Зов отчизны

ЗОВ ОТЧИЗНЫ
I

Седая дымка, как всегда по утрам, серебристой рыбиной плыла над сумрачной гладью венецианских каналов. Святой Марк с высоты собора строгим взором смотрел на просыпающийся город, подсчитывая потери и приобретения этой ночи. Потерь было всё ещё больше, чем приобретений. В течение чуть ли не целого столетия город не посещали ни моровая язва, ни чума. Поутихла даже такая издревле поселившаяся в здешних местах напасть, как лихорадка. Правда, собравшая обильную дань зараза, получившая название «испанка», утихла всего год назад. Кажется, насытились все демоны, все страшные боги, от кровожадного Марса до сеятелей всевозможных телесных и душевных болезней. Тишина легла на пажити и городские  площади «владычицы морей». Бешеный Зевс перестал преследовать бедную Ио. И тем не менее…
Где-то далеко на севере, в России, ещё лилась кровь. Выброшенный девятым валом революций поток беженцев понемногу оседал на новых местах. Но земля всё ещё дышала неровно, взволнованно. Нервы её не могли успокоиться после перенесённых потрясений. Правители мира уверяли, что ничего подобного последней Большой войне больше не повторится. Звуки томительно-сладкого танго и бесшабашного фокстрота звали к мирным утехам. Однако люди всё еще рождались редко, гораздо реже, чем в прежние годы, словно боясь вступать в этот мир, полный слёз и боли. Ростки новых жизней робко пробивались сквозь политую кровью почву.
Вот и в эту ночь потерь было всё еще много. Печальные звуки погребений звучали чаще, чем радостные вздохи счастливых отцов и матерей. И всё же чаша жизни на весах мира, уныло висевшая в самом низу, несколько приподнялась.
Апостол Марк с удовольствием отметил это, но тут же спросил себя, во славу ли Господню пробудились эти ростки, или неутомимый сатана готовил ниву для новой жатвы? Конечно, зло, оскалившее окровавленную пасть, вкусившую столько крови, не остановится до судного дня, но милосердие Божие столь велико, что не оставит верных и в самые чёрные дни. Ещё будут рождаться и праведные, и порочные, и кроткие, и гордые, в помутнении рассудка своего толкающие мир к большим и малым грехам и преступлениям. Мир всё ещё лежит во зле, но свет и во тьме светит, и один праведник перевесит тысячи беззаконных. Может быть, и сегодня родился младенец с маленькой звездой во лбу, и ему предначертан путь, ведущий узкими вратами не к смерти, но к жизни.
Словно в подтверждение этого обетования, стрелки на больших часах городской ратуши дрогнули. Железные молоточки мелодичным звоном пробили пять раз. Тут же вслед за дребезжащим говором часов с колокольни храма поплыли тяжёлые волны, сотрясающие воздушную сферу над кровлями домов. Благостный густой звон мягко вливался в безмолвие просыпающегося города. Звуки медленно росли, расплываясь красной солнечной медью. И младенец, вышедший в это мгновение из материнского лона, радостно вскрикнул, ослеплённый светом, обожжённый влажной росой начинающегося дня. Звон шёл из-под свода католической колокольни, но слова молитвы, слетевшие с уст матери, были русскими.
На седьмой день, согласно обычаю, нарекли младенца именем святого. Крещение выпало на день почитания архистратига Михаила, воителя и предстоятеля перед Господом.


II

Младенец, увидевший свет в самый канун Рождества 1922 года, происходил из старинного княжеского рода, пустившего корни в восточнославянских землях ещё в 10 веке. Когда стены и кров тысячелетней империи загорелись, глава семьи, пребывавший тогда в должности генерал-губернатора Финляндии, получил назначение Временного правительства отбыть в качестве посла России в Испанию. Это, возможно, и спасло жизнь ему и его семье. Режим Керенского вскоре пал, и дипломатическая миссия представителя гордого рода через несколько месяцев пресеклась. Семья переехала в Италию, где спустя три года и появился мальчик, названный не только в честь Архангела, но и по семейной традиции, в честь отца, которому уже не суждено было вернуться в Россию. Кое-какие средства в семейном кошельке были, и юному отпрыску старинного рода удалось не только закончить гимназию, но и поступить в один из университетов Германии.
Воспитанный в духе самых широких европейских взглядов, много читавший он выбрал Германию не случайно. Она всё еще славилась своей классической учёностью, дававшей хорошее воспитание уму и сердцу. Дома говорили по-русски, итальянский и испанский были на слуху. Гимназия же одарила юношу и знанием латыни. Немецкий требовал усилий,  однако на нём писали  не только деятели «Бури и натиска», но и все знаменитые мыслители нового времени. В царстве мысли, путь в которое лежал через чтение их трудов, без языка Канта, Гегеля, Фейербаха, Хайдеггера не обойтись. А молодой человек, вступавший в жизнь, с самых ранних лет чувствовал склонность к  размышлениям о смысле жизни не только в духе туманного романтизма, но и в трезвых логических определениях, не закрывающих, однако, горизонтов опасного и неизвестного. Что такое жизнь без риска, без предчувствия чего-то неизмеримо огромного, с чем встречается человек? Чтобы смотреть в лицо неизвестности, нужно мужество, конечно, если у неизвестного есть то, что на человеческом языке называется лицом. Молодой мечтатель с младенчества впитал в себя живительное молоко, вскормившее десятки поколений германских культуртрегеров. Больше всего он не любил всё, что было связано с расчётом, регламентацией. В коммунизме, господствующем в Советском Союзе, он видел порабощение живого духа русского народа, духа свободы.
Семья в это время уже жила в Австрии, а от неё до того немецкого города, где находился университет, было рукой подать. В 36-ом Австрия вошла в состав Третьего Рейха и стала именоваться Остеррайхом, а студент философского факультета превратился в гражданина страны, в которой победила идеология национал-социализма. В 41-ом был призван в армию, принёс, как полагалось, клятву на верность фюреру, заменившую присягу, и был отправлен на восточный фронт, в ту самую Финляндию, которой когда-то в качестве наместника управлял его отец. Ему присвоили звание унтер-офицера и определили старшим охранником в лагерь для русских военнопленных.
— Вам выпала миссия — участвовать в освобождении земли ваших предков от коммунизма, — напутствовал его один из высокопоставленных чиновников.
Мечта вернуться в отчину и дедину, оживить подрезанные корни жила в душе отпрыска знатного рода с детства. От отца и матери он много слышал о России, и она, как это бывает в подобных случаях, рисовалась ему в самых мечтательных романтических тонах. Загадочная, пугающая, вздыбленная, как дикий скифский конь, и в то же время влекущая тихой музыкой просторов, заснеженных полей и безбрежных лесов. Полный прелести полустепной уголок, где была когда-то усадьба отца,  представлялся ему потерянным раем. Там воздух полон сладким дыханием лесных и полевых цветов и трав, а парк, овеянный мёдом тенистых липовых аллей, баюкает душу  предчувствиями бесконечного счастья, и дышится так хорошо, как нигде в мире. По рассказам отца, ни в финских сумрачных, по-своему красивых, еловых и сосновых лесах, ни в роскошных садах Арагона и Гренады не мог забыть он неги и мягкости очертаний холмистых, зелёных летом, а в зимнюю пору заснеженных полей с лениво дремлющим воздухом. Сыну хотелось увидеть эти просторы, вдохнуть воздух, которым дышали десятки поколений его предков.



III

Однажды утром в неурочное время его вызвал к себе начальник лагеря. В деревянном доме, где помещалась комендатура, денщики топили, не жалея дров, но лютую саамскую стужу не легко было победить.
— Скажите, что вы делаете по вечерам в бараках русских военнопленных? — спросил комендант, стоя спиной к жарко дышащей печи.  На плечах его была накинута меховая шинель с погонами гауптмана. Он с любопытствовал глядел на стоявшего перед ним по стойке смирно хорошего роста, подтянутого, по-спортивному стройного, со светлыми волосами, падающими на лоб, унтер-офицера.
— Я читаю им «Записки охотника» Тургенева, — не по-военному мягким и вместе с тем уверенным голосом ответил тот.
Белёсые брови коменданта полезли вверх, голубые глаза на облившемся жирком лице ещё раз скользнули по фигуре подчинённого. Тот держался подобающе чину скромно, но без какого-либо намёка на подобострастие. В светлых глазах трепетала далёкая искра чего-то невысказанного, словно отблеск тех знаний, которые даются людям вдумчивым, с развитой душой. «Потомок старинного русского рода», — говорилось в личном деле. «Стало быть, аристократ», — со смутным чувством то ли неизбывной холопской робости, то ли зависти подумал комендант. В первые дни совместной службы гауптман не знал, как держать себя с подчинённым. И по должности, и по званию он был выше, но тот древнее родом. В конце концов, субординация взяла своё.
Получив негласное донесение соглядатаев, комендант не сразу приступил к выяснению непонятного, в чём-то даже загадочного обстоятельства. Ни с чем подобным встречаться ему не приходилось. Инструкция предписывала обращаться с военнопленными «гуманно, исключая комиссаров». Этих даже при взятии в плен рекомендовалось уничтожать на месте. Ко всем прочим представителям «неполноценной расы» следовало применять строгие меры без излишнего снисхождения.
      Пленные в первые месяцы войны прибывали в больших количествах. Теснота в бараках была ужасающая. Истощённые люди нередко умирали. «Гуманное» отношение к ним выражалась в куске плохо испечённого месива, изготовленного из всякого сора и называемого хлебом, и жидкой похлёбке, приправленной кусками свёклы с ботвой и гнилой картошкой. Чрезвычайных случаев, вроде побегов или нарушений дисциплины, не было. Всё шло заведённым порядком. И вдруг такое не совсем обычное обстоятельство.
Начальник лагеря ожидал услышать какое угодно объяснение, но ответ заставил его ещё шире раскрыть глаза и даже поднять плечи.
— Вы… унтер-офицер германской армии… читаете им… «Записки охотника»? С какой целью? Кажется, это не предусмотрено уставом и внутренним распорядком.
— Я хочу поддержать их дух. Родная речь великого художника должна пробуждать в них бодрость, господин комендант.
— Бодрость? Зачем?
 Младший офицер на секунду задержался с ответом.
— Это поможет им лучше работать, — наконец нашёлся он.
— Гм. Лучше работать… Что ж… Это неплохо. Но всё же не забывайте, у нас не воскресная школа. Можете идти.
— Яволь, герр лагерфюрер!
Унтер-офицер щёлкнул каблуками, развернулся и вышел.
Слово «Тургенев», звучащее немного странно и дико, комендант когда-то ещё в гражданской жизни слышал, но что такое охотничьи записки? Сын мелкого лавочника королевские забавы немецких баронов видел только на изображениях в книгах да на вышитых ковриках, продававшихся на берлинских толкучках. Этот Turgeneff, вероятно, тоже принадлежал к привилегированному сословию.  Но зачем русским дикарям записки о господской охоте? Впрочем, кажется, ничего антигерманского в этом странном чудачестве нет. Не шпионский же шифр он им сообщает. Однако чего не бывает! Надобно быть настороже. От этих русских можно ожидать чего угодно.
Начальник лагеря подул на всё ещё холодные пальцы рук, потёр ладони.
Этот русский аристократ не пользуется особым доверием лагерной команды, да и высокого начальства вообще, иначе уже давно был бы в полном офицерском чине, продолжал размышлять комендант. Говорят, он проявляет слишком большую человечность к военнопленным. Все славяне таковы. Слишком чувствительны, мягки, расплывчаты. Задача истинных арийцев, как сказал великий Адольф Гитлер, «дегуманизировать» слабеющий мир, вернуть людям природную жестокость.
— Этот русский, или австриец, кто его разберёт, — недовольно хмурясь, сказал в тот же день за обедом комендант в офицерской столовой своему помощнику. — Приглядывайте за ним.
Тот едва заметно кивнул.


IV

В тот вечер унтер-офицер охранной команды после ужина, проверив посты и выслушав рапорты солдат, ненадолго остановился возле караульного помещения, чтобы подышать чистым морозным воздухом. Разговор с комендантом весь день не выходил у него из головы. Что начальство недовольно его странными визитами в барак для военнопленных, это ясно. Но должен ли он прекратить свои встречи с пленными или продолжать поступать так, как велит ему внутренний голос? Он — солдат,  поставленный под ружьё вовсе не по своей воле. Военная стезя, да ещё в немецкой армии, исполнявшей  приказы отнюдь не самого светлого ума немецкой культуры, сказать по правде, совсем не привлекала его. Коммунизм коммунизмом, но стрелять по русским людям, даже если у них в кармане билет члена партии большевиков, ему совсем не хотелось. Душу коробило от одной мысли, что это, возможно, придётся когда-нибудь сделать. Если, например, пленные поднимут бунт, или придёт распоряжение об отправке его в зону боевых действий на восточном фронте. Войны он не боялся. Страх — унизительное чувство для мыслящей личности. Но как он будет смотреть в глаза людям, когда окончится великое противостояние и он вернётся туда, откуда вынуждены были бежать его родители?
Он и раньше, с того самого дня, когда пришла повестка об оправке на фронт, не раз думал об этом. Судьба пока милостива. Слава богу, ни единого выстрела, кроме учебных на стрельбище, сделать не пришлось.
А, может быть, ему просто не доверяют, хотя клятва, заменившая присягу, есть клятва, а слово чести для дворянина превыше жизни. Ясности не было в его душе. Смута не утихала. Он подозревал, что не одно острое любопытство влекло его к русским пленным, измученным, хмурым, серолицым людям. Что-то более глубокое, подсознательное, подобное родственному чувству, теплилось в глубинах души. Ему казалось, что входя в душный, пропахший потом барак, он окунается в забытый, когда-то родной воздух. Он вовсе не был похож на благоухание райских кущ в родимых пенатах. Так, наверное, пахло в крестьянских курных избах, о которых рассказывал отец. Только люди тогда, скорее всего, не были такими понурыми. В бараке почти не пели, разговаривали вполголоса, то ли от усталости, то ли от общей подавленности, а, скорее всего, от того и от другого. Иногда пленные шутили; иногда переругивались. Унтер-офицер внимательно вглядывался в выражение их лиц. Он ожидал увидеть печать озлобленности или отчаяния. Ничего подобного. Это были лица людей, которые волей судьбы оказались в положении рабов, но таковыми себя не считали. Они несли свой крест, сосредоточившись на том, чтобы выжить. В отношениях между ними не замечалось злобы или раздражения; наоборот, один всегда был готов придти на помощь другому. Они не роптали, не жаловались, понимая бесполезность и небезопасность этих попыток, но между собой отпускали замечания и шутки в адрес лагерного начальства и охранников. Эти вольности  дорого бы им стоили, если бы солдаты понимали по-русски. Были, конечно, и доносчики, но их участь оказывалась незавидной.
     Лагерь находился в полуверсте от каменоломни и железнодорожной станции. В каменоломне добывался знаменитый финский гранит. Кругом был лес. Прямые мачты корабельных сосен уходили в вымерзшее небо. Ровные прямые стволы предназначались для военных кораблей, мебельных и бумажных фабрик, не столь ровные служили пищей для огненных пастей паровозных топок. Пешим порядком, в колонах пленные отправлялись к месту каторжных трудов и таким же порядком возвращались домой, если домом можно назвать кое-как протопленные дощаники с нарами в два ряда, грубыми одеялами. Быстро остывающая похлёбка в оловянных мисках  была их скудным обедом и ужином. Рабочий день начинался в шесть утра и заканчивался в шесть вечера.
Ни едой, ни одеждой, ни послаблением в работе Михаил не мог помочь этим людям. Случалось, правда, останавливать слишком уж ретивых надсмотрщиков. Но это всё, что он мог сделать для пленных. Война есть война, говорил он себе, и по ту сторону фронта в таких же лагерях для военнопленных изнывают немецкие солдаты.
        Однажды вечером, когда он сидел над книгой Тургенева, его посетила мысль читать пленным вслух. Родная благородная речь должна помочь людям, живущим в страшных условиях, сохранить человеческое достоинство. И как-то в голову не пришло, что валившиеся с ног после тяжких трудов на морозе люди, прежде всего, хотят есть и спать, есть, есть, есть, спать, спать, спать… Правда, бывали дни, когда из-за густого снегопада, слепящего глаза, быстро переходящего в метель, работы прекращались. Надзиратели опасались побегов. Вот тогда измаявшиеся от тоски пленники ждали унтер-офицера уже с полудня и слушали дольше обыкновенного, многого, по-прежнему, не понимая. Но всё равно и в те, и в другие дни младший офицер охранной команды, говоривший по-русски с непривычным акцентом, приходил с книгой подмышкой, открывал её — и перед невольниками вставали картины жизни не такой уж далёкой родины, путь в которую был закрыт колючей проволокой, десятками и сотнями траншей и вооружённых людей. И эти минуты чтения становились единственно доступной им формой свободы, светлой полосой в серой лагерной жизни.
     Как-то раз унтер-офицеру удалось подслушать, как глуховатый голос в бараке пел:

Степь да степь кругом,
Путь далёк лежит.
В той степи-и глухой
У-умирал ямщик.

Песня эта, как и многие другие, была знакома ему. Отец иногда вечерами напевал «Тройку», «Вечерний звон», старинные романсы. Любимой песней была некрасовская «Жили двенадцать разбойников». Совсем маленькому мама напевала ему колыбельные. В них было так много ласковых слов. Приходилось слышать и церковное пение в русском приходе. Там собиралась чистая публика. По ней Михаил и составил представление о России. Люди, которых он встретил в лагере, были иные, проще, грубее, но и в тех, и в других было всё же что-то общее, что называлось двумя словами: русский народ.
Он вышел из офицерской столовой без шинели. Гонг отбил конец трудов. Лагерная жизнь затихала. Ледяной месяц золотым слитком висел над финскими снегами. Казалось, он вот-вот сорвётся и упадёт от собственной тяжести. Молодой мечтатель поёжился и быстро пошёл по направлению к казарме. Там он надел шинель, прихватил лежавший на столе томик Тургенева и снова вышел на промёрзлое крыльцо. Ступени взвизгнули под его ногами, снег заскрипел с глубоким хрустом.


V

Часовой у входа в барак зоны №2, с промелькнувшим на лице недоумением, отдал ему честь и, отодвинув тяжёлый чугунный засов, приоткрыл дверь. Железо заскрипело с таким гулом, что в близкой лесной вырубке эхо отозвалось недовольно и угрожающе. «Всё оковано морозным сном, одни люди делают что-то несообразное», — казалось, говорила лесная чаща.
Он вошёл. Поздоровался по-русски. Весь барак встал, но не так, как вставал при появлении лагерного начальства. Когда входил комендант со  своими помощниками,  в бараке наступало напряжённое молчание, ожидание чего-то неприятного. Насторожённое внимание было и теперь на некоторых лицах, но оно быстро сошло, едва Михаил обратился к ним на их родном языке. Говорил он, правда,  с дворянским грассированием, слишком отчётливо выговаривая слова. По лицам невольников, вслушивающихся в родную, но непривычно звучащую для них речь, понимал, что его принимают здесь за русского барина, белогвардейца, классового врага, но всё же близкого по крови человека.
Он сел на подставленный табурет  подальше от двери. Тусклый свет лампочки едва обелял страницы книги. Всё стихло в ожидании. Он начал читать. Здесь, в дощатом бараке, в окружении часовых с собаками, вышек с дозорными, под вой ветра за стенами перед  пленными раскрывались одна за другой картины русской жизни не такого уж далёкого прошлого. Оно не было похоже на ту жизнь, которой жили они и их отцы; это была жизнь дедов, о которой они знали не так уж много из рассказов стариков. Вот как, оказывается, это было! Природа была всё та же, почти не изменившаяся с тех пор, но отношения людей, их язык были другими. Не все слова были понятны, но слух легко угадывал в них смысл,  снимая лёгкий налёт накопившихся от времени различий. Само появление этого человека в форме немецкого унтер-офицера, то, что и как он произносил и из чего составлялись словесные образы, казалось им чудом, волшебством.
 Никто не спрашивал, зачем он совершает это волшебство. Некоторые, кажется, вообще не понимали многого из того, что слышали. Какой-то Калиныч, нехозяйственный мужик, непутёвый, вообщем, человек, приносит пучок полевых цветиков какому-то Хорю, мужику справному, но по советским понятиям, слишком уж зажиточному, единоличнику. Но, слушая этот странный рассказ, в котором не было ни слова о врагах, крови, жестокости,  несчастные пленники забывали о различиях между ними и жившими прежде русскими людьми. Все они оказывались в одной семье, думали и говорили одними и теми же деревенскими словами. Одни, уставшие от работ на морозе засыпали. Слишком уж храпевших толкали в бок. Другие впитывали слова и рождающиеся из них картины как манну небесную, забывая себя и то место, где они находятся. Время летело быстро.
Дочитав рассказ, Михаил закрыл книгу и, пожелав всем спокойной ночи, вышел из барака. За то время, которое он провёл с пленными, всё в природе изменилось. Серой пеленой задёрнуло звёзды. Начиналась метель. Ветер рвал полы шинели. Позёмка завивала белые снежные хвосты. В пяти шагах ничего нельзя было разглядеть. «Земля была безвидна и пуста», наверное, о такой погоде говорилось в Библии. Фраза эта запомнилась. Она звучала примерно одинаково и в русском, и в  немецком переводе. Покончив с «законом Божиим» в гимназии, Михаил уже в студенческие годы ещё дважды перечитал Священное Писание. Десять Заповедей он уважал, высоконравственный дух евангельских проповедей глубоко трогал его душу, но церковная схоластика стесняла, как стесняют пелёнки уже вышедшего из младенчества человека. Время от времени отдельные выражения и даже притчи всплывали в памяти, как теперь. Дальше, кажется, говорилось: «И Дух Божий носился над водами». «А где же был снег, морозы?» — спросил он невидимого собеседника и не получил ответа. Итак, земля была безвидна, небо серо. Но, взглянув попристальнее, в следующее мгновение Михаил увидел, что одна звезда всё же проглядывала сквозь завесу облаков, держалась в небесной пустоте, бог знает как прицепившись за невидимый крючок.
А метель делась всё гуще, злей.

Мчатся тучи, вьются тучи.
Невидимкою луна освещает снег летучий,
Мутно небо, ночь мутна…—

всплыли в памяти пушкинские строчки. Что-то там было дальше, стал он вспоминать. Ах, да, вот что…

Закружились бесы разны.
Что так жалобно поют?
 Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?

На несколько мгновений ему сделалось страшно. «Где я? — подумал он. — Почему здесь? Что вообще происходит со всеми нами? Зачем этот лагерь? Почему эти люди загнаны в бараки, точно скот?  Почему одни распоряжаются жизнями и судьбами других? Разве свобода не для всех одна?»
В ответ на это ветер, точно разозлившись, хватил с такой силой, что чуть не сбил путника с ног. Он повернулся боком, поднял воротник шинели и, проваливаясь в наметённые сугробы, побрёл в  спальное помещение.


VI

В конце концов, довольно, решило начальство. Всяким странностям есть мера. Уставные отношения не обязывают унтер-офицеров немецкой армии читать вслух пленным записки об охоте. Люди из лагерной команды и так не знают, что думать об этом. Да и вообще, бодрый дух узников поддерживают не книги, а порядок. Нам не нужны много думающие люди. Фантазии развращают.  «Ein, zvei, drei…» — и довольно. А уж если так не терпится проявлять учёность, то изволь проявлять её в среде немецких офицеров. И походы в барак с просветительской целью прекратились.
Вскоре пришло распоряжение о зачислении унтер-офицера в военную академию. Всего шесть месяцев длились ускоренные курсы обучения военных радистов. Война шла не только с оружием в руках, но и более тонкими средствами, например, с помощью точек и тире. И здесь, в академии, Михаил не менял своих взглядов и привычек. Свободно высказывался насчёт своих симпатий к русскому народу. Организовал хоровой кружок и разучил с хористами несколько русских песен. Незадолго до выпуска перед сотнями начальников и слушателей на вечере-смотре сплясал «казачка», вызвав неожиданно горячие аплодисменты зала. Всё-таки ого окружали люди широко образованные, широко мыслящие. Однако на следующее утро после концерта его вызвал к себе ректор в мундире полковника.
— Прошу садиться, — сказал он. — Мне передавали смысл некоторых ваших высказываний о России и Германии. Что такое говорил канцлер Бисмарк, напомните, пожалуйста!
 — Как вы, вероятно, знаете Ваше Превосходительство, канцлер Бисмарк несколько лет жил в Петербурге,  неплохо знал русский язык. Однажды он сказал, русские очень талантливый народ, и если бы ему усвоить несколько немецких черт, таких, как работоспособность и дисциплина, они бы много добились. Он прибавил, что было бы желательно и немцам взять несколько русских черт, мягкость и доброту, например. Ещё он сказал, что Россию нельзя победить и лучше бы Германии жить в мире с этой страной.
Выслушав эту тираду, полковник помолчал. Потом спросил:
— Вы всегда говорите, что думаете?
— Господин полковник, я без пяти минут немецкий офицер, а немецкий офицер всегда говорит правду. Разве не так?
— Похвальная честность, — отозвался ректор. — И всё же я советовал бы вам быть осмотрительнее. Не вы один, возможно, думаете так, но… Вам известно, что вас называют «русский»?
— Так точно, Ваше Превосходительство.
Полковник покачал головой, вздохнул и, к удивлению выпускника, сощурил один глаз и заговорщически подмигнул.
— Вы поняли меня?
— Так точно, господин полковник.
 Но, получив это напутствие и ещё раз убедившись, что и в немецкой армии есть люди, далёкие от фанатизма Гитлера и Геббельса, «русский» всё же продолжал вести свою линию.
Получив полный офицерский чин и назначение на восточный фронт, по-прежнему был убеждён, что воюет не с Россией, а с коммунизмом. Он не был столь наивен, чтобы не понимать, что большая часть солдат Красной армии не разделяет эти два понятия. Убеждение это сложилось в нём постепенно ещё в бытность его в лагерной охране из разговоров с пленными. Они были осторожны, неразговорчивы, но он видел, как в их глазах, когда он говорил о несвободе сталинского режима, выражается сомнение и прямое несогласие с его словами. Они любили своего вождя и верили в него, как солдаты вермахта верили в своего фюрера. Находились такие, кто был обижен при раскулачивании, или просто желал подладиться к немецкому порядку. Но  их было немного.
…Вторая Мировая Война закончилась через долгих шесть лет. Третий Рейх перестал существовать в результате военного поражения, но не вследствие мгновенного краха идеологии. В  ней было столько пластов, что только к национал-социализму её нельзя было свести. Оказавшись в американской зоне оккупации, Михаил прошёл необходимые проверки на причастность к военным преступлениям, был признан невиновным и вернулся в Австрию.
Остеррайх не слишком пострадал от военных действий. Штурмовавшие Вену войска Красной армии пощадили, ценой многих жизней своих солдат, памятники  австрийской столицы. То, что сделал Вермахт в России, нельзя было и сравнить с испытаниями, свалившимися на Европу. Однако и ей пришлось испытать свою долю лишений. Многие потянулись в богатую и сытую Америку. Михаилу предложили место преподавателя философии в одном из колледжей. Вместе с семьёй он перебрался за океан. Вскоре женился и  почти пятьдесят лет прожил с женой и двумя детьми в мире, любви и согласии. Пришло время схоронить родителей. Умерла жена. Дети вышли на самостоятельную дорогу. Они были американцы и ничего не знали и, похоже, знать не хотели ни о своих дворянских корнях, ни о далёкой земле предков.
В стране либеральных свобод после преодоления кризиса 20-х годов и наступившего процветания с какой-то слепой нерассуждающей силой поклонялись новому божеству — свободному рынку, за которым стоял расчёт богатых и сверхбогатых людей, высокомерно диктовавших миру условия и порядок жизни, тот самый, который отвергала душа воспитанника немецкой философии. И всё чаще мысли его, переменившего к тому времени не одну страну, обращались к России.
Всё, что он знал о ней, сводилось к классическому стереотипу несвободной страны. Там, на бескрайних холодных просторах всё ещё стояли морозы, и мечта когда-нибудь вернуться в землю отцов казалась несбыточной.
Михаил уже почти смирился с тем, что коммунистическое иго в России вечно. «Русский народ потерял пассионарность», — сказал он себе.
Как вдруг в 1992 году произошло то, чего он уже почти перестал ожидать: тоталитарный советский режим рухнул. «Железный занавес» поднялся. Границы открылись. Изголодавшиеся по воле теперь уже бывшие советские люди ринулись по всему лицу земли, подобно саранче. Появились новые термины, обозначавшие новые явления: «новые русские», «русская мафия» и «новые бедные». Но главное: пришла свобода. Эмиграция, однако, не спешила на родину, в страну большевиков. Вернулись в Россию единицы, идеалисты вроде Александра Солженицына, некоторые художники слова, не избавившиеся от застарелой болезни с названием ностальгия (недуг, совершенно неизвестный «новым русским»). Знаменитая  певица Алла Баянова, которую многие в России почитали умершей в лагере при Антонеску, к радости поклонников, оказалась жива и тоже въехала в Россию. В этом тоненьком ручейке оказался и порядком постаревший русский аристократ, венецианец по рождению, немец по университетскому и военному прошлому, а ныне гражданин мира с недавно полученным российским гражданством. Многие из знавших его в Америке людей удивлялись и даже обижались, что он так и не принял гражданство этой страны.
— Не страшно ли вам оставлять благоустроенную западную жизнь и переселяться в разорённую, нестабильную Россию? — спрашивали его.
Ответ был всегда один и тот же:
—Я никогда не искал благополучия. Моя цель — помочь отчизне. Почти сто лет она была отрезана от мира. А это плохо. Народ, живущий в изоляции, лишается многих духовных и материальных богатств. Я всегда чувствовал и продолжаю чувствовать себя русским.
Когда он впервые ступил на землю отчичей, его взоры устремились на людей, на их лица, на то, как они одеты, как держатся, ходят и говорят. Похожи ли на тех, из лагеря? Прошло пятьдесят лет после той зимы 1942 года, когда он в стылом бараке лагеря для военнопленных читал «Записки охотника». Пятьдесят лет… Шутка ли сказать? Столько воды утекло за эти годы, столько перемен  произошло!
До переселения он никогда не был в России. И судить о том, что здесь изменилось, мог только по фотографиям, кинофильмам и газетным снимкам.  Но кто не знает, как далеки от жизни фильмы и журналистские отчёты! Что-то, безусловно, должно было измениться. Говорят, народ голодает. Гуманитарные фонды шлют залежавшуюся одежду second hand. Милосердные люди на Западе хотят помочь освободившемуся от ига коммунизма народу. Кадры кинохроники и газетные  материалы  полны сообщениями о голодных, разутых и раздетых гражданах бывшего Советского Союза. И в самом деле, на улицах городов во множестве появились небрежно одетые люди, попрошайки, калеки, содержавшиеся  доселе в специальных домах, скрытых от взоров публики. Всем им надо было помочь. В течение десяти первых прожитых им лет в новой России Михаил совершил несколько поездок на своей машине в Австрию, откуда привозил нужные землякам вещи, лекарства и медицинские приборы. Время шло.
Одежда ещё некоторое время оставалась бедной. Да что одежда? Какая ни какая, но не лагерная же роба. Лица же были те и не те. Большей частью озабоченные, угрюмые, тревожные. Та же северная замкнутость, сдержанная мимика. Глядя на пожилых, плохо одетых людей,  Михаил ловил себя на мысли, что среди них могли оказаться и те, кто был тогда среди военнопленных. Многие, вероятно, не дожили до этих дней, да и как в толпе многомиллионного столичного города узнать тех самых? Годы прошли, память вряд ли удержала зрительные образы узников барака зоны №2. Ну, если кто-то и встретится и они узнают друг друга, ему не в чем каяться, хотя, кто знает, не остался ли он для них унтер-офицером концлагеря, олицетворением того проклятого, унизительного прошлого, прошедшего под знаком свастики? Как бы то ни было, он, исполнив наказ отца и матери, вернулся в Россию, чтобы оживить иссохшие корни, из которых, может быть,  взойдёт новое дерево жизни.
Первым делом он посетил тот уголок земли, где находилась когда-то родительская усадьба, поклонился остаткам разорённых могил. Как ни странно, дом был цел и в довольно хорошем состоянии. Там размещался краеведческий музей. Михаил прошёлся по комнатам. Конечно, ему не было известно, какое помещение для чего предназначалось при жизни прежних владельцев. Он старался угадать, где была гостиная, где детская, кабинет, спальни. И сердце щемило при мысли, что всё давно напитано если не пылью забвения, то чужим духом. У него было ощущение, что он вернулся не к истокам жизни отца и матери, а на хорошо ухоженное кладбище. От прежнего ничего не осталось. Он втянул в себя воздух музея, надеясь уловить хоть что-то родное, знакомое. Воздух был тёплым, слегка влажным, как бывает после уборки. Пахло старым деревом столов и столиков красного дерева. Поскрипывал паркет. Неужели он был тем же самым, по которому ступали ноги родных ему людей? Михаил вспомнил предания о домовых, обитающих в старых домах и терпеливо ждущих возвращения хозяев. Да, это было жилище предков, в котором и он мог бы родиться. Он вернулся под родительский кров, но не как законный владелец, а как блудный сын. Не сами отец и мать, ни тени их не вышли ему навстречу. Никто не прижал к груди его голову, не отдал приказ заколоть упитанного тельца. У него мелькнула было мысль о возможности через суд возвращения собственности. Он даже помечтал об этом, но напомнил себе, что время помещиков и дворянских усадеб давно прошло. Строгая философская школа убедительно доказывала, что время, вопреки желаниям сердца, не повернуть вспять, не остановить. Отчуждение собственности длилось слишком долго. Затевать тяжбу не имело смысла.
Продав коллекцию картин старых мастеров, собранную ещё его отцом, Михаил заказал проект просторного двухэтажного современного дома в версте от прежней усадьбы.
 Строительство было завершено уже через год. Сначала вся округа как громом была поражена, узнав о том, какая заморская птица  залетела в их края. Тем более что он поставил себе за правило ничего не скрывать из своего прошлого. Многие удивлялись, что этот человек ищет в их забытых богом краях? Когда первое удивление прошло, отношения почти со всеми соседями наладились. Этому очень помогло то, что  потомок старинного знатного рода отличался природной вежливостью и доброжелательным отношением к людям, что избавляло его от многих неприятностей. Сразу же завёл связи с местной интеллигенцией, в особенности, с краеведами и музейщиками. Им нравилось слушать, как он говорит. Этот отпрыск древнего рода так бережно, с таким изяществом  выговаривал каждое слово, как будто наслаждался его звучанием. Из его уст, как выражались в старину, в эпоху пудреных париков, слова выходили стеклянными радужными шарами, плавно опускавшимися на землю.
 Родовитость сыграла весьма значительную роль при  этом. Заслуги предков дают важный моральный капитал потомкам. Люди образованные отнеслись к нему вполне доброжелательно. Были ли они либералами на самом деле в том смысле, как это понимается на Западе, трудно сказать. Скорее всего, не были. Одни попались на крючок его знатности. На других действовал его шарм, третьим было просто интересно. Но некоторые приняли его в штыки, особенно из-за той немецкой страницы его биографии, которая была связана с войной.
— Вам не стыдно? — спросил его один из таких непримиримых, тоже по-своему честных и прямодушных, во всяком случае, более честных, чем те, кто льнул к его знатности.
— Нет, — искренне отвечал он. — Чего же мне стыдиться? Я не сделал русским людям ничего дурного.
Но оппонента это не убедило. Если в годы войны Михаила считали в немецкой армии «не то австрийцем, не то славянином», то здесь иные люди за глаза называли его «не то немцем, не то русским», а то и похуже. В своих беседах и выступлениях он, по-прежнему, ничего не скрывал, оставаясь человеком чести,  потомком древнего дворянского рода, представители которого немало сделали для чести и славы России. Среди предков были военачальники, гражданские деятели, поэты и писатели. Некоторые ветви рода пресеклись. Его деда, почти всех близких и дальних родственников, оставшихся после 17 года в России, большевики расстреляли. В нём не было ни чувства озлобления, ни затаённого желания мести. Смерть родных ему по крови людей была частью той кровавой жертвы, которую принёс на алтарь истории весь русский народ. Нужно было продолжать жизнь, помочь восстановить утраченное, насколько это в его силах.
 Это непросто: пустить корни в новую почву. Но он делал это всем сердцем — и жизнь шла ему навстречу. Ему было семьдесят лет, когда он женился на молодой, приятной женщине, учительнице английского языка в средней школе. Мать невесты была против, но ему удалось убедить её, и, несмотря на разницу в возрасте, он стал мужем, а вскоре и отцом.  Родились хорошенькие двойняшки, мальчик и девочка.
Дом был отстроен, жизнь наладилась. Он любил, подобно Диоклетиану, работать в огороде, сажать, пропалывать и поливать картошку, огурцы, помидоры, всякую зелень. Устраняя всякие недоделки, в девяносто лет возил тачку со щебнем, чтобы засыпать образовавшуюся на неподходящем месте яму. Потрудившись, садился за письменный стол. Рукопись будущей книги, состоявшая из размышлений, дневниковых наблюдений, росла. А наблюдений было много. Его удивило, что в русской глубинке простые женщины были приземисты и плотны, а мужчины слишком много пили и запросто бросались всякими мусорными словами. Но в общем люди были такими, какими он представлял их себе: довольно простодушными и отзывчивыми, приветливыми, если их не сердить. Что касается обывательской узости, злословия и ограниченности умственного горизонта, то этого добра, как он убедился,  хватает везде, во всех  странах мира.
Русским литературным, он владел не настолько хорошо; страницы книги рождались на языке его философской молодости. Доброжелатели из местного пединститута помогали ему, переводя текст на русский.
Через несколько лет книжка вышла в свет и произвела известное впечатление. Автор честно и прямо, не лукавя и не прибегая к экивокам, говорил то, что считал нужным сказать.
Главная мысль книги состояла в том, что жизнь есть то, что она есть. Не надо создавать обманов и иллюзий. На эволюционной лестнице каждому отмерян свой отрезок пути, и незачем жалеть о том, что нет бессмертия. Каждый пройдёт свой путь в трудах и борьбе и уснёт, совершив всё, что мог. Не надо бояться смерти и ни к чему убаюкивать себя сказкой о том, что будет «там»». Задача человека сделать столько добро тем, кто рядом с ним живёт на родной земле, а тем самым и остальным. Любовью к России, трезвой мыслью о том, как сделать жизнь лучше, дышали её страницы. Конечно, мир движется к единству, чем-то из привычного придётся пожертвовать ради интересов общечеловеческой семьи, оставаясь при этом русскими. У этого народа великое будущее. Лет через двадцать-двадцать пять  Россия станет во главе мира, потеснив Соединённые Штаты Америки. Это последнее предсказание не понравилось некоторым из его американских читателей. Дело в том, что книга стала известна в Европе и даже преодолела десятки тысяч морских миль. Достигнув берегов Нового Света. Он  не изменил себе, оставаясь «русским» на родине, как и прежде, был им в Германии. Он был русским и в то же время гражданином мира. 
Таким образом, две задачи его жизни были выполнены. Третья состояла в том, чтобы учредить музей памяти его рода. Первоначально дело пошло неплохо, но вскоре встретились финансовые трудности. Это сильно беспокоило его. Ему исполнилось девяносто. Почти вся жизнь была позади. Успеет ли он докончить взятый на себя труд?
«Когда двери музея откроются для публики, — записал он в дневник, — я со спокойной совестью могу покинуть эту землю».



*    *    *

Часы на ратуше близ собора Святого Марка в Венеции, как и девяносто лет назад, пробили шесть раз. Апостол поднял брови и взглянул вдаль. Всё ли в порядке было в этом мире? В каком состоянии находилась чаша весов? Она по-прежнему колебалась, как ей и предписано колебаться до скончания века. А что делал появившийся когда-то на свет человек, названный в честь Архангела Михаила? Он шёл по солнечной и лунной дорожке, оставляя лёгкий светящийся след, к той цели, которая была определена ему звёздами ли, судьбой или божьей волей.


Рецензии