Восхождение к Достоевскому

   Зарайск бережно хранит память о Ф.М. Достоевском. В 1993 году, может быть, в самое тяжёлое для России время, в бывшем имении родителей писателя (село Даровое) открылся памятник нашему великому земляку, созданный скульптором Ю.Ф. Ивановым. Туда приезжают, чтобы поклониться всемирно известному писателю, фило-софу, провидцу. Сразу же возникает необычное ощущение его присутствия: кажется, что, спустившись с небес, он присел отдохнуть на роскошной поляне, подумать о судьбах многострадальной Отчизны. А рядом — имение, сад, Федина роща... Забывается всё мелочное, сегодняшнее, остаётся красота, любовь и надежда.
Обойдите памятник: с любой стороны Достоевский смотрится по-разному, не-схожим, но всегда несущим какое-то сокрытие, тайну. Он разный и в разное время го-да, и в разное время суток, в ясный день и в ненастье.
В застывшей бронзе гениально переданы динамизм мысли, харизма пророка и Вечность. Этот памятник не только самый лучший из всех памятников Федору Михайловичу, но и одно из лучших достижений мирового искусства.
 
В 1997 – 2000 гг. я вела в зарайской газете «За новую жизнь» рубрику о Достоевском. В одной статье соединялся краткий собственный комментарий с наиболее «ароматным», на мой взгляд, отрывком из предлагаемого вниманию читателя произведения о Достоевском, то есть соединялось субъективное преставление о целом с подлинным, но частным. Сначала я намеревалась составить дайджест той части достоевскианы, которая посвящена пребыванию великого писателя и его родных в Даровом. Однако такая подборка показалась ограниченной и даже скучной, и я решила составить дайджест всей достоевскианы. Но и такая цель оказалась недостижимой из-за того, что объём работы получился необъятным.
Газетная рубрика так и называлась «Восхождение к Достоевскому». Здесь пред-ставлены некоторые статьи из этой рубрики.
Как она родилась? Очень просто – когда я открыла для себя мир Достоевского, то сразу же захотела передать другим свой восторг от сопричастности к его твор-честву.


1. Письма Достоевского*

                Я письма писать не умею.
                Ф.М. Достоевский

Достоевский — вечная тема исследователей. В прошлом году я побывала на рас-ширенном пленарном заседании в московском музее Досто¬евского. С интересным до-кладом выступил известный достоевсковед К.А. Степанян, председатель московского отделения Общества Ф.М. Достоевского, член редколлегии журнала «Знамя». Он рас-сказал о письмах Достоевского, которые в отличие от его художественных про-изведений совсем не исследованы.
В письмах любого человека открываются какие-то особые свойства личности. Письма Достоевского не исключение из общего правила. Хотя он и высказывает отри-цательное отношение к такого рода почтовой связи: «Письма вздор, их пишут аптека-ри», — в письмах Достоевского чувствуется напряжение, они ему даются нелегко. «В письмах кладу само¬го себя», — признаётся Фёдор Михайлович.
В его письмах очень трудно отделить подлинное от напускного. Доклад Степаня-на так и назывался «Письма Достоевского: лицо и маски». Он выделил 5 универсаль-ных типов масок в зависимости от отношения к ним человека – носителя маски и его окружения: 1) все знают, что человек в маске, а он не знает этого, 2) человек знает, что он в маске, но скрывает это, 3) маска, «одетая» под влиянием страсти: любви, зла, зави-сти, гордыни и т. д., 4) человек скрывает от себя, от людей и от Бога, что он в маске, 5) посмертная маска. Такой психологический метод может использоваться при анализе творчества любого человека. И не только творчества, но и поведения! Узнать человека, съев с ним пуд соли, – это значит отделить маску от обличья. Такими делами каждому из нас приходится заниматься ежедневно и всю жизнь.
Часто Достоевский одевает маску Хлестакова (первый тип). Тогда он сообщает, что к нему все прекрасно относятся, хотят издать его романы, зовут в высший свет. Из Семипалатинска он пишет, что все его там любят. После известной «пушкинской речи» он чрезмерно расписывает свой успех. Нередко впоследствии Достоевский признается в перехлёстах.
В ранних письмах сильно проявляется второй тип масок. Достоевский, например, просит денег, когда у него нет особой нужды.
Часто выплескивает зло (третий тип маски): «Я бы весь мир раздавил со всеми этими людьми», «Ненавижу этих европейцев». А вот пример то ли гордыни, то ли признания: «Одну двадцатую долю того, что знаю, я не высказал в своем творчестве». Из заграницы пишет второй жене Анне Григорьевне: «Здесь много хорошеньких женщин, но я на них не смотрю». Красивую племянницу Соню зовет в гости, неожиданно предлагая: «Будем жить одной семьёй». А вот высказывание, ставшее афоризмом у люби¬телей карточных игр: «Играя помаленьку, каждый день, возможности нет не выиграть...».
Однако вторгаться в отношения с женщинами и Анной Григорьевной, где прояв-ляется четвертый тип маски Достоевского, как считает Степанян, неэтично. Впрочем, разочарований с женщинами у Достоевского ни¬когда не было.
Пятый же тип маски возник независимо от воли писателя, её «надели» ему после смерти.
Много писем Достоевского пропало: практически нет любовных, нет переписки с первой женой, с А. Сусловой, с сёстрами. Уничтожение этих писем связано с желанием сокрыть определенные черты характера писателя. По-видимому, на то была и его воля. В оставшихся письмах к Анне Григорьевне много строчек зачеркнуто. Это дело рук самой Анны Григорьевны.
Письма к Сонечке её потомки сожгли, как порочащие (!) их род. По¬томки сибир-ских друзей Достоевского тоже уничтожили его письма.
В жизни Достоевского особенно загадочны два периода. Первый - с 1847 г. до по-ловины 1849 г., то есть до заточения в Петропавловскую крепость. Сразу же после это-го периода в кратком письме к брату Достоевский просит его выслать библию в пере-воде с французского. Странная просьба! Второй период - два года после выхода из кре-пости.
Совсем не сохранилась переписка с Лизой Навратиловой, которая для поддержа-ния своих детей сама пекла хлеб и продавала его. Этим периодом датируются письма к Н.Д. Фонвизиной, а также к людям, которые до сих пор остаются неизвестными. В то время появляется первое упоминание о самом загадочном друге Достоевского поляке Ламоте, на счет которого он переводил деньги и который пользовался его полным до-верием.
У Н.В. Гоголя и А.П. Чехова тоже есть маски, они какие-то окаменелые, а у До-стоевского – видимые, снимаемые. Кстати, Достоевский, отрицательно относясь к Го-голю («Гоголь закутался в облака величия – это недопустимо»), всё (!) его творчество рекомендовал изучать детям.
Письма Достоевского исповедальны, он часто признается в собственной беспо-мощности. Одна цитата на эту тему взята в качестве эпиграфа к этой статье. А вот ещё: «беру идею не по силам себе». Здесь следует пояснить, что Достоевский понимает под словом «идея»: идея у него предшествует её исполнению, идея – это алмаз, попавший в руки ювелира, исполнение идеи – обработка, огранка алмаза. Идея у Достоевского воз-никает не как рациональная субстанция, а как картинное видение. В.К. Майкову он рекомендует визуальное представление идеи на примере осады турками Царь-града; подчёркивает иконографичность этой идеи. Уже доказана гипотеза, что в конце каждого романа Достоевского вырисовывается (именно так – вырисовывается!) идея.
Сегодня критики, политизированные Временем, подняли на щит его роман-памфлет «Бесы». А вот что сказал об этом произведении сам автор: «Идею люблю, а роман нет».
После каторги маски меняются. Темп и стиль писем становятся похо¬жими на темп и стиль его романов. Достоевский обращается к вере, изме¬няет мировоззрение. «Надобно верить, без этого ничего не будет». Он ре¬гулярно ходит в церковь, но в письмах упоминает об этом лишь два раза. Да и в его романах нет сцен с посещением церквей.
В то же время Достоевский испытывает разочарование в друзьях. Критика Н.Н. Страхова обзывает «гадким семинаристом», В.Г. Белинского, которым ранее востор-гался, — «пустышкой». Разочаровывается в И.С. Тургеневе после того, как тот опубли-ковал «Призраки» в издаваемом Ф.М. Достоевским вместе с братьями журнале «Эпоха».
Фёдор Михайлович идеализировал людей, умел увидеть в человеке лик без маски – некий его идеальный первообраз. Видел добро и геройство там, где их не было. Жизнь расходилась с его оценками, и это огорчало Достоевского.
Письма Достоевского заменяют дневники, которые он почти не вёл. Они помога-ют нам правильнее понять гения, верифицировав его маски. У Достоевского очищение (внутренний анализ плюс покаяние) всегда проходит через страдание, боль. Как сказа-но в заповеди: «Блаженны плачущие».
 В заключение Степанян сообщил, что готовится к печати 45-томное полное со-брание сочинений, куда войдут не только письма писателя, но и письма к нему, а также — трёхтомная энциклопедия Достоевского. Ре¬гулярно выходит альманах «Достоевский и мировая литература» с кри¬тическими статьями о творчестве писателя — уже подготовлен 4-й номер. В отличие от «толстых» центральных журналов, редакция альманаха не ощущает дефицита статей.
Памятник Достоевскому в Даровом удивительно цельный в своей многоликости. Когда его обходишь, постепенно, шаг за шагом вырисовывается новая грань личности гения. Образ, созданный Ивановым в металле, поразительно соответствует образу, со-зданному достоевсковедами в книгах. По стране установлено много памятников вели-кому писателю, но если бы меня спросили, какой памятник лучше, и, приложив к виску пистолет, заставили ответить, то я бы сказала, что наш Достоевский (работы Ю. Иванова) более содержателен, более реален. Как говорят искусствоведы, в памятнике есть состояние.
Жаль, что имеющий общероссийское значение музей Дарового на замке. Здесь все мертво, жив лишь один Достоевский...
Между тем московский музей живет бурной жизнью. Здесь проводятся семинары, вечера в гостиной Достоевских, встречи с артистами. Сотрудники, музея ежегодно со-вершают панихиду по Достоевскому в церкви преподобного Пимена, «что в новых Во-ротниках в Сущеве».

*Газета «За новую жизнь», 1996, № 120.
 
2. Новое о Достоевском*

Мы продолжаем рубрику, посвященную новым исследованиям в достоевсковедении. Для нас, зарайцев, особенно приятно наблюдать, как во всём мире растет интерес к жизни и творчеству Достоевского, как всё более явно обнажается его бесконечная гениальность, ибо он нам близок не только духовно, но и географически – своё детство великий провидец провел, в частности, в деревне Даровое, расположенной в 12 км от Зарайска.
Мы публикуем отрывок из недавно изданной книги Л.И. Сараскиной «Фёдор До-стоевский. Одоление демонов». Книга получила неоднозначную оценку, критики отмечали избыточную цитатность и излишнюю детализацию фактов. Публикуемый отрывок посвящён детству писателя. На фоне происшедшего в Даровом 165 лет тому назад пожара, в этом фрагменте повествуется о принципах, на которых зиждилось воспитание детей в семье родителей Достоевского
Доктор филологических наук Людмила Ивановна Сараскина является известным исследователем творчества Достоевского, автором книг «Бесы»: роман-предупреждение (1990) и Возлюбленная Достоевского (1994). Я встретилась с Сараски-ной, и вот что она рассказала о своей новой книге.
 «Я не биограф Достоевского. Меньше всего моя версия его жизни и творчества причисляема к описанию жития. Я завидую тем знатокам-буквоедам и летописцам при гениях, которые счастливы от уточнения даты в биографии своего кумира или от узнавания нового эпизода в его жизни. Жанр этой книги – это история страсти гения к сочинительству, к своей профессии. Страсти губительны, но писательский фана-тизм Достоевского спас его, дал силы выжить под страшными ударами судьбы, помог в одолении соблазнов и заблуждений.
Человек живёт в двух параллельных мирах: биографическом и духовном. Биогра-фический мир – это обычные события: где и когда родился, кто родители, как проте-кало детство, как и где учился. Духовный мир – это мир переживаний, мыслей, знаний. Биографический мир Достоевского укладывается в ограниченный интервал времени от рождения до смерти: 1821-1881 годы. Всё, что было, то свершилось. Духовный мир Достоевского не имеет даты смерти и никогда не будет её иметь. Он будет суще-ствовать вечно, обогащая нас верой и пониманием.
В центре биографической, истории, рассказанной в моей книге, стоит знаком-ство Достоевского с Н.А. Спешневым, вдохновившим писателя на создание одного из самых загадочных образов мировой литературы — Николая Ставрогина, которого Н.А. Бердяев считал и прельщением, и грехом Достоевского. Хотя они одногодки, До-стоевский считал Спешнева, осуждённого вместе с ним по петрашевскому делу, своим учителем. Из всех дел петрашевцев утеряно лишь одно – дело Спешнева. Нет о нём и воспоминаний Анны Григорьевны, второй жены Достоевского. История замела следы.
Взявшись за написание «Бесов», Достоевский пытался освободиться от демо-низма. После завершения романа воскликнул: «Я могу теперь писать более светло».
Я далека от амбициозной претензии разгадать тайну гения. Но если вглядеть-ся…»
В паше время наблюдается взрыв интереса к жизни и творчеству Ф.М. Достоев-ского. Наступила пора интенсивного наполнения достоевскианы: из-под перьев био-графов, критиков и литературных публицистов выходит невиданное доныне количе-ство книг и статей. Мне хотелось бы не столько дать читателю полные знания о мире Достоевского – такая цель привлекательна, но невыполнима, – сколько подтолкнуть его к самосто¬ятельному изучению этого необъятного мира.
Два трагических события в селе Даровом глубоким порезом вошли в душу Досто-евского, отразились на его творчестве: пожар и загадочное происшествие в Фединой роще. Мы изучаем биографию Достоевского не бесцельно и не из-за ее «героичности», а для того, чтобы лучше понять его творчество, а следовательно, человеческую суть.
Разговор с Сараскиной зашел о кинофильмах, поставленных по произведениям Достоевского, и о художниках, иллюстрировавших его книги. «В фильме «Униженные и оскорбленные», – продолжала Сараскина, — я была литературным консультантом. Фильм мне понравился, а вот фильм «Подросток» не понравился: он не театральный, а манекенный. Фильм Вайды о бесах – не русский. Моя подруга художница Корсакова иллюстрировала роман «Бесы» (42 иллюстрации)».
Что же произошло в Фединой роще: встреча с настоящим волком, нервное потря-сение или галлюцинации девятилетнего мальчика? Едва ли мы когда-нибудь об этом узнаем, но достоверно известно, что воспоминание о встрече с Мареем просветлило душу каторжника Достоевского в ссылке. Впрочем, мы уже вошли в сюжет...

Л. Сараскина:
Гений – это не норма, это нарушение нормы, «Брат Фёдор, – утверждал Андрей Михайлович Достоевский, – был во всех проявлениях своих настоящий огонь». «Слишком горяч», «слишком впечатлителен», «слишком резок» – нарушение меры проглядывало в брате Фёдоре уже в раннем детстве. И хотя отец говаривал: «Эй, Федя, уймись, не сдобровать тебе... быть тебе под красной шапкой!» – сам он влиял на атмо-сферу дома отнюдь не в гармоническом отношении.
В доме родителей Достоевских не было доброго ангела, нянюшки Арины Родио-новны, которая бы милым, простым и задушевным словом смягчала пылкость характе-ра и необузданное возбуждение своего воспитанника. Нянька детей, Алёна Фроловна, была старой девой необъятной толщины, страдавшей неутомимым аппетитом. Эта до-машняя «чрезмерность» всячески усугублялась, – время от времени угрюмый Михаил Андреевич позволял себе грубое развлечение: используя несчастную особенность ста-рухи, он устраивал состязания в обжорстве с применением медицинских средств для возбуждения аппетита, голодной диеты и, затем раблезианского угощения.
 «Сорокапятипудовая гиря», «бочка» – так, по примеру отца, Алёну Фроловиу называли в доме – сказки рассказывать не умела. Зато однажды явила пример столь удивительного благородства и щедрости, что питомец её, писатель Достоевский, за-помнил на всю жизнь её «большой поступок». Весной 1832 года в Москве было полу-чено известие о пожаре в только что приобретенном поместье Даровое, о выгоревших дотла усадьбе и всей деревне. «С первого страху вообразили, что полное разорение. Бросились на колена и стали молиться, мать плакала. И вот вдруг подходит к ней наша няня Алёна Фроловна, служившая у нас по найму, вольная то есть, из московских мещанок. Всех она нас, детей, взрастила и выходила... Жалованья она не брала у нас уже много лет: «Не надо мне», и накопилось её жалованья рублей пятьсот, и лежали они в ломбарде; – «на старость пригодится» – и вот она вдруг шепчет маме:
 – Коли надо вам будет денег, так уж возьмите мои, а ;мне что, мне не надо.
Денег у ней не взяли, обошлось и без этого. Но вот вопрос: к какому типу принадлежала эта скромная женщина, давно уже теперь умершая, и умершая в богадельне, где ей очень её деньги понадобились».
Любопытно, что Андрей Михайлович, добросовестный и обстоятельный воспо-минатель, почему-то не запомнил этого эпизода, хотя подробно описал крестьянина Архипа – виновника пожара, не забыл об обещании папеньки поделиться с бедняками-погорельцами последней рубашкой, упомянул и о поездке родителей на молитву к Иверской иконе Божьей матери. Любопытно, однако, и то, что взволнованная память другого воспоминателя отсеяла грубую «чрезмерность» физического облика няни Але-ны Фроловны, но благодарно отозвалась на незаурядность её душевного порыва – и вопреки истине сильно омолодила и приукрасила старушку: «Была она тогда лет сорока пяти, характера ясного, весёлого и всегда нам рассказывала такие славные сказки!».
В этой семье – если к тому были хоть какие-то собственные задатки – нетрудно было вырасти мечтателем и: идеалистом.
Строго воспрещались, как опасные и неприличные, шумные игры в мяч и в лапту.
Строго преследовалось общение с больными, которые прогуливались в больнич-ном саду.
Строго ограничивалось вообще всякое общение, особенно со сверстниками, – до тринадцати лет у старших братьев Михаила и Федора не было ни одного знакомого мальчика.
Дети, во исполнение воли отца и согласно его представлениям о прили¬чном, по-рядочном воспитании, росли, как пишут биографы, в замкнутом, изолированном от внешних влияний мире, а их характеры были искусст¬венно стеснены весьма узкими рамками.
Быть бы им буками и дикарями – но вместо этого глубокая, до гроба, дружба и настоящая духовная близость старших братьев, заменивших друг другу компании сверстников.
Быть бы им темными, тупыми недорослями – но вместо этого страстная, исступ-ленная любовь к книгам и редкая, фанатическая увлечённость чтением, долгое время заменявшим реальные впечатления. Читатели этого семейства читали неистово.
Согласно раз и навсегда заведённому порядку, все будничные семейные вечера проходили обычно в гостиной за чтением вслух (читали попеременно отец и мать). Ед-ва обучившись грамоте (учительницей была мать), но уже наслушавшись книжных ис-торий, старшие братья Достоевские жадно набрасывались и на сами истории – и чита-ли, как вспоминал их младший брат Андрей, во всякое свободное время.
Нечаянные радости и чудеса впрок – вроде одаренного дьякона, имени которого как-то никто не запомнил, – появлялись в семье Достоевских не часто, но с замечатель-ной регулярностью. Да и что же, как не чудо, была та самая встреча, летним днём в окрестностях Дарового, девятилетнего мальчика, мучимого слуховыми галлюцинация-ми, с мужиком по имени Марей, который успокоил и приласкал ребенка. Быть бы за-бытым этому милому детскому приключению, как забывается в эти лета почти всё.
Оказалось – нет. Мимолетный эпизод детства помог выжить и не озло¬биться сердцем, когда каторга явила другие встречи и других мужиков. Че¬рез сорок пять лет после случая в Даровом Достоевский писал: «...об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни об чём, и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в ду-ше моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужи-ка, его кресты, его покачиванье головой: «Ишь ведь, испужался, малец!». И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивавшим губам моим... Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, ещё и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе.
 И вот, когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувст¬вовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чу-дом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моём. Я пошёл, вглядываясь в встречавшиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же са-мый Марей: ведь я же не могу заглянуть в его сердце».
Есть жестокая логика, по какой судят подчас о жизни художника: дес¬кать, пере-несенные страдания и лишения полезны ему, так как закаляют характер и дают сюжеты для творчества. Наверно, такую логику следовало бы оспорить по многим пунктам, противопоставив ей соображения гуманности и справедливости.
Но Достоевский, на долю которого выпало несчастий во много раз бо¬льше, чем того требует самое ненасытное творческое воображение, по-видимому, признавал над собой власть безжалостного миропорядка. «Нет счастья в комфорте, – писал он, фор-мулируя идею «Преступления и наказания», – покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским про-цессом, – есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания.
Человек не родится для счастья. Человек заслуживает своё счастье, и всегда стра-данием».
Возвращаясь к его детским годам, можно лишь констатировать, что факты и со-бытия, люди и впечатления, составившие общую картину, которую биографическая традиция называет безрадостной, были по своим последствиям далеко не так однознач-но плохи.

* Газета «За новую жизнь», 1996, № 120; 1998, № 9.

3. Перечитывая Гроссмана*

В нашей рубрике «Восхождение к Достоевскому» мы обращаемся не только к вновь изданным материалам, но и к публикациям прошлых лет. И дело не только в том. что, как говорят, «новое — это хорошо забытое старое». Нам кажется, что исследования достоевсковедов, уже публиковавшиеся ранее, также будут интересны нашим читателям, тем более что далеко не все из них были доступны широкой аудитории. В XX веке искусства и науки обрели общепланетарную целостность, подпитываемую национальными культурами. Одной из звёзд первой величины на этом всемирном небосклоне сияет Ф.М. Достоевский. С годами отношение к классикам изменяется. «Школьный Достоевский» вырастает в Достоевского-пророка, Достоевского-философа. Его мир удивителен и бесконечен.
Сегодня мы познакомим читателя с двумя отрывками из книги Л.П. Гроссмана «Достоевский», вышедший в серии «Жизнь замечательных людей» в 1962 г. В то время искусство было идеологизировано. Достоевского называли романтиком, утопистом, фантастом и даже реакционером. У Гроссмана читаем: «В умственных увлечениях До-стоевского, всегда иск¬ренних и страстных, было немало преходящего, наносного и случайного». Книга насквозь пропитана подобными оценками. Даже в предлагаемом отрывке рассуждения о слепленной из глины усадьбе, о скудости местной почвы, о бедности, о разорительной барщине представляются надуманными.
Как читать идеологизированную литературу? Отфильтровывать «преходящее, наносное и случайное». Только так! Только соударение авторской и вашей личной точ-ки зрения высекает искры познания.
Один отрывок посвящен Даровому, другой – убийству отца Достоевского, самой страшной трагедии, разыгравшейся в детские  годы Феди. Ему шел 18-ый год.
Прежде, чем стать писателем, человек проходит значительную часть своего жиз-ненного пути, впитывает в себя яркие или по-новому увиденные им события. Зоркий взгляд писателя отличается способностью замечать невидимое для остальных людей. Это – первый этап. На втором этапе, который может наступить через много-много лет, писатель обобщает увиденное ранее, вкладывая в него свое отношение, свое пережива-ние. Все биографы Достоевского, включая Гроссмана, напрямую связывают его впе-чатления о смерти отца с идеей написания «Братьев Карамазовых».
Известная шутка о разделении людей на тех, кто читал роман Достоевского «Бра-тья Карамазовы», и на тех, кто его не читал, всерьез определяет границу, отделяющую русского интеллигента – при всей неопределенности и негативности этой дефиниции! – от остальной части общества.
Достоевского нельзя понять до конца. И слава Богу – иначе он не был бы гением. По глубине постижения человеческой тайны не было и нет ему равных.
Некоторые пояснения к тексту: 1) карачун – в просторечье внезапная смерть, 2) корреспондентом журнала «Красная нива» был Д. Стоун, 3) В. С. Нечаева – исследова-тельница жизни и творчества Достоевского. В 20-е годы нашего столетия, когда в Да-ровом еще хранилась память о семье Достоевских, она записала все, что имело к ним отношение. Цитаты взяты из ее книги «В семье и усадьбе Достоевского», Москва, 1939.

Л. Гроссман:
Он не знал в раннем детстве открытых горизонтов. Замкнутый больничной огра-дой, Достоевский почти до отроческих лет был оторван от русского пейзажа. Липовые аллеи вокруг приемных покоев и палат, Марьина роща с ее шатрами и «комедией» – вот первые картины природы, раскрывшиеся будущему художнику-урбанисту.
Только после десятилетнего возраста Достоевский узнал русскую деревню с её поверьями, обрядами и обычаями.
В 1827 году незначительный чиновник медицинского ведомства М.А. Достоев-ский получает чин коллежского асессора, предоставлявший потом¬ственное дворянство вместе с правом владеть населенными вотчинами. В 1828 году он записан вместе с се-мьей в дворянскую книгу Московской губернии. И вскоре в доме Достоевских начина-ют появляться «сводчики», или факторы, по купле-продаже имений.
В 1831 году врач Мариинской больницы приобрел в Тульской губернии сельцо Даровое, а в следующем году – соседнюю с ним деревушку Чере-мошню, что составля-ло имение в 500 десятин, населенное сотней «душ». Оно обошлось покупателю в 12 тысяч рублей серебром и приобщило его к господствующему классу Российской империи.
Но Даровое оказалось немногим радостнее Божедомки. Крохотный усадебный дом, слепленный из глины и крытый соломой, походил на ук¬раинскую мазанку, а за садом расстилалась «довольно мрачная и дикая местность, изрытая оврагами» (по описанию брата писателя).
Современные исследователи этой вотчины Достоевских восстановили печальную картину ее прежнего состояния: скудость почвы, отсутствие рек и лесов, однообразный ландшафт – овраги и кустарники, избенки, крытые соломой, которую снимали в неурожайные годы для прокормления животины, – страшная бедность, темнота и смертность населения, доведенного барщиной до полного разорения. Об этом красноречиво свидетельствуют и письма родителей Федора Михайловича и наблюдения позднейших посетителей маленькой заброшенной усадьбы, где проводил свои школьные вакации Достоевский.
«Нищета, забитость, лихое конокрадство – конокрадством славились здешние мужики – с этой черной стихией встретился он в годы, когда душа открывается навстречу жизни: уже в ту пору душа содрогнулась в нем». Через полвека в своем по-следнем романе он упомянет родительскую Черемошню, которую предоставит во вла-дение своему распутному и жестокому Федору Карамазову.
Различны были отношения супругов Достоевских к их новой «крещеной соб-ственности». Мария Федоровна в своем управлении не прибегала к строгостям и даже сохранилась в памяти даровских крестьян, как их заступница перед грозным помещи-ком.
Глава семьи – новоявленный тульский душевладелец явно злоупотреблял прямой властью над личностью «пашенного холопа». Даже в письмах к жене он предписывает ей сечь своих людей – мера, которую сам он, по воспоминаниям населения его поме-стий, применял совершенно необузданно. Не удивительно, что крестьяне возненавиде-ли его и до времени глубоко затаили свой протест и возмущение.
Вскоре после приобретения тульского поместья разразилось большое бедствие. Ранней весной 1832 года возникший при сильном ветре пожар уничтожил обе дере-веньки. Прибывшие затем в свое имение Достоевские застали здесь пустырь с обгоре-лыми столбами. Уцелел лишь господский глинобитный домик. Крестьянские дворы, службы, хозяйственные строения, даже вековые липы, обугленные и почерневшие, предоставляли огромный безжизненный и траурный пейзаж, словно воплощавший своими скелетными контурами беспросветный быт этих рабьих деревушек, над которыми полновластно реяла смерть. Об этом, вероятно, вспомнил через полстолетия Достоевский и выразил мрачные впечатления своего детства мучительными вопросами Дмитрия Карамазова: «Почему это стоят пого¬релые матери?.. Почему они почернели так от черной беды, почему не кормят дите?..». Грустному пейзажу соответствовали печальные фигуры. В деревне жила бездомная дурочка Аграфена: она бродила по полям и бессвязно вспоминала о своем умершем ребенке. Отец младенца был неизвестен. Несчастная «претерпела над собою насилие», рассказывает Андрей Достоевский. Впоследствии в «Братьях Карамазовых» он узнал в истории Лизаветы Смердящей и Федора Павловича разработку беспросветной биографии даровской юродивой.
В августе 1831 года на опушке глухого Брыкова, или Фединой рощи, произошла встреча десятилетнего Достоевского с мужиком Мареем, при¬ласкавшим перепуганного слуховой галлюцинацией ребенка. Мемуарный очерк, повествующий о том, как седе-ющий пахарь оставляет свою соху, чтобы перекрестить запачканными в земле пальца-ми плачущего мальчика, остается одной из выдающихся страниц в отрывочной авто-биографии Достоевского. Как поведал нам сам писатель, пахарь Марей впервые пока-зал ему, «каким глубоким и просвещенным человеческим чувством» наполнено сердце крепостного русского мужика.
Об этой встрече Достоевский вспоминал на каторге и ее же почти через полстолетия описал в знаменитой главе своего «Дневника писателя». Это один из живых истоков той горячей любви писателя к своему народу, которая осталась до конца одной из выдающихся черт его творчества.

Л. Гроссман
Суровый характер доктора Достоевского незаметно готовил ему катастрофу. Уединившись после смерти жены в Даровом с младшими детьми, Михаил Андреевич все более опускался и ожесточался.
«В один летний день, – сообщает его внучка Любовь Федоровна, – он отправился из своего имения Даровое в свое другое имение под названием Черемошня и больше не вернулся. Его нашли позже на полпути задушен¬ным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни... Другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести: старик обращался всегда очень строго со своими крепостными. Чем больше он пил, тем свирепее становился».
Существуют еще фамильные рассказы об этом событии. Один из них принадле-жит младшему брату Достоевского Андрею Михайловичу, кото¬рый в момент смерти отца жил при нем:
«Пристрастие его (Михаила Андреевича Достоевского) к спиртным напиткам, видимо, усиливалось, и он почти постоянно бывал в ненормальном положении. (8 июня 1839 года) в деревне Черемошне, на поле, под опушкой леса работала артель мужиков в десяток или полтора десятка человек. Выведенный из себя какими-то неуспешными действиями, крестьян, а может быть, только казавшимися ему таковыми, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян, Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед затем, убо¬явшись последствий этой грубости, крикнул: «Ребята, карачун ему», и с этими возгласами все крестьяне, в числе 15 человек, накинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним».
Это дает общую картину события, но не выходит из сферы предполо¬жений и не может считаться достоверным: никаких свидетелей при убийстве не было, никаких следственных материалов о нем не сохранилось, никто из убийц не был обнаружен, никакого судебного раз¬бирательства не происходило. Сын хотел придать страшной гибели своего отца наиболее безболезненный вид. Но дело, видимо, обстояло иначе.
Едва ли не единственным важным мероприятием следствия было вскры¬тие трупа убитого (о чем сообщает тот же Андрей Достоевский). Акт анатомирования до нас не дошел, но его содержание было известно родственникам, и не все из них скрывали его. Так, племянница Достоевского Мария Александровна Иванова, жившая к концу жизни в Даровом, рассказывала в 1926 году В. С. Нечаевой, что убийство произошло без кро-вопролития. Вследствие этого на теле нельзя было обнаружить никаких признаков насильственной смерти. Эту же версию излагали тогда же крепостные села Данила Ма-каров и Андрей Савушкин. Со слов даровских крестьян сотрудник «Красной нивы» сообщил в том же 1926 году, что три черемошнинских мужика задумали убить жестокого хозяина: «Как он в ворота сунулся, тут все трое на него и напали. Бить, конечно, не били, знаков боялись. Приготовили они бутылку спирту, барину спирт в глотку весь вылили и платком заткнули. От этого барин и задохнулся».
Как выясняю» материалы этого старинного преступления, помимо общей ненависти к помещику, некоторые из крестьян имели основания пи¬тать к нему и особую личную вражду.
У одного из заговорщиков, Исаева, была дочь Акулина, которой в мо¬мент смерти М. А. Достоевского было всего четырнадцать лет. Она была взята в барский дом еще Марией Федоровной, то есть не позже 1836 года, девочкой десяти-одиннадцати лет. Была очень хороша собой. Михаил Анд¬реевич оставил ее у себя и даже сделал ее своей помощницей по медицин¬ской части.
У другого участника убийства, крестьянина Ефимова, была племянница Катя, ко-торая росла с его детьми. Мария Федоровна взяла и ее четырна¬дцатилетней девочкой к себе в горничные. Это была, по свидетельству Андрея Достоевского, «огонь-девчонка». После смерти жены штаб-лекарь приблизил к себе шестнадцатилетнюю Катю, с которой прижил ребенка, вскоре скончавшегося.
Убийство Михаила Андреевича может быть истолковано как месть за женщину.
«Если сопоставить этот факт с тем, что двое из убийц, а может быть и все четверо, имели близких родственниц среди дворни Михаила Андре¬евича и что на первом месте среди убийц стоит имя дяди Катерины (...убийство произошло во дворе дома, в котором выросла Катя), то можно, пожалуй, видеть некоторое подтверждение этому толкованию».
Но это был, вероятно, не единственный мотив преступления: главным следует признать болезненно вспыльчивый и мнительный нрав запившего помещика, выме-щавшего на крестьянах свои неудачи и тоску».
Тема моральной распущенности старика Достоевского (отношение его к кре-стьянским девушкам) с полной отчетливостью выступает из этих материалов о его кон-чине.
Два дня труп убитого пролежал в поле. Из Каширы наехали судебные власти. Но следователи ничего не обнаружили, вероятно, подкупленные родственниками убитого, тщательно скрывавшими его позорную кончину.
По семейным преданиям (сообщенным и дочерью писателя), когда весть о гибели отца дошла до его сына Федора, юношу постиг впервые тяжелый припадок с конвуль-сиями и потерей сознания, лишь гораздо позже определенный врачами как эпилепсия. Но точными данными об этом мы не располагаем.
До нас дошел только один отклик Достоевского на убийство в Черемошне. Это письмо его к старшему брату от 16 августа 1839 года о несчастье, постигшем их семью. Будущее младших детей – трех сестер и двух братьев – оставалось невыясненным. Пер-венец Михаил высказал решение за¬менить им отца и, закончив свое военное образова-ние, выйти в отставку, уехать в Даровое, вести там сельское хозяйство, опекать осиро-тевших де¬тей, воспитывать их, вывести в люди. Федор был в восхищении от этого са-моотверженного намерения и заявил о своей готовности всячески поддержать брата.
«Я пролил много слез о кончине отца, но теперь, состояние наше еще ужаснее... есть ли в мире несчастнее наших бедных братьев и сестер? Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны...».
Уже существовал проект воспитания юных Достоевских богатыми родственника-ми Куманиными. Но Федор Михайлович ему не сочувствовал: он не любил эту знатную родню, не переписывался со своими московскими свойственниками, называл их «ничтожными душонками». Он доверяет одному Михаилу братьев и сестер: «Ты один спасешь их!..». Впервые у Достоевского звучит мотив Раскольникова: «Сестры погибнут!».
Но все пошло обычным житейским порядком. Обеспеченные и бездет¬ные Кума-нины взяли на себя заботы о несовершеннолетних Достоевских и довели юношей до дипломов, а девушек до замужества. Уже через полгода старшая – девятнадцатилетняя Варвара – была выдана замуж за дельца П. А. Карелина, который вскоре стал опекуном всей своей новой семьи и главным корреспондентом по денежным делам своего деверя Федора.
Такова была одна из самых трагических страниц в семейной хронике Достоевско-го.
«Он всю жизнь анализировал причины этой ужасной смерти, – сообщает
в своих воспоминаниях дочь писателя. – Создавая образ Федора Карама¬зова, он, может быть, вспомнил о скупости своего отца, доставившей его сыновьям столько страданий и столь возмущавшей их, об его пьянстве и о физическом отвращении, кото-рое оно внушало его детям...».
Знаменитый романист молчал об этом сорок лет. Но зато в своем предсмертном романе он развернул «некролог» своего отца в потрясающую эпопею греха, пороков и преступлений.

*Газета «За новую жизнь», 1998, № № 60, 86.

4. О книге Селезнева*

В серии «Жизнь замечательных людей» иногда можно обнаружить две разные книги об одном и том же авторе. В их число попадает Ф. М. Достоевский. Отрывки из первой книги уже опубликованы выше. Здесь предлагаем вниманию читателя отрывок из книги Ю. И. Селезнева с тем же названием «Достоевский» (1990).
Если автор спустя почти 30 лет берется за уже разработанную тему, значит он не согласен с предыдущим исследователем, значит имеет новую точку зрения на эту тему. В целом обе книги замечательны, как замечателен и их герой, но одна от другой прин-ципиально отличаются. Гроссман, один из выдающихся понимателей Достоевского, писал в ту эпоху, когда без идеологического обрамления невозможно было опублико-ваться – на такую статью или книгу ни один рецензент не дал бы согласия. У Гроссма-на читаем: «Достоевский неожиданно признает революцию новой красотой для русского юношества». У Селезнева – прямо противоположное: «Потому и боялся революции – не ради себя, ради народа и России боялся, поскольку убедился на европейском опыте – плодами революции тотчас же воспользуется всесильный мировой буржуа». Воистину, сколько историков, столько и историй. В книге Селезнева нет идеологии и прямой назидательности. Эпиграфом к первой части Селезнев взял замечательные слова М.Ю. Лермонтова: «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно... когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление».
В книге приводится фотография поместья Достоевских, относящаяся, скорее все-го, к началу 20-го века. Вид поместья существенно отличается от современного. За го-ды советской власти строения, как и библиотеку Достоевских, разворовали. Уже в наше время поместье отремонтировали, разместив там музей Ф. М. Достоевского. В прошлом году я долго бродила по Фединой роще. Местность совсем не дикая, как утверждает в воспоминаниях брат писателя Андрей М|ихайлович. Ни волков, ни змей. С одной из одичавших яблонь нарвала я плодов. Сами по себе они не вкусные, кислые, а варенье получилось отменное. Гостям так и говорила: «Из Фединой рощи»...
Второй отрывок из книги Ю. Селезнева касается убийства отца будущего писате-ля. Смерть родителя потрясает каждого человека. Обрывается пуповина, связывающая нас с детством, уходит тот, кому мы стремимся подражать во всем, что нам представля-ется положительным. Часто мы оказываемся неподготовленными к такому повороту событий.
Достоевский всю жизнь пребывал в нужде. История не знает сослагательного наклонения, поэтому мы можем только гадать, что стало бы с Федором Михайловичем, если бы его окружал достаток. Скорее всего, он не стал бы гением. Чтобы стать им, нужно все время что-то преодо¬левать. Без постоянного отсутствия денег Достоевский не был бы Достоевским. Просить деньги у отца он стеснялся, а отец, задерживая пе-реводы, жаловался в письмах: «Представь себе зиму, продолжавшуюся почти 8 меся-цев, представь, что по дурным нашим полям мы и в хорошие_годы всегда_покупали не только сено, но и солому... Снег лежал до мая месяца, следовательно, кормить скот чем-нибудь надо было. Крыши все обнажены для корму. С начала весны и до сих пор ни одной капли дождя, ни одной росы! Жара, ветры ужасно все погубили... Это угро-жает не только разорением, но и совершенным голодом...». Вчитайтесь – здесь непло-хой слог, достойный отца великого писателя.
Упрекать отца за скупость Федор Михайлович не имел права, ибо его обучение в петербургском Инженерном училище обходилось Михаилу Андреевичу в две тысячи годовых – по тем меркам громадная сумма. Но сын просил деньги в буквальном смысле на чай и сахар – в то время чаепитие считалось изысканностью и стоило недешево.
Эпиграфом к первой главе, откуда выбран второй отрывок, Селезнев взял про-граммные слова самого Федора Михайловича: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занима-юсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».
В третьем отрывке приводятся воспоминания Достоевского-каторжника о встрече в далеко прошедшем времени, в детстве, с мужиком Мареем, Воспоминания, возникшие на фоне пьяного каторжного разгула, беспредела, глубоко запавшие в его душу, и породившие мысли о величии и доброте русского народа.
Ю. Селезнев

Как только Михаил Андреевич заслужил честь «навечно быть занесенным» вме-сте с сыновьями в книгу московского потомственного дворянства, в квартиру штаб-лекаря зачастили какие-то странные, суетливые субъекты – сводчики или факторы, по купле-продаже имений, как узнал Федор из разговоров старших. А вскоре родители стали владельцами сельца Дарового и соседней с ним деревушки Черемошны в Туль-ской губернии. Приобретение этих владений обошлось им в 12 тысяч рублей серебром, но свежеиспеченные землевладельцы надеялись окупить эти затраты с лихвой. И по-шли новые заботы: нужен тес для ворот к скотному двору, доски на закрома, потолок к амбару, да и сарай не крыт – придется ждать до новой соломы: кадочек на ярмарке необходимо поглядеть и меду для варенья.
Отец продолжал служить и только по временам ненадолго мог наведываться в свои владения; все заботы по хозяйству взяла на себя маменька, в обязанности которой входили и постоянные отчеты перед мужем о состоянии хозяйства: «Мне Бог дал кре-стьянина и крестьянку: у Никиты родился сын Егор, а у Федора – дочь Лукерья. Сви-нушка опоросила к твоему приезду пятерых поросят, утка выводится поне¬множку, а гусям вовсе воды нет, в эту переменную погоду беспрестанно гусенят убывает, так жаль, что мочи нет, наседочка одна только и сидит, и то отняли у Дарьи», – жалуется она мужу, а тот в ответ дает разные полезные советы и распоряжения, в числе коих и предписание – ежели что, то и посечь людишек по-отечески, для порядку...
Конечно, воспарения мысли на предмет поправления материального благополу-чия семьи за счет дармового труда крепостных были, особенно поначалу, да слишком уж бедны оказались приобретения нового землевладельца, а пригляделись – поняли: на грани полного разорения. Впрочем, надежды на обогащение вряд ли и изначально гла-венствовали в сознании Михаила Андреевича, тут скорее другое подзуживало: амбиция уязвимого самолюбия – вот-де, все смотрите! – вы, богатые и знатные, получившие наследственные земли и звания, а я – без наследства и связей, без протекций – тоже землевладелец и какой-никакой, а «аристократ» – и сам, сам, вот этими руками, этой головой всего достиг и никому ничем не обязан... Весной 1832-го уехали всей семьей в Москву. На третий день светлой недели, 4 апреля, сидели за столом в гостиной, как вдруг докладывают: Григорий Васильев, дворовый человек из Дарового, прибыл. Родители хорошо знали его и уважали – был единственный письменный, то есть грамотный, в деревне. Велели звать. Григорий небритый, в ра-зорванной свитке, словно нарочно нарядился для какого-то невеселого спектакля: дворовые у Достоевских всегда гляделись прилично – за этим родители следили ревниво.
– Что случилось, Григорий?
 –Несчастье... вотчина сгорела...
Известие было столь ошеломительно, что родители тут же пали на колени... Дети заголосили.
– Коли надо будет вам денег, — услышали вдруг спокойный голос Фроловны, – так уж возьмите мои, а мне что, мне не надо...
Предложение нянюшки вывело всех из состояния невменяемости. От денег, ко-нечно, отказались (Алена Фроловна жалованья не брала – копила деньги на старость), но порыв ее души потряс родителей и детей. Отец быстро взял себя в руки, усадил Гри-гория, потребовал подробностей. Оказалось, один из крестьян палил кабана у себя на дворе, а ветер был страшный – дом и загорелся. Погорела и вся усадьба. Сгорел и сам Архип вместе с домом, пытаясь хоть что-нибудь спасти из нехитрых своих пожитков.
–Ладно, – сказал отец решительно, как умел говорить только он, – поез¬жай, Гри-горий, да передай мужикам: последнюю рубашку свою поделю с ними – несчастье об-щее, вместе и расхлебывать будем.
Через несколько дней Мария Федоровна со старшими детьми отправилась в де-ревню. Грустная картина открылась взору десятилетнего Федора: обугленные столбы на месте изб кое-где торчат из серой, в пепле, земли; погорелые старые липы, сиротли-во повизгивает верная Жучка... Понурые мужики виновато поглядывают из-под хмурых бровей: устало всхлипывают младенцы, безнадежно уставясь в почерневшие от горя лица матерей.
– Отчего матери черные, отчего детки плачут? – робко спрашивал Федя, прижав-шись к маменькиной руке.
– Голодны, – слышит он маменькин голос.
– Зачем детки страдают? – Погорели, – не понимает его маменька...
Уже через неделю далеко слышен был стук топоров. Строились заново. Каждому погорельцу маменька выдала по пятидесяти рублей – немалые деньги; мужики качали головами, не брали – без денег не построиться, а и отдавать потом не легче. Мария Фе-доровна уговаривала: будут – отдадите, а нет – так и нет... О долге, конечно, больше никогда не поминали. Аришу, дочку сгоревшего Архипа, маменька взяла к себе.
Маленький, о трех комнатах, мазанковый, похожий на украинскую хатку домик, в котором поселились Достоевские, стоял среди тенистой рощи. «Роща эта, – вспоминал Андрей Михайлович, – через небольшое поле примыкала к березовому лесу, очень густому и с довольно мрачною и дикою местностью, изрытою оврагами... Местность эта очень полюбилась брату Федору, так что лесок этот в семействе начали называть Фединою рощею. Впрочем, матушка неохотно нам дозволяла там гулять, так как ходили слухи, что в оврагах попадаются змеи и забегают даже волки...»
Мальчик любил бродить по полям, часами смотрел, как справляют крестьяне свой нелегкий труд, а в минуты передышки подходил к ним поговорить, посмотреть на ма-лышей, которых крестьянки брали с собой. Однажды, заметив, что одна крестьянка пролила нечаянно воду и ей нечем напоить младенчика, Федя схватил кувшин и побе-жал домой – за две версты от поля. Запыхался, едва отдышался – зато какими глазами глядела на него молодая мать, и младенчик, напившись, перестал орать, уснул, так тро-гательно раскинув ручонки.

Ю. Селезнев

 А через несколько дней, будто страшная расплата, известие о скоропостижной смерти отца, последовавшей 8 июня 1839 года в поле от апоплексического улара. И нег уже возможности облегчить душу, объясниться – потрясение было столь сильным, что, по некоторым свидетельствам, с Федором случился припадок – ранний предвестник будущею жестокою недуга. Отец давно уже жаловался на недомогания, а с тех пор как супруга покинула его для лучшего мира, сорокасемилетний вдовец места свое не находил и вовсе затосковал, занемог.
Определив Михаила и Федора и вернувшись в Москву, Михаил Андреевич твердо решил оставить службу и поселиться в деревне, отказавшись от предложенного ему повышения, подал прошение об отставке «с пансионом за 24-летнюю беспорочную, ревностную службу с мундиром» и, взяв с собой дочь Вареньку, отправился в свое разорившееся имение с тем, чтобы младшие с Аленой Фроловной приехали чуть позднее. Андрея же определил на полный пансион к тому же Чермаку, у которого обучались и старшие.
Но и в деревенском уединении было не легче, дошел до того, что говорил вслух с покойной женой, а потом и вовсе запил. Тогда-то он и приблизил к себе Катерину. Еще при незабвенной – царство ей небесное – Марии Федоровне взяли из деревни в дом трех сироток. Акулина, старшенькая из них, помогала Михаилу Андреевичу в его врачебной практике, младшую, скромницу Арину, особенно полюбила Мария Федоровна; средняя Катерина, ровесница Феди, «огонь-девчонка», по воспоминаниям Андрея Михайловича, кажется, впервые пробудила в подростке мечтание о подвиге «во имя женщины», полуявные видения побега с ней – далеко, не все ли равно куда? – а чуть позднее и ночные, уже не детские, но еще не взрослые, пугающие и радующие мальчика, первые укусы страстей начинающего сознавать себя, мужающего тела.
Федя уже чувствовал, что за подчеркнутой строгостью к Катерине скрывается обидное мальчику неравнодушие к ней взрослого мужчины, а маменька однажды даже попыталась выйти из себя – на что отец только и повел непонимающе бровью.
Теперь, оставшись один и как-то обмякнув и полуопустившись, Михаил Андре-евич приглядел себе семнадцатилетнюю, крепкую девушку, которая и родила ему еще одного, последнего и вскоре умершего ребенка. А через несколько месяцев не стало и самого Михаила Андреевича. Труп освиде¬тельствовал приехавший из ближайшего За-райска врач – установил естественные причины смерти; потом приехал другой, уезд-ный, подтвердил свидетельство первого, но... Поползли слухи, будто владельца Чере-мошны и Дарового убили его крестьяне, давно не любившие мрачного, раздражитель-ного барина; другие добавляли, что кончили его «за девок»; третьи возражали: иные-де помещики позлее и до девок поохочее и ничего, живут; просто, мол, обезумели мужики от беспросветности, вот и порешили барина. Слухи эти доходили до властей, проверялись: время-то было неспокойное, в разных местах крестьяне действительно расправлялись с помещиками; суд бывал короток – в Сибирь, в кандалы. Началось следствие, слухи не подтвердились, и дело отправили в архив. Поговаривали, правда, будто это богатые Куманины подкупили следствие, рассуждая: человека, мол, все равно не вернешь, а людишек в Сибирь загонять, кто работать будет? Подозревали в распространении слухов Хотяинцевых, богатых соседей по имению, земли которых охватывали со всех сторон нищие даровские и черемошнинские угодья. А распространяли якобы для того, чтобы оттягать эти земельки: покойный Михаил Андреевич вел с соседом давнюю тяжбу о законном разделе владений.
Так оно или нет, и как было на самом деле, где грань между приоткрытой истиной и корыстной сплетней – кто теперь разберет? Но Федору стали известны и эти усугубляющие и без того мрачное известие слухи. Он тяжело переживал их – верил в них и не верил, но в том их и сила и назначение – забыть о них уже не мог.
Мучили мысли о судьбе младших. «...Есть ли в мире несчастнее наших бедных сестер и братьев? – пишет он Михаилу. – Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны…Что мне сказать тебе о себе…Не знаю, но теперь гораздо чаще смотрю на меня окружающее с совершенным бесчувствием. Зато сильнее бывает со мною и пробуждение. Одна моя цель – быть на свободе. Для нее я всем пожертвую. Но часто, часто думаю я, что доставит мне свобода!.. Что буду я один в толпе незнако-мой?.. Надо сильную веру в будущее, крепкое сознанье в себе, чтобы жить моими настоящими надеждами; но что же? все равно, сбудутся ли они или не сбудутся; я свое сделаю. Благословляю минуты, в которые я мирюсь с настоящим (а эти минуты чаще стали посещать меня теперь). В эти минуты яснее сознаю свое положение, и я уверен, что эти святые надежды сбудутся.
...Взор яснеет, а вера в жизнь получает источник более чистый и возвышенный. Душа моя больше недоступна прежним бурным порывам. Все в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, «что значит человек и жизнь» – в этом довольно успеваю я; учить характеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно...
Я в себе уверен. Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели ее раз¬гадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком...»
Теперь он был другим: со смертью отца юность осталась в прошлом; несчастье рано заставило его ощутить себя взрослым человеком, которому приходится рассчиты-вать только на самого себя.
Ю. Селезнев

Шел второй день Пасхи. По случаю праздника каторга гуляла: чуть не все были пьяны, хотя начальство следило за этим в три глаза, ругательства, ссоры начинались поминутно во всех углах. «Безобразные, гадкие песни, майданы с картежной игрой под нарами, несколько уже из¬битых до полусмерти каторжных, за особое буйство, соб-ственным судом товарищей, и прикрытых на нарах тулупами, пока оживут и очнутся; несколько раз уже обнажавшиеся ножи – все это в два дня праздника до болезни истер-зало меня, – вспоминал через много лет Достоевский. – Да и никогда не мог я вынести без отвра-щения пьяного народного разгула, а тут, в этом месте, особенно... Наконец в сердце моем загорелась злоба... когда шесть человек здоровых мужиков бросились все разом на пьяного татарина Газина усмирять его и стали его бить: били они его нелепо, верблюда можно было убить такими побоями: но знали, что этого Геркулеса трудно убить, а потому били его без опаски...» Достоевский выбежал из казармы в состоянии, когда – останься, нужно что-то делать, а что делать? Что он может изменить?
На него пахнуло запахом весеннего дня, ослепило синевой пронизанного солнцем неба, а его душила злоба от собственного бессилия.
Навстречу попался Александр Мирецкий, отбывавший в каторге уже четвертый год из десяти назначенных ему «за участие а заговоре; за произведение в Царстве Польском бунта». Перед ссылкой в Сибирь, ему пришлось пройти через 500 шпицруте-нов, потому что он не был дворянином, и в остроге ему доставалось от плацмайора по-более других. «Ты мужик – тебя бить можно», – говаривал острожный «царь и 6ог», назначая его чуть не в постоянные парашники.
Среди около двухсот пятидесяти заключенных в Омской крепости уголовников в это время пребывало шесть политических: кроме Достоевского и Дурова, еще четверо поляков, которые всегда держались вместе, в холодном отчуждении от всего остально-го сброда; только с осужденными «петрашевцами» вступали в споры, считали как по-литических за равных себе. Наиболее близко Достоевский сошелся с Александром Мирецким, «никогда с ним не ссорился, уважал его... Это была натура сильная и а высшей степени благородная».
Мирецкий, встретившийся вдруг Достоевскому, судя по всему, был в таком же крайнем состоянии возбуждения. Но возбуждения холодного: он мрачно взглянул на Достоевского и, тоже поняв его состояние, проскрежетал вполголоса по-французски: «Ненавижу этих бандитов». Глаза его холодно сверкнули, губы тряслись. Ом прошел мимо.
И вдруг будто что-то ударило, прожгло Достоевского. Прожгло и оскорбило что-то самое дорогое, сокровенное, спрятанное даже от себя. Что? Он еще не мог понять, но чувство это не проходило, требовало ответа, а ответа не было у него, и он сам не заметил, как снова оказался в угарной казарме. Газин уже лежал без всяких признаков жизни на нарах, прикрытый чьим-то тулупом. Достоевский молча пробрался в свой угол, против окна за железной решеткой, лег на спину и притворился спящим – к спящему не принято приставать, но можно лежать и думать, В ушах неотвязно звучала, повторяясь, как удары плети, холодная французская фраза. Понемногу он забылся, нахлынуло давнее: Даровое, рощицы, овраги, поле и мужик одиноко пашет, и лошадь идет трудно, а воздух полон запахами пашни и березняка. И вдруг: «Волк бежит!» – по его спине даже сейчас побежали мурашки, так явственно, так физически ощутимо и зримо ворвалось вдруг то, забытое, – сколько ж ему тогда? – лет девять было, – давно прошедшее и вдруг внезапно ожившее в нем ощущение: он бросился не помня себя к мужику – он знал его и сейчас вспомнил даже имя его – Марей. Мужик протянул руку и вдруг погладил маленького Федю по щеке:
– Ишь ведь испужался... Полно, родный... Христос с тобой, окстись. – У него и сейчас дрожали, как тогда, губы, и он будто даже ощутил на них то давнее тихое при-косновение его толстого с черным, в земле, пальца.
Достоевский даже вкочил на нарах, очнулся и вдруг ощутил, что еще улыбается той своей детской улыбкой покоя после панического испуга, а в нем еще не рассеялась нежная, как бы материнская, улыбка крепостного мужика Марея... И тогда он, еще не понимая зачем, слез с нар – с ним что-то случилось, будто белый голубь пролетел сквозь теменъ его душевной храмины, и он вдруг пошел по казарме между нар, вглядываясь в лица кан¬дальников, и никто не оскорбил, никто не обругал его почему-то, и он почувствовал, что может смотреть в них совсем иначе, чем прежде, другим взглядом, без ненависти и отвращения. Он шел, подходил к ним, вглядывался в их клейменные лица, а видел иное, давно исчезнувшее из памяти, а теперь вспоминавшееся, обретшее черты его товарищей по несчастью, озаренное улыбкой лицо Марея: «Этот обритый и ошельмованный мужик с клеймом на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже может быть тот же самый Марей...»
И он понял, что оскорбило его во фразе Мирецкого: тот сказал то же, что много раз говорил себе и сам Достоевский, будто повторил ему его же мысль, и все же это была и не его мысль, и даже враждебная ему – холодная, бесчувственная, почти мерт-вая личина его собственной мысли. Этот народ был чужим для Мирецкого, преступным уже потому, что это русский народ – палач, по его убеждению, его родной, единственно священной ему Польши. И не только – они были людьми разных наций, не оттого, что одни из них – русские, а другие – поляки, а потому что в жизни Мирецкого никогда не было своего, ни русского, ни польского Марея, и он видел в мужике только бандита. У него не могло быть иного взгляда на мужика, потому что он всегда мыслил о народе и о самой Польше, и ее свободе, ее будущем с точки зрения своих утопических теорий о том, как все должно быть.
Значит, нужна была тогда, двадцать лет назад, эта встреча с Мареем, забывшаяся, исчезнувшая, казалось, навсегда, но вдруг воскресшая теперь, когда было нужно, когда он мог и хотел погибнуть; воскрешая и воскресившая его. Что-то явно изменилось – его по-прежнему могли об¬ругать и даже пристать, что называется, с ножом к горлу, но его больше не чуждались, и это было самое странное, потому что они ведь ни о чем не говорили, но будто поняли друг друга, будто его состояние невольно, передалось и им.
«Не навсегда же я здесь, а только на срок», – думал он, засыпая.

*Газета «За новую жизнь», 1998, № 94.

5. Из библиотеки Флорентия Павленкова*

Мы уже познакомились с двумя различными сериями биографий «Жизнь замеча-тельных людей (ЖЗЛ)»: советской и постсоветской. Эту серию основал в 1933 году М. Горький. На самом деле первым создателем ЖЗЛ был Флорентий Федорович Павлен-ков (1839–1900) – один из крупнейших книгоиздателей и редакторов России, автор знаменитого в свое время и сейчас «Энцикло-педического словаря». Закончив Михай-ловскую артиллерийскую академию, он в 26-тилетнем возрасте неожиданно выходит в отставку и начинает просветительскую и филантропическую деятельность, стяжавшую ему и всемирную славу, и политическую ссылку. В его активе 755 книг, изданных невиданными дотоле тиражами и имеющих невиданную дотоле дешевизну.

 Е. А. Соловьев
Идея ознакомить неимущих простолюдинов с житиями представителей «мировой интеллигенции» оказалась гениальной, ибо была основана на всемогущем инстинкте подражания (или – инстинкте творения кумиров?), то есть на естественном влечении человека к познаванию духовной вертикали выдающейся личности. Сегодня, когда павленковская серия переиздаётся, нам представляется его выбор замечательных людей излишне субъективным. Объясняется это в значительной мере тем, что Флорентий Фёдорович был ярым атеистом, а безбожнику понять Россию, особенно её «золотой век», просто невозможно. Тем не менее ЖЗЛ Павленкова, написанная в жанре поэтической хроники, оказала и до сих пор оказывает огромное влияние на умы русских читателей. Она отличается лаконичностью формы – объём каждого очерка не превышает 90-100 книжных страниц. Кроме того, авторы вошедших в серию очерков находились хронологически на 100 лет ближе, чем мы, к описываемым событиям – их оценки достовернее. Поэтому павленковская библиотека, включающая 200 биографий величайших умов человечества, для нас актуальнее и ценнее, чем горьковская. К сожалению, переиздаваемые тома подпорчены дидактическими предисловиями и послесловиями, содер-жащими сиюминутные истины.
Ф. М. Достоевскому посвящен семиглавый очерк Е. А. Соловьева. Автор преис-полнен любви к своему герою, пытаясь с помощью такого настроя проникнуть в тайну звезды по имени Достоевский, через магическую линзу Достоевскианы возбудить аппетит к познанию мира. Соловьев считает, что по оригинальности мышления и фантазии Достоевский не имеет «ничего подобного и равного в русской литературе». Если романы Гончарова или Тургенева отличаются отделкой формы – как говорит Соловьев, «каждое произведение так и просится в переплет с золотым обрезом»,– то у Достоевского лишь две вещи написаны не наспех: первый его роман «Бедные люди» и последний – «Братья Карамазовы». Всё остальное, неотшлифованное и неотстоявшееся, писалось из-за заработка, когда порой и есть было нечего. «Жизнь Достоевского – это полная трагизма борьба гения с рынком. К довершению всего, то есть своей особенности, Достоевский был несомненным психопатом, не помешанным, говорю я, а психопатом, что не то же самое. В детстве он страдал галлюцинациями, потом падучей. Но и, кроме этого, у него были ярко выраженные признаки мнительности и истеричности характера». Хотя от цитирования Соловьева трудно оторваться, все же поставим здесь точку и, следуя установившейся традиции, приведем отрывок из очерка Е. Соловьева, посвящённый жизни Достоевских в Даровом.
Соловьевых, сыгравших громадную роль в общественной жизни России, было много, всех не перечислишь. Сергей Михайлович Соловьев – первый русский профес-сиональный историк, его сын Владимир Сергеевич – поэт, философ и публицист, кста-ти, знакомый с Ф. М. Достоевским. Наш автор не является их родственником.
Евгений Андреевич Соловьев (1863–1905) после окончания историко-филологического факультета Петербургского университета, работал учителем словес-ности в Якутии (!), но вскоре возвратился в Петербург, где стал профессиональным литератором и журналистом. Из-под его пера вышли «Очерки из истории русской литературы 19 века», «Опыт философии русской литературы». Работал редактором литературного отдела журнала «Жизнь». Много писал, голодал. Критика обходила молчанием его блистательные литературно-критические этюды. Ф. Ф. Павленков привлек Соловьева к работе в своей биографической серии «Жизнь замечательных людей». Здесь открылись новые грани его таланта – в течение шести лет Соловьев написал для ЖЗЛ пятнадцать очерков-шедевров поэтической хроники. «Возможность работать у Вас – самое для меня дорогое из всего», – писал он Павленкову.
Соловьев не был лично знаком с Достоевским, в очерке о нем, ставшем первоис-точником для современных биографов Федора Михайловича, он использовал имеющи-еся в то время скудные материалы: воспоминания Панаевых, А. М. Скабичевского и критические статьи В. Г. Белинского, Н. А. Добролюбова, Н. Н. Страхова, Н. К. Михайловского. Разумеется, будучи ровесником века, Соловьев читал издаваемые под редакцией Ф. М. Достоевского журналы «Время» и «Эпоха». Каторжанин, мот, любитель бильярда и рулетки, душевно больной – таковым неприкрашенным и нешкольным показывает нам Соловьев гения мировой литературы. Лучшим его произведением он считал «Записки из мертвого дома», а не ту публицистику, которую современные демократы (читай — революцио-неры) подняли на свой щит.
Не все предсказания Соловьева оправдались за последние 100 лет. «Благодаря... любви к народу русская литература и русская интеллигенция, – пишет Соловьев, – имеют перед собой несомненно великую будущность». Будущность оказалось совсем не великой: русская ин¬теллигенция – а другой, говорят, нет! – допустила бессмыслен-ную революцию, а затем была истреблена и развеяна по миру. И еще: «...не¬обычайные силы получит и вся русская интеллигенция, соприкоснувшись, сблизившись с народом, отдав на служение ему все силы. Народ сторицей возвратит за это, научив ее своим христианским идеалам». К сожалению, наша интеллигенция (в кавычках и без них) не обрела высоких идеалов.

Е. Соловьев
Ф.М. Достоевский родился в 1821 году, 30 октября, в Москве, в правом . флигеле Мариинской больницы. Его отец, штаб-лекарь Михаил Андреевич, был из разночинцев, получал скромное жалованье и всю жизнь свою прожил очень скромно, скопив кое-что для своего многочис-ленного семейства, очень, впрочем, немного. Мать Достоевского – религиозная, хозяйственная женщина, равно как и муж ее, не выделялась, по-видимому, ничем особенным. Сам Федор Михайлович был вторым сыном. Старший брат Михаил родился на два года раньше его, после были еще братья и сестры. Вся семья гнездилась в крохотной казенной квартире из двух или трех комнат, жила тихо, замкнуто, прикапливая на черный день, не зная никаких особенных развлечений, даже театра. Но жили дружно и спокойно, а впоследствии, когда удалось приобрести маленькое именьице в Тульской губернии, то и с большим разнообразием: на лето перебирались туда, что, .конечно, вносило немало оживления благодаря новым, уже деревенским, .впечатлениям, свободе в своем собственном поместье и т. д. «В городе жизнь велась в очень определенных, однообразных и узких рамках, вставали рано утром, часов в 6. В восьмом часу отец уходил в палату, в 9 – уезжал на практику. В 4 часа пили вечерний чай, а вечера проводили в гостиной и обыкновенно читали вслух – «Историю» Карамзина, стихотворения Жуковского, изредка Пушкина. В праздничные дни все вместе играли в карты, в короли, причем маленький Федя всегда уловчался плутовать, по юркости своего характера, В 9 часов, после молитвы и ужина, дети уходили спать». И это изо дня в день. По праздникам жизнь несколько изменялась. Дети отправлялись к обедне, накануне – ко всенощной, изредка разрешались кое-какие развлечения, вроде театра или балаганов, но вообще предпочитали побольше держать их дома. Лето, как было сказано выше, проводилось обыкновенно в деревне, причем сама поездка туда тянулась двое или трое суток. «Во время поездок этих брат Федор бывал в каком-то лихорадочном настроении. Он всегда садился на облучке. Не бывало ни одной остановки, хотя на минуту, при которой брат не соскочил бы с брички, не обегал бы близлежащей местности или не повертелся бы вместе с кучером возле лошадей!».
В городе детей держали строго, особенно отец, который терпеть не мог шалостей, любил, чтобы они постоянно занимались делом, и мечтал, по-видимому, о том, чтобы направить их по ученой части. К этой строгости примешивался своего рода педантизм, особенное твердое убеждение, что жизнь – это такая серьезная и трудная вещь, что подступать к ней надо во всеоружии и уже с детства готовиться ко всяким лишениям, неприятностям, ясно выработав себе идею долга и обязанности. Поэтому детей не только не распускали и не баловали, а наоборот, сразу же старались ввести их в колею такой скромной и строгой жиз¬ни, где исполнение обязанностей, отсутствие прихотей стоит на первом плане. Дети, конечно, шалили, любили, например, разговаривать с больными через решетку, что запрещалось, но эти шалости от отца скрывались. Тот, стесняя себя во всем, чтобы дать детям хорошее, даже прекрасное образование, требо-вал и от них очень строгого отношения к себе. Баловство он не допускал совершенно. Быть может, слишком уж ясно сознавал, что его дети – бедные разночинцы, которым ни легкой, ни блестящей карьеры предстоять не может, которым все, каждый шаг при-дется брать в жизни грудью, и хотел приучить их к этому чуть ли не с пеленок. Отсюда это сухое однообразие жизни, этот излишний педантизм слишком строгого, слишком уж, так сказать, целесообразного воспитания.
Но в деревне, где семья проводила время обыкновенно одна, без отца, дети поль-зовались большой свободой. «В деревне, – рассказывает Андрей Михайлович, – они постоянно почти были на воздухе и, исключая игры, проводили целые дни на полях, присутствуя и приглядываясь к трудным полевым работам. Все крестьяне любили нас очень, в особенности брата Федора. Он, по своему живому характеру, брался за все: попросит водить лошадей с бороной, то погоняет лошадь, идущую в сохе. Любил он также вступать в разговоры с крестьянами, которые охотно с ним говорили, но верхом его удовольствия было исполнить какое-либо поручение и быть чем-:будь полезным. Я помню, что одна крестьянка, вышедшая на поле жать вместе с маленьким ре-бенком, пролила нечаянно жбанчик воды и бедного ребенка нечем было поить, – брат сейчас же взял жбанчик, сбегал в деревню и принес матери целый жбан воды...». Здесь, в деревне, Федор Михайлович чувствовал себя как нельзя более хорошо: не было ни длинных строгих уроков, ни постоянной необходимости смотреть за собою. С братьями он играл в ин-дейцев, но предпочитал вертеться возле крестьян, ходить за грибами, «слу-шать природу». «Это маленькое и незамечательное место, – говорил он потом о своей деревне, – оставило во мне самое глубокое и сильное впе-чатление на всю жизнь, где все полно для меня самыми дорогими воспо-минаниями». <…>
Детство Достоевского – самая счастливая пора его жизни. Строгость отца умеря-лась ласками матери, однообразие городской жизни скрашивалось летними деревен-скими впечатлениями, неравный, обидчивый характер мальчика не встречал в семье сурового и жестокого Детство отпора. Как ни вяла и однообразна была эта семейная жизнь, в ней все было то тихое, спокойное и дружное, к чему постоянно тянуло Досто-евского. Легко представить себе эту большую, тесную семью, собравшуюся за вечер-ним чаем, эти споры детей с отцом о превосходстве Пушкина над Жуковским, страст-ное цитирование любимых стихотворений, мирное чтение Карамзина и успокаивающее впечатление торжественного стиля его «Истории». Сальные свечи, горевшие на столе в целях экономии, каждый вечер освещали теперь уже исчезнувшие навеки лица. Тут и отец с усталым и угрюмым выражением лица, и добрая улыбающаяся мать, и сам Федор Михайлович, маленький, нервный, юркий, с блестящими и восторженными глазами. И еще многие тут, большие и малые; даже старуха няня приплелась сюда же и дремлет в углу, ежеминутно спуская петли на своем чулке и прислушиваясь к одушевленному чтению.

*Газета «За новую жизнь», 1998, № № 122, 125

6. Две версии смерти отца Достоевского*

Ф.М. Достоевский – самый великий из тех людей, которые обитали в Зарайске. Без него нам никак нельзя. Однако безрассудно нацелиться на ознакомление со всей Достоевскианой – слишком она обширна и слишком интенсивно сегодня пополняется новыми материалами. Поэтому, ограничившись малым, мы продолжаем публиковать снабженные по возможности краткими комментариями отрывки из интересных перво-источников.Биографии родителей великих мира сего нас интересуют из-за желания разобраться в генетической и воспитательной связи отцов с детьми. Чаще всего родите-ли замечательных людей – тоже замечательные (может быть, чуть менее замечатель-ные) люди. Изучение смерти отца Ф. М. Достоевского представляет для нас особый ин-терес. Во-первых, потому что она произошла рядом с нами, в сельце Даровом. Во-вторых, потому что она, как и большинство смертей, до сих пор (и, по-видимому, навсегда) останется неразгаданной тайной. До сих пор существуют две версии: смерть от апоплексического удара (так раньше называли инсульт) и убийство.
Официально неподтвержденные слухи об убийстве Михаила Андреевича его кре-постными крестьянами поползли сразу же после этого трагического события. В 20-х годах нашего столетия во многом благодаря появившимся в печати сенсационным воспоминаниям дочери писателя Любовь Фёдоровны версия об убийстве стала доминирующей. Этому также способствовал царивший в то время в России так называемый «классовый подход» к искусству и ко всему прочему. С этих позиций убийство злого помещика его жестоко эксплуатируемыми (это слово тогда было ключевым) крестьянами не то что осуждалось, но как бы даже приветствовалось. За эту версию сразу же ухватился пробравшийся в то время в умы интеллигенции З. Фрейд с его психоанализом. Раз отец был тираном, – рассуждали Фрейд и его последователи, – значит, Достоевский желал его смерти, поэтому отцеубийство лейтмотивно проходит через все его творчество. В 1975 году Г. А. Федоров опубликовал в «Литературной газете» результаты своих многолетних архивных поисков неизвестных до того материалов следственного дела о скоропостижной смерти отца Достоевского. Эти поиски если не опровергли, то значительно поколебали традиционную версию об убийстве. О любом загадочном событии полезно знать весь набор возможных версий.
Кто-то из афористов – придумывателей афоризмов – сказал, что нет абсолютных истин, есть относительные версии. Поэтому следует воздержаться от высказывания ка-тегорического мнения на тему об убийстве отца Достоевского. Над этой темой должны еще поработать криминалисты, писатели, достоевсковеды. Есть аргументы «за», есть аргументы «против».
Федоров дает нам совсем другой образ Михаила Андреевича: нежного мужа, доб-рого отца, обыкновенного человека, обремененного заботами о воспитании детей, но вместе с тем угрюмого и тяжелого. В 1981 году Федоров опубликовал серию очерков под названием «Сельцо Даровое». В 1988 году он же публикует двадцатистраничную статью в журнале «Новый мир», посвященную своим исследованиям. Название этой статьи требует пояснения. С начала 1868 года печатается новый роман Ф. М. Достоев-ского «Идиот». Среди черновиков к роману впоследствии обнаружили небольшую за-писку: «Помещик. Отца убили. Спорное поле. С помещиком. Куплено с уступкой…». Это был замысел нового романа с условным названием «Роман о помещике». В этом во многом биографическом романе Достоевский собирался продолжать ставшую для него главной тему взаимоотношения поколений. Сегодня мы публикуем отрывок из упомя-нутой выше статьи Федорова. Дополнительные пояснения: М. Ф. Достоевская – Мария Фёдоровна, мать писателя; А. М. и М. М. Достоевские – Андрей Михайлович и Михаил Михайлович, братья писателя; Куманины – богатые купцы, влиятельные родственники Достоевских (старшая сестра Марии Фёдоровны была женой А. А. Куманина); О. Я. Нечаева – вторая жена деда писателя по материнской линии; П. П. Хотяинцев – богатый помещик, владелец села Моногарова, с которым Достоевские вели судебную тяжбу о размежевании спорных земель. Статья трудна для чтения. Однако следует помнить, что она не является художественным произведением, а Федоров не является писателем.

Г. Федоров
Легенда о насильственной кончине М. А. Достоевского оставалась об-щепризнанной, пока в 1975 году не были обнаружены архивные документы, до тех пор неизвестные исследователям. В свете этих новых сведений все события, начиная с 6 июня, кратко выглядят так.
Утром последнего дня М. А. Достоевский наблюдал за работой черемошнинских крестьян, возивших в поле навоз. Раздраженный нерасторопностью крепостных, он начал кричать на них (его крик, слышанный другими крестьянами, окажется един-ственной уликой, потребовавшей пристального разбирательства). О вспыльчивости М. А. Достоевского упоминалось, к концу жизни она обострилась болезнью и безвыходностью положения; приступы мучили часто, теперь же случился кризис. Умер он не сразу.
Кроме священника к М. А. Достоевскому привезли и... доктора. Зачем же, если совершено насилие, спешно из ближайшего Зарайска (двенадцать верст!) привозится доктор? Причем чиновник другой, Рязанской, губернии, он не имеет права дать официального заключения о смерти, а между тем сколько писалось о подкупе ради сокрытия убийства. Не лучше ли при та–ком-то деле ждать уездных властей из Каширы (пятьдесят верст!). Жара, как уже говорилось, труп разложится, сложнее опознать причину смерти. Ответ видится только один: Достоевскому хотели помочь – думали, случился очередной приступ. Из Зарайска привезли городского врача И. X. Шенрока (он прославился, как специалист, и будет признан «замечательным врачом»). Шенрок констатировал смерть от апоплексического удара и распорядился: труп скоропостижно умершего оставить в поле до прибытия властей. Врачом предписывалось: «До официального осмотра... нужно стараться, чтобы тело, как предмет судебного следования, оставалось на том же месте и в том же положении, в котором умер человек». С телом Достоевского так и поступили.
Вероятно, приехавшее из Каширы 8 июня (труп пролежал в поле два дня) «вре-менное отделение»: исправник Н. П. Елагин, лекарь X. Шенкнехт, становой пристав, стряпчий, – пробыло, расследуя обстоятельства смерти в поле («тщательные изыска-ния»), как будет сказано в материалах следствия), несколько дней в Даровом. Шен-кнехт сделал официальное медицинское заключение, совпавшее с заключением Шен-рока.
16 июня послано донесение губернатору, в котором особо отмечалось: «...в насильственной смерти г-на Достоевского сомнения и подозрения никакого не оказа-лось».
Не дожидаясь родных из Москвы (труп сильно разложился), М.А. Достоевского похоронили на погосте Духосошественской церкви хотяинцевского Моногарова.
Извещенная о кончине зятя, из Москвы в Даровое забрать внучат Николая и Александру приехала неродная «бабинька» О. Я. Нечаева. После посещения могилы М. А. Достоевского ее зазвали к Хотяинцевым (их знакомство относится еще к 1835 году), вот тут-то П. П. Хотяинцев посвятил О. Я. Нечаеву в тайну смерти М. А. Достоевского, как уже говорилось, – убийство, но «возбуждать дела как ей, так кому-либо из ближайших родственников» не советовал. Причины выставлялись следующие: отца детям не воротишь и «виновное временное отделение не даст себя изловить; по всей вероятности и второе переосвидетельствование трупа (А. М. Достоевский сообщал хотяинцевские «соображения» со слов старших, да, вероятно и сам Хотяинцев не знал, что освидетельствование Шенкнехта, врача «временного отделения», есть второе, после Шенрока, – Г. Ф.) привело бы к тем же лживым результатам», если же допустить, что «дело об убиении отца раскрылось бы... то следствием этого было бы окончательное разорение» детей покойного, «так как все почти мужское население Черемошни было бы сослано на каторгу».
Итак, П. П. ХотяинцеВЫМ, старинным «доброжелателем» Достоевских, рекомен-дуется дело об убийстве «не возбуждать»: виновное «временное отделение», и прежде всего главу его – Н. П. Елагина, не уличишь, а наследников разоришь.
Между тем со вступлением 1 декабря 1838 года в должность тульского губерна-тора А. Е. Аверкиева чиновники всех уездов, и в том числе Каширского, ждали первой ревизии нового начальника губернии. Трудно предположить, что при этих обстоятель-ствах каширский исправник Н. П. Елагин стал бы скрывать убийство помещика кре-постными, рискуя всей своей карьерой.
2 июля Аверкиев передает управление губернией вице-губернатору и едет ревизовать уезды. 6-го П. П Хотяинцев через подставное лицо (что в случае неудачи избавляло его от обвинений в клевете) сообщает в каширский уездный суд об убийстве помещика Достоевского его крестьянами. (Не исключено, что у Хотяинцева были свои счеты с уездным исправником, а время для удара он выбрать умел – вспомним пожар Дарового). Теперь перед предстоящей ревизией суду необходимо вновь подтвердить свое первое заключение о ненасильственной смерти M. А. Достоевского. Казалось бы, исправник должен быть устрашен. Но начинается новый круг расследований, которые осложняются многими обстоятельствами, определявшимися все тем же Хотяинцевым. В ходе до¬следования выясняется главное: слухи об убийстве исходят от Хотяинцева. Мы можем только гадать о мотивах, заставивших его нарушить уговор с О. Я. Нечае-вой, которой он советовал «не возбуждать» дело. Во всяком случае, его не смущало то, что от его доноса пострадают наследники и невиновные крестьяне (благо последние не имеют хозяина: опека еще не определила его).
Завершить новое следствие к приезду губернатора суду не удалось. Из представ-ленных отчетов следовало: поступившие с 1 января по 14 октября 1839 года 49 уголов-ных дел решены. Лишь одно дело «за самим присутственным местом» (каширским уездным судом. – Г. Ф.) осталось нерешенным, «о умершем... Достоевском». Через че-тыре месяца губернатору вновь пришлось встретиться с «делом Достоевского», объяв-ленным из-за навета уголовным. Убийство крепостными помещика в условиях «не-обыкновенного бедствия: пожаров и волнения народного... ряда происшествий дотоле беспримерных» должно было вызвать внимание особое. Нелишне отметить, что туль-ский губернатор А. Е. Авсркиев в 20–30-х годах служил губернским прокурором. После окончания ревизии Аверкиев доносил императору: «По замеченному мною особенному усердию к службе г. исправника Елагина … и найденный мною примерный порядок по земскому суду, я считаю обязанностью изъявить ему благодарность».
Не удалось Хотяинцеву засудить крестьян соседа и тем окончательно разорить детей человека, отважившегося начать с ним судебный процесс о земле, продолжав-шийся до 1847 года. Доследование же каширским земским судом по делу о кончине М. А. Достоевского, с проверкой хода дела тульскими судебными инстанциями, продол-жится еще год. Тщате-льное расследование спасло крестьян от Сибири.
Но дело свое Хотяинцев делал: его клевета дала непредвиденный им самим ре-зультат. О. Я. Нечаева привезла в московский дом А. А. и А. Ф. Куманиных, именитой своей родни, у которых жила сама, «тайну», поведанную ей Хотяинцевьгм. Начались пересуды, родственное подведение итогов жизни покойного. В недоброжелательной к нему куманинской среде возник посмертный образ, .который и был воспринят млад-шими Достоевскими, воспитывавшимися после смерти отца у Куманиных. Родного отца они фактически не знали.
Запрос из Каширы весной 1810 года, не имеет ли московская родня на кого подо-зрения, еще более утвердил родственников в истинности сообщенного Хотяинцевым и переданного О. Я. Нечаевой. Только эту версию и мог знать А. М. Достоевский, уехав-ший из Москвы в 1841 году. Именно эту версию он сообщает в своих «Воспоминани-ях», написанных в 70-90-х годах и обнаруживающих его крайнюю неосведомленность в дан-ом деле. Так, он утверждает, что подкупленное «временное отделение» скрыло дело, ничего не зная о длившемся почти полтора года следствии и истинной причине долгого доследования. Знание фактов заменяется у А. М. Достоевского «картинностью» рассказа о смерти отца...
Год как закончилось шестнадцатимесячное следствие о «скоропостижно умер-шем» М. А. Достоевском и оклеветанные крестьяне оправданы. Находясь в Даровом, М. М. Достоевский, наверняка, встречался с Хотяинцевым и мог услышать от него вер-сию об убийстве. Но на обратном пути в Ревель, заехав в Петербург, он привез брату Федору не только версию Хотяинцева, но и известие о долгом следствии, признавшем невиновность крестьян. И утверждать, то Ф. М. Достоевский знал лишь хотяинцевскую версию, у нас нет оснований.

*Газета «За новую жизнь», 1998, № № 147


7. Вид из зарубежья*

Наука о Достоевском переживает сейчас настоящий бум. В Питере в качестве приложения к полному собранию его сочинений выходит серия «Достоевский. Материалы и исследования». Достоевские Чтения проходят ежегодно: в мае – в Старой Руссе или под Новгородом, в ноябре – в том же Питере. По–прежнему с 1993 года под редакцией К. Степаняна, вице-президента российского общества Достоевского, выходит альманах «Достоевский и мировая культура». Появилось новое поколение достоевсковедов: М. Дунаев, С. Фудель, А. Штейнберг. За границей издается журнал «Изучение Достоевского».
Сегодня мы познакомимся с книгой Н. Зернова «Три русских пророка: Хомяков, Достоевский, Соловьёв». Книга написана на основе курса лекций, прочитанных в Школе славянских исследований (Англия) в 1942 году, а издана в России лишь в 1995 году.
Николай Михайлович Зернов (1898-1980) – выдающийся богослов и филолог, рус-ский эмигрант первой волны. Он был лектором в Сорбонне, активистом Русского сту-денческого христианского движения (РСХД), редактором «Вестника РСХД». Уместно напомнить, что в руководство РСХД входила блестящая плеяда русских мыслителей: С. Булгаков, Н. Бердяев, В. Ильин, Г. Трубецкой, С. Франк, Ф. Степун. В 1929 году Зернов переехал в Англию, стал доктором философии Оксфордского университета. Мы только начинаем знакомиться с Зерновым, его написанные по-английски и для англичан книги еще ждут своего переиздания. Он верил в уникальность Руси. Талантливость народа, огромные просторы, несокрушимая вера, считал Зернов, позволили русским создать цивилизацию, превосходившую Римскую империю и Византию в «истинном следовании Христу». А. С. Хомяков по Зернову – православный пророк, предсказавший кризис западной цивилизации; В. С. Соловьев – поборник воссоединения Католической и Православной Церквей. С горечью Зернов констатировал, что Хомякову, Достоевскому и Соловьеву не вняли.
Однажды по дипломатической линии Зернову удалось переслать в Россию мехо-вой полушубок. Он попросил вручить его какому-нибудь достойному русскому. Тако-вым по иронии судьбы оказался А. Солженицын. Так, благодаря случаю образовалась «связь времен», высветившая величие и драматизм первой русской эмиграции.
Достоевский по Зернову – христианский пророк, предвидевший террор, развязан-ный антихристианскими силами. Зернов считает, что Достоевский почти постиг тайну смерти, когда стоял на эшафоте и когда погружался в эпилептический припадок, но унес ее с собой. Человек – это последнее откровение Вселенной, арена борьбы добра и зла, существующих вне индивидуума. Зернову импонировало отношение Достоевского к Западу. Дух Рима для Достоевского – это отрицание свободы, властолюбие, готовность к компромиссу со злом. Роль России он видел в освобождении Европы от духа эгоизма и стяжательства. Сегодня эти призывы приобрели ещё большую актуальность. О предложении Достоевского по укреплению связей с Востоком Зернов пишет: «Последний призыв Достоевского к России – перестать стыдиться своих азиатских связей – являет яркий пример исторической прозорливости».
В приводимом ниже отрывке из главы «Достоевский» Зернов объясняет суть хри-стианского мировоззрения Достоевского.

Н. Зернов
Мировоззрение Достоевского невозможно понять, если не учитывать, какое место он отводил Христу в истории человечества.
Достоевский не относился к ученым академического склада. Его ге-ниальные прозрения о человеческой душе и поразительные откровения о грядущем мировом кри-зисе исходят скорее от пророка, предупреждающего людей о близком возмездии, при-зывающего их покаяться и сойти с пути зла. Достоевский очень созвучен нашей эпохе не только потому, что предвидел ход будущих страшных событий, но и потому, что сумел найти им противоядие. Однако на его призывы до сих пор обращается мало вни-мания. Единственной силой, способной, по мнению писателя, спасти человечество от неминуемой катастрофы, была сила Христова.
Миллионы людей всех эпох и народов приняли Христа своим Учителем и Спаси-телем; Достоевский стал одним из тех, кого пленила личность Иисуса из Назарета, но его представления о Христе отмечены ярким своеобразием, как и все, что рождалось в этом проницательном уме.
Иисус Христос был для Достоевского каким–то наставником истины, ценителем красоты или же только человеком, знающим лучше других, что есть добро. Христос для него – это и есть Истина, Красота и Добро, открывающиеся миру в совершенном Человеке.
Достоевский никогда не пользовался богословской терминологией и, соответ-ственно, не упоминал об искупительной роли Христа. Но вся его жизнь исходила из опыта Искупления. Человек с судьбой Достоевского, познавший зло в самых его ужа-сающих и опустошающих душу формах, должен был обладать верой, сравнимой с ве-рой первых мучеников, чтобы с такой убежденностью говорить о победе добра над злом и смертью. Триумф любви и страдания открылся Достоевскому в Личности Хри-ста.
Достоевскому принадлежит смелое высказывание: «Красота спасет мир». Слово «красота» означает для Достоевского нечаянное Откровение новой жизни, которым один Христос мог вдруг осветить мрачное бытие тех, кому не довелось еще встретить Его. Как музыка великого композитора, как картина великого художника, Личность Христа потрясает человеческую душу красотой и гармонией, покоряет ее, минуя объ-яснения и доказательства – Христос спасает человека неповторимостью Своей Жизни, исходящей от Него любовью и свободой.
Во всей мировой литературе не было создано образа Христа, равного по силе то-му, что создал Достоевский в «Легенде о Великом Инквизиторе». Наиболее примеча-тельной чертой «Легенды» является полное безмолвие Христа; на протяжении всего повествования Он не произносит ни единого слова. Именно Великий Инквизитор спо-рит, пытается доказать свою правоту, ненавидит, боится и восхищается. Христос стоит перед ним, смиренный, но торжествующий Победу, все понимающий, все прощающий, но и выносящий свой последний приговор.
Христу не нужны слова в свою защиту: Он Сам есть Воплощенная Истина. Он не требует повиновения, ибо только тот, кто абсолютно свободен и любит Его, может по-следовать за Ним. Свобода человека – другой ключевой момент в отношении Достоев-ского ко Христу. Христа находят только те, кто не боится свободы, а свободны только те, кто победил страх перед страданиями. Медленный прогресс христианства, согласно Достоевскому, объясняется нежеланием членов Церкви взглянуть свободе в лицо. Многие из них избегали личной встречи с Христом, пытались заполнить возникший вакуум благотворительными акциями миссионерской активностью, ученостью, послушанием церковным властям. Все эти добродетели, сами по себе достойные похвалы, в итоге несут мало пользы, поскольку не способны искоренить грех. До тех пор, пока человек – беспомощная жертва греха, он продолжает оставаться антиобщественным существом, способным на непредсказуемые разрушительные действия. Добрым примером и моральными запретами человека исцелить невозможно. Только свободное и безусловное приятие Христа способно искоренить зло и восстановить единство и братство среди людей.
В свете такого отношения ко Христу объясняется критическое отношение Досто-евского к Римской Церкви, пронесшей, по его мнению, через всю свою историю недо-верие к свободе и сомнения в способности человека достойно воспользоваться даром свободы.
Однако настоящими врагами Достоевского были не паписты, а те либеральные политики и мыслители, которые вкладывали ложный смысл в слово «свобода», гаран-тируя ее своим последователям, но не упоминая при этом о необходимости искорене-ния греха. Достоевский уничижительно отзывался о защитников такого рода социально - экономических теорий как о глупцах либо КАК о сознательных: лжецах, не гнушающихся никакими средствами для успешной пропаганды своих взглядов. В выпуске «Дневника писателя» за июнь–август 1877 года мы читаем: «Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-специалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человече-ская останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопре-деленны и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни лекарей, ни даже су-дей...»
Достоевский не был пессимистом. Наоборот, вместе со своим другом Владими-ром Соловьевым он твердо верил в возможность победы добра и истины на земле, убежденный, что можно преобразить Вселенную, ис¬коренить зло, возродить человече-ство и победить смерть.

* Газета «За новую жизнь», 1999, 2 марта

8. Марксисты и Достоевский*

Ни основоположник марксизма К. Маркс, ни Ф.М. Достоевский при жизни не
приобрели всемирной известности, поэтому друг о друге едва ли что-нибудь знали. В. И. Ленин в своих речах и сочинениях на Достоевского ссылался реже, чем на Черны-шевского, Салтыкова-Щедрина, Некрасова и Белинского. Основная часть ссылок – шесть из семи – приходится на «Униженные и оскорблённые». Несомненно, Ленин прочитал этот роман.
В 1913 г. А.М. Горький публикует статью «О карамазовщине», где протестует против инсценировки МХАТом романа Достоевского «Бесы».
Интеллигенция выступила в защиту пьесы. Тогда Горький пишет вторую «анти-бесовскую» статью. Ленин в личном письме из Кракова на о. Капри поддерживает по-зицию своего друга, хотя и бранит его за неосторожное высказывание о том, что «бого-искательство надобно на время ». И вот как: «Всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке… есть невыразимейшая мерзость».
Современники отмечали, что Ленин не очень-то разбирался в искусстве, мало о нем говорил, но принципы организации литературы при социализме выдвинул еще в 1905 году в программной статье «Партийная организация и партийная литература». Люди старшего поколения помнят, что в средней и высшей школе этот документ заставляли изучать чуть ли не наизусть. Сегодня его можно читать только с чувством удивления – неужели после Шекспира, Пушкина и Достоевского такое возможно?
«Социалистический пролетариат должен выдвинуть принцип партийной литературы, развивать этот принцип и провести его в жизнь в возможно более полной и цельной форме… Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов-сверхчеловеков!.. Издательства и склады, магазины и читальни, библиотеки и разные торговли книгами – все это должно стать партийным, подотчетным». После 1917 года «все» стало партийным! «Неклассовое» искусство Ленин обещал лишь после построения коммунизма.
Крупным большевистским идеологом считался сподвижник Ленина А. В. Луна-чарский. От него Достоевскому досталось сполна: «Первый великий мещанин – белле-трист в истории нашей культуры». Хорошо хоть – «первый великий»!
«Достоевский как выразитель мещанства в наиболее судорожный (выделено мной – В.Т.) период его самоопределения в огне наступающего капитализма является по отношению, например, к положительному типу Чернышевского величиной настолько зараженной чисто мещанскими чертами, что ему было чрезвычайно трудно переброситься за границы мещанства и найти наиболее правильное даже для того времени разрешение противоречий в социалистическом идеале, хотя бы даже утопическом. Для нового человека, рожденного революцией и способствующего ее победе, пожалуй, неприлично не знать такого великана, как Достоевский, но было бы совсем стыдно и, так сказать, общественно негигиенично подпасть под его влияние…
Если Достоевский не хозяин у себя как писатель, то хозяин ли он у себя, как чело-век? Нет, Достоевский не хозяин у себя, как человек, и распад (выделено мной,– В.Т.) его личности, ее расщепленность,– то, что он хотел бы верить в то, что настоящей веры ему не внушает, и хотел бы опровергнуть то, что постоянно внушает ему сомнения, – это и делает его субъективно приспособленным быть мучительным и нужным отразите-лем своей эпохи». Полное забвение Достоевскому Луначарский предрек опять же после построения коммунизма. Хорошо, что мы не дождались ни того, ни другого!
Достоевского «открыли» на Западе. В ХХ веке стремительно нарастающий сум-марный тираж издания его произведений превысил тираж издания произведений Пуш-кина. Хотя этот показатель объективен, в наше перенасыщенное информацией время никому не придет в голову сравнивать по нему степень гениальности писателей. По тематике своих произведений Пушкин – более русский, Достоевский – более интернациональный. И только! А вот как об этом написал в 1930 году все тот же, но уже ставший «великим пролетарским писателем» Горький: «Я предпочел бы, чтобы «культурный мир» объединялся не Достоевским, а Пушкиным, ибо колоссальный и универсальный талант Пушкина – талант психически здоровый и оздоровляющий. Но не возражаю и против влияния ядовитого таланта Достоевского, будучи уверен, что он действует разрушительно на «душевное равновесие» европейского мещанина». Тогда не без влияния Горького слово «мещане» означало не российское податное сословие, а ограниченных людей с мелкими интересами.
Оценки у коммунистов полярные: либо – да, либо – нет. Мнения безапелляцион-ные: поддерживаешь «нашу» идеологию – хороший человек, не поддерживаешь – пло-хой. Один из самых видных в то время литературных критиков В. В. Ермилов характе-ризует Достоевского как «субъективнейшего писателя» с противоречивым творчеством и с реакционными взглядами, пытавшегося повернуть историю вспять: «Он не обладал ни устойчивой революционной страстью, ни цельной верой в силу революционного движения, ни последовательностью революционного, демократического мышления». Вместе с тем считалось, что Достоевский выразил протест против действительности в период перехода России к капитализму, показал разложение помещичьего класса в об-разе Федора Карамазова, моральное падение дворянства – в «Подростке», заклеймил лакейство и барство в образе Смердякова и так далее. Знаменитый «классовый подход»! Роман «Бесы» – наивный, реакционный; роман «Записки из мертвого дома» – злобная полемика против романа гениального (ни больше, ни меньше!) русского революционного демократа Н. Г. Чернышевского; «Братья Карамазовы» – «церковный роман», написанный по заказу правительственных кругов. Последнее утверждение – намек на то, что к концу жизни Достоевского принимали в царском дворце, он дружил с К. Победоносцевым. «Мы не можем «забыть» или «простить» Достоевскому,– продолжает Ермилов, – ослеплявшую его мрачную злобу против лучших и передовых сил его эпохи, выраженную в его наиболее реакционно-тенденциозных произведениях. Реакция, церковники пытаются использовать произведения Достоевского в своих темных целях».
Отношение Сталина к Достоевскому было двояким: в школьной программе по ли-тературе Достоевский не упоминался, но своей дочери Светлане «вождь народов» реко-мендовал его к изучению. Об этом периоде забвения Достоевского хорошо рассказывает в своих воспоминаниях профессор и генерал, один из образованнейших представителей партийной номенклатуры того времени Д.Т. Шепилов. Ниже приводится отрывок из этих воспоминаний (Воспоминания // Журн. «Вопросы истории», 1998, № 5),требующий некоторых пояснений. Агитпроп – это управление пропаганды и агитации ЦК компартии. Агитпроп ведал всем от системы образования до вопросов религии, эстетики, философии. Печать, физкультура и спорт, музеи и библиотеки, союзы писателей, композиторов, художников–всё это входило в гигантскую империю агитпропа, начальником которого в то время был « серый кардинал» Суслов. Но он был отвлечен другими занятиями, все дела агитпропа фактически вел Шепилов.
ЦК – это центральный комитет, тов. – сокращение от слова «товарищ».

Д. Т. Шепилов
 Обычно после заседания Политбюро Сталин приглашал своих соратников на «ближнюю» дачу. Здесь просматривали новый (или полюбившийся старый) фильм. Ужинали. И в течение всей ночи велось обсуждение многочисленных вопросов. Иногда сюда дополнительно вызывались необходимые люди. Иногда здесь же формулировались решения Политбюро ЦК или условливались к такому-то сроку подготовить такой-то вопрос.
Более или менее регулярно Жданов около полудня приглашал меня с третьего этажа к себе на пятый. Лицо у него было очень бледным и невероятно усталым. Глаза воспалены бессонницей. Он как–то прерывисто хватал раскрытым ртом воздух, словно ему его не хватало. Для больного сердцем Жданова эти ночные бдения на «ближней» даче были буквально гибельными. Но ни он, ни кто другой, даже будучи больным, не хотел пропустить ни одного из них: здесь высказывалось, обсуждалось, иногда окончательно решалось абсолютно все.
После обычных приветствий Жданов говорил примерно следующее: вчера тов. Сталин обратил внимание на то, что в выходящей новой литературе очень односторон-не, а часто и неправильно, трактуется вопрос о творчестве и социологических взглядах Ф. М. Достоевского. Достоевский изображается только как выдающийся русский писа-тель, непревзойдённый психолог, мастер языка и художественного образа. Он действи-тельно был таким. Но сказать только это – значит, подать Достоевского очень односто-ронне и дезориентировать читателя, особенно молодежь.
Ну, а общественно-политическая сторона творчества Достоевского? Ведь он напи-сал не только «Записки из мертвого дома» или «Бедные люди». А его «Двойник»? А знаменитые «Бесы»? Ведь «Бесы» написаны были для того, чтобы очернить революцию, злобно и грязно изобразить людей революции преступниками, насильниками, убийцами; поднять на щит людей раздвоенных, предателей, провокаторов. По Достоевскому, в каждом человеке сидит «бесовское», «содомское» начало. И если человек – материалист, если он не верит в Бога, если он (о, ужас!) социалист, то бесовское начало берет в нем верх, и он становится преступником. Какая гнусная и подлая философия!
Да и Раскольников – убийца является порождением философии Достоевского. Ведь «Бесы» только по своей грязно–клеветнической форме отталкивали либералов. А философия в «Преступлении и наказании» по существу не лучше философии «Бесов». Горький не зря назвал Достоевского «злым гением» русского народа. Правда, в лучших своих произведениях Достоевский с потрясающей силой показал участь униженных и оскорбленных, звериные нравы власть имущих. Но для чего? Для того, чтобы призвать униженных и оскорблённых к борьбе со злом, с насилием, тиранией? Нет, ничуть не бывало. Достоевский призывает к отказу от борьбы, к смирению, к покорности, к хри-стианским добродетелям. Только это, по Достоевскому, и спасет Россию от катастрофы, которой он считал социализм.
А наши литераторы кропят творчество Достоевского розовой водицей и изобра-жают его чуть ли не социалистом, который только и ждал Октябрьской революции. Но это же прямая фальсификация фактов! Разве не известно, что Достоевский всю жизнь каялся в своих «заблуждениях молодости» и замаливал свои грехи – участие в кружке Петрашевского? Чем замаливал? – Поклёпами на революцию, рьяной защитой монар-хии, церкви, всяческого мракобесия.
Тов. Сталин сказал, что мы, конечно, не собираемся отказываться от Достоевского. Мы широко издавали и будем издавать его сочинения. Но наши литераторы, наша критика должны помочь читателям, особенно молодежи, правильно представлять себе, что такое Достоевский…
В осуществлении указаний Сталина Жданов был очень требователен и пунктуа-лен. Но что за человек был сам Жданов, как он мыслил, как с ним работалось? Жданов принадлежал к тому замечательному поколению русской революционной интеллигенции, которое отдало всю свою кровь – каплю за каплей, все пламя своей души великому делу развития социалистического общества и торжеству идей марксизма–ленинизма во всемирном масштабе.

* Газета «За новую жизнь», 1999, 23 и 25 марта

9. Новая версия врачей*

Смотрела я как-то по телевизионному каналу «Культура» передачу «Рассказы старого сплетника». Ведет ее некто А. Белинский, бывший режиссер, развязный и косноязычный.
– Достоевского я отношу к посредственным писателям. Его собрание сочинений, дабы не видеть постоянно, в самый низ стеллажа прячу, где непроницаемые створки…
Выпускают же таких книгофобов на телевидение! Помните, как в самый расцвет русской литературы другой, тоже «неистовый» Белинский (В. Г.!) заявил: «У нас нет настоящей литературы»?
Скажи честно: «Я N. Не читал». Или: «Я N. не понимаю». В искусстве давать оценки даже профессионалы, такие, например, как В. Г. Белинский, должны с величай-шей осторожностью. А понять Достоевского – об этом следует сказать прямо – не каж-дому дано.
Сегодня мы поговорим не об искусстве, а о…медицине. Ведь Достоевский – это не только литература. Достоевский – это и политика, и психология, и прорицательство. Достоевский – это наше всё! До недавнего времени безоговорочно считалось, что великий писатель страдал так называемой «височной эпилепсией» – припадками, вызванными поражением височной доли мозга. На эту тему было написано много медицинских статей и диссертаций, особенно – во Франции. В конце 1980-х годов появилась статья крупнейшего специалиста в области изучения эпилепсии П. Гасто с юмористическим названием «Невольный вклад Достоевского в клиническую картину и прогноз эпилепсии». Выход этой статьи смело можно отождествить с взрывом атомной бомбы в мирном сообществе достоевсковедов. П. Гасто утверждал, что описанное в произведениях Достоевского предэпилептическое состояние, которым зачитывались врачи и на основании которого даже ставили диагноз «височной эпилепсии», на самом деле является художественным вымыслом, ибо в жизни не встречается. Гасто заявил, что большое количество припадков непременно приводит к деградации личности. Если поверить Федору Михайловичу, что припадки происходили в среднем три раза в неделю, то за время с 1853 года по 1880 год он перенес свыше 400 приступов. Каждый эпилептолог знает, что при таком их количестве личность непременно деградирует, поскольку во время припадка сосуды мозга переполняются кровью, повышается внутричерепное давление, происходят микрокровоизлияния. А Достоевский не только не деградировал, но и создал к концу жизни свое величайшее произведение – «Братья Карамазовы».
В 1990 году в журнале «Атеистические чтения», появилась статья петербургского психиатра О. Н. Кузнецова и его московского коллеги В. И. Лебедева, которая так и называлась «Легенды о “священной болезни” Достоевского». Они констатировали, что наиболее полное описание припадка, данное женой писателя А. Г. Достоевской в ее «Воспоминаниях», не позволяет считать его эпилептическим.
В 1993 г. в журнале «Знамя» (№10) доктор медицинских наук из Международного института резервных возможностей человека Н. Моисеева публикует статью «Был ли Достоевский эпилептиком?» с подзаголовком: «история одной врачебной ошибки», где подвергает тщательному анализу еще один важный документ, на основании которого давался положительный ответ на вынесенный в заглавие статьи вопрос. Речь идет о свидетельстве лекаря Сибирского 7-го линейного батальона Ермакова об эпилепсии прапорщика того же батальона Ф. М. Достоевского, выданное последнему на предмет демобилизации. Моисеева отмечает, что в то время эпилептиков не брали в армию. Кроме того, лекарь Ермаков, как ни странно, ни разу не был очевидцем припадка 6 лет прослужившего в армии Достоевского.
Мы не будем вступать в дискуссию на тему, был ли гений эпилептиком, предоста-вив специалистам окончательное решение этого вопроса, а читателям – возможность ознакомиться с отрывком из вышеупомянутой статьи Моисеевой.
Н. Моисеева
Я уже говорила, что свидетельство, выданное лекарем Ермаковым,– странное. Те-перь настало время объяснить, в чем странность его.
Во-первых, припадок описан со слов, хотя раз приступы появляются «в конце каждого месяца», то за 6 лет, что Достоевский провел в армии, пройдя путь от солдата до прапорщика, лекарь Ермаков или другой лекарь должен был его хоть раз увидеть, поскольку 6x12 =72. Особенно, если он длится 15 минут, что для эпилепсии неесте-ственно, то за такой срок лекаря можно успеть вызвать. Не то, что при эпилептическом припадке в отделениях, где проводится экспертиза, когда сестры и врачи мчатся по ко-ридорам со страшной скоростью, чтобы успеть увидеть, что же это за приступ, в тече-ние 1–2-х минут. Во-вторых, освидетельствование проведено с нарушением существо-вавших в те времена правил, согласно которым для эпилепсии проводится оно в присутствии трех врачей, а не одного штабс-капитана, к медицине отношения не имеющего.
Так, в «Положении о неспособных нижних воинских чинах» 1848 г., где приво-дятся правила освидетельствования солдат, сказано, что эпилепсия является причиной демобилизации, только если она «испытанная». Больной предварительно должен быть подвергнут более или менее продолжительному испытанию (в сомнительных случаях не менее трех месяцев) для удовлетворения, что болезнь его не есть притворная... Наконец, в. третьих, эпилепсия фигурирует только в сопроводительном документе, ко-торый никто никогда не читает, а не в прошении об отставке на имя императора...
Не было у Достоевского ни свища, ни грыжи, ни многого другого. Были припад-ки. Их назвали эпилепсией. Это была достойная самой высокой благодарности врачеб-ная ошибка, совершенная умышленно, с риском. С очень большим риском (есть всякие параграфы в уставе, что делать с лекарями, подделывающими диагнозы). Эта ошибка продлила срок жизни и творчества Ф. М. Достоевского, а лекарь Ермаков достоин па-мятника, как человек, облагодетельствовавший мировую литературу.
Весьма изящным свидетельством, опровергающим наличие эпилепсии у Достоев-ского, служит то, что практически все современники подчеркивают такие основные черты характера Федора Михайловича, как полнейшее отсутствие эгоизма (почти сразу же раздавал все получаемые им деньги родственникам, просителям, просто нуждаю-щимся и нищим), абсолютная честность, сильная воля, способность глубоко и преданно любить. Все эти качества, невозможные у страдающего эпилепсией, свидетельствуют как раз о душевном здоровье писателя.
Но именно душевное здоровье и не рассмотрели критики Достоевского, зачастую судящие о нем по высказываниям отдельных героев его произведений (которые автор совсем не обязан разделять). Некоторые находятся в плену догмы: раз гений – значит болен какой-либо «священной» болезнью. Некоторым эпилепсия и изменения личности кажутся несомненными хотя бы потому, что великий писатель выражал особые ощущения, возникающие перед припадком. Но если идти по этому пути, то Шекспир – мрачный убийца, а Кафка имеет личный опыт обращения че¬ловека в гигантское насекомое...
Остается последний вопрос – эпилепсии не было, а что же было? Для того, чтобы на него ответить, мы провели анализ по возможности всех упоминаний в записных книжках, письмах и воспоминаниях современ¬ников, касающихся состояния здоровья Фёдора Михайловича, а также картину его смерти... Опуская скучные медицинские описания, скажем только, что у Достоевского прежде всего было тяжелейшее легочное заболевание, трактовавшееся как эмфизема и сопровождавшееся таким тяжелым пора-жением сосудов, что от легочного кровотечения Федор Михайлович скончался. Далее, это поражение сосудов кишечника (кровотечения из кишечника и геморрой); геморра-гический диатез (появление на теле и конечностях «кровяных пятен», мышечные боли); нарушение сердечной деятельности. Наконец, это так называемые сосудистые кризы (которыми и в наше время страдают многие гипертоники), связанные с переменой погоды и волнением и выражающиеся в интенсивной головной боли и потере сознания.
В заключение следует подчеркнуть, что в свое время этот диагноз поставить, было невозможно. Сегодня каждый школьник знает о гипертонических кризах и о повыше-нии внутричерепного давления, а тогда об этом слыхом не слыхали. Ведь даже аппарат Рива-Роччи, столь обиходный ныне, был изобретен в 1896 году. Тогда врачи делали, что могли, и многое очень успешно. Но поставить диагноз прежде, чем он попал в медицинскую номенклатуру, никому не под силу.

* Газета «За новую жизнь», 1999, № 60.


10. Воспоминания Софьи Ковалевской*

Если ограничиться обзором работ только современных исследователей, то дай-джест достоевскианы оказался бы ущербным. Поэтому сегодня, отведя стрелку часов на сотню лет назад, мы обратимся к «Воспоминаниям детства» – самому значительному художественному произведению великого математика Софьи Васильевны Ковалевской (1850-1891).
В нем на фоне поэтически представленной картины жизни богатой дворянской семьи показан процесс формирования личности ребенка, перехода от счастливого детства к мятежной юности, распознавания им красоты, грани между справедливостью и несправедливостью.
Знакомству с Достоевским посвящена последняя глава автобиографической повести – настоящий бриллиант мемуаристки. Здесь психологически тонко рас-крывается образ великого писателя с его угловатой неординарностью и даже сдержанной страстью. Тинейджер Софи, влюбившись в Достоевского, страдала от ревности к старшей сестре Анне.
Знакомство началось с того, что Анна послала Достоевскому свой рассказ, кото-рый он одобрил и опубликовал в своем журнале. Напомним, что герой ее второго рас-сказа стал прообразом Алеши Карамазова. Отец Анны, ненавидевший писательниц, узнал о писательской деятельности дочери из случайно прочитанного письма Достоев-ского и устроил скандал. Со временем страсти утихли, и когда Ковалевские приехали из своего имения Палибино в Петербург, Анна встретилась с Достоевским. Первая встреча получилась натянутой, оставив в ее душе тяжелое впечатление. Анна даже всплакнула, но после второго свидания лед растаял. Достоевский стал своим человеком у Ковалевских, с ним подружилась мама Анны. Однажды он рассказал сцену из задуманного им романа об изнасиловании пьяным помещиком десятилетней девочки – эта тема была у него одной из самых навязчивых.
Однако ссоры продолжались. И когда Достоевский признался Анне в любви, то получил отказ. Впоследствии в письме Достоевский сообщил ей о любви к Анне Григорьевне, ставшей его второй женой…
Позволим себе сделать только одно замечание к повести Ковалевской. Даже бу-дучи атеисткой – это слово помягче, чем нигилистка – не следует имя Создателя писать с маленькой буквы.
Почему Достоевский так любим на Западе и в Японии? Потому что при переводе на иностранные языки манера его письма не только не ухудшается, а порой улучшает-ся, ибо при этом сглаживаются «неровности тембра». Если взять, к примеру, Пушкина, то перевести его произведения на иностранный язык «без потерь» ещё никому не уда-лось.
Сегодня мы публикуем два отрывка из повести «Воспоминания детства» С. Кова-левской. Софья Васильевна была образованнейшей женщиной своего времени, великим математикам, лауреатом премий парижской и стокгольмской Академий наук. Из женщин – математиков по знаменитости с ней может сравниться только немка Эмми Нетер (1882—1935).
Ковалевская – автор очерков, драм, повестей и стихов. Она в совершенстве владела многими иностранными языками. Известную повесть «Нигилистка» написала на шведском языке. Вот как она говорит о своем свободном владении европейскими языками в «Автобиографическом рассказе»: «В первое время после моего приезда в Швецию я предложила на выбор читать лекции по-немецки или по-французски. Большинство слушателей пожелало, чтобы я читала по-немецки. Но через год я уже была в состоянии читать лекции по-шведски». Еще через некоторое время она стала специалистом по... скандинавской литературе.
Для нас воспоминания Ковалевской – ценнейший первоисточник, практически лишенный субъективизма. Писательское мастерство Ковалевской характеризуется уди-вительной прозорливостью, неожиданными причинно-следственными и событийными связями.
Публикуемый второй отрывок из «Воспоминаний детства» не вошел в первое русское издание ЭТОЙ книги. Он посвящен литературной жизни в России в середине прошлого века и образованию кружка петрашевцев.
Следует только напомнить, насколько безобидна по сравнению с идеей Маркса была утопическая идея Шарля Фурье (1772–1837) о построении «коммунизма». В его «строе гармонии» должны были раскрыться все человеческие способности, уничтожены противоположности между умственным и физическим трудом. Новое общество, в котором сохранялась бы частная собственность и личные свободы, должно было утвердиться ненасильственным путем.

С. Ковалевская
Особенно хорошо бывало, когда Достоевский приходил вечером и, кроме него, у нас чужих не было. Тогда он оживлялся и становился необыкновенно мил и увлекате-лен. Общих разговоров Федор Михайлович терпеть не мог; он говорил только моноло-гами и то лишь под условие, чтобы все присутствующие были ему симпатичны и слу-шали его с напряженным вниманием. Зато, если это условие было выполнено, он мог говорить так хорошо, картинно и рельефно, как никто другой, кого я ни слышала.
Иногда он рассказывал нам содержание задуманных им романов, иногда — сцены и эпизоды из собственной жизни. Живо помню я, например, как он описывал нам те минуты, которые ему, приговоренному к расстрелянию, пришлось простоять, уже с завязанными глазами, перед взводом солдат, ожидая роковой команды: «стреляй!» – когда вдруг, наместо того, забил барабан и пришла весть о помиловании.
Помнится мне еще один рассказ. Мы с сестрой знали, что Федор Михай¬лович страдает падучей, но эта болезнь в наших глазах была окружена та¬ким магическим ужасом, что мы никогда не решились бы и отдаленным намеком коснуться этого во-проса. К нашему удивлению, он сам об этом за¬говорил и стал нам рассказывать, при каких обстоятельствах произошел с ним первый припадок. Впоследствии я слышала другую, совсем различную, версию на этот счет: будто Достоевский получил падучую вследствие наказания розгами, которому подвергся на каторге. Эти две версии совсем не похожи друг на друга; которая из них справедлива, я не знаю, так как многие докто-ра говорили мне, что почти все больные этой болезнью представляют ту типическую черту, что сами забывают, каким образом она началась у них, и постоянно фантазируют на этот счет.
Как бы то ни было, вот что рассказывал нам Достоевский. Он говорил, что бо-лезнь эта началась у него, когда он был уже не на каторге, а на посе¬лении. Он ужасно томился тогда одиночеством и целыми месяцами не видел живой души, с которой мог бы перекинуться разумным словом. Вдруг, совсем неожиданно, приехал к нему один его старый товарищ (я забыла теперь, какое имя называл Достоевский). Это было именно в ночь перед светлым христовым воскресением. Но на радостях свидания они и забыли, какая это ночь, и просидели ее напролет дома, разговаривая, не замечая ни времени, ни усталости и пьянея от собственных слов.
Говорили они о том, что обоим всего было дороже, – о литературе, об искусстве и философии; коснулись, наконец, религии.
Товарищ был атеист, Достоевский – верующий; оба горячо убежденные, каждый в своем.
– Есть бог, есть! – закричал, наконец, Достоевский вне себя от возбуж¬дения. В эту минуту ударили колокола соседней церкви к светлой христо¬вой заутрене. Воздух весь зазвенел и заколыхался.
– И я почувствовал, – рассказывал Федор Михайлович, – что небо сошло на зем-лю и поглотило меня. Я реально постиг бога и проникнулся им. Да, есть бог! – закричал я, – и больше ничего не помню.
 – Вы все, здоровые люди, – продолжал он, – и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в своем коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик! АН, нет! Он не лжет! Он действительно был в раю в припадке падучей, которою страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!
Достоевский проговорил эти последние слова свойственным ему страстным, по-рывчатым шепотом. Мы все сидели, как замагнетизированные, совсем под обаянием его слов. Вдруг, внезапно, нам всем пришла та же мысль: сейчас будет с ним припадок.
Его рот нервно кривился, все лицо передергивало.
Достоевский, вероятно, прочел в наших глазах наше опасение. Он вдруг оборвал свою речь, провел рукой по лицу и зло улыбнулся:
– Не бойтесь, – сказал он, – я всегда знаю наперед, когда это приходит.
Нам стало неловко и совестно, что он угадал нашу мысль, и мы не знали, что ска-зать. Федор Михайлович скоро ушел от нас после этого и потом рас¬сказывал, что в эту ночь с ним действительно был жестокий припадок.

С. Ковалевская
Как ни дорого было для Достоевского сочувствие Некрасова и Григоровича, но еще важнее для него было мнение Белинского. Его он все еще продолжал побаиваться. Однако и этот строгий критик проникнулся восторгом к «бедным людям», хотя отнесся к ним критически. Некрасов, входя к нему с рукописью, провозгласил: «Новый Гоголь явился». «Ну, у вас Гоголи, как грибы, растут», – с неудовольствием заметил Белинский.
Эта неосторожная рекомендация Некрасова так скверно настроила его, что он долго мешкал и не принимался за чтение. Зато, когда он, наконец, прочел рукопись, он тотчас же потребовал, чтобы к нему привели мо¬лодого писателя.
«Шел я к нему с трепетанием сердца, – рассказывал мне Достоевский, – и принял он меня чрезвычайно важно и сдержанно. Долго вглядывался в меня молча, словно изучал меня, потом вдруг заговорил: «Да вы понимаете ли сами, что вы такое написа-ли?».
И так это он строго спросил, что в первую минуту я даже растерялся, не зная, как понять это. Но за этим вступлением последовала такая патетическая тирада, что я даже оконфузился и подумал: «Господи, да неужели же я в самом деле так велик?».
Теперь в литературе начался период необычайного движения, в следующем же году выступили в свет со своими первыми произведениями Тургенев, Гончаров и Герцен. Сверх того, на литературном горизонте поя¬вилось еще много других светил, которым, правда, суждено было оказаться впоследствии только блестящими мимолетными метеорами, но которых можно было принять за звезды первой величины.
В публике проявился теперь необычайный интерес к литературе. Редко когда по-купалось в России столько книг и журналов, как в то время. С Запада приходили тре-вожные вести. Перед 1848 годом вся Европа находилась словно в брожении каком. Всюду чего-то ждали, всюду к чему-то готовились. Идеи свободы, равенства, братства народов носились в воздухе, еще не опошленные и не утратившие своего первого, опь-янительного аромата.
В Петербурге, особенно между студентами университета и политехниками, заводились многочисленные кружки, имевшие вначале лишь чисто литературную цель. Молодые люди складывались, чтобы сообща выписывать иностранные книги и журналы, и затем сходились друг у друга и читали их вслух. Но вследствие необычайной строгости полиции, запрещавшей безусловно всякие ассоциации, молодые люди, сходясь, должны были окружать себя таинственностью, и именно вследствие этого и при-няли скоро такие сходки характер политический. Петрашевский, горячий поклонник идей Фурье, человек необыкновенно умный и начитанный, первый задумал связать все эти кружки общею организацией и составить из них род тайного политического общества. Впрочем, как видно из официальных документов по делу Петрашевского, цели этого общества имели характер чисто теоретический и весьма невинный, особенно если сравнить с позднейшей нигилистической пропагандой.
Ни покушений на жизнь императора, ни открытых восстаний петрашевцы не замышляли.
Тайные собрания обсуждали вопросы абстрактные и окружали себя с внешней стороны обрядами необычайно таинственными и почти торжественными: каждый вступающий в него должен был принести присягу и подписать «лист отречения», которым отдавал свою жизнь и имущество в руки общества и сам в случае измены обрекал себя на смертную казнь.
Тайные собрания с их внешней стороны были окружены большой таинственностью, но вопросы, обсуждаемые на них, все имели характер абстрактный, подчас довольно наивный, например: можно ли согласить| идеи человеколюбия с убийством шпионов и предателей? Или – идет ли православная религия с идеями Фурье?
Достоевский тоже примкнул к обществу Петрашевского. Как видно из впоследствии состоявшегося над ним официального приговора, он обвинялся в том, что на од-ном из собраний прочел статью о теории Фурье, и, кроме того, знал о предположении завести тайную типографию.
И вот эту-то тяжкую вину Достоевскому пришлось искупить восемью годами ка-торжной работы.
23 апреля 1849 г. был роковой день для Петрашевского. Сам Петрашевский и 34 из его товарищей арестованы.

* Газета «За новую жизнь», 1999, № 82, 85


11. С. Залыгин о стране, о себе и о Достоевском*

Не столь «поэт…», сколь «писатель в России больше, чем писатель». К таковым, безусловно, относится Сергей Павлович Залыгин. Уже второе поколение россиян зачи-тывается его романами («Солёная Падь», «Комиссия», «Южно-американский вариант», «После бури»), очерками и рассказами, многие из которых экранизированы. Вместе с переводами и переизданиями у него вышло свыше 200 книг. А «больше, чем…»? Залы-гин был настоящим гражданином страны: экологом, главным редактором, литературо-ведом. Все эти его гражданские должности следует писать с большой буквы.
В период прожектерства и бамовщины именно ему выпала ответственная и самая главная роль в святом деле запрета безрассудного проекта о повороте течения северных рек. Как главный редактор «Нового мира» посткоммунистического периода России (1986–1996), Залыгин в боренье с разнообразной цензурой познакомил нас с Солжени-циным (в 27-ми номерах!), Пастернаком («Доктор Живаго»), Набоковым, Платоновым, Некрасовым… Всех не перечислишь. В редколлегию журнала входил цвет российской интеллигенции: С. С. Аверинцев, В. П. Астафьев, А. Г. Битов, Д. А. Гранин, Д. С. Лихачев и другие. В эпоху запретов «Новый мир» был и отдушиной, откуда веяло свободой, и духовным компасом, указывающим гражданский азимут.
Как всякий великий писатель, Залыгин занимался литературно–критической дея-тельностью. Из-под его пера вышли статьи о Чехове, о Толстом и, разумеется, о Достоевском.
Хотя мы беседовали с Сергеем Павловичем в 1994 году, его тогдашние взгляды сохранили свою актуальность и в наше время.
–Вам виден свет в конце тоннеля?
–Пожалуй, нет. Другое дело, я думаю, что он должен быть. Но реально его не ви-жу. Нэп опирался на крестьянский двор, а нам не на кого опереться. У производителя легко взять налоги, у спекулянта невозможно.
–Вначале тираж у «Нового мира» равнялся 2 миллионам, а потом – 50 тысячам. Какой тираж Вы считаете более естественным?
–2 миллиона для журнала – это неестественный тираж. Такой тираж не нужен. Мы к нему не стремились. Так получилось. На мой взгляд, самый лучший тираж для журнала – 100 тысяч экземпляров. Я – тринадцатый главный редактор «Нового мира», первый – беспартийный. Хотел побыть им 2-3 года, но задержался…
–Что Вы сейчас читаете?
 –Читаю много книг по философии. Мне очень нравится Чаадаев. У нас нет своего Канта с его императивом, нет своего Гегеля. У нас философия всегда начиналась и кон-чалась одними и теми же вопросами: «Что такое Россия, какие у нее пути?» Вот и до-рассуждались…
–Зато у нас есть Достоевский, а у них нет.
–Да, и еще у нас есть Лосев. Он, наверное, первый из настоящих философов…
–Чем Вы еще занимаетесь?
–Понемножку пишу. Но чтобы конкретно сказать: пишу такую-то вещь, окончу ее тогда-то, – не могу. Напишется – так напишется! Что же я буду из кожи лезть?! Я свою жизнь прожил. Книжкой больше, книжкой меньше, – какая мне разница? Сам себя я уже не переплюну. Я много читаю рукописей, за день примерно 100 машинописных листов, в основном, те, которые отклоняем. А те, которые принимаем, читают другие члены редколлегии. Наш журнал деполитизирован, для нас важен уровень: материал, содержание, умение писать… Свободно чувствую себя в литературоведении – у меня 7 критических статей по литературе. Здесь другой мир: нет сюжета, не нужно заниматься компоновкой.
Статья Залыгина о Достоевском на 24 страницах вышла в журнале «Новый мир» под названием «Два провозвестника». Кто второй провозвестник? Ленин! Вот вам и деполитизация!
Статья, снабженная подзаголовком «Заметки», состоит из бессюжетных кусков – нескомпонованных воедино мыслей, разделенных друг от друга тремя звездочками. Хо-тя выбранный автором жанр необычен, статья читается с интересом, на одном дыхании.
Как обычно, приводим некоторые затравочные отрывки из оригинала.

С. Залыгин
Идея в сомнениях, и она же несомненная, – в этом пункте было сосредоточено творчество Достоевского, но здесь же со всей очевидностью возник Ленин.
Достоевский был глубоко убежден в том, что Европа не нынче, так завтра же по-стучится к России к будет требовать, чтобы мы шли спасать ее от нее самой. От ее бес-человечной цивилизации, от ее меркантилизма и безверия.
Ленин был убежден в том же, но иначе: Россия принесет Европе, а затем и миру социализм – высшее из всех возможных благ...
Может быть, в истории России (и не только России?) не было столь же разитель-ного примера столкновения крайностей мышления: Достоевский – Ленин? А может быть, нынешняя наша сумбурная действительность – следствие все того же столкнове-ния?
* * *
Мережковский о Достоевском:
...пророк русской революции,
...он (Достоевский) был революцией, которая притворилась реакцией,
...неужели и теперь он не отрекся бы от своей великой лжи для своей великой ис-тины?
...русской народности поставлен вопрос уже не о первенстве, а о самом существо-вании среди других европейских народов.
Из Достоевского Мережковский приводит слова: «Вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездною».
* * *
Да, конечно, противоречивость творчества Достоевского необыкновенна, но дело не только в нем, дело в невероятии самой России, в ее истории, в ее мышлении, в ее надеждах и разочарованиях, в ее географии и этнографии.
Дело во всемирной истории: в древнем мире политика то и дело выходила к демосу, становилась принадлежностью городских площадей. На площадь являлась и литература – античная трагедия. Площадь не была чужда и Достоевскому, притом, что сюжеты его таинственны.
В средние века политика уходила в дворцовые подполья. Войны, дворцовые перевороты потому, что они совершались втайне, становились не только, как сказали бы нынче, детективом, но и ведущей темой литературы. Что может быть увлекательнее раскрытия тайны? Тут-то и является Шекспир, продолжатель древних трагиков. «Тай-ны — на улицу!» – провозглашает он. Продолжение страстей по Шекспиру – это До-стоевский.
* * *
Ленин презирал, ненавидел Достоевского за то, как он изобразил революционе-ров, за то, что фанатик-террорист Нечаев послужил прототипом сразу для нескольких революционных характеров. Ленин никогда не мог простить Достоевскому Раскольни-кова, Верховенского, Ставрогина, Шигалева.
* * *
Достоевский: жить – значит делать художественное произведение из самого себя. Ленин: жить – это делать счастливую диктатуру пролетариата, стать во главе этого сча-стья.
Делом Ленина было угадать, на какие действия человек способен в состоянии ра-зумном и на какие – в безумном. В безумном – на любые, и надо назвать безумие бла-городным и обязательным. Именно эту «достоевщину» и поставил на свое вооружение ленинизм.
Пушкин – кумир, божество Достоевского. Пушкин был природно гармоничен, иначе говоря, он без колебаний опознавал добро и зло. Он знал, что такое хорошо, а что такое плохо. Достоевский посвятил этому узнаванию всю свою жизнь.
И это потому, что за промежуток времени от «Бориса Годунова» и «Моцарта и Сальери» до «Преступления и наказания» и «Бесов» Россия действительно стала едва ли не самой сомневающейся страной в мире.
Разве мог сказать Пушкин то, что говорил Достоевский: «Путаница понятий наших о добре и зле (цивилизованных людей – С. 3.) превосходит всякое вероятие». Именно этой «путанице» Достоевский и посвятил свое искусство.
Пушкин еще не зная, что за материальные блага цивилизация будет расплачиваться ценностями духовными.
Толстой, начав по-пушкински, тоже ведь засомневался, оставил писать романы и повести и перешел к публицистике и пропаганде,
Ленин, житель толстовского времени, о сомнениях своей страны зная прекрасно, отбросил их как нечто непотребное, не заслуживающее его пророческого внимания.
* * *
А все-таки был такой факт: сомневающийся Ленин.
И другой факт: несомневающийся Достоевский. Сомнения покинули его, когда он перестал творить художественные образы тех, кто мечется среди идей, когда стал публицистом единственной идеи – славянофи¬льства.
Однако же, когда идея единственна, она перестает быть сама собой, она становит-ся уставом.
Никто и никогда из людей не видел чудного острова Утопия. Никто не знает, где остров расположен, в каком из земных океанов, поблизости от какого континента. Не разглядели его и космонавты с кораблей «Мир» и «Шатл». Но все равно многие на том острове побывали, набрались впеча¬тлений и мыслей не столько о настоящем, сколько о будущем. Но почему же эти общие впечатления привели людей к жестокому, нетерпе-ливому противостоянию, к вражде? Разве таким было предназначение Утопии?
Русские тоже бывали там. Достоевский бывал, Ленин бывал, но после того не нашлось единиц измерения, чтобы определить расстояние между тем и другим, чтобы и России тоже определить свои «от» и «до».
Будучи безграничными, мы обречены снова и снова искать и искать себя...
12. Литературное краеведение*
Океан достоевскианы состоит не только из мемуаров родных и близких Федора Михайловича, не только из научных и художественных произведений. В него обиль-ными реками вливаются исследования неизвестных широкой общественности авторов, изданные в периферийных издательствах. Это – малая достоевскиана, связывающая в форме литературного краеведения историю российской глубинки с судьбой не всегда самого Достоевского, а чаще – его родственников и близких.
Сегодня в качестве образца литературного краеведения вниманию читателей предлагается брошюра О. Д. Смилевца «Саратов и Достоевский» (издательство Сара-товского университета, 1998). Профессия автора очень далека от его увлечения творче-ством Достоевского. Вот как об этом рассказывает сам Олег Демьянович: «Автор кни-ги, геолог по образованию, еще со студенческой скамьи увлекся изучением творчества Ф. М. Достоевского, стараясь понять мучительные изломы судеб героев его произведе-ний, порой даже через призму своей профессии, связанной с конкретностью и точно-стью исследований». Следует добавить, что Смилевец является членом саратовского историко-краеведческого общества, а его брошюра представляет собой вклад в исто-рию родного края – в нее вошел ряд интересных для истории Саратова находок. Венча-ет исследование проблематика.
Есть чему поучиться нашинским краеведам, особенно если заметить, что Достоев-ский в Саратове никогда не был! В 80-е годы в нашей газете «За новую жизнь» публи-ковались статьи таких известных достоевсковедов, как С. Белов, В. Кочетков, Н. Уру-сов, В. Шейнблат. К сожалению, эти статьи не вышли отдельным изданием, и впослед-ствии не нашлось продолжателей их славных дел.
В Саратове обитали два родственника Достоевского: его племянник, полный тезка Федора Михайловича, и сын его племянницы А. М. Рыкачев. Вот что написано о Рыкачеве в книге М. В. Волоцкого «Хроника рода Дос¬тоевского 1506 –1933» (Москва, издательство «Север», 1933): «Умер на австрийском фронте от контузии или истощения (был найден мертвым в окопе). На войну пошел добровольцем, в качестве нижнего чина. Эко¬номист». Кстати, о книге Волоцкого нужно говорить отдельно и долго, — у каждого достоевсковеда она является настольной. Здесь следует лишь упомянуть, что этот шедевр считается, пожалуй, самым значительным научным вкладом в достоевскиану.
Достоевский и Саратовский край... Казалось бы, как можно говорить на эту тему, если известно, что Достоевский никогда не бывал в Саратове. Изучая исторические и литературные источники, я обнаружил, что к этой теме есть несколько подходов, которые, естественно дополняют друг друга:
— через произведения Достоевского,
— через родственников великого писателя, которые проживали в нашем городе,
— через саратовских корреспондентов Ф. М. Достоевского.
Ф. М. Достоевский бывал на Волге дважды в жизни. Первый раз зимой в декабре 1849 года, когда, закованный в кандалы, в сопровождении конвоира и жандарма, он на санях, с тяжелым сердцем, пересекал великую русскую реку... Вторично на Волге Ф. М. Достоевский оказывается летом 1859 года, при возвращении из ссылки. В Казани он задерживается на десять дней – ждет денег от брата. В Нижнем Новгороде посещает ярмарку. К большому сожалению, кроме краткого упоминания в письме к брату, по-дробных записей и впечатлений о передвижении Ф. М. Достоевского, его семьи не об-наружено.
Достоевскому с семьей разрешают поселиться в одном из волжских городов – Твери, в котором он живет в течение четырех месяцев. Этот город впоследствии станет местом действия романа «Бесы». Достоевского по праву считают «петербургским писателем». И это действительно так. Петербург в его произведениях легко узнаваем. Их герои ходят по конкретным улицам, живут в конкретных и сохранившихся до сих пор домах, даже с указанием этажа и номера квартиры. Гораздо меньше «повезло» в этом отношении другим уголкам России, в частности, Волге и Саратовской губернии. Единственное упоминание о нашей реке и Саратове можно встретить в романе «Подросток», написанном в 1875 году. Главный герой романа Аркадий Долгорукий, повествуя о своей «Идее», произносит такие слова: «...Несколько лет назад я прочел в газетах, что на Волге на одном из пароходов умер нищий, ходивший в отрепье, просивший милостыню, всем там известный. У него, по смерти его, нашли зашитыми в его рубище до трех тысяч кредитными билетами». И, продолжая этот разговор, главный герой романа говорит: «Без сомнения, возразят, что это уже поэзия, и что никогда я не выпущу миллионов, если они попадутся, и не превращусь в саратовского нищего...»
Естественно возникает вопрос, где Ф. М. Достоевский мог прочитать или услы-шать о нищем и тем более о саратовском нищем? По воспоминаниям саратовского кра-еведа Папшева, упоминание о «саратовском нищем» он встречал в газете «Саратовский дневник» за 1874 год. Видимо, эту информацию перепечатала одна из столичных газет, и на заметку мог обратить внимание Ф. М. Достоевский.
В формулярном списке Ф. М. Достоевского-младшего, старшего преподавателя музыки в саратовском институте благородных девиц, имеются данные о том, что он за свою службу был награжден пятью орденами: святой Анны III и II степеней, святого Владимира IV степени и святого Станислава III и II степеней. Умер он в 1906 году, от аневризма аорты. Место захоронения Ф. М. Достоевского-младшего – кладбище при Спасо-Преображенском монастыре, где покоился прах чиновников соответствующих рангов. В данный момент это кладбище снесено. Его жена Валентина Савельевна, вероятно, была захоронена с мужем.
Теперь несколько слов о другом родственнике Ф. М. Достоевского, который проживал в нашем городе с 1900 – 1902 г. Это Рыкачев Андрей Михайлович (1876 – 1914) – сын племянницы Ф. М. Достоевского, дочери его младшего брата Андрея Михайло-вича. За участие в политической демонстрации он был выслан из Петербурга на два года «в места не столь отдаленные», а именно в Саратов. Экономист, написал несколько работ по политэкомическим вопросам…
В заключение хотелось бы подвести некоторые итоги и поставить вопрос буду-щим исследователям этой темы … Не знаю, встречались ли Достоевский-младший и А. М. Рыкачев в Саратове, каковы были их взаимоотношения? Хотя, с большой степенью уверенности можно предположить эту встречу. И, наконец, – определить судьбу кол-лекции, личных вещей великого писателя, которую собирал его племянник. Необходи-мо узнать точно, потеряна она навеки, или существует надежда отыскать хотя бы ка-кой-нибудь след ее. Материалы о творчестве Андрея Михайловича Рыкачева, по край-ней мере, его саратовского периода, тоже ждут исследователей.

* Газета «За новую жизнь», 1999, № 92


13. Об одном учебном пособии*

В серии учебных пособий для школьников по Русской литературе Достоевскому посвящена брошюра Н. И. Якушина «Ф. М. Достоевский в жизни и творчестве» (Москва, 1998 год), которую я случайно обнаружила у дочери, когда она готовилась к вступительным экзаменам в институт по литературе.
Популярно рассказать о сложном – это всегда подвиг. В целом, Якушин справил-ся с задачей углубить знания учащихся о Достоевском, хотя и создается впечатление, что автор одной ногой застрял в паутине идеологии, оставив невычеркнутыми целые абзацы из написанного в уже далекие советские времена.
Несмотря на это, пособие читается легко и содержит хорошую подборку иллю-страций, – даже дому Достоевских в селе Даровом посвящен оригинальный рисунок. Кстати, о Даровом написан целый абзац, который приводим здесь полностью: «Начиная с 1831 года летние месяцы семья Достоевских проводила в селе Даровом Тульской губернии, которое приобрел отец писателя. Жизнь в деревне, по словам самого Достоевского, произвела на него ;;глубокое и сильное впечатление;;. Здесь он впервые уви-дел, как живут крепостные крестьяне. В деревне будущий писатель особенно много читал. Позднее он писал, что ;;12-ти лет я в деревне, во время вакаций, прочел всего Вальтера Скотта... ;;»
Учитывая, что этот год является пушкинским, вниманию читателей предлагается отрывок из главы, в которой рассказывается о знаменитой речи Достоевского на открытии памятника Пушкину. По воспоминаниям младшего брата писателя Андрея Михайловича, «брат Федя более читал сочинения исторические, серьезные, а также попадавшиеся романы. Брат же Михаил любил поэзию и сам пописывал стихи... Но на Пушкине они мирились, и оба, кажется, его чуть ли не всего знали наизусть...». Пушкина Достоевский любил всю жизнь, его гибель воспринял как личную трагедию.

Н. Якушин
В конце 1870-х годов Достоевский часто выступал на всякого рода благотвори-тельных вечерах и собраниях с чтением отрывков из своих произведений. Иногда он отступал от этого правила и читал стихи Пушкина, которого ценил выше всех других поэтов. Послушать Достоевского собиралось множество народу, и каждое его выступ-ление сопровождалось неизменным успехом. С первых слов Достоевский стремился установить контакт с аудиторией. Писатель хотел убедить слушателей, что он пришел к ним поделиться своими сокровенными мыслями и думами. И это сразу создавало определенную интимно-доверительную атмосферу в зале.
Особенно сильное впечатление производило чтение Достоевским стихотворения Пушкина «Пророк». «Когда он читал «Пророка», — вспоминала одна из современниц писателя, – казалось, что Пушкин именно его и видел перед собой, когда писал «глаго-лом жги сердца людей».
Последним крупным событием в жизни и творчестве Достоевского стала его зна-менитая «Речь о Пушкине», которую он произнес 8 июня 1880 года на торжественном заседании Общества любителей российской словесности, посвященном открытию па-мятника Пушкину в Москве.
Пушкинские торжества проходили в атмосфере небывалого подъема. Но самым ярким и впечатляющим в них явилось выступление Достоевского. Своей речи он при-давал особое значение. Он много и серьезно работал над ней, надеясь в концентриро-ванной форме высказать свои мысли о значении наследия гениального художника для последующих поколений и попытаться раскрыть национальный характер творчества Пушкина и его мировое значение. Но Достоевский говорил не только о великом поэте. Он снова высказал свои заветные мысли о возвышенных социально – этических идеа-лах справедливости и братства, сохранившихся в сознании широких крестьянских масс, об их умении сострадать и сочувствовать горю всех народов, о самоотверженной способности русской интеллигенции жить «не для себя, а для мысли», о стремлении лучших представителей образованного общества не к узколичному и даже не к национальному, а ко всеобщему, всечеловеческому счастью, о необходимости слияния интеллигенции с народной массой. Приведя слова Гоголя о том, что «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», Достоевский добавил – «и пророческое», поскольку его творчество «сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом». Одной из величайших заслуг поэта Достоевский считал создание двух обобщающих типов, в которых, по его мнению, нашли свое воплощение главные особенности русского национального характера. Это, с одной стороны, Алеко (он же Онегин) и, с другой, – Татьяна...
Речь кончалась страстным и вдохновенным призывом, обращенным ко всем бес-почвенным скитальцам, оторванным от народа, ко всем «гордым» индивидуалистам, с которыми отождествлялись революционеры.
«Смирись, гордый человек, и прежде всего, смири свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего, потрудись на родной ниве».
В этих словах звучал призыв отказаться от насильственных методов борьбы с су-ществующими порядками во имя труда «на народной ниве».
Кроме того, Достоевским была высказана мысль об особой миссии русского народа, который, по его убеждению, призван указать путь к единению всех людей мира и «изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону».
Речь Достоевского произвела огромное впечатление. По словам Г. И. Успенского, писатель «удостоился не то чтоб овации, а прямо идолопоклонения; один молодой человек, едва пожав руку писателя, был до того потрясен испытанным волнением, что без чувств повалился на эстраду...». Достоевский был увенчан громадным лавровым венком.
В ту же ночь писатель отправился к памятнику Пушкину и положил венок к но-гам «своего великого учителя и поклонился ему до земли».
Огромный успех речи Достоевского был вызван тем, что в ней прозвучала страстная вера писателя в конечное торжество справедливости и общечеловеческого братства, осуществить которое призвана Россия и русский народ.




14. Достоевский – художник? *

Прекрасным подарком к пушкинскому юбилею стало издание отдельного тома его рисунков. Пролистав его, утверждаешься во мнении, что если бы Александр Сергеевич не был гениальным поэтом, он был бы знаменитым художником.
То же самое можно сказать и о М. Ю. Лермонтове. Известно, что рисовать он начал еще в детстве. В музее-заповеднике «Тарханы» хранится картина «Андрей Первозванный», превосходно выполненная 14-летним Мишей Лермонтовым, Особенно удавалась ему передача движения, поэтому он замечательно рисовал лошадей, которых очень любил. Лермонтоведы заметили, что рисунки поэта представляют собой его гра-фический дневник. Во время первой ссылки на Кавказ Лермонтов создал знаменитый автопортрет, который до сих пор считается одним из лучших изображений поэта.
В 1998 году в газетно-журнальном объединении «Воскресенье» отдельным трид-цатидвухстраничным альбомом, разумеется, в черно-белом изображении вышли из-бранные рисунки Ф. М. Достоевского с пояснениями на 4 языках. Полное издание гра-фического наследия писателя готовилось к печати в следующем году, но, к сожалению, не состоялось ввиду отсутствия средств. В отличие от пушкинских и лермонтовских рисунков рисунки Достоевского представляют для нас интерес, в первую очередь, не как художественные произведения, а как неотъемлемый атрибут его жизни и писатель-ской деятельности. Впрочем, обо всем этом написал: – и лучше не напишешь! – канди-дат филологических наук Константин Баршт в предисловии к альбому, которое мы и предлагаем с небольшими сокращениями вниманию читателей.
К. Баршт
Федор Михайлович Достоевский редко говорил о своих рисунках и не оставил нам никаких прямых письменных указаний на их существование. Писатель не любил обсуждать с посторонними тайны его творческой лаборатории. Его «записные книж-ки», содержащие большую часть рисунков, сберегала вдали от постороннего глаза и как величайшую драгоценность его жена Анна Григорьевна.
Однако именно потому, что писатель бережно хранил «письменные книги», где им выполнялись первоначальные записи ко всем написанным и ненаписанным произ-ведениям, до нас дошли многочисленные графические наброски, сделанные им в про-цессе обдумывания планов «Преступления и наказания», «идиота», «бесов», «Подрост-ка», «Братьев Карамазовых».
Характерное свойство графического наследия Достоевского, резко отличающее его от типологически разнообразных рисунков А. С. Пушкина – поразительно строгое (и имеющее свои причины) разделение на три главных иконографических мотива: 1) мужские, женские, детские портреты – около 7 процентов от общего числа рисунков, 2) архитектурные наброски («готика») около 26 процентов, 3) «калиграфические упражнения» Достоевского – около 61 процента.
Портретные рисунки Ф. М. Достоевского. Проблема воплотимости человече-ского характера в портрете волновала Достоевского не менее любого художника-портретиста. По страницам рукописей к роману «Преступление и наказание» можно наблюдать графическую разработку лица Раскольникава, его матери и сестры Сони, Порфирия, Лизаветы. Иногда он рисовал своих современников и коллег по литературе – В. Г. Белинского, М. М. Достоевского, А. А. Краевского, И. С. Тургенева. Встречают-ся среди изображенных им лиц и любимые писатели – О. де Бальзак, М. Сервантес, Ти-хон Задонский. Размышляя над особенностями жизненного пути так называемых «ве-ликих людей», писатель рисовал в своей тетради лица Петра I, Николая I, Наполеона III и Наполеона Бонапарта. Такого рода рисунки – всегда появлялись в связи с разработкой нового плана романа, прототипами главных действующих лиц которого оказывались деятели русской и европейской истории.
«Готика» Достоевского. Крупным; по размерам слоем графики Достоевского яв-ляется его готика: архитектурные рисунки, представляющие собой графические вариа-ции на темы арок, башенок и стрельчатых окон .готических зданий. Наибольшее их число содержится в рукописях к роману «Бесы».
«Готические рисунки» Достоевского поражают своей изысканной красотой, ве-ликолепием отделки и фантастическим разнообразием. В них мы можем узнать стрело-видные арки и витражи Кельнского, Миланского, Парижского (Нотр-Дам), других го-тических соборов, которые видны, и которыми восхищался писатель. Но было бы ошибкой искать объяснения этим рисункам лишь в пределах их возможных архитек-турных подобий. В своих эскизах писатель позволяет своей фантазии уходить в обла-сти, недоступные реальной архитектуре; большинство архитектурных «проектов» пи-сателя неосуществимы в условиях земного тяготения и могут быть реализованы лишь в невесомости, или, по крайней мере, на Луне. Это особенно важно отметить потому, что «ошибки» в архитектурных набросках писателя проистекают отнюдь не из его незнания принципов и шаблонов архитектурного искусства или неумения их отобразить: совершенно ясно, что они сделаны сознательно
Достоевский имел диплом Главного инженерного училища, лучшего в России учебного заведения военно-архитектурного профиля, где преподавали лучшие отече-ственные и иностранные профессора. Качество учебных работ лично проверял великий князь Михаил, что еще более повышало требовательность преподавателей. По свидетельству однокашников, Достоевский, явно скучавший на лекциях по геодезии, фортификации и математике, заметно оживлялся лишь на занятиях по двум дисциплинам: курсе русской словесности и лекциях по истории архитектуры, которая увлекла его почти без всякой связи с будущей инженерной специальностью. Уже тогда будущий писатель восхищался красотой готических линий – этот архитектурный стиль оказался ближе всего к его эстетическим вкусам.
«Каллиграфия» Достоевского. Перелистывая «записные тетради» Достоевского, нетрудно заметить, что многие составляющие их записи выполнены каллиграфическим почерком. Сравнивая рукописные тексты к различным произведениям писателя, мы постепенно убеждаемся, что этот «красивый» почерк чаще всего встречается в подготовительных материа¬лах к романам «Идиот», «Бесы», где «каллиграфия» расцветает наиболее пышно и разнообразно.
В арсенале писателя не просто много различных почерков, часто соседствующих на одной странице, в пределах одного и того же текста, выполненного даже в одно и то же время, но, можно даже сказать, что Достоевский имел свой специальный .почерк для каждой выражаемой им мысли, каждого написанного слова.
Рисунки Достоевского – хаос или закономерность! Достоевский не просто «пи-сал» или «записывал» в процессе творческого размышления, но как бы жил простран-стве и времени особого художественного мира «письменной книги», где в тесном взаимодействии находятся смыслы и значения слов, а также смыслы и значения, выраженные наглядными образами. Слово и изображение, органически сочетаясь, помогают писателю в философском осмыслении и художественном воплощении вос-принимаемого мира, в этом выразилась самая сущность творческой индивидуальности Достоевского... Нет ничего малозначительного в цельном, едином процессе созидания великого произведения искусства, в начале которого – графические или, лучше сказать, идеографические записи романиста.

15. Достоевский–антисемит?

Проще всего во время кризиса кричать: «Бей жидов!» и «Долой правителей!». Среди и тех, и этих проще всего найти виновных. Уже много раз «били жидов», этни-ческих немцев, чеченцев и много раз меняли правителей, а Россия оставалась нищей, пьяной, взбудораженной.
 Сегодня* в который раз поднялась волна антисемитизма. Такие маргинальные га-зеты, как «Пульс Тушина», «Русские ведомости», «Дуэль», баркашовский «Русский порядок», раньше продаваемые в Москве на ступеньках бывшего музея Ленина, теперь не без труда можно достать в Зарайске. Газеты «Завтра» и «Советская Россия», слегка сгладив острые углы, распространяют эти материалы уже миллионными тиражами. Затем горе–политики и националисты, слегка припудрив эти статьи, озвучивают их по радио и телевидению. Зюганов, как бы смягчая впечатление, сообщает, что «неевреи » Ельцин и Черномырдин «ещё хуже, чем евреи». Таким образом трансформируются и внедряются в массовое сознание черносотенные идеи.
Не следовало бы обращать внимание на юдофобствующих «патриотов», если бы они не брали себе в союзники Ф. М. Достоевского. Они его перепечатывают, цитируют, искажают, отрывают мысль от контекста. Сложно защитить Достоевского от обвинений в антисемитизме. С одной стороны, он искренне верующий человек, и культура его отличается от культуры наших политиков не столь по абсолютной величине, сколь по знаку, а с другой стороны, как только Достоевский начинает говорить о политике, он разочаровывает нас. Вот как о нём сказал Н. Бердяев: «Он был шовинистом. И много есть несправедливого в его рассуждениях о других национальностях, например, о французах, поляках и евреях. Русское национальное самочувствие и самосознание всегда ведь было таким, в нём или исступлённо отрицалось всё русское и совершалось отречение от родины и родной почвы, или исступлённо утверждалось всё русское в исключительности, и тогда уж все другие народы мира оказывались принадлежащими к низшей расе.» Шовинизм Достоевского проистекает из его стабильной нелюбви ко всему иностранному, западному.
Вы уже догадались, что речь идёт о знаменитом «Дневнике писателя» (1873, 1876–1877, 1881 годы) – своеобразном художественно–публицистическим журналом, написанным одним человеком. В то время слава Достоевского вошла в зенит, издавае-мый им дневник раскупался нарасхват. Содержащиеся в дневнике мысли выражены и по форме, и по содержанию крайне сумбурно, он почти непрестанно ошибается в своих предсказаниях. Сам Достоевский признавался в этом: «Когда я сажусь писать (для Дневника), у меня 10–15 тем, не меньше, но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару возьмут много, и вот пишешь не то, что хотел… Верите ли вы, напр., тому, что я ещё не успел уяснить себе форму Дневника, да и не знаю, налажу ли это когда–нибудь, так что Дневник хоть и два года будет продолжаться, а всё будет вещью неудавшеюся! Но жаль, если пропадёт много хоть мимолётных, но ценных впечатлений». Разумеется, Достоевский не мыслитель, а романист. Свои пророческие, самые смелые идеи он вкладывал в уста первостепенных, а порой и второстепенных персонажей. Иерархия проблем у Достоевского такова: самые важные вопросы – моральные и личностные, менее важны – социальные, а уж совсем незначительны – политические. Кроме того, политические воззрения наиболее подвержены влиянию времени – эпохи, в которой происходят события. Изменилось например, само значение слова «жид» (от древнееврейского слова «иудей», « жюде»). Если раньше, в эпоху Достоевского, оно было синонимом слову «еврей», то в настоящее время употребляется только в бранном значении – «плохой еврей», скряга, подлец.
В советское время «Дневник» почти не издавался по идеологическим причинам, не изучался в школе. Он разбит на месяцы. «Еврейскому вопросу» посвящена вторая и третья главы мартовского номера от 1877 года. Заключительная часть второй главы, где Достоевский итожит свои взгляды, наполняя их оптимизмом, никогда не приводится в антисемитских изданиях. Поэтому сегодня в нарушение сложившейся традиции мы публикуем не отрывок из произведения какого–либо достоеведа, а упомянутый отрывок из «Дневника» самого Достоевского, предоставляя читателю возможность самостоятельно, без подсказок со стороны решить, был ли он антисемитом и – если это качество имеет меру – насколько.
Курсив в отрывке авторский.

Ф. Достоевский
Но да здравствует братство!

Но что же я говорю и зачем? Или и я враг евреев?.. Напротив, я именно говорю и пишу, что «все, что требует гуманность и справедливость, всё, что требует человеч-ность и христианский закон, – все это должно быть сделано для евреев». Я написал эти слова выше, но теперь я ещё прибавлю к ним, что, несмотря на все соображения, уже мною выставленные, я окончательно стою, однако же, за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением (NB, хотя, может быть, в иных случаях, они имеют уже и теперь больше прав или, лучше сказать, возможности ими пользоваться, чем само коренное население)…
Но несмотря на все «фантазии» и на все, что я написал выше, я все–таки стою за полное и окончательное уравнение прав – потому что это Христов закон, потому что это христианский принцип. Но если так, то для чего же я написал столько страниц и что хотел выразить, если так противуречу себе? А вот именно то, что я не противуречу себе и что с русской, с коренной стороны нет и не вижу препятствий в расширении еврейских прав, но утверждаю зато, что препятствия эти лежат со стороны евреев несравненно больше, чем со стороны русских, и что если до сих пор не созидается того, что желалось бы всем сердцем, то русский человек в этом виновен несравненно менее, чем сам еврей. Подобно тому, как я выставлял еврея–простолюдина, который не хотел сообщаться и есть с русскими, а те не только не сердились и не мстили ему за это, а, напротив, разом осмыслили и извинили его, говоря: «Это он потому, что у него вера такая», – подобно тому, то есть этому еврею–простолюдину, мы и в интеллигентном еврее видим весьма часто такое же безмерное и высокомерное предубеждение против русского. О, они кричат, что они любят русский народ; один так даже писал мне, что он именно скорбит о том, что русский народ не имеет религии и ничего не понимает в своём христианстве. Это уже слишком сильно сказано для еврея, и рождается лишь вопрос: понимает ли что в христианстве сам–то этот высокообразованный еврей? Но самомнение и высокомерие есть одно из очень тяжёлых для нас, русских, свойств еврейского характера. Кто из нас, русский или еврей, более неспособен понимать друг друга? Клянусь, я оправдаю скорее русского: у русского, по крайней мере, нет (положительно нет!) религиозной ненависти к еврею. А остальных предубеждений где, у кого больше? Вон евреи кричат, что они были столько веков угнетены и гонимы, угнетены и гонимы и теперь, и что это, по крайней мере, надобно взять в расчет русскому при суждении о еврейском характере. Хорошо, мы и берем в расчет и доказать это можем: в интеллигентном слое русского народа не раз уже раздавались голоса за евреев. Ну, а евреи: брали ли и берут ли они в расчет, жалуясь и обвиняя русских, сколько веков угнетений и гонений, которые перенес сам русский народ? Неужто можно утверждать, что русский народ вытерпел меньше бед и зол «в свою историю», чем евреи, где бы то ни было? И неужто можно утверждать, что не еврей, весьма часто, соединялся с его гонителями, брал у них на откуп русский народ и сам обращался в его гонителя? Ведь это всё было же, существовало, ведь это история, исторический факт, но мы нигде не слыхали, чтоб еврейский народ в этом раскаивался, а русский народ он всё–таки обвиняет за то, что тот мало любит его.
Но «б;ди! б;ди!» Да будет полное и духовное единение племен и никакой разни-цы прав! А для этого я прежде всего умоляю моих оппонентов и корреспондентов–евреев быть, напротив, к нам, русским, снисходительнее и справедливее. Если высоко-мерие их, если всегдашняя «скорбная брезгливость» евреев к русскому племени есть только предубеждение, «исторический нарост», а не кроется в каких–нибудь гораздо более глубоких тайнах его закона и строя, – то да рассеется всё это скорее и да сойдём-ся мы единым духом, в полном братстве, на взаимную помощь и на великое дело слу-жения земле нашей, государству и отечеству нашему! Да смягчатся взаимные обвине-ния, да исчезнет всегдашняя экзальтация этих обвинений, мешающая ясному понима-нию вещей. А за русский народ поручиться можно: о, он примет еврея в самое полное братство с собою, несмотря на различие в вере, и с совершенным уважением к истори-ческому факту этого различия, но всё–таки для братства, для полного братства нужно братство с обеих сторон. Пусть еврей покажет ему и сам хоть сколько–нибудь брат-ского чувства, чтоб ободрить его. Я знаю, что в еврейском народе и теперь можно от-делить довольно лиц, ищущих и жаждущих устранения недоумений, людей притом человеколюбивых, и не я буду молчать об этом, скрывая истину. Вот для того–то, чтоб эти полезные и человеколюбивые люди не унывали и не падали духом и чтоб сколько–нибудь ослабить предубеждения их и тем облегчить им начало дела, я и желал бы пол-ного расширения прав еврейского племени, по крайней мере по возможности, именно насколько сам еврейский народ докажет способность свою принять и воспользоваться правами этими без ущерба коренному населению. Даже бы можно было уступить впе-рёд, сделать с русской стороны ещё больше шагов вперёд… Вопрос только в том: мно-го ли удастся сделать этим новым, хорошим людям из евреев, и насколько сами они способны к новому и прекрасному делу настоящего братского единения с чуждыми им по вере и по крови людьми?

16. В. Розанов о Достоевском*
 После долгого забвения к нам из небытия вернулся русский писатель Василий Васильевич Розанов: розановское общество издало 8 томов его сочинений. Сегодня мы обращаемся к трем статьям Розанова о Достоевском, вошедшим в собрание сочинений «О писательстве и писателях» (Москва, 1995). Первая из них, посвященная 25-летию со дня кончины Федора
Розанов (1858-1919)

Михайловича, впервые была опубликована в 1906 году в газете «Новое время». В ней Розанов дает разные определения Достоевскому: пророк, святой, неуравновешен-ный, «почвенник» и даже – язычник. С Розановым можно соглашаться, можно не со-глашаться, но его нужно читать. Ни в одном учебнике по литературе вы не найдете утверждения, что «техника письма у Достоевского почти везде несовершенна, запутан-на, трудна». И все же: «Но остается вне споров, что когда он входил в «пафос», попада-лась ему надлежащая тема, и сам он был в нужном настроении, то он достигал такой красоты и силы удара, производил такое глубокое впечатление и произносил такие не-забываемые слова, как это не удавалось ни одному из русских писателей, и имя «про-рока» к нему одному относится в нашей литературе, если оно вообще приложено или прилагается к обыкновенному человеку... Я заговорил о том, как зашумели бы сейчас номера «Дневника писателя», живи Достоевский в наши (и в наши тоже! – В. Т.) смут-ные, тревожные, чреватые будущим дни. Вот кто сказал бы нужное слово, какого сей-час мы в литературе не имеем. Момент истории до такой степени исключительный по значимости, можно сказать, перелом всей русской истории, – имеет отражение себя в литературе и не имеет руководителей себе в литературе, подлинных наставников, во-ждей».
Вторая статья Розанова, посвященная 30-летию со дня смерти Достоевского, впервые была опубликована в 1911 году в той же газете «Новое время». Отрывок из нее мы и предлагаем вниманию читателя.
Каждый читатель понимает Достоевского по-своему. Однако розановское пони-мание особое и интересное. Его излюбленный прием показа – неожиданное сопостав-ление двух личностей, двух стилей и даже двух мировоззрений: Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Петрарка. Достоевский сопоставляется с В. Г. Белинским и с Л. Н. Толстым.
В статье «Белинский и Достоевский» первому досталось сполна. Горячие споры о Белинском с особой силой начались зимой 1914 года и сопровождались даже брожени-ем студентов. Против Белинского выступил литературный критик Айхенвальд. Розанов считал, что такие дискуссии бесполезны: «Все это правильно, но всего этого не следовало говорить». Бессодержательным, ненужным и неинтересным считал Розанов метод эстетического изучения литературы, который проповедовал Белинский, по сравнению с установившемся в то время методом исторического освещения фактов. Вместе с тем Розанов считает, что Белинского следует принимать таким, каким он был, с его неудачами, недообразованностью (его выгнали из университета). Есть много людей, обязанных Белинскому. И среди них Достоевский, впоследствии проклявший его. Всю жизнь идти за Белинским, сказал Достоевский, положительно «смрадно». «Всего лучше, – пишет Розанов, – сравнить Белинского с Достоевским. Достоевский жил ещё в теснейших, ещё в ужаснейших тисках; он тоже был непрерывно болен; и наконец, он был за долги невольным изгнанником, беглецом с родины. Вдобавок ко всему имел мучительные страстишки, например, играл в рулетку... Достоевский гениально понял народ русский. Ну, а Белинский! Он был «вечный писатель статей», и только. Отсюда: совершенное отсутствие в нем чувства России, отсутствие чувства русской истории... Достоевский и сказал: «Смрад, тупость». Так это есть. Его знаменитое «Письмо к Гоголю» есть беспримерно глупое письмо».
Не менее интересен очерк «Толстой и Достоевский», в котором Розанов сопоставляет эстетику Достоевского с эстетикой Толстого. Впрочем, об этом – в третьем публикуемом здесь очерке.
Созданное в 1994 году розановское общество планировало издать сочинения В. В. Розанова в 12 томах К сожалению, для полного исполнения этого замысла не хватило денежных средств В скобках заметим, что сам Розанов составил список своих трудов на 50 томов.
Мы встретились с сопредседателем розановского общества профессором Алек-сандром Николаевичем Николюкиным, который рассказал следующее.
– Розанов – великий русский писатель, его философские взгляды созвучны наше-му времени. Боль за Россию, предчувствие её гибели, тревога по поводу уже извечной конфронтации «Красные-белые» — вот темы его статей. Розанов заложил основы син-теза литературы и философии. Достоевский близок к Розанову своим психологизмом и отношением к нигилизму. А. Суслова любила и того, и другого. Значит, они схожи. У Розанова нет сюжета, есть поток мыслей, чувств. Н. Бердяев отмечал, что главное у Ро-занова «не о чем сказано, а как сказано». 3. Гиппиус считала, что пересказывать Роза-нова нельзя. Розанов показал, что Достоевский – писатель не 19-го, а 20-го и даже 21 века. Розанов никого не любил больше Достоевского, наследие которого считал едва тронутым с поверхности родником мысли.
И Розанов, и Достоевский актуальны и неисчерпаемы. Достоевский — пророк, считает Розанов, его мысли из «Дневника писателя» стали частью убеждений человечества. «Достоевский вызвал слёзы и такие движения души, каких никто не умел вызвать. Его «стиль» может быть нужнее всякой другой формы литературности».
Когда вы прочтете отзывы Розанова о «Записках из подполья», вас охватит неодолимое желание прочесть подлинник. Спустя некоторое время после исполнения этого желания еще раз прочтите это гениальное произведение. Не пожалеете, – перед вами откроется его скрытый пласт, содержащий незамеченные сначала детали... Впро-чем, главное здесь едва ли отличимо от второстепенного. Достоевский показывает внутренний мир человека; расколотый, но спресованный в нераспутываемый клубок противоречий, в кольцо «мысль – разрушение – мысль». Подполье у него это не физи-ческое подполье, а подполье человеческой души, архетип, столкновение парадоксаль-ных, но приземленных мыслей, несоответствующих действию.
Достоевский создал новый литературный жанр, который затем разрабатывался многими писателями-психологистами. О пробуждении замысла он рассказал так: «...огромная мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то сквер-ным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое».
В. Розанов
Тридцать лет прошло, а как будто это было вчера... Мы, толпою студентов, схо-дили по лестнице из «большой словесной аудитории» вниз... И вдруг кто-то произнес: «Достоевский умер... Телеграмма». – Достоевский умер? Я не заплакал, как мужчина, но был близок к этому. Скоро объявилась подписка на «Полное собрание сочинений» его, и я подписался, не имея ничего денег и не спрашивая себя, как заплачу.
«Достоевский умер»: и значит живого я никогда не могу его увидеть? и не услы-шу, какой у него голос! А это так важно: голос решает о человеке все... Не глаза, эти «лукавые глаза», даже не губы и сложение рта, где рассказана только биография, но голос, т. е. врожденное от отца с матерью, и следовательно, из вечности времен, из глу-бины звезд...
Я вспомнил начало знакомства с ним. Мои товарищи по гимназии (нижегород-ской) уже все были знакомы с Достоевским, тогда как я не прочитал ничего из него... по отвращению к звуку фамилии. «Я понимаю, что Тургенев есть великий писатель, ровно как Ауэрбах и Шпильгаген, но чтобы Достоевский был в каком-нибудь отноше-нии прекрасный или замечательный писатель – то это конечно вздор». Так я отвечал товарищам, предлагавшим «прочитать». Мы делали ударение в его фамилии на втором «о», а не на «е»: и мне представлялось, что это какой-то дьякон-расстрига, с длинными волосами и маслящий деревянным маслом волосы, рассказывает о каких-нибудь гнус-ностях:
–Достоевский – ни за что!...
И вот я в 6 классе. Вся классическая русская литература прочитана. И когда нас распустили на рождественские каникулы, я взял из ученической библиотеки его «Пре-ступление и наказание».
Канун сочельника. Сладостные две недели «отдыха». Впрочем, от чего «отдыха» – неизвестно, потому что уроков я никогда не учил, считая «глу¬постью». Да, но теперь я отдыхаю по праву, а тогда по хитрости.
Отпили вечерний чай, и теперь «окончательный отдых». Укладываюсь аккуратно на свое красное одеяльце и открываю «Достоевского»....
– Василий, ложись спать, – заглядывает ко мне старший брат, учитель.
– Сейчас.
Через два часа:
—Василий, ложись спать...
— Сию минуту.
И он улегся, в своей спальне... И никто больше не мешал... Часы летели...
Долго летели, пока раздался грохот за спиной: это дрова вывалили перед печью. Сейчас топить, сейчас утренний чай, вставать... Я торопливо задул лампочку и заснул...
Это было первое впечатление...
Помню, центром ужаса, когда я весь задрожал в кровати, были слова Рас-
кольникова Разумихину, – когда они проходили по едва освещенному коридору:
– Теперь-то ты догадался!..
Это когда «без слов» Разумихин вдруг постиг, что убийца, которого все ищут, – его «Родя». Они остановились на секунду: и вдруг добрый и грубый бурш Разумихин все понял. Как он понял – вот эта «беспроволочность телеграфа», сказанная в каком-то комканьи слов (мастерство Достоевского, его «тайна») – и заставила задрожать меня. Я долго дрожал мелкой, бессильной дрожью...
Суть Достоевского, ни разу в критике не указанная (сколько я знаю ее историю), заключается в его бесконечной интимности...
Чудо творений Достоевского заключается в устранении расстояния между субъ-ектом (читающий) и объектом (автор), в силу чего он делается самым родным из вооб-ще сущих, а, может быть, даже и будущих писателей, возможных писателей.
Это несравненно выше, благороднее, загадочнее, значительнее его идей. Идеи могут быть «всякие», как и «построения»... Но этот тон Достоевского есть психологи-ческое чудо.
Такие «эпилептики» в древние, наивные и доверчивые времена, времена доисто-рические, начинали культуры, цивилизации, строили или перестраивали «великие го-рода»... В Достоевском было немножко от «Ромула и Рема», вскормленных дивной волчицей, или от «Нина и Семирарамиды», с историей о как-то «голубке», в которую, кажется, обратилась Семирамида, предварительно задушив мужа.
И навсегда Достоевский останется поэтому наиболее «священным» из наших пи-сателей, ибо он совершенно перешел грани литературы, отчасти разрушив их, внутрен-не разрушив, – и передвинулись в сторону, где вообще все полагают «священное», по-лагают «религиозное» в первобытном смысле. Дабы кому-нибудь не показались наши слова преувеличением, скажем, что был «ближе к Истине» разбойник на кресте, нежели Платон в Академии. Все слабости Достоевского – при нем, вся немощь – при нем, и может быть из идей его – ни одна не ИСтина. Но тон его истинен и срока этому тону никогда не настанет.
Он говорил, как кричит сердцевина моей души. Как тоскует душа всех людей в черные и счастливые минуты...
Когда мы плачем...
Когда мы порываемся…
Когда мы клянем себя…
Все, все это – у нас, как у него, который был «так близок к Истине», что это со-ставляет чудо его личности и биографии, которого с ним никто не разделил.

Т
олстой не уважает искусства потому именно, что оно – искусство, т. е. ис-кусственно... Он мог бы спросить: «Зачем красивое солнце, если есть керосиновые лампы? и зачем светят звезды ночью, когда животные в это время спят, а человеку даже безнравственно гулять по ночам?»
Толстой – гениален, и проживает без «наук, истории и религии». Зачем ему все это, если все это из него самого растет? Счастливая почва. Но мы гораздо беднее, у нас «землицы чуть-чуть», мы – простые средние люди, без гениальности, без таланта: чего мы-то будем жить без религии, искусства и науки, без Шекспира и «праздных выду-мок»?
Антикультурность Толстого есть великая без-народность: «культура еще не так необходима индивидуумам, «кой-каким талантишкам». Но она абсолютно необходима «середине», народу, «серым», «всем»: эти-то «все» без культуры – как без рук, без ног; как рабочий без инструмента, крестьянин без сохи и ясной погоды «для сеяния».
Часто проводится сближение между Толстым и Достоевским. По глубине вника-ния в душевную жизнь человека и по постоянному тяготению обоих к религии, они конечно, близки, – и притом только они двое близки между собою в нашей литературе. Но, как известно, между ними уже и при жизни начались нестерпимые расхождения. Проживи Достоевский дольше, они возросли бы. К числу этих точек расхождения от-носится и искусство.
Толстой своим отвержением «искусства», «искусственного» – насколько оно изукрашено и патетично – не сказал ничего нового в нашей литературе, а положил только последний камень на это здание «родной русской эстетики», ни мало не универсальной, глубоко местной.
Когда в 1883 г. я читал письма Достоевского, меня поразила оценка его, еще юноши в 1840 году, так называемой «ложноклассической литературы»: оценка до такой степени зрелая, психологически проникновенная, какой мы ни у кого из наших писателей не встречали. Некоторые же формулы, данные у Достоевского, например, о Гомере, таковы, что их можно взять эпиграфом к монументальным историческим трудам.
Никто более Достоевского, «от младых ногтей», и до гроба, не жил так исключи-тельно литературою, так всецело ею, без помыслов об ином, без интересов в ином. От этого «сладкие вымыслы» поэзии гораздо понятнее Достоевскому; ранее, «свойствен-нее», вкуснее, чем Толстому, который прибавлял литературу к большому положению, старому роду, значительному богатству. Никогда улитка не может отделиться от своей раковины; и человек, даже великий, не может изолироваться от обстановки рождения, воспитания и труда своего.
Толстой так одарен был художественными дарами, наконец, он так сразу был признан, и в этом признании, восходя все на высшие и высшие ступени, дошел наконец до всемирной славы, что для него открылась полная психическая возможность посмотреть на все сверху вниз. Все далось легко, – далось все, решительно все! Мы не можем указать в нашей литературе и даже в нашей истории ни одного человека, который до такой же полноты был бы одарен или обладал бы всем.
Скромностью своею, и тем, что он стал к культуре в подчиненное, любующееся и любящее отношение – Достоевский несравненно образовательнее и воспитательнее Толстого. Я боюсь, что слова мои о том, что Толстому все и сразу далось, а Достоев-скому то же самое давалось труднее, многие выведут заключение, какого я не имею в уме. Редкие «пики» (вершины) творчества у Достоевского – если выбрать страниц во-семьдесят на его 14 томов – достигают в тоне своем такого могущества, красоты, сия-ния, такого проникновения, в мировую «суть вещей» и такого вдохновения, увлечения, веры, каких у Толстого вовсе не встречается. Толстой являет нам как бы горную страну, – ну, Швейцарию: все – гористо, везде – великолепно. Все подымаешься (я говорю о читателе), везде оживлён. Предгорья переходят в горы, вечно подымаешься – но нигде не уходишь в облака, еще менее – за облака. Не «заоблачный писатель», нет. У Достоевского после «скверности, дряни, из души воротит», – о которых он признавался в письме, – наступают неожиданно такие «пики» заоблачности, мечты, воображения, обширнейших мировых концепций, какие даже не брезжились Толстому. Как это ни горько сказать, – он слишком «мещанин» для них в своей вечной сытости. Таков у Достоевского «Сон смешного человека» (в «Дневнике писателя») или «Великий инквизитор» в «Братьях Карамазовых». Чтобы так алкать, надо быть очень голодным и духовно, и физически, и всячески: бедствие и счастье, какого не испытал Толстой. И все творчество Достоевского напоминает нам не «везде великолепную Швейцарию», а какие-то полумифические Кению и Килиманджаро, о которых мы учили в географии, что эти где-то почти в неизвестной Африке под экваториальным солнцем горят вечными снегами – одни, далекие, уединённые без предгорий, без окружающего...

«Записки из подполья» Ф. М. Достоевского есть уникум в русской литературе, ни на какое другое произведение в ней не похожее, чрезвычайно ценное и многозначи-тельное, не «войдя» и которое совершенно нельзя понять Достоевского, не «преодолев» которое чрез¬вычайно трудно двигаться или продолжать двигаться «вперед» по стезе человеческого прогресса, немного розовом, немного даже «румянощекой» и, во всяком случае, очень счастливой стезе... В «Записках из подполья» поднялся некоторый «бледный ужас» античного мира, перед всеми, надеющимися на человеческое счастье на земле и высчитывающими по пальцам время прихода этого счастья и торжества его... «Никогда этого счастья не будет, – сказал Достоевский, – и самое высчитывание его по пальцам не только теперь, но и навсегда останется просчетом, неудачею, путаницею...» «Счастье – в несчастье, – продолжает он как бы мировую диалектику, и оттого оно неосуществимо…»
Нужно читать у самого Достоевского гениальные изгибы диалектики «подпольного человека», прерывающиеся хохотом, буквальным: «Ха-ха-ха! Умники...» Читать действительно исчерпывающие полностью воз¬ражения против «разумного устроения жизни человека», – главная тема возражений, – чтобы сразу почувствовать, что тут под формой почтя беллетристического произведения, под вуалью слабой, неохотной беллетристики Достоевский сказал свое задушевнейшее «верю и знаю», изложил свое вероисповедальное кредо.
– Где Достоевский и его секрет? Не сразу ответишь и только прошепчешь:
— Конечно же, в «подпольном человеке»! Безыменном, страшном...
Характерно, что «подпольный человек» фамилии не имеет, имя его не сказано. «Просто – человечество! Все!»
«Человек бывает в двух видах: в департаменте, на балу; но бывает еще в бане. Я люблю человека в бане. Тогда я вижу его всего и без прикрас. А то он так завешен мун-дирами, орденами, подвигами и пенсиями, что не разберешь».
Вот тезис Достоевского, тон исповедания «подпольного человека», тон самого Достоевского. «Когда вы строите «человеческое счастье», то вы строите его собственно для одевшегося человека, такого-то ранга, такого-то положения, такого-то оклада жалованья и такой-то пенсии. Это скучно и неверно. Такие штаты расписать легко, и все наши теории счастья от Руссо до Писарева, – просто департаменская жалкая работа, которою удовлетвориться могут старички на пенсии, но которою никогда не удо¬влетворится... молодость, гений и преступность. Просто, – не удовлетворится голый человек, «в натуре», купец в бане и я в подполье».
«Записки из подполья» – такой же столп в творчестве Достоевского, как и «Пре-ступление и наказание». Здесь – мысль, там – художество. Самое «Преступление и наказание» нельзя понять без «Записок из подполья». Без них нельзя понять «Бесов» и «Братьев Карамазовых».
С первых лет XX века, и чем дальше, тем сильнее, внимание к «Запискам из под-полья» начало расти; скажу больше – изумление перед ними начало подниматься в уровень с их настоящим значением. Теперь уже нельзя говорить «о Достоевском», не думая постоянно и невольно, вслух или про себя, о «Записках из подполья». Кто их не читал или на них не обратил внимания – с тем нечего говорить о Достоевском, ибо нельзя установить самых «азов» понимания. Целый ряд писателей выдающегося успеха – Л. Шестов, Мережковский, Философов – начали постоянно ссылаться на «подпольного человека», «подпольную философию», «подпольную критику»… И термин «подполье», понятие «подполье», наконец, сделались таким же «беглым огнем» в литературе, журналистике и прессе, как когда-то «лишний человек» Тургенева, его «отцы и дети» или как «нравственное совершенствование» после Толстого.
Нужно заметить, что «нравственное совершенствование есть другой полюс «под-полья», – от него защита, против него рецепт. Сильны ли – вот в чем вопрос... Но как в этом «самосовершенствовании» и «подполье» сказалось, что Достоевский и Толстой были антиподами один другому.
Хотя «Записки из подполья» написаны Достоевским в молодую пору, но психо-логически это самая старая, так сказать, самая древняя из его книг... Ей много веков возраста... Ее писал глубокий, седой старец, бесконечно много переживший, переду-мавший... Ведь есть старцы юные; нельзя не заметить, что Толстой в старости был юным, и даже передают, что почти в 80 лет способен был иногда расшалиться, разрез-виться. Напротив, Достоевский уже учеником инженерного училища был, в сущности, стариком, как никогда же не были юны Гоголь и Лермонтов.

16. Достоевский, Фудель, Сараскина
Нельзя понять Достоевского, если его творчество отделить от веры. «Мне бы лучше оставаться с Христом» – так сформулировал свой духовный выбор Достоевский, едва выйдя из Омского острога. Стихия его пяти больших романов – это стихия хри-стианского миропонимания.
Уже упоминаемая нами одна из самых известных в настоящее время достоевско-ведов Л. И. Сараскина, автор четырех книг о жизни и творчестве нашего земляка, рас-крывает православную сущность его творчества в предисловии к книге известного ре-лигиозного деятеля С. И. Фуделя «Наследие Достоевского», вышедшей в 1998году в издательстве «Русский путь».
Душевный пласт Достоевского – это жизнь и творчество во имя Бога. «Оставаться со Христом» – значит страдать вместе с ним и за него. «Оставаться со Христом» – значит идти вместе с ним на Голгофу.
В приводимом ниже отрывке из упомянутого предисловия Сараскиной говорится именно о духовном мире Достоевского.

Сараскина
Настоящей базой, фундаментальной методологией познания Достоевского Фуд-ель считает Евангелие, труды отцов Церкви и жизнеописания святых: в них, и только в них, видит он ключ к сокровенным смыслам духовного подвига писателя и вершинам его творчества.
Через призму сердечного православия, проникнутый неугасимой любовью и ве-рой – ощущением, воспринимает он мир Достоевского – будто запечатлевший живого Христа и переполненный состраданием к нему – так же как и к любому другому стра-данию. «Чтобы хорошо писать, страдать надо», – сказал как–то Достоевский; и Фудель понимает эти слова в их прямом смысле, как несомненное доказательство христианского взгляда Достоевского на истоки своего творческого вдохновения. Так в книге Фу-деля вырастает интереснейшая концепция пути Ф. М. Достоевского, который лишь в той степени был путем к художественным прозрениям, в какой он был путем ко Христу, со Христом и во Христе. Символ веры Достоевского, выраженный им в письме к Н. Д. Фонвизиной, где – в нарушение всех традиций богословской грамотности (как полагал Фудель) – звучала драгоценная истина о неразрывности веры в Христа и влюбленности в Него, стал в конце концов и принципом творчества. «И может быть,– восклицает Фудель,– еще придет время, когда в полном смешении человечеством добра и зла, в окончательном тумане лжи, неведения и новых божеств, утверждающих истину вне Христа, – кто–нибудь с великой радостью повторит именно эти негромкие слова: «Уж лучше я останусь со Христом, нежели с истиной».
Основополагающие истины христианства, считает Фудель, Достоевский старался – пока неумелой рукой – выразить уже в 40–е годы. И хотя его первый литературный период был, по мнению автора, временем угасания веры, грозившим ему также потерей таланта и вдохновения, «даже в эти тёмные годы в нем как–то сохранялся нерукотворный образ Христа». Сама судьба распорядилась, однако, чтобы роковые заблуждения юности, ад страстей и кошмар литературных фантасмагорий Достоевский, больной и измученный ложной дорогой, изживал в «живительной атмосфере обыкновенной, человеческой, русской тюрьмы».
Объясняя тезис Достоевского о религиозном происхождении искусства, Фудель предлагает свою интерпретацию понятия «нравственный центр» произведения искус-ства: это луч, открывающий среди ограниченного, тленного мира – мир иной и вечной реальности. В искании этого мира и состоит художественный замысел: «вся компози-ция произведения вращается вокруг оси – “да” или “нет” божественной жизни, “да” или “нет” вечности». Страстным и сердечным высказыванием Достоевский стремился хоть на единый исторический миг задержать образ Христа в холодеющем мире – и как отличается нервный, задыхающийся голос петербургского литератора от великолепия, неторопливости, грамотного спокойствия официальной церков-
Фудель С. И. (1901-1977)

ной проповеди! «Достоевский точно ударами в сердце напоминает о Христе», – пишет Фудель.
Искусство Достоевского после 1865 года Фудель рассматривает как целостное и глубочайшее переживание христианства. Литературное воплощение этих переживаний стало для автора «гениального пятикнижия» великим счастьем познания мира и человека, делом священной значительности – «работой Господней».
Достоевский, осуществляя религиозную проповедь через искусство, по мнению Фуделя, исправил ошибку Гоголя, отказавшегося от искусства, так как понял, что за-щиту христианства он, Достоевский, должен вести наиболее доступным ему путем. Поэтому художественное творчество стало для него одной из форм религиозной жизни, «радугой над водами религии». Красота – загадка, но она не может противоречить Добру и Истине <…>
Незадолго до смерти, в «Дневнике писателя» 1880года, Достоевский заметил: «Да, конечно…настоящих христиан еще ужасно мало (хотя они и есть). Но почем вы знаете, сколько именно надо их, чтобы не умирал идеал христианства в народе, а с ним и великая надежда его?.. До сих пор, по–видимому, только того и надо было, чтоб не умирала великая мысль». В книге Фуделя это высказывание цитируется не раз.
18. Родиться в России*
Игорь Леонидович Волгин – известный достоевсковед. Его «главная» книга о Достоевском «Родиться в России» (Москва: «Книга», 1990) представляет собой документальный роман. Почему она гак называется? Об этом рассказывает сам автор.
«18 мая 1836 года, сетуя на свою журнальную участь, Пушкин писал жене: ;;...черт догадал меня родиться в России душою и талантом! Весело, нечего сказать!;; Замечено столь же в шутку, сколь и всерьез. Выбор сделан – и от этого – страшно, и от этого – весело, и об этом – в том же году, в неотправленном письме к Чаадаеву: ;;...клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю...;; К Достоевскому приложимы оба полюса пушкинской мысли. Он мог бы родиться где угодно. Но он: не мог не родиться к России. Дух веет, где хочет: однако как снайперски выбраны время и место!»
Волгин (род. 1942г.)


Как всегда, значительное произведение одни хвалят, другие хулят. Так, в редакционной статье И. Ф. Будановой и Г. М. Фридлендера к вышедшему в 1993– 95 годах трехтомнику «Летопись жизни и творчества Ф. М. Достоевского» утверждается, что книга Волгина основана на труде М. В. Волоцкого Хроника рода Достоевского (Москва: «Север», 1933). На самом деле труд Волоцкого – это попытка разобраться в психологии и паталогии (психопатии) генеалогической ветви Достоевских, опыт «характерологического романа». Волгин же эту тему почти не затрагивает, хотя обильно цитирует фактический материал из книги Волоцкого.
Впрочем, среди живых достоевсковедов никогда не исчезали разногласия и даже непримиримость.
Книга «Родиться в России» не является, как об этом говорится в аннотации, пер-вой в мире документальной биографией Достоевского. Так, задолго до ее появления (в 1935 году) вышла в свет книга Л. П. Гроссмана «Жизнь и труды Ф. М. Достоевского. Биография в датах н документах». Однако и она, как и многие другие биографические труды о Достоевском, отлична от книги Волгина и по стилю, и по жанру: в каждой из 4 глав книги Волгина свободную, порой циничную прозу автора «подтверждает» документальный материал – цитаты из отобранных первоисточников. Среди них цитата из статьи А. Арцибашева в «Литературной газете» от 21 апреля 1989 года.
«И вот усадьба великого русского писателя спустя полтора века. Впрочем – усадьба ли? Скорей – ее жалкие остатки (...) Заглянув через окно внутрь, ужаснулся: стены ободраны, в полу – проломы, по углам кучи мусора... Нет, разумеется, и хозяй-ственных построек: скотного двора, амбара, сарая. Так же как «тенистой рощи», парка, фруктового сада, аккуратных дорожек... Перед домом – уродливый, метров пять обло-мок огромной липы, искореженной то ли молнией, то ли бурей, а может быть, завалив-шейся от старости чуть поодаль – чахлые кусты акации, покосившийся забор...
– Я же говорил... – твердил свое провожатый. – Может, оно когда-то и было кра-сивым, это самое Даровое, а сейчас-то, сами видите, чем тут любоваться? Заколочен-ными избами?
Да, жизнь в знаменитом сельце и впрямь угасала. Редкие подворья, принадлежа-щие, по всей видимости дачникам, вызывали гнетущее состояние – ни одного следа у калиток, ни одного намека на присутствие хозяев. Лишь у самого пруда, возле призе-мистого невзрачного домишки, нас облаяла взлохмаченная дворняжка.
Простояв с полчаса в раздумье у памятного места тронулись в обратный путь».
Здесь мне взгрустнулось, я поставила точку, закрыла ноутбук, села в автобус и примерно через час прибыла в Даровое. Впечатление оказалось совсем не таким, как у Арцибашева. В Даровом основан музей Достоевского и воздвигнут великолепный па-мятник Пророку. Правда, Федина роща по-прежнему запущена, в музее нет ни библио-теки, ни архивных ксерокопий...
С одичавшей яблони – дело было в августе – нарвала кислых плодов, постояла, как и Арцибашев, с полчаса в раздумье у священного для каждого россиянина места и тронулась в обратный путь...
В детстве Достоевского Волгин выделяет три круга: жизнь в Москве, духовное образование и жизнь в Даровом. Сегодня с небольшими сокращениями мы приводим отрывок, посвященный, естественно, третьему кругу – пребыванию десятилетнего Фе-ди в Даровом. Два напоминания к выбранному отрывку: Михаил Андреевич – отец писателя, Андрей Михайлович – младший брат писателя.

И. Волгин
В формулярном списке Михаила Андреевича, помеченном 1828 годом, четыре графы, долженствующие содержать сведения о родовом или благоприобретенном имуществе, остались незаполненными. Это соответствовало истинному положению дел: бывший семинарист все еще пребывал за пределами землевладельческого сосло-вия. Но обретенные пят-надцатилетней службой чин коллежского асессора и Анна тре-тьей степени знаменовали желанный поворот в его судьбе. Его общественное положе-ние упрочилось. Вместе со своими потомками он вступал в ряды благородного россий-ского дворянства. И, следовательно, получал право владеть землей и иметь крепостных.
Этой возможностью Достоевские не преминули воспользоваться. В Каширском уезде Тульской губернии, в 150 километрах от Москвы, недалеко от города Зарайска, летом 1331 года приобретается именьице – 11 крестьянских дворов, составляющих часть деревни Даровое: 76 душ мужского и женского пола. (Даровое, вопреки своему названию, обошлось в 29 тысяч рублей ассигнациями: почти десять годовых окладов жалованья. Согласно существовавшему тогда положению, больничный лекарь через каждые пять лет получал прибавку, равную 1/5 жалованья, так что через 25 лет службы оклад удваивался). Через год прикупается Черемошна (Чермашня – аукнется в его по-следнем романе: туда уезжает брат Иван, чтобы попустить совершиться отцеубийству) – 8 дворов и 67 крепостных душ. Всей земли, из коей немалая часть пустоши, – не бо-лее 500 десятин.
Шаг, призванный обеспечить материальное благополучие семьи, едва ли не повел к разорению и стоил жизни владельцу(...)
Тютчевское «Эти бедные селенья...» имеет как бы прямое касательство к вновь обретенным владениям Достоевских. Причем – не только к крестьян- ским жилищам, но, пожалуй, и к самой барской усадьбе, если только тако¬вой можно именовать «ма-ленький, плетневый, связанный глиною на манер южных построек флигелек из трех небольших комнаток», о котором не без нежности повествует Андрей Михайлович. Доходы, получаемые с мужиков, не превышали расходов по ведению хозяйства в не столь искусных помещичьих руках (...)
Мальчики впервые оказались на воле. Отец приезжал редко, а мать, судя по все-му, не очень ужесточала домашний режим.
За несколько месяцев до смерти, отвечая на вопрос одного из своих корреспон-дентов, что бы он порекомендовал для чтения его подрастающей дочери, Достоевский сошлется на собственный опыт. Он говорит, что, будучи двенадцатилетним мальчиком, в деревне, «прочел всего Вальтер-Скотта». Он полагает, что именно этот писатель развил в нем «фантазию и впечатлительность», которые были направлены им, читателем, в хорошую, а отнюдь, не в другую сторону (...)
Две стихии формируют душу: впечатления жизни действительной и те, которые воображение черпает от другого воображения, превращая чужое в свое. Границы меж-ду «жизнью» и «литературой» становятся все неощутимей: блаженный возраст, когда гордые герои Вальтер Скотта – такая же собственность, как и пашущий в чистом поле мужик Марей...
Задумчивый Некто, одной рукой гладящий голову испуганного ребенка, а другой – хлещущий по глазам бессловесную «животинку» – не символ ли это России, ее судь-бы! Достоевский указывает черту, которая (с зеркальной по отношению к «Мужику Марею» расстановкой спасенных и жертв) запечатлена еще Пушкиным – в «Дубров-ском». Сожжение заживо запертых в доме судейских и вызволение кошки, гибнущей в огне, – эти подвиги совершает один и тот же герой.
Добро и зло, святость и грех слились в одном существе. Чем не повод поговорить о загадках русской души! И кто же тогда в рабском виде исходил эту бедную землю: Царь ли Небесный или тот, другой, чьим именем да не оскверним уста!
Нет, как ни толкуйте, а есть все-таки разница между ребенком гениальным и ре-бенком обыкновенным – скажем это, рискуя навлечь на себя гнев уравнительной педа-гогики. Гениальный ребенок, в отличие от вундеркинда, тешащего родительскую гор-дость, ранними успехами, все больше помалкивает. Он лишь чувствует, видит и запо-минает не так, как все.
Там, где у Андрея Михайловича – ребячий рай, игра «в диких», рыбалка, походы в лес за грибами, там у его старшего брата – иссеченная крестьянская лошадь и бьющий ее по глазам добрый мужик Марей...

19. Два шедевра*
Сегодня мы обратимся не к литературе, а к … живописи. Речь пойдет о двух не-обыкновенных художниках. Один из них, Игорь Викторович Долгополов, ученик А. Дейнеки, покончив с художественной практикой в середине XX века, занялся просве-тительской деятельностью – стал писать рассказы о художниках. Это был творческий подвиг Долгополова, путь к признанию и славе. Только он, «художник в отставке», мог создать великолепные искусствоведческие произведения. Когда Достоевский говорил, что красота спасет мир, он, разумеется, имел в виду не внешнюю, поверхностную красоту, а нечто высшее, горнее, несущее высоковольтный эстетический заряд. К встречам с таким прекрасным нас приглашает Долгополов. Ему дан особый дар создавать словесный образ картины. Будучи
главным художником «Огонька», он опубликовал свои рассказы в этом журнале с миллионным в то время тиражом, а затем (в 1986 году) издал их в трехтомном сборнике «Мастера и шедевры».
К самым большим удачам Долгополова следует отнести его новеллы о трех порт-ретах: портрет Льва Толстого кисти Крамского, портрет Достоевского, выполненный Перовым, и портрет Мусоргского, написанный Репиным.
Новелла о Перове – шедевр Долгополова, он удивительно тонко передал движение идеи по схеме модель – художник – холст. Второй шедевр – портрет Достоевского, написанным самим Перовым. Но об этом лучше расскажет сам Долгополов.
И. Долгополов
В 1872 году Перов создает свой величайший шедевр – «Портрет писателя Федора Михайловича Достоевского». Каждое утро перед сеансом начиналось весьма обыкно-венно. Зима была снежная. Перов
скидывал шубу. Вытирал платком мокрое лицо. Его встречала приветливая Анна Григорьевна. Всегда сдержанная. С яркими карими глазами. Выходил Достоевский. Пе-ребрасывались двумя-тремя шутливыми фразами. Потом Фёдор Михайлович долго-долго усаживался. Мерцающий петербургский свет окутывал фигуру писателя. Уста-навливалась тишина. И вот тут-то буквально начиналось чудо.
Перов писал уже далеко не первый заказной портрет большого челове-ка…Но…Может, сегодня кто-то назовут это «аурой», «биополем». Происходило нечто поразительное. Известнейший мастер, автор ряда прославленных жанровых полотен и портретов, Перов переживал некое таинственное превращение…

   
Портрет Достоевского Перов (1834-1882)

Художнику порой мерещилось, что он будто находится рядом с загадочным вели-каном. Бродит, бродит по огромному, как земной шар, лбу, изрытому страданием и сча-стьем. <…> Вмиг становилось понятно, откуда эти овраги морщин. Промоины резких складок под глазами. Колко обозначенные желваки скул. Твердая линия рта, скрытая усами. Прочерки, бегущие вниз от трепетных, чётко прочерченных ноздрей, туда к главной смертной складке, тонущей в зарослях бороды. Живописец нутром ведал: эта морщина появилась там, на Семеновском плацу, в страшные минуты приготовления к казни … Во время долгого произнесения рескрипта о помиловании. Все, все можно бы-ло прочитать на бледном, казалось, неподвижном, почти застывшем лице.
Перов не искал краски на палитре. Ему иногда представлялось, что он вовсе не писал портрет Достоевского… Привычная кисть сама проделывала свой давно затверженный путь от палитры до холста и обратно.
Василий Григорьевич отчетливо слышал прерывистый, неуемный стук чужого и такого близкого сердца. И этот неумолимый метроном словно толкал его руку. И он работал, работал, работал.
Так, изо дня в день, все чеканнее, скульптурнее, живее обозначались черты чело-века, прожившего две жизни. Ранним утром, перед нынешним сеансом, он словно уви-дел картину целиком. Заметил, что две жизни Достоевского мало отражены. В холсте не звучала трагедия судьбы. И тогда он начал усердно и настойчиво пытаться связать выразительность двух пластических центров полотна – лица и рук.
В Достоевском не было ничего внешнего. Иногда живописцу казалось, что он стоит перед бездной. До того был неохватен этот тихий, молчащий, странный человек. Перед ним был человечище необыкновенный. Хилый и могущественный. Сдержанный и донельзя вспыльчивый. Сотканный, как и весь наш мир, из самых полярных противоречий.
Была суть. Выстраданная годами, нежная и гордая. Ранимая и неприступная. Лю-бящая и ненавидящая душа писателя давала ему это почти олимпийское спокойствие. <…>
Писатель все время находился в еле заметном, но постоянном движении. Оно бы-ло почти необозначимо. Но чувствовалось: в этом пока плотно закрытом кратере кипит расплавленная магма. Готовая каждый миг прорваться и затопить всё. Вот, вот почему его не отпускала постоянная напряженность…<…>
Другая, более высокая этическая задача с каждым днем всё осязаемей и крупней вставала перед Василием Перовым. Надо оставить, передать навечно всем людям этот образ. И он, сотрясаемый сомнениями, забыв обо всём ранее содеянном, писал. Не внешность. Может, впервые в жизни Перов писал обнаженную душу человека.
«Портрет Достоевского» работы Перова не просто шедевр. Хотя и это немало. Это полотно – один из лучших и глубочайших портретов Человека во всем мировом искус-стве. Таких холстов наберется с десяток за всю историю живописи.
20. Об одном учебном пособии

В серии учебных пособий для школьников по русской литературе Достоевскому посвящена брошюра Н. И. Якушина «Ф. М. Достоевский в жизни и творчестве» (Москва,1998год), которую я случайно обнаружила у дочери, когда она готовилась к вступительным экзаменам в институт по литературе.
Популярно рассказать о сложном – это всегда подвиг. В целом, Якушин справил-ся с задачей углубить знания учащихся о Достоевском, хотя и создаётся впечатление, что автор одной ногой застрял в паутине идеологии, оставив невычеркнутыми целые абзацы из написанного в уже далекие советские времена.
Несмотря на это, пособие читается легко и содержит хорошую подборку иллю-страций, – даже дому Достоевских в селе Даровом посвящен оригинальный рисунок. Кстати, о Даровом написан целый абзац, который приводим здесь полностью: «Начи-ная с 1831 года летние месяцы семья Достоевских проводила в селе Даровое Тульской губернии, которое приобрел отец писателя. Жизнь в деревне, по словам самого Досто-евского, произвела на него ;;глубокое и сильное впечатление;;. Здесь он впервые уви-дел, как живут крепостные крестьяне. В деревне будущий писатель особенно много читал».
Учитывая, что этот год является пушкинским, вниманию читателей предлагается отрывок из главы, в которой рассказывается о знаменитой речи Достоевского на открытии памятника Пушкину. По воспоминаниям младшего брата писателя Андрея Михайловича, «брат Федя более читал сочинения исторические, серьезные, а также попадавшиеся романы. Брат же Михаил любил поэзию и сам пописывал стихи … Но на Пушкине они мирились, и оба, кажется, тогда чуть не всего знали наизусть...» Пушкина Достоевский любил всю жизнь, его гибель воспринял как личную трагедию.
Н.И.Якушин
В конце 1870–х годов Достоевский часто выступал на всякого рода благотвори-тельных вечерах и собраниях с чтением отрывков из своих произведений. Иногда он отступал от этого правила и читал стихи Пушкина, которого ценил выше всех других поэтов. Послушать Достоевского собиралось множество народу, и каждое его выступ-ление сопровождалось неизменным успехом. С первых слов Достоевский стремился установить контакт с аудиторией. Писатель хотел убедить слушателей, что он пришел к ним поделиться своими сокровенными мыслями и думами. И это сразу создавало определенную интимно–доверительную атмосферу в зале.
Особенно сильное впечатление производило чтение Достоевским стихотворения Пушкина «Пророк». «Когда он читал «Пророка»,– вспоминала одна из современниц писателя,– казалось, что Пушкин именно его и видел перед собой, когда писал «глаго-лом жги сердца людей».
Последним крупным событием в жизни и творчестве Достоевского стала его зна-менитая «Речь о Пушкине», которую он произнес 8 июня 1880 года на торжественном заседании Общества любителей российской словесности, посвященном открытию па-мятника Пушкину в Москве.
Пушкинские торжества проходили в атмосфере небывалого подъема. Но самым ярким и впечатляющим в них явилось выступление Достоевского. Своей речи он при-давал особое значение. Он много и серьезно работал над ней, надеясь в концентриро-ванной форме высказать свои мысли о значении наследия гениального художника для последующих поколений и попытаться раскрыть национальный характер творчества Пушкина и его мировое значение. Но Достоевский говорил не только о великом поэте. Он снова высказал свои заветные мысли о возвышенных социально-этических идеалах справедливости и братства, сохранившихся в сознании широких крестьянских масс, об их умении сострадать и сочувствовать горю всех народов, о самоотверженной способ-ности русской интеллигенции жить «не для себя, а для мысли», о стремлении лучших представителей образованного общества не к узколичному и даже не к национальному, а ко всеобщему, всечеловеческому счастью, о необходимости слияния интеллигенции с народной массой. Приведя слова Гоголя о том, что «Пушкин есть явление чрезвычай-ное и, может быть, единственное явление русского духа», Достоевский добавил – «и пророческое», поскольку его творчество « сильно способствует освещению темной до-роги нашей новым направляющим светом». Одной из величайших заслуг поэта Досто-евский считал создание двух обобщающих типов, в которых, по его мнению, нашли своё воплощение главные особенности русского национального характера. Это, с одной стороны, Алеко (он же Онегин) и, с другой, – Татьяна…
Речь кончалась страстным и вдохновенным призывом, обращенным ко всем бес-почвенным скитальцам, оторванным от народа, ко всем «гордым» индивидуалистам, с которыми отождествлялись революционеры.
«Смирись, гордый человек, и прежде всего, смири свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего, потрудись на родной ниве».
В этих словах звучал призыв отказаться от насильственных методов борьбы с су-ществующими порядками во имя труда «на народной ниве».
Кроме того, Достоевским была высказана мысль об особой миссии русского народа, который, по его убеждению, призван указать путь к единению всех людей мира и «изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону».
Речь Достоевского произвела огромное впечатление. По словам Г. И. Успенского, писатель «удостоился не то чтоб овации, а прямо идолопоклонения; один молодой человек, едва пожав руку писателя, был до того потрясен испытанным волнением, что без чувств повалился на эстраду…». Достоевский был увенчан громадным лавровым венком.
В ту же ночь писатель отправился к памятнику Пушкину и положил венок к но-гам «своего великого учителя и поклонился ему до земли».
Огромный успех речи Достоевского был вызван тем, что в ней прозвучала страстная вера писателя в конечное торжество справедливости и общечеловеческого братства, осуществить которое призвана Россия и русский народ.

21. Из серии «Перечитывая классику»

Московский университет вторым изданием выпустил в свет замечательную серию популярных брошюр «Перечитывая классику. В помощь преподавателям, старшеклассникам и абитуриентам». В них содержится современный анализ произведений, входящих в школьные программы по литературе. Каждая брошюра, как правило, посвящена одному писателю или одному крупному произведению. Авторы серии – профессора российских вузов, известные филологи. В скобках посоветуем читателям считать этот абзац открытой рекламой и начать в этом году отслеживание подписки на новую серию популярных брошюр.
12–й выпуск трехглавой первой части серии «Романы Ф. М. Достоевского» по-священ соответственно трем его романам: «Преступление и наказание», «Идиот» и «Братья Карамазовы». В первой главе внимание автора Е. Г. Буяновой приковано к центральному персонажу Родиону Раскольникову, в конфликте мировоззрения которо-го с окружением выстраивается одна из главных концепций Достоевского как право-славного мыслителя: «каждый за всех и за все виноват».
Во второй главе обсуждается попытка Достоевского создать в романе «Идиот» образ положительного героя. Вот как объясняет эту попытку Достоевский в письме к своей племяннице Софье Александровне Ивановой, которой и посвящён роман «Иди-от»: «Главная мысль романа – изобразить положительно прекрасного человека. Труд-нее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но да-же все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, – всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал ни наш, ни цивилизованной Европы ещё далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо – Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо».
В третьей главе обсуждается смысл поэмы о великом инквизиторе в «Братьях Ка-рамазовых». От счастья отдельного человека к счастью всего человечества, а вовсе не наоборот – такой путь к совершенству провозгласил Достоевский в романе.
Предлагаем вниманию читателей отрывок из первой части брошюры Буяновой, в котором рассказывается об особенностях творчества гениального писателя.
Е. Буянова
Его, Достоевского, герой по-другому мыслит (потому-то он и действует по–другому), совсем не так, как герой «писателей-историков». «Историками» Достоевский называл писателей (которых, по его мнению, большинство, а самый выдающийся из них–Лев Толстой), изображающих действительность, упорядоченную хотя бы в какой-то своей части, действительность, заключающую в себе некий «строй», «руководящую нить»…
Себя Достоевский называл писателем текущей действительности, «одержимым тоской по текущему», как он выразился в финале «Подростка», текущее же есть хаос, «в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общественная жизнь, и нельзя отыскать еще нормального закона и руководящей нити даже, может быть, и шекспи-ровских размеров художнику». Поэтому в сознании его героя отзывается хаос, его ге-рой «помечтает и сделает», как, например, его Раскольников – «помечтал и сделал».
Нельзя не заметить, что в рассуждениях Достоевского о несходстве своём как ху-дожника с писателями-историками все сводится к отличию в изображении сознания героя, и прежде всего его самосознания, его мечты о самом себе, мечты, которая может быть либо «исторической», либо не «исторической», т. е. не подчиняющийся «нор-мальному закону». В этом сказалась главная особенность художественного видения Достоевского, о ней не следует забывать при анализе его произведений. Человек До-стоевского сначала «мечтатель», а потом уже «деятель», в том смысле, что действия его (причём самого разного рода) предопределены его мечтой о себе и о мире – «я знал, что так будет», «я предчувствовал» постоянно повторяет он и, кажется, зная все о себе, от-тесняет автора, сочиняя роман о самом себе…
Честь открытия мира Достоевского принадлежит серебряному веку. Это было время, когда новизна художественного мышления писателя предстала со всей очевид-ностью. Д. С. Мережковский еще в 1893 году в книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» наметил такой путь прочтения «Преступ-ления и наказания», при котором осознание Раскольниковым самого себя происходит как осознание Сони, Свидригайлова, Дуни: «Раскольников сознает, что у него с Соней, в сущности, общая вина…Соня преступница, но в ней есть и святая, как в Дуне есть мученица, в Раскольникове–подвижник»; «В чистой и святой девушке, как в Дуне, открывается возможность зла и преступления, – она готова продать себя, как Соня. В развратном, погибшем человеке, в Свидригайлове открывается возможность добра и подвига».

22. Брат Андрей и его книга*

Прийти к Пушкину очень просто. Его понимаешь сразу, с детства и начинаешь стремительное движение от очаровывающих сказок к захватывающим дух поэмам. Лермонтова понять сложнее. У него стоят рядом и «Люблю отчизну я…» и «Прощай немытая, Россия». Здесь – вопросы, проблемы.
И уж совсем трудно понять Достоевского. Убил Распутин процентщицу, Смердя-ков – старшего Карамазова, Петр Верховенский – своего приятеля Шатова. Ну, и что?! В наше криминальное время мы так привыкли к жестокости … К Достоевскому нет плавного восхождения, для его открытия нужен прыжок, взлет, озарение.
В этом году в издательстве «Аграф» вышло второе (первое–в 1930 году) издание книги А. М. Достоевского «Воспоминания». Андрей Михайлович–младший (на три с половиной года) брат гения. В своих очень подробных мемуарах, уникальных по исто-рическому охвату, автор среди прочего рассказывает, где рос будущий классик, о своей карьере скромного провинциального инженера-архитектора, об отношениях с братом Фёдором. Андрей был далек как от литературы, так и от политики, и в зрелые годы ви-делся с братом нечасто. Федор Михайлович же считал благонамеренного семьянина Андрея Михайловича идеальным «продолжателем рода» Достоевских.
Конечно, в «Воспоминаниях» историко-литературный интерес для нас представ-ляет та часть, где повествуется о прошлом Ф. М. Достоевского. Однако увлеченный воспоминаниями мемуарист концентрирует внимание на собственном жизнеописании. Так, вторая часть книги целиком посвящена его самостоятельной деятельности, не свя-занной с родным братом.
В предисловии к книге Андрей Андреевич Достоевский, сын Андрея Михайловича, так пишет о воспоминаниях отца: «Воспоминания Андрея Михайловича не претендуют на художественно-литературное изложение, не затрагивают широких политических или общественных вопросов, а представляют собой простой бесхитростный рассказ сначала о семье, в которой он вырос, затем о школе, где учился, и, наконец, о впечатлениях и наблюдениях в провинции, куда его забросила жизнь. <…> Мы должны указать на некоторые характерные свойства автора, а именно: на его кристальную честность, правдивость, аккуратность и точность. Эти свойства Андрея Михайловича, отразившиеся и в его воспоминаниях, делают их особенно ценными для установления различных фактических данных в историко-литературных и бытовых исследовательских работах».
Сегодня мы публикуем отрывок из книги А. Достоевского, посвящённый покупке имения в Даровом и первому туда выезду. Два небольших примечания. Название Черемошня встречается в романе Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы», а название Брыково-в «Бесах».

А. М. Достоевский
Родители мои давно уже приискивали для покупки подходящее именьице не в дальнем расстоянии от Москвы. С 1830 же года желание это усугубилось, и я очень хо-рошо помню, как к нам являлись различные факторы, или, как они тогда назывались в Москве, – сводчики, которые помогали продавцам и покупателям входить в сношения. Много различных предложений делали эти сводчики, наконец, одно из них, сделанное в летнее время 1831 года, обратило внимание папеньки <…>
Осмотр отцом деревни был поводом к тому, что родители наши приобрели по-купкою это именьице в то же лето и сделались помещиками. Покупка имения ознаме-новалась тем, что родители поехали к Иверской Божьей матери и отслужили благодар-ственный молебен <…>
Между родителями решено было, что каждое лето с ранней весны маменька будет ездить в деревню и там лично хозяйничать, так как папеньке нельзя было оставлять своей службы. Решено было, что на этот раз вскоре после Пасхи за маменькой приедут свои деревенские лошади, запряжённые в большую кибитку (нарочно для сих путеше-ствий купленную), что с маменькой поедут трое старших сыновей, т. е. Миша, Федя и я; что сестра Варенька на это время, то есть все лето, прогостит у тетеньки Александры Фёдоровны, и что сестра Верочка и новорожденный Николенька останутся в Москве с папенькой, няней Фроловной и кормилицей.
Но вот, наконец, настал и желанный день; кибитка с тройкой хороших пегих ло-шадей приехала в Москву с крестьянином Семеном Широким, считавшимся опытным наездником и любителем и знатоком лошадей. Кибитку подвезли к крыльцу и уложили в неё всю поклажу. Оказалось, что это был целый дом – так она была вместительна. Приходит отец Иоанн Баршев и служит напутственный молебен; затем настает проща-нье, и мы все усаживаемся в кибитку, кроме маменьки, которая едет с папенькой, про-вожавшим нас в коляске. Но вот и Рогожская застава! Папенька окончательно прощается с нами, маменька, в слезах, усаживается в кибитку, Семён Широкий отвязывает укрепленный к дуге колокольчик, и мы трогаемся, долго махая платками оставшемуся в Москве папеньке. Колокольчик звенит, бубенчики позванивают, и мы по легкой дороге, тогда, конечно, еще не шоссированной, едем, любуясь деревенскою обстановкою. Не одно это первое путешествие в деревню, но и все последующие туда поездки приводили меня всегда в какое–то восторженное состояние…
Это путешествие наше, равно как и все последующие, совершались каждый раз в течение двух суток с лишком. Каждые 30-35 верст мы останавливались на отдых и кормёжку лошадей, а проехавши две станции, останавливались на ночлег. Вспоминаю станции: Люберцы, Чулково, Бронницы, Ульянино, Коломна, Злобино и Зарайск. От Зарайска наше имение находилось только в 10-ти верстах. Впрочем, Семен Широкий останавливался на кормежку лошадей не во всех поименованных станциях, а строго наблюдал, чтобы всякий переезд был не менее 30 или35 верст. Проехав гор. Коломну, мы переезжали р. Оку на пароме; в разлив она была довольно широка. Переправы этой мы всегда боялись и пригоняли так, чтобы совершать ее в утреннее время, а никак не вечером. – Но вот, наконец, на третий день мы приближались к нашей деревне. За За-райском мы едва-едва сидели на месте, беспрестанно выглядывая из кибитки и спрашивая у Семена Широкого, скоро ли приедем. Наконец мы своротили с большой дороги и поехали по проселку и через несколько минут были в своем Даровом.
Местность в нашей деревне была очень приятная и живописная. Маленький плет-невый, связанный глиною на манер южных построек, флигелек для нашего приезда состоял из трех небольших комнаток и был расположен в липовой роще, довольно большой и тенистой <…>
Лесок Брыково с самого начала очень полюбился брату Феде, так что впослед-ствии в семействе нашем он назывался Фединой рощею. Впрочем, маменька неохотно дозволяла нам гулять в этом леску, так как ходили слухи, что в тамошних оврагах по-падаются змеи и забегают часто волки.
Вслед за покупкой первой деревни, Даровой, была куплена и деревня Черемошня. В эту деревню мы очень часто хаживали по вечерам с маменькой всем семейством. Сверх того, в Черемошне была небольшая баня, каковой в Даровой не было, и вот в эту-то баню мы почти каждую субботу хаживали всем семейством уже по утрам.


Рецензии