Диалоги глухих

               (некоторые нюансы комедии А.С. Грибоедова)

Комедия «Горе от ума» стала одним из самых дискуссионных вопросов русской литературы с момента ее написания А.С. Грибоедовым. И осложняется этот спор вокруг комедии еще и тем, что «Горе от ума» – одно из немногих произведений, где нет образа самого автора.
Вспомним: Пушкин лично «побывал» в «Евгении Онегине» и отчасти сублимировал себя с юным отважным Гриневым, героем «Капитанской дочки»; Лермонтов наделил Печорина некоторыми своими поступками; Достоевский, подобно Раскольникову, ощущал бремя петербургской нищеты и ненависти к чиновничьим «крысиным воротникам», покупающим себе в жены бесприданниц. Но Грибоедова в фамусовском обществе как будто нет вовсе: это не его среда и не его сфера общения. Петербургский дипломат Грибоедов – это не бунтарь Чацкий, не хитроумный Молчалин и, тем более, не болтун Репетилов. Кажется, что он все время остается за сценой, или еще точнее – в партере, откуда наблюдает коллизии собственной комедии вместе со зрителями. Но так ли это?
                *** 
     Все с этой комедией непросто, а закрепившиеся в отечественном литературоведении и в школьной программе клише запутали нас еще больше. Например, нас с детства приучали считать Чацкого и Фамусова «представителями» разных социальных групп общества. Так и писалось десятилетиями во всех учебных пособиях: «Чацкий – представитель прогрессивной молодежи, Фамусов – представитель московского дворянства». Статус «представителя» – что-то вроде депутатской неприкосновенности, и заучившемуся школьнику иной раз привидится в кошмарном сне, как выходят на сцену эти Фамусов и Чацкий, оба в революционных традициях достают красные мандаты и, размахивая этими книжечками, объявляют друг другу: «Я представитель!» «Я тоже представитель!» После чего оба приступают к политической дискуссии на манер современных «круглых столов».
     При этом где-то внутри все время брезжила догадка, что Грибоедов писал свою пьесу не для этого, и уж точно не для того, чтобы мы ее сдавали на государственном экзамене. Узнав о такой участи своего творения, он, очевидно, пришел бы в ужас или долго смеялся.
     Но если отбросить все навеянные временем клише и начать читать комедию заново, возникнет много вопросов. И первый из них: почему Чацкий и Фамусов с самого начала совершенно не слышат и не понимают друг друга? Это уже не «французский с нижегородским» – гораздо хуже. Такое впечатление, что они разговаривают по-английски и по-испански без переводчика. И это чисто личное: политика тут ни при чем.
      Один герой пьесы приезжает из-за границы и после трехлетнего отсутствия является в дом своего знакомого, имея при этом стратегическую цель – предложить руку и сердце его дочери. Второй герой, хозяин дома, должен по правилам логики и воспитания хотя бы поинтересоваться, как прошло путешествие, и каковы были впечатления от посещения заграницы. Но с самого начала все идет совершенно несообразно логике и воспитанию. Молодой человек с порога начинает хамить отцу девушки, то есть своему потенциальному тестю. Напомним, как это было:
     Чацкий: Вы что-то не веселы стали;
                Скажите, отчего? Приезд не в пору мой?
                /…/ У вас в лице, в движеньях суета.      
     Фамусов:   Ах! батюшка, нашел загадку:
                Не весел я!.. В мои лета
                Не можно же пускаться мне вприсядку!
       Чацкий: Никто не приглашает вас…
          Дальше – больше:
Фамусов: Обрыскал свет; не хочешь ли жениться?
Чацкий: А вам на что?
Фамусов: Меня не худо бы спроситься,
                Ведь я ей несколько сродни…
       В этой ситуации консервативный Фамусов на удивление терпелив, в то время как его собеседник проявляет чудеса заносчивости и неблагоразумия. Даже прожив три года в вольнолюбивой Европе, Чацкий не мог вовсе позабыть правила элементарного приличия в чужом доме.
      Потом все не только не разрешается, но и усугубляется еще больше. На этот раз уже Фамусов ведет себя нелепо и абсурдно – когда ни с того ни с сего разражается длинным монологом о каком-то вовсе не знакомом Чацкому «покойнике дяде», который трижды падал на куртаге и за это получал чины. Для чего молодому человеку, едва успевшему вернуться в Россию, получать столь пространную информацию о давно умершем человеке и его нелепом пути наверх? Но не случайно же Грибоедов это написал.
       Чтобы понять, для чего все это говорится и почему Фамусов и Чацкий ведут себя так необычно, их нужно отделить друг от друга и рассматривать не в процессе диалога и противостояния, как это любит делать отечественное литературоведение, а по отдельности – не как конфликтующих партнеров или идейных борцов, а как живых людей. В личном, индивидуальном пространстве каждый из них становится не трибуном, а самим собой.
        Что мы изначально знаем о Фамусове? Что он в своем возрасте отнюдь не чужд мирских забав и любит пофлиртовать с молодой служанкой: «Ой! зелье, баловница…». Что у него непростые взаимоотношения с дочерью и собственным секретарем: «Молчать! Ужасный век!/ Не знаешь, что начать! Все умудрились не по летам…».  Что работу свою он не любит: «…А у меня, что дело, что не дело, / Обычай мой такой: Подписано, так с плеч долой».
       Фамусов даже по-своему обаятелен: он живой, жизнелюбивый, и есть в нем что-то и от героев Рабле и от шекспировского Фальстафа. Любовь Фамусова к полноте жизни проявляется в комическом ключе даже в сцене обсуждения обществом безумия Чацкого. Когда возникает слух, что Чацкий сошел с ума, потому что «шампанское стаканами тянул»,  «бутылками-с, и пребольшими», «нет-с, бочками сороковыми», Фамусов, с его раблезианским духом наслаждения, не видит в том особого порока: «Ну вот! великая беда,/ Что выпьет лишнее мужчина!»   
       Но ключом к истинному пониманию натуры Фамусова становится его первый монолог, произносимый за составлением «календаря» – плана на неделю. Не будем забывать, что Фамусов в тот момент один в комнате и разговаривает сам с собой. Именно из этого монолога при внимательном его прочтении мы узнаем о главных проблемах этого человека. А они – очень серьезны и даже сродни комплексу неполноценности.
      Во-первых, Фамусов – гурман, он любит вкусно поесть: «К Прасковье Федоровне в дом / Во вторник зван я на форели». Но вот беда: возраст, нарушение обмена веществ, и в итоге – несварение желудка, причем долгое и мучительное: «То бережешься, то обед: / Ешь три часа, а в три дни не сварится!»
       Во-вторых, наш герой далеко не отшельник и существует в социуме, поэтому «зван на погребенье». Так мы становимся свидетелями нового открытия: оказывается, покойнику можно не только сочувствовать, но и завидовать. Фамусов сам не отдает себе отчет в том, что его зависть к вельможному Кузьме Петровичу выглядит почти противоестественно, учитывая трагизм ситуации. С одной стороны, вполне живой и не чуждый земным удовольствиям Павел Афанасьевич впадает в невеселое философствование, предчувствуя в скором времени и для самого себя «тот ларчик, где ни встать, ни сесть». С другой – и это парадокс! – он не против поменяться местами с почившим Кузьмой Петровичем:
       Покойник был почтенный камергер,
       С ключом, и сыну ключ умел доставить;
       Богат, и на богатой был женат;
       Переженил детей, внучат;
       Скончался; все о нем прискорбно поминают.
       Что же так растравило душу Фамусову? Напомним еще раз: работу свою он не любит. И теперь понятно почему. Фамусов – чиновник, столоначальник низшего звена. Положение свое он презирает, потому что до камергера не дослужился и ключа от министерского кабинета не получил. Именно это заставляет его быть предводителем московского дворянства и давать балы: другого способа стать заметной публичной фигурой у него просто нет.
     Этот самый ключ вместе с высокой государственной должностью передавался по наследству – от отца к сыну. Так мы узнаем, что у Кузьмы Петровича был не только ключ, но и сын, а у Фамусова сына нет, одна только дочь, да и та с норовом. С такой дочерью «переженить детей, внучат» едва ли получится, если только… если только Фамусову не удастся его последний грандиозный, наполеоновский замысел – выдать Софию за будущего генерала. Так мы понимаем, что шансов у ведущего представителя московского дворянства немного, фактически только один –   заловить в свои сети удачливого полковника Скалозуба и быстрее женить на дочери, пока это не удалось сделать кому-нибудь другому, например, князю Тугоуховскому, у которого шесть дочерей. Не стоит забывать и о том, что Москва первой четверти XIX века – это «ярмарка невест»: туда ведь еще и Татьяну Ларину привезли замуж выдавать, и тоже за генерала. Вот Фамусов и живет в постоянном страхе, что Скалозуб соскочит с крючка. А тут еще непонятный Чацкий, бывший друг детства Софии, некстати под ногами болтается.
     На фоне всего этого фамусовского кошмара даже необходимость ехать «у вдовы, у докторши, крестить» кажется сущим пустяком, если бы не странные и настораживающие обстоятельства этого крещения. «У вдовы, у докторши, крестить» – это само по себе абсурд, оксюморон, «кентавризм», или как это еще называется. Но такая абсурдность высказывания и приводит к догадке, которая закрепляется блистательным грибоедовским «аранжеманом» – разбивкой фразы и переносом значимых слов на другую строку:
       Она не родила, но по расчету
       По моему: должна родить...   
      Вот это «по моему» и довершает позицию: кому же еще, как не будущему отцу младенца, известны столь тонкие обстоятельства. Становясь крестным, Фамусов вполне благородно берет на себя и опекунство и – отчасти – финансовое покровительство над собственным незаконнорожденным потомком. Мы убеждаемся, что герой, который, по его словам, «монашеским известен поведеньем», на самом деле никакой не монах и не противный старикан, как нам всегда внушалось в школе. Это весьма живой и охочий до слабого пола господин.
        При этом Фамусов, судя по его монологу, далек от самодовольства и смотрит вовсе не «профилем с медали». У него слишком много проблем, и разрешить их все разом он не в силах. Намного проще было бы решать их, сидя в камергерском кресле. И здесь вполне закономерен следующий вопрос: почему он все-таки не камергер и не министр? почему этого не случилось?
      Так мы подходим к монологу Фамусова о «покойнике дяде», который со своими шутовскими выходками не на шутку возмутил максималиста Чацкого: «И точно, начал свет глупеть…» Чацкий сполна вкусил разных вольнолюбивых европейских обществ, и «баррикадные» настроения ему ближе, чем одиозная биография Максима Петровича.
      Повествование о восхождении на олимп власти Максима Петровича – это не случайная прихоть не в меру разговорившегося хозяина дома, а его отчаянная исповедь, внезапное откровение, вытекающее из предыдущего монолога. Рассказывая о дяде, Фамусов отчаянно кричит Чацкому о своих собственных проблемах и, в то же время, как будто заклинает этого заносчивого юнца – «делай как Максим Петрович». А за этим стоит: «Не делай как я». Недаром же он осекся, начав: «Мы, например, или покойник дядя». Никакого «мы» здесь нет, потому что не ему, Фамусову, а только дяде удалось невозможное: «На золоте едал; сто человек к услугам; / Весь в орденах; езжал-то вечно цугом; / Век при дворе, да при каком дворе!» И все это за то лишь, что сумел насмешить императрицу собственным унижением – падением и оханьем на торжественном приеме.
     Но легко ли это – добровольно стать шутом? В России такая практика никогда не переводилась, она была не только в XIX веке, но во всех веках и при любых дворах, княжеских, имперских, советских и прочих. Пока есть спрос, будет и предложение, а самодуры на Руси оставались всегда. Достаточно вспомнить «ледяные домики» Анны Иоанновны и шутовскую свадьбу князя Голицына. Максим Петрович свой шанс использовал сполна. А Фамусов?
      Вот тут мы и приходим к неожиданному выводу: Фамусов не камергер, как Кузьма Петрович, и не «при дворе», как Максим Петрович, потому что в молодости он на приемах не падал, не пресмыкался и, вообще, мало чем отличался от Чацкого: был своенравным, гордым и амбициозным человеком. Зато теперь, в зрелости, он все понял про законы этого общества, набрался жизненного опыта, но жизнь менять уже слишком поздно. Потому он и кричит Чацкому о том, что в этом мире надо один раз унизиться, чтобы потом жить по-королевски. И Чацкий, будучи молодым бунтарем, его, конечно, не понимает. Говорят же: если бы молодость знала, если бы старость могла.
     Такое сравнение прежнего Фамусова с нынешним Чацким, возможно, выглядит шокирующе для некоторых ортодоксов, но оно не столь уж революционно. Революционно другое – сравнение их обоих с Молчалиным. И дело здесь не в том, кто к какому идеологическому клану принадлежит, а в том, для чего и создается великая литература – в психологии личности. И психология, по Грибоедову, такова, что Молчалин кардинально отличается и от Чацкого, и от Фамусова, потому что он родился стариком. Этот персонаж не знает ни духовной свободы, ни юношеских порывов. Его единственным стремлением становится не деяние, а социальная адаптация, то есть попытка подстроиться под общество. С такими узко понимаемыми, утилитарными намерениями ни научных открытий никогда не совершить, ни великого произведения искусства не создать. Убожество Молчалина в полном отсутствии полета мысли и чувств.
      Русская литература знает не одного, а нескольких «Молчалиных», похоронивших себя в социальном болоте. Фактически это распространенный человеческий тип, который способен меняться со временем, слегка трансформироваться под влиянием исторических и бытовых обстоятельств. Таковы были прапорщик Владимир в «Метели» А.С. Пушкина, Егор Дмитриевич Глумов в комедии А.Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», лакей Яша в «Вишневом саде» А.П. Чехова. В сущности, этот герой – ловкое пресмыкающееся, человек-хамелеон, с детства сознающий, что обделен всеми земными благами, и потому ищущий иных способов завоевания этих благ. Такой человеческий тип разнится лишь мерой своего ума: проницательный Глумов выглядит все-таки приятнее и интеллектуальнее вульгарного лакея Яши, а Молчалин колеблется где-то между ними – хватает же у него ума и образования готовить для Фамусова деловые бумаги и обольщать Софию беседами. В отличие от них всех, нищий прапорщик Владимир в повести Пушкина «Метель» предстает отвлеченной космической величиной: он жертва не общества или собственной неосторожности, а самой судьбы, пославшей ему в отместку стихийное бедствие и лишившей единственного шанса тайно жениться на богатой наследнице. Даже его жизненный финал рисуется Пушкиным космически: потерпев поражение в жизни, Владимир с отчаянья отправляется на войну с Наполеоном и гибнет от ран. 
     Но если у Пушкина всему виной была не глупость приспособленца, а какая-то некстати случившаяся метель, то есть внешние обстоятельства, то у Грибоедова дикая выходка Молчалина, решившего соблазнить крепостную горничную, выглядит почти непонятно. Безусловно, у Молчалина была только одна возможность стать наследником Фамусова: склонить Софию к романтическому побегу и тайному венчанию. И расчет хитреца в отношении Фамусова был верен: София – единственная дочь этого публичного человека, а Фамусов не настолько глуп, чтобы отречься от дочери. Мало того – Фамусов, с его умом, мог даже извлечь пользу из этой неудачной ситуации, переиграть ее: достаточно было только предстать в глазах света «мудрым отцом, сумевшим понять и простить два любящих сердца». В конце концов, московское общество – это масочный карнавал, и, надев маску романтичного и чувствительного человека, Фамусов приобрел бы в глазах светских дам дополнительное обаяние. 
     Принимая во внимание все эти обстоятельства, невозможно понять, как мог Молчалин, добившись полного доверия Софии, погубить свой план банальным флиртом с Лизой? Да и зачем ему эта Лиза? Лиза, кстати, была не глупа и никогда не приняла бы ухаживаний ни Молчалина, ни Чацкого, ни Фамусова: «Минуй нас пуще всех печалей / И барский гнев, и барская любовь». Так отчего же Молчалин совершил такую глупость? Тем более что, завоевав Софию, он получил бы вместе с ней и Лизу в качестве приданого.
      Представить себе, что безродным дворянином из Твери двигала безумная, неудержимая страсть к крепостной горничной, просто невозможно: Молчалин никогда не был человеком страстей. Переезд из Твери в Москву, благоволение фамусовского окружения, любовь Софии достались дорогой ценой. И променять все это на пустую интрижку способен только глупец.
      Скорее всего, Грибоедову такая финальная сцена понадобилась лишь для развязки в жанре «хорошо сделанной пьесы»: чтобы все тайное стало явным, как в подлинном водевиле. 
                ***
      Исследователи часто задаются вопросом: кто же здесь умен и кто глуп – Чацкий, Молчалин, София? Думается, этот вопрос изначально неверен. Здесь каждый по-своему умен и глуп – в соответствии с обстоятельствами.
     Чацкий видел Россию такой, какая она должна быть – с созидательными деяниями, с конституцией и без вековечного рабства. Но не находил понимания в окружающих, потому что изначально выбрал себе не ту аудиторию. Ничего удивительного, что в него, как в пророка из стихотворения М.Ю. Лермонтова, «бросали бешено каменья». И разве не о Чацком эти слова Лермонтова из стихотворения «Пророк»:
       То старцы детям говорят
       С улыбкою самолюбивой:
      «Смотрите: вот пример для вас!
       Он горд был, не ужился с нами:
       Глупец, хотел уверить нас,
      Что бог гласит его устами!» 
    Даже великий Пушкин обвинял Чацкого в глупости за то, что все свои верные по сути слова он говорил «на бале московским бабушкам».
     Недальновиден Чацкий и в отношении Софии. Уехав в Европу, он набирался впечатлений и ни на одно письмо подруги не ответил, почему-то полагая, что Софию можно, как вещь, запереть в ящике комода, а потом достать в том же виде, в каком ее оставил. Но три года для запертой в собственном доме 17-летней девушки – это целая вечность. Не стоит забывать, что София, как барышня, не имела возможности свободно передвигаться не только за границей, но даже по Москве, тем более что у нее и провожатых не было: мать умерла, а нянька, мадам Розье, сбежала к другим хозяевам. Однако, вернувшись, Чацкий ведет себя так, будто выходил за дверь всего на минуту: осыпает Софию нелепыми восклицаниями и совершенно не слышит ее слов. Все странности ее поведения он принимает за болезнь, полностью отвергая ее право на личные чувства вне его понимания. Когда София в открытую демонстрирует ему свою любовь к другому человеку, Чацкий продолжает ее не слышать, а потом и вовсе оскорбляет ее избранника, после чего ее раздражение уступает место ненависти. Для романтичной девушки легче перенести оскорбление в свой адрес, нежели в адрес предмета ее чувств. Если бы Чацкий видел действительно Софию, а не какой-то отвлеченный образ собственных фантазий, он давно расслышал бы все ее скрытые намеки. Именно такое тонкое умение «видеть невидимое и слышать непроизнесенное» называется любовью, а любовь – это талант, которого Чацкий лишен.
       София, в свою очередь, не умна и не глупа. В ней достаточно изобретательности, чтобы выстроить одновременно две тонкие интриги. Она умело сталкивает своего отца с Чацким, обманом убедив Фамусова, что ее избранник – Чацкий. Этим ловким приемом она выводит из-под удара себя и Молчалина. В то же время София со знанием дела распускает слух о безумии Чацкого: «Он не в своем уме», но при этом добавляет: «Не то, чтобы совсем...» и «Мне кажется». Она прекрасно понимает, что общество воспринимает и распространяет слухи только тогда, когда они сомнительны: уж так это общество устроено. И всего через пять минут София с удовлетворением видит, как по залам распространяется ее клевета.
       В то же время София многим казалась наивной, недальновидной, не умеющей разбираться в людях. На это ей указывала даже ее собственная служанка Лиза. Однако дело тут не в глупости, а в любви, которая способна превратить в слепца любого человека – и в 17 лет и в 40. Злую шутку с Софией сыграло лишь ее воспитание: она черпала свои представления о людях из французских романов, и ее доверчивостью мог воспользоваться любой человек, способный извлечь выгоду из этих наивных книг. Чего стоит один лишь выдуманный Софией сентиментальный сон о чудовищах, терзавших ее возлюбленного.   
      Так же двойственен и Молчалин: насколько он хитер в своем вечном маскараде, настолько и нелеп в предпоследней сцене комедии, когда предлагает Лизе румяна и белила.
      Едва ли не единственным умным персонажем выступает горничная Лиза.
Она отлично знает свое место и свое положение в доме, поэтому не строит иллюзий. Ей хватает хитрости и умелого кокетства, чтобы не стать жертвой Фамусова и в то же время не разгневать его. Свои выводы Лиза подает Софии в деликатной манере, стараясь не обидеть. Лизе не откажешь и в практичности: она выбрала себе наиболее рациональный вариант – буфетчика Петрушу. Очевидно, на столе буфетчика не переводились пирожные и другие вкусные вещи.
      Впрочем, Грибоедова за эту хитроумную Лизу часто порицали, не без основания отмечая в ней непривычные для крепостной девушки поступки и высказывания. Некоторые даже замечали, что Лиза больше походит на героиню игривых французских пьес, чем на русскую служанку. Нападки не смущали Грибоедова. По его мнению, такой тип горничной, как Лиза, был порожден особым укладом барского дома, в котором при барышне часто состояла доверенная прислуга, фактически бесплатная компаньонка, воспитывавшаяся по тому же образцу, что и ее госпожа.
      Однако чего стоит Лизина меткая, язвительная характеристика полковника Скалозуба: «…И золотой мешок, и метит в генералы». Так никогда не скажет горничная. Возможно – Чацкий. Но еще вернее – сам Грибоедов: такой же, как Лиза, проницательный слуга власти.
      Так мы приходим к выводу, что дипломат Грибоедов совершил нечто абсолютно неординарное, гениальное, восхитительное по дерзости: он сделал своим «альтер эго» юную крепостную служанку и вложил в нее свои мысли.         
       И все же главная заслуга А.С. Грибоедова видится не в продуманной психологии характеров, не в типизации персонажей или исследовании  поступков героев. Она, эта главная заслуга, в том, что, вопреки давним стереотипам и клише наших идеологизированных учебных пособий, «век нынешний и век минувший» превратились в вечность. Нам и хотелось бы думать, что такова была Россия при крепостничестве, а теперь уже не так. Но ведь с тех пор ничего не изменилось. Всех по-прежнему пугает невидимая, но очень страшная «Марья Алексеевна». Молчалины по-прежнему «блаженствуют на свете» и ждут протекции от немолодых дам. Фамусовы все так же учат молодых «сгибаться вперегиб». А Максимы Петровичи все падают и падают на скользком полу, чтобы насмешить важных людей и подняться по карьерной лестнице.
     Так было всегда, и так будет всегда. Вот только Грибоедова больше нет.


Рецензии