Святость Илика

      Илик появлялся на этот свет из тёмной утробы матери не просто под  мерцание  ночных светил,  а под сплошной водопад падающих звёзд откуда-то из глубины небесного пространства, снежным потоком достигавших земли и там превращавшихся в призрачную память о себе.

Когда последняя из этой массы звезда, уже   покрасневшая на грани розоватого рассвета,  достигла  грубой поверхности одной из горных  вершин, раздался громкий крик родившегося младенца, сходу откликнувшийся нескончаемым эхом, исходившим от пика, прикрытого снежной шапкой не сошедшей ещё  вниз  лавины.
 
И женщина, что долгую,  почти  бесконечную  ночь,   пытающаяся  вытолкнуть из себя новую жизнь, тоже исторгла возглас радости и облегчения  одновременно, благодарно с увлажнившимися  от счастья глазами прижала к  опавшему животу  родившегося маленького сына,  и  тут же после ночного безумства нарекла его Иликом, тем, что вырвалось в первой момент из её  груди  в возгласе торжества.

А мальчик навсегда запомнил первые мгновения своей жизни здесь, сладострастные ощущения от прикосновения  к женскому телу, и следом жадно  маленьким ртом   прижался к материнской груди,  инстинктивно нащупав тёмно-коричневый сосок,   с силой втянув в себя живительную влагу  ещё молозива, которое потом  молочной рекой текло по его губам, отставляя на лице следы зарождающейся святости.
Они так  и оставались вдвоём среди  высоких гор и низин, с бегущей стремительно маленькой речкой, перепрыгивающей через скользкие  мокрые камни, порою напоминающие  отшлифованные  булыжники,  а иногда мелкую  дикую гальку,  устилавшие речное дно, делая его пёстро - ребристым.

    Сын не знал отца. У него и для него,  его не было. Он был единственным мужчиной, которого он  видел долгое время, самого себя, наречённого  женщиной  Иликом.  Женщиной, что познал он  в первые минуты своей жизни, той, что прижала его  с любовью к себе, тут же с торжеством подмяв под свои небольшие стопы, называемые людьми пятой. И сын с радостью принял её условия, возведя мать в ранг той,  своей зарождающейся святости, когда с жадностью поглощал  предложенную ложку мёда, льющуюся сладкой патокой  из её сосков,  даже не догадываясь, что та станет дёгтем, измазав его всего,  с ног и   до головы,  и на всю жизнь.

Родившийся под бдительным присмотром небесных светил ребёнок не был очень здоров физически. Много и часто болел, а его мать,  всё так же положившись на благословение сверху,  лечила сына собранными и потом сваренными  в огромном котле и настоянными травами, сорванными  у подножия горной гряды.

 Ей надо было назвать его Эдельвейс, как тот первый  цветок, запах которого вдохнул всей грудью Илик, когда женщина искала целебные  растения и наткнулась на выглянувшую  из под снега,    нежную остроконечную     шапочку, похожую  на те звёзды, упавшие  с неба  в знаменательный час,   украшенную тонкими лепестками и окрашенными в жгуче -  зелёный цвет редкими  листиками. Сила жизни, которую приписывают этому хрупкому цветку, помогла справиться  в очередной раз с недугом, настигшим ребёнка, и он поверил в легенду, рассказанную ему  позже матерью, которую она где-то слышала, о том, как молодая леди нашла своего мужа мёртвым в горах, и её охватило такое отчаяние, что она решила остаться навсегда рядом с возлюбленным. Но  из тела  любящей женщины вырос цветок, который стал символизировать верность и беззаветность  чувств.
    А  Илик искренне любил  только одну женщину, что теперь заботилась о нём, покидая на время их пристанище, расположившееся  среди буйства природной девственности, словно укрывшись   от посторонних глаз и скрыв от чужаков   этот унисон двух родственных душ.

Прошло ещё какое - то время и  пребывать наедине  друг с другом уже не получалось. Мальчик подрастал, оставаясь  при этом маленьким и щуплым с виду, так и не оправдав легенды о силе и мужестве человека, которому достанется хрупкий и нежный Эдельвейс, сорванный для него однажды матерью.
 
И всё же  эту идиллию пришлось нарушить, спустившись совсем  вниз,  к людям, когда впервые сын увидел других женщин, очень похожих внешне  на его мать,  узнал, других мужчин помимо себя самого. Он с удивлением взирал на такое огромное количество схожих  с ним представителей рода человеческого.
 
Словно дикий зверёк мальчик  втягивал  трепещущими  ноздрями чужие,  незнакомые до селе ему запахи мужских и женских тел, смутно напоминающих ему что-то из его совсем  детского прошлого.  Пытался понять, насколько они ему  нравятся, насколько приятны эти витающие в воздухе почти чужеродные ароматы, исходящие  от этих  незнакомцев, ураганом ворвавшихся в его  привычный  жизненный  уклад.

Прошло ещё немного времени, и Илик, у которого никогда не было игрушек, научился держать в руках книжки с картинками, перелистывать странички  и даже складывать своё имя по буквам, коряво, но тщательно выводя его на белом   листке бумаге. Он по-прежнему знал  женскую ласку, получаемую только   из  объятий его  матери,  как и продолжал испытывать твёрдость её  слабеющих от возраста, но  всё ещё крепко стоящих на нём  стоп, называемых людьми  пятой, под прессом которой он так привычно и даже уютно себя чувствовал  все это время.

    Но годы шли, неумолимо оставляя  на  лице любимой им женщины следы закономерно появляющихся изменений, означающих сначала  приближающуюся и  тут же, уже  наступившую старость.

Илик, который даже сумел влиться  в струю общественного строя, понимал, что вот-вот женщина, которую он боготворил практически  со дня своего  появления  на свет, покинет его безвозвратно.
 
И он стал оглядываться вокруг, но больше озираться,  в поисках нового уюта и тепла,  привычной пяты, без которой, он уже знал, ему не выжить ни за что. Он просто обязан был на старый пьедестал  водрузить новый монумент, которому он не только будет поклоняться, но который будет защищать  его от всех грядущих бед, и который прикроет его своей монолитной  мраморной  стопой, чтобы он мог вновь ощутить себя тем смуглым младенцем, с силой   мнущим  материнскую грудь пухлой рукой в перевязках и получающим всё то, что ему нужно для уверенности в завтрашнем дне.

Как было завещано небесными силами, на которые всегда полагалась мать Илика, одна женщина ушла, ей на смену пришла другая.  Она была не  так красива,  как те, что окружили его  в момент их прихода сверху вниз, к подножию его родных  гор,  к незнакомцам,  но зато надёжна,  и полностью воплотившая в себе черты покинувшей его, и так же уверенно и крепко в секунду  прижавшая  в своему мощному бюсту  голову взрослого уже мужчины,   при этом твёрдо наступив стопой чуть большего, чем предыдущий,  размера, подмяв,  как и  прежде,  под свою пяту всё  его маленькое и беззащитное тельце, став новой и прежней святостью, которую он боготворил,  заглотив порцию дёгтя вместе с мёдом.
Что означало, больше ничего святого для него  в этой жизни не существовало, ни своего, ни чужого, на которое он взирал с презрением и грустью, ибо понимал, что,  несмотря на звёздный  Эдельвейс  в волосах невесты, красивее она от этого не стала, но это не мешало молодому мужчине  поклоняться ей и только ей,  всё же изредка  замечая окружающую среду, наполненную, будто богатая  оранжерея,  другими прекрасными  растениями, аромат которых  он не смел даже вдохнуть, не то чтобы сорвать эту красоту и насладиться  всем волшебством  вкуса, что она обещала.

Тем не менее, выросший  Илик знал теперь  и другое, ту тайну, что поведала ему его мать перед  своей смертью, тайну своего рождения.  Он пришёл в этот мир с помощью женщины, но и  не без помощи мужчины,  что взял силой его родную кровь, зародив без её  согласия семя, что стало сомневаться на протяжении всей своей жизни, как только молодой человек узнал ещё и всю правду, так тщательно скрываемую от него единственным близким  человеком, которого он знал всё это время.

Но только теперь он понял, что попутал вкус сладкой патоки с дегтярным, так и  не проникнувшись сознанием  до конца, насколько превратился  в  маленького нравственного, не только,  не выйдя ростом, уродца.

Глядя на окружающих его женщин, ему казалось, что на  их лицах надеты маски прекрасных фурий-обольстительниц, которые так не похожи на его мать и на ту, что стала ему женой, спутником  и проводником в лучший мир, в котором только святость без  ограничений, но  не из которого он  вышел.  У Илика теперь занозой в самой мякоти его   кровоточащего и  громко стучащего  органа сидел рассказ матери о  его порочном зачатии. И он окончательно утвердился в своём мнении -  всё,  что есть святого в этом мире -  это  неприкосновенность той пяты, под которой ему так хорошо и уютно,  будто в родной  утробе,  остальное не имеет к этому понятию никакого отношения, не важно, что и у других,  окружающих его людей,  были свои матери, жёны, невесты, любимые.

 Он решил отомстить за родную кровь, что билась теперь  и в его венах, но так,  что кровяные тельца стыли в жилах других.


                ***

                Каждый раз,  насилуя очередную жертву, у него перед глазами стояла его мать, за которую он отдувался,  видя себя в роли своего отца, взявшего её силой. Но так он появился на свет, пришёл в этот мир жестокостей и обмана. Он и сам был жертвой   грубого обмана. И это и была та ложка дёгтя, что он вкусил в своём  младенчестве.

Но совершённого надругательства над женским телом ему казалось уже  недостаточно,  понимая, что от такого же насильственного  полового акта зародилась и его жизнь и в глубине душе сознавая всё же, что что-то в нём не то,  ни  так, как у остальных людей, с которыми он стакивался по жизни, он решил заранее осуждать  моральное не рождённое ещё уродство, производную самого себя, и вынеся суровой приговор,  приканчивал ту  женщину,  в которую только что  посеял своё сомневающееся  семя.

С возрастающим  количеством  совершённых им преступлений, ему уже мало было только молча убить  свою жертву, он перестал   получать  от этого полноценное удовольствие,   от произведённого  правосудия в такой форме.

       И Илик преступил черту, за которой и так уже  прочно стоял, даже не замечая произошедших  в нём  перемен, но   при этом,  продолжая находиться под железной пятой, которая лишила его   мужественности,    данной  природой, хоть и вплела цветок Эдельвейса в косы. А теперь ему ничего не оставалось,  и он мог,  только   во время такого жуткого соития вернуть себе черты мужеского отличия, отнятые  у него ещё при рождении, но с чем он так беззаветно  согласился.

Тем не менее,  не получая  в полной мере  удовлетворения, насильник уже  не   мог больше смотреть в глаза своим жертвам,  рядом с   которыми он  только и чувствовал себя настоящим мужчиной, возвращая в  минуты изуверства  своё  истинное и искомое начало.

Его жестокость не знала границ. Он их уже преступил.
 
Первое, что делал преступник, он  выкалывал глаза ещё живой женщине, и только потом переходил к следующему  этапу  своего страшного мщения.  Эти молодые и не очень, девичьи  и женские тела извивались и кричали от жуткой  боли,  лишённые органа, не позволяющего заглянуть в глаза их палача, они не видели себя, как качались в его зрачках, они не  встречались в этих  холодных ледяных осколках взглядом  со своими выколотыми карими, голубыми, зелёными  глазными радужными оболочками.

       А моральное уродство, что поглотило Илика с головой, всё не давало ему покоя, не позволяло  ему остановиться и  становилось всё извращённее.

                ***

Работники следственных органов, читая отчёты своих подчинённых, написанных с мест преступлений,  когда обнаруживали очередную жертву, холодели от ужаса, не смотря на то, что повидали всякого. Чикатило в подмётки не годился новому маньяку,  которого разыскивала вся полиция города. А убийца,  тем временем спокойно лежал в своей постели, после очередного совершённого акта вандализма над живым человеком,  согреваемый другой женщиной, что была для него единственной святыней, так и не сумев понять, что для кого-то те убитые были дороже всего на свете -  кто-то остался без матери,  кто-то без дочери, кто-то без тёщи или  жены.
 
Но у Илика не было в детстве даже любимой игрушки,  которую он мог  бы опекать,  защищать.  Он любил только свою мать, у него не было и  друзей, он вырос среди лесного и горного одиночества,  с единственной святыней в душе, и потому понять то горе, тот страшный  катаклизм, который он  принёс тем отсутствующим в его жизни друзьям и знакомым,   и  просто людям, промелькнувшим на его пути, он был не способен.

        Он так и не научился с пониманием относиться к ближнему, ему  казались странными,    порою  пожелания ему выздоровления, в минуты его  недомоганий,  Илик  даже не считал своим долгом или  просто   жестом вежливости   поблагодарить человека, не говоря уже о какой-то взаимности. Он совершенно  спокойно относился  к собственной  непорядочности, считая себя в праве и  лгать,  и  оговаривать чужих,  незнакомых ему людей, лить грязь на их родных и близких, ему не с чем было сравнить их  святыни и свои. А тот кол, что застрял  внутри его обезображенной души,  после  предсмертного признания его матери, и вовсе вывел его за колею нормальности.



                ***

  Хотя,  жена  и его дети ещё долгое время  так и оставались  в неведении, но только  до тех пор пока кровожадность и жажда мщения,   переполнившие   кровеносные сосуды этого состоявшегося злодея и   монстра  настолько сильно  не   ударили ему   в голову, что  он полностью утратил бдительность, и  лишь этот факт и спас его последнюю жертву от нападения и летального исхода  с предварительными изуверскими пытками,  которые  стали   к этому времени ещё более  изощрёнными и   страшными.


                ***

         В момент же  своего собственного  судного часа мужчина  взирал в высокое голубое небо, и видел там по прежнему,   только святость Илика,  вознесённую и поставленную им же  на пьедестал теперь  уже своего состоявшегося безумия, но  за которое никто никогда не отомстит, а тем более,  не будет отомщён.


Рецензии