Зинка

   Когда я слышу имя Зина, в моём представлении сразу же возникает коза Зинка. Да, да, именно коза. Это не значит, что у меня не было ни одной знакомой с этим простым женским именем, но все они растаяли в тумане времени. А вот коза Зинка сохранилась в памяти навсегда…
   После войны остался я без отца. Жили мы в рабочем посёлке в маленькой хатёнке: я, мать, баба Лиза и тётя Маруся, материна сестра. Жили бедно, часто впроголодь. Баба Лиза была уже старушкой, а тётя Маруся была не очень охочей до работы. Мать работала в швейной мастерской, но много ли она могла заработать в то тяжёлое, голодное послевоенное время, когда людям было не до обновок. Мать шила день и ночь: днём – на работе, а вечерами, до поздней ночи, – дома. Всё на свете шила: галифе, шинели, фуфайки, шапки, кубанки, кепки, брюки, одеяла и т. д. Помню, вечером сидит мать за старенькой зингерской швейной машинкой: правой рукой крутит колесо, а левой – тащит из-под лапки толстую ткань; я держу в руке коптящий каганец почти возле самой лапки, чтобы матери получше было видно; она, нагнувшись, всматривается в строчку; а спать так хочется… По воскресеньям баба Лиза шла на базар продавать материно шитьё. В хате было хоть шаром покати: ни крохи хлеба. У меня в животе «кишки марш играли», и я караулил на улице возвращение с базара бабы Лизы. Она приносила хлеб и иногда немного молока. Мать отламывала мне кусок хлеба, наливала молока чуточку больше полстакана и говорила: «Сынок, ты кусай хлеба побольше, а молочка отпивай поменьше.» Но как ни старался я так делать, у меня это плохо получалось: хлеб оставался, а молоко быстро исчезало.
   Матери было тогда всего двадцать четыре года. После победного мая она года два крепилась, ждала отца: плакала, гадала у цыганки, куда-то писала, а потом… в нашу хатёнку зачастил дядя Боря с соседней улицы. У нас появился мужчина. Я своим детским сознанием догадывался, что его появление в нашей семье как-то связано с моей матерью. Меня тянуло к нему, к мужчине. Целыми днями я шелушил подсолнечные семечки, зёрна складывал в пустые спичечные коробочки, чтобы вечером угостить дядю Борю. Но он мало внимания обращал на мои коробочки, а больше занимался моей матерью, и… вскоре баба Лиза с тётей Марусей остались в нашей хатёнке, а мы с матерью перебрались жить к дяде Боре.
   Васюковы, или по прозвищу просто Васюки, были известным и заметным в посёлке семейством. Известным, потому что все знали их как отчаянных спекулянтов: в этом деле тон задавала матушка дяди Бори, которая ездила куда-то в Россию, или, как у нас говорили в Донбассе, в кацапщину, привозила оттуда пуховые платки и торговала ими исподтишка. Заметным, потому что пройти мимо дома Васюков и не заметить высоченный заборище вокруг их усадьбы с дворовыми постройками, флигелями, садом и огородом было никак невозможно. Кроме дяди Бори и его матушки, за этим забором жили его братья (один – женатый, с семьёй, другой – ещё пацан, на год старше меня), бабка, женщина преклонных лет, и отец. Спекуляцией у Васюков занимались все взрослые, кроме отца: он всю жизнь вкалывал машинистом на паровозе, и ему это «купи-продай» было абсолютно ни к чему. Этот отец был настоящим недоразумением в семействе Васюков. Но его терпели, и прежде всего терпела матушка, так как торговля торговлей, а он один приносил в дом постоянную, твёрдую и по тем временам немалую зарплату. И странно было видеть со стороны, как от Васюков через калитку со стороны огорода изо дня в день, из года в год ходит в промасленной одежде рабочий человек.
   На что же мать надеялась, выйдя замуж за дядю Борю из такой семейки? В том-то и дело, что дядя Боря как раз впервые в своей жизни подался в слесари, работал в городе, неподалёку от посёлка, на литейно-механическом заводе и приносил иногда даже паёк: как сейчас помню, американские продукты – печенье и ореховое масло в больших металлических банках. Про Васюков мать, конечно, слышала. Но ведь дядя Боря работал, был рабочим человеком и вокруг матери шустро вился соловьём, пока она не «клюнула» на его ласковые речи. Но рабочий пыл у дяди Бори вскорости иссяк, работу на заводе он бросил и снова включился в баламутные васюковские делишки, в которые потихоньку с помощью своей матушки и мать мою втянул. И вот она уже оставила швейную мастерскую и занялась торговлей: то платки пуховые перепродаёт со свекровью, то конфеты какие-то делает дома и торгует ими на железнодорожном вокзале, то лепёшки печёт и продаёт их на местном привокзальном рынке, который у нас назывался «хитрый рынок». С этими лепёшками однажды и мне довелось иметь дело… Напекла мать к вечеру лепёшек, сложила в большую тарелку и послала меня продать их на хитром рынке. Взял я тарелку и пошёл… Слонялся, слонялся по рынку, на вокзале – и всё зазря. Подошёл к вокзалу поезд. Люди повалили из вагонов и в вагоны. Я направо-налево всё говорю «Здрасьте!», «Здрасьте!», потому что мать учила меня со всеми старшими здороваться первым. Но на мои «Здрасьте!» и мои лепёшки – ноль внимания… Уже стемнело. Побрёл я домой. Иду мимо железнодорожной бани. Навстречу мне – мужчина в большущем парусиновом дождевике. Поравнялся со мной, остановился, спрашивает: «Пацан, где вокзал?» Я показал рукой в сторону вокзала. «А это что у тебя?» - говорит мужчина и приоткрыл тряпицу на тарелке. «Лепёшки, – говорю, – мать послала продать». Мужчина молча сгрёб пятернёй мои лепёшки и, торопливо запихивая их в рот, пошёл к вокзалу… Это был голод сорок седьмого года. И прежде жили «еле-еле душа в теле», а теперь вовсе есть было абсолютно нечего. В магазинах – пусто, на рынке – бешеные цены за всё съедобное. На заводах, шахтах рабочим давали продуктовый паёк. Они, собственно, и ходили на работу из-за этого пайка, так как на зарплату негде было купить пищу. Хлеб в магазинах давали только по карточкам, которые выдавали на работе. На рынке буханка хлеба стоила сто пятьдесят-двести рублей, и купить её можно было только «из-под полы», то есть чтобы милиция не заметила. Люди в Донбассе ходили, как тени. У всех мысли были заняты одной едой. Питались, Бог знает чем. Варили суп: в ведёрный чугунок бросали около стакана перловки, остальное – вода, соль и лебеда. От такого супа только в животе урчало. Но и такой еды не хватало, потому что лебеду всюду повырвали, а про перловку и говорить нечего – никаких круп нигде не было.
   У Васюков мы жили во флигеле: кухонька и маленькая комнатушка – вот и всё, что было в нашем новом жилище. В кухоньке зимой вечерами мать топила печку и учила меня: «эн» и «а» будет «на», «эм» и «а» будет «ма». Скоро мне предстояло сесть за школьную парту… К флигелю примыкал сарай, впритык к которому стоял другой флигель, побольше нашего. В нём жили брат дяди Бори с семьёй и хозяин этого двора, который терпеть не мог свою жену-торгашку и потому давно переселился из дома во флигель. За этим флигелем был подвал, вздымавшийся бугром в углу двора. За подвалом перпендикулярно ко второму флигелю была летняя кухня, где в тёплое время года стряпала бабка, мать дяди Бориной матушки. Все эти постройки дугой охватывали двор Васюков. Концы дуги упирались в добротный кирпичный дом, где хозяйничала матушка дяди Бори. В доме, кроме матушки, жили бабка и младший брат дяди Бори. За дворовыми постройками были сад и огород. В дом, сад и огород ходить мне было строжайше запрещено. Дворовая собачка могла бегать всюду, даже в коридор дома могла заглядывать, а я не мог, не смел. Младший братец дяди Бори об этом знал, потому старался всячески посмеяться и поиздеваться надо мной. Я старался обходить его стороной, а он думал, что я боюсь его. Но однажды зимой, когда я нёс по двору ночной горшок, а он стал дразниться и привязываться ко мне, я разозлился и шарахнул его горшком по голове. Он упал в снег, потом вскочил и побежал к дому. Я с горшком гнался за ним и кричал, не помню уже что, пока тот не скрылся в доме. После этого случая дяди Борин братец сам стал обходить меня стороной, только иногда издали выкрикивал: «Бешеный!»
   В тёплое время года самым бойким местом во дворе Васюков был бугор подвала. Над ним на протянутых проводах между летней кухней и флигелем горела электролампочка. Здесь вечерами собирались все Васюки. Каждый раз сначала всё было мирно и даже вроде как бы дружно, потом семейный разговор становился громче, громче, страсти на бугре накалялись, и часто вечерний семейный сход заканчивался дракой между дядей Борей и его средним братом. Брат был выше и крупнее дяди Бори, и дядя Боря, низенький и вертлявый, прыгал вокруг него, наскакивал и норовил спихнуть с бугра. Бабья часть семейства бросалась разнимать мужиков. Шум, гвалт, одним словом, сцена. А вверху под лампочкой вились роем, танцевали мотыльки…
   В нашей семье никто нигде не работал. Продовольственных карточек, стало быть, у нас не было, за исключением моих, хлебных, за погибшего отца. Смешно сказать: я, семилетний пацанёнок, хоть на триста граммов, но всё же имел хлебные карточки, а мои мать и новоиспечённый папаня не имели даже и таких. Меня каждый день посылали в магазин получить мой кусок хлеба. Давка в магазине была ужасная. Голодные люди часами, днями выстаивали очереди за хлебом. Там были страшные сцены и драки. Когда человек голоден, он звереет. Меня однажды так придавили к прилавку, что износа кровь пошла… Измятый в очереди, вконец уставший и затурканный людской суматохой, брёл я домой, где меня ждали с моим хлебом. Мне было строго-настрого приказано хлеб дорогой не есть. Не есть… Попробуй не есть хлеб, когда он у тебя в руке, и в животе так пусто, что в голове шумит. А что там есть – эти триста граммов. Щип, щип понемножку, глядишь, а от куска хлеба остался кругляшок с кулачок… Добреду домой, дядя Боря увидит этот кругляшок, за ремень – и давай меня шманать по чём попало. Я, бывало, вырвусь и бегу, куда глаза глядят. Дядя Боря – за мной. Прибегу на железнодорожную станцию. Там возле вокзала деревья большущие растут. Залезу на дерево, спрячусь и выглядываю оттуда, как птенец сорочий белобрысый. Вижу, дядя Боря идёт, меня ищет, в руке – ремень, туда-сюда глазами рыскает, а задрать голову кверху – клёпки не хватает. Поискал, поискал – ушёл. Уже вечереет. А мне и слезать вниз неохота, домой идти страшно: опять дядя Боря пороть будет. Сижу на дереве, гляжу вниз на проходящие поезда. Вон вдали показался ещё один поезд. Может, в нём возвращается с фронта мой отец?..
   Голод гулял по Донбассу. Чего только народ не придумывал в поисках еды. Баба Лиза ходила с людьми на пруд, вылавливала ракушки, приносила нам, и мать варила из них суп, вполне съедобный. Но пруд у нас был один, а людей – уйма, ракушки быстро иссякли. Бродит часами баба Лиза в воде, ноги судорога уже сводит, найдёт одну, две – и всё… Притащил как-то дядя Боря из бойни (так у нас называли мясокомбинат) шкуру не то телёнка, не то жеребёнка. Дня два мать с бабой Лизой жгли во дворе костёр и раскалёнными железками обжигали  эту шкуру, потом резали её на мелкие полоски и варили, варили очень долго, до тех пор, пока эти полоски можно было хотя бы с трудом жевать.
   Дядя Боря завёл собаку – большого, чёрного кобеля по кличке Морзик. Он его выменял за что-то у кого-то возле бойни.. пёс был якобы от волка. И он действительно был похож на волка: такой же мрачный и злой. Целыми днями он не показывался из будки. Да и показываться-то было незачем: нам нечего было есть, а собаке – и подавно. И Морзик раздобывал себе пищу сам. Дядя Боря на ночь спускал его с цепи. Возвращался Морзик под утро. Бегал он, видимо, по старой привычке, на бойню. Однажды Морзик притащил половину лошадиной ноги с копытом, втащил в будку и несколько дней грыз её. Мы смотрели, как дёргается копыто в дыре собачьей будки, и завидовали псу, но отнять у Морзика его добычу не посмели.
   Чем только не занимался дядя Боря: всем, только не работой, как все люди. Он постоянно что-то выменивал, обменивал, покупал, продавал. Одно время он увлёкся лошадьми. Откуда-то привёл пару лошадей и целыми днями возился с ними, как цыган, а под вечер запрягал их в бричку и куда-то уезжал, приезжал ночью, что-то привозил. Он, как я потом понял, ездил в поле на разживу, а точнее, воровал  на совхозных полях: лошадей-то надо было чем-то кормить… Одним вечером дядя Боря взял в бричку и меня с матерью: втроём, мол, быстрее нарвём чего-нибудь. Приехали на свекольное поле, спрыгнули с брички, только стали нагибаться за свеклой – вдруг сторож издали кричит: «Ну-ка мотайте отсюда, мать твою так, стрелять буду!» Мы всё же несколько свекловиц в бричку побросали и давай драпать. Сторож – бабах нам вдогонку. Бричка трясётся, лошади хрипят, а метрах в трёх над головой летит раскалённая пуля…
   Читатель давно уже вправе задать вопрос: а не забыл ли автор, с чего начал свой рассказ? Нет, не забыл. Но эпизод с козой Зинкой приходится на такое время моей жизни, что не рассказать, хотя бы поверхностно, об этом самом времени просто невозможно… Когда именно появилась у нас коза Зинка, я точно не припомню. Кажется, это было в самом начале лета. Дядя Боря её, как и Морзика, где-то или выменял, или просто украл. Сам откровенный торгаш и пройдоха, купить её он никак не мог, потому что она была с одной дойкой и давала в день всего стакан молока. Но откуда бы ни взял её дядя Боря, а появилась она на мою беду, как страшный дьявол с огромными рогами. Молоком её Бог обделил, а вот рогами – нет, даже лишку дал: наверное, хотел сделать козла, да в последнюю минуту передумал и сделал козу. Вот и получилось: ни коза и ни козёл, а какой-то козерог с одной дойкой и длинными, закрученными кверху рогами. Вот эти рога и наводили на меня страх… Каждое утро, едва всходило солнце, меня будила мать: «Вставай, сынок! Пора Зинку в стадо гнать». Вставать было неохота, но мать тормошила меня до тех пор, пока я всё-таки не подымался. А козы уже были далеко, и нам с Зинкой приходилось догонять их. Но утром Зинка сама охотно бежала в поле, где её ожидал сочный молочай. А вот вечером с ней была прямо беда: домой, где её, кроме кнута и палки, ничего не ожидало, она возвращаться не спешила. Мы шли по улице вдоль трамвайной линии: Зинка медленно и важно шествовала впереди, а я за ней. Стоило мне прикрикнуть на неё: «Пошла, пошла быстрей!» – как она тут же поворачивалась ко мне, пригибала свою рогатую голову и устремлялась за мной. Я стремглав отбегал от неё, прятался за трамвайный столб, а Зинка как ни в чём не бывало уже продолжала важно шествовать впереди. Я шёл за ней на безопасном расстоянии, но если снова, пусть даже совсем тихо, говорил: «Пошла, пошла быстрей!» – она поворачивалась и снова гналась за мной. И так повторялось изо дня в день. Надвигались сумерки, вечерело, а мы с Зинкой никак не могли добраться домой.
   В козьем стаде пастуха не было. Коз пасли по очереди сами люди, чьи козы были в стаде. Когда подходила наша очередь, в стадо посылали меня. И мы спозаранку с каким-то дядей или какой-то тётей сначала по дворам собирали коз, а потом гнали их за посёлок к молокозаводу. Вокруг завода с трёх сторон тянулась высокая насыпь, по которой до войны проходила железнодорожная линия, соединявшая местный металлургический завод с ближними шахтами. В войну металлургический завод не работал, железнодорожную линию на насыпи демонтировали, и теперь эта насыпь, летом густо поросшая бурьяном, зелёной подковой высилась на краю посёлка. На самой насыпи и в поле по обе стороны от неё было настоящее жёлто-зелёное молочайное раздолье. Сюда мы и пригоняли наше козье стадо, и целый день вместе с козами пеклись в степи под жарким донбасским солнцем. В одном месте возле насыпи была большая ложбина. Талые и дождевые воды наполняли её, и получался грязный ставок, часто не успевавший высохнуть до осенних дождей. Козы в этом ставке пили воду, а местные ребята приходили сюда с вёдрами за водой, чтобы «выливать» сусликов, чьи норки встречались здесь чуть ли не на каждом шагу. Босоногая ребятня носилась с вёдрами от ставка к норкам, а я гонялся за козами и завидовал ребятам… В такие дни, голодный и очумевший от жары и беготни, я к вечеру, едва добравшись с Зинкой домой, валился спать. Всю ночь мне снились козлиные рогатые головы, а утром меня снова будила мать: «Сынок, пора Зинку гнать».
   Когда мать, наверное, поняла наконец, что так жить дальше невозможно, мы ушли с ней от Васюков. Баба Лиза с тётей Марусей к этому времени хатёнку свою продали и переехали из голодного посёлка в ближнее село, где хоть лебеды было вдоволь. Мы с матерью поселились у дальних родственников в этом же посёлке. Дядя Боря остался у своей матушки, но иногда по вечерам приходил, заглядывал в окно нашей комнаты и через форточку вёл с матерью разговоры. Он звал её снова к себе, но она жить у Васюков больше не хотела, а он оставить свою матушку не мог.
   Жили мы у родственников первое время ещё голоднее, чем у Васюков. Несколько раз мать ходила со мной километров за шесть от посёлка собирать на совхозной стерне ржаные колоски. Дело это было не из лёгких. Посреди скошенного поля стоял вагончик. Там записывали желающих собирать колоски. После записи люди расходились по полю. Я, как мог, помогал матери. Колоски надо было нести к вагончику, где нам в конце дня давали часть из них. Кто пытался миновать вагончик и тайком улизнуть с поля со всеми собранными колосками, того догонял объездчик на лошади, стегал кнутом и отбирал все колоски. Измученные за день под августовским солнцем, возвращались мы к вечеру домой с сумкой колосков. Потом мать шелушила колоски и варила из зерна похлёбку… Несколько раз мать ходила на железнодорожный пакгауз разгружать зерно. Несмотря на тёплую погоду, она одевала большие резиновые сапоги, чтобы за голенищами спрятать и принести домой несколько горстей зерна. Но в то время это было очень рискованным делом… Вскоре мать устроилась работать в детдомовскую столовую. Возле детдома был небольшой пруд, который в посёлке называли «горячим ставком», потому что в него стекала вода из металлургического завода. Я весь день купался в этом ставке, а обедать бегал к матери в столовую.
   К осени повела меня мать в школу, записала в первый класс, потом дома взяла кусок белой матери, выкрасила её в бледно-зеленоватый цвет с разводами и сшила мне из этого куска сумку для книг… Утром первого сентября в школу я проспал, так как мать ушла рано на работу. Я оделся, взял свою сумку с букварём и пошёл в школу. Пришёл в свой первый «А». Учительница усадила меня рядом с девочкой почти в самом конце левого ряда. Так начался мой первый школьный день.
   Жизнь у нас с матерью налаживалась. Я начал забывать Васюков и козу Зинку. Как вдруг дядя Боря опять зачастил к нам: от вечерних оконных разговоров с матерью перешёл к ночёвкам у нас. И вот мать говорит мне, что мы втроём, с дядей Борей, поедем куда-то в село «на хлебозаработки»: там мать с дядей Борей наймутся работать в колхозе на уборке урожая и заработают зерна... Через несколько дней мы отправились в путь.
   До села за рекой Айдар, где нас приняли в колхозе, мы с двумя другими семьями добирались несколько дней. Ночевали, где придётся: в кустах на берегу то Северского Донца, то Айдара, в заброшенном сарае, в копне соломы. Питались тоже, чем Бог пошлёт, а в основном – диким боярышником. В селе мы поселились у одной старушки. У матери была с собой ручная швейная машинка. Как только в селе узнали, что моя мать портниха, люди потянулись к ней со всех концов села. За военные годы старая одежда у всех поизносилась. Новая одежда – это пусть маленькая, но радость. И всем хотелось этих маленьких радостей. Расплачивались с матерью больше продуктами: несли яйца, муку, картошку, фрукты – у кого что было. Нас завалили едой. Мы словно попали в другую страну. А ведь наш посёлок, где люди голодали, находился от этого села всего в каких-то семидесяти километрах… Шитья матери хватало, за работу платили хорошо, потому работать в колхозе для неё не было смысла. Дядя Боря устроился работать на колхозном току, ему обещали хорошо заплатить зерном.
   Я стал ходить в сельскую школу. У нас в посёлке школа была двухэтажным зданием, просторным и светлым. Здесь же, в селе, школа была обыкновенной хатой с одним классом, где с утра занимались ребята постарше, а после обеда – первоклассники. Класс был полностью заставлен деревянным старьём – грязными столами и такими же длинными скамейками. Лишь впереди было небольшое свободное пространство, там стоял небольшой старенький столик для учительницы, а на стене меж окнами висела чёрная доска. Первоклассников было много и разного возраста. С рёвом и визгом мы вкатывались в класс и рассаживались, кто как мог. Постоянного места ни у кого не было. Приходила учительница и начинала говорить с нами, как с двухлетками в детском саду. «Що цэ такэ?» – спрашивала, например, она, показывая нам воробья на картинке. «Го-ро-бэць!» – кричали мы наперебой изо всех сил. Никаких книг, тетрадей, ручек, карандашей за целый месяц учёбы в этой школе я не увидел.
   Я часто видел, как дядя Боря едет по улице мимо хаты, где мы жили, сидя в кузове машины на мешках, по словам матери, с зерном. Осенью рано вечереет, быстро надвигается темнота. Иногда, если было уже темно, дядя Боря, проезжая мимо нашей хаты, сбрасывал с машины мешок. Мама тащила мешок в хату и высыпала зерно в пустой хозяйский сундук. Сначала я думал, что дядя Боря сбрасывает с машины зерно, которое ему дают за его работу в колхозе. Но вскоре я стал догадываться, что с этими мешками связана какая-то тайна… И вот, чтобы разгадать эту тайну, однажды к нам пришли трое мужчин, у одного из них из-под плаща выглядывала милицейская форма. Они что-то искали в хате, нашли сундук с зерном, о чём-то долго говорили с матерью и хозяйкой, потом уселись в хате на скамейки против двери и стали кого-то ждать. Выходить из хаты никому не разрешали. Время тянулось медленно. Я сидел на кровати против окна, выходившего на огород. Мать сидела у этого окна спиной к огороду. Вдруг я увидел, как на огороде из кукурузы с пожухлыми стеблями вышел дядя Боря в длинном парусиновом плаще и, пригнувшись, медленно и осторожно направился к хате, вглядываясь в окна. Мать заметила мой взгляд и обернулась к окну. Мужчины о чём-то переговаривались и как раз не смотрели в окна. Я видел, как мать вся напряглась, потом, будто поправляя волосы, правой рукой сделала два резких взмаха назад к окну. Дядя Боря замер на месте, затем быстро повернулся и побежал в кукурузу… Лишь когда стало смеркаться, трое мужчин ушли от нас… А ночью мать разбудила меня, и мы с дядей Борей сначала куда-то долго и быстро шли по огородам и ярам, потом вышли на дорогу и пошли по ней. Когда слышался шум автомашины, мы прятались в кювете за обочиной и ждали, пока машина проедет. Перед рассветом пришли мы в большое село, прошли по его тёмным улицам. На выходе из села дорога вела на подъём, где слева одиноко стояла хата с сараем и большим двором. Мы тихонько вошли во двор, собаки не было слышно, пробрались в открытый сарай, нашли там охапку соломы и уснули на ней, измученные ночной ходьбой.
   Когда я проснулся и выглянул из сарая, был уже день, по-осеннему хмурый. В животе урчало, хотелось есть, но есть у нас было нечего. Дядя Боря выходил всё время на дорогу «голосовать» попутную машину, чтобы доехать до нашего посёлка. Но «голосовать» надо было осторожно, чтобы не нарваться на машину из того села, где мы ещё вчера жили. Ближе к полдню из хаты вышли две женщины, одна – пожилая, друга – как моя мать, поставили на крыльцо ведро и чугунок, уселись на скамеечки и стали чистить картошку. Меня послали к ним попросить чего-нибудь поесть. Я подошёл к крыльцу. Женщины, едва взглянув на меня, продолжали чистить картошку, ничуть не удивившись моему появлению перед ними. Очевидно, они в войну на этом подъёме много насмотрелись, голодными людьми их было не удивить, да и нас они, наверняка, давно заметили в своём сарае. «Тёть, дайте немного хлеба или чего-нибудь…» - сказал я несмело, обращаясь сразу к обеим женщинам. «Хлеба, сынок, нету, а картошку только варить собираемся, – ответила та, что была постарше, и, помолчав, добавила: –  Что ж это твой батя тебе даже кусок хлеба не заработает? Руки, ноги у него, кажись, на месте». Я молча повернулся и пошёл в сарай, не сказав женщинам, что мой батя уже ничего не сможет заработать… Когда день клонился к вечеру, дядя Боря договорился с двумя шоферами. Мне с матерью велели сесть в кузов одной машины, а дяде Боре – в кузов другой. Шоферов посылали от предприятия в колхоз на хлебоуборку. Они поработали и везли, что заработали. Мы с матерью сидели в кузове на картошке, а дядя Боря – на морковке и капусте. Когда одна машина обгоняла другую, дядя Боря бросал нам морковку, мы ловили её и ели, повернувшись спинами к кабине нашего шофёра… В посёлок мы добрались уже затемно. Ночевали у дяди Бори. Утром я слышал, как дядя Боря во дворе о чём-то «крупно» говорил со своей матушкой, после чего мы с матерью стали собираться к своим родственникам. Когда мы уходили от Васюков, во дворе я увидел в открытой кухне красную тушу, подвешенную к потолку за задние ноги. От неожиданности я остановился. «Отмучилась Зинка, – сказала мать. – Некому было в стадо гонять без тебя». Мне стало страшно и жалко Зинку. Я впервые встретился со смертью. А впереди у меня была ещё вся жизнь.


Рецензии