Жидкое Солнце. Часть Вторая. Глава 7 След
«Действительно… какой?»
- Ты главное дыши, мелкая! Не сдохни!
Они, эти вопли, вытаскивают из глубокой, скользкой ямы, куда Адонис падает мгновение назад, беспомощно цепляясь ослабевшими рукам за смятые в кулаке простыни. Чувствуя, как растет мерзкое, тянущее ощущение неведомо откуда взявшейся боли, плавно поднимающееся от кисти, по сгибу локтя и выше.
Мысли путаются клубком прядильных нитей, неподвижное тело будто плывет, подхваченное прорвавшим плотину потоком. Не в состоянии барахтаться, позвать на помощь, идет грузилом ко дну, оплетаемое тонкими, извилистыми водорослями. Захлебывается водой со вкусом застоявшейся болотной жижи, медленно оседая на желтый, слишком яркий даже для нелепой блажи песок, пока щеки’ не касаются шершавые, ползущие вверх по скуле пальцы, убирая липнувшую ко лбу челку и вырывая из пугающего своей пустотой беспамятства.
Немеющие легкие внезапно оживают, продолжают борьбу за ритм замолчавшего на миг сердца, а мягкие губы, отдающие сигаретным дымом, помогают им, вталкивая в пересохшее, парализованное горло короткие порции воздуха. Что-то тяжелое ритмично давит на грудь. Громкое - «дыши! Дыши же! Ну пожалуйста…» - эхом бродит по черепной коробке, раздирая тишину на до безобразия ровные полосы.
Память возвращается плохо, а вышеупомянутая злополучная тишина начинает постепенно рассеиваться, заполняясь отборной руганью, звоном разбитого стекла и хриплым старческим кашлем. Чей-то уставший, севший голос заезженной пластинкой повторяет одинаковую в своей последовательности фразу, комкающуюся на конце глухим сплетением слов.
В очередном ругательстве почему-то отчетливо сквозит мольба, отчего Адонис нервно сглатывает. Собирая разбитую вдребезги волю, напрягает слух, пытаясь расслышать больше. Рвано выдыхает, хватая ртом воздух. Беззвучно кричит, давясь собственной слюной, вязко текущей по подбородку, пачкающей шею и мокрые от пота волосы.
Худое тело выгибается дугой, а желудок распирает тошнота, подкатывая к горлу горькими волнами, словно вылизывающий берег прибой. Голова едва не лопается от нарастающего внутри гула, задевая, казалось бы, каждый нехитрый каналец в мозгу, отчего идея «сдохнуть» обретает оттенки благословения.
Мягкий толчок из ниоткуда заставляет ее вскрикнуть, проклиная открытые, но невидящие глаза. Кислая жидкость струиться между зубов, пока кто-то сдавливает челюсть, помогая выблевать остатки переваренной пищи куда-то вниз, предположительно на пол, потому что где-то рядом ворчливо проскальзывает слово «швабра», а в ответ раздраженное – «помою позже». Спустя какое-то время, когда блевать уже нечем, ее долго отпаивают ароматным отваром видимо целебных трав, бережно придерживая затылок. Тошнота незаметно потухает, а на лоб ложится смоченная в воде тряпка.
От Роджерса веет теплом. Заботой.
Силой.
Однако Адонис впервые задается вопросом, что может такая сила против смерти, против случайностей, создаваемых жизнью, если, не взирая на все старания обойти их нельзя? Если, уцелев в кровавой бойне, цепко вгрызаясь за подвернувшуюся удачу, можно запросто погибнуть от укуса змеи, от шальной пули, тебе не предназначавшейся? От тычка кинжалом в провонявшей нечистотами подворотне, куда заглянул, услышав пискливый плачь бездомной кошки? Если умирать не готов, а проклятая жизнь, целый мир, заливаясь злым хохотом, хлопает дверью, оставляя тебя в сырой темнице, за стальными расшатанными прутьями, снисходительно швырнув под ноги уже попользованный напильник?
Адонис слепо утыкается лбом в ворот роджерсовой рубахи, мысленно ища ответы на поставленные себе вопросы, хотя нещадно клонит в лишь недавно отступивший сон, а в вялом сознании почему-то прорисовывается холодная комната, освещаемая раскачивающейся под потолком лампой."
Пока за спиной тонут звуки погружающейся под воду субмарины, Адонис не оборачивается. Пускай соблазн обернуться велик. Потому что на ладонях все еще тлеет тепло чужого тела с запахом легкой примеси лекарств, стальных стен и смытой крови. Запах горячего кофе и формалина – всего того, что впитала в себя эта странная, солнечная субмарина под не менее странным стягом Веселого Роджера, смеющегося широкой, забавной улыбкой. Тот запах, к которому Адонис привыкла за последние месяцы и которого ей, конечно же, будет не хватать.
Она не боится забыть: правую ладонь все еще прочерчивают уродливые шрамы, почему-то именно сейчас ноющие горячей фантомной болью – видимым напоминанием о том, кто, казалось, лишь недавно протянул ей руку в пропахшем рыбой порту. Кто просто помог, не попросив ничего взамен. Тот, кто не пытался приручить, использовать, не прогнал, но позволил решить: остаться или пойти дальше своей собственной дорогой.
Возможно, сложись все капельку иначе, она не раздумывая уцепилась бы за любую возможность, чтобы не уходить. Чтобы наконец обрести некое подобие дома, места, откуда не нужно сбегать, куда можно возвращаться, и где ждет шумная толпа пиратов, с улыбками шире, чем на стяге.
Выбрав же второе, Адонис не жалеет. Она уже успела увидеть жизнь достаточно, принять и понять многое, поэтому связать, привязать себя к кому-то сейчас просто не смеет. Только неуклюже шагать вперед над темной морской синевой, борясь с застрявшим в горле комком. Впервые за долгое время вновь пробует особый сорт одиночества, танцующий на языке соленой влагой. Старается сохранить в памяти сероглазый образ мужчины, вернувшего ей желание подняться с колен, проглотить обиды и вспомнить то, ради чего она совсем ребенком покинула приют, нелепо, неумело бросая вызов целому миру до первой крохотной победы – жизни вопреки за пределами унылых, душных стен.
Как назло, в голову лезут непрошеные воспоминания пятилетней давности именно об этом маленьком приюте при старой облупившейся церквушке, оставляя за собой цепочку мокрых следов и прощальное письмо на скрипучей, всегда пахнущей застиранными простынями кровати. Где под звон колокола ребятня торопилась успеть к обеденной молитве, неся в карманах пригоршни блестящих камушков, как некое сокровище на ровне с тряпичными куклами и книгами сказок. Сказок с выцвевшми картинками, пожелтевшими страницами и полустертыми буквами; Сестра Клавдия читает их каждую ночь перед сном, каждый раз напоминает, что сказки, это всего лишь сказки, что чудес не бывает. Есть лишь вера и послушание. Забывая, однако, добавить, что вера бывает разной.
Когда сказка заканчивается, она целует всех без исключения в лоб, и от ее немолодого лица тянет ладаном, цветочным мылом и воском. Потом хлопает дверь и свет в общей спальне гаснет, а Адонис натягивает одеяло по самую макушку, шепча вместо зазубренных молитв слова тайком выученной песни из другой, случайно найденной на полках библиотеки книги. Слова, накрепко засевшие в ее детском сознании, подтолкнувшие однажды собрать в перештопанный рюкзак скудные пожитки, навсегда распрощаться с жизнью прежней, так же не оборачиваясь уйти в дождь, за надеждой в жизнь лучшую, интересную. Непредсказуемую. Пускай опасную, зато никем, ни чем не ограниченную.
Даже если теперь песня эта за годы вытерлась из памяти, последние строки Адонис не забывает никогда, порой повторяя в минуты печали, скорби и слабости.
«Нет такой судьбы, мой милый, что предрешена.
Сердце гордое откроешь – душу не забудь.
Для тебя исполнит время то, что не сбылось.
И к свободе кровью с пеплом нарисует путь.»
Ее свобода стоила дорого. Были там и кровь, и пепел, слезы, поначалу горькие, затем равнодушные - простая вода, стоящая дешевле прибрежной гальки, дешевле сочувствующих улыбок протягивающих ей милостыню прохожих. Тогда, казалось, само небо было против, словно отговаривая, мешая бежать, обрушивалось на изрядно намокшую голову тяжелым ливнем, размывая единственную, ведущую от церкви дорожку густыми лужами. Оставаясь в памяти хлюпающей внутри сапожек водой, колючим холодом и озябшими, побелевшими пальцами, едва удерживающими рюкзак с бережно сложенными туда припасами, горстью мелких монет. Всем тем, что позволила унести церковь под печальный вой ветра, тени дождевых облаков и жалобные стоны прибоя.
Хор двух десятков детских голосов, распевающих молитвы под бдительным оком Сестер, пресная, но сытная пища, сахарные леденцы по праздникам, вечная тоска с претензией на относительно светлое будущее в монашеской рясе или чьей-то тихой дочерью, уютные, но тесные эти стены – Адонис променяла. На голод до рези в желудке, гнилые яблоки, жадно собранные у мусорных баков, где успели похозяйничать псы, пьяные, в безобразных лохмотьях люди, осмелевшие крысы, готовые вцепиться в протянутую к огрызку руку. На невесомую тяжесть худых бездомных кошек в ослабевших руках, меняющих тепло облезлой шерсти, радостное мурлыканье так же «на» - ласку, порцию прокисшего молока, иногда – по тихому утянутую у местного торговца рыбину. А еще: на стоящий у пристани корабль. Белый, с чайкой, прилипшей к парусам синим путеводным пятном – неполный месяц в тени под палубой, увлекательной игры в прятки, когда скрывается один от множества и видимый риск пойти на корм акулам, что обещал пират с лицом безумца под грохот пушечных ядер, выстрелов и лязга сабель. За месяцем – почти пять лет послушным, лишь иногда строптивым мальчиком, однажды не вовремя открывшем рот: Адонис не жалеет до сих пор. Не пожалела ни разу о тех пронесшихся стрелой, давших ей призрак долгожданной свободы годах, возможность выбирать, учиться с теми, кто учил, и поднимать меч против тех, кто был пропитан злом, грехами пострашней сворованной из трюма медовухи или похотью, сопровождаемой скрипом просохших досок камбуза, слюнявым гоготом и порывистым ударом в челюсть.
Теперь здесь, посреди бескрайней морской глади для нее начинается жизнь следующая, без кораблей, надзора и побоев. Сшитая из пыльных, затертых лоскутов прошлого, настоящего и блеклого подобия будущего. Впрочем, на одном из первых же островов Адонис убеждается в том, что надежды оправдываются не сразу, что само понятие слова «жить» имеет больше значений, больше оттенков и лишь одну истину для тех, кто решился встать на путь, именуемый «миром» в одиночку.
"Дневной свет, льющий сквозь неплотно задвинутые шторы, тяжелит веки, по небу гуляет привкус мятых лавровых листьев, напряженное дыхание Роджерса заставляет повернуть голову, слепо щурясь, вылавливая из гнетущего тумана очертания предметов, прохладной комнаты и двух размытых силуэтов, один из которых – сам Роджерс, сутуло сидящий рядом, нависающий над кроватью исхудавшей тенью, угрюмым призраком, готовым вот-вот взвыть.
Вид у него невероятно усталый, помятый. Темные круги под глазами, многодневная щетина, немытые сальные кудри. Трясущиеся руки, сжимающие дымящуюся кружку, испачканная разводами засохших пятен одежда. Искусанные губы, и, если опустить взгляд ниже, к рукам – обкусанные в долгом ожидании ногти. Уловив чужое движение, он вздрагивает, роняя кружку на пол. По деревянным доскам разлетаются бежевые осколки, дымящаяся жидкость растекается коричневой лужицей. Мужчина склоняется над ней почти вплотную: можно заметить, как дергается кадык, слышится хриплый облегченный выдох, а на лоб капает несколько капель, стекающих по колючим щекам.
- Сукин сын не разрешал курить рядом с тобой, - он сгребает девушку в охапку, отбрасывая в сторону одеяло, легко приподнимает над простыней, будто в ней совсем нет веса, - сказал, ты не выживешь. Сказал… у тебя агония, и… Что ты там еще сказал, хрен старый?!
Силуэт в дальнем углу приобретает очертания отчетливей. Выходит ближе к кровати, а безвольное пока запястье обхватывают сухие костлявые пальцы. Старик. Но крепкий, совершенно седой, с натянутыми на крючковатый нос очками в толстой роговой оправе.
- От таких укусов вероятность выжить чрезвычайно мала, - говорит он тихо. Так тихо, что Адонис едва различает сиропом текущий по ушной раковине голос, - в рубашке ты родилась, девочка. Организм выносливый. Вот только…
- Никаких «только» ! – Роджерс бережно укладывает ее обратно на простыни, хватая старика за грудки, - она жива, ясно тебе, пень дубовый? Жива!
И тогда Адонис вспоминает, едва не заходясь в истерическом крике. Вспоминает зеленую ленту, обвившую руку на одном из привалов, тугую боль и две крохотные ранки, сочащиеся алым. Помнит испуганный крик товарища, пинком отшвыривающего змею от мгновенно немеющей руки и стук своего тела, упавшего в душистую траву. Потом: мутные обрывки изрезанной в клочья картины, которые уже не сшить в одно целое, ползущая отовсюду тьма, визг стали, топот копыт и ржание загнанной лошади. Смерть приходила изумительно красиво, звала нежно, почти робко, подступала ближе, чтобы потом играючи податься назад, тянуться издалека, вынуждая добровольно ступать навстречу сотне падающих из темноты перьев, пела колыбельные, идеально имитируя голос Сестры из приюта, иногда торопливо ходила вокруг, жалобно подвывая, но всегда скалилась голодной рысью, демонстрируя покрытые неаппетитным налетом клыки. Первые минуты Адонис колеблется, с сомнением рассматривая тьму как нечто действительно манящее, доброе и безобидное, пока остатки света, парящие рядом, не начинают скручиваться в спираль, вылавливая из одурманенной памяти другие образы, к которым хотелось идти больше, чем к абстрактному нечто, с абстрактным именем. И тогда она сама начинает звать, неосознанно, но громко…
Роджерс мечется в ограниченном пространстве комнаты между кроватью и внимательно слушающим просьбу девушки стариком. Его паника и несогласие ощутимы, но для Адонис сейчас не важны.
- Я хочу… - она разглядывает комнату знахаря с неприкрытым интересом, обводя взглядом увешанный всяческими растениями потолок, уставленные пузатенькими банками полочки, с трудом подбирая слова. Язык не слушается, потрескавшиеся губы сочатся соленым, - помогите мне не…
И старик понимает, долго, вдумчиво изучая ее из под прикрытых стеклами очков глазами, время от времени фокусируясь на ощетинившемся Роджерсе, скорбно вздыхает.
- Существуют множество различных ядов, - наконец изрекает он, опускаясь на табурет возле одного из уставленных лекарствами столов, - но смерть не сводится исключительно к ним. Смерть не знает границ, не знает исключений. Смерть – это бесконечность, которую можно обыграть, которая охотно отступает, если выбранная в игре карта ляжет нужной мастью. Змеи, цветы, ягоды – у нее много орудий. А ты выжила благодаря чистейшей случайности, упрямству твоего друга и частично моим целительским умениям. Чего же ты хочешь теперь?
- Аконит. – Адонис расплывается широкой улыбкой, не заботясь об опухших губах, - помогите мне научиться выживать, приучите к тем ядам, к которым успеете. Что толку выжить от не совместимых с жизнью ран, если убить тебя может несчастное, неприметное растение, или гадюка, которую с легкостью размажет каблук ботинка?"
Прижимаясь к белому медведю Адонис смотрит в спину пирата почти сонным взглядом, и часто-часто моргает, чтобы действительно не заснуть; если с болью бороться она еще может, то с потерей крови, к сожалению, - нет. Но спать ей сейчас нельзя. Поэтому взгляд медленно скользит сначала по эфесу меча, плавно стекая на края пятнистой шапки, цепляется за каждое пятнышко, словно утопающий за тростинку, потом застывает на блеске золотых серег и спускается по плечам. Спине. Собирает в целое когда-то почти растворившийся в памяти образ, ранее поддерживаемый шрамом на затянутой в плотную перчатку ладони. Набросками на помятых листках старой тетради.
Медведь осторожно принюхивается, пытаясь незаметно втянуть ноздрями запах ее волос, однако девушка усмехается одними уголками губ: сейчас от нее пахнет скорее всего потом, возможно грязью. Щедро разбрызганным по черным прядям парика парфюмом с, якобы, ароматом персиковых деревьев – не лучшее, стоит заметить, сочетание. Роджерс, кажется, долго чихал, получив порцию брызг в собственные, тогда еще старательно уложенные кудри, забавно морща нос. Так что уловить запах просто кожи, природный, впитавший в себя ароматы целебных трав, леса и моря он не сумеет.
Стараясь лишний раз не пачкать алым оранжевый, такой теплый комбинезон, на котором и так уже виднеются следы подсохшей крови, как и на белоснежных пушистых щеках, Адонис смещает руки к воротнику, кривясь от боли в боку. Рана, по сути, пустяковая, если сравнивать с укусом тогдашней гадюки, потому что ее все еще можно зашить, перевязать, и выжить, не пролежав при этом неделями под пристальным наблюдением товарища, ежедневными обследованиями пожилого лекаря в плохо отстиранном халате и осуждающим, древним взглядом. Хотя от обезболивающего, предложи ей кто, девушка бы не отказалась. Ведь сейчас завернутое в потрепанное платье тело нуждается не только в исцелении, а закрыть глаза Адонис боится. Предательски боится уснуть, потеряв возможность вновь ощутить на себе тяжесть смуглых ладоней, вспомнить вечность назад потерянное ощущение вынужденной заботы и внимания… просто сказать несколько слов, неважно каких, человеку, которого она даже не мечтала встретить вновь.
В свете апельсиновой лампы под потолком, ржавчиной въевшейся в память, медведь наконец бережно ставит Адонис на ноги, быстро посмотрев на капитана, разжимает лапы, покидая столь знакомое ей помещение. Хлопает стальная дверь, по полу, облизывая щиколотки, стелется приятная прохлада, а в воздухе замирает легкое напряжение, вынуждая девушку застыть в позе сорванной с петель куклы, пряча лицо в черных слипшихся от пота прядях.
Операционная, будто заполняется живыми сумерками, с прозрачными туманными струйками, сплетающимися в липнувшую к подошве паутину: каждый шаг от закрывшейся за медведем двери дается с трудом. Рана уже не болит, а режет, влажные струйки стекают по лбу, заливая глаза, подбородку и шее. Зубы начинают стучать от внезапного озноба, и надо бы что-нибудь сказать. Что-нибудь. Но слов нет, совсем. А пират все наблюдает, молча ожидая у злополучного стола, на котором она сидела не раз, подставляя израненную, разукрашенную синяками и ссадинами спину шершавым пальцам. И детское любопытство, такое невинное и робкое ощутимо бьет по вискам, скатываясь на язык до стыда нелепыми вопросами. «Помнишь меня, Ло? Ты помнишь?». Хочется добавить: «Я выжила. Я живу. Смогла. Ты видишь?». Не похвастать, гордо выпятив грудь, потому что жизнью не хвастают. Ею делятся. Ее отдают. Ее лелеят. А Ло не тот, кто станет запоминать кого-то, кого однажды спас из прихоти. Да и Адонис не четырнадцать. Не ребенок, чей мир перевернула случайная встреча с пиратом в черно-желтом реглане, заставившая переосмыслить этой жизни смысл.
Она изменилась, не только внешне. Просто где-то внутри у девушки позорным лепестком теплится искорка, что не забыл. И нет причины этому желанию.
- Как же в нем жарко! – опираясь бедром о столешницу, Адонис поднимает взгляд, без видимого стеснения отвечая на взгляд обратный, зимних рек холоднее, однако привычный, пусть и тяжелый, словно вековая мраморная плита. Агатовые пряди, звеня вплетенными в них бусинами, шелковой волной глодая худые плечи, стекают на пол подобно вязкой смоляной луже.
Девушка лениво выдыхает, убирая со лба светлую челку оттенка топленой карамели.
«Узнаешь меня, Ло?»
Свидетельство о публикации №215062701381