Освобождение. Мы смешивали малое с большим

*** «Мы смешивали малое с большим»

Поэт всегда смешивает малое с большим – истину индивидуального бытия с размахом социального строительства, революционного переустройства, вооружённого разрушения. Прав ли он, в житейской суете своей решаясь судить о природе совсем иного масштаба? Если быть персоналистом, легко обнаружить иллюзорность гигантских масштабов всенародных строек и общественных переворотов. Последние лишь кажутся великими, тогда как на деле великим оказывается единственно человек, немалые усилия прилагающий, чтобы по капле выдавливать из себя раба. И если историки действительно желают знать, что свершалось, происходило и происходит с народом, эпохой и культурой, прежде всего им следует обратиться к тому, как и что было с поэтом.



*   *   *

Собратья! Собратья! Собратья!
Не смею молчать и соврать я.



Как и что было с поэтом? Под каким знаком проходила его стезя? Важно отделить зёрна от плевел, главное от второстепенного.
Личность поэта, философа, прозорливца начинается там, где он не «смеет молчать и соврать», когда социальное окружение предпочитает смолчать, а, где удобно, и соврать. Это совсем не означает, что поэт безрассуден или «больной на голову» герой; просто тот источник творчества, которым он жив, не позволяет ему поступить иначе. «Ну, и к чертям собачьим такое творчество!» – решит обыватель и будет по-своему прав: надо содержать семью, растить детей, обеспечивать старость. Однако без творчества, без сотворчества с началом, не позволяющим молчать и соврать, жизнь непременно вырождается в «гроба человеческих лбов» (П. Антокольский. «Мы»), в «матёрый желудочный быт земли», такой, что «не разберёшься, который век» (Э. Багрицкий. «ТВС»).
А век поджидает на мостовой, сосредоточен, как часовой.
Поджидает именно его, одного из ничтожных, из миллионов смертных, чтобы приказать солгать или убить, и как поступит тот, который окажется «один на миллионы», такая и будет история, как будто остальных миллионов и не было никогда.
Вот что и как происходит с поэтом.
А что же с теми, кто выдаёт себя за поэтов, «культурную элиту», за властителей умов и сердец? С ними история как раз и поступает так, как с «чернью» в метафизическом смысле слова. И хотя эта «чернь» – в Москве и в Париже, со стороны – из Комарово или Кламара – сущность виднее…


При этой твёрдости телес
При этой квадратуре лба
Ужели не воздвигнем крепость
Юродивой мечты.

(А. Б. Мариенгоф. «Заговор дураков»)


В предисловии к «Опыту персоналистической философии» Н. А. Бердяев, в Кламаре, писал:
«Самодовольство и самопревозношение культурной элиты есть эгоизм, брезгливая изоляция себя, отсутствие сознания своей призванности к служению. Я верю в подлинный аристократизм личности, в существование гениев и великих людей, которые всегда сознают долг служения, чувствуют потребность не только в восхождении, но и в нисхождении. Но я не верю в аристократизм групповой, в аристократизм, основанный на социальном подборе. Нет ничего противнее презрения к народным массам почитающих себя элитой. Элита может даже оказаться “чернью” в метафизическом смысле слова, это особенно нужно сказать про элиту буржуазную». (Н. А. Бердяев. «О рабстве и свободе человека». С. 436).


*   *   *

Не нам построить жизнь
С суровостью прямолинейной,
Не таковы сердца у наших дев,
Друзья не таковы!
Пока мы молоды – нам чужды люди Рейна
С презреньем к праздности, к нелепице,
К мечте.

Когда ж придёт конец
(А он придёт, увы!),
Старушка ель в декабрьском чепце
Нас встретит у погоста
Поклоном белой головы.

Мы не завидуем тому, кто здесь повелевает;
Народы клятвам не верны,
Как не верны цари народам,
Судьба степей – быть многодымным городом.
А городов судьба –
Стать златошерстой степью.

Зачем же строить жизнь по чертежу,
Как дом.
Крестьянская изба
И та тяжеловесна!
Вот почему до полдня я лежу
И до утра сижу над песней.



Стезя «верховного мастера ордена имажинистов» проходила под знаком того, что у Н. А. Бердяева сформулировано как радикальный переворот в установке ценностей, персоналистическая переоценка. А. Б. Мариенгоф – безбожник и революционер. Но безбожник безбожнику – рознь, а сам термин «революция» нуждается в экспликации. Вместе с тем, что такое персонализм, как не применение евангельской морали к человеческим обществам, сосредоточенность на человеческой личности, признание её высшей ценностью? Н. А. Бердяев полагал:
«Нужно перестать считать “своё” непременно хорошим, а “чужое” непременно дурным. Только Евангелие провозгласило, что нужно любить врагов, выйти из порочного круга ненависти и мести. И это означает переворот в мире, поворот к иному миру, радикальное отрицание законов природного мира и царствующего в нём натурального порядка. Между порядком Божиим и порядком мира существует глубокий конфликт, и тут невозможно взаимное приспособление, тут возможны только измены. <...> Истина, открывшаяся в Евангелии, не абсолютна, а конкретна и находится в царстве субъективности, а не в царстве объективности, она раскрывает свободу царства Божия. Заповедь “не убий”, как голос Божий, остаётся в силе не только для отдельных людей, но и для человеческих обществ». («О рабстве и свободе человека». С. 583).



*   *   *

Опять безжизненное поле,
Безжизненная вдаль тропа.
Вёрст шесть осталося
(Не боле)
До пограничного столба.

Такой ли представлялась встреча?
Какие грустные края!
И огненные (ах!) противоречья
Любовь и ненависть таят.

Где сердце?
В суете ль проклятой?
(Неужто ж я такая дрянь.)
Мила ли:
Пенза толстопятая
И косопузая Рязань?..

А вот
И столб,
И пограничный домик,
И всадник в шлеме на меже.
Кто разберёт?
Чёрт ногу сломит
В смешной поэтовой душе.



Каким-то непривычным лирическим теплом, – почти «бунинщиной», – пронизаны эти строки. Но так ли это удивительно? Жестокие образы прежних поэм А. Б. Мариенгофа не столько дань социальным потрясениям Октября и октябрьскому перевороту, сколько персоналистическое освобождение Духа от образа врага, верность родине и вольности. Это со-бытие поэта и революции, и там, где поэт говорит «революция», быть может, не ведая того, он говорит о Духе, а не о большевиках. То же самое делал А. Блок в поэме «Двенадцать», В. Маяковский в поэме «Ленин». Не о матросах и не о Ленине со всей непонятой вождём «тарарабумбией какой-то» в них речь. Речь о революции как о наступлении новой эпохи – эпохи Духа, в которую верили «больные мальчики».


*   *   *

Не много есть у вольности друзей.
Друзья весёлые
У купли и продажи.
На головы нам время сыплет соль,
И зрелая любовь
Нас в крепкий узел вяжет.

Уже чуть слышны песен голоса.
Так звонкая коса
Навряд ли слышит
Вздох предсмертный луга.
Нас оправдают голубые небеса:
Мы были вольности и родине верны
И только неверны подругам.

Уйдём – останется стихов тетрадь,
В ней мы судьбу воспели нашу.
Счастливый был удел:
В дому – всегда пустая чаша
И чаша сердца вечно через край.

<Ноябрь> 1922



А. Б. Мариенгоф – революционер. Но не потому, что в Нижнем получил 36 часов карцера, когда двенадцатилетним ротозеем, пожирая глазами программку с фамилиями любимых актёров, остался сидеть на стуле в ученической ложе театра под «Боже, царя храни». И не потому, что в Пензе полез на чердак с дамским браунингом, а в Москве кричал «Да здравствует революция!» и сопровождал Якова Блюмкина. А. Б. Мариенгоф – революционер потому, что действительно пытался изменить принципы общественного устройства. Кровопролитие революционных лет вызывало у него чувство естественной человеческой антипатии, неприятия. И он, собственно, никогда его и не воспевал так, как товарищ из Владикавказа с орлиным носом и огромным револьвером на поясе воспевал «чрезвычайку». А. Б. Мариенгофу довелось встать на путь освобождения, путь революционного духовного порыва, подлинной революционности в желании изменить мир, – «мы наш, мы новый мир построим», – и всей его трагической противоречивости заповеди «Не убий».
«…Для того чтобы человеческие общества соблюдали эту заповедь, – объяснял Н. А. Бердяев, – они должны свернуть с пути объективации человеческого существования, т. е. с пути рабства человека, и вступить на путь субъективации человеческого существования, т. е. на путь освобождения. С этим связан радикальный переворот в установке ценностей, персоналистическая переоценка ценностей. Создание образа “врага”, играющего такую роль в мировой истории, есть обесчеловечивающая, обезличивающая объективация. <…> “Враг” есть объективация существования, в которой исчезает образ человека. Поэтому нет ничего более чудовищного, чем благословение войны христианскими церквами, чем самое словосочетание “христолюбивое воинство”». (Н. А. Бердяев. «О рабстве и свободе человека». С. 583).


*   *   *

Сказал в дверях:
– Ну вот, война.
И закурил.
И лёг на сердце камень.
Ты отвечала:
– Да... она
Идёт и между нами.
И это было так по-женски –
Ответ твой
И твои слова.
Над городом плыл месяц деревенский,
За ним плыла ночная синева.

Плыл облак рыбиной библейской
В серебряной пучине звёзд,
Плыл мужественный марш красноармейский
Через Литейный мост.

Плыла Нева,
Без дрожи и без плеска,
И Запад плыл... но к берегам каким?
И в суете своей житейской
Мы смешивали малое с большим.



Духовные перевороты, смешивание малого с большим, персоналистское освобождение, – что может быть более чуждым большевистскому утилитаризму? В статье «Литературное производство и сырьё» (1921) шумный критик опорожняет на мостовой российской литературы ушат холодного своего неведенья Духа, вместе с пеной якобы понимания насущной действительности выплескивая саму возможность обновления:
«Расточительно тратят бумагу, не считаясь с оскудением её, поэты-имажинисты. В истекшем году типографский станок выбросил большую имажинистскую литературу, поглотившую бумажную выработку, по крайней мере, одной бумагоделательной фабрики за год. Между тем уродливые произведения Анатолия Мариенгофа, Вадима Шершеневича, Велимира Хлебникова, Григория Шмерельсона и др. могли бы подождать наступления более благоприятного времени, когда продуктивность бумажных фабрик поднимется. На потраченной имажинистами бумаге можно было бы печатать буквари и учебники, которых ныне не хватает, почему они стали распространяться в рукописном виде. Прибавьте к тому, что свои ерундовые стихи Мариенгоф печатает размашисто, по 6 строк на странице». (А. Кауфман. «Литературное производство и сырьё». С. 2).
Семьдесят лет спустя официоз ни толики не поумнел, и уже другой шумный критик переводит литературное производство на тему квартирного вопроса: «Шершеневич после визита к председателю Московского Совета Л. Б. Каменеву тут же получает „две чудесные комнаты на Арбате“. <…> Вспомним, что в это время у Марины Цветаевой умерла в приюте младшая дочь, а больному В. Ф. Ходасевичу, жившему в полуподвальной, не топленной больше года квартире, куда сквозь гнилые рамы текли потоки талого снега, тот же Каменев не дал письма в жилищный отдел».
Не чужда критику и тема работы транспортного цеха:
«Во время транспортной разрухи <…> Есенин и Мариенгоф с комфортом путешествовали в отдельном салон-вагоне. Вагон принадлежал гимназическому товарищу Мариенгофа. <…> Новоиспечённый железнодорожный чиновник получил в своё распоряжение салон-вагон, разъезжал в нём свободно <…> и предоставлял в этом вагоне постоянное место Есенину и Мариенгофу. Мало того, зачастую Есенин и Мариенгоф разрабатывали маршрут очередной поездки и без особенного труда получали согласие хозяина салон-вагона на намеченный ими маршрут: летом 1919-го они побывали в Петрограде, весной 1920-го в Харькове, летом на Кавказе». (С. В. Шумихин. «Глазами “великолепных очевидцев”». С. 8–9).


*   *   *

    Последнее:
Я ставлю душу.
Ну!
Тасуй-ка и сдавай,
Насмешливый партнёр.
Так:
Потяну.
Ещё.
Ещё одну.
Благодарю.
Довольно.
Перебор.
Чорт побери, какое невезенье!
Я рву и комкаю краплёные листы.
Вот так играло и продулось ты,
Моё шизофреническое поколение.



Соединяя несоединимое, имажинистский образ непременно заключает в себе антиномию, и, сжимая ассоциативную цепочку до двух крайних звеньев, заставляет способного к мысли читателя думать и чувствовать самому, восстанавливать всю цепь ассоциаций и порождать собственные.
«Мысль Толстого, Чехова, Достоевского, – признавался А. Мариенгоф, – всегда хочется “закусить” собственной мыслью. В этом, пожалуй, самое большое достоинство хорошей литературы». («Это Вам, потомки!». С. 115)
Эффектность и неожиданность образа достигается за счёт наглядности, вещественности, физиологической чувственности конкретных вещей, к которым обращаются имажинисты.


Руки галстуком

8

И снова голые локти
Этого, этого и того дома
В октябре зябли,
И снова октябрь полировал льдом
Асфальтов серые ногти,
И снова уплывали часы, как корабли.


9

Не было вас, и всё-таки
Стал день, вытекли сумерки,
Сгорбился вечер и закачалась ночь –
Потому что: время перебирало чётки,
Дымилось весной,
И солнце белую мякоть снега грызло золотой
киркой.



Со временем круг людей, чья культура позволяла оценить эту анатомически отточенную образность имажинизма, делался уже и уже, пока окончательно не восторжествовала версия А. Блока о пагубности «русского дэндизма ХХ века», когда «в рабочей среде и в среде крестьянской тоже попадаются уже свои молодые дэнди», а они – «пустые, совершенно пустые». И при том не скрывают, что все они – «дрянь, кость от кости, плоть от плоти буржуазии». (А. Блок. «Русские дэнди». С. 55–57).
С одним из таких денди после литературной вечеринки мэтр русского символизма возвращался домой – в мороз, под сильным ветром, тёмными улицами Петрограда. Молодой человек читал наизусть десятки стихов современных поэтов и утверждал, что его ничто не интересует, кроме стихов. Затем сообщил, что ему негде ночевать. На завтрашнее утро поэта ждали многие дела и мысли, и он испугался того, что слишком заглядится в этот узкий и страшный колодезь… дэндизма…
Александр Александрович был вынужден отказать бездомному своему попутчику, и они простились – чужие, как встретились.


*   *   *

Терпеть не могу жить на даче. Терпеть не могу даже приезжать в гости на дачу. Заборы, заборы, заборы и малособлазнительные домики уборных.
– Какой красивый закат!
Отвечаю:
– Да. Очень красивый. Розовый, как ветчина.
Очень интеллигентная хозяйка дачи взглянула на меня с ужасом:
– А ещё поэт!
(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 77)


Пожалуй, если бы среди читателей процветали одни кауфманы, шумихины да «очень интеллигентные хозяйки дач», вряд ли что-то лучшее наметилось бы с транспортным сообщением или в стране прибавилось бы жилья. А вот библиотеки радовали бы неучей своей пустотой.



*   *   *

Не было вас
И не было сумерек,
Не вздыхал вечер.
Я вышел на улицу,
Разговаривающую шумом рек.
Глаза, как оплывающие свечи,
Ветер!
Нет, на Кузнецком я вас не встретил.
Только блудниц.
Я,
Как птичница
Без птиц.
Нет человека на свете
Грустней Мариенгофа.
Пришлось одному есть яичницу
И пить кофе.



Брызжущим слюной критикам нравится повторять, что А. Мариенгоф носил деллосовское пальто, цилиндр и лаковые башмаки, вместе с Есениным они обедали в лучших ресторанах Москвы, а дома их кормила экономка.
Да, поэты носили цилиндры, которые – и слава Богу! – за неимением ордера на головной убор согласился продать краснощёкий немец в десятом по счёту шляпном магазине, куда они с Есениным забежали на второй день по приезде в мокрую от дождей колыбель революции.
Дорогое пальто, лаковые ботинки? За какую ещё деталь туалета должны оправдываться мастеровые искусства перед чехами-инспекторами от литературы? Быть может, снова за «длынные вольосы»?


«Часы на Театральной площади показывали десять.
– Довезу! – предложил лихач с надменным лицом гвардейца.
– На Пречистенку.
Ветер сорвал цилиндр с моей головы.
Гвардеец со своих высоких извозчичьих козел только покосился на него ироническим глазом.
Красивая молодая дама в норковой шубке, догнав цилиндр, подняла и протянула мне.
– Премного благодарен...
Как-то не выговорилось: “Премного благодарен, гражданка!” Уж очень она была тоненькая даже в своей шубке до колен. Была лёгкая, как папиросная бумага. И я сказал вместо “гражданка”:
– Премного благодарю, сударыня!
– Пожалуйста, сударь.
И с милой полуулыбкой добавила:
– Это смешно, товарищ Мариенгоф, что в наше время, в нашей Москве вы носите цилиндр.
Её зубы сверкали, как поддельный жемчуг. Моё поколение ещё видело настоящий.
– Вы хотите сказать: “Это глупо”?
– Угадали.
– А Шекспир носил серьгу в ухе, – не соврал я. – Это, пожалуй, ещё глупей.
– Шекспир жил в шестнадцатом веке.
– Однако в этом шестнадцатом веке он писал немногим хуже, чем пишем мы в своём двадцатом».
(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги». С. 345)



*   *   *

Хотел бы я в серебряные годы
Старинной дружбою согреться
И умереть в хорошую погоду
За шахматами
От разрыва сердца.
И чтобы женщины
С пучочками фиалок,
По улицам,
Бульварам,
Переулками
Шли за моим весёлым катафалком
Под ручку,
Будто на прогулке.
И чтобы многочисленные внуки,
В час окончательной разлуки,
Шумели, словно сад ветвями,
Своими молодыми языками.



Внуков у А. Б Мариенгофа не было: единственный сын Кирка, первая ракетка «по юношам» ленинградского «Динамо», свёл счёты с жизнью неполных семнадцати лет в 1940 году. 
Молодые же языки были разные. Встречались и такие, что были знакомы ещё по юридическому факультету и отличались непринуждённым обращением и препротивнейшей лёгкостью в словах. Поэт их не любил: в дни Керенского на полях Галиции ради воодушевления не желающих воевать солдат они подставляли лоб под немецкую пулю, а в октябре 1917-го за стенами военных училищ отстреливались до последнего патрона и пулемётной ленты.


«На Бронной, во втором этаже, длинный узкий зал с жёлтыми стёклами и низким потолком. Человек к человеку – как книга к книге на полке, когда соображаешь: либо втиснешь ещё одну, либо не втиснешь. Воротников синих! Воротников!..
– И как это на третий год революции локотков на тужурочках не протёрли.
На эстраду вышел Есенин. Улыбнулся, сузил веки и, по своей всегдашней манере, выставил вперед завораживающую руку. Она жила у него одной жизнью со стихом, как некий ритмический маятник с жизнью часового механизма.
Начал:

Дождик мокрыми мётлами чистит...

Что-то хихикнуло в конце зала.

Ивняковый помёт на лугах...

Перефыркнулось от стены к стене и вновь хихикнуло в глубине.

Плюйся, ветер, охапками листьев...

Как серебряные пятачки, пересыпались смешки по первым рядам и тяжёлыми целковыми упали в последних.
Кто-то свистнул.

Я люблю, когда синие чащи,
Как с тяжёлой походкой волы,
Животами листвой храпящими
По коленкам марают...

Слово “стволы” произнести не удалось. Весь этот ящик, набитый синими воротниками и золотыми пуговицами, – орал, вопил, свистел и громыхал ногами об пол.
Есенин по-детски улыбнулся. Недоумевающе обвёл вокруг распахнувшимися веками. Несколько секунд постоял молча и, переступив с ноги на ногу, стал отходить за рояль.
Я впервые видел Есенина растерявшимся на эстраде. Видимо, уж очень неожидан был для него такой приём у студентов.
У нас были боевые крещения. На свист Политехнического зала он вкладывал два пальца в рот и отвечал таким пронзительным свистом, от которого смолкала тысячеголовая, беснующаяся орава. Есенин обернул ко мне белое лицо:
– Толя, что это?
– Ничего, Серёжа. Студенты».

(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 540–541)



Всё прекрасное трудно.
Дождик мокрыми мётлами чистит ивняковый помёт на лугах.
Это же так просто, такой зримый образ! Надо обладать своеобразной классовой твердолобостью, неуживчивостью и цинизмом, чтобы не видеть и видеть не желать. Легче ли от этого строителям коммунизма? Легче, пока хихоньки да хахоньки, пока отдаёт жлобством лакейская убеждённость в своём превосходстве выскочек из кабин социальных лифтов революционных преобразований. Такой народ, такая сторона.


*   *   *

И нас сотрут, как золотую пыль.
И каменной покроют тишиной.
Как Пушкин с Дельвигом дружили,
Так дружим мы теперь с тобой.

Семья поэтов чтит обычай:
Связует времена стихом.
Любовь нам согревает печи,
И нежность освещает дом.

Простая вера и простые чувства:
Страх перед смертью,
К петуху зарезанному жалость.
Безумие и безрассудство
Мы носим как шикарный галстук.

А жизнь творим – как песнь, как стих.
Тот хорошо, а этот плохо.
Один
Спесиво цедит ром,
Другой
Пьёт жиденькое пиво
С кусочком воблы и горохом.

1923



Наглядную вещественность есенинских образов хохотушки да хохотуны с мозгами пролетарского вуза вынести не могли. Семиотическое окно имажинизма для них закрылось. Скоро в едином порыве они будут трудиться на фронтах ударных пятилеток, ором требовать смерти врагам народа, некоторые запишутся во «враги», другие – в доносителей на «врагов», и, верные твердолобой юности, всему хорошему и плохому, они не будут ждать тишины. Кто-то станет героем; кто-то будет расстрелян, кому-то удастся тихо, мещански обустроить жизнь, – увы, но большинство из них так и не узнает, что такое свобода. Таков итог, который едва ли может показаться завидным. Таков удел. Удаль. Даль. Жаль…
Картина несколько изменится, если вспомнить о земляных червях, опыт над которыми тянулся у Дарвина двадцать девять лет: люди растут – быть может, что и отношение к поэзии и литературе вырастает из детских штанишек.
Дай Бог, чтобы без испытаний железом и кровью!
Три года А. Б. Мариенгоф собирал воспоминания в книгу «Как цирковые лошади по кругу» (редакционное название «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги»). Ему казалось, что это долго. Позднее, узнав, что один опыт Дарвина тянулся почти треть века, подбадривал себя:
– Помни о червях Дарвина! Литература не менее важна в жизни.



*   *   *

Как холодно,
Как неуютно
С хозяйкой чванной и скупой,
Когда рассеянной рукой
Стакан неполный подают нам.

А жизнь?
Её я так же понимаю –
Струя широкая, сверкай!
Когда наполнишь нас до края,
Переливайся через край.

1934



Пока синие воротники свистели и громыхали ногами об пол, истребляя всякую возможность имажинистской образности и революционного торжества духа хотя бы здесь и сейчас – в ящике лекционного зала, поэты жили великой правдой социальных потрясений. Эта правда трёхмерна по сравнению с двухмерным, плоским пониманием науки жизни синих воротников и критиков-полуинтеллигентов.
В 1920 году красный террор добрался до Крыма. В Феодосии в декабре «Ах, не грозды носят – юношей гонят / К чёрному точилу, давят вино, / Пулемётом дробят их кости и кольём / Протыкают яму до самого дна». Красный террор ужасающими свидетельствами вторгается  в строфы Максимилиана Волошина, порождая подлинно имажинистские образы. Поэт иной формации и мироощущения, он знал, что глаз даёт нам непосредственное впечатление только о двух измерениях – мы всё видим на плоскости. К этому основному впечатлению присоединяется, и совершенно затемняет его, понимание трёхмерного пространства, основанное на предварительном опыте осязания.
То же чудо преобразования круга в шар и окружности в сферу совершается в семиотическом пространстве поэзии: слова двухмерны, они лежат на листе бумаги, пока опыт чувств и мышления не восполнит их осязанием Духа, верой и сопереживанием до трёхмерного бытия исторических обществ.

Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древние стихии,
И из недр обугленной России
Говорю: «Ты прав, что так судил!

Надо до алмазного закала
Прокалить всю толщу бытия.
Если ж дров в плавильной печи мало,
Господи, – вот плоть моя!»

(М. Волошин. «Усобица»)


Если общество – организм, а «вся история страны – история болезни» (В. С. Высоцкий), революция подобна резкому обострению всех хронически запущенных общественных заболеваний. Эта болезнь протекает с высокой температурой и, бывает, что с летальным исходом. Она не оставляет сомнений в том, что не нашлось творческих сил реформирования общества, что силы инерции победили.
«Смешно и наивно обсуждать революцию с точки зрения разумных и моральных норм. Она всегда окажется неразумной и аморальной. Революция иррациональна по своей природе, в ней действуют стихийные и даже безумные силы, которые всегда существуют в человеческих массах, но до известного момента сдержаны. В революциях, как и в контрреволюциях, разнуздываются садистские инстинкты, которые потенциально всегда есть в людях» (Н. А. Бердяев. «О рабстве и свободе человека». С. 616).



*   *   *

Я понимаю:
Время такое.
Счастье пошло на убыль.
Даже вот эта юная парочка
Тут,
На скамейке,
Возле левкоев,
Разве целуются?
Нет,
Выдаёт по карточке
Сердце своё и губы.



«Человеческим обществом управляет князь мира сего, и управляет в неправде. Поэтому естественно, что против этого управления периодически происходят восстания. Но очень скоро этими восстаниями против неправды вновь овладевает князь мира сего и творит новую неправду. В этом двойственность революции. В революции совершается суд Божий. В революции есть момент эсхатологический, как бы приближение к концу времён». (Н. А. Бердяев. «О  рабстве и свободе человека». С. 614).


*   *   *

Вождями Октябрьской революции были идеалисты-интеллигенты с бородками второй половины XIX века (Ленин, Троцкий, Луначарский, Бухарин и др.).
Кончились бородки – кончилась революция.


*   *   *

Встречаясь с нашими чиновниками, даже высокопоставленными, я невольно вспоминаю слова Кромвеля:
«Меня больше теперь беспокоят дураки, чем мерзавцы».

(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 83, 50)


Когда к концу 1922 года князь мира сего вновь овладел «распелёнутой землёй нашей», для авторов «уродливых произведений» совсем не секрет было, что революция это только мечта, фатум человеческих обществ, что революция это, скорее, социальная катастрофа, нежели освобождение.
Имажинизм, дитя революционного порыва, иссяк.


*   *   *

Как хорошо, что кровь
Не бьёт в мой лоб,
Как в колокол,
Тяжёлым языком страстей!..
Ты – около.
Хочу спокойно чистоту растить.

1920



«Революция в очень малой степени стоит под знаком свободы, в несоизмеримо большей степени стоит под знаком фатума. Революция есть фатум человеческих обществ. В революции человек хочет избавиться от рабства у государства, у аристократии, у буржуазии, у изголодавшихся святынь и идолов, но немедленно создаются новые идолы, новые ложные святыни и попадают в рабство к новой тирании». (Н. А. Бердяев. «О рабстве и свободе человека». С. 614).


*   *   *

Наш стол сегодня бедностью накрыт:
Едим – увядшей славы горькие плоды,
Пьём – лести жидкий чай, не обжигая рот.
Не нашим именем волнуются народы,
Не наши песни улица поёт.

Ночь закрывает стёкла чорной ставней,
Мы утешаемся злословьем.
Тот говорит, что в мире всё не вечно,
А этот замышляет месть.
Однообразное повествованье:
У побеждённых отнимают меч,
У полонённых – честь,
У нас – высокое призванье.

Я говорю: не стоит сожалеть,
Мы обменяли медь
На злато.
Чужую песнь пусть улица поёт,
Не нашим именем волнуются народы!
Что юность, слава и почёт?
В стакане комнатной воды
Шипенье кислоты и соды.

Декабрь 1922



Современный исследователь, изучая потёмки прошлых дней, который раз в истории русской литературы обнаруживает «однообразное повествованье»:
«“В 1920 и 21 гг. в Москве шумели имажинисты. Главными у них были С. Есенин, А. Мариенгоф, А. Кусиков и В. Шершеневич. В 1922 г. от них ничего не осталось, – констатировал И. Н. Розанов в своём ‘Обзоре художественной литературы за два года’, датированном ноябрём 1922 г. – Кусиков и Есенин уехали за границу. Шершеневич отдался театру. Мариенгоф просто замолчал”. “Имажинисты сами себе надоели”, – комментировали иные» (М. О. Чудакова. «Жизнеописание Михаила Булгакова». C. 216–217).


*   *   *

Какая тяжесть!
Тяжесть!
Тяжесть!
Как будто в головы
Разлука наливает медь
Тебе и мне.
О, эти головы.
О, чорная и золотая.
В тот вечер ветреное небо
И над тобой,
И надо мной
Подобно ворону летало.

Надолго ли?
О, нет.
По мостовым, как дикие степные кони,
Проскачет рыжая вода.
Ещё быстрей и легкокрыльней
Бегут по кручам дни.
Лишь самый лучший всадник
Ни разу не ослабит повода.

Но всё же страшно:
Всякое бывало.
Меняли друга на подругу.
Сжимали недруга в объятьях.
Случалось, что поэт
Из громкой стихотворной славы
Шил женщине сверкающее платье...

А вдруг –
По возвращеньи
В твоей руке моя захолодает
И оборвётся встречный поцелуй!
Так обрывает на гитаре
Хмельной цыган струну.

Здесь всё неведомо:
Такой народ,
Такая сторона.

<Середина> 1922








БИБЛИОГРАФИЯ

1. Бердяев Н. А Духовные основы русской революции // Собрание сочинений. Т. 4. Париж: YMCA-Press, 1990.
2. Бердяев Н. А. О рабстве и свободе человека. Опыт персоналистической философии // Н. А. Бердяев. Опыт парадоксальной этики. М.: ООО «Издательство АСТ»; Харьков: «Фолио», 2003. С. 423–696.
http://vehi.net/berdyaev/rabstvo/index.html
3. Бердяев Н. А. Самопознание. Опыт философской автобиографии // Н. А. Бердяев. Русская идея. М.: ООО «Издательство АСТ»; Харьков: «Фолио», 2004. С. 249–585.
4. Бердяев Н. А. Судьба России // Н. А. Бердяев. Философия свободы. М.: АСТ: АСТ МОСКВА, 2007. С. 242–448.
5. Блок А. Русские дэнди // Собрание сочинений: в 8 т. М.; Л., 1962. Т. 6. С. 53–57.
6. Гумилёв Н. С. Жизнь стиха // Н. С. Гумилёв. Письма о русской поэзии. М.: Современник, 1990. С. 45–54. https://gumilev.ru/clauses/1/
7. Декларация имажинистов // А. Б. Мариенгоф. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 1. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 663–667.
http://dugward.ru/library/serebr/lit_deklaracii.html
8. Кауфман А. Литературное производство и сырьё. (Новогодние размышления и итоги) // Вестник литературы. 1921. № 1 (25). С. 2.
9. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги. // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 127–428.
10. Мариенгоф А. Б. Роман без вранья // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 1. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 501–630.
11. Мариенгоф А. Б. Циники // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 1. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17–128.
12. Мариенгоф А. Б. Это Вам, потомки! // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17–126.
13. Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. 2-е изд., доп. М.: Книга, 1988. 672 с.
14. Шумихин С. Глазами «великолепных очевидцев» // Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Шершеневича, Мариенгофа, Грузинова: Сборник / Сост. С. В. Шумихин, К. С. Юрьев. М.: Моск. рабочий, 1990.



Аудиокнига на YouTube https://youtu.be/eY0civu5LLU


http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapt_1_6.htm


Рецензии
Аудиокнига на Youtube http://youtu.be/eY0civu5LLU

Олег Кустов   19.05.2022 05:27     Заявить о нарушении