Дар мой, Враг мой

http://www.webslivki.com/
 
Сергей Банцер



Дар мой, Враг мой



Роман 




Несмотря на кажущуюся достоверность, этот текст, всё же является не более чем обычной беллетристикой, не имеющей прототипов в жизни. Любые совпадения с реальными людьми и событиями являются чисто случайными.





Мир оставляю вам, а мне покой над миром,
     Вдали от суеты, позора и страстей.
     Мир – ярмарка, а Бог – владелец тира,
     В котором гении – мишени для людей

Гурген Аскарьян
доктор физ. мат. наук



 
Часть  I

Анонимные записи

"Я допустил много ошибок,
на которые подбивала меня
 моя наклонность всюду, кстати
 и некстати, сообщать обо
 всем мне известном"

     Джироламо Кардано,
 итальянский математик 16-го века
    



Запись первая

Поскольку эти записки являются анонимными, то я не стану воздвигать смысловых брандмауэров и скажу прямо – первая мысль, которая пришла мне в голову после того, как я решил кое-что записывать, была такова: не делаю ли я очередную глупость в своей жизни? И, хотя ответ пришёл сразу – да, делаю, я возражу тем, что у меня есть оправдывающие обстоятельства. Это так важно, что дальше в своих Записях я буду писать это так - Оправдывающие обстоятельства.
Итак, приступим, Absit invidia verbo! 
Во-первых, мне не нравится моя работа, где я мог бы самореализоваться. Почему не нравится – я напишу как нибудь потом.
Во-вторых, уволиться и самореализоваться в каком-нибудь другом месте я не могу, потому что попал сюда, в Институт физики после универа по распределению и должен три года отрабатывать диплом.
Вот эти два пункта и составили, собственно,  причину того чтобы попытаться.   
Попытаться что-либо сделать – это значит всегда порождать риск проигрыша. Точнее, поражения. Поэтому большинство и не пытаются. Ну, а у меня есть Оправдывающие обстоятельства, и поэтому я попытаюсь.   
Сейчас, когда я так всесторонне обосновал право на существование этих записок, мне нужно на каком-нибудь простом, но интересном примере потренироваться излагать свои мысли.
Поэтому я начну со своей первой любви. Вообще-то там всё сложно, но крайности иногда так причудливо переходят друг в друга...
Её звали Алёна, и моё тогдашнее состояние иначе как временным помутнением мозга назвать было нельзя. Алёна была похожа на принцессу эльфов – миниатюрная, с тонкой шейкой, скромной грудью и целомудренными бёдрами. Всё бы ничего, но неизвестная науке неосязаемая эманация, исходившая из огромных голубых глаз, как-то нехорошо действовала на мой головной мозг, увы, тогда ещё не защищённый надлежащим иммунным ответом.
Я ехал утром на занятия, она тоже, и мы встречались иногда на остановке троллейбуса. Я уже говорил, что эти записки являются анонимными, поэтому я не стану прятать правду в рукавах жилетки, а скажу честно – при виде Алёны у меня наступала слабость в коленках. А поскольку я человек волевой, то это меня сильно злило, и я разговаривал с ней крайне безразличным, если не сказать хамским тоном.
Кстати, это помогало плохо, и я чуть тогда не завалил зимнюю сессию. На первую любовь наложилась ещё и дружба. Как мы с Куликом подружились, сам не пойму. Организм Кулика был устроен столь причудливо, что он был, безусловно, лучшим на нашем потоке математиком и одновременно алкашом. Кроме этой странности Кулик обладал способностью после принятия определённой дозы спиртного совершенно виртуозно играть на баяне, доставшемся ему от деда. Репертуар Кулика тоже был странным, по крайней мере для баяниста. В него входили хиты АББы, Бони М, Диип Пёрпл и даже Битлс.
В конце концов, Кулик пропил этот баян. Из универа он вылетел после первой сессии, но на следующее лето поступил снова.
А я тогда как-то выкарабкался,  хотя думал уже всё. Сессия начиналась седьмого января, а тридцать первого декабря мы с Алёной ходили в кино, и я ощущал проклятую слабость в коленках даже когда сидел в зрительном зале на откидном стуле. Потом мы ходили в универмаг покупать бенгальские огни и хлопушки, светило такое яркое солнце, что на снег и на красное пальто Алёны было больно смотреть. А вечером она пошла встречать Новый год в свою компанию. А я пошёл домой. Когда родители ушли в гости, я назло судьбе лёг спать.
Через пять минут после наступления Нового Года вдруг зазвонил телефон и Алёна сказала: 
– Хочешь, я к тебе сейчас приду?
От напавшей на меня слабости в коленках я опять разозлился, присел рядом с телефоном на пол, чтобы меньше ощущать подрагивания и сказал безразлично-волевым голосом:
– Да, наверное, не надо. 
Это, собственно, и было апогеем нашего романа. С течением времени всё как-то само стало сходить на нет, видно иммунная мозговая система начала вырабатывать антитела. А потом вообще начались какие-то странные вещи. Алёна стала у меня одалживать деньги. Причём суммы не такие уж и маленькие, стипендии не хватало. Когда я вот так одолжил ей все деньги, включая сумму, которую копил на мопед, организм, наконец, сгенерировал иммунный ответ, ментальный вирус был блокирован, и слабость в коленках ушла.
Мопед я купил на полтора года позже.
Но что-то неуловимое тоже ушло. По-крайней мере снег так ярко, как в тот предновогодний день, уже не блестит. 



Запись вторая
 
В Записи первой я обещал, что расскажу, почему мне не нравится моя работа. Начну, но не уверен, что закончу, потому что после вчерашнего у меня болит голова. Я уже три раза ходил в кофейню, и каждый раз натыкался там на Курта. По-моему, он там околачивается всё время. Это неплохая черта его характера, плохо, что, кажется, единственная. Курт – это мой шеф, зав лабораторией Виктор Семёнович Куртин.
Производственные романы всегда занимали почётную нишу в советской литературе. Были даже производственные оперетты. Например, "Белая акация", о жизни одесских китобоев. Главная ария из этой оперетты, "Когда я пою о широком просторе", стала даже на многие годы гимном Одессы.
Так вот, в производственных опереттах и мюзиклах мой шеф Курт мог бы исполнять роли гениальных учёных. Создавая Курта, Демиург, судя по всему, хотел сделать крупного физика и начал с внешности. Затем снабдил своё детище любовью к физике, но потом куда-то отвлёкся и вообще забыл об этом проекте. 
Пора вернуться к тому, почему у меня после вчерашнего болит голова. Вчера я был на дне рождения у Наташи. Наташа моя бывшая однокурсница, сейчас вполне достойно зарабатывает на жизнь техническими переводами с японского. Красивый язык, Наташа мне как-то читала. Да, так вот, на дне рождения я был один. Ну, и Наташа, понятно, то есть – мы вдвоём. Сначала мы выпили, закусили при свечах, а потом Наташа поставила своего любимого Телониуса Монка и сказала:
– Давай потанцуем. Эта вещь называется "Грустный праздник".
Если эти записки вообще будет кто-то читать, то я вполне допускаю, что в этом месте читатель недовольно вскинет бровь и спросит: "Так был ли секс?"
Хорошо, поговорим об этом. Если бы я писал развлекательную беллетристику, то конечно, дальше был бы секс. Но эти записки не беллетристика, а то, чем они являются на самом деле – Анонимными записями. Поэтому я вынужден говорить правду.
Секса не было.    
Дело в том, что Наташа сложный человек. Не в  смысле, что непросто устроена, а в смысле того, что состоит из двух разных частей. По форме она обладает всем тем набором, которым должна обладать женщина для создания семьи и продолжения рода. А вот внутри у неё совсем другое. Язвительный до сарказма, острый и жёлчный мужской ум. Именно мужской, в этом вся и фишка. Вот это сочетание и вызывает у меня когнитивный диссонанс.  Хоть я и не знаю значения этого термина, но уверен, что употребляю его правильно. Тем более что мы на самом деле не знаем значений большинства употребляемых нами терминов. Например, та же правда. Что это такое? Соответствие действительности? А что такое действительность? Окружающий мир, данный нам в ощущениях? А откуда мы знаем, что они нас не подводят?
Короче, в расплавленных свечах мерцали зеркала, из колонок лилось мягкое туше Телониуса, мы танцуем, а я думаю, с чего начать? Сдвинуть правую руку, которой я обнимаю Наташу за талию ниже на пятнадцать-двадцать сантиметров или положить ладонь левой руки ей на правую грудь? Непростой вопрос, да? Раньше были письма в журнал "Здоровье" с разными там полезными вопросами и ответами специалистов. Например, можно ли есть яблоки с дерева, растущего на кладбище? Или "Как предложить женщине интимную близость, чтобы её не обидеть?" Ну, вот, действительно, как?
Короче, по здравому размышлению я решил начать с меньшего и положил левую ладонь Наташе на правую грудь. Она чуть отстранилась, посмотрела на меня в упор и спросила:
– А это ещё зачем?
Так по-деловому, ну, вот если бы она была мужиком, и я положил ему на грудь ладонь. Короче, когнитивный диссонанс.
Кстати, у Наташи даже жених есть. Ну, типа, жених. Я его не видел, но со слов Наташи знаю, что он делал ей предложение. Ещё Балон, так Наташа называла жениха, запрещал ей курить и вёл с ней разные общеобразовательные разговоры. Например, что люди не падают с Земли потому, что внутри земного шара есть огромный магнит.
И вот вопрос, который лежит на грани духовного и телесного – а как Наташа пьёт, как мужик или как женщина? Отвечаю однозначно – как мужик.
Выпили ещё, потом ей стало жарко, она сняла кофточку и, оставшись в тельняшке, взяла гитару. Тихо перебирая струны, она запела: 

Пришли иные времена
Тебя то нет, то лжёшь не морщась
  Я поняла любовь – страна,
Где каждый человек – притворщик

Странные слова какие-то. Но Наташе почему-то нравится, даже голос стал дрожать. 
Потом мы чокнулись остатками спиртного, Наташа отложила гитару и стала жаловаться на Балона. Мол, надо с ним заканчивать, мало того, что он забирает у неё сигареты, так купил себе ещё зачем-то театральный бинокль. Кажется, с помощью его он собирается  за ней шпионить. И беседами научно-популярными своими достал в конец. Что для предсказания будущих событий на Земле нужно запустить спутники, которые летели бы впереди Земли по орбите. Что человек не падает в невесомости, потому что там безвоздушное пространство. Что вселенная на девяносто процентов состоит из тёмной энергии, а наша жизнь – это сон, снящийся Богу.
Ну, мне тоже ж на что-нибудь нужно было пожаловаться. Я пожаловался на Курта, мол, из-за него не могу получить открепления.
Вот тут и началось.
  Наташа бросила гитару, вскочила и начала ходить по комнате. Из сказанного ею следовало, что когда ей было нужно, она получила это открепление за три дня, но нужно же поднять свою задницу и пойти в президиум, и не один раз, а много, как это делала она. А вместо этого я сижу своей задницей, Наташа присела над стулом и выпучила глаза, показывая, как я это делаю, а, когда не сижу, то хожу, как телок, если уже не способен получить открепление, то хотя бы в аспирантуру поступил, потому что в этом заповеднике без этого все будут об меня вытирать ноги, что, собственно уже и происходит со мной каждый день. Закончила она тем, что нужно жить по Хемингуэю, и мы прямо тут сейчас порешаем все вопросы. Для этого она позвонит Курту по телефону и скажет ему пару ласковых слов. 
Поскольку мы выпили уже две бутылки по ноль семьдесят пять какого-то муската таврического, я подумал, что, действительно, нужно жить по Хемингуэю, и дал Наташе домашний телефон Курта. 
Наташа говорила с ним долго, минут пятнадцать. О чём я не понял, потому что она говорила по-японски, подглядывая в какой-то журнал с технической статьёй. Я понимал только выражение "мистер Куртин", которое Наташа вплетала в свою речь, снабжая его уничтожительными интонациями. Вообще её речь, насколько я понял, носила угрожающий характер. Учитывая, что было уже около полуночи, я бы не хотел оказаться на месте Курта.
А я и впрямь тогда  твёрдо решил с завтрашнего дня начать новую жизнь по Хемингуэю. И даже не с завтрашнего, а прямо с сегодняшнего. Поэтому собрался духом, прижал Наташу спиной к секретеру и поцеловал. Наташа на какое-то время замерла, после чего оттолкнула меня, повернулась и молча показала на ключ, торчащий из секретера как раз на уровне её лопаток.
Потом поднесла к моему носу сжатый кулак и чему-то усмехнулась.         

 
  Запись третья
 
Сегодня после обеда, как и всегда по четвергам, был семинар. Я обычно на семинаре сижу в заднем ряду. Всё равно ничего не понимаю. Причин, почему это так происходит, несколько, но главных две. Первая – это потому, что мне это не надо. Вторая причина более глобальная, но одновременно менее касающаяся меня, поэтому я расскажу о ней позже.
Мой шеф Курт, напротив, всегда сидит в первом ряду и смотрит на доску с математическими символами с таким выражением, с каким кошка прислушивается к мыши, залезшей в сахарницу. Если честно, то он  там ничего тоже не понимает, потому что, как я уже говорил, Демиург подсыпал в Тигль, где создавался Курт, ингредиент только из баночки, подписанной "Любовь к физике", а потом охладел к своему проекту и спустил вниз то, что получилось.
Правда сейчас Курт смотрит не на доску, а на проплывающие за окном белые облака. При этом его лицо с обычно любознательным взглядом карих смышлёных глаз, сегодня подёрнуто флером меланхолии. Видно виновата вчерашняя наташина мистификация.
Когда свою статью докладывает Боря Лоскутов, семинар всегда скучный. Лоскутов теоретик, поэтому сама работа его лежит в платоновском мире эйдосов, где нет времени и поэтому не происходит никаких событий, а только проецируются в нашу реальность неясные образы и идеи, в виде математических закарлючек, которыми Лоскутов покрыл уже три четверти доски. Коллеги Лоскутова из теоретического отдела тоже не внесут разнообразия в течение семинара, причём сразу по двум причинам. Во-первых, Лоскутов, хоть и относительно молод, но теоретик цепкий и статьи свои выстраивает так, чтобы ухватиться было не за что. А во-вторых, цеховая солидарность в теоретическом отделе такова, что понять со стороны, чем они там занимаются, практически невозможно. В этом и состоит один из секретов их сообщества, проникнуть в которое чрезвычайно непросто.
Этот секрет состоит в том, что с одной стороны имеется обширный набор пазлов современной физической парадигмы и с другой стороны – чрезвычайно мощный математический аппарат. Ну, и самое главное – это набор правил, которыми можно пользоваться, выкладывая из этих пазлов замысловатые узоры, скреплённые соответствующими разделами математики. Этот набор правил – своего рода опознавательный сигнал "свой - чужой", по которому в сообщество принимаются новые члены.
Когда отцы квантовой физики создали это сообщество в начале двадцатого века, казалось, что вот-вот человечество получит от него невиданные подарки. Но подарки пришли от других физиков, которые не интересовались квантовыми нелокальными корреляциями, а сделали сначала урановый проект, а потом и термоядерную бомбу. Это было совсем другое сообщество, с другими причинами и другими следствиями. Иногда получалось так, что одарённые члены первого сообщества теоретиков случайно делали работы, которые был важны для второго сообщества. Так случилось, например, с Дэвидом Бомом. Его работа на соискание доктора наук оказалась такой важной для Манхэттенского проекта, что её тут же засекретили и бедный Бом так и не стал доктором. После того, как отцы первого сообщества ушли в мир иной, их сообщество не только не исчезло, а, наоборот, парадоксальным образом окрепло. А второе сообщество, наоборот, передав свои идеи в технологию, распалось.
Последние два абзаца и есть та вторая причина, о которой я обещал рассказать позже. Она же и причина того, почему мне не нравится моя работа, о чём я тоже обещал рассказать ещё в Записи первой. 
В центре первого ряда конференц-зала сидит зав теоретическим отделом Института Давид Прицкер. Если его бежевый костюм шестидесятого размера сменить на какой-нибудь халат, то доктор Прицкер без какого-либо дополнительного грима мог бы играть в голливудских боевиках ветхозаветного царя Экклесиаста. Свои дела в отделе доктор Прицкер ведёт, как и положено ветхозаветному царю, мудро. Нужно следить, чтобы никто из подопечных не высунулся вдруг из парадигмы. Нужно следить, чтобы подопечные, особенно молодые, не очень баловались математикой, а контачили с экспериментаторами. Хоть и их хлеб требует другого умения, но всё-таки эксцентричный Дау был прав, физика наука экспериментальная. Ещё нужно, чтобы процент евреев в отделе не превышал определённой отметки, где-то так процентов семьдесят. Ну, и по возможности следить за гендерной составляющей.
По последнему параметру Прицкер принял недавно в отдел Машу Расторгуеву. Вон она сидит недалеко от своего патрона, как будто полчаса назад пришла из ночной дискотеки. В кабинет Прицкера она пришла с рекомендацией старого Адольфа, завкафедрой теоретической физики университета. А старик Адольф давал рекомендации очень редко. В первой же своей работе Расторгуева применила аппарат эндоморфизма представления алгебры Ли. Для того, чтобы разобраться в работе Расторгуевой доктор Прицкер был вынужден напрячь все свои силы. А сделать это он был должен  по той простой причине, что его фамилия стояла в числе соавторов рядом с её фамилией.
Давид Прицкер тоже не особо слушает Лоскутова. Во-первых, он ему доверяет, а во-вторых, Давид вот уже минут сорок смотрит в  раскрытую книгу, на первой странице, которой находится его собственная фотография. На золотистом переплёте вытеснено название монографии "Д.М. Прицкер Свойства операторов метрического проектирования в банаховых пространствах"
Вот и закончился доклад Лоскутова. Он ответил на заранее согласованные вопросы своих коллег, отряхнул мел с ладоней и сел на своё место. По рядам пошёл лёгкий шум, народ стал собираться покинуть конференц-зал, как вдруг со своего места поднялся Курт, поднял руку и громко сказал:
– Я хочу сделать заявление!
Зал мгновенно притих. Сонное настроение утомлённых бездельем научников сняло как рукой. В отделе именно за это любили Курта. Он давно уже не выносил на семинар своих работ и поэтому все оживились в предчувствии незапланированного развлечения. Доктор Прицер закрыл книгу со своей фотографией и жестом руки пригласил Курта на трибуну.
– Я хочу, – начал Курт, – нет, я обязан, это моя обязанность, как... – Курт запнулся, подбирая слова. – ...как гражданина. Я должен сказать... заявить, что вчера ночью мне звонили из американского посольства!
Просто тишина сменилась гробовой тишиной.
– Мне угрожали, – продолжил Курт. – Это касается моей профессиональной деятельности. Моих последних исследований.
В звенящей тишине послышалось сдавленные хрюкающие звуки. Это Расторгуева, зажав себе рот ладонью, старалась подавить жестокие спазмы смеха.   
– Меня хотели поссорить с Давидом Марковичем, – Курт повернулся в сторону Прицкера и приложил ладонь к солнечному сплетению. – Хочу заявить, что это невозможно!
Курт сошёл с трибуны и направился к выходу из конференц-зала. За ним потянулись другие. Проходивший мимо меня Лоскутов задумчиво пробормотал:
– Надо будет ему позвонить как-нибудь...
Вскоре зал опустел. В коридоре за входными дверями научники обступили Курта. Они ободряюще похлопывали его по плечу, пожимали руку и говорили успокаивающие слова. В пустом зале осталась только Расторгуева. Она вынула косметичку и пыталась восстановить потёкшую с ресниц тушь.
Я тоже встал и пошёл к выходу. Сегодняшний семинар всё-таки не прошёл для меня даром. На каждом семинаре я рисую на дермантиновой спинке кресла, стоящего передо мной, по одной букве. Буквы получаются красивыми, с засечками и завитушками. В конце они должны составить фразу: "Вова + Алёна = ?"
Вова это я, а вопросительный знак – потому что я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил, сказав тогда Алёне "Да, наверное, не надо"...


   


 
Запись четвёртая    

Со времени прошлой Записи прошло некоторое время, но Оправдывающие обстоятельства никуда не делись, а, значит, Анонимные записи будут продолжаться.
Я честно обходил все инстанции, которые рекомендовала мне Наташа, но закон был на стороне Курта. А Курт после своей эскапады на последнем семинаре стал фигурой если не легендарной, то достаточно одиозной, чтобы с ним никто не хотел связываться ради какого-то молодого специалиста. Наташа, выслушав результат моих похождений, закурила, выпустила в потолок кольцо дыма и задумчиво сказала:
– Таких придурков, как твой Курт, не так уж и много на свете. Считай, что тебе просто не повезло. Слабые люди верят в удачу, сильные – в причину и следствие. Есть такая японская пословица.
Раз уж так сложились обстоятельства, то, думаю, будет уместно, буквально в нескольких словах, очертить, в чём заключаются исследования в лаборатории, которую возглавляет мой самобытный шеф. Всё очень упрощённо. Есть некий объект, назовём его ячейка, с оптически активным веществом. К ячейке прикладываются некие потенциалы и снимаются спектры. Потом это дело обрабатывается на компьютере и аппроксимируется функциями Неймана второго порядка. Программу, кстати, делаю я, вместе с Григорьевым из теоротдела.
Но самое главное не это. В рамках теории, которую хитроумный Курт раскопал в каком-то пожелтевшем от времени Physical Review, который он держит запертым в сейфе, на графике должен быть пик. Пока этого пика нет, и поэтому я каждый день снимаю новые спектры, варьируя потенциалы, температуру ячейки и прочие параметры.
  Теоретику Григорьеву, с которым я работаю над программой, на вид за шестьдесят. Ничего удивительного, в институте работают и постарше. Сама по себе эта программа весьма интересная штучка. Настолько, что мы иногда с Григорьевым выходим и по субботам. У компьютерных программ свои имена и свои судьбы. Когда мы с Григорьевым в самом начале взяли чистый лист бумаги, чтобы начать рисовать блок-схему, встал вопрос об имени. Григорьев с выражением крайней серьёзности на аскетическом лице, предложил:
–  Что, если "Нимиц"? Был такой атомный авианосец у американцев.
Ну, а судьба... Жалко, что "Нимицу" придётся служить украшением того бреда сивой кобылы, из которого Курт пытается сделать свою докторскую.
Григорьев помнит ещё Фортран, на котором он  работал на БЭСМ-6 и Аналитик для "МИР-2", который не имел тогда аналогов в мире. Выходит, он помнит ещё те времена, когда советские компьютеры или ЭВМ, как их называли тогда, не уступали американским конкурентам от IBM и DEC. С тех пор у Григорьева осталась и манера программирования – стремиться делать с первого прохода всё без ошибок. Конечно, в те времена, чтобы отловить один баг, нужно было несколько дней и пять килограмм перфокарт. Сейчас, когда на смену чопорному академическому Фортрану пришёл на смену добродушный Бэйсик, гораздо эффективнее быстро продвигать вперёд идею, не обращая внимания на рой ошибок, а потом быстро истреблять баги в интерактивном режиме.
Григорьев как-то сказал, что точно так и в жизни.
Вчера, кстати, была суббота и мы с ним выходили работать над "Нимицем". Прямо коммунизм какой-то! Бесплатно, просто интересно. Устали, взяли в кофейне по чашке кофе, вышли в парк, а там солнышко осеннее последнее, прямо благодать!
Я спросил у Григорьева, с какой это странности их Лоскутов ходит к Курту и беседует с ним на физические темы. Да ещё так внимательно выслушивает его реплики, как будто от этого зависит его личное благополучие. Григорьев, прищурив глаза, некоторое время смотрел вдаль, как будто не расслышал моего вопроса. Я уже привык к этой его особенности, просто нужно подождать.   
– Ну, во-первых, Давид требует, чтобы мы контачили с экспериментаторами, – наконец сказал Григорьев. – Почему именно с Куртиным, вас, наверное, это интересует? 
Григорьев старомоден, поэтому даже к молодым специалистам обращается на "вы".
– Да, – ответил я.
–  Я понимаю ваше недоумение... – задумчиво сказал Григорьев и, отхлебнув из чашки, вновь уставился вдаль. – На самом деле вы задали не такой простой вопрос. Лоскутов сильный теоретик. Молодой, амбициозный и сильный. А как вы думаете, почему успешный мужчина, который имеет умницу жену, идёт налево к недалёкой дурнушке?
– Не знаю, –  я пожал плечами.
– Тут может быть объяснение.  Вполне научное. Красавицы и умные часто неповоротливы в постели. А пустые дурнушки наоборот. Так кувыркаются... Разумный Дизайнер часто что-то подправляет в своём хозяйстве. Недостаток одного компенсирует другим. Ну, что-то, типа, справедливости. Но я думаю, всё-таки, тут дело не в том.
– А в чём? – спросил я.
– Есть в природе такое, – сказал Григорьев. – Стремление этой природы к разнообразию. И часто вопреки биологической целесообразности.
– Это как?
– Типичный пример – тропическая птица тукан. Да и не только, колибри там разные ещё. Как будто Дизайнер, как гениальный ребёнок, который добрался до цветных карандашей и книжки-раскраски. У тукана ещё клюв по весу треть от веса тукана. Да и по размеру тоже. Летать с таким шнобелем ох как тяжело. Как учит нас марксизм-ленинизм, первая же мутация в сторону уменьшения клюва до нормальных размеров была бы мгновенно подхвачена естественным отбором. Но, нет. Есть что-то более важное в природе. Вот я это называю сродством к разнообразию. Дизайнеру зачем-то надо, чтобы существовали такие зверушки, как туканы и колибри. У многих колибри, кстати, вот такой замечательный переливчатый цвет определяется вовсе не окрасом перьев, а интерференцией света в тонкой плёнке, покрывающей перья. Вот так и Лоскутов, ходит, сам не знает почему, а в результате в природе чуть больше разнообразия. Я слыхал вас Куртин не отпускает? Открепления не даёт?    
– Да, – я кивнул головой.
– А зачем вы тогда делаете такую нужную ему программу?
Я задумался.
– Не знаю... А что – не надо?
– А как вы сами думаете? Если бы вы были оболтусом, от которого только неприятности в лаборатории, он бы вас держал?
– Неприятности? – остолбенел я. – Какие?
– Я и так много вам сказал, – Григорьев снял старомодные роговые очки и, закрыв морщинистые веки, подставил лицо осеннему солнцу. 
Так мы посидели молча некоторое время, а потом я осторожно спросил:
– А вот как Расторгуева ваша, ну, вот...
– Понимаю, – усмехнулся Григорьев. – Маша феномен. Кажется, Давид уже не рад, что её взял. В каждой своей работе она пишет его соавтором и Давиду приходится разбираться. А разобраться там не просто. Очень не просто... Её последнюю работу по эндоморфизму представления алгебры Ли опубликовали в Physical Review Letters. У нас никто там не публиковался. А потом вместе с Давидом пригласили на конференцию в Квебек. Машин доклад был в первый день, а на второй день её задержала служба безопасности отеля, приняв за проститутку. Просто она спустилась в бар отеля, в чём приехала. То есть, в сапогах, кожаной юбке вот по сюда и с какой-то жуткой сумкой через плечо. Давид рассказывал, что председатель оргкомитета, мсье Левенталь, профессор  Технологического института Джорджии, лично улаживал недоразумение. А в последний день организаторы устроили там банкет. Мсье Левенталь, хоть и был в смокинге и бабочке, не отходил от Расторгуевой на протяжении всего банкета, даром, что Маша опять пришла в своих ботфортах.   




Запись пятая

С тех пор я каждый день думаю над словами, сказанными Григорьевым в парке, в ту солнечную субботу. Бывают такие идееобразующие слова. Проходит время, сами слова забываются, а идея, порождённая ими, живёт.
Смысл слов, произнесённых тогда Григорьевым, был прост – глупо рассчитывать на открепление, пока я представляю для Курта хоть какой-то интерес. А следующее звено в цепочке логических умозаключений состоит в том, что я должен стать разгильдяем. Глупо, да. Придумайте что-нибудь умнее. И не просто разгильдяем, а разгильдяем-вредителем.
Если покориться пращам и стрелам яростной судьбы – то это значит нужно кантоваться здесь ещё два года. Если ополчиться на море смут, то нужно становиться разгильдяем-вредителем. Ну, и что благородней духом? Пока я не знаю. И то и то плохо. Значит, нужно выбирать из двух зол. 
Ну, хорошо. Допустим, лучше ополчиться на море смут и сразить их противоборством. Тогда встаёт следующий вопрос – что можно сломать? "Нимиц"? Никогда! Во-первых, "Нимиц" моё детище, а во-вторых, там мой соавтор Григорьев. Что ещё? Как некий паллиатив можно сломать стул, на котором сидит Курт, обломки перевязать изоляцией, прикрепить в качестве якоря силовой трансформатор и утопить в баке с водой для охлаждения блока питания сверхпроводящего соленоида. Идея, сам по себе неплоха, но что-то внутри меня не даёт мне этого сделать.
Нет, для начала нужно что-то попроще. Можно сочинить стихотворение, напечатать его на пишущей машинке и вывесить в холле на институтской доске объявлений. Странное занятие для нормального человека, согласен. Но, вот есть в физике очень хороший метод, типа подспорье такое – размерности в обеих частях уравнения должны всегда совпадать. Если не совпадают, то где-то ошибка. Держать меня в этом Институте насильно – безусловно, странное занятие. Значит, и моё поведение должно быть странным. Тогда размерности будут совпадать, и гармония мироздания не будет ничем нарушаться.   
Оставшись после работы, я купил в кофейне две бутылки пива, вернулся в лабораторию и за полтора часа сочинил стихотворение. Начиналось оно так:
Лики мохнатые чёрной вороной
С дрожью упали на треснувший трон
Мысль, проникая в отжившее лоно,
Вновь будоражит церковный амвон.

Потом шло ещё несколько строф в таком же духе, а заканчивалось произведение словами:
Души томятся в преддверье рожденья,
Чтобы ступить на отрезок земной,    
Все, что нам видится - лишь отраженья
Мира иного за тонкой стеной.      

В тот вечер я долго смотрел на только что сочинённые строки и делал мучительный выбор.
Ту би ор нот ту би...
Выпив две бутылки пива, я, в конце концов, сделал выбор в пользу того, чтобы быть. Возможно, соображения насчёт соблюдения размерностей помогли, возможно, выпитое пиво, а, может, размышления датского принца:
Так трусами нас делают раздумья
И так решимости природный цвет
Хиреет под напором мысли бледной...
Я напечатал произведение на пишущей машинке, подписал внизу  "Василиск Гнусный" и приколол кнопками на доску объявлений в пустом холле.
...Утром возле доски собралась небольшая толпа. Вытянув шеи, научники читали моё произведение, негромко обсуждали текст и высказывали предположения, кто скрывается под псевдонимом "Василиск Гнусный". Я стоял в толпе и делал вид, что тоже интересуюсь написанным. Один раз у меня даже сжалось сердце, потому что какой-то научник громко высказал предположение, что стихотворение написал Курт после того, как ему позвонили из американского посольства. 
Когда к доске объявлений подошёл профессор Либерзон, все почтительно расступились, пропустив его в первый ряд. Либерзон, заложив руки за спину и близоруко прищурившись, стал читать текст. Будучи примерно одинакового с Григорьевым возраста, профессор любил молодёжь, и, может быть, поэтому его аспиранты защищались быстрее других. Он не третировал своих подопечных, как это делали другие научные руководители, пытаясь выдавить из аспиранта максимум для своей докторской, а скорее мудро проводил их через ряд формальностей, необходимых для получения корочек кандидата физмат наук.
Из всех направлений молодёжной субкультуры Либерзон, кажется, был ближе всего к хиппи. Он ходил в линялых джинсах, потёртой кожаной куртке, и из-за двери его кабинета в обеденный перерыв неизменно доносилась музыка Битлс. Особенно профессору нравилось песня "Не может купить мне любовь". Либерзон часто подпевал скрипучим тенором молоденьким Полу и Джону на английском, в припеве, однако, вместо Can't Buy Me Love вставляя "Кинь бабе лом".
Закончив читать моё произведение, профессор Либерзон оглядел столпившихся научников и сказал:
– Автора беру в аспирантуру. 
 


    Запись шестая

– Ритуал, – Григорьев присел на лавочку, кивнув на дымящуюся чашку кофе в моей руке. – Вы заметили, Володя, как мы совершаем ритуальные действия, даже не замечая их? Раньше ритуалы были в церкви, а сейчас переместились в науку. По-крайней мере в физику. Вернее, в то, что сейчас у нас называют теорфизикой. Погода нас балует, да? Последние тёплые деньки. Сотри случайные черты, и ты увидишь – мир прекрасен...
Григорьев отхлебнул кофе и уставился по своему обыкновению куда-то вдаль.
– Только там псалмы со словами, которые нужно было произносить особым образом, – задумчиво сказал он. –  А у нас символы. Но тоже строгие правила, не хуже, чем в церкви. Кто эти правила выучивает, ну и конечно способности имеет, чтобы их выучить, тот куском хлеба с маслом до конца дней обеспечен будет. Мозг нации. Вон, кстати, ваш шеф идёт, – Григорьев указал рукой с зажатой в ней чашкой в направлении кофейни.
– А, да, – сказал я, – с конференции вернулся. В Одессе был.
– То-то, я смотрю, загорелый, – сказал Григорьев. – У нас Расторгуева тоже была там. Её видели на каком-то катере прогулочном в рулевой рубке за штурвалом, а капитан сзади стоял и учил её рулить. Мне ваш шеф Роберта Оппенгеймера напоминает, когда тот в Лос-Аламосе работал. Такой же пиджак двубортный. Только глаза другие. У того глаза как у крёстного отца мафии какой-нибудь были. А у этого бегающие, любознательные.
Маленький торнадо поднял с асфальта жёлтые кленовые листья и закружил их у моих ног. После слов профессора Либерзона, сказанных по прочтению моего произведения, мысли в голове вели себя примерно так же. Плавно кружились в замысловатом танце.
– А вы знаете, – сказал я, – кто-то баловался видно, вывесил там что-то на доске объявлений, а Либерзон сказал, что берёт в аспирантуру, слыхали?
Григорьев усмехнулся.
– Ну, и что вы решили?
– Я? А какое я имею отношение...
– Володя, я смотрю на вас достаточно долго, а пожилые люди иногда видят то, что не видно другим. Много чего они уже не могут, ещё больше не хотят, но, как бы в компенсацию им даётся это видение. Так что?
– Что?
Я почувствовал, как начинают рдеть мои щёки. А, может, это и к лучшему... Надо же с кем-то посоветоваться.
– Да это я так, баловался... – сказал я, – от скуки.
– Ну, да. Сразу после нашего разговора об откреплении, – сказал Григорьев. – Я читал ваш стих. Стесняться там нечему, крепкий постфутуризм.
Он откинулся на спинку скамейки и продекламировал:
Тихо мерцают  в воде отраженья 
Словно обломки несбывшихся грёз...

Не Блок, конечно, но мне понравилось.
– Ну, а что вы посоветуете? – в лоб спросил я.
Против своего обыкновения Григорьев ответил сразу.
– Вы можете согласиться. За года четыре защититесь, научитесь ритуалам. Потом будет, в общем-то, спокойная жизнь. Конференции летом в Одессе, зимой в Яремче, поликлиника для учёных, библиотечные дни, очередь в окошечко, где будут выдавать вам два раза в месяц зарплату. Но теоретиком вам не стать, там от рождения склонности нужно иметь особые. Которые, кстати, позволяют им чувствовать себя комфортно в мире символов, никак не связанных с реальностью.
– Не связанных? – спросил я. – С реальностью? Как это... Все расчёты... 
    – Всё проще, чем может показаться, – сказал Григорьев. – Математика вообще не лежит в реальности. Это мир идей. Но странным, непостижимым образом эти абстрактные идеи имеют мистическую эффективность в нашей реальности. Об этом писали многие великие математики. Я скажу конкретнее, дифференциальное и интегральное исчисление легло на реальность просто потрясающе. И сразу дало результаты. После опубликования Ньютоном своих "Начал", результаты посыпались как из мешка. То был настоящий взрыв. Физики ходили по полю, усыпанному золотыми самородками, нужно было только нагнуться. Но сейчас времена изменились. Поле оскудело. Ни матанализом, ни дифурами, ни даже теорией функций комплексного переменного сейчас никого не удивишь. Это было беззаботное детство и счастливая юность физики. А то, чем занимается сейчас Расторгуева, это маразм состарившейся физики. Или паранойя, кому что больше нравится. Понимаете, её результаты не имеют критерия оценки, который опирался бы на что-то в нашей реальности. Точнее сказать – там только один критерий оценки – красота получившихся уравнений. И всё! Что они означают, не знает ни Давид, ни Лоскутов, ни сама Расторгуева, ни мьсе Левенталь.
– Так почему же их публикуют? Да ещё в журналах американского физического общества? – спросил я.
– Очень хороший вопрос, – Григорьев замолчал и долго смотрел на проплывающие в небе облака. Через некоторое время он очнулся и сказал:
– Это началось не сегодня. Ещё Дирак вывел уравнение, которого никто не понимал. Ни он сам, ни Эйнштейн, ни Бор. Единственное, что там было – красота. Стройность, элегантность, внутренняя красота этого уравнения. Потом Герман Вейль ухитрился так преобразовать это уравнение, что из него выпали все уравнения Максвелла. И ещё какое-то скалярное поле неизвестной природы, которое пронизывает всё пространство. Так до сих пор и не знают, что это за скалярное поле. А в последнем учебнике квантовой физики Стивена Вайнберга, кстати, нобелевца, вообще нет уравнения Дирака. Ну, а вам, что сказать... Не ваше это. Да, не ваше. В каком-то смысле у нас здесь королевство кривых зеркал со своими строгими ритуалами. Расторгуева здесь на своём месте, Курт ваш тоже на своём, как патрон в патроннике, да и я на своём. А вы нет. И будете всегда инородным телом. Кстати, Володя, если бы вы и захотели, то вам пришлось бы стать в очередь.
– Как это? – не понял я.
    – Там уже трое пришли к Либерзону и заявили, что это их стих.





  Запись седьмая


Если по прочтении предыдущих шести записей у читателя сформировался образ молодого физика, занимающегося идиотскими опытами своего пытливого шефа по имени Курт и работающего над программой аппроксимации функциями Неймана второго порядка вместе с одним из лучших теоретиков Института, то этот читатель будет прав. Ещё можно подумать, что я пошёл к Либерзону доказывать своё право поступить к нему в аспирантуру.
Однюдь. Пользуясь преимуществом, которое мне даёт жанр этого произведения – Анонимные записки, я скажу, что сегодня утром я был в вытрезвителе по адресу ул. Салютная, 47, что на Нивках.
Если читатель после минутной заминки скажет, что такое с каждым может случиться, тем более в таком нежном возрасте, когда мужчина находится в поиске своего места в мироздании, то я скажу, что Вы – мой читатель.
В качестве Оправдывающих обстоятельств, которые, как было задекларировано в самом начале, являются неотъемлемой частью этих Записок, я могу сказать, что я не был пьян. В смысле – сегодня утром. Да, я действительно не был пьян, как это ни парадоксально звучит на первый взгляд. Просто мне позвонили из вытрезвителя и спросили, знаю ли я такого – Кулика Владимира Петровича, который говорит, что сорок рублей, которые у него нашли в кармане, ему дал я.
Просто вчера приключилась история, да... Сначала я получил зарплату – сто сорок рублей, после чего пошёл домой. По дороге моя Мировая линия в четырёхмерном пространстве-времени причудливым образом пересеклась с Мировой линией Кулика. Мы просто встретились на улице. Наши с Куликом пути разошлись лет шесть назад, когда он вылетел из универа. Тогда алкогольный вихрь так закрутил его в своих перегарных объятиях, что, Кулик продал баян и даже не попытался сдать первый экзамен на зимней сессии.
За эти годы Кулик сильно изменился. Внешне он остался таким же громилой в первом тяжёлом весе, но это только, если не смотреть на его лицо. Или на стриженую под ноль голову, с нахлобученной на неё нелепой кепкой. Или на прорезиненный плащ цвета вороньего крыла, предмет зависти встречных бомжей. Но, особенно на глаза.
Вернее, в глаза. Короче, я отвёл взгляд.
После первых рюмок, поднятых за встречу в кафе "Кукушка", что на Парковой аллее, оказалось, что за прошедшие годы Кулик успел ещё раз поступить в университет на факультет кибернетики, удивить преподавателя матанализа странной способностью почти не задумываясь брать сложные интегралы, вылететь на первой же сессии и побывать в армии. После второй рюмки Кулик сказал, что в армии по ночам в каптёрке он написал роман "Над пропастью в сапогах".
После того, как Кулик опрокинул третью рюмку, он долго сидел молча, а, когда заговорил, то понять его уже было тяжело. Глядя безумным взглядом куда-то вниз и в сторону, он, выплёвывая слова, сообщил, что за прошедшие годы он принял много горя. Этим летом он очередной раз поступил на механико-математический факультет, мотивируя это тем, что университет находится недалеко от его дома. Кулик действительно проживал тогда недалеко от красного корпуса, в полуподвальном помещении вместе с младшей сестрой. Мать второй раз вышла замуж и жила на жилплощади мужа. Дед, владелец баяна, давно помер, и в память о нём, Кулик купил на барахолке другой баян.
После того, как мы опустошили весь графин, мой бывший сокурсник прерывающимся голосом сообщил, что вступительные экзамены на механико-математический факультет этим летом он сдавал, отпрашиваясь у главврача ЛТП, куда он был помещён по направлению участкового. А налысо он подстрижен потому что недавно отбыл наказание в виде исправительных работ сроком пятнадцать суток. Вот теперь вынужден носить кепку. В конце Кулик одолжил у меня эти самые сорок рублей.
Всё-таки, однажды переплетясь, линии судьбы испытывают сродство друг к другу и норовят, если не переплестись опять, то, хотя бы приблизиться на мгновение. Видимо, влекомые этим мистическим принципом, мы с Куликом решили пойти ко мне домой и продолжить банкет там. Идея, честно говоря, принадлежала мне, потому что он к этому времени окончательно окосел и, слегка приоткрыв рот, только смотрел на меня пронзительным взглядом.
Если вы ещё не поняли, то третья Мировая линия принадлежала Алёне. А всего вчера пересеклись четыре Мировых линии. Но, пока что на остановке маршрутки, той самой, где пять лет назад у меня так предательски тряслись коленки, пересеклись линии Алёны, Кулика и моя.
Алёна была не одна, а с каким-то парнем, я его толком не успел рассмотреть. Она держала его под руку, и они медленно шли нам навстречу.
Такая же принцесса эльфов, но только похорошела. Эти худосочные принцессы эльфов к двадцати пяти только начинают набирать женскую силу. Как-то всё переплелось в одну точку, этот графин водки, выпитый с Куликом, а главное, наверное, этот парень с ней. Короче, меня опять заколдобило. Я бы мог написать, как мы с Алёной встретились глазами, как в моём мозгу всплыл её голос: "хочешь я к тебе сейчас приду..." и много ещё чего. Но я этого не сделаю, просто потому, что обо всём этом уже сказал в Записи первой.
– Кто это такие? – набычившись и с трудом ворочая языком, спросил Кулик, когда Алёна с парнем прошли мимо.
– Да так, знакомая, – ответил я.
Ах, эти гениальные математики-алкаши... Что вы чувствуете, чего не чувствуют другие?.. Даже после двухсот грамм водки. И организм ваш так отравлен, что вы уже ничего не соображаете. А чувствуете...
Кулик остановился и, угрожающе покачиваясь, пронзительно уставился на меня. Полы его вороного прорезиненного плаща мистически раздувались на осеннем ветру.
– Ты её любишь! – прохрипел Кулик, зачем-то больно сдавив мне предплечье.
Я не стал спорить. Какой смысл...
– Пойдём, – я схватил Кулика за рукав.
То, что случилось дальше, происходило как в замедленной съёмке, хотя в реале заняло не более двадцати секунд.
Кулик разбежался и своими девяносто двумя килограммами налетел сзади на парня. Не ударил его, не толкнул, а просто, молча, налетел грудью. В полном соответствии с законом сохранения импульса, парень, выпустив руку Алёны, как подкошенный, шмякнулся на асфальт. Алёна медленно повернулась к нему и поднесла ладошки к открытому в немом крике рту. Парень начал было подниматься, но в этот момент Кулик, нависнув над ним, сорвал с головы кепку и швырнул её на землю. Парень увидел стриженую под ноль голову Кулика, и в его глазах отразился ужас. Он вскочил с асфальта и, неестественно быстро перебирая ногами, скрылся в проходе между домами.
Следующие тридцать секунд развернувшейся драмы были следствием того, что Мировая линия Кулика, по-видимому, испытывала сильное сродство к Мировой линии милицейского патруля, которая и явилась Четвёртой силой, из тех, которые схлестнулись в этот осенний вечер на автобусной остановке.
Сноровисто подхватив Кулика под руки, патрульные подвели его к открытым дверцам и попытались загрузить в задний отсек. К несчастью во время лёгкой борьбы, которая сопроводила намерения патрульных погрузить Кулика в машину, от его макинтоша оторвалась пуговица. 
– Пуговица! Отдайте пуговицу! – голосом провинциального трагика закричал Кулик.
Патрульные наподдали, но Кулик, упёршись ногами в бампер резко оттолкнулся, и все трое упали на асфальт. Поднявшись, патрульные с удвоенным усердием начали запихивать Кулика в отсек. Однако история повторилась. Дико вращая выпученными глазами и хрипло выкрикивая что-то нечленораздельное про пуговицу, Кулик вновь оттолкнулся ногами от бампера и увлёк на асфальт своих противников.
– Та дай йому цёго гудзыка ! – в сердцах крикнул патрульный.
Получив пуговицу, Кулик аккуратно спрятал её в карман макинтоша и покорно погрузился в зарешёченный задний отсек лунохода.
Всё, что я могу сказать о себе, это то, что я оцепенел. Когда луноход с покорённым Куликом скрылся за поворотом, Алёна сама подошла ко мне и спокойно спросила, глядя мне в глаза:
– Зачем ты это сделал?
Чтобы мой ответ был лучше понятен, я напомню, что на "Кукушке" мы с Куликом выпили графин водки. Для него сегодняшние приключения перешли уже в другую плоскость, закончившиеся сегодня утром, когда я его забрал из вытрезвителя.
Поэтому я ответил Алёне:
– Потому что твой парень сволочь.
Алёна долгим взглядом пристально посмотрела на меня и медленно сказала:
– Прошло пять лет... Ты что же...
Я почувствовал, как опять в коленках появилась проклятая слабость. Совсем было забытая...
Это как алкогольная зависимость. Вот, как у Кулика. Он лечился в ЛТП и мне тоже куда нибудь пора. Я повернулся и сказал, глядя под ноги:
– Ну, пока.
– Пока, – медленно произнесла Алёна.   




Запись восьмая

Оказывается уже прошло пять лет... Так сказала на автобусной остановке Алёна. И я за всё это время так и не понял, правильно ли тогда в новогоднюю ночь ответил ей по телефону "наверное, не надо". А сейчас ещё и "ну, пока". Правда,  не совсем уж я такой никчемный, запечатлел всё-таки на спинке семинарского кресла "Вова + Ал". Молодец. Ещё стих написал. Как там:

Тихо плывут по воде отраженья
Словно обломки несбывшихся грёз...

Это тоже про неё, про кого же ещё... Теперь какой-то придурок поступит к Либерзону в аспирантуру.
А, может, это я придурок? Смеюсь над Куртом, а сам придурок? Вполне может быть. Откуда мне знать? Лицом к лицу большого не видать. 
Вон Алёна как похорошела. И так смотрела на меня, когда Кулика увозили в клетке...
А я оцепенел. Это я умею. Оцепенеть, стих написать, коленками подрожать.
Короче, сегодня утром я попёрся в вытрезвитель забирать Кулика. Про своё нападение на алёниного кавалера, он, конечно, ничего не помнил, а только озирался по сторонам и нервно предлагал опохмелиться. Я тоже из-за всей этой идиотской истории был совершенно выбит из колеи, и поэтому мы пошли похмеляться к Кулику домой в его полуподвал. Окна квартиры были на уровне тротуара, и я видел мелькающие ноги пешеходов.
Кулик выпил залпом стакан портвейна, после чего переоделся в огромный махровый халат до пола и начал говорить какие-то дикие вещи. Что, якобы в некой поликлинике есть врач-похмелятор. И, если к нему записаться заранее на приём, то он выпишет больничный и можно не идти на работу. В общем, мозги у него окончательно поехали. Потом он закурил "Приму" и достал баян.
Как в мире всё переплетено... Кто не видит этого – глупец. Потому что Кулик растянул потрёпанные меха и, пуская клубы дыма от сигареты, заиграл Лав Стори Фрэнсиса Лэя. 

Зэ свит лав стори, зэт из олдэр зэн зэ сии...

История любви, которая древнее, чем море... 
Её играла мне Алёна у себя дома на пианино. Ну, да, на пианино... Том самом, на котором стоял её портрет в тяжёлой раме, написанный маслом, подарок какого-то богемного гада. Алёна была изображена на пустынном пляже обёрнутая полотенцем. И был ли под полотенцем купальник, я ж не знаю до сих пор, хотя размышлял об этом немало. 
Потом Кулик, притоптывая ногой, играл на баяне что-то разухабистое, кажется, "Смоук он зэ вотэр" Диип Пёпл, а вскоре и вообще забыл про меня, отложил баян, сел за стол, включил настольную лампу и начал что-то писать. Когда я спросил, что он пишет, Кулик обернулся, дико посмотрел на меня, как будто думал, что он в комнате один, и сказал:
– Записки.      
Я посидел ещё немного, потом встал и пошёл домой.





Запись девятая

Кажется, Курт на самом деле чокнулся. Не сильно, это не какой-нибудь маниакально-депрессивный психоз на фоне сумеречного состояния души, а так, что-то типа навязчивой идеи.
     Дело в том, что после того одиозного заявления на семинаре Курту звонили ещё несколько раз.  По словам Курта каждый раз на ломаном русском языке ему предлагали выдать какой-нибудь научный секрет. В конце концов, Курт приладил к телефону магнитофон и стал записывать разговоры.
     И не прогадал. Потому что Наташа, находясь в сильно подпитом состоянии, нашла оставленный мной номер Курта и, позвонив ему, начала скандалить. Естественно, на японском.
Кстати, оказывается Наташа недавно в своём бюро переводов познакомилась с японцем-научником Набухико, когда тот пришёл сдавать доклад на конференцию. Теперь она знакомит его с городом, ну, и думаю, не только с городом. Балон, в отличие от меня, оказался более цепким и попытался побороться за своё мужское счастье, но был прогнан Наташей с самурайской беспощадностью.
     Поскольку разговорным японским языком Наташа не владела, то, говоря с Куртом по телефону, она, как и в первый раз, брала статью Набухико, над переводом которой работала, и читала оттуда случайные фразы, придавая им нужный эмоциональный оттенок, в основном заискивающий или угрожающий.
     Оказывается, Курт тогда записал всё это на магнитофон и понёс в городской центр переводов. Эта кассета чуть не попала на перевод Наташе, её спасло только то, что поджимали сроки с переводом доклада Набухико, и кассету отдали другому переводчику.
     Заплатив немалую сумму, Курт через несколько дней получил перевод своего разговора с Наташей.
     И вот тут-то его и переклинило. Сначала он нашёл в переводе слова "острый пик на фоне мелких осцилляций". А, потом он прочитал слова "хорошо аппроксимируется функциями Неймана второго порядка". Ничего особенного, в каждой пятой статье есть такие слова. Но, похоже, тут в голове Курта со звоном щёлкнула какая-то пружина, и всё стало на свои места.
     На следующий день коллеги Курта по распиванию кофе отметили, что его, обыкновенно любознательный взгляд, стал вдруг колючим и жёстким. Курт стал говорить мало, при этом как-то странно всматриваясь в лица коллег, словно пытаясь решить какой-то важный для себя вопрос.
     В лаборатории с этого дня Курт на всех листах бумаги, которые ему попадались под руку, стал рисовать график. Этот график был изображён в пожелтевшем номере Physical Review, который я видел случайно всего один раз, так как Курт скрывал его от посторонних глаз в сейфе. Правда, в моих спектрах, которые снимались уже не первый месяц, никакого пика не было. Просто обычный монотонный график с небольшими осцилляциями, и всё.
     Но Курт каждый день продолжал рисовать пики! В своей рабочей тетради, в листках, вырванных из настольного календаря, и даже на обрывках газет, правой рукой и левой, китайской ручкой с золотым пером, подаренной ему на юбилей, и огрызками карандашей.
     Сегодня к Курту приходил Боря Лоскутов. Как обычно, он пришёл развеяться от надмирного флера своих тензоров и матриц, а попутно выполнить требование Давида контачить с экспериментаторами, ибо физика есть наука экспериментальная.
     Когда он вошёл, Курт быстро нарисовал график с внушительным пиком на фоне слабых осцилляций и сунул его Лоскутову:
     – Это одномодовая суперпозиция фононных состояний! Если нет, то что это, по-вашему?!
     Лоскутов, склонив голову набок, стал рассматривать график. Через несколько секунд он сказал:
     – Фаллический символ.
     – Что? – подозрительно сощурился Курт.
     – Фаллический символ, – задумчиво повторил Лоскутов. – Ну, хорошо, а как вы себе представляете продольную моду суперпозиции квантовых осцилляторов?
     После этого они минут сорок перебрасывались примерно такими вот идиотскими фразами. Я знал, что Курт, имея хорошую память, воспроизводил фразы из журналов, а Лоскутов большей частью соглашался и, лениво наблюдая за Куртом, подбрасывал новые фразы, как бросают мячик игривому коту.
     Через некоторое время Лоскутов сказал:
     – Хорошо, я подумаю над этим.
     Курт протянул ему листок с нарисованным на нём пиком. Лоскутов взял листок и, поблагодарив, ушел.
     Курт, посидев некоторое время за столом, поднялся и тоже куда-то ушёл. Вернулся он через час с толстым толковым словарём, который, видимо, взял в библиотеке. Некоторое время он что-то сосредоточенно читал, шевеля губами, после чего закрыл книгу, предварительно положив закладку, надел плащ и пошёл к двери. Дойдя до двери, он остановился, повернул назад и, не снимая плаща, опять сел за стол. Устремив неподвижный взгляд в окно, он, не меняя позы, молча просидел так минут тридцать. Потом так же молча встал и ушёл уже окончательно.
     Через минут пять дверь приоткрылась и в проёме показалась худощавая фигура Григорьева.
     – Володя, Вы ещё не уходите? – спросил он.
     – Заходите, чай попьём, – сказал я и пошёл включать чайник.
     – Сейчас шефа вашего в коридоре встретил, – сказал Григорьев. – Какой-то странный он последнее время, зыркает на всех, прямо как инакомыслящий.
     Григорьев подошёл к столу и кивнул на книгу:
     – Большой энциклопедический толковый словарь? Слово какое-то смотрели?
     – Да это Курт, в библиотеке взял, – сказал я и открыл словарь на закладке.
     Книга открылась на статье, в которой было написано: "Фаллос, (греч. phallos) – изображение мужского полового органа, обоготворяемое некоторыми народами (древними египтянами, греками, римлянами, в настоящее время в Индии, Японии) как символ производительной силы природы"
     Григорьев с интересом посмотрел в словарь. Вот так, примерно, в скудном на события Институте, рождались легенды.
     – Это, что шеф ваш интересуется? – ехидно спросил Григорьев.
     – Да это Лоскутов ваш приходил. Ну, и про фаллос, вернее, про фаллический символ это Лоскутов сказал. Почти час тут в чехарду словесную играли.
     – Ну и что? Кто победил?
     – А... – я махнул рукой. – Помните, вы говорили, что это не моё? Не моя жизнь? Не судьба? Кажется, оно так и есть.
     Григорьев размешал ложкой чай и уставился на рой чаинок, которые сбились в центре вращающейся воронки.
     – Вот, вы думаете во всём Институте найдётся человек, который мог бы доказательно объяснить, почему чаинки стремятся к центру стакана? – задумчиво проговорил он. – Я имею в виду не теоретиков. Теоретик объяснит. И докажет. Строго, математически. Хоть тот же Лоскутов, хоть Расторгуева. Но вот вся беда, что точно так же строго они смогут доказать и обратное, что чаинки при размешивании будут выталкиваться к краям стакана. Современная математика даёт им в руки столь мощный аппарат, что на сегодня перед ним не может устоять ни один физический феномен. И к центру стакана и на периферию, а надо, и ко дну докажут. Это, Володя, старость физики. Но, не красивая седая старость, а маразматическая. А судьба... Я вам уже говорил.
     Григорьев отхлебнул чай, поставил стакан на стол и устремил неподвижный взгляд в угол комнаты. Хотя я и знал эту особенность Григорьева, но тоже посмотрел в этот угол. Конечно же, там ничего не было. Примерно через минуту Григорьев с трудом оторвался от созерцания пустого угла и снова заговорил:
     – Если за жизнь берутся двое – человек и судьба, то что тут сложного? Судьба это остаток после того, как убрать то, что решает в жизни человек. Не решает ничего, значит, всё даёт на откуп судьбе. А она уж, как получится. Но и забрать всё тоже сложно, хотя некоторым удаётся. Когда судьбу отжимают, она почему-то сопротивляется и больно лягнуть может. А лучше всего, когда человек и судьба в одну сторону жизнь тянут. В хорошую – все говорят – счастливая судьба. В плохую, тогда как в песне: "чую с гибельным восторгом, пропадаю, пропадаю"...
– А в разные стороны? – спросил я.
– Тогда человек ходит и бухтит всё время, ту би ор нот ту би. Вот как вы. Ладно, мне нужно идти. Спасибо за чай, Володя.
Григорьев встал, попрощался со мной за руку и ушёл.
Как-то у Наташи я видел книжечку японских пословиц. Японские иероглифы и русский перевод.
"Подумав – решайся, а решившись – не думай"
Я подошёл к инструментальному ящику и вынул из него паяльник. Потом нашёл пинцет, отвёртку и баночку с канифолью. Поставив паяльник греться, я отщёлкнул от аналого-цифрового преобразователя спектрометра разъём и открутил отвёрткой крышку. Сдвинув кембрик и аккуратно поддев пинцетом провод, я отпаял его от клеммы. Потом точно такую процедуру я выполнил над проводом с другого конца разъёма. Поменяв провода местами, я также аккуратно подпаял их к клеммам и надел кембрики. Затем завинтил крышку и защёлкнул разъём в гнездо АЦП.
Кажется, Рубикон перейден... Спектрометр выведен из строя. Пусть попробуют его починить.
"Живи, сохраняя покой. Придет весна, и цветы распустятся сами" – вспомнил я ещё одну пословицу из наташиной книжечки.

   

        Запись десятая

Когда на следующий день  я пришёл в Институт, то первым, кого увидел, был мой шеф Курт. Он  сидел за столом в плаще, держа в руках открытый энциклопедический словарь, и смотрел в окно. Заметив меня, он очнулся от транса, захлопнул словарь и пошёл снимать плащ. Потом он молча начал настраивать спектрометр, видно собирался сам снять очередной спектр. Это хорошо, пусть снимает. А я пойду выпью утреннюю чашечку кофе.
Люблю утро. В это время мировой эфир ещё не пропитан человеческими биополями, и поэтому ранним утром даже в городе хорошо, как в лесу. Биополя учёные так и не нашли, эфир сначала нашли, потом в специальной теории относительности отказались от него, а в общей опять, типа, вернулись, назвав его "физический вакуум". Утверждение, что эфир то есть, то нет, назвали принципом дополнительности, а кто его не понимает, тот не сдаст кандминимум.
Как здорово, что теперь мне это не нужно! А искать биополе глупо. Я его прекрасно чувствую, только не наличие, а отсутствие. В этом вся и фишка. Поэтому я так люблю раннее утро, пока ноосфера Земли ещё не нафарширована эманациями мозговой деятельности проснувшихся хомо сапиенсов.
...Не спеша, а, честно говоря, совсем медленно, я брёл по пустому коридору Института в направлении лаборатории, где шеф сейчас, наверное, ставит свои абсурдные опыты с помощью сломанного мной вчера спектрометра.
Вдруг утреннюю тишину пронзил сдавленный вопль, раздавшийся из открытой двери лаборатории. Так мог кричать человек, которого ударило током. Ну, да, на ячейку с оптически активным веществом, спектр которого собирался снимать Курт, подаются высоковольтные потенциалы! Я похолодел...
Ворвавшись в лабораторию, я увидел Курта. "Живой", – облегчённо вздохнул я.
Курт стоял перед спектрометром и смотрел на выползающую из самописца диаграммную ленту. 
Когда над горизонтом полигона в пустыне Аламогордо взошло первое в истории человечества рукотворное атомное солнце, Роберт Оппенгеймер произнёс слова из   древнего индийского эпоса "Бхагавад Гита":
"Я становлюсь Потрясателем миров!"
Судя по выражению лица Курта, он в этот момент тоже мог бы произнести эту фразу – "Я становлюсь Потрясателем миров!"
Я не мог поверить своим глазам! На диаграммной ленте перо самописца уверенно рисовало пик. Тот самый пик на фоне мелких осцилляций, которые Курт рисовал на своих листочках! Тот самый!
От неожиданности я присел на стул.
– Бери журнал, быстро записывай значения потенциалов! – визгливым от волнения голосом сказал  шеф.
Охваченный странным чувством, которое могло бы быть смесью недоумения, удивления и досады, я нерешительно открыл журнал.
– Быстрее! – взвизгнул Курт. – Потенциалы! Это в них дело! Нужно писать заявку! Фиксируй!
Через полчаса в лабораторию пришли вызванные по телефону Григорьев и Лоскутов. Курт перезапустил спектрометр и через некоторое время из самописца стал выползать график, на котором на фоне мелких осцилляций выделялся величественный, как фаллический символ, пик! Тот самый...
Григорьев посмотрел на меня долгим взглядом и отвернулся.



 
Часть вторая

Дар мой, Враг мой




Запись десятая являлась, по сути, окончанием дневника. Следующие записи представляли собой лишь разрозненные фрагменты, сами по себе не имеющие самостоятельного значения, которые, однако, были использованы в дальнейшем повествовании с соблюдением авторской нумерации.   
Если Шекспир был прав, и эта жизнь всего лишь театр, а люди в нём актёры, паясничавшие полчаса на сцене и тут же позабытые, то с фактическим окончанием дневника занавес ещё не опускается. Сколько в нём актов, не знает даже Тот, кто раскрутил эту грандиозную гирлянду сущностей и смыслов, цепляющихся друг за друга в нашей реальности и исчезающих где-то в бесконечности.    







 

Глава 1

Дверь кабинета заведующего теоретическим отделом доктора Прицкера открылась и в помещение вошёл Лоскутов. Давид Прицкер отложил в сторону книгу "Свойства операторов метрического проектирования в банаховых пространствах", раскрытую на первой странице, где был помещён его собственный портрет, и спросил Лоскутова:
– Что там у Куртина произошло? 
– Вроде обнаружил резонанс Хакамады, – ответил Лоскутов. – Была статья в Физреве, лет пять назад.
– Вы видели?
– Да, явный пик. Как-то хитро потенциалы на ячейке подобрал. Там уже много народу было.
– Либерзон знает?
– Да, приходил.
– Это плохо, – сказал Давид, потирая ладонью высокий лоб, который переходил в лысый череп, отмеченный старческими пигментными пятнышками. 
– Теория там мутная, а Либерзон экспериментатор, – сказал Лоскутов. – Не потянет. 
– Либерзон универсал. Последний из могикан, – вздохнул Давид. – Надо что-то делать, Борис. Только вчера в Президиуме было заседание, какая-то волна поднялась против нас. Все, кому ни лень, Арцимовича бросились цитировать – "для ясного понимания проблемы не следует надевать на тощий скелет экспериментальных фактов слишком сложные математические одеяния".
– Правильно, – кивнул головой Лоскутов, – не следует надевать на скелет. Зачем он нужен, скелет, вообще?
На породистое ветхозаветное лицо Давида легла грустная тень.
– Зачем вы так говорите, Борис? – спросил он, уставившись на Лоскутова печальными, немного навыкате, глазами.   
– Так мы же одни, – пожал плечами Лоскутов.
– Вы давно знаете Куртина? Кто он такой? – спросил Давид.
Лоскутов помолчал, а потом осторожно сказал:
– Видите ли, Давид Маркович, я бы хотел... – он замялся, – я бы хотел удостовериться, что правильно понимаю ваш вопрос.
– Так мы же одни, – усмехнулся Давид. 
– У меня брат переводчик с китайского, – сказал Лоскутов. – Его иногда привлекают как эксперта, ну, там, в минюст, в общества городов-побратимов, недавно, вот, в МВД привлекали. Какой-то там преступник, что ли, заявил, что пользуясь своим правом, желает разговаривать со следователем на китайском языке.
– Хе-хе,– проскрипел Давид, – потрясающе! Ну и что?
– Брат провёл экспертизу и в экспертном заключении написал: "знаний китайского языка не обнаружено". Так и Куртин. Знаний по физике не обнаружено. Может, случайно как-то натолкнулся, не знаю...
– Вряд ли. Случай – псевдоним Бога, когда он не хочет подписываться, –  задумчиво сказал Давид. – Анатоль Франс. Физика, самая точная из наук, парадоксальным образом стоит совсем близко с мистикой. А кое-где даже пересекается. А мистика выдаёт свои тайны не всем. Для этого нужно кое-что доказать.
– Доказать? Кому? – спросил Лоскутов.
Давид поднял глаза вверх и показал похожим на сардельку указательным пальцем в потолок.
– Ему, – сказал он. – А чтобы доказать, нужно потрудиться. И отдать что-то взамен. Самое простое – талант, который не очень-то нам и принадлежит. В крайнем случае – тяжёлый труд, а может и всю жизнь. А просто так можно получить в дар только кучку навоза. Или, ещё хуже, сыр в мышеловке.  А что там Григорьев делает?
– Да у Куртина молодой специалист какой-то, программу аппроксимации функциями Неймана пишут.
– Чего аппроксимации?
– Так вот этого самого резонанса, что в статье Хакамады. А теперь, вот, экспериментально обнаружено.
– Вы читали эту статью? – спросил Давид.
– Пока нет, Куртин в сейфе прячет, а в нашей библиотеке второго экземпляра журнала нет.
– Борис, надо как-то туда внедряться. Григорьев пусть копается в Неймане, а вы берите теорию.
– Давид Маркович, – замялся Лоскутов, – а можно вам задать вопрос?
– Вопрос? Хе-хе... А вы знаете, сколько за мою жизнь мне задавали вопросов? Кажется, я их все уже знаю. Сейчас вы спросите, а что делать, если это всё окажется туфтой. Это как раз несложный вопрос. Наша часть, теория, не окажется туфтой никогда. Почему, вы, Борис, знаете, не хуже меня. Не бойтесь, Борис, не бойтесь! Знаете, что Гинзбург сказал, хе-хе, наш атеист номер один. "Благодарю тебя Господи, за то, что ты сделал меня теоретиком". Вполне в традициях Талмуда, при свидетелях, прямо в коридоре ФИАНа, хе-хе... 
– Давид Маркович, – неуверенно произнёс Лоскутов, – скажите... А вы... Вы тоже можете так сказать?
– Евреи прирождённые теоретики. У нас в синагоге моего детства, в Бердичеве, был раввин, ребе Ицхак, он наугад протыкал иголкой три страницы Торы и говорил, не глядя, какие слова пронзала игла. То были счастливые времена, Борис, хотя я не знал ответы на те вопросы, которые знаю сейчас. Наша религия говорит прямо - во многой мудрости много печали и, умножая познания, мы умножаем скорбь.
– Так зачем же... – тихо сказал Лоскутов.
– А нам не оставлено выбора. Ибо в Торе написано: "Полезнее мудрость, чем глупость, как полезнее свет, чем тьма".
– Значит и скорбь – полезна, выходит так?
– Хе, хе... Иудеи, вообще-то, так не считают, но получается... Да... Зато в христианстве это именно так. 





Глава 2


  Выйдя из кабинета Прицкера, Лоскутов решил пойти прогуляться в сквер, выпить чашечку кофе и обдумать слова Давида. На лестнице он встретился с Расторгуевой. Впрочем, термин "встретился" не совсем правильно отображал ситуацию, потому что реально Расторгуева шла впереди Лоскутова, грациозно покачивая пятой точкой, обтянутой  голубыми джинсами. С наступлением осени они сменили её кожаную юбку, из-за которой служащие квебекского отеля когда-то приняли Расторгуеву за гостиничную путану. 
Лоскутов замедлил шаг, чтобы оставаться позади. Почему говорят "пятая точка"? Ничего себе, точка... Эвклид бы удивился, узнав, что его математической абстракцией, к тому же имеющую чисто аксиоматическую природу, назвали столь функционально важную, судя по пропорциям, часть женщины. И почему вдруг всё это переходит в тонкую талию? С какой стати? Почему бы этой "точке" без всякого утончения сразу не переходить в туловище? Лоскутов прикинул на идущей впереди Расторгуевой такой вариант.
Получается какая-то ерунда... Значит, эта рюмочка предназначена для чего-то другого. Скорее всего, для мужской особи, которая, хоть и не так явно, но всё же нужна для воспроизводства жизни. Выходит, мужская особь чисто визуально воспринимает сочетание функционально оправданной солидной кормы и тонкой талии, как красоту. А теперь самое главное – если с точки зрения сопромата бёдра, непосредственно переходящие в туловище без всякой талии, это оптимальная конструкция, то получается дикая вещь – выходит, красота явление абсолютное? И природа в таких важных вещах, как воспроизводство жизни не хочет экспериментировать, а предпочитает абсолютные категории?
Лоскутов так задумался, что споткнулся на ступеньке и боднул Расторгуеву сзади.
– Ты чего, Боря?  – Расторгуева отпрыгнула в сторону и уставилась на Лоскутова.
– А... Да вот эта... Спотыкнулся. Пойдём, кофе попьём?
– Ну, пойдём. Только ты больше не спотыкайся. Иди рядом. Тебя за ручку взять?
В сквере дворники собирали граблями опавшие листья в кучи и поджигали их, предварительно облив чем-то из бутылки. Курившиеся над кучками сизые дымки смешивались с прелым запахом, наполняя ставший вдруг прозрачным воздух грустным ароматом любимых духов поздней осени.
              Взяв по чашечке кофе Лоскутов и Расторгуева сели на лавочку.      
– Ты слышала про Курта? Что он там намерял? – спросил Лоскутов. 
– Да только совсем ленивый уже не слышал про фаллический символ.
– Сейчас Давид со мной говорил. Ты не хочешь заняться? Теперь там отбоя от теоретиков не будет. В Академии требуют приложения теоретических работ к эксперименту, как с цепи сорвались, какая-то там кампания у них, – Лоскутов отхлебнул дымящийся кофе. – Это, Боря, не такой простой вопрос, как кажется на первый взгляд. Хочу, не хочу... Вот ты – хочешь?
– Не очень, – сказал Лоскутов.
– Вот, и я о том же. Я не знаю, почему тебе не хочется, а мне... Могу сказать. Потому что я женщина.
– Женщина? Какая связь...
– А тебе и не надо знать, какая связь. Да и не поймёшь.
Расторгуева вздохнула и замолчала.
– Хотя... – сказала она через некоторое время. – На самом деле всё очень просто. Бабы видят мужчин под другим углом, чем вы видите самих себя. Дано им это видение в помощь.
– Ну и что ты видишь?
– Что вижу? Твой Курт – пустышка. Дурилка картонная. Ничего у него не может быть настоящего. Ты лучше скажи, вот, замечал, как в жизни, вот в быту, и в физических законах, как часто друг с другом всё коррелирует?   
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, например, хотя бы сплетни.
– И с чем корреляции?
– С тепловым энергообменом, – задумчиво сказала Расторгуева. – Если одно тело имеет температуру больше другого, то происходит теплообмен. А дальше всё зависит от теплоёмкости второго тела. Если она велика, то оно не спешит изменять свою температуру. А, поскольку теплообмен возможен только при разнице температур, всё на этом и кончается. Второе тело приняло в себя энергию и усвоило её. А вот с малой теплоёмкостью температура сразу меняется, и тут же, всё что поместилось, то и выплёскивается, не держится внутри. А с информацией точно также как и с энергией, похожие сильно штуки. Теплоёмкость – это глубина. Чего? Человека, души его. Стопроцентная корреляция, Боря. Если мелкая душонка, вот и не держится ничего, понеслась сплетня. Смотри, вон Корнилов идёт! – Расторгуева схватила Лоскутова за руку.   
Из дверей кофейни вышел человек. Он был покрыт неестественным для этого времени года густым загаром и  столь исхудавшим, что одежда на нём висела как на вешалке. В руках он держал дымящуюся чашку кофе и маленький коржик. Чему-то улыбаясь, человек откусил от коржика маленький кусочек.
– Вася! – помахала рукой Расторгуева, – Корнилов! Иди сюда!   


   

Глава 3


Всё началось с того, что Корнилов попал на какой-то научно-практический семинар в болгарском городе Варна. После того, как он выступил там со своим докладом, в кулуарах к нему подошёл кругленький человек с чёрными, как две маслины глазами, и, представившись физиком из Греции Ахиллесом Кастропулосом, предложил вечером посидеть в ресторане. Корнилов, у которого на счету был каждый болгарский лев, полученный при обмене командировочных в банке, естественно, отказался. Но физик Кастропулос был настойчив и к тому же заверил Корнилова, что ужин будет за его счёт, так что в конце концов Корнилов согласился. Когда они выпили графинчик ракии, закусывая лютеницей, принесённой официанткой, которую Кастропулос называл Петя, грек-физик приступил к делу.
Оказывается, Ахиллес имел свою частную давильню в Салониках, которая досталась ему от отца, и с детства очень увлекался физикой. На заднем дворе давильни он даже оборудовал маленькую физическую лабораторию, где ставил опыты. После того, как Петя принесла второй графинчик ракии, Корнилов с новым другом подняли тосты за колыбель человечества – город Салоники, за праотца диалектического метода Параменида и даже спели как могли песню Демиса Руссиса "Гуд бай, май лав, гудбай".
Потом Кастропулос предложил Корнилову написать какую-нибудь теоретическую статью, всё равно на какую тему, и напечатать её в одном из международных реферируемых журналов под именем Кастропулоса. Взамен Кастропулос гарантировал Корнилову гостевую греческую визу, проживание в отдельной комнате на территории давильни на всё время написания статьи, гонорар по факту опубликования статьи в долларах и бесплатный месячный абонемент на питание в местном ресторане.   
На следующий день Корнилов и Кастропулос составили договор, заверили его у местного нотариуса, принадлежащего греческой общине Варны, и разъехались по домам.    
Через месяц Корнилов получил от Кастропулоса приглашение, гостевую визу и подъёмные для переезда в Салоники  для работы над статьёй. По приезду Кастропулос встретил Корнилова в аэропорту "Македония".  Потом была незабываемая поездка по пустынному шоссе, идущему вдоль нескончаемых оливковых рощ, до самых Салоник. В Салониках Кастропулос поселил Корнилова в какой-то летней пристройке на задах давильни, выдал аванс в драхмах по курсу и вручил абонемент на питание.
Салоники Корнилову очень понравились. Маленькие кирпичные домики, выкрашенные в яркие краски, казалось, чудом цеплялись за крутые каменистые склоны, спускавшиеся уступами к небольшой голубой бухте. Бухта была сплошь усеяна прогулочными катерами и парусными яхтами, а вода в ней была такая прозрачная, что яхты казались парящими над  поверхностью. На оконечности мыса стоял ослепительно белый маяк, а дальше за ним начиналось нашпигованное островами Эгейское море. 
Работа над статьёй пошла споро, питание в ресторане было вкусным и калорийным, и вскорости Корнилов так привык к новой обстановке, что решил развлечься и как-то вечером зашёл в прибрежный кабачок.
Хозяин кабачка, Прокопиус Папандопулос, по местному обычаю сам стоял за стойкой. Он приветствовал Корнилова открытой улыбкой, налил большой фужер местной рецины и поставил перед ним тарелку с горкой маслин. Рецина Корнилову не очень понравилась, во-первых, совсем слабенькая, во-вторых, она отдавала смолой.
Сев за свободный столик и осмотревшись, Корнилов заметил в дальнем углу кабачка компанию каких-то мужчин среднего возраста, кажется греков, среди которых была девушка. После того, как Корнилов сделал несколько глотков рецины и закусил маслинами, девушка подошла к нему, и, показывая на музыкальный автомат, стоящий в углу, сделала пальцами жест, который Корнилов воспринял, как просьбу поставить какую-нибудь музыку.
Девушке было не более двадцати лет, она была одета в белое ситцевое платье, с которым резко контрастировали её чёрные распущенные волосы и ярко-красное ожерелье из кораллов. Корнилов отсчитал несколько драхм из аванса, полученного у Кастропулоса, и протянул девушке. Девушка улыбнулась и, купив у Папандопулоса жетон, пошла к автомату. Опустив жетон в прорезь, она нажала кнопку и из динамиков полилась какая-то грустная песня на греческом языке. Затем, к удивлению Корнилова, девушка, слегка пританцовывая, подошла к нему и, взяв его за руки, потянула танцевать.
Первое, о чём вспомнил Корнилов, ощутив под тонким ситцем горячее и гибкое женское тело, были глаза его жены, которая провожала его в аэропорту Борисполь. Тревожные, заботливые и немного усталые.
– Вотс ё нэйм?– спросила черноглазая девушка на бэсик-инглише.   
– Василий, – ответил Корнилов слегка подрагивающим голосом.
Девушка прижала ладошку к груди и, опустив глазки, сказала:
– Милэйна. Ю рашн?
– Но, Юкрэйн.
– Бахрейн? – чёрные глаза Милэйны распахнулись от удивления.
Корнилов улыбнулся и махнул рукой.
– Рашн, рашн.
Когда Корнилов с Милэйной вернулись к столику, девушка сделала Папандопулосу какой-то знак и вскоре на столике появилась пузатая бутылка, оплетённая какой-то камышовой сеткой. Новое вино оказалось сладким и более крепким, чем предыдущее.   
В пузатой плетёной бутылке было легендарное вино с критских виноградников. Мягкое и сладкое, как клубничный компот, но знаменитое тем, что воспоминания вчерашнего вечера на следующее утро обычно представляли собой в лучшем случае калейдоскопический фейерверк разрозненных фрагментов.
...Вот счастливо улыбающийся Корнилов покупает у Папандопулоса горсть жетонов для музыкального бокса и сыпет их в подставленные ладошки Милэйны. Вот он танцует вместе с немногословными мужчинами танец мужской дружбы "Сиртаки". Вот он соревнуется с каким-то толстым греком в борьбе на руках – армрестлинге. Ну и, конечно, Милэйна. Он танцует с ней, только с ней, вдыхает неистовый аромат разгорячённого женского тела и тайком целует её пахнущие тёплым морем распущенные волосы. Потом какая-то пелена вдруг упала с его глаз, и он увидел жизнь, такой, какой она есть на самом деле. Бесконечно прекрасная, как фантастический бутон, распустившийся вдруг перед его прозревшими глазами – в небесном хороводе звёзд, неистовом звоне цикад и в  мерцающей лунной дорожке, убегающей за далёкий горизонт. Это было последнее, что он помнил о вчерашнем вечере.
...Наутро Корнилов обнаружил в кошельке жалкие остатки драхм из аванса, выданного Кастропулосом, и, что самое страшное, пропала абонентная карта на питание в ресторане.



Глава 4


Надеясь на некое чудо, Корнилов уныло побрёл в таверну Папандопулоса. Может быть его новые друзья, с которыми он вчера танцевал "Сиртаки",  сейчас вернут ему хотя бы абонемент на питание.   
Прокопиус Папандопулос встретил его, действительно, как старый друг. Узнав о проблеме, он стал озабоченно цокать языком и позвал каких-то носатых греков, которые играли в кости за дальним столиком. Может это были те самые греки, с которыми Корнилов танцевал вчера танец дружбы. Узнав о несчастье, греки точно так же стали цокать языками. Где можно было бы увидеть Милэйну, ни Папандопулос, ни греки не знали. Более того, они даже не знали, кто это такая. Удивлённо разводя руками и продолжая озабоченно цокать, греки по очереди выражали Корнилову сочувствие и дружески похлопывали его по плечу.   
К вечеру Корнилов дико захотел есть. Подобрав около входа в давильню выпавшие из корзины маслины, он кое-как утолил голод и решил заняться статьёй.
Вот тут его и подстерегала очередная неприятность. Вчерашняя феерическая ночь начисто прогнала из его головы все научные идеи, смыслы, символы и правила обращения с ними, которые уже так хорошо выстроились в его сознании. Вместо подогнанной друг к другу логической конструкции Корнилов вдруг ощутил в голове необычную лёгкость, которую, кажется, ощущал только в детстве. Тщетно просидев над чистым листом бумаги около часа, Корнилов вышел во двор давильни и стал смотреть на небо. Потом он подошёл к освещённому фонарём входу в давильню и подобрал пригорошню маслин. Поужинав таким образом, он пошёл спать.
На следующее утро Корнилов опять попробовал работать, но на этот раз научные мысли разогнал банальный голод. Поразмыслив некоторое время, он решил, что без обращения к Кастропулосу за новым абонементом ему не обойтись.      
Кастропулос внимательно выслушал Корнилова, и его круглое лицо омрачилось выражением сочувствия. Когда Корнилов предложил ему выдать новую карточку для питания в счёт будущего гонорара, лицо Кастропулоса омрачилось ещё больше.
– Ты опять пойдёшь к проституткам, Василис, – грустно сказал он. – И они опять заберут у тебя абонемент.
Гордость теоретического отдела Василий Корнилов, чья статья о статистике фермионов в зоне Бриллюэна недавно вышла в Физрев леттерс, широко раскрыл глаза и выставил вперёд ладони, как будто защищаясь от чего-то страшного.
– Нет! – горячо заверил он Кастропулоса. Подстёгиваемый усиливающимся чувством голода, он страстно добавил: – Как вы могли?! У меня семья!
– А у меня не семья? – грустно вздохнул Кастропулос и махнул рукой. – Эти места – родина проституции. Нет, Василис, я не могу тебе дать карту. У тебя её заберут проститутки. Мы тут все друг друга знаем, на меня будут показывать пальцем и говорить – вот идёт Кастропулос, он открыл бесплатную столовую для проституток. Надо мной будет смеяться моя жена и вся её родня. Нет, дорогой Василис, нет.
– Так что же тогда делать? – обречённо спросил Корнилов. – Без средств пропитания я не смогу закончить статью.
Кастропулос схватил большим и указательным пальцем собственный нос и стал с силой тянуть его вниз. Корнилов уже знал, что это означает степень крайней задумчивости своего работодателя. Наконец Ахиллес издал нечленораздельный звук и сказал:
– Я не дам тебе, Василис, умереть с голоду. Я дам тебе работу. Будешь носить корзины с оливками в давильню. Я буду платить тебе ровно столько, сколько стоит трёхразовое питание в псистарье, и даже немножко больше. Заработанные таким образом деньги ты вряд ли понесёшь к местной гетере. Кроме этого рабочим в давильне разрешается есть сколько угодно маслин. Но только на территории давильни, – предупредил Кастропулос, подняв указательный палец вверх. 
  Результат продовольственной реформы был для Корнилова неожиданным. После десятидневного таскания тяжеленных корзин и неограниченного употребления маслин произошло два события. Одно хорошее, другое плохое. Плохое состояло в том, что здоровый труд и свежий бриз с Эгейского моря окончательно поселил в голове Корнилова какую-то жизнерадостную лёгкость, о которой, пребывая за толстыми стенами института, он и не подозревал. Естественно за это время он не написал ни одной строки для статьи. Кастропулос даже принёс свой экземпляр договора и коротко остриженным ногтём большого пальца подчеркнул слова в пункте договора "Ответственность сторон". Корнилов с удивлением обнаружил, что, если он через семь дней не сдаст работу в редакцию, то начинают действовать некие штрафные санкции в виде вычитания каждый день сложных процентов из его гонорара. Кастропулос даже очеркнул ногтём слова "арбитраж" и "суд".  Хорошее событие заключалось в том, что от полуголодной жизни, физического перенапряжения и полного отсутствия умственной нагрузки у Корнилова полностью прошёл хронический простатит, от которого раньше он четыре раза за ночь вставал в туалет.   
Решив, однако, во что бы то ни стало, закончить статью, Корнилов стал совершать над собой титанические усилия. Статья, хоть и медленно, но продвигалась. Постепенно обрывки пазлов стали снова медленно кружиться в сознании Корнилова и даже иногда сцепляться в какие-то смысловые конструкции.
Главное, это по вечерам не смотреть на звёздное небо.
Новая неприятность достала Корнилова, когда до окончания статьи оставалось совсем немного. Он пошёл на пляж. Раздевшись, он с разбега нырнул в прозрачную воду и поплыл. Проплыв до буйков, он остановился, раскинул руки и, открыв глаза, как дирижабль стал парить над бирюзовой бездной. Где-то внизу проплыла расплывчатая стайка каких-то цветных рыбок. Корнилов перевернулся на спину и прикрыл веки от внезапно брызнувших солнечных лучей. 
Под ним струя, светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой
вспомнил он строки из школьной программы.
А он мятежный просит бури
Как будто в буре есть покой
"Какая ерунда", – лениво подумал Корнилов. "Просить бури... Такое могло прийти в голову в каком угодно месте, только не в этом раю. Да, кажется, этих бурь и не существует вовсе. А, уж статистики фермионов в зоне Бриллюэна так и подавно не существует. Есть только бесконечно прекрасный мир, что колышется сейчас под ним бирюзовой бездной, эти древние скалы и хрустальный синий шатёр, который накрывает собой всё мироздание.   
В голове Корнилова опять возникла какая-то подозрительная умиротворённость, которая, как он уже знал, совершенно несовместима с написанием статьи. Вспомнив о штрафных санкциях Кастропулоса, он резко встряхнул головой и быстро поплыл к  берегу. Пока не поздно нужно остановить заполнение головы этим безмятежно идиллическим состоянием.
Собственно сама неприятность состояла в том, что выйдя на берег, Корнилов вдруг обратил внимание, что большинство женщин на пляже загорает без верхней части купальника. Пытаясь сохранить остатки плавающих в голове смысловых пазлов, так необходимых ему для научной работы, Корнилов опять резко встряхнул головой. Но это не помогло. Вместо того, что бы перестать обращать внимание на загорелые груди женщин, Корнилов увидел, что и нижняя часть купальника присутствовала на большинстве из них чисто фигурально.
Вот в этот момент пазлы в голове Корнилова, которые он так тщательно и тяжело собирал всю последнюю неделю, рассыпались, снова образовав такой приятный и милый хаос. 
Всё равно пропадать!.. И Корнилов, надев тёмные очки, стал рассматривать находящихся поблизости женщин.
И вдруг в этот момент он отчётливо ощутил, почему в течение столетий в Древней Элладе так и не зародился научный метод. И почему это стало возможным только во времена Галилео Галилея.   
      



Глава 5

Статью Корнилов всё же дописал. После того, как Кастропулос доложил её на заседании афинского физического общества, получив рекомендацию на публикацию, Корнилов стал обладателем гонорара, из которого согласно штрафным санкциям договора были вычтены сложные проценты за несоблюдение сроков. Полученных денег не хватило даже для покупки билета на самолёт, и поэтому Корнилов, продолжая работать грузчиком в давильне Кастропулоса, стал поджидать, когда в Салоники придёт автобус с паломниками из Киева.
Водители Неоплана, узнав о том, что подошедший к ним исхудавший загорелый человек является крупным физиком-теоретиком, у которого проститутки украли талоны на питание, за небольшую плату выделили ему место на служебном сиденье в заднем отсеке двухуровневого автобуса и даже, накормили его   бутербродами, вынутыми из холодильника.
Когда Неоплан, тихо урча дизелем, покинул площадь около автостанции и стал медленно пробираться к окраине Салоник, Корнилову внезапно стало невыносимо грустно. Он не был верующим человеком, но не был и атеистом, такие обычно называют себя непонятным словом "агностик". Считая себя самыми умными, они говорят "не знаю". Как будто бы кто-нибудь знает... В этом вопросе все верующие, только одни верят в Бога, а другие не верят. Но тоже в Бога.
Корнилов, приникнув к окну, смотрел на проплывающие мимо залитые солнцем улицы и чувствовал, как от этой нахлынувшей вдруг непонятной грусти какой-то горький комок сжимает ему горло.
На следующий день Неоплан прибыл в город Урануполис из которого уходили паромы и катера на Афон. В Урануполисе женщин временно поселили в гостинице, а мужчинам оформили диамонтирионы – пропуска на Афон. К большому удивлению Корнилова  диамонтирион получил и он.
На южной стороне Уронуполиса возвышалась трёхметровая бетонная стена, в которой не было ни ворот, ни даже маленьких калиток. За стеной, собственно, и начиналась территория Афона, на восемьдесят километров выдающегося в виде "пальца" в Эгейское море. Спустившись к небольшому дебаркадеру, от которого в море уходил пирс, мужчины и женщины разделились на две группы. Женщины погрузились на катер, который совершал экскурсию вокруг полуострова, а мужчины – на морской паром с греческой надписью на борту " "Агиа Анна". Пока паром загружался, Корнилов смотрел, перегнувшись через борт, на воду. Хоть и до дна было метров пять, он видел каждый камешек и даже каких-то мелких крабов. На палубе парома группа монахов в черных рясах тащили на плечах какие-то мешки с овощами. Наконец, с лязгом поднялся  трап, и " "Агиа Анна", дав гудок, стал разворачиваться.
На самом Афоне запрещены какие-либо экскурсии, но на пароме был гид. От него по пути Корнилов узнал, что на Афоне имеется двадцать монастырей, из них только один русский, в которых живут в общей сложности тысяча триста монахов. Кроме монастырей имеются аскетерии – небольшие хижины или пещеры, в которых живут отшельники.
После того, как катер причалил к монастырскому пирсу, паломники, среди которых Корнилов выделялся бронзовым загаром и худобой, прошли в архондарики – монастырскую гостиницу, где их встретил монах-архондарис. Архондарис переписал всех в амбарную книгу и проверил наличие диамонтирионов. Листа с изображением иконы Иверской Богоматери и четырьмя подписями внизу, куда было вписано имя Корнилова, оказалось достаточно, чтобы его поселили в уютном номере, который показался ему после давильни физика Кастропулоса пятизвёздочным.
А дальше стали происходить и вовсе странные вещи. В номер, где расположился Корнилов, заглянул архондарис и стал что-то говорить по-гречески. Когда архондарис с некоторым удивлением убедился, что новый паломник не понимает по-гречески и перешёл на бэйсик, Корнилов понял, что его приняли за отшельника. Вероятно, это произошло из-за худобы и рубашки, которая вконец износилась при таскании корзин с оливками в давильне. После того, как Корнилов промычал в ответ что-то невразумительное   архондарис понимающе кивнул и ушёл, прикрыв за собой дверь.   
Вскоре он вернулся и принёс с собой пакет с какими-то сладостями и стаканчик с неизвестным напитком. Из пояснений архондариса Корнилов понял, что сладости – это лукум, а напиток – ципуро, который изготавливался особым образом в монастыре из местного винограда. Ципуро оказался необыкновенно ароматным алкогольным напитком, по крепости приближавшимся к водке.
Остаток дня Корнилов провёл, путешествуя в окрестностях гостиницы. Спустившись по деревянной лестнице к морю, он удивился – великолепный пляж с чистейшей мелкой галькой был совершенно пуст. Вдалеке на море виднелись силуэты нескольких рыбацких лодок. Корнилов прошёл по прибрежной косе до видневшегося вдали мыса и не встретил ни одного человека. Очередной раз за последнее время он почувствовал себя заброшенным на какую-то другую планету.
Теперь это была почти необитаемая планета, и что было самым необычным – в дрожащем эфире этой планеты, начисто отсутствовал какой-то очень важный элемент, который обычно присутствовал в повседневной жизни. Обострённой в результате маслинной диеты интуицией Корнилов чувствовал, что этот отсутствующий элемент в изобилии был в давильне Кастропулоса, где он таскал корзины с оливками, и в таверне Папандопулоса, где у него Милэйна украла талоны на питание. И, что совсем, удивительно, кажется, самая большая концентрация этого элемента была в родном Институте. Что это за элемент, Корнилов сказать не мог. Самое простое – женский дух... Гид на катере сказал, что с 1312 года на землю Афона не ступала нога ни одной женщины, и даже животные женского пола не допускаются на эту землю. Но, нет, это, кажется, было не главным, хотя этот отсутствующий элемент, безусловно, был как-то связан с женским духом. Но, ещё больше – со статьёй Кастропулоса и, вообще, как-то с профессией Корнилова.
Ночью Корнилов был разбужен мерными ударами, как будто кто-то стучал колотушкой по деревянной доске. Молчаливый сосед Корнилова по номеру встал с кровати и стал одеваться. На вопрос Корнилова, сосед ответил, что это сигнал на ночную литургию. Корнилов оделся и пошёл вслед за ним.   
...Всё пространство храма было погружено в полумрак, который нарушался только приглушённым светом лампад, освещавших старинную настенную роспись и лики святых, глядевших с древних икон. В углу монах тихо читал какой-то священный текст, подсвечивая себе свечой, которую держал в руке. В храме беззвучно появлялись фигуры монахов, которые, приложившись к иконе, становились на молитву. Разделённый на две половины монашеский хор негромко пел на греческом какое-то древнее церковное песнопение. В воздухе плыл аромат ладана. Корнилов дома не раз бывал в православных храмах, и сейчас его удивило, что большинство молящихся не стоит во время литургии, а сидит на особых стульях с высокими подлокотниками. Потом он узнал, что они называются стасидии, и имеют регулируемое по высоте сиденье. В определённых местах службы сиденья устанавливаются в нижнее положение, в определённых – в высокое, тогда человек как бы полустоит, а в определённых местах нужно убирать сиденье и стоять в стасидии.
Когда первые лучи солнца, проникнув через узкие окна восточной стороны, очертили на полу храма серые прямоугольники, Корнилов увидел, как монахи, а за ними и паломники, сложив руки крестообразно на груди, стали в очередь к священнику. Священник в одной руке держал чашу, а в другой плоскую ложку. По обе стороны от него стояли два других священнослужителя, держа в  руках какое-то большое, расшитое золотом полотенце.  Корнилов нашёл своего соседа и тихо спросил, что это за очередь, и нужно ли ему становиться в неё?
– Это таинство евхаристии, если вы спрашиваете, то значит, не готовились?
– А как готовиться? – шёпотом спросил Корнилов.
– Поститься, – сказал сосед.
– Так я постился, – радостно кивнул Корнилов, – постился, целый месяц! 
Паломник с уважением посмотрел на Корнилова и сказал:
– Ещё каноны накануне вычитать и исповедать свои грехи.
– Не... Это нет, – покачал головой Корнилов. 
– Значит, нельзя, – сказал паломник и, скрестив руки, стал в очередь.
Когда Корнилов вышел из ворот храма, уже рассвело.
  – Куда это все идут? – спросил он проходившего мимо паломника.
– На трапезу, – ответил тот.
– А что, – неуверенно спросил Корнилов, сглотнув набежавшую,  слюну, – всем можно?
  – Конечно всем, – удивился паломник.
Столы в трапезной были заполнены горками помидор, дынь, виноградом и огурцами. Среди них стояли тарелки с маслинами и какими-то салатами. Ошеломлённый Корнилов чуть не поперхнулся набежавшей слюной. Для паломников и монахов были отдельные столы. Один из монахов до самого конца трапезы громко читал по раскрытой книге какой-то текст на греческом. По окончании трапезы была прочитана молитва, первыми вышли монахи, а за ними паломники.
У выхода трапезной стоял монах с крайне скорбным видом. Чуть не плача, он кланялся всем выходящим, в том числе и Корнилову.
– Что с ним случилось? – спросил Корнилов идущего рядом паломника. – Почему он такой несчастный?      
– Это повар, – объяснил паломник. – Он просит прощения у всех.
– За что? – удивился Корнилов.
– Ну, если кому не понравилось то, что он приготовил.
Вернувшись в номер, Корнилов повалился на кровать и заснул как убитый. Проснувшись, когда уже начало темнеть, он почувствовал непреодолимую тягу вновь оказаться на пустынном галечном пляже, на котором был вчера. Спустившись по знакомой лестнице, он медленно побрёл вдоль прибрежной кромки. Как и вчера, кроме нескольких чаек, одиноко кружившихся над морем, здесь никого не было. Прошедши около километра, до самого мыса, Варламов вдруг увидел сидящего на прибрежном валуне маленькую сгорбленную фигуру в монашеском одеянии.
Подойдя ближе, Корнилов увидел, что монах очень стар. Седая борода была одинакового цвета с редкими длинными волосами, спадавшими к плечам старика. "Интересно, почему среди монахов совсем нет лысых?" – подумал Корнилов. Когда он подошёл к монаху, и остановился в метрах двух, не зная, что положено говорить в таких случаях, старик сам повернулся к нему и сказал, сильно шепелявя, на русском языке:
– Русский?   
– Да, – ответил Корнилов, подивившись ясному взгляду выцветших голубых глаз старика. 
– Учёный?
За последнее время Корнилов уже привык, что его принимают за отшельника, и поэтому немало удивился.
– Да, – ответил он.
– Кастропулосу статью писал?
У Корнилова учащённо забилось сердце. Неужели здесь, на этой Святой земле он встретил одного из тех самых прозорливых старцев, о которых читал в книгах?
– Да, – сказал он дрожащим голосом, – а откуда... вы... Откуда знаете?..
– Точно такой, как ты, был тут полгода назад, – прошепелявил старик. – Тоже русский. Жаловался мне всё. Про Кастропулоса вашего, про давильню... Ты же на паломническом автобусе приехал сюда, денег на самолёт не хватило?
– Да, – не переставая удивляться прозорливости старца, ответил Корнилов. – Святой отец, – осторожно сказал он.
– Батюшка, – проскрипел старик.
– Батюшка, скажите, можно... это...
– Тебя как зовут?
– Василий.
– Что, Василий, ты хочешь, сказать, как карту продуктовую у тебя украли?
– Да, – выпалил Корнилов.
Корнилову показалось, что монах ухмыльнулся. Чего уж тут... Кажется, старик всё равно всё знает. Корнилов махнул рукой и сказал сдавленным голосом:
– Знаете? Про карту? И это... Ну, эта девушка, тоже? У меня было... Там...
Корнилов обречённо махнул рукой.   
– Говори, что было, – неожиданно твёрдым голосом сказал старик.
– Ну, это, на пляже... Ночью...
  Корнилов помолчал и выдохнул, как бросился в прорубь:
–  Изменил... жене...
Старик молчал, глядя вдаль, где над одинокой рыбацкой лодкой вились несколько чаек.
"Вот сейчас проклянёт", – вдруг с ужасом подумал Корнилов.
– Два монаха пошли в город, – вместо этого задумчиво произнёс старик. – Переходили речку, а там кто? Конечно, женщина.
Корнилову показалось, что старый монах вздохнул.
– Не может брод найти, по колено в воде, юбку подняла, а дальше идти боится, – продолжил старик. – Один монах закрыл ладонью глаза и прошёл мимо. А другой взял женщину на руки и перенёс через брод. Идут дальше, молчат. В конце дня первый монах, наконец, в ужасе говорит: "Как ты мог, мой брат во Христе, не только смотреть на женщину, а и нести её на руках?" Второй монах ответил: "Я перенёс и забыл, а ты несёшь её в своей голове уже целый день".
Старый монах замолк.
– Так что же... Что мне теперь?.. Как... – промямлил Корнилов.
– Как? – старик посмотрел на Корнилова.
Уже совсем стемнело, и Корнилов видел только его силуэт со спадающими на плечи волосами, которые шевелил начавшийся вечерний бриз с Эгейского моря.
– Венчаны? – спросил старик.
– Да, нет. Как все. Загс там... Ну, свадьба.
– Как вернёшься, нужно повенчаться.
– И всё?
– И всё. Ну, и больше не шали, Василий.
– Батюшка, – Корнилов поднялся на ноги. Он вдруг почувствовал, как какой-то камень, который давил на него последнее время, свалился с плеч. – Батюшка, конечно! Конечно, повенчаемся! Конечно... Вам доброго здоровья, батюшка, я пойду?
– Постой, – сказал монах.
Пошарив в кармане монашеского одеяния, он вытащил какую-то коробочку, открыл крышку и высыпал что-то в дрожащую старческую ладонь.
– Перед венчанием причастись, а на исповеди расскажи всё. И жена пусть точно так. И больше не шали. На, тебе и жене твоей.
В сумерках сверкнули два серебряных колечка.
...Под вечер следующего дня Неоплан, в котором ехал Корнилов, покинул Грецию. И опять почему-то Корнилову стало так грустно, как, кажется, не было никогда в жизни.
Так грустно было, наверное, Адаму и Еве, когда они покидали райские кущи, а позади с воздетым огненным мечом, как вечное напоминание о том, что они потеряли, стоял ангел.   





Глава 6


Расторгуева положила на стол перед Давидом Прицкером стопку листов, сколотых скрепкой. На титульном листе значилось название работы: "Модели негауссовых случайных блужданий с конечной дисперсией", д.ф.м.н. Д.М. Прицкер, к.ф.м.н. М.П. Расторгуева.
– Посмотрите, Давид Маркович, – сказала Расторгуева. – Я потом учту замечания и готова доложить на семинаре, если вы не против.
Если Расторгуева и Куртин представляли собой два противоположных полюса несоответствия внешнего облика внутреннему содержанию, то наружность Давида Прицкера сообразовывалась с его внутренней сущностью на все сто. Правда в облике всех троих присутствовал в качестве инварианта внутренней сути один и тот же элемент – глаза.
Глаза Куртина смотрели из-под академических очков в солидной роговой оправе, тревожно-любопытные и одновременно цепкие, ощупывающие всё вокруг либо на предмет какого-нибудь подвоха, либо, наоборот, на предмет удачной возможности чем-то воспользоваться. Если бы сотрудники внутренней службы безопасности квебекского отеля, принявшие Расторгуеву за незнакомую им путану, смотрели не на её юбку и сапоги, а в глаза, то к своему удивлению увидели бы там незаурядный ум.
Ну, а глаза Давида Прицкера, полуприкрытые морщинистыми веками, смотрели на мир устало, всепонимающе и поэтому немного грустно. Может быть, так смотрел на мир две тысячи лет назад сам Экклесиаст, произнося "Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, всё – суета и томление духа!"   
Давид взял статью, принесенную Расторгуевой, и стал молча рассматривать титульный лист. Потом рассеянно пролистал несколько страниц и тяжело вздохнул.
– Мария, у меня к вам есть разговор, – наконец сказал он. – Я думаю, что по причине вашего возраста... – Прицкер замялся и едва заметно вздохнул, –  чудесного возраста, вы будете невнимательно слушать то, что я хочу вам сказать.
– Ну, почему же... – возразила Расторгуева, пожав плечами.
– Почему? Да просто так устроена природа. Мироздание, если хотите. Наша физическая реальность.
Прицкер помолчал и добавил:
– Данная нам в ощущениях. Вот... Вы будете слушать и думать "хорош трындеть". Поэтому я хочу облегчить вам задачу и немного привлечь ваше внимание. Мария, я пришёл к выводу, что больше не смогу быть вашим соавтором. По крайней мере, вот в таких статьях. Но погодите расстраиваться, – добавил он, заметив растерянность в глазах Расторгуевой. – Погодите. Давайте заварим кофе?
Прицкер поднялся, но Расторгуева опередила его.
– Давид Маркович, я ещё пока женщина. Где лежит кофе, я знаю.
– Хе-хе, – ухмыльнулся Прицкер,  – а я, значит, мужчина, хе-хе, это хорошо... Вы, что же, считаете, что женщина должна прислуживать мужчине? Даже такая как вы?
– А почему бы и нет? – с почти незаметной задержкой сказала Расторгуева. 
Когда он поставила перед ним чашку дымящегося кофе, Прицкер встал и, открыв дверцу шкафчика, вынул оттуда бутылочку с чёрной наклейкой.
– Рижский бальзам, – сказал он. – Плесните себе по вкусу. А я себе. Разговор будет долгий. 
Отхлебнув из чашки, Прицкер поставил её на стол, а потом, взяв статью Расторгуевой, аккуратно вычеркнул свою фамилию. Помолчав некоторое время, он сказал:
– Вы видели Корнилова?
– Да, – ответила Расторгуева. – Похудел. Там у него в Греции бандиты талоны на питание украли.
– А больше ничего не заметили?
– Вообще-то да... Заметила.
–  Что?
– Не такой стал. Ну... Как будто знает что-то, чего не знаю я, – усмехнулась Расторгуева.
– Или наоборот, – задумчиво сказал Прицкер. – Что-то перестал знать, что знаем мы.
Он снял очки и помассировал пальцами набрякшие веки.
– Перестал знать? – спросила Расторгуева. – Как это?
– Есть такая сентенция –  утраченного невежества не вернуть. Я говорил с Корниловым... Мне кажется, что ему это удалось. Вернуть утраченное невежество.
Прицкер замолчал, глядя в крышку стола перед собой. Потом он задумчиво пригладил пухлой ладонью несуществующие волосы и продолжил:
– Я видел на своём веку много умных людей. Начиная с рэбе Ицхака, который помнил расположение всех букв в тексте Торы. В этом смысле мне, наверное, повезло. И, кажется, никому из них этого не удавалось – вернуть утраченное невежество. Так вот, я не удивлюсь, если Корнилов больше не напишет ни одной статьи. Знаете, я недавно прочёл мемуары Леопольда Кронекера. Он, как и большинство математиков, в конце концов задумался над вопросом – где находятся математические структуры, в нашей реальности или только в наших головах? Об этом же писали и Бурбаки, и Эрмит. Пришло время, и гений Ньютона поставил себе этот вопрос – где содержатся физические законы? После чего он почти ничего не написал. Разве что толкование на Апокалипсис апостола Иоанна и кое-какие другие богословские труды. Кронекер утверждал: "Бог создал натуральные числа, а всё остальное придумал человек". Георг Кантор был его любимым учеником, но когда тот создал теорию множеств, Кронекер высказался очень резко. "Растлитель молодёжи" – далеко не самое сильное свойство, которое учитель приписал своему ученику. Похоже, что Кронекер был прав. Всё остальное придумал человек. И поэтому всего остального нет в реальности, а есть только в наших головах. А, если  точнее, то не в головах, конечно, а в сознании. А оно там... – Давид указал толстым пальцем вверх. – На небесах.
  – Но имеется факт, один, но грандиозный факт, – сказала Расторгуева. – Это соответствие этих математических структур  физическому эксперименту.
– Вот это и есть самое удивительное! – покачал головой Прицкер. – Бурбаки в "Очерках по истории математики" писали, что им  совершенно неизвестны глубокие причины этого. А глубже их, кажется, никто не смотрел. Но, если не в глубине, то на поверхности можно кое-что разглядеть. На том, что создал Бог, покоится мощное здание, которое, начиная со времён Галилея и, особенно, Ньютона, дало инженерам массу бесценных даров. А потом начался новый процесс. Вдруг начался, именно вдруг, без всякого переходного периода. Так же внезапно, как в начале шестнадцатого века появился научный метод познания природы. Сейчас это кажется смешным, но до появления научного метода сильнейшие умы создали определённую парадигму знаний, в которой, например, считалось, что во рту женщин меньше зубов, чем у мужчин. Понимаете, никому тысячу лет не приходило в голову, что нужно просто открыть женщине рот и пересчитать зубы! После этих скачков всё это потом спокойно эволюционирует, до следующего скачка. А скачок этот – не что иное, как некий творческий акт. Или коррекция сценария, если хотите. И на этом изломе всегда труднее всех приходится тем, кто создавал эту парадигму. Именно тогда Хендрик Лоренц  в своём письме к Иоффе писал, что не знает, зачем жил, и жалеет только о том, что не умер пять лет назад, когда ему еще все представлялось ясным. Вы можете, Мария, представить себе, чтобы кто-нибудь из физиков сейчас сказал такие слова? Его бы просто поместили в дурдом. Или вы знаете таких людей? Включая меня и вас?
– Кажется, нет, – медленно ответила Расторгуева.
– Здесь нечего стесняться, – сказал Прицкер. – Коррекция произведена, и мы все дальше участники эволюции этого творческого акта.
– То есть, не виноваты, да?
– А на этот вопрос не существует рационального ответа. Как не существует ответа на утверждение жителя Крита, что все критяне лжецы. Как не существует ответа на вопрос, кто бреет брадобрея, который бреет всех, кто не бреется сам. Но потихоньку каждый делает для себя выбор. Мы-то живём в другое время. После той коррекции сценария на сцену были выпущены новые актёры.
– Понимаю, Эйнштейн, да... – сказала Расторгуева. – Сначала тёмная история с преобразованиями Лоренца в специальной теории относительности, потом точно такая же с уравнениями Гильберта в общей теории относительности.
– Многие из этих новых актёров были тоже весьма талантливы, и они отличались от старой гвардии смелостью. И самым смелым среди всех был Эйнштейн. Идея релятивизма, которую провозгласил никому неизвестный служащий патентного бюро, и которая в общем то, не имела особых приверженцев среди учёных, вдруг необъяснимо заняла незыблемое положение в научной парадигме. Идея абсолютного пространства и абсолютного времени, на которой покоилось всё здание физики со времён Ньютона, как-то подозрительно легко умерла. Понимаете, как-то необъяснимо легко... Такой популярности, которую имел Эйнштейн и идея релятивизма соответственно, не имел ни один учёный из когда-либо живших. Причём, не только у мужчин, а и у детей, и особенно у женщин, что само по себе уже признак сакральности. И совсем уже мистика – это то, что чисто физическая идея освобождения от ньютоновского абсолютного пространства и времени, совпала по времени с освобождением от абсолюта в нравственном законе.
– Вы хотите сказать, что это было следствием релятивизма в физике? – спросила Расторгуева.
– Это было бы слишком прямолинейно, и конечно, неправильно, – покачал головой Прицкер. – Мистика не в этом, а в гораздо большем. В том простом факте, что эти два явления, совершенно различные по своей природе, совпали по времени. А значит, это не что иное, как разворачивающийся сценарий с точкой коррекции. Хотите ещё иррационального? Пожалуйста, хотя бы постановления ЦК ВКПб от 1934 г. "По дискуссии о релятивизме". Согласно этому постановлению за критику теории относительности Эйнштейна людей отправляли в лагеря! Если не терять эту нить, а осторожно продвинуться дальше, то можно усмотреть ещё кое-что.  Посмотрите, сегодня вся энергетика, понимаете, вся на планете, использует трёхфазный переменный ток. Трёхфазный генератор и трансформатор изобрёл Доливо-Добровольский. Выдерните эго изобретение, и вся энергетика развалится. Но человечество его не помнит, а помнит Эйнштейна. Вы не задумывались, почему?
– Я, кажется, понимаю, что вы хотите сказать, – сказала Расторгуева. – Эйнштейн был инструментом в руках сценариста, который решил подкорректировать сценарий... Он выполнил своё предназначение и был награждён сценаристом.
– Ну, скажем так, частично награждён. Здесь. А самое интересное, что сценариста два. То есть, вообще-то один, но есть ещё обезьяна, которая его копирует. Она зачем-то тоже нужна.
– И она тоже может награждать? – спросила Расторгуева.
– Думаю, да, – задумчиво сказал Прицкер. – И награждать, и покарать может. Но только здесь. "Итого" для каждого писать будет главный сценарист.
– А как отличить главного сценариста от его обезьяны? – спросила Расторгуева.
– Я ж говорил, – усмехнулся Прицкер. – Я везунчик. Даже, если мой собеседник женщина, то умница. Мне о вас ещё Адольф говорил, возьми, не пожалеешь. Вы по-настоящему умный человек... – Прицкер замялся, – э... женщина. Я вам это говорю, потому что по-настоящему умная... женщина, ну, умный человек, не станет этим гордиться и вообще, принимать во внимание. А как отличить главного сценариста от обезьяны? На самом деле очень просто. Сам сценарист дал каждому из нас такой приборчик. Наводите и смотрите, что он показывает. Кант этот приборчик называл априорной нравственной интуицией. И вот во всём этом хитросплетении есть ключевой пункт. С точки зрения нашего личного мировоззрения. Этот пункт тесно связан с тем, о чём мы говорили последние полчаса. Приборчик этот работает только на абсолюте! Релятивизма на дух не переносит, барахлить начинает, может сломаться вообще. Это как бензин для машины.
– А где его брать? – спросила Расторгуева. – Бензин-то?
– Так это дар, – сказал Прицкер. – Дар. Значит не надо брать, даётся даром. Но иногда портится в пути, иногда выбрасывается самим человеком, иногда просто ослабевает со временем. Но и тут сценарист позаботился. По сути, все мировые религии – это источник абсолюта.
– Когда рэбе Ицхак протыкал иголкой страницы Торы и называл буквы – это и есть абсолют? – улыбнулась Расторгуева.
– А почему нет? – удивился Прицкер. – Это релятивизм должен прикидываться умным, логичным, гибким. Абсолюту этого не надо. Он просто абсолют и поэтому не есть предмет научного метода познания.
– Познания? То есть, в него можно только верить?
– А почему это вас так пугает? Эйнштейн, хоть и был инструментом творческого акта сценариста, который зачем-то замыслил забросить идею релятивизма в наш мир, но мыслил глубоко. И он говорил, что именно вера в существование внешнего мира, независимого от воспринимающего субъекта, есть основа всего естествознания. Видите - вера! Даже в устах Эйнштейна. Хотя молодые волки Гейзенберг и Паули далеко переплюнули его, всего лишь заменив в его высказывании одно слово – "независимого" на "зависимого". Кстати, когда сценаристу понадобилось внести в нашу реальность очередную корректировку, причём, срочную, безотлагательную, состоящую в создании ядерного оружия,  то сценарист воспользовался услугами совсем других персонажей, чем тех, на кого он опирался при забрасывании сюда идей релятивизма. Все думали на них, на Нильса Бора, Паули, Гейзенберга, Дирака, Шрёдингера, того же Эйнштейна. И даже напускали на них шпионов и шпионок. Хе-хе... А они ничего не знали, релятивисты, хе-хе. Как раз в начале пятидесятых, когда СССР и США схватились в мёртвой схватке, Паули  написал труд: "Влияние архетипических представлений на формирование естественнонаучных теорий у Кеплера". В тот период он работал в Принстоне, так американцы ещё и подсуетились и распространили этот труд по всем миру, мол, видите, мы даже не думаем о ядерных реакциях. А создали бомбу немногословные ребята, которые не написали в своей жизни ни одной философской статьи.    
– Давид Маркович, – сказала Расторгуева, – вы начали с того, что спросили меня про Корнилова. И сказали, что ему как-то в Греции удалось вернуть утраченное невежество. И вы так сказали... Ну, как бы, если бы это было хорошо. И что думаете, что он не напишет уже больше ни одной статьи.
– Вы хотите знать, почему это хорошо, да? Я расскажу, конечно, – сказал Прицкер. – Новые актёры, призванные толкать эволюцию физики, вместо того, чтобы продолжать строить здание, стали воздвигать лёгкие ажурные конструкции, объявив, что критерием научной объективности является красота их уравнений. Самый яркий пример – уравнение Дирака. Что оно должно означать и чему оно соответствует в реальности, никто не знает до сих пор. Так и началась строиться надстройка, очень красивая, но не пригодная для жилья. Но это было ещё полбеды. Чем выше, тем более ажурными и невесомыми становились конструкции, пока не начали вообще превращаться в газ, который согласно законам диффузии имеет одну тенденцию – распространяться вширь, пока во что-нибудь не упрётся. Вот это, Мария, и есть современная теоретическая физика. Бесцельно и бессмысленно расширяющийся газ. Но самая главная мыслишка в этом – это то, что любой газ это модель хаоса. А в хаосе содержится всё. В бесконечной череде знаков после запятой числа пи, содержится всё. Мой телефонный номер, моё имя, романы Толстого, и даже даты неосуществлённых ещё мировых терактов. Так и теоретическая физика. Она может объяснить любое, понимаете, любое физическое явление. И с не меньшим успехом она может объяснить прямо противоположное явление. Если говорить прямо, то всё это благодаря математике. Это, Мария, честно говоря, не мои мысли. Подождите, я сейчас вам кое-что зачитаю. Это нигде не печаталось, сами поймёте, почему.
Прицкер вынул из ящика стола несколько листов с машинописным текстом, сколотых скрепкой.
– Это стенограмма речи Шафаревича на вручении ему Хейнемановской премии Геттингенской Академии Наук, смотрите, что он сказал:
  "Бесформенная, лишенная иной цели и смысла, кроме неограниченного расширения, лихорадочная деятельность уже несколько веков как захватила человечество. Она получила название прогресса и на некоторое время стала чем-то вроде суррогата религии. На примере математики я хочу обратить внимание на не менее разрушительные духовные последствия: человеческая деятельность лишается глобальной цели, становится бессмысленной. Можно сказать, что развитие математики не похоже на рост живого организма, который сохраняет свою форму, сам определяя свои границы. Оно больше напоминает рост кристалла или диффузию газа, которые будут распространяться неограниченно, пока не встретятся с внешним препятствием. Но духовная конституция человечества не позволяет ему долго мириться с деятельностью, цель и смысл которой ему не даны". 
Прицкер сложил листки и положил их на дно ящика.
– Вот и смотрите, что произошло с Корниловым, – сказал он. – Этот математический диффузный газ, который так хорошо существует в наших сознаниях, пока мы защищены от внешнего мира вот этими толстыми стенами, сталкивается с реальной, настоящей, обнажённой жизнью. А именно с ней Корнилов столкнулся в Греции и на Афоне. И что происходит? Этот виртуальный туман рассеялся, как чары, при столкновении с жизнью. Он просто не вынес контакта с ней и растаял, не оставив после себя ничего.
Расторгуева взяла со стола свою статью.
– Так что же... – замялась она. – Вы ж понимаете, Давид Маркович... Без вашего соавторства... Я не смогу это никогда опубликовать, понимаете...
– Ну и что? – хмыкнул Прицкер. – А куда вы спешите? Кандидатскую защитили, старшего научного всё равно пока не дадут, даже с этой статьёй. Вот есть интересный экспериментальный результат у Куртина, слыхали?
– А, фаллический символ, – вяло сказала Расторгуева.
– Вот берите и делайте теорию. В Академии нас сейчас сильно прижали. Шафаревича начитались, что ли, или постановление ЦК КПСС вышло какое. 
– Так это же туфта.
– Почему вы так решили?   
– Так это все знают, а что у Куртина может ещё быть?
– Ну, туфта... – набычился Прицкер. – Зато эксперимент.
– А выяснится? – спросила Расторгуева.
– Хе-хе... Выяснится. Я вам сейчас приведу три довода, считайте. Во-первых, этот эксперимент уже перешёл какой-то порог, и теперь не так-то легко что-то выяснить. Такие вещи, они как костёр, пока пламя маленькое, его легко задуть, а как разгорится, то горит само, только дрова подбрасывай. Во-вторых, вы слыхали про эксперименты с получением термоядерной плазмы на установке Арцимовича в 1958 году? Это, конечно же, был честный физик, ну тот, у кого приборчик абсолютом запитывался. Но он получил сталинскую премию за то, чего не было на самом деле. Нейтроны в его эксперименте имели происхождение не как результат термоядерной реакции. Попросту говоря, то была туфта. Но никто премии у него не забирал. Изменили только формулировку и всё. От ошибок никто не застрахован.
– А в-третьих? – спросила Расторгуева.
– А в-третьих ничего нет, – Прицкер развёл руками.
– Вы же говорили...
– Я говорил – три довода. Во-первых, во-вторых и в нулевых.
– Ну и что в нулевых? – усмехнулась Расторгуева.
– Я буду вашим с Куртиным соавтором.
– А как же... – Расторгуева замолчала и опустила голову.
– Я всё знаю, Мария, всё, что вы хотите сказать. Я отвечу вам. Как же абсолют, да? Как же приборчик? – сказал Прицкер.
– Да.
– Тут два довода. Считайте. Во-первых, наша теория будет не просто правильной, она будет блестящей. Это будет лучшая у нас с вами работа.
– А во-вторых?
– А нету во-вторых. В нулевых – мы с вами, Мария, будем всего лишь актёрами, занятыми в этом акте. Который зачем-то нужен сценаристу.
– Или его обезьяне?
– Ну, да, или его обезьяне, – согласно закивал Прицкер. – Но ведь и обезьяна зачем-то нужна сценаристу? Иначе он бы её прогнал, а?
– Давид Маркович, у меня такое ощущение, что вы знаете ответ и на этот вопрос.
– Конечно, знаю, – удивился Прицкер. – Есть такое выражение у экономистов – перегретая экономика. Чуток перегрелась физика. Нужно пар спустить. Что поделать, нам выпало жить в таком веке.   
– И что же, мы этим должны заниматься на деньги налогоплательщиков? – спросила Расторгуева.
– Вы прямо, как американец какой-то, откуда слова такие знаете. А  почему нет? Спускание пара тоже важное дело. На это можно и деньги потратить. Да и куда несётся всё это, точно никто не знает...
– Летит степная кобылица и мнёт ковыль... – задумчиво проговорила Расторгуева. – И нам с вами, Давид Маркович, выпала эта честь... Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее... Хорошо, я согласна. Я постараюсь.

 

Запись одиннадцатая

"Есть многое на свете, друг Горацио,
чего не снилось нашим мудрецам"


Я так давно не брал в руки перо, что, скорее всего, оно затупилось за это время. Я даже не уверен, что написанная только что фраза удовлетворяет нормам русской речи. Поэтому  пусть эта запись на всякий случай будет украшена эпиграфом.
Почему я выбрал именно этот эпиграф? Хотя бы для того, чтобы расписаться после перерыва. Посмотрим, что получится.
Есть многое на свете, друг Горацио,
Чего не снилось нашим мудрецам
И это всё сгодится в диссертацию
Пройдохам и настырным хитрецам

Вот теперь, когда я усовершенствовал эпиграф, и он стал лучше соответствовать тому, о чём пойдёт речь в этой записи, можно двинуться дальше.
Некоторые организмы, объединяясь в определённое сообщество, скреплённое общей идеей, образуют сверхорганизм. Например, одноклеточные организмы морской губки объединяются в сверхорганизм "Кубок Нептуна", имеющий форму чаши, которая может достигать размеров до одного метра. Что заставляет одноклеточные организмы так сцепляться друг с другом, что они образуют сложную форму кубка, учёные точно не знают. Но очевидно, это какая-то внешняя по отношению к этому кубку общая идея.
Собственно, я хочу сказать о другом. Если наш Институт тоже представить как некий сверхорганизм, состоящий из единичных мыслящих организмов научных работников, объединённых общей идеей, то в тот роковой вечер, когда был перепаян разъём аналого-цифрового преобразователя, я ткнул паяльником в какую-то болевую точку этого сверхорганизма.
С тех пор вокруг этого странного эксперимента образовался коллектив соавторов. Это, прежде всего, конечно Курт. К нему примкнули Маша Расторгуева из теоретического отдела и её шеф Давид Прицкер. А это уже сама по себе тяжёлая артиллерия. Четвёртым в этой команде оказался, ни много ни мало, директор Института член-корреспондент Вольский. Как-то само собой получилось, что те идиотские звонки нетрезвой Наташи на японском языке, расшифровки магнитофонной записи, заявления Курта на семинаре и долгожданный фаллический символ, зарегистрированный теперь уже в многочисленных спектрограммах – все эти события легли в одну лузу. 
И всему этому сейчас одиноко противостоит совсем незначительный факт, состоящий в том, что обнаруженный Куртом эффект Хакамады, обязан своими существованием перепаянным мною проводам разъёма АЦП! Ну и как этот факт может устоять перед всей этой гоп-компанией, вооружённой метрическими тензорами и функциями Неймана второго порядка? Любой мудрец скажет, что шансов у факта нет. Кстати, потому что мы с фактом теперь заодно, я буду писать дальше так – Факт.
Гоп-компания вовсю пишет статью. Меня, естественно, забыли. Мы с Фактом сиротливо стоим в сторонке и не знаем, что делать. Я даже не могу обратно перепаять провода, потому что уже забыл их первоначальное положение. В лучшем случае, если я что-то перепаяю, появится новый пик. А может быть и два... 
Свалившаяся на Курта удача, кстати, подействовала на него плохо. Наметившиеся ранее сдвиги в его голове от всей этой заварухи только усилились. Если раньше он просто безобидно рисовал на всех попадающихся ему под руку листках бумаги спектрограммы с пиком, то теперь он нашёл где-то толстую амбарную книгу, прошнуровал её с помощью шила, за которым ходил в мастерскую, и заставляет меня целый день снимать спектры. Результаты измерений он требует скурпулёзно заносить в эту амбарную книгу, объяснив мне, что, если со мной что-то случится, то данные не должны пропасть. Когда я поинтересовался, а что со мной может случиться, Курт нервно сверкнул очками и сказал:
– Ты можешь заболеть, например. Или попасть под машину. Тебя, в конце концов, может убить током, на ячейке двенадцать киловольт. А данные останутся, понимаешь?
Теперь, когда Курт ходит в кофейню, то вместо того, чтобы спокойно трепаться с другими научниками, он покупает чашку кофе и перемещается с ней от одной группы к другой. Подойдя, он молча вытягивает шею и внимательно прислушивается к разговорам. Через некоторое время научники, заметив эту странность в поведении некогда общительного коллеги, стали замолкать при его приближении. Это в свою очередь убедило Курта в каких-то его тайных подозрениях. С тех пор он  стал выдавать мне амбарную книгу только утром, а на ночь прятать её в сейф.
Всё это время мы с Фактом остаёмся вдвоём, а силы против нас постепенно накапливаются. Начать хотя бы с того, что Курту под это дело выделили в штатном расписании новую единицу – аспиранта. Надо отдать должное, аспирантуру Курт сразу предложил мне. Так что за сравнительно короткий промежуток времени судьба второй раз приносит мне на блюдечке этот шанс.
Что бы эта настойчивость значила? Судьба хочет, чтобы я стал кандидатом наук? Я сказал, что подумаю, а Курт сказал, что, если я не хочу, то он возьмёт другого аспиранта.
С какой-то конференции приходили польские учёные смотреть на экспериментальное подтверждение эффекта Хакамады. Я обратил внимание, что один поляк был с жуткого перепоя. Он смотрел на пик, который рисовал самописец таким несчастным и затравленным взглядом, что мне его стало жалко.
Из Академии приходил какой-то фотограф. Не обращая внимания на пришедших посмотреть научников, он поставил Курта рядом со спектрометром, потом пошарил взглядом по стеллажам и, показав пальцем на азотный криостат, велел  установить его рядом с Куртом. Не удовлетворившись этим, фотограф нашёл на полу обрывок перфоленты и сунул её в руки Курту.   
– Не смотрите в объектив, – закричал он Курту, – рассматривайте, рассматривайте вот то, что у вас в руках! Внимание!
Вспыхнула вспышка, и фотограф объявил:
–  Всё! Эта фотография пойдёт на стенд в Президиум. 
Но хуже всего было другое.
...В детстве я больше всех любил своего деда. Он часто усаживал меня себе на колени и читал какую-нибудь книгу. То, что сейчас со мной происходило, напомнило мне сказку, одну из тех, что читал мне дед. В сказке шла речь о некоем царе Трояне, у которого были ослиные уши. Кстати, эта традиция – описывать в беллетристике разного рода патологии, кажется, восходит к самому что ни на есть древнему эпосу, в данном случае к древнегреческому мифу о царе Мидасе. В сказке говорилось, что когда новый брадобрей заметил у царя эти ослиные уши, с ним случилось то же самое, что и сейчас со мной. Вернее, наоборот, со мной случилось то же самое, что и с несчастным брадобреем. Брадобрею мучительно захотелось с кем нибудь поделиться этой информацией. Психологи должны знать этот синдром, думаю, что он даже у них как-то называется, скажем, "синдром Мидаса". Увы, синдром Мидаса настиг и меня. Сказочный брадобрей решил свою проблему тем, что по совету мудреца выкопал в поле ямку и три раза произнёс туда фразу: "У царя Трояна ослиные уши". Брадобрею помогло, психологи тоже должны знать эту методику.
А что делать мне? К тому же ещё и с аспирантурой надо решать, Курт говорит, что диссертация сама в руки просится.
Но для этого мне придётся избавиться от Факта... А мы с ним как бы уже подружились. Просто потому, что мы с ним одни, и нам противостоит целая свора более значительных фактов и более значительных людей.




Запись двенадцатая


Проще всего пойти к Наташе и рассказать всё ей. Могу себе представить, что она, выпив портвейна, может сообщить Курту по телефону после этого. Особенно, если учесть то, что она спаровалась с каким-то японским физиком. Кажется, по имени Набухико. Может этот Набухико тоже любит, после того, как набухается, звонить по телефону. С его японским и с его знанием физики это вообще может привести к совершенно непредсказуемым результатам. Выходит, к Наташе нельзя. 
Тогда к Кулику. Без бутылки идти к нему бесполезно. Да и с бутылкой не очень. Может действительно попробовать вырыть где-нибудь ямку и выговориться туда? Брадобрею же помогло... Ладно. Оставим это как последний вариант. Вариант омега. А пока я решил встретиться с Куликом.
Подойдя к дому Кулика, я спустился в подземный переход, чтобы перейти на другую сторону. В гулко резонирующем подземном пространстве я услышал громкие звуки баяна. Какой-то мужик площадным басом пел под аккомпанемент баяна песню.
Подойдя ближе, в баянисте я узнал Кулика. С тех пор, как я последний раз забирал его из вытрезвителя, он устроился на работу на завод "Ленинская кузня" программистом и даже несколько раз получил прогрессивку, поэтому я несколько удивился, застав его за таким занятием. Кулик был в своём чёрном прорезиненном плаще, застёгнутым на все пуговицы, а его отросшие после пятнадцати суток волосы венчала кургузая кепка.
Ты не плачь, не горюй,
Я  ведь скоро вернусь
Не поможешь ведь горю слезами    

Кулик разухабисто растянул меха баяна на полный раствор и громобойным голосом заревел:

А цыганская дооооочь,
Горяча и горда
Жить обманутою не схотела!!!

Стоявшая поодаль пожилая женщина смахнула слезу и бросила в раскрытый футляр от баяна несколько монеток.
Заметив меня, Кулик, помахал рукой, закончил петь, и, пересчитав деньги, стал упаковывать баян в футляр. 
Дома Кулик переоделся в какой-то шикарный длиннополый халат, украшенный изображением пантеры, закурил и поднял зажатый в ладони гранёный стакан, наполненный до краёв принесённым мной портвейном. 
– За нашу встречу! – произнёс он тост. – Я долго шёл к ней, – добавил он.
Мы выпили, закусили бычками в томате, и только я начал рассказывать нашу с Фактом тайную историю, как кто-то открыл ключом входную дверь, и в комнату вошла высокая стройная девушка с толстой косой до пояса. Последний раз я её видел школьницей, тоже высокой, но ещё нескладной, с усыпанным мелкими прыщиками лобиком. Лицо вошедшей девушки было удивительно похожим на лицо Кулика. Только, если на облике Кулика лежала печать угрюмой мужественности, то вошедшая девушка светилось неброской, но уверенной женской красотой. Как будто какая-то одна и та же идея была воплощена сначала в мужском, а потом в женском исполнениях.   
– Опять бухаешь? – не то спросила, не то констатировала девушка.
Кулик указал вилкой с нанизанным бычком на девушку и повернулся ко мне:
– Ты видишь? Яйца курицу учат! Сеструха моя, Оксана, помнишь? Выпьем с горя, где же кружка? А, сеструха?
Оксана презрительно покрутила пальцем у виска и прошла в смежную комнату.
– Выпьем с горя, где же кружка? – теперь Кулик обратился ко мне, – обшаривая недоуменным взглядом в поисках кружки поверхность стола. Не найдя кружки, он разлил в стаканы остатки портвейна и поднял тост:
–  За нашу встречу! Я шёл к ней многие годы! Сердцу станет веселей! – он многозначительно покачал головой и опрокинул в себя содержимое стакана. Приложив к ноздре сустав согнутого указательного пальца, Кулик с силой втянул в себя воздух, потом взял вилку и подцепил на неё бычка. – Давай, рассказывай.
После того, как я изложил Кулику подлинную историю открытия в нашей лаборатории эффекта Хокамады, он некоторое время о чём-то думал, склонив над столом фактурный лоб математика, а потом спросил:
– Сестру видел?
– Да, – ответил я.
– Человек... – задумчиво сказал Кулик и опять замолчал. – Недавно из гастролей вернулась.   
– Гастролей?
– Да... Из Монреаля.
– Из Монреаля? А что она... Где, это, ну, работает?
– Кто? – Кулик вопросительно посмотрел на меня.
– Ну, кто, Оксана, чего она на гастролях была?
– А...  В ансамбле бандуристов работает. В филармонии. Дипломант конкурса "Золотая пектораль".  Вот, халат мне привезла. Ксюха! – вдруг заорал он. – Ксюха!
– Чего орёшь? – спросила Оксана, заглянув в комнату.
– Сеструха, давай споём, а?
Оксана покрутила пальцем у виска и закрыла дверь.
Кулик встал и, запахнув халат, заглянул в соседнюю комнату.
– Сеструха... – сказал он, – мне сегодня так грустно... А?... Ну, не будь такой жестокой. Ты что, хочешь, чтобы я... Эх... Ксюха, Ксюха... Брат  же... Брат!... – Кулик отчаянно махнул рукой.
В соседней комнате послышалась какая-то возня, невнятные слова "придурок", и на пороге показалась Оксана с бандурой. Придвинув стул, она села и стала подтягивать струны   
Кулик извлёк из футляра баян и, кивнув головой сестре, заиграл вступление.   
Мені минає в очі сивина,
А я нічого не несу додому
Лиш горточок старОго полотна
І вишите... і вишите...
І вишите моє життя на ньому

Кулик с силой развернул меха и заревел припев:

Два кОльори мої, два кольорИ

Казалось, голос Оксаны должен был потонуть в этом площадном рёве, но нет. Сильный и чистый голос сестры неожиданно легко перекрыл пение Кулика.

Оба на полотні, в душі моїй оба,
Два кольори мої, два кольорИ
Червоний то любов, а чорний – то журба!

Когда песня окончилась, Оксана, взяв бандуру, ушла в другую комнату, а Кулик сидел некоторое время молча, положив подбородок на баян. Потом он задумчиво сказал, кивнув в сторону комнаты сестры: 
– Папашка гены передал, а? Ну, и мне тоже. Талантливый папашка был. Методистом работал в доме художественных коллективов. Как уехал когда-то на гастроли, так только мы его и видели. Но гены свои успел передать. Так вот и поём с Ксюхой с детства. Переплелись, як мамине шиття, мої сумні та й радісні дороги...  Только не переплелись, нет... Порознь гены распределились. Ей червоные, ну, а чёрные мне. Даже не так. Кажется, почему-то у нас оказалась одна судьба на двоих. Где-то там сэкономить решили. Чем меньше мне, тем больше сеструхе. И наоборот. Знаешь, а я доволен. Ну, было бы две посредственности... А так – я в вытрезвитель, а она в Монреаль. Там в Ксюху один старикан влюбился. Из украинских эмигрантов.  Натуральный миллионер. На каждый концерт ходил, подарками завалил. Честно говоря, вот этот халат он купил.
– Ну, а что ты думаешь про мою историю? – спросил я. – Мне ж решать нужно. Может, в аспирантуру? Сейчас статьи серией пойдут. Кандминимум, пару статей, две-три конференции с печатными материалами, и диссер в руках. Или рассказать всё?.. А кому? Это ж скандал какой будет... Директор там уже в доле, теоретики стойку сделали.
– Ха! – усмехнулся Кулик. – Ты не знаешь, что делать?
Я помотал головой.
– За бутылкой в гастроном иди. А потом я тебе скажу.
– А ты что же, знаешь?
– Что знаю?
– Ну, ответ, как мне быть.
– Конечно, знаю, – Кулик удивлённо пожал массивными плечами.
Когда я вернулся с бутылкой портвейна, полуподвальная комната была уже погружена во мрак. Кулик, включив настольную лампу, сидел за столом и что-то сосредоточенно писал. Я уже знал, что он пишет свои записки, и поэтому не стал спрашивать.
Выпив очередную порцию портвейна, Кулик пересел в жалобно заскрипевшее под его весом кресло-качалку, закурил и, сосредоточенно уставившись на меня, сказал:
– Итак, слушаю.
– Что слушаю? Ты мне сказал, что знаешь, как мне поступить. Это я тебя слушаю.
Кулик понимающе покивал головой, стряхнул пепел в пепельницу и заявил:
– Твоему Курту нужно набить морду.
– Это всё? Ну, и что это даст?
– Это будет решением всех твоих проблем. Он здоровый?
– Да, – ответил я.
– А смелый?
– Думаю, нет. Но психованный.
– Значит, придётся взять ещё Лопушка.
– А справитесь?
– Если с Лопушком, то запросто.
– Слушай, а зачем нужно его бить?
– Кого? – Кулик непонимающе уставился на меня.
– Курта.
– А... Ну-ка налей ещё. Я рад тебя видеть! Я шёл к этой встрече не один год.
Выпив портвейн, Кулик задумался, а потом медленно сказал:
– Ты слышал, как мы с Ксюхой пели?
– Да.
– Красиво?
– Очень.
– Песня красивая, – тихо сказал Кулик. – Страшная немного. Сеструха папашку и не помнила. А на словах "сорочку мама вишила мені, червоними та й чорними ниткАми" плакала. Почему?.. Потому что что-то есть в этом... На что можно было опереться. Как-то чувствовала. У  кого папашка есть с детства, тот не поймёт. Оно, это самое, эта опора, вот... Она не меняется, не уйдёт под ногой, как трясина какая. Всегда одинаковая... Всегда... И ты вот... Что будет у тебя на руках в конце пути? Горточок старого полотна и всё... А на нём, что будет на нём?.. Твоя жизнь будет вышита. Как в этой страшной песне. Так вот, слушай внимательно – если ты сейчас заглотнёшь всё это, о чём рассказывал, со своим Куртом, со своими аспирантами, и не подавишься, то, там, на этом кусочке старого полотна, которое у тебя останется на руках в конце жизни,  ничего, кроме следов дерьма, не будет. Понял? А самое интересное, что и мне нужно решать сейчас. Домик от деда остался в кировоградской области. Но это всё чепуха... Детский сад... Понял? Чепуха... По сравнению с тем, что должна сейчас решать Ксюха.
Кулик замолчал.
– А что? Что она решать должна? – спросил я.
Кулик посмотрел на меня долгим взглядом и сказал:
– Этот старикан из Монреаля – чокнутый импотент, понял?
– Ну? Так что? 
– Он предложил поселить Ксюху за свой счёт в отеле на втором этаже. И платить ей пятьсот канадских долларов в неделю за то, что она каждое утро и вечер будет показываться в окне с распущенной косой, в венке и с бандурой в руках.
– И что, больше ничего?
– Абсолютно. 


 



Глава 7


Григорьев вошёл в кабинет Прицкера и положил на стол статью. Список авторов начинался с Куртина. Дальше в порядке алфавита располагались фамилии член-кора Вольского, доктора Прицкера и Расторгуевой. После абстракта и короткого вступления с описанием эксперимента начинались формулы. Их затейливая вязь изредка перемежалась со словами русского языка, а потом начинались графики. Все они в той или иной форме напоминали графики, которые Курт постоянно рисовал на попадающихся ему под руку бумажках.
– Вот, – сказал Григорьев, – мне Расторгуева дала ознакомиться перед докладом на семинаре.
– Ну, и что скажете, Александр Андреевич? – с интересом спросил его Прицкер.
– Я вместе с Крыловым без малого год занимался разработкой компьютерной программы под этот эксперимент. У нас на сегодня есть определённые результаты. Ну, а что касается статьи. Я разобрался в теоретической части. Уровень... Очень высокий – Григорьев замялся, –  того... ну, того, кто это писал.
Прицкер грустно улыбнулся.
– Что было, то и будет, и нет ничего нового под солнцем. Мы же тут одни. Ну, Расторгуева писала. 
– Понимаете, у неё... у вас, совсем другой подход, – Григорьев пожал плечами. – Мы получили конкретные результаты численной аппроксимации функциями Неймана, а у неё... вы понимаете, извините, но... У вас нет расчёта, причём не может быть в принципе даже для частного случая! Красиво, да, но это... Понимаете, это чистая абстракция... А у нас с Крыловым результат. Может, не такой изящный...
– А что это за Крылов? Кто это такой? – спросил Прицкер.
– Да молодой специалист, после университета, у Куртина работает. Сообразительный паренёк. Но только и ждёт, что бы уволиться.
– А кто ему не даёт? – удивился Прицкер.
– Да по закону какому-то дурацкому, отработать три года должен по распределению. 
Прицкер согласно кивнул шарообразной головой и сказал:
– Давайте к делу. Думаю, вы хотите у меня спросить, почему я не предложил вам заняться теорией для этой статьи, а предложил Расторгуевой.
– Я подумал, что это было бы естественным продолжением нашей работы...
– Я могу вам дать исчерпывающий официальный ответ, после которого у вас не будет вопросов, – сказал Прицкер после некоторого раздумья. – А могу и объяснить, как оно было на самом деле. Ну, естественно, в некотором приближении. Второй вариант рискованнее, но я уважаю вас, как учёного и как человека, поэтому я выбираю этот вариант. 
– Почему рискованнее? – спросил Григорьев.
– Очень просто. Потому что он ближе к сути вещей. А стремление познать суть вещей дано человеку как бич наказующий. Так считали древние иудеи, по крайней мере, в Ветхом завете об этом говорится. Так вот, я не предложил вам этого по единственной причине. Чтобы не подвергать вас искушению выбором.
– Выбор?.. – после некоторого молчания сказал Григорьев. – Вы считаете, что я был бы поставлен перед сложным выбором?
– Думаю, да, – ответил Прицкер. – И вы думаете точно так же.
– Вы сказали, что тут никого нет. Поэтому я хочу уточнить – этот мой... выбор, он как-то связан с Куртиным?
– Знаете, у японцев есть одно замечательное свойство менталитета. Оно называется "дать собеседнику сохранить лицо". Оба прекрасно знают, о чём идёт речь, но не будут этого произносить вслух. Действительно, зачем... У русских не так. Они делают всё наоборот, и это называется поиском правды. Или поиском сути. Который бич наказующий. А японец не станет искать правды... 
– А еврей? – спросил Григорьев.
– Конечно, тоже нет, – Прицкер пожал плечами, – нормальный иудей знает, что вся правда содержится в Торе. Ну, ещё в талмуде. Больше её нигде нет, зачем заниматься пустым делом?
– Нормальный иудей?.. Ландау, например?
– Троцкого ещё вспомните, – хмыкнул Прицкер. – Да, среди евреев много маргиналов. Больше, чем у других народов. Ландау был маргинал. До аварии. Потом, когда его помяло, стал нормальным. Даже Бог стал ему являться во сне. По крайне мере его русская жена, Кора Дробанцева, в своих мемуарах так пишет.   
– А Эйнштейн? Тоже маргинал? – спросил Григорьев.
– Эйнштейн всего лишь инструмент. Но от этого не менее великий.
– Инструмент подразумевает руки... – сказал Григорьев.   
– Ну, конечно, – сказал Прицкер. – Вы знаете, как звали пуделя Шопенгауэра? Атма. Вселенский дух Атма шагает по горам трупов в познании самого себя. Кстати, Эйнштейн, кажется, верил именно в такого духа. Бесконечно превосходящего нас духа, проявление которого человек может видеть только в совсем крошечной его части. Мы видим только кончик хвоста льва, говорил Эйнштейн.
– Да... – сказал Григорьев, – не зная истинных размеров льва, тем не менее, мы так часто дёргаем его за хвост. Потом обижаемся. Восхищение перед бесконечно превосходящим нас духом – это была религия Эйнштейна. Кстати, ключевое слово здесь – бесконечно. Почти то же самое, что и ноль. Ни то, ни другое не отражается в сознании. Как нельзя опереться на ноль, так нельзя опереться и на бесконечность. А мир без опоры – это и есть сущность релятивизма. Поэтому Эйнштейн так легко шагнул там, где другие остановились, не решаясь сделать шаг вперёд. 
– Вы серьёзно?  – спросил Прицкер. – Насчёт "вперёд"?
Григорьев чуть заметно улыбнулся.
– Вполне, Давид Маркович, вполне. Может быть, ещё докторскую предстоит защищать когда-нибудь, правила я помню. 
– Но тут же никого нет... – усмехнулся Прицкер. – Этим правилам максимум лет семьдесят. А парадигма, в которой Солнце вращалось вокруг Земли по системе Птолемея – тысячу лет стояла. И корабли, которые по солнцу и звёздам ориентировались, в нужные порты приходили. А оказалось всё совсем не так. Но все мы зависим от текущей парадигмы. И не только физической. Это только кажется, что, чем выше мы залезаем, тем более независимы. На самом деле, всё наоборот.   Может и я инструмент в чьих-то руках, как знать?
– В безопорном мире, это, наверное, невозможно  знать, – сказал Григорьев. – Привет от Альберта Германовича.
В этот момент в дверь резко постучали, и на пороге возникла раскрасневшаяся Расторгуева.
– Давид Маркович, мне нужно с вами срочно поговорить, – взволнованно сказала она.   
– Ну, мы вроде всё решили, да? – спросил Прицкер Григорьева.
– Абсолютно, – Григорьев встал со стула. – Вернее, относительно.
Когда Григорьев закрыл за собою дверь, Расторгуева закатила глаза и сказала:
– Это какой-то кошмар!
– Что такое, Мария? – спросил Прицкер. – Да вы садитесь, рассказывайте.
– Докладывать должен же Куртин? Как экспериментатор, да?
– Ну, да.
– Он ничего не понимает! – Расторгуева всплеснула руками. – Это идиот!..
– Ну, ну, потише, – смутился Прицкер.
– Здесь же никого нет!
– Что-то вокруг этой идеи всё в этом кабинете последнее время вращается... – задумчиво проговорил Прицкер.
– Что вращается?
– А... не обращайте внимания. Почему он идиот? То есть, я не это хотел спросить, в чём это проявляется?
– Как он будет докладывать? Он не понимает ничего, из того, что я написала. Нет, не так – он не в состоянии там ничего понять.
– А кто в состоянии? Кто-то понял? – поинтересовался Прицкер.
– Ну, вот, Григорьев тут сидел, со статьёй, он что говорит? – спросила Расторгуева.
– Он-то  понял. А Корнилов, вы давали ему читать? Интересно, как он после командировки на Афон?
– Представьте, всё понял. И дал дельные замечания. Но он тоже того...
– Что "того"?
– Взбесился. 
– Взбесился? Почему? – с тревогой спросил Прицкер. – То есть, в чём это проявляется?
– Это проявляется в том, что он мне сказал, что прямо на семинаре разберётся, какое моя... ну, наша с вами, математика имеет отношение к этому эксперименту. Идиот.
– Так и сказал? – брови Прицкера поползли вверх.
– Так и сказал. Что разберётся.
– А вы?
– Я ему сказала, что тогда ни одна его статья не пройдёт семинара. Я тоже умею задавать вопросы. 
– А он?
– Что он... Сказал, что больше не собирается писать статей. 
– Значит, я был прав, – Прицкер в глубокой задумчивости погладил лысину. – Ну, и что теперь будет? – он растерянно посмотрел на Расторгуеву.
– А я знаю? Это организационный вопрос, я этим не занимаюсь.
– Организационный? – от ветхозаветной вальяжности Прицкер на осталось и следа. – А что я должен организовать?
– Чтобы Куртин разобрался в статье.
– Вы же сказали...
– Да. Не я это всё придумала. Пусть Вольский, он соавтор, пусть он его заставит. Пусть Куртин выучит ответы на все вопросы наизусть. Я могу с ним поработать, – Расторгуеву передёрнуло.
– Можно заставить верблюда подойти к бочке с водой, но нельзя заставить верблюда пить эту воду.
– Давид Маркович, я все эти ваши поговорки знаю. Скажите тогда Корнилову чтобы он заткнулся. Я согласую все вопросы, которые будут задавать, и научу Куртина, как на них отвечать.
Прицкер задумался.
– Понимаете, Мария... – через некоторое  время сказал он. – Помните, вы говорили мне, что Корнилов что-то знает, что не знаете вы. А я сказал, что скорее он стал не знать того, что знаем мы. Это случилось с ним после того, как он голодал в Греции. Конечно, я шучу... – устало сказал Прицкер. – Это случилось с ним на Афоне. Я сразу так и подумал. А что, если статью докладывать вам? Отобьётесь?
– Да нет вопросов. Только этот псих хочет докладывать сам, – Расторгуева закатила глаза и тяжко вздохнула. – Как экспериментатор он имеет преимущественное право.
– А вы ему объясняли? Ну, ... насчёт Корнилова?
– Ещё как. Он псих. Он считает, что его хотят обокрасть. Хотят похитить какую-то его идею. Чуть что, про телефонные звонки из американского посольства на японском языке начинает бредить. Какие-то магнитофонные записи у него в сейфе есть.  Он никогда не согласится.
После долгого молчания Прицер сказал:
– Значит так. Идите и тренируйте вашего Куртина.
– Вашего, – запальчиво сказала Расторгуева.
– Хорошо, нашего.
– Вы думаете, это так легко? Я смешливая... А он псих.
– Маша, – сказал Прицкер ласково. – Я вовлёк вас в это дело, поэтому беру все эти вопросы на себя. Я давно уже решаю организационные вопросы. Решу и этот.






Глава 8

– Василий Петрович, вы читали статью, нашу с Куртиным? Что вы скажете? Разумеется, в теоретической её части, – обратился Давид Прицкер к сидевшему напротив него Корнилову. Корнилов, до этого внимательно рассматривавший пол под своими ногами, перевёл взгляд на окно, за которым моросил занудливый ноябрьский дождь. Некоторое время он рассматривал мелкие дождевые капли, сползавшие тонкими струйками за стеклом, а потом сказал: 
– Боевая раскраска дикаря. Я знаю авторство, поэтому не боюсь вас обидеть, Давид Маркович. Это яркие цветные перья, которые автор втыкает, куда только можно. Получилось красиво. Хотя краски нужны попугаю. Коршун обходится без лишней помпы. Силе не нужны цветные перья.
– То есть, вы считаете статью слабой? – спросил Прицкер.
– Всё зависит от выбора системы отсчёта. Если в поезде уронить мяч, то он упадёт вниз по вертикали. А наблюдатель с перрона, мимо которого едет вагон, увидит, что мяч падал по параболе. Кто из них прав? А статья стала красивее, да. Поэтому, здесь может быть даже уместнее метафора женского макияжа.
– Вы считаете, что макияж это плохо? – Прицкер поднял на Корнилова усталые глаза.
Корнилов оторвался от созерцания оконного стекла, и посмотрел на Прицкера.
– Есть множество элементов, из которых состоит процедура воспроизводства жизни. Женский макияж занимает важное место в этом ряду. А воспроизведение жизни есть главная цель природы. Почему-то... Поэтому с её точки зрения макияж дело полезное. Макияж, помада, вставные ресницы, вставные блестящие предметы в ушах, корсеты, высокие каблуки, дезодоранты – всё это катализаторы процесса воспроизводства новой жизни. Это для наблюдателя, едущего в поезде. А для наблюдателя, стоящего на перроне – всё это хитрые женские уловки, позволяющие скрыть истинную форму женщины, не говоря уже о её содержании. Ну, и попутно чтобы с помощью блестящих движущихся предметов привлечь внимание мужчины. 
– А почему тогда у мужчин такого нет? – спросил Прицкер. – Они ж тоже участвуют в воспроизводстве жизни?
– Участвуют, не несерьёзно. В принципе для этого дела на три десятка женщин хватило бы одного мужчины. В этом деле они не такое важное звено и поэтому не вставляют себе в уши блестящих предметов .   
– Василий Петрович, это вы не в Греции к такому мироощущению пришли? – едва заметно улыбнулся Прицкер.
– Да, – кивнул головой Корнилов. – После того, как бандиты у меня украли талоны на питание, появилось много свободного времени, и я долго размышлял об этом.
– Многие тоже размышляли над этим, – задумчиво сказал Прицкер. – Под конец жизни Толстой в дневнике приводил слова одного яснополянского мужика: "отутюжил жену вожжами, много лучше стала". С какой-то тоскливой завистью писал это Лев Николаевич. Ну, а, если вернуться к нашей статье, пусть эта вся математика даже и макияж, но, выходит, он полезен, а?
– Так ведь причины, по которой для природы так важно воспроизводство жизни, мы не знаем, – сказал Корнилов. – И вряд ли узнаем когда-нибудь.
– Это ещё почему? 
– Потому, что это является содержанием природы. Но даже женщина, разве ж она позволит в своём содержании разбираться? А природа и подавно. По рукам быстро даст. Тут хотя бы форму понять. А макияж этому мешает. Значит, вредный.
Корнилов замолчал и опять уставился в пол. Прицкер тоже молчал. Через некоторое время он тяжело вздохнул и спросил:
– И вы решили с этим бороться, да? Прямо на семинаре...
– Да нет, – Корнилов махнул рукой. – Передумал... 
– Почему? – спросил Прицкер.
– Если будет докладывать Куртин, то об этом бессмысленно говорить по одной причине, если Расторгуева – по другой.
– Пожалуй, в случае Куртина я понимаю. А с Марией, почему с ней говорить бессмысленно?
– Она очень искусный визажист. Её статьи всегда как рыба, скользкие, не ухватишь. Неуязвимость – это, кстати, первый признак того, что теория бесполезна. Пустая и бесплодная. Человека три в зале поймут, в чём дело. И то... – Корнилов махнул рукой. – Остальные подумают – опять в теоротделе грызня, что-то не поделили между собой. 
– Да, – усмехнулся Прицкер, – Мария не по годам ловко умеет выстраивать самосогласованную теорию. Обычно это приходит только с возрастом.
– Самосогласованную? Что вы под этим понимаете? – спросил Корнилов.
– У одной женщины стали дохнуть куры, – сказал Прицкер, – и она  спросила у раввина, чем ей кормить кур.  Раввин дал женщине совет. Но куры всё равно сдохли, и когда женщина пришла к раввину за комментариями, он сказал, что такова была воля Иеговы, и он говорил его, раввина, устами. Это пример самосогласованной теории. Ухватить не за что. Ну, а как вам эксперимент?
– Куртин пустой человек. Он не сможет принести плода. Как пустое женское чрево не сможет плодоносить, даже прибегая к самому лучшему макияжу,– устало сказал Корнилов.
– Хороша статья получилась, – усмехнулся Прицкер. – Дамочка с пустым чревом и с искусным макияжем... Под ручку со старым Прицкером. Который уже не может оплодотворить никакое чрево... Василий, у меня к вам ещё два вопроса, вы не против?
– Я даже знаю один, – хмыкнул Корнилов. – Так откровенничать с начальством может только тот, кому нечего терять, да?
– Да, это будет второй, вернее, последний вопрос. Хотя, если вы уже начали, то и закончите. Чтобы не возвращаться уже.
  – Да, я буду увольняться, – сказал Корнилов. – Актум эст, илисет... Дело закончено, можно расходиться.
– Что-то подобрали уже?
– Почти. Дело времени.
– Что, если не секрет? – спросил Прицкер.
– Преподавателем общей физики в автодорожный институт.
– Не заскучаете? Почему не в университет? На кафедру теорфизики?
– Спасибо, Давид Маркович. Боюсь, что мы говорим о разных вещах.
В кабинете Прицкера повисла тишина. Тот редкий вид тишины, когда два собеседника не хотят говорить, но и не хотят расходиться.
– Знаете, – после долгой паузы сказал Корнилов. – Мне уже несколько раз снилась давильня Кастропулоса. Вернее даже не давильня, а сам двор. Мне кажется, это был цветной сон, хотя дело было ночью. Это был не самый плохой сон...
– Василий, – сказал Прицкер, – последний вопрос. Я думаю, вы говорили с Расторгуевой на эту тему. Ну, про макияж... Если это возможно, ответьте мне. Конечно, если можно. Что она вам сказала?
– Ну, сначала, что моя ни одна статья больше не пройдёт семинара, она, типа, тоже умеет задавать вопросы. И что я в Греции чокнулся от голода.
– Вы сказали "сначала". Значит, было потом?
  – Да, потом сказала совсем другое. Но я вам этого не скажу.
– Понимаю... – проскрипел Прицкер. – Понимаю. А, если я угадаю? Я почти точно знаю.
– Всё равно не скажу, – помотал головой Корнилов. 



Запись тринадцатая

Я потрогал огромную шишку на своей черепной коробке и скривился от боли. Хорошо ещё, что волосы длинные. Если вы посмотрите на номер этой записи, то поймёте, что иначе и не могло быть... 
...Кажется, я первый раз увидел Наташу не в линялых джинсах, а в юбке.  Да ещё какой. Фирма. Приходи ко мне на хазу в модной юбке Levi Strauss. И не в футболке, а в кофточке. Тоже фирма, с трёхударными пуговицами. Короче, я уже тогда заподозрил недоброе. После того, как Наташа с порога  усадила меня за стол, откупорила бутылку шампанского и поставила передо мной тарелку с котлетами, мои подозрения усилились.
Как дальше вела себя кривая моих предчувствий, представляйте сами. Наташа наполнила шампанским два больших фужера и подняла тост:
– За тебя!      
– Почему за меня? – спросил я.
– Потому что ты дурак.
Кривая потихоньку продолжала карабкаться вверх, ну, а я для поддержания разговора с дамой поинтересовался:
– Почему?
– Откуда я знаю? – пожала плечами Наташа и вновь наполнила фужеры. – Так звёзды на небе расположились. Но ты не расстраивайся. Давай, за тебя!
Мы выпили, я закусил котлетой, Наташа закурила, зажгла свечи и потушила свет. Через некоторое время шампанское приятным туманом укрыло мои мозговые канальцы, и кривая стала почти плоской, лишь лениво колеблясь в дрожащем пламени свечей. Наташа поставила пластинку, ту самую, под которую мы танцевали в тот роковой вечер, положивший начало эксцентрическим событиям в нашем институте. Телониус Монк "Грустный праздник".
– Давай потанцуем, – Наташа протянула ко мне руки.
Кривая немного подскочила вверх. Потому что раньше Наташа так рук не протягивала. Так по-женски. И эта юбка... Ярко красная кофточка с маленькими дракончиками... Тосты "За тебя". Изысканные рояльные аккорды, плавающие в отблесках свечей. "Дурак" ещё какой-то загадочный... 
Всё-таки в каждом минусе спрятаны свои плюсы. Вот, если бы не было того минуса, что я с Наташей никогда не состоял в близости, то можно было бы ожидать, что сейчас она скажет: "Я беременна". А, может ещё и скажет, кто этих женщин знает?
Кстати, интересно, а что мне нужно сейчас вот в такой мизансцене делать? Я ж, типа, активное мужское начало, Наташа пассивное, женское, должны же происходить между нами какие-то взаимодействия, кроме топтания под музыку?..
Бремя принятия решений лежит на мужчине. Исходя из этого самоочевидного факта  я свою руку, лежащую на наташиной талии, опустил сантиметров на пятнадцать ниже. Сейчас она скажет своё фирменное "Это ещё зачем?"
Но Наташа ничего не сказала, а, наоборот, плотнее прижалась ко мне и прошептала на ухо:
– Я сегодня хочу напиться.
Выбор для произнесения ответной реплики у меня был небольшой.
Банальное: "почему?", "зачем?", "что случилось?"
Философское: "а стоит ли?"
Нетривиальное: "а почему бы и нет?"
Я выбрал самое простое:
– Почему?   
– Потому что мы с тобой больше никогда не увидимся. Этот вечер последний. Я выхожу замуж.
Кривая моих предчувствий легонько подпрыгнула, и я пробормотал:
– Есть многое на свете, друг Горацио... 
– Чего не снилось нам до дефлорации, – усмехнулась Наташа.
– За кого выходишь, за Балона? – тупо спросил я.
– А тебе не всё равно? – спросила Наташа. – Ты ж дурак.
Музыка закончилась, и Наташа плюхнулась на диван.
– Неси сюда бутылку! – крикнула она. – И фужеры. Я тебе кое-что скажу.
Когда я наполнил фужеры, Наташа заплетающимся языком опять произнесла тост:
– За тебя!
– Э... нет, давай уж за тебя! – сказал я.
– О`кей! – Наташа махнула рукой и подняла фужер, – давай за меня! Садись рядом, не бойся!
Мы выпили и Наташа сказала:
– Ну, так что?
– Что, "что"? – не понял я.
– Обнять меня не хочешь? 
– Так ты ж эта... ну, замуж выходишь?..
– Ну? – уставилась на меня Наташа. – Что тут непонятного? "Выхожу" –  прэзент континиус. Настоящее длящееся. Ещё ж не вышла?
– А, может, прэзент индэфинит? – спросил я.
– Э... – Наташа хитро прищурилась и поводила пальцем около моих глаз, – не шали, я же сказала. А пока...
Я обнял её за плечи и опять спросил:
– Так за кого? Я его знаю?
– Ещё как! – хихикнула Наташа. – Правда, понаслышке. О нём и в твоём институте слыхали. И в городском центре переводов. За Набухико!
Секунд десять я сидел молча. Не то чтобы меня это огорошило. Просто за это время в моём мозгу сама собой прокрутилась страшная история, в которую как-то попал мой сокурсник Славик. Тогда он подрабатывал тем, что ходил с дрелью и победитовым сверлом по квартирам новостроек и сверлил в бетоне дырки под полки, карнизы и прочее. Брал он недорого – один рубль за дырку. Иногда одинокие молодые женщины предлагали ему после работы выпить и закусить. В тот раз Славик сидел за стаканчиком кагора и выслушивал от жилички историю про её бывшего мужа, с которым она состояла в разводе. Бывший муж работал певцом в каком-то хоре и по рассказам жилички был натурально чокнутым. Причём, он имел странную привычку время от времени наведываться к бывшей жене и устраивать скандалы на почве ревности. 
Славик  слушал вяло и опомнился только тогда, когда увидел стоящего в дверном проёме волосатого мужика с горящими глазами. Мужик молчал, и в правой руке держал огромный гаечный ключ. Содрогнувшись от увиденного, Славик с ловкостью орангутанга метнулся к двери, и, пригнувшись, умудрился проскочить мимо мужика. Не оглядываясь, он побежал вниз по служебной лестнице высотки. Почти до первого этажа он слышал за своей спиной жуткое сопение, которое не мог перекрыть даже грохот ботинок бывшего мужа. Молодость и жажда жизни победила, Славик оторвался  от певца, правда только на улице.      
– Набухико? – спросил я. – А он не придёт?
– Придёт, – безразлично ответила Наташа. – И набьёт тебе морду. У него чёрный пояс по джиу-джитсу.
– За что? – философски спросил я, убрав руку с наташиного плеча. 
– За то, что ты дурак. За то, что ты придурок! За то, что ты все эти годы ничего не видел!!! – выкрикнула Наташа мне в лицо.
После этих слов кривая дурных предчувствий скакнула вверх, примерно как фаллический пик в эпохальном эксперименте Курта.
– Наташа, – пробормотал я, – Наташка...
– Помолчи, или я сейчас расплачусь, – сказала она. – Ну-ка, дай гитару.
Перебирая струны, Наташа не то запела, не то тихонько заговорила речитативом:   

Зачем я плачу пред тобой
И улыбаюсь так некстати

Голос Наташи подозрительно задрожал, и стал ещё тише:

Неверная страна любовь
И каждый житель в ней предатель... 

В это время на лестничной клетке лязгнул лифт, и я подскочил на месте.
– Не бойся, я пошутила, – грустно усмехнулась Наташа. – У Набухико нет чёрного пояса и он не придёт. Ему пятьдесят два года и он вдовец. Через десять дней мы уезжаем в Японию. Я по туристической визе. Распишемся там. Через месяц я буду Такада-сан. 
– Наташа, – я взял её за ладонь. – Я так хочу, чтобы ты была счастлива...
– Тогда наливай.
– За тебя, Наташа... За вас с Набухико!
Некоторое время мы сидели на диване рядом и молчали. Потом Наташа заговорила, медленно произнося каждое слово:
– Женщина мало чего может... Только привлечь внимание и всё. Потом только принять ухаживание. Самый плюгавый мужчина может сколько угодно бороться за свою любовь, а мы... Разве что написать письмо Татьяны. С тем же результатом...
Наташа допила остатки шампанского, поставила фужер на столик и вдруг сказала:
– Ну, и ещё дать можем. Хочешь?
Вот они предчувствия... И я вдруг выпалил:
– Хочу!
Теперь Наташа должна помахать пальчиком около моего носа и сказать: "Э... Тут важно, чтобы я хотела!" Но она сказала другие слова:
– Ну, хорошо. Я сейчас.
Встала и, покачиваясь,  пошла в ванную. Потом она вернулась. Уже без юбки и даже без трусов, но на высоких каблуках. 
– У тебя чем предохраниться есть? – деловито спросила она.
Неимоверным усилием воли оторвав взгляд от открывшегося передо мною вида, я посмотрел Наташе в глаза и пробормотал:
– Нет. 
– Тогда иди вниз, купи в киоске.
...То, что было дальше, я перескажу кратко. Во-первых, там нет ничего интересного, а во-вторых, я плохо помню. Можно сколь угодно близко находиться к какому-либо событию, но, если оно не прописано в вашей судьбе, то что-нибудь, да случится.
В тот поздний вечер к киоску, где вместе с мак-кофе и крабовыми палочками продавались предохранительные принадлежности, подошла компания специфически выглядящих субъектов. Один из субъектов попросил у меня закурить, а второй вытащил из-под куртки гитарный гриф и молча огрел меня им по голове.
В голове у меня взорвалась петарда, и на время я потерял ориентацию. Когда я пришёл в себя, то обнаружил, что со лба на асфальт капает кровь, в глазах всё плывёт и кошелька нет. Вместе с кошельком пропала только что приобретённая пачка с тремя медицинскими предохранительными приспособлениями.
Прижимая окровавленный платок к черепу, я побрёл на ватных ногах к наташиному дому. В таком виде я и предстал перед ней. Надо отдать должное Наташе, она частично протрезвела, перевязала рану, вызвала такси и поехала со мной в травмопункт.
– А мой японский ангел-хранитель, кажется, уже приступил к работе, – сказала она, усаживая меня после травмопункта в такси. – Будь счастлив, Володя, может, когда увидимся! Береги голову! 
Когда машина поехала, я, превозмогая боль, повернулся и посмотрел назад. Понурая наташина фигурка, освещённая фонарём, висевшим над входом в травмопункт, одиноко смотрела мне вслед.

 =======================================

  Роман опубликован на этом ресурсе частично. На этом пока всё.




http://www.webslivki.com/


Рецензии