Пуля дура-3. А он ни в чём не виноват...
Пуля дура-3. А он ни в чём не виноват... (Сергей Ульянов 5) / Проза.ру
•
Статья представляет собой описание сцены в ресторане, где происходят различные события и встречи.
•
Конторские "комсомольцы" расположились в центре общего ресторанного зала.
•
Мотины крутые ребята привлекают внимание Коляна, знатока номенклатурных субординаций.
•
Маэстро Бульин и его команда восседают за столом, наслаждаясь музыкой и пивом.
•
Зиночка видит старых знакомых и приветствует их, но места заняты другими людьми.
•
Иоська ищет Маринку среди гостей и находит её в джинсовом платье с медными пуговицами.
•
Все сидят на одной скамье, и Иоська ощущает тепло упругого бока Кульковой.
•
Пересказана только часть статьи. Для продолжения перейдите к чтению оригинала.
От автора. Нейросеть правильно выбрала отрывок и буквально его пересказала. Хотя это не самое начало текста. Но нейросеть догадалась.
Глава 1
Призрачно всё в этом мире бушующем
или
Иногда они возвращаются.
Скорый поезд «Одесса-Кишинёв» миновал мост через реку и мчал туда, где за поймой Днестра раскинулась во всю степную ширь она: земля Бессарабия.
А перед ней, одинокой крепостью уже на правом, западном, берегу стоял вольный город Бендеры. Последний оплот того мира, которого больше не было до нынешнего года почти нигде, как вдруг ясной весной он встал из пепла на берегу другой, огромной реки, в приволжском областном городке, воспрянув из сырых оврагов призраками былого, что за три месяца, словно зомби, вампирами сожрали там всё, что возникло нового. Ветры, вернувшие их из тлена, прилетели отсюда, тут, у Днестра, до сих пор жили многие персонажи и те, кого они породили.
Тут были корни, которые следовало извлечь.
Сидевший в купе у окна бородатый человек видел эти места в детстве. А Лёнька и другие его сподвижники по этому вояжу - никогда. Лёнька знал о них только по рассказам однокашника. Тот бывал в этих местах неоднократно. Гостил у родни — тогда, когда деревья были большие, а колбаса — настоящей, и вся жизнь была сплошным солнечным утром, что сияло за окном комнаты, где они, весёлые приятели, собрались перед приключениями на комсомольской гулянке в загородном кемпинге у Волги. Это было в том мире, где зла и горя нет, где вода спросонья была свежа и вкусна, где всюду, из каждой открытой форточки, из каждого автомобиля у гаражей, звучали песни. Да что там — музыка лилась прямо с небес, и питались они все одним лишь небесным нектаром, друзья были верны и отважны, девушки — все их и нарасхват, а старшие товарищи — мудры и готовы помочь. И, конечно, никто не желал им плохого.
Вот какой был каждый из тех дней — воспоминание о любом из них, от рассвета до заката — как ломоть колбасы: только не нынешней, а той, настоящей. Причём не местной, да её в здешних магазинах тогда и не было, а — хорошей московской, и не простой, а той, что привозили на дом специальным людям из распределителей их шофёры. Сочный, смачный, — вот он вам, кусок тогдашней волшебной жизни в краю любви и чудес. Нате, ешьте!
Лёнькин спутник по нынешнему путешествию насытился той чудной жизнью сполна.
Когда ещё не исчезли солнечные дни.
Тогда, вечность назад, долина за окном «штабной» комнаты их комсомольского предводителя Евгения Грушевского, возглавившего коллективную поездку в туристический «кемпинг», тоже сияла разгоревшимся утром.
Над огромной рекой полыхал пожар раскалённых лучей, как и сейчас над оставшимся позади левым берегом Днестра за железнодорожным мостом. Только тогда это была долина Волги, где он - наш тогда ещё безбородый путешественник, оказался не по собственной воле на излёте своего нескончаемого «детства».
И плевать теперь было ему на Москву, где в проклятую власть злой и страшной иронией судьбы влип десятилетие спустя он, нынешний Лёнькин спутник — там власть была тосклива, скучна и сера, как вечно промозглое столичное небо. И нужна не ему. А — в том числе, той самой не забытой долине, чужому краю, где ему пришлось прожить много лет, а потом – опрометью оттуда бежать.
И где вдруг, как зомби из сырых оврагов, в начале наступившего нового века возникли наяву призраки прошлого.
А некогда, далёким летом, перед изумлёнными взорами компании явившихся с рыбалки прямо в банкетный зал смешных его друзей и его самого, и - в таких же ослепительных лучах низкого, уже вечернего, красного солнца, впервые весомо, смачно и зримо предстало во всей красе, не оборотнями, как сегодня, а живое, личиной чудесного персонажа, оно — роскошное и порочное Мурло Власти.
Не сегодняшней — ненадёжной, робкой и хлипкой, а той — могучей и настоящей власти, рухнувшей на излёте августа в одночасье, дождливой московской ночью, под скрежет осколков разбитого, как багряная бутылка, прежнего пьянящего мира. Центром и сердцем которого в Городе был тот славный, чудный, величественный магазин приднестровских вин «Тирасполь» с эмблемой Белого Аиста над входом.
О, что это была за точка... Четыре вмурованные в левую, и столько же в правую стену, бочки торчали в пустом полумраке зала, и медные краны мерцали загадочным блеском. Сейчас, наверное, их оскудевшие жерла были затянуты паутиной, а тогда они бесперебойно, с утра до ночи, извергали с невиданной щедростью жар юга. «Солнца огненною кровью наше пенится вино! Приезжайте в Приднестровье — вас обрадует оно», — гласила надпись над бочками на правой стене, где разливали марочные сорта. На левой же ничего не было написано, но зато туда всегда вилась очередь втрое длинней — здесь всех одаривали, чем подешевле.
А в центре зала, под огромной, выполненной во всю стену чеканкой по рыжей латуни виноградной гроздью, продавалось бутылочное десятков сортов. Тут были и креплёное «Гратиешты», и не очень кислый, но довольно крепкий сухой «Совиньон», и никому не нужная «краснота»: всякие «Каберне» и «Мерло». Не одно поколение политеховцев прошло «Пьяную птичку», и все знали в лицо Матвея Паляницу — вальяжного, в «варёной» «фирме», содиректора завода «Молдвинпром», что располагался на отшибе у въезда в город. Там разливали в бутылки бочковое, отдающее запахом дубовых и буковых досок, вино, которое Мотя непрерывным потоком доставлял в Город на горе из родных Бендер и Тирасполя. Где он, по слухам, был в среде местной виноградной мафии кум королю, да и в Кишинёве ногой открывал двери любых министерских кабинетов, намереваясь в скором времени и вовсе перебраться в один из них вслед за многими своими земляками. Левобережье Днестра. Райский уголок, лелеемый Москвой и ей же непосредственно подчиняющийся, был одним из немногих мест в стране, где ковались кадры и цвели, благоухая, махровые букеты цветов порока, а начальство, щедрое и распутное, плюя на республиканские власти и имея прямой выход на Москву, жило само и давало жить другим.
«Даке врей сэ фий министру, надо быть де песте Нистру» — «Если хочешь стать министром, надо быть из Приднестровья», — кто не знал даже в Одессе эту шутливую молдавскую поговорку, которую неоднократно слышал Иоська от Александра.
Однако гулять местные крёстные отцы предпочитали, впрочем, как и проворачивать свои делишки, где-нибудь подальше от родных солнечных мест. О бурных и раздольных наездах Моти Паляницы в Городе было хорошо известно начальству капитана Караева, в сейфе же Вовки Мартемьянова хранилось на виноградного короля целое досье, но все знали, что даже прикасаться к имени этого человека строжайше запрещено, и табу это исходило даже не из милиции.
Распалённо возвышенный, лишённый привычной строгости, но всё же солидный, весь в чёрных кудрях и каплях искрящегося на огромном, с выпуклыми залысинами лбу, пота, раскрасневшийся и нестрашный, исполненный пылающего взора очей, Матвей Васильевич Паляница открылся нашим героям во всей своей красе сразу, как только те, возбуждённые рыбацкими приключениями и по этой вине припозднившиеся, тёплой спевшейся кучкой показались в дверях банкетного зала, ища глазами своих.
Но, словно прозрачный кубок алого каберне со сливками, объятый вдохновением бесконечного тоста, сверкая крепкими зубами, всё их внимание мгновенно вобрал только Мотя. Он сидел, как на сцене, во главе длинного, во всю дальнюю стену, роскошного стола, — подпирая богатырской, обтянутой тонкой тканью белой шёлковой рубашки, спиной выделанную розоватым плюшем перегородку, а сам представляя из себя фон для вазы с финиками, стоявшей среди блюд, — и смачно сопел, всей своей могуче раскормленной, без пиджака, тушей навалившись на ту самую, зашитую в мерцающую среди полутьмы ткань-«чешую» платья, блондинку, что извивалась пару часов назад во дворе у «Тойоты», и чья матовая коленка белела, округло возвышаясь теперь над краем стола. Блондинка в чешуе тонула в его богатых и сочных, истекающих солёною влагою, мясах, пьяно целясь вилкой в борцовскую Мотину левую грудь, которая перекатывалась под шелком рубахи, как бархан среди выбивающейся наружу седеющей растительности, и лениво обнимая гибкой рукой его мощную, в мокрых, с подтёками, складках морщин, шею. Картина была — словами не выразимая.
Именно в тот давний июньский вечер в пронизанном жаркими лучами красного заката зале загородного туристического ресторана и предстала перед изумлёнными глазами Лёниного спутника и его тогдашних друзей во всей красе будущая легендарная «мадам Соня», давно комфортно обосновавшаяся в румынском портовом городе Констанца. Что не мешало ей и теперь, двадцать лет спустя, рулить из своих родных Бендер там, в Городе на Волге, известным ей с давних лет вечным, как мир «рынком разводки и охмурёжа». И на «встречу» с которой и её ненавистным ей муженьком-киллером, от кого она, исполненная брезгливости, не чаяла избавиться, спешила теперь с Невы на берега Днестра не только её подопечная Ксюха, но и вся компания. Пятнадцати лет от роду уже ставшая победительницей республиканского конкурса красоты «Мисс Бендеры - 80», юная Софа была делегирована по комсомольской линии на Фестиваль Демократической молодёжи в ГДР, где малолетнюю, но уже опытную красавицу и заприметил её роковой возлюбленный полковник Вилли.
Кумир всех нацпатриотов в Городе на горе, он дважды умудрился покорить с танковыми колоннами город Прагу – в рядах вермахта и позже, в 68-м, оба раза наводя там священный ужас на обывателей, особенно повторно, пообещав им «повторить сороковой». Чем заслужил в приволжском Городе навсегда чувство возвышенного ужаса и трепета у своих тамошних «партайгеноссе». В те годы «Вилли-Атилла», как его называли местные поклонники его славных дел, нередко инспектировал восточногерманских курсантов, обучавшихся в неимоверном изобилии среди других иностранцев в местном артиллерийском училище. А так как подобные инспекции – это была неизменная разнузданная «гульба и пальба», то он частенько привозил с собой свою безотказную и изощрённую в любовных талантах боевую «маркитанку» Софочку, став её единственной и роковой любовью на всю жизнь.
И на прощание передав ту в надёжные руки Моти, что поставлял на их гульбища из своего молдавского рая вИна и фрукты в далёкий год, когда нынешний великий и ужасный «папик» всех ресторанных бандерш и гетер Вован Сидорович был ещё лопоухий Вовчик и служил всего лишь никому не известным гарнизонным снабженцем тех спецмероприятий: то есть лично отгружал туда сёмгу и помидоры. А Ксюха, лихая «разводящая» девчоночьих бригад сегодняшнего городского эскорта, и вовсе ещё училась в школе вместе с будущим люмпенизированным, но гениальным сочинителем рекламных слоганов Мотькой, защищая его от хулиганов уже и тогда. «Босс» её Вован Сидорыч и сегодня баспрекословно подчинялся «Мадам», страшно тяготясь этим зависимым от неё своим положением и мечтая, наконец, координировать весь бизнес «охмурёжа и кидалова» в городе сам. Но что поделаешь! В городе на горе, свергнув губернатора и нацеливая свои взоры уже аж на Кремль: наглость – это же счастье, обосновалась опять давнишняя гоп-компания с прежними прихлебателями и агентурой, известная «Вовану» с тех ещё давних лет. Когда и были налажены с ними связи у королевы советского эскорт-обслуживания «нужных людей» Софы. Происходило это как раз во время визитов к своим приволжским «контрагентам» винного барона Моти, на которые он, чтобы не скучать в диких краях, частенько брал свою любимую пассию. Ведь что взять с местных потасканных жриц банных услуг – ничего не умеют, только пьют на халяву, да песняка бы дурными голосами поорать. Тьфу ваще.
И хотя был новый Сонин «папик» не чета гиганту мужества Вилли, но Мотю, в отличие от последующего мерзкого своего, навязанного ей «для конспирации» кураторами «гражданского муженька»: безразличного ко всему, обросшего мускулами безволосого импотента, отвратного, скользкого и холодного, как сосиска, - шлёпнул бы его тут кто-нибудь, что-ли, - только и способного, что палить в людей почём зря, как случилось с ним недавно в Москве, Софа в давние годы ещё терпела, и где-то даже жалела: такого мохнатенького и тёплого.
Именно эти высокие чувства и наблюдали в их исполнении невольные зрители тогда, в «кемпинге». Сначала из окна «штабной» комнаты Грушевского. А потом – уже вплотную в банкетном зале.
Сияя чёрными маслинами глаз, Мотя Паляница сидел мощно, маслины же, словно отдельно от хозяина, вращались среди озёр голубоватых, с багровыми прожилками белков, хищно сверля взглядом пространство, и словно вбирая его целиком, но одновременно бесстрастно. Лицо его тоже было багрово, озарённое кровью, бурлящей и яркой, как то вино, которым искрился, сверкая, бокал, зажатый в Мотиной пятерне. Другая его рука, толстая и волосатая, безо всяких пошлых перстней на коротких, словно обрубленных, и таких же чёрно-волосатых, пальцах, но украшенная шикарной «Сейкой», свалившейся с запястья, обнимала русалочьи плечи спутницы, и было видно, что прилив возбуждения и вожделенного восторга пришёл к Моте прямо здесь, за столом, и был достаточен. Подмышки белой Мотиной рубахи темнели от пота, и, похоже, такое же пятно расплылось у него на спине. Шалея от амброзий, от ароматов вина и фруктов и вертя теперь в длинных тонких пальчиках недопитую рюмку водки, «чешуйчатая» неспеша посасывала во рту финиковые ягоды, одну за другой беря их губами из вазы и норовя всякий раз сплюнуть косточку Моте за пазуху, а затем долго и с безразличным видом её там, поставив рюмку, снова и снова рукой выискивая — в то время, как сам Матвей Васильевич, закончив тост и перегнувшись через гибкий селёдочный стан подруги, заводил беседу с другим, венчающим голову стола, гостем — пожилым и седеющим, запечатанным наглухо в добротный костюм-тройку.
В этом госте Иоська к ужасу своему узнал товарища Фофанова, партай-коллегу того самого завотделом Обкома Кагорова, высокомерным поведением которого так возмущался Валеркин отец. Сам Кагоров находился здесь же. Совершенно трезвый и напряжённый, как струна, он сидел по правую руку от большого шефа, весь застёгнутый и прямой, словно кол проглотил. И рядом восседало ещё несколько крепколобых в аналогичных добротных костюмах, таких же трезвых и сосредоточенных.
В отличие от них, Фофанов был пьян. Белизна его по-детски невесомых, зачёсанных назад, седин только подчёркивала цвет наливавшегося багрянцем лица, а сам всесильный Вадим Кузьмич, старательно придавая туманному взору прозрачных бесцветных глаз строгость, о чём-то рассуждал, то и дело порываясь укрыть сухонькой морщинистой ладонью торчащую, словно матовая полусфера, над столом полированную коленку «чешуйчатой». Однако Мотина спутница всякий раз, выпрямляясь, резким движением откидывала за спину упругую волну длинных золотых волос, и старичок отшатывался, словно от ветра, при этом всё более мрачнея и потягиваясь в очередной заход к бутылке. Всё это было столь неожиданно и противно всем правилам, что не укладывалось в сознании. Конечно, боссы гуляли всегда — и в компаниях более одиозных, чем Мотя. Но для этого существовали баньки и охотничьи домики, а чтобы так, на виду у всех, в центре общего ресторанного зала, где обычные официанты, да ещё они к тому же и не одни — этого раньше не было. Вот и конторские «комсомольцы» расположились поодаль — наши рыбаки наконец-то разглядели своих — столы, составленные вместе, скобообразно скромно огибали угол, завихряясь к колонне, у которой восседал сам вдохновитель мероприятия Женька с его комитетской бандой, пряча за колонной свою смешливую «варёную» пассию. И шумный Стародуб, как сохатый-лось, сметая всё на своём пути, слёту и с трубными кличами устремился туда.
И лишь Колян, знаток номенклатурных субординаций и конспираций, замер на месте, заворожённый лихостью новых нравов, словно стал свидетелем крушения устоев, узрев тех, кого прежде можно было увидеть лишь на трибуне над рекой кумачовых колонн в дни великих праздников. Особенно поразили его возвышавшиеся по краям начальственного стола затянутые в кожу Мотины крутые ребята.
— Хоть бы отдельный кабинет сняли, — восхитился Колька, шумно вздохнув.
Тем временем могущественный Фофанов в тщетной жажде взаимности мрачнел всё сильнее и сильнее, и на лацкане его пиджака тускло посверкивал депутатский значок. Мотя же, сам ясно чувствуя себя здесь хозяином положения, не реагировал на это никак. Кагоров с другими в «тройках» всё больше нервничали, а кожаные ребята даже начали продвигать своих девиц ближе к центру.
Но тут, словно выстрел, отвлёк от сильных сего мира всеобщее внимание хлопок пробки от «Шампанского», что раздался прямо у стены, где настраивал инструменты ресторанный ансамбль.
Здесь, по соседству с коллегами, в тесном кружочке за столом, заставленным несметным количеством пива, восседал с друзьями сам маэстро Бульин, крутой, как сто яиц, бессменный и бессмертный лидер местной попсы. И его благородно седеющая, взбитая подобно кремовой шапке на пироге, пышная причёска роскошной львиной гривой взметалась вместе с царственной головой между ударными инструментами и контрабасом. Пробующие струны музыканты на сцене глядели на легендарного лидера «Ритмов» и его команду с благоговением.
Зал, распахнутый всеми своими шестью огромными, до пола, окнами в бескрайнюю волю волжского разлива, жадно вдыхал густеющий, наливающийся соками летних запахов, вечер, желая скорее выветрить дымный смрад. И лилово струящиеся занавески колыхались от движения слабых воздушных струй, будто продолжение такого же лёгкого и лилового, шевелящегося ветерком платья Зиночки, что королевой, вся в скользяще-блестящем и при бриллиантах, восседала в дальнем углу у колонны, как Клеопатра. Зиночка первой из всех увидела старых знакомых и приветливо помахала рукой.
Однако, места там все были заняты, а по обе стороны Зиночки у римской колонны к Митькиному неудовлетворению восседали сразу два цезаря — небезызвестный Витька Француз и Рязанцев, наиболее драный волк из числа испытателей субблоков с четвёртого этажа. Он-то уж был здесь явно случаен, так как никакой общественной деятельностью сроду не занимался и, вроде, даже в комсомоле не состоял. Известен он был другим — крайней привлекательностью для девушек.
Так что и табуретку там было поставить негде. Что Зиночку, бесспорно, огорчило — проку ей от соседей не было абсолютно, так как и тот, и другой сейчас никак не замечали её, а, разливая по бокалам, усиленно поглощали водку.
Тут же околачивались и другие, никоим боком не относившиеся ни к каким комитетам, люди. Случайного народа было полно, что говорило о крайнем демократизме нового комсомольского секретаря. Правда, не было лучших и бескорыстных подружек Рязанцева — конструкторш. Но их присутствие явилось бы уже перебором. Зато тут же, у колонны, Иоська увидел свою милую сослуживицу Кирочку. Вздрогнув от включившейся где-то сзади фонограммы, та в такт ей нервно постукивала вилкой по салатнице с помидорами.
— «Увезу вас в дальний край, в шалаше нам будет рай, — забулькало в динамиках, — только сжальтесь надо мной, станьте Вы моей женой...»
«Синьорита, я влюблён», — называлась песня.
Так, значит, где-то рядом должна быть и Кулькова. Однако искомой Иоськиной синьориты что-то нигде подле Кирочки видно не было. Поссорились, что ли? Выискивая Маринку, он скользил глазами и по небедному столу, натыкаясь взглядом на фаршированные кабачки, мясные и рыбные салаты, яркие, как кровь, помидоры, чьи дольки плавали в собственном соку среди лука в салатницах, на тарелочки с заливным и влажными, в капельках жира, ломтиками «российского» сыра, нарезанную сырокопченую колбасу и на графины с морсом, среди которых была щедро наставлена водка и бутылки «Ркацители», чтобы руки не потели. Ближе к головному, Женькиному столу, куда, к соратникам, сразу устремился и Колян, «Пшеничная» водка вытеснялась «Столичной», сухое «Ркацители» — дефицитным «Мурфатларом», и салаты становились щедрее. Всё это и многое другое, было оплачено профкомом, и для гостей почти ничего не стоило. Похоже, реку денег, полученных под Заказ, Контора уже не успевала переварить. Но когда же подключат Сидоренковский отдел, чтобы и он, Иоська, единственный кандидат на должность руководителя группы, смог развернуться, пока директора не взяли в Москву, а остальных по цепочке не повлекли наверх! К осени пригонят молодых специалистов, человек пять, не меньше. Кирочку он посадит на компьютер... А там дадут отдельную комнату... Увлекшись мечтаньями, он не заметил, как высмотрел-таки Маринку. Интуитивно он искал зелёный цвет. Последнее время Кулькова появлялась на работе исключительно в изумрудно-зелёном строгом платье — очевидно, для контраста с Зиночкой, с которой в перерыв производственной гимнастики они с графинами в руках, словно два разрезающих волны катера «Комета», гордо шествовали по самой середине отдельческого коридора за водой. Зиночка была, как пламя пожара, вся в красном, и когда Иоська подходил к ним в своей бежевой рубашке, компания выглядела подобно светофору.
— Зин, на корриду собралась? — спрашивали Зиночку пробегавшие мимо завлабы.
— Ага, — отвечала та. — Бычка молодого привлечь.
Иоську Зиночка понимала — она вообще умела понимать. Однако, о некоторых деталях общения с Зиночкой он предпочитал не вспоминать — самолюбия его это не тешило. Но Кулькова была привлекательна до чрезвычайности, и цвет её последних нарядов он истолковал однозначно, как машинист: «путь открыт». Потому искал зелёное, и даже поперхнулся, увидев джинсовое платье с тусклыми медными пуговицами на карманах. Впрочем, это было даже лучше. Маринка сидела совсем неподалёку, слева от Тамары и рядом со своей извечной напарницей по сельхозработам Жигуляевой.
— Сюда-сюда! — чуть приподнявшись, позвала Тамара. Она была всё в том же атласном пиджачке и выглядела деловито — губы, подкрашенные заметнее обычного, вытянуты трубочкой, а острые локотки в узких рукавах пиджачка напряжены. Впрочем, иная косметика была, по-прежнему, не в избытке — не в пример Жигуляевой, да и Маринке.
— Сюда.
Жигуляева, всегда отчего-то недолюбливающая Иоську, досадливо поморщилась. Но Митька Ермаков уже плюхнулся рядом с ней. Соседи подвинулись, и оказалдось, что все сидят на какой-то одной, словно на деревенской свадьбе, скамье. Федюха раздумчиво примостился где-то снизу-скраю и тотчас потянулся за бутылкой, а Иоська уже через секунду с замиранием вздоха ощутил обжигающее тепло упругого бока Кульковой.
— Зову-зову, — обиженно сказала Тамара, но Иоська даже не поглядел на неё, пропустив реплику мимо ушей.
— Они с нами не хотят, — заметила Маринка, пододвинув Иоське свободную пустую тарелку и пытаясь положить в неё салат.
— Ну почему же, — чуть смешавшись, возразил ей Иоська. — Мы как раз вас ищем.
— Слепые тетери, — сказала Маринка.
Медные пуговицы на её нагрудных карманах, туго натянув джинсовую ткань платья и, казалось, с трудом сдерживая этот напор, напряглись, сверкнули, воспрянув вместе с тканью в едином рывке у Иоськи перед глазами , а прохладная гладь крепкой ноги, прижавшись, растеклась по его бедру, охватила собой целиком, и не отпускала на протяжении всего процесса накладывания салата. Впрочем, сама Маринка вряд ли что ощутила — недаром, как говорила Зиночка, после второй рюмки Кульковой было всё равно, с кем общаться за столом. Но и только. Дальше застолий и пикников на сельхозработах дело не шло. И теперь ноздри Иоськи схватили, задохнувшись, показавшуюся ему оглушающе-крепкой густую волну любимых Маринкиных духов «Быть может», которая прокатилась по его телу нервным импульсом напряжения. Но другие ароматы — те, что исходили от блюд на столе — быстро оттеснили прилив полынной волны, заполнив пространство и помыслы. Вонючий «Аист», что осел в пустом желудке, приглушил было пару часов тому назад непроходящий все эти, проведённые вдали от дома, годы вечный Иоськин голод, но отличное местное «Жигулёвское», разбавив зловонную смесь внутри, вновь вызвало вмиг разыгравшийся аппетит.
— Штрафную им! — потребовала заскучавшая Жигуляева.
— Да, да, — подтвердила Тамара, подставляя бокалы под нетвёрдую Федюхину руку.
Чокнувшись с ней и с Ермаковым, Иоська проглотил оказавшуюся холодной и непротивной водку, вмиг сметал с тарелки весь мясной, под майонезом, салат и потянулся за фаршированным перчиком.
— Ося, кушай, кушай, — горячим приливом наклонившись к его уху, участливо прошептала Маринка.
— Никто не слышал, — донеслась с противоположного края стола полная едкого сарказма реплика Кирочки. — «Ося, кушай».
Опять проклятые интриги.
Низкое вечернее солнце, нестерпимо жаркое, каким бывает только на закате, било теперь прямой наводкой в распахнутое окно, окрашивая лица людей и всю обстановку красным. «Этюд в багровых тонах» — как сказал бы Данька. Лучи, в которых струились столбы лилового дыма, языком пламени скользили по столу напротив, где догуливали городские боссы, высвечивая развороченную неведомую, но опять-таки же красную на цвет, рыбу, прочие надкусанные «балыки» и ломти буженины, огненно-янтарные бутылки теперь уже с коньяком и почему-то с той же простецкой «Кувакой», между которых в беспорядке валялись недоеденные куски хлеба, густо заляпанные влажно сверкающей прозрачно-чёрными зёрнышками икрой. Рядом розовели прожилками ломтики нежного голландского сала, и такими же сальными и блестящими были туманно-бесцветные глаза и тонкие губы извлекающего изо рта сладко обсосанную мокрую косточку съеденной дичи Вадима Кузьмича Фофанова, заведующего над заведующими.
Ребятам в чёрных кожаных куртках, которые расположились по краям стола, было явно нестерпимо жарко в своей униформе. Но они не освобождались от амуниции, а, обливаясь потом, ленивыми глотками попивали водку из тонких красноватых рюмок, и солнце играло в скрипучих складках блестящей кожи. Сидевший рядом с ними просто одетый парень пил «Куваку» и не имел, казалось, к ним никакого отношения, но внимательный человек мог заметить, что «кожаные» без промедления, стремительно и точно выполняли любые его мимолётные команды.
Мотя Паляница, точно в которого попадал сейчас красный луч зари, совсем разомлел от солнца и, развалившись, расплылся в кресле, весь залитый закатом, словно вином, блестя капельками пота на лице и на слипшихся у висков кудрях, излучая жар багрового лица и сытого тела. А его спутница в переливающейся, как кожа питона, чешуе, по-прежнему блуждала в поисках косточек жирных ягод в непролазных от липкого пота зарослях его волосатого живота. Путаясь в них тонкими, в кольцах, пальцами, словно в болотных водорослях и исцарапав там всё к чёрту перламутровыми загнутыми коготками. Однако Матвей Васильевич, излив свой жар, вряд ли уже реагировал на что-либо, погрузившись в грёзы. Товарищ Фофанов, воспользовавшись тем, что Мотина спутница окончательно перестала обращать на него внимание, разместил-таки на её шаре-коленке свою ладонь, которая то и дело соскальзывала по мраморно-матовому бедру к искрящейся чешуе юбки, при этом что-то нашёптывая ей на ухо блестящими от невытертого жира губами. Мотя же, опустошённый истомой, как вычерпанный походный бурдюк, оплыл на своего соседа, куратора от обкома по торговым связям с республиками, Кузнецова и то и дело чокался с ним коньяком, но пить у обоих не было больше сил. По должности этот «Витя Кузнецов», младший сын Рюрика Генриховича — областного прокурора и лучшего друга Самого, считался как бы шефом Моти, но было видно, что кореша они не разлей вода. И теперь, в кроваво разлившемся солнечном молоке оба сидели едва не в обнимку и молчали, словно задумавшись в закатной тишине о чём-то своём приятельски-мафиозном, а стоило появившемуся на эстраде ансамблю что-то там бренькнуть для пробы, как пулей взлетевшие туда «кожаные» вмиг пресекли это дело. Досталось от них и бульинской компании, которая слишком расшумелась за своим пивом, явно нервируя поначалу Мотю взвизгами двух или трёх размалёванных девиц, что разбавляли собой их почти чисто мужскую банд-группу. И нет сомнения — кожаные бы живо очистили от богемы пятачок зала под Мотиным ухом, но, к счастью, просто одетый парень оказался, как видно, большим поклонником маэстро и дал отбой. Недовольно поглядывали ребята также на столы у колонн, будучи явно не прочь вымести и этих, и даже подходили пару раз к головному столу. Но уж здесь их власть кончалась — у Грушевского были покровители поважнее Фофанова.
"Чешуйчатая" утомилась искать ягодные косточки и, нашарив последнюю, извлекла из-за Мотиной пазухи изящную руку. Продолжая обнимать возлюбленного за бычью шею, она ласково провела мокрой не только от пота ладошкой по его лицу, ловя каждым пальчиком ласки разверзшихся и толстых Мотиных губ. Вадим Кузьмич, наверное, испытав приступ ревности, в гневе привстал, словно из-за стола президиума. Но «кожанным» как раз в этот момент удалось вовремя протолкнуть к нему через чьи-то колени рыжую расхристанную деваху, не совсем первой молодости, но чрезвычайно энергичную и горячую. Которая тотчас повлекла пошатывающегося Кузьмича якобы танцевать.
Благо, опомнившиеся музыканты грянули на эстраде "Сюзанну ми".
Негромкий звук первых же аккордов вмиг оторвал Тамару от капустного салатика, заставив на секунду в напряжении замереть с вилкой, как делает кошечка при внезапном появлении воробья, но тотчас словно порыв ветра сорвал её с места.
— Вот это — такая песенка, мы под неё всегда танцуем в венгерском ресторане, — не совсем внятно пояснила она, — звякнувшая вилка — в сторону, — перепрыгнув через вытянутые под столом Митькины ноги и как бы приглашая его, а следом — и всех остальных за собой туда, где в засасывающей воронке нарастающего звука уже запрыгали не в ритм оторвавшиеся от пива бульинцы. Будто и не было на пути длинного стола, Тома вмиг оказалась на светлом пятачке меж колонн, и прохладный вихрь, созданный её стремительным движением, сорвал с места прочих, жующих, спорящих, заставив их отлепить от стульев затекшие чресла.
Ритмы, медленные и словно тлеющие под неразборчиво-приглушённую итальянскую речь, тревожно разгорались. Уже и Грушевский, без пиджака, в кремовой рубашке-батнике, забыв про конспирацию, выхватил из-за стола свою смешливую пассию, и теперь, в ритме танго, стиснув правой рукой на отлёте её ладонь и держа партнёршу, «как держат ручку от трамвая», вёл её по паркету по большой дуге. А левой рукою, прижав и смяв, он терзал где-то в районе лопаток тонкую итальянскую блузку на её спине, войдя в полный экстаз.
Враз запрыгавшая вокруг камарилья тщетно старалась заслонить их. И даже Кирочка пыталась выделывать под звуки музыки что-то неспешно-многозначительное, искоса поглядывая на красивых и высоких парней из бульинского рок-бэнда.
Но вдруг, провалившись в паузу тишины, аккорды взорвались пламенем:
— Сюзанна,
Сюзанна,
Сюзанна, Сюзанна ми амор...
И как бы исчезло уже всё вокруг Томы — тот ураган, что создан был ею, бешено закрутился вокруг неё, вовлекая в себя всё новых и новых сумасшедших. Всех разметав, ворвался в гущу рук и ног неистовый Стародуб и тотчас оттеснил от лениво продолжавшей танцевать рядом богемы самую размалёванную из подружек. Бурный смерч охватил всё и подхватил всех, Иоська же, стараясь не упустить ритм, искал глазами исчезнувшую было из виду Кулькову. Но та, как оказалось, уже вытанцовывала довольно ловко перед Рязанцевым. Который также разошёлся не на шутку, вышвыривая ноги и размахивая руками настолько широко, что на крутом вираже едва не вылетел в распахнутое от потолка до пола окно. А ведь окно это выводило отнюдь не на балкон, а на чьи-то головы, с высоты второго этажа. Однако, к счастью для голов, успел вовремя удержаться, ухватившись за недопитый стакан.
Но всё это не имело сейчас к Томе никакого отношения. Не видя и не ощущая никого, с блестящими и отрешёнными глазами, она купалась, плавая в волнах знакомых звуков и чувствуя ритм, как удары своего пульса. Её простая и мягкая, слегка плиссированная свободная юбка летала красиво и невесомо, гибкие руки с фантазией извивались вдоль бёдер по точно выверенным траекториям, а высокие каблучки почти не отрывались при этом от паркета, и во всей этой синхронности и радостном огне сквозили выдумка и гармония. При новых приливах ритма и взрыве ударных не короткая, ниже колен, юбочка взмывала на тёплой волне дыхания улицы, обнажая не слишком загорелые ножки. При всей стройности они не представляли из себя чего-то особенного, но были необычайно изящны, как и вся Томина тонкая и высокая фигурка, которая невидимо, но ясно вырисовываясь под тесным пиджачком и лёгкой, без рукавов, белой блузкой, — тоже была идеально изящная, словно фарфоровая французская статуэтка. Хотя подобные формы были и не в Иоськином вкусе.
— Ось, ты как рычагами трактора управляешь, — донеслось вдруг до его ушей сквозь захлебнувшийся отчего-то грохот ансамбля критическая реплика Жигуляевой, что вечно стремилась подколоть и подковырнуть. Тоже ещё, сама выросла среди своих сеялок и тракторов, вот они у неё и на уме до сих пор — даром, что пять лет в политехе отучилась. Хотя, надо отдать ей должное, плясала Танька Жигуляева виртуозно.
Подкатил Стародуб — уже с обеими раскрашенными во все цвета солнечного спектра бульинскими девицами с обеих сторон. Левая, наиболее маленькая ростом, но пышная, шутки ради повисла на его дубовой руке, как на перекладине — очевидно, была в прошлом спортсменкой.
— «Спартак» — чемпион, всё нормально! — заявил он.
Ко всему, маленькая оказалась хорошей Томиной знакомой. Они бурно поприветствовали друг друга и едва не расцеловались, а когда Стародуб утащил на себе обеих дальше — знакомить с Рязанцевым и Французом — Тамара рассказала:
— Мы с ней в одной школе учились. Она в десятом классе за их, — кивнула Тома на столик с музыкантами — солиста замуж вышла, они тогда ещё в Волжском играли у нашего сквера. Я его тоже знала, он у нас в районе жил. Светленький такой мальчишечка был, хорошенький. Теперь спился совсем, — вздохнула она так искренне, словно речь шла об её личном горе. — Развелись.
— Тамара у них и в новом составе всех знает, — взглянув в сторону «Ритмов», вставил Митька, тоже большой музыкант.
— Да! — оживилась та, обращаясь к Иоське, и в порыве искренности, не прекращая движения — она прохаживалась — едва не налетела на него, он даже ощутил рёбрами холодок её пальцев. — Вон, посмотри, слева — их бас-гитарист. В рубахе, Кузя. Уснул один раз рядом со мной, — выложила Тома. — За столом, — сделав паузу, добавила она.
Тем временем совсем обалдевшие и потерявшие куда-то подружек бульинцы от скуки полезли на сцену — то ли хотели помочь «салагам» наладить заглохшую вдруг аппаратуру, то ли сами желали сыграть.
— Тоже, что ли, сбацать «танец мамонтов» ? — загорелся, видя такой беспредел, Митька.
Сам он истово играл в конторском ансамбле вместе с Чубариком, выступал в самодеятельном театре пантомимы, и на музыкальной почве скорее всего и был знаком с Томой. Правда, Чубарик считался более крутым корифеем, он и спал с гитарой, осваивая Гершвина и прочие сложности, но в паузах между загулами никак не находя времени для того, чтобы добраться до клавишных — на пианино Андрюха выдавал лишь упомянутый танец.
— Лучше сыграй «Островок», это — моё любимое, — предложила Тома.
— Что за островок, какие там слова? — спросил Иоська, полагая, что любимая Томина мелодия уже прозвучала — она, как никакая другая, подходила её столь страстной натуре.
— «Ты мой островок в открытом море, щедро мне подаренный судьбой, островок», — рассказала она, окончательно обессилев, и перевела дух.
Однако тотчас блуждавший вокруг в поисках подружек, что пропали со Стародубом, длинный красиво причёсанный тип из бульинской компании, пригладив жестом бывалого ловеласа и без того зализанную прядь волос на виске возле пылающего багрянцем уха, увлёк её на «медленный танец». С чем поторопился — одна из девиц, словно из-под земли, сразу возникла среди шумного веселья с незажжённой сигаретой в руке, и Митька Ермаков, не пришедший ещё в себя от бурной скачки, не преминул слёту подцепить её. Девица незамедлительно и охотно отдалась в его объятия, и он якобы в танце потащил её к распахнутым в зал сумеркам вестибюля с пальмами в кадушках — вроде как покурить. Такой прыти от Митьки Иоська не ожидал, но тут на освободившемся плацдарме нос к носу столкнулся со своей основной симпатией: Кульковой, которая выискивала кого-то взглядом. Иоську она приняла к себе рассеянно, словно и не разглядев толком, кто это, но тотчас обдала жаром тела и обволакивающим сознание и чувства запахом духов и «Совиньона». Чуть влажная в этом душном вечернем пекле, она была мягкой, необычайно щедрой на все женские прелести, и не было сейчас сильней страсти, чем желание нырнуть в неё всему целиком, как в душную, упруго набитую тугими слоями пуха, перину. На жарких боках и гладкой спине вовсе не имелось никакого лишнего жира, всё было естественно и натурально, и до того желанно и обольстительно, что прямо-таки умереть и не встать. Никакая Зиночка не могла и близко сравниться с ней. Иоська всегда — в автобусе, в киевском метро и прочих столпотворениях удивлялся тому, почему женщины такие горячие. Тело каждой из них было разогрето не менее, чем до тридцати восьми градусов, хотя на самом деле это было, наверное, не так.
— Почему ты такая горячая? — против собственной воли спросил он, уже чуть касаясь приоткрытыми губами засыпанного рыжей — из-за хны — чёлкой Маринкиного лба, и добавил дурацкое:
— У тебя не температура?
— Я всегда такая, — констатировала Маринка, чуть потеревшись щекой о его губы в ответ на заботу.
Близко к своим роскошным формам, впрочем, она Иоську не допускала, никак не дозволяя сократить пространство между ними до желанной упругости. В ходе такой, опустошавшей недра души и силы тела, борьбы, уже полностью одурев от близости этих пуговиц на тугих нагрудных карманах, он вовсе забыл про ритм и темп, покачиваясь на месте со своей избранницей судьбы, как во сне. Мелодия, между тем, становилась быстрей, чем следовало бы, Иоська всё чаще попадал не в такт, и партнёрше его вскоре это надоело.
— Не умеешь, — вздохнула она, освобождаясь, и, как ни в чём не бывало, вновь отошла к Рязанцеву.
Что было огорчительно. В утешение ему оказалось, что и Митька уже околачивался снова тут — у него аналогично вышел облом. И оба незадачливых приятеля, вздыхая, вернулись на свою скамью, где их ждали недопитые рюмки. Подошла и Тамара. Распалённая танцем, она выскользнула из атласного пиджачка и повесила его рядом с Иоськой на стул.
— На том конце уже раздеваются! — громко прошелестел с противоположного края стола меж рюмок тревожно-взволнованный Зиночкин шёпот.
— Надо где-то учиться танцевать, — философски изрёк Иоська, морщась и закусывая сыром, — без умения танцевать, как я понял, — он хлебнул из бокала «Куваки», — счастья в жизни не добиться.
— Чего тут учиться-то? — резонно возразил Митька. — Музыку чувствовать надо. Вот у нас Томка — музыкальная натура.
- Я не могу без танцев, — призналась Тамара. — И дома всегда магнитофон слушаю. Одену наушники...
В музыке, как и в детских колясках, Иоська, надо сказать, не понимал ни черта. Дома он больше любил слушать Высоцкого. Ну и, конечно, битлов, «Криеденс» — что попонятнее.
— Она ещё и поёт, — сказал Митька.
— Да, — оживилась Тома, — и даже пела на вечере к Восьмому Марта.
Иоська присутствовал на том вечере. Он уж не понимал кто, но там, действительно, выступала девушка с сольным номером, скромно прохаживаясьпо сцене с микрофоном взад-вперёд.
— Что-то было, — сказал он. — Ну, напомни...
Музыка вновь гремела. Где-то среди колонн сногсшибательно изощрялась в танце Жигуляева. Привстав и отойдя за спины приятелей, Тома положила руку на Митькино плечо и негромко, но с душой и в искреннем порыве пропела:
«Знаешь, всё ещё будет. Южный ветер ещё подует, и весну ещё наколдует, и память перелистает. И встретиться нас заставит...».
Забывшись от воодушевления, не услышанная больше никем, она пропела всю песню, довольно сложную, но правильно и без фальши, голосом нежным и с непосредственностью маленькой девчонки, вовсе не стесняясь.
«Я его не запру безжалостно, крылья не искалечу. Улетаешь — лети, пожалуйста. Знаешь, — доверительно посмотрела она на Иоську, — как отпразднуем встречу?».
Объявились обе раскрашенные девицы без Стародуба. Но и их появление не помешало завершить песню Томе, которая была в артистическом ударе.
«И ещё меня на рассвете губы твои разбудят», — с изяществом усаживаясь на своё место, сообщила она, посмотрев в глаза Иоське столь пристально и завораживающе, что взгляд из-под этих её высоко взметнувшихся ресниц пронзил его отрезвляющим холодом.
— Так наливай! — отдал команду Федюха, и немедленно сам её исполнил.
— Сейчас уже не то, не тот голос, — чуть передохнув, грустно сказала Тома.
— Сигареты. Вот раньше был голосочек...
Митька этого её признания, впрочем, уже не услышал. Вновь зазвучало что-то плавное, и он опять потащил в середину зала свою новую, слегка разомлевшую знакомую.
И зря — так как возле стола в поисках своей дамы тотчас появился высокий парниша с красивой причёской из бульинского рок-бэнда, который, таким образом, снова промахнулся, но не растерялся и вторично, очень галантно, попросив разрешения у Иоськи, пригласил Тамару на медленный танец.
Иоська проводил их долгим взглядом.
Приятная волна винных паров приглушила мысли и чувства, всё отдалилось, существуя как бы отдельно, и Иоська наблюдал происходящее бесстрастно, как в кино.
Последний луч пурпурного, как поётся, заката окрасил малиновым — из-за игры оттенков зари — цветом узорчатый потолок, ослепительно сверкая в подвесках хрустальных люстр, и бесчисленные ласточки и стрижи чертили густеющую синеву неба, сорвавшись из своих нор, облепивших кручи волжского берега, и из гнёзд под крышами дальних пансионатов.
В зале сгущались выползшие из вестибюля сумерки.
Уж Зиночка, потупив взор, вела серьёзный разговор с Просто Одетым Парнем.
Вконец заскучавшие и лишившиеся надзора кожаные заказали «Цыганочку». Маринка отцепилась-таки от Рязанцева, который, впрочем, уже отяжелел и не представлял опасности, как соперник, однако приглашать её танцевать ещё раз Иоська после столь неудачного дебюта постеснялся. Да и «Цыганочка» Рязанцева снова взбодрила, и на пару с Жигуляевой он выделывал такие прыжки и прихлопы, что можно было умереть от изумления. Для Таньки это был вообще конёк — во всех конкурсах на лучшее исполнение «Цыганочки» она, и всегда под Чубаровскую гитару — такой был тандем — завоёвывала неизменно первые места. И теперь всё закрутилось, зашлёпало, застучало каблуками вокруг неё.
Даже «чешуйчатая», окончательно вывернувшись из лап Вадима Кузьмича, неслышно скользнула в центр зала и, извиваясь гибким сверкающим телом, словно змея, с поднятыми кверху руками, стала медленно вращаться, качая бёдрами и демонстрируя всем бритые тёмные ямки у основания тонких рук. А Мотя с грацией слона топал рядом огромными ногами и тяжело восклицал, хлопая в могучие ладони:
«Хоп! Хоп!»
Оба кожанных, так и не сняв раскалённых курток, как-то очень синхронно подпрыгивали по обе стороны неповторимой в редкостной экзотичности пары, в такт прищёлкивая пальцами на уровне собственных обтянутых джинсами бёдер.
Присевшая было на своё место Зиночка, вновь оживилась, увидев во всём что-то испанское. Ей не чужды были мотивы Кастилии и Гренады.
Иоська и сам до восьмого класса изучал в школе испанский язык. Сидевший тогда с ним за одной партой Хаймович грезил революциями, Латинской Америкой, бородатый Фидель был его неприкосновенный кумир, и сам он в ту пору, когда Иоська начал уже вовсю ухаживать за сестрой Мишки-бандита, рвался в Чили, а потом в Никарагуа воевать за свободу и социализм. Над столом в Данькиной комнате висела фотография Че Гевары в чёрном берете, которую он взял с собой и в Москву. Уже позднее класс заставили учить «родственный» французский, и в единственной, набранной среди первокурсников всех факультетов политеха французской группе, он впервые встретился с Гольцманом.
Расслабленный воспоминаниями, оставшийся за столом в вольном одиночестве, Иоська упёрся ладонями в скамейку, и, откинув голову чуть назад, отстранённо следил за происходящим в ближнем круге. Там случились изменения.
Упустивший желанную рыбку товарищ Фофанов совсем сник и подался было следом за «чешуйчатой», но старческие силы, как видно, вовсе оставили его.
Трезвый Кагоров пожирал шефа взглядом, и в глазах его читалась холодно-страстная жажда дождаться и увидеть, когда же тот упадёт. Но Фофанов не упал, а, красный, как транспарант или знамя, с обвисло трясущимися щеками, уцепившись обеими руками за расхристанную рыжую, был увлечён ею в кулуары. «Пойдёмте в номера», — сказала бы по такому поводу Кулькова, которая, отвлекшись от всего, занялась фаршированными кабачками.
Сытный, тяжёлый, как испарения взопревшей жирной земли, дух прошелестел за секретарём Обкома, и тотчас разом встали из-за стола и гуськом подались следом озарённые красным закатом прочие в жилетках.
А некие возникшие, как из-под земли молодые крепыши в одинаково сером, опрокидывая и сминая поспешивших наперерез голодных официантов, опрометью кинулись доедать и убирать со стола в целлофановые пакеты недожёванное.
Особенно - ломти хлеба с остатками чёрных блестящих икринок у влажных надкусов, по краям которых явственно угадывались следы розовой крови из слабых старческих дёсен.
Чтобы дома, обскоблив икру в вазы, предъявлять её гостям, — хвастаясь успехом в карьере, — как билет в мир тех, что коллективным призраком удалялись, оставив наедине с Мотиной бандой одного лишь курирующего связи с ней Кузнецова.
Как ни странно, с уходом товарищей сразу исчезли сцены и сама атмосфера разнузданного разврата, пространство банкетного зала приняло вид обычного и вполне рядового ресторана, и даже весёлые «мафиози» стали выглядеть вовсе не опасными и едва ли не симпатичными без своих высоких гостей-приятелей.
Словно бы схлынула волна прибоя.
Зал снова томно качался в медленном танце, Тамара с чувством прильнула к причёсанному бульинскому «фанату», и губы их как-то сами собой слились в поцелуе.
Опять потерявший свою новую знакомую и опоздавший к началу танца, метался среди разобранных уже девушек объятый страстью Митька, и жёлтые замки-молнии на вельветовых задних карманах его пижонских, в обтяг, штанов, сверкали, мелькая там и сям, а окончательно обессиленный собственными слоновьими прыжками Мотя тяжело рухнул в объятия куратора и кореша Кузнецова.
Тихо и мощно, но с нарастающей силой, выпив, наконец, по рюмке, сначала Мотя, а затем, чуть отстав, но не менее надрывно — и его шеф, оба они, обнявшись и набычившись, ко всему безразличные, вдруг затянули родное:
— Не слышно шума городского, На Невских башнях тишина,
И на штыке у часового Горит полночная звезда.
В натуре!
И хотя ансамбль предусмотрительно умолк, во всеобщем гуле никто не слышал их, лишь вернувшийся за оставленной шефом папкой и задержавшийся трезвый завотделом Кагоров вместе с парой товарищей некоторое время послушно подвывали песне.
Глава 2
Он же памятник
или
Призрак Транснистрии
Скорый южный поезд нёсся на всех парах по утренней долине сквозь сияние восходящего солнца, и одинокий бородатый человек в купе не переставал удивляться тому, как сплетается вновь и вновь в прежний узел оборванной когда-то жизни связь времён.
Те же люди продолжают свой бесконечный кукольный спектакль, снова используя очередных ли, или – прежних, «подсадных уток», амбициозных мальчишек и неразумных девчонок, в своих спектаклях и играх. Что ж – всё лучше, чем прямое кровопускание. Но давние вопросы так и остались для него без ответов – вот в чём главная интрига той давней истории его затянувшегося донельзя детства. Что это было? Ведь в пылу «эротической» страсти в дивных кущах сирени, куда они с его новой знакомой попали вскоре вдвоём, спасаясь от рыка распалённого любовным угаром Моти, он не зря думал о чём угодно, только не о сути дела, в чём его обвинил бы любой внимательный слушатель той давней истории: мол, так не бывает!
И дело было не в том, что «гадская водка именно в этот момент и ударила ему в голову, и потому сначала - следовало бы прогуляться»: ведь он побоялся «осечки». Как с ним уже «однажды и случилось: позор, позор»! Но не в том суть! Это - он бы ещё как-то пережил.
Причина того разброда в его хмельной голове заключалась даже не в опасении, - несмотря на предшествующее, совсем не пуританское, поведение его «партнёрши» по приключениям, - её «вежливого отказа»: поди пойми этих коварных девчонок! Потому требовалось не просто повременить, но и совершить подвиг: уж славному-то рыцарю-победителю отказа быть точно не может!
А дело заключалось в том, что он вообще понимал тогда: что-то тут не так. И причина могла быть не только в пуританском воспитании. А в том, не использовал ли Тамару кто-то совсем в других, своих, целях. Как использовали своих питомцев «продюсеры КВН-щиков» и прочие, кто «кукол дёргает на нитки – на лице у тех улыбки» и их кураторы «оттуда». А со слабых девчонок – что взять! Ну, а то, вольно это те девчонки делали или невольно, сознательно или неосознанно – другой вопрос.
Вот о чём думал бородатый человек теперь, вечность спустя, на другом краю недорушенной пока до конца «Империи». Думал в купе курьерского поезда, что мчался сквозь пронизанную сиянием восходящего солнца на запад от Днестра бессарабскую степь. Вид на которую частично загораживала худая фигура стоящего за распахнутой дверью купе у окна вагонного коридора его соратника по их общему авантюрному предприятию - Лёнчика. Знакомого ему ещё с тех давних лет, когда и борода-то эта у нашего героя пока толком не росла. И не понимал он почти ничего. Даже – свою нежданную тогда подружку.
И вообще, на протяжении той удивительной истории, что случилась с ними со всеми тогда, в июне – начале незабытого последнего лета его мирной жизни, роль Томы, помощницы по службе самых разных персонажей, а также высшего руководства их строгого «режимного» учреждения, была для него не совсем ясна. Хотя она и рассказывала ему, как на духу, абсолютно обо всём. И - про своего подопечного по службе: московского командированного кукловода различных местных марионеток «Гену» - спецагента в чёрной гангстерской шляпе и при длинном трости-зонте. И даже про её же «почти жениха» Рамиля Сулимова, ныне – загадочного предводителя «мятежных татарских ОМОН-овцев с речки Суляйки», не подчинившихся воле новоизбранного губернского руководства и оставшихся верными «Фомичу». Именно на них, «шахидов и террористов из камышовых зарослей», жаловался победивший бывшего губернатора «Красный Прокурор» аж самому Путину. Мятежный «милицейский майор» по кличке Чингисхан, о котором рассказывал ему в Москве вечный нелегал Смирнов, спасший его когда-то от тех «бешеных собак»! На самом деле, конечно, и не милицейский, и – не «майор», тот был с давних лет соратником шефа москвича Лёхи: неуловимого «Мангуста». Сегодня в Городе на Горе, где занялась готовая сожрать всю страну Алая заря реванша, тот согласно «легенде» - ночной охранник в Ксюхином баре «Ракушка». Симон, простой парень с неясным происхождением откуда-то из этих краёв, что мелькали сейчас за окном, возле которого, словно какой-то шиш, возвышался, торча в коридоре, Лёня. Внешне не сильно изменившийся с тех давних лет. Тогда, жаркими летними закатами последнего, так хорошо памятного для бородатого человека, мирного и счастливого июня 84-го года, из распахнутых настежь, навстечу пыльным от летящего отовсюду тополиного пуха горячим волжским ветрам, многочисленных ресторанных дверей звучала музыка. Под топот буйных народных плясок и вопли весёлых драк из-за девчонок неслись в синий простор удалые танцевальные мелодии, что были слышны всеми, кто шёл мимо по тротуару, издалека.
«Мы бродячие артисты, мы в дороге день за днём. И фургончик в поле чистом – это наш привычный дом…», - гремело внутри, в прокуренном зале, под общий шум и цоканье каблучков по паркету.
«Мы великие таланты, мы понятны и просты. Мы певцы и музыканты, акробаты… И шуты».
А кто-то, в аккуратном костюме, трезвый, сидел в углу, за отдельным столиком, незаметный для присутствующих, с единственной на весь вечер чашечкой кофе. Ну, это было всем понятно: вон сколько в толпе у сцены прыгало иностранцев из Артучилища. Драчливые арабы, не дай, бог кто обидит – хлопот не оберёшься: «Ай, нас тут не любят, за нас не воюют!». Как же не воюют! Потом разные-всякие из соцстран: ненадёжные. Вот за теми, кто с ними общался, и следовало следить. Но так было раньше: «Их послали приглядывать, а они подслушивают. Непорядок!». Официанты, метрдотель – все они тоже приглядывали. И отчитывались. Но пришла пора – и приглядывать пришлось уже за теми, кто «подслушивал», что не надо. И доверия к ним у высшего руководства больше не было: набрал на хрен Андропов к себе таких же умников, как и их клиенты. Кто знает, о чём они там с ними на своих «профилактических беседах» спорят? Когда – руки-ноги ломать следовало бы. Так и появились настоящие, какие надо: пролетарские, «параллельные структуры» во всех службах: охране разного рода, ОБХСС-е, у тюремщиков. Интеллигентов там было мало. Но – с волками жить – по-волчьи выть, Следовало «учиться манерам», мастерски играть роли. Недаром новоиспечённым «посвящённым в нубелунги» соратникам на методических накачках в «теневых штабах» настоятельно рекомендовали хотя бы в столичных командировках посещать театр. Овладевать от этих умников и шутов-клоунов «искусством перевоплощения», умением играть те самые «чужие роли». Да разве этих вахлаков обучишь! Заодно им надлежало изучать своих будущих «клиентов» – тех, кто туда ходит и кто там играет. Но и здесь - не тут-то было! Не могли они сами ничего ни запомнить, ни выучить, пэтэушники! И не интересно было всё это им на фиг, потому и не понятно. Ну как тут пытаться «разводить на откровенность» какого-нибудь вероятного врага народа, когда половину слов, что он лопочет своим поганым хайлом, не понимаешь! К счастью, вскоре всё изменилось. Андропов откинул копыта, и уже не паршивые интеллигенты, а хорошие ребята хлынули прямо в его ведомство. Вот такой-то и сидел теперь всюду вечерА напролёт при ресторанных свистоплясках. Не танцевал, хотя к нему иногда и подсаживались на пару минут серьёзные дамочки из тех, кто неустанно прыгал у сцены, завлекая других в общий круг и делая тем самым «кассу» музыкальному ансамблю на заказах песен. Конечно, он следил не за незаконными «левыми» заработками гитаристов и барабанщика. Он курировал тут «барабанщиков» иного рода. Ведь на смену честной бесплатной лагерной экономике пришли уже тогда большие деньги госзаказов. А на смену прежним любимым и безотказным методам святого сталинского времени, когда всё было со всякими хрЕновыми умниками легко и просто, теперь требовались различные «заманухи». Надо было уметь вести беседу «с клиентом» уже не только за столом следователя, но и – «в поле», как говориться. Чтобы оказаться в новоиспечённом «социальном лифте» у тех самых денег, требовалось отправить немало тех, кто был с тобой по соседству, пусть и приятелей детства, однокашников и одноклассников, в такой же «социальный мусоропровод». Ведь бесплатный труд был по-прежнему наиболее эффективен в социалистической экономике. Но не только же спившуюся, а потому бесполезную уголовную голодрань следовало там использовать! Требовались «чистенькие», крепкие. Да и грязные, вредные, тяжёлые, а также - сельскохозяйственные работы, стройки и помойки никто не отменял. А не хочешь попасть туда сам – для этого лучше всего заслониться кем-то ближним. Подставить вместо себя «терпилу» из своих же. А если дураков рядом нет, следовало их поискать. Создать! Чтобы заманивать таких бедолаг в ловушки, где с ними устраивались всякие провокации, и плодились бесчисленные самодеятельные такие вот ловкие « бродячие артисты». Акробаты и шуты. Будущие «резиденты КВН», хотя сама игра тогда была запрещена. И не зря. Таким – только дай волю!
Человек в купе смотрел на своего соратника Лёнчика, который словно читал его мысли. Ведь это он привлёк к их спецоперации Ксению - а уж она-то понимала толк в таких делах. Тех делах, в которых вольно или невольно участвовала когда-то Тамара. Хотя он ничего тогда не понимал. А ведь она посвящала его во все их «оперативные», и свои личные, секреты. Такая была у него с нею их детская игра. Она доверяла ему совершенно, восторженно очарованная его методами «в любви»: ведь он «не спешил». Умудряясь виртуозно и полностью утолять её печали «и так». Некоторые женщины это очень ценят. Знала бы она, каких мук стоило это ему! С его-то неукротимым юго-восточным-то темпераментом! Никакого понятия! «Это же – вредно!». Никакой жалости к мальчишеским мукам. Система «ниппель»: туда - всё, оттуда – пшик: «потом, мол». «Комары и муравьи большие недруги мои»… Потом же, когда всё, казалось, было уже на мази, пришли не «муравьи», а лысеющий «агент» Гена Муравьин, он же – Пиндзяйкин-Цыбулко в своей жуткой чёрной шляпе вечного шпиона, и – его «тонтон-макуты». Ещё этот дурацкий цыганёнок, что явился на синем волжском побережье в критический момент! Не забывается такое никогда… Цирк один вообще! Потому-то он и не заметил в то лето за своими смешными «донжуанскими» страданиями куда более реальных неприятностей, что грозовыми тучами уже сгущались над его головой, предвещая ужасный конец не только его затянувшемуся донельзя детству, но и всей его прежней милой мирной жизни. И обещая впереди ужас без конца. Если бы не Смирнов! Ну, а что до манипуляций невидимых «технологов», использующих вовсю «мальчишек-девчонок», то они так и продолжались все эти годы. Пока не разбудили идолов - но уже не спящего «Дона Гуана», но саму статую Командора, шагнувшего со своего постамента здесь, в «краю розовых абрикосов» в солнечную долину. «По солнечной долине за метром метр идут по Украине…». Далее - везде. Чтобы растоптать всё на своём пути к заполыхавшему над Волгой зареву вожделенной для многих Алой зари. «…Невесты белокурые в награду будут вам…». Вот о чём обсудить бы вопросы журналистке Даше с Натулькой. Многое рассказать могла бы об этом и Ксюха, что за время стоянки у блок-поста успела слетать в такую же алую полосу бессарабского рассвета за кислым местным молоком.
От неё и про судьбы былых «барабанщиков», и про новоявленных «резидентов» воскресшего КВН, а также прочих бессмертных «акробатов и шутов», был сполна наслышан и Лёнчик.
- Где же твоя «артистка» со своей простоквашей? – спросил его человек в купе, засмеявшись. И добавил:
- Нет, не даром таких боялись и гоняли когда-то. Вообще, опасная женщина!
И добавил следом:
- Именно сегодня те «бродячие артисты» и набирают силы. А также их «кураторы» с «резидентами».
- Советские вожди знали, что делали, когда КВН запрещали. Были «резиденты» - станут Президенты! - поддерживая весёлый тон, подтвердил Лёня, пояснив:
- Не обязательно в России. «Россия», она большая – «всё наше!».
Правильно: «Какие наши годы!».
- А что до Ксении с простоквашей – то где она сейчас, знает только ясный рассвет, - завершил мысль Лёнчик.
Что значит – гуманитарий!
А в незабытый далёкий вечер того самого, мирного ещё, не вкусившего пока в полной мере ни Перестройки, ни особо даже скорой войны с водкой, 85-го года за окном банкетного зала гостинично-ресторанного комплекса на синем волжском побережье полыхало совсем другое, закатное зарево.
За окном разлилась над лесом, по-прежнему разбавляя красным сгущавшийся в зале густой полумрак и отражаясь заревом на стенах и лицах людей, оранжево-розовая полоса. Полоса эта нигде не переходила в рубиновые и багровые тона, лишь слегка алела у горизонта в лилово-фиолетовом тумане дыхания земли, что говорило: хорошая погода удержится надолго, а сверху — полыхала по пустому уже от птиц небу огненно-золотой короной, и в отблесках заката ослепительной искрой его отражённого света сияла вечерняя звезда. Она сверкала победно, как бриллианты в Зиночкиных серёжках, и сама была подобна ей по великолепию и гордой свободе, а рядом, пробивая и высверливая провалившуюся в гущу ночи синеву, готовы были появиться другие звёзды, вырисовывая хвост опрокинутого ковша Большой Медведицы.
Музыканты лениво трогали струны, поправляя разладившиеся гитары. Гости, оторванные Мотиными завываниями от танцев и шманцев, разбрелись по залу, и Иоськины соседи по столу возвратились на скамейку.
«За всё хорошее», — сказал Митька, наливая рюмки Иоське, Томе и Жигуляевой, в которую вообще лилось, как в бездонную бочку, а Федюха себе уже налил. Первой, поморгав и отхлебнув сначала «Куваки», выпила Тома и, широко распахнув глаза, помахала возле рта ладошкой.
— Возьми помидорку, — сказал Иоська, пододвигая ей тарелку, так как фаршированных кабачков на досягаемом от него расстоянии уже не было.
Над столом зазвенел, летая, шалый комар, которого также потянуло на готовенькое, и вскоре спугнул со скамейки тщетно хлопнувшего себя в третий раз по чёрному от загара локтю, Митьку. А через мгновение тот, окончательно разойдясь и распалясь, осуществил свой давний замысел и вслед за офонаревшими бульинскими фанатами оказался на сцене, где у него сразу объявились знакомые — очевидно, такие же шанхайцы, как и он. Не сыграть их с Чубариком коронную песню Митька не мог, и вот уже отобранная им у кого-то гитара надрывно исторгала первые аккорды мелодии о созвездии Большой Медведицы. Потерявший любимую жертву комар оставался неуловим, и Тома, у которой на кожице плеча, оказавшейся на редкость нежной, заалел уже второй волдырик, даже надела вновь пиджачок, втиснув руки в узкие рукава.
— Комары и муравьи большие недруги мои, — икнув, заметила Жигуляева и отпила «Куваки». — И никто не защищает.
«Ночью синей, ночью звёздной тихо встану у порога в час, когда в созвездьях ярких небо светится. Ни о чём пытать не буду ни Стрельца, ни Козерога, лишь один вопрос задам Большой Медведице», — на фоне подвываний бульинцев сотрясал дымный воздух Митькин хриплый голос под жалобный перебор струн.
И густые раскаты музыки, ударяясь волной в распахнутые окна, рвались на волю. Туда, где над белым, одетым в стекло и бетон, зданием кемпинга уже загорелись среди простора темнеющего летнего неба изумрудно-зелёные неоновые надписи: витиевато-размашистая «Restourant» и строгая «BAR». И сияли там, призывно маня к чему-то запретному спешащих дотемна попасть в город запоздалых водителей с трассы, за которой там, где светилась первыми огоньками деревня Александровка, разливалась над полями далёкая песня. Вечерний ветерок доносил снизу запах цветов с ожившей от дневного пекла клумбы, и слегка — солярки. То на ближней стоянке расположились на ночь невозмутимые дальнобойщики — водители рефрижераторов. Сейчас они ужинали, и добродушный шофёрский матерок мешался с приглушенным гулом моторов и плеском по воде одинокой большой рыбы в невидимой отсюда реке, за которой засияли уже, рассыпаясь искрами, маяки далёких полевых огней.
Между тем подали горячее. Однако Иоськин желудок уже был полон, и для нового блюда места там не осталось. Не в пример Жигуляевой, у которой от выпитого разыгрался аппетит. И Тома также лишь слегка тронула вилкой дымящиеся кусочки антрекота. Вслед за чем, словно охваченная неким порывом, Тамара забеспокоилась на скамейке, потом, не выдержав, встала, повернулась к Иоське и, вздохнув, протянула к нему тонкие руки, приглашая на танец.
«Ты созвездие, конечно, и живёшь иною жизнью — той, что люди на Земле ещё не поняли, — продолжал изъясняться с ночным небом Митька. — Но и всё-таки скажи мне, но и всё-таки ответь мне — почему всегда одна ты бродишь по небу».
Как это было похоже на их свеклоуборочную тёплую компашку вчерашних студенческих однокашников, а теперь удалых колхозников и строительных чернорабочих: на друга Митьку Ермакова, на Чубарика, и на всех - они в подпитии говорили с облаками, звёздами и дубами...
Cтранное дело, но до первой поездки "на свклУ" Иоська вроде и не знал про движение созвездий над головой. В родном городке ночное небо его вовсе не интересовало, — в отличие от Даньки, который с детства увлекался всякими созвездиями и планетами, — и впервые столь близко и ясно Иоська увидел усыпанный огромными искрами чёрный бархатный купол над миром лишь в злосчастной Шемурше, на первой прополке, куда их закинули бесчисленным воскресным десантом в помощь совсем сгинувшим на гектаре и в окрестностях местного магазина товарищам. Сам Иоська считался в тот заезд даже как бы старшим от отдела. Такую толпу разместить было негде, а потому спали десантники вперемешку, в одежде, разумеется, но во всех комнатах — и у мужиков, и у девушек, что вызывало возмущение Зиночки.
«Накидали тут их. Лучше бы наших парней к нам на это время передвинули», — говорила она, с пренебрежением перешагивая через валявшиеся там и сям бездыханные, а потому бесполезные с практической точки зрения, тела.
Иоська же и вовсе ночевал на веранде той самой дощатой школы, где жили все городские, на раскладушке. И, усмирив свой неукротимый и огнедышащий вулкан чувств, лишь прислушивался к сладострастным всхлипам за окном над головой и за прохудившейся стеной, в которой было это окно, освежавшее жилые комнаты внутри здания. И под эти чужие стоны вздыхал, вглядываясь в низко рассыпавшийся поперёк неба Млечный Путь: «Лангер Выг», как сказали бы в родном квартале. Длинная дорога без конца.
Да уж, не только он один был тут, в чужом краю, бездомным и сирым изгнанником. Городских вон загнали зачем-то в деревню, сельские от пятницы до пятницы томились на чужбине в городских общагах, что уж говорить о нём, вообще чужаке. Люди, для которых главными вещами считался дом, стабильный семейный быт и мирное ремесло, оказались странниками без своей земли, языка и будто на какой-то нескончаемой вечной войне, которая никак не кончалась даже там, в их землях обетованных... И был его народ, словно блуждающие звёзды на ночном небе, неведомые созвездия без приюта и места.
Напротив, в кромешной тьме густого школьного сада, под яблонями орал до самого рассвета песни недовырубившийся Федюха, за что позже схлопотал ужасную головомойку от секретаря парторганизации Федулаева, возглавлявшего десант, — мужчины крайне ортодоксального. А Иоська впервые заметил, что за ночные часы созвездия, действительно, переместились по небу. И ослепительный огромный ковш завис над самой верандой, указывая путь к сверкающей звезде Севера, на которую — вовсе застывшую на месте, — отправился многие века назад, словно цыгане, в свой долгий путь потерявший землю его народ — один, как эта Большая Медведица.
Под наплывы и отливы музыки зал успел вовсе погрузиться во тьму — лишь где-то у стен, под потолком, зажглась невидимая розовая подсветка. Сгустившийся лиловой тьмою тёплый вечер жарко дышал в тугие паруса тонких штор, и те пузырились, со страстью ловя собою это дыхание. Прохладные Томины руки обвили его шею, делая обруч невесть откуда взявшейся в них силы всё крепче, он ощущал эту живую прохладу сквозь тонкие рукава, и казалось, что столь капитальный вроде на вид Томин пиджачок сделан из воздуха. Острые, трогательно маленькие лопатки податливо двигались под его ладонями, спина становилась всё более гибка и послушна, всё было здесь, всё было его, лишь пиджачка словно не существовало вовсе. Вот женщины! Сколь странна их одежда — даже в зимнем общественном транспорте, где всюду не только мягкие шубы, но и дублёнки, за время протискивания к выходу они позволяли почувствовать себя при невольном соприкосновении насквозь. Что уж говорить тут!
Покачиваясь в чуть замедленном кружении в прохладе её и в жаре его рук, они уже слились воедино, он обнимал её хрупкие плечи, её столь доверчиво подававшуюся к нему талию, всё, что было такое тонкое и нежное, как у маленькой девочки. Однако когда его ладони порою невольно и без помех соскальзывали чуть вниз, соединяясь на миг своим жаром с покатой сферой другой прохлады, то обнаруживалась вдруг неожиданная и вовсе уж не девичья перехватывающая дыхание тяжеловатость. Но чудное дело — при этом никакие постыдные мысли не возникали в его сознании, лишь странная нежность наплывала душной волной, отрезвив. Чувства и эмоции проснулись в нём. Взбитая причёска Томы принимала в себя его лицо и ошалевшие от запахов ноздри большого носа, мягкая щека тёрлась об его плечо — там, где распахнутый ворот рубахи открывал для дыхания ночи воспалённую током крови кожу. А губы касались его шеи, без ласк, но прижимаясь всё сильнее — так, что чувствовалась уже близкая твёрдость зубов. Повинуясь ответному порыву, он также скользнул жарко открытыми губами по её щеке, поцеловав в нежное ухо, нашёл ими мягкую мочку с рубиново-красной пластмассовой клипсой, удерживая эту мягкость, как что-то бесценное в мерном покачивании среди летящих аккордов и снова и снова разжигая пламя ладоней близкой прохладой той запретной тяжеловатости.
"Чья здесь вина, может, пойму, ты мне отве-е-еть... Вечно одна ты почему...", - продолжал надрывать свои голосовые связки дорвавшийся до микрофона и короткой славы певца Ермаков.
Как раз в один из таких робких моментов милых потайных ласк зал потряс финальный Митькин вопль:
"... Где твой медведь?...".
В этот миг губы их под очередной взрыв грохота ударных слились вслед за телами — жадно, причём Томины были первыми, охватив самозабвенной лаской подшерсток его несчастных усов, так, что ощущалась та знакомая твёрдость острых зубок и даже касание кончика язычка. И уж тут Иоська показал всё, на что он способен, перехватив инициативу и вложив в поцелуй сполна всю силу своей проснувшейся восточной страсти.
Наверное, такое оказалось неожиданным даже для Томы, но, совладав с собой, она отдалась этому жару гаснущими остатками собственных сил, впившись в горячий источник, как сама жажда, прикрыв глаза, забыв про музыку и танец, вся в напряжении. И в какой-то миг Иоська даже еле удержал её — Томины туфельки оторвались от пола, и некоторые мгновения, обмякнув, она находилась в его руках на весу, не размыкая крепких объятий, ставшая безжизненной и тяжёлой. Так они пили друг друга в полном неистовстве, бесконечно долго и бесконечно мало, всё ещё покачиваясь в круженьи, готовые задушить и переломить пополам, но лишь теснее сливаясь, хотя казалось — дальше некуда. Они плыли над залом в продымлённом воздухе, не замечая, что в пол-накала уже затлели люстры, не ведая, закончилась ли песня про Медведицу, медленно вращаясь как бы и вокруг стола, над столом ли, мимо оркестра, словно летящие любовники Шагала, или это всё вращалось вокруг них. В отличие от Тамары глаза Иоськи были открыты и ясны, он видел стол и сидящих за ним, вытянувшееся в застывшей гримасе изумлённого недоумения лицо Кирочки, Жигуляеву, веселящуюся в беседе о чём-то с Грушевским, «кожаных» и ансамбль. Он не слышал звуков, но голова его была свежа, и лишь кровь стучала в набухших на висках венах. Сколько это продолжалось — миг или вечность, они не знали, но закончилось внезапно и просто. Тома ещё несколько секунд стояла, покачиваясь, будто в прострации, но, наконец, глубоко и шумно вздохнула.
— Люблю целоваться, — призналась она, словно извиняясь.
Иоська не успел ответить что-либо подходящее, так как некстати подкатила Томина подруга из бульинской компании, и Тамара сразу переключилась на неё, начав бурно делиться какими-то посторонними впечатлениями и забыв про Иоську, словно его и не было вовсе.
Потоптавшись на паркете и слегка обидевшись, он потащился на своё место за столом доедать антрекот, что тоже было нелишним.
Благо, объявился Ермаков и со вздохом «Ну, погнали!» тотчас налил по полной.
И немедленно выпил.
Но допить не успел, так как вновь зазвучала медленная мелодия, а на горизонте появилась его маленькая размалёванная.
Иоська же — успел.
И хотя он остался на скамейке один, и, поднося ко рту большой кусок антрекота, — притом одновременно глядя в зал, — видел, что вновь возникший, как из-под земли Томин ухажёр увлёк её в гущу прочих на медленный танец. С окончанием которого они, а также беспутная Томина знакомая, скрылись в вестибюле — очевидно, покурить, но всё стало нормально и хорошо.
А, может, это действовала выпитая водка. Тёплой, обволакивающей волной растекалась она по телу, приглушая желания и мысли, и Иоська, решив, что не так глупы эти россияне и знали, что делали, раз нашли себе такое чудесное всенародное увлечение, вдруг заметил, что думает на идиш, чего за ним уже давно не наблюдалось.
Он уже начал решать, не заказать ли музыкантам «семь сорок» — до «Хавы нагилы» дело пока не дошло. Как вдруг объявившаяся, словно чёрт из табакерки накурившаяся Томина знакомая обрушила на его стиснувшую край скамейки руку, оказавшуюся неожиданно мощной , чуть влажную от пота жаркую тяжесть и сразу ухватилась за бокал с «Ркацители». Тыльной стороной ладони он даже ощутил плоскую, чуть выпирающую резинку.
— Сломаешь, — скосив глаза, сказал он, но не спешил убирать руку, а, напротив, стал обдумывать, как бы повернуть её ладонью кверху.
— Брось ты, — возразила девица, — я такая маленькая.
— Маленькая-маленькая, а горячая! — резонно заметил он, пододвигаясь к ней, чтобы освободить место для подвалившего Митьки. Не найдя рядом с накрашенной её спутницы, тот нервно разлил по рюмкам водку.
Подошла и Тамара, но тотчас же была увлечена прочь другим кавалером из-за бульинского стола — атлетически сложенным парнем в фирменной голубой рубашке с короткими рукавами, которые буквально распирало от бугров вздувшихся мышц, до того он был могуч.
"Причёсанный" за время её отсутствия раза три появлялся у стола, делая петляющие круги за спинами сидящих, как голодный волк, и, наконец, успел-таки увести, в пятый уже раз, Тому.
«Артур Пирожков! — восхищённо сообщила всем маленькая. — Мужьям наставит рожков!».
«У-у!», — оценили казанову остальные.
Сорвавшись с места, с первыми же томными звуками танца, исчез вновь и Митька. И теперь, в свою очередь, уже крепкий парень одиноким шакалом бродил вокруг в поисках пропавшей партнёрши, пару раз завихряясь на виражах вплотную к скамейке, но так и не решился спросить оставшихся за столом ни о чём.
— Этот ей чем не понравился? — имея в виду здорового, поинтересовался Иоська у жаркой соседки, осушавшей третий бокал и поднёс к её ротику кусочек сыра.
По возвращении Томы маленькая громким шёпотом передала ей Иоськин вопрос, что обеих развеселило.
— Женщины любят силу, — снова откуда-то снизу подав голос, философски промолвил Федюха.
— Сила — не главное, — печально сказала Тома. — Сила бывает тупая, — не сразу подыскав нужное слово, добавила она.
Снова зазвучали медленные аккорды, и вернувшегося было Митьку как вихрем сдуло.
— Ты посмотри, — не высвобождая руки из-под накрашенной соседки, и одновременно налегая на вновь появившиеся кабачки, обратился Иоська к Тамаре. — Совсем маньяк парень стал.
Впрочем и причёсанный Артур был тут, как тут, — не дав Томе опомниться и что-либо ответить, он подхватил её, выдернув из-за стола, как зверь добычу, так, что Федюха только икнул.
Неподалёку ошивался уже кто-то и из мафиозной компании. От калейдоскопа лиц мелькавших поодаль Томиных поклонников у Иоськи вскоре стало рябить в глазах.
Но и пообщаться с незнакомкой ему не довелось — словно чёрная туча затмила закат и просторы, и над скамейкой коршуном навис Стародуб:
— Это что ещё тут!
Выхватив с места свою утерянную подружку вместе с бокалом, он освободил Иоську от риска переломов и прочих медицинских неприятностей.
— Мой львёнок..., — уцепившись за кряжистый сук дубовой руки, только и успела выдохнуть она восхищённо в адрес Стародуба, уносимая ветром.
— А-а тухес! — протянул Иоська, провожая взглядом обжёгшую его уплывавшую тяжесть.
— Что-что? — не понял вернувшийся Митька. Он был взбудораженный и недовольный. Что поделаешь. «Счастье, что оно? Та же птица, упустишь — и не поймаешь. Но в клетке ему томиться тоже ведь не годится. Трудно с ним, понимаешь?..» Так, что ли, звучало здесь только что.
— Ничего, — пояснил он Митьке. — Скамейку вон всю, говорю, прожгла...
Тот с раздражением вновь наполнил рюмки — свою, Иоськину и Федюхину, и они не слишком точно чокнулись...
Кулькова на противоположном конце стола, обжив место исчезнувшей куда-то Зиночки, занялась опять фаршированными кабачками, не забывая при этом что-то внушать осоловевшему Французу, и не только не собиралась возвращаться на своё место, но и было видно, что не сделает этого, пока не переобщается со всеми за столом. Коммуникабельность её не имела границ. Несмотря на внешнюю простоту, вызывающую косметику и общительность, держалась Маринка Кулькова с достоинством, спина её была горделиво пряма, а изломом чуть презрительной усмешки большого яркого рта она неуловимо напоминала актрису Алису Фрейндлих.
Но более всего в ней пленяли Иоську, конечно же, формы, такие щедрые — словно напоённые соками этой чернозёмной земли, но без излишеств и абсолютно законченно-совершенные. Нет, она не была похожа на тех пышноволосых блондинок, что, приезжая с его недавними земляками погостить, чарующе ошеломляли своим великолепием двор, вызывая всеобщую зависть. Но не для того же стоило заводить, скажем, жену, чтобы похваляться ею в отпуск перед тётей Соней и всем кварталом? Да и что бы он делал с подобными бледными, без крови и веса ангелочками? С другой стороны, зачем мог сдаться он этой Маринке, наверняка мечтавшей о жизни, какую вели все на этой здешней земле, самой — как плоть от её плоти. О жизни, в которой он не станет абсолютно своим никогда — влей в себя хоть сколько «Аиста».
За окнами давно совсем стемнело, и над невидимым уже лесом исчезли последние остатки красок закатной полосы. Заря догорела. Тьма сгустилась незаметно и быстро и опустилась на мир глухим покрывалом. Душная ночь приняла в свои объятия землю и лес, и людей, спящих и неспящих в далёких домах дальней деревни и в кабинах большегрузных трейлеров, и всю пойму Волги, над которой теперь, затмив звёзды, небесной царицей светила всепожирающая Луна. Её прозрачное сияние заливало тёмную равнину, серебря зыбкой рябью гладь воды бескрайней реки, как в ночь на Ивана Купала, которая уже прошла, и небо за окном было светло. Гулкое беззвучие окутало округу, стихло урчание моторов на автостоянке, и только ночные сверчки завели переливами свою песню в чёрных кудрявых кустах и кронах. На эстраде появились девушки варьете — это был заключительный номер официальной программы. Правда, за соседними столами не собирались прекращать веселье, да и музыканты, как видно, за дополнительную плату готовы были играть хоть до утра. Вслед за Жигуляевой вернулась, наконец, наобщавшаяся Кулькова. Пришла и Тома, но рюмки для неё уже не досталось, так как похозяйничавшая здесь недавно её знакомая всё перемешала, и Иоська поставил перед ней большой тонкостенный стакан с водкой, налитый спьяну Митькой неизвестно для кого:
— Это тебе, — сказал он, преисполненный обиды.
— Мне? — изумилась она, но ответно обидеться не успела: кавалер и джентльмен Митька отыскал-таки Томе чистую рюмку, а стакан переправил Федюхе.
И все дружески и примирительно чокнулись.
— За всё хорошее!
«Мы желаем счастья вам, счастья в этом мире большом. Как Солнце в небеса пусть оно приходит в дом», — раскачиваясь в такт мелодии фонограммы имитировали пение артистки варьете на эстраде.
А поодаль блуждал вновь появившийся «причёсанный», но подойти почему-то не решался.
— За тобой, — сказал Иоська, обращаясь к Тамаре.
— Пошёл он, — ответила та.
Иоська вопросительно посмотрел на неё.
— Ему нужна девушка на ночь, — объяснила Тома.
— Ну? — в эйфории хмельного безразличия задал Иоська дурацкий вопрос, отправляя в рот последний кусочек антрекота.
— Что — «ну»? — распахнула на него глаза Тома. — А я не хочу. Стрелять таких надо, — добавила она с искренним чувством.
Тут настал черёд удивлённо уставиться на неё Иоське, не ожидавшему услышать такой резкости суждений.
— Ты за кого меня принимаешь? — пояснила Тамара для него уже миролюбиво.
Под музыку варьете начался последний танец программы.
Жигуляева с Кульковой ушли напоследок поплясать, и на фоне их беспрерывно маячил меж танцующих «причёсанный».
И - "кожаный" телохранитель Моти, и — другой, потерявший просто одетого лидера, были тут, и — «атлетически сложенный», и ещё кто-то, прибившийся к их углу.
У стола закрутилась настоящая круговерть воспылавших жаждою вожделения Томиных поклонников, которые сталкивались уже между собой буквально лбами, словно лоси на току в период гона так, что зримо зрели близкие разборки.
— Надо куда-нибудь слинять, — поёрзав на скамейке и явно желая предотвратить неминуемое кровопролитие, вдохновлённое ею же, предложила Иоське Тома.
Что ж, водка в него уже не лезла, и он и сам был не прочь проветриться.
Антрекот и помидоры кончились, «Ркацители» выпито, платить не надо — можно и прогуляться.
Вывинтившись из-за стола, они между хмельных, весело танцующих группок пересекли банкетный зал и, обогнув угол эстрады в том месте, где гремел сейчас вместо фонограммы одетый в манишки под пиджаками оркестр варьете, нырнули в полутьму холла, в котором росли пальмы в кадушках.
За секунду перед чем дорогу им, словно лиса, путающая следы, стремительно пересекла Жигуляева, преследуемая ещё одним бульинским хлыщом.
— Хо-хо! — говорила ему Танька ответным восклицанием Эллочки-людоедки, с треском высвобождая свою зацепившуюся за что-то летящую юбку.
«...Счастья вам, и оно должно быть таким: когда ты счастлив сам — счастьем поделись с другим», — неслось вслед всем.
В почти тёмном просторном и прохладном холле буйствовал целый субтропический сад.
Ночной зефир струил эфир в открытые окна, и тот гулял меж пальм в зарослях едва ли не олеандров, неся густые, разгулявшиеся к ночи до безрассудства, запахи цветущих внизу клумб, а вдоль стен темнели пышной и блестящей зеленью мясистых листьев мандариновые деревья, в кронах которых виднелись уже маленькие зелёные мандаринчики. Возле одного из таких деревьев, в тени пальмы, и пристроились удачливые беглецы.
Облегчённо вздохнув, Тома извлекла длинную болгарскую сигарету, а другую протянула Иоське, и, как бы устав, прислонилась к нему слегка спиной, погрузив напрягшиеся плечи в объятия его щедрой на поддержку руки. Над ними — там, где пальмовые узкие листья утыкались в крону мандарина, соблазнительно висел незрелый плод.
Не хватало только Змия.
— Вспоминаю Сухуми, — глядя на мандаринчик, не без печали промолвила Тома, — Мы там ходили в питомник...
Сухуми, дружелюбный и жизнерадостный город, где узкие улочки карабкались от бархатного моря к далёким горам, и жил мирный и шумный народ. Жаркое солнце, пламенеющие спелые гранаты в садах, насупленные менгрелы, сменившие высланных в Казахстан месхетинцев, что варили на каждом углу дорогой, рубль чашечка, фирменный кофе по-турецки. Сухое грузинское по тому же рублю стакан, белоснежные «Кометы», уходящие среди пенистых волн в Гагры и Сочи, — всё это, зримо возникшее среди экзотических ветвей и плодов, готово было с первой затяжкой, унесшей Тому в мечты и негу, поглотить её пучиной воспоминаний. Но и Иоське, если на то пошло, было что рассказать интересного и красивого: цветущие Бендеры, где жила родня отца и тёти Фаи, увитое виноградом Приднестровье с его персиками и яблоками, где солнца было не меньше, чем в Грузии.
Однако перекур продолжался недолго. Путешествие в райский сад Эдем должно было приобрести соответствующее содержание.
У Иоськи всё сжималось внутри и горело снаружи, и место здесь было куда более подходящее, чем в толпе на глазах у всего отдела — эх, нарисовался, да что уж теперь.
Сделав пару затяжек, он вновь обнял собеседницу, — другой рукой он уже добрался под тканью блузки до пупочка. И они готовы были уже снова предаться объятьям: во всяком случае, Тома, не дожидаясь его инициативы и приглашения, доверчиво и едва не просяще, издав робкий всхлип, повернулась, подалась к нему, и её миниатюрные плечи ослабли опять в его руках, а пальцы скользнули, обнимая, к спине, как вдруг в холле послышался посторонний звук.
Вслед за чем сквозь зелёные пальмовые листья Иоська увидел на натёртом паркете у ближней кадушки перламутровые, словно морская ракушка, лилово-сиреневого цвета, женские туфельки — босоножки, из которых торчали розовые, с таким же перламутровым, в цвет босоножек, педикюром на ногтях, пальцы.
Женщина стояла, как и появилась, бесшумно — очевидно, о чём-то сама с собой рассуждая, босоножки её замыкали стройные лодыжки, охватывая их ремешками, Иоська скользнул взглядом вверх, и, проделав глазами довольно долгий путь, наткнулся на край переливающейся, подобно рыбьей чешуе, мини-юбки. В задумчивости покачавшись некоторое время на длинных ногах, «чешуйчатая» приоткрыла небольшой рубиновый ротик, и так же беззвучно исторгла из себя под пальму тёмно-розовую струю.
— Мама, — проглотила дыхание Тамара. — Какая драма.
«Чешуйчатая» же, деловито потоптавшись каблучками прямо в луже, элегантно стряхнула с перламутровых босоножек налипшие на них мокро блестящие крошки, но ротик вытереть не успела — в дверном проёме, затмив его целиком, появился радостно ревущий Мотя, и, разметав олеандры, устремился к ней.
Ничего не заметив и по-слоновьи прошлёпав по той же сырости, он, сграбастав, подхватил свою пассию на медвежьи волосатые руки, и с хохотом, она и сладко охнуть не успела, впился огромными разверстыми губами, верхнюю из которых пересекал косой белый шрам, в её влажный кроваво-алый рот, а затем понёс по большой дуге ко входу в зал,в буквальном смысле едва не сшибя вылетевшего оттуда «причёсанного», что в ярости от потери близкой добычи и в страстной жажде изловить виноватого в своём амурном фиаско явно рвался во главе всей ватаги в кровавый бой, и который, едва увернувшись от Моти с его подругой, от испуга вмиг протрезвел.
И немудрено.
Он нёс её с воем и рыком — лишь мелькали в воздухе весело болтавшиеся ножки, сбивая листья мандаринов. И «чешуйчатая», высвободив, наконец, уста, разразилась неудержимым смехом, левой рукой обхватив своего ухажёра за красную кадушку шеи — так, что пальцы её терзали в экстазе Мотино ухо, — а правой вцепилась в торчавший из распахнутой рубахи седой и кудлатый клок шерсти с его необъятной груди, извергавшей гром ответного восторга.
— Йо-хо-хо! — гремело под сводами зовом джунглей.
Этот Вечный зов!
Появившийся было в холле один из кожаных — тот, что танцевал с Томой, — также в поисках, скорее всего, именно её, при виде шефа тотчас в страхе ретировался.
— Пойдём отсюда, — не желая, очевидно, допускать крови грядущего рыцарского турнира за себя, прошептала Тамара, и они стали в убыстряющемся темпе пробираться вдоль стены, пока не наткнулись на застеклённую дверь, что вела на чёрную лестницу к запасному выходу. За ней под массивным пожарным щитом у ящика с песком стояли до половины наполненные водой вёдра со шваброй в одном из них, и сама дверь была не заперта — очевидно, Мотины мафиози распугали всех уборщиц. А, может, наиболее предприимчивая из них оставила для себя персональный путь тайного от компаньонш сбора и выноса пустых бутылок.
Вот так всё начиналось — и было впервые и вновь. Беглец из того весёлого мира беззаботных драчунов и «танцоров диско» хотел бы порассуждать, вспоминая об этой истории, если бы позволяло время, в Питере с Натулькой, но теперь напротив него был лишь Лёнчик, стоявший за дверью купе у окна.
— Слушай, — как бы продолжая недавний разговор со Смирновым, там, на Садовом кольце, и думая о своём, проговорил сидящий в купе бородатый человек, обращаясь к товарищу. — Даже если и эта история была - тоже какая-то «спецоперация»: сначала Тома раззадорила тех «музыкантов» и слиняла, а Стародуб - утащил от них их собственных девиц — вот и драка... Пусть даже это было и так… Но потом-то… Потом всё равно - жизнь, что была тогда, как это и бывает обычно, взяла своё. Девочки-мальчики, танцуя, увлеклись и занялись личными делами. Так было, так и будет: всё снова снизу, сквозь этот асфальт, в который они нас закатывали, что пытаются делать и сейчас, в очередной раз - прорастёт! Ведь так? Живая жизнь – победит? А вольно, или же - невольно «сработали» тогда те наши «девочки-мальчики»… Сознательно по чьему-то поручению, или их использовали «вслепую» - что теперь гадать!
В коридоре появилась Ксюха с охапкой пакетов местного кислого молока, тут же замаячил не менее кислый Васюхин.
— Вот, — сказала Ксения Алексеевна. — Во время стоянки перед Тирасполем на блок-посту отхватила. Там хуторянка-молдаванка продавала за гривны.
— Девчоночка смуглянка, — сказал Лёня.
— Лучше бы вина принесла, — поморщился Васюхин, он ещё не отошёл от заседания со своими одесскими заговорщиками в Доме профсоюзов, где прятался, сбежав с «базы» в Черноморке от гнева «боцмана Сидорова». И где всласть пообщался с местным «Поэтом Советской ориентации», чьи пламенные вирши: «Я погибну в огне, ринусь вниз с высоты, и молитву по мне пропоют он и ты», вызвали у него приступ неподдельного веселья. «В синагоге?» — ухохатывался Васюхин над «особенностями национального заговора», разъясняя: «В церкви молитву — читают». «Тебе виднее», — обиделся «поэт». В общем, литром не обошлось.
— Алкоголь здесь по часам, с утра не продают: советская власть на марше, — заметил помощник депутата, высунув в коридор большой нос. — Рано ещё.
— В Одессе — «Русский мир», тут — Советская власть. Куда бедному московскому репортёру податься? — вздохнул Лёня. И только Алексей в глубине купе промолчал: москвич, себе на уме.
— Днестр наш, всё — наше! — воодушевился Васюхин. - Я уже говорил: в царской Империи эти просторы, от Жмеринки до Одессы и Измаила, так и назывались - «Транснистрия». Русская земля!
— Вот будет банкет в честь нас в Бендерах — принимая у Ксюхи пакеты, заявил ему Лёнька, — наутро пригодится. Он протянул один пакет бородатому товарищу.
— О, варенец! — обрадовался тот. — После таких «приёмов» и «Мерло» ихнего хорошо помогает варенец. Я был в этих местах, знаю.
— Ряженка? — подал, наконец, голос Лёха.
— Нет. Именно варенец. «Всякие ряженки» были тогда, «в детстве». А тут — знаменитый бессарабский варенец, — заявил бородатый пассажир, что-то вспомнив: уже не мирный лично для него, почти забытый летний вечер в розовом молоке заката, когда он впервые увидел на крылечке серьёзного учреждения вышедшего покурить своего будущего мучителя, «капитана Ивана». И его лысого сподручного, что совсем вскоре, тем же далёким летом, будет грозить ему страшной дубинкой, по иронии судьбы — героя сегодняшних дней. От Смирнова он знал, что шеф той потешной «контрашки» Иван погиб в Приднестровской войне, заслонив собой командира, который с яростью и отвагой тоже защищал тот свой дивный мир.
Этот командир, теперь уже – Командор, снова предстал перед ними, как наяву, буквально через пятнадцать минут, он просто не мог сгинуть в небытие, кто ж его уничтожит: он же - памятник!
Ему было, что защищать.
И вот он, так же, как тогда, вечность назад, упиваясь, лобзал любимую пассию, впившись в её алый рот — там, в фойе, среди орхидей и лимонов, в общих для них всех российских кущах, — так и в наше уже время, преклонив колено, с тем же жаром толстых разверстых губ и с клятвою: «Социализм или смерть!» — смачно целовал этими же устами край алого знамени Приднестровской Советской республики.
Спасённый своим адъютантом Иваном, он через год также погибнет в бою под Дубоссарами в днестровских плавнях, оставшись отлитым в бронзе героем на постаменте — и отныне стоял, глядя в небо, по чернильному бархату которого над его головой ночью высыпАли огромные звёзды, какие он видел над теремом в своей усадьбе. И теперь, неприкаянный, как эти звёзды, медведем высился он во весь рост, как живой.
Величественный Командор, готовый по условному сигналу грузно и грозно шагнуть со своей тумбы и двинуться вершить дела: в казачьей папахе набекрень, в портупее, разгрузках, одна рука на огромной кобуре на бедре, другая упала вниз — легендарный командир батальона «Призраки», он был абсолютно реалистичен. Даже клочья седой уже к тому времени шерсти, клубившейся из-под распахнутого на груди камуфляжа казались потны и живы и словно бы шевелились на барханах мышц, блестя на солнце.
Там, в Тирасполе, где местный поезд делал получасовую остановку с пересадкой на скорый после украинской таможни, куда Ксюха и сбегала за кисломолочным продуктом, все делегации из России по традиции возлагали полевые цветы к подножью памятника Герою.
Апологет «русского мира» Васюхин, выбросив в урну свой маскировочный наряд «питерского интеллигента»: берет и плащ с кашне, и оставшись в рубахе-«вышиванке», стоял, мучаясь похмельем, на палящем солнце, там, на аллее пирамидальных тополей, у бывшего заводского, типично советского, с колоннами, «Дома культуры», и, разинув рот, глядел на выбитую золотом по граниту постамента «статуи Командора» надпись: «Комбат корпуса «Днестр» Матвей Васильевич Паляница. Мир праху». Батальон намеревался взорвать плотину ГРЭС на случай прорыва «румынов».
— Так ведь затопило бы всю долину, — удивился Леонид. — Сколько бы народу утонуло!
— "..." ещё нарожает! — армейской грубой шуткой жёстко ответил никогда не служивший Васюхин.
— И вообще, — съязвил опешивший Лёня, — почему в «вышиванке», отчего не в русской косоворотке?
Изнурённый жаждой Васюхин поглядел на него с тоской — сил отвечать до банкета у него уже не осталось. И только бородатый знакомый Лёнчика стоял молча и глядел на явившийся перед ним осколок того чудного мира, где, как ему когда-то казалось, нет зла и горя, и ни злость, ни отчаяние не закрались ещё в душу его, ни в чём ни перед кем не виновного.
Спасение пришло нежданно. Дорогих гостей из обеих соседних братских «русских» республик встречали представители горисполкома столицы Приднестровья. В центре неподалёку, у подножия другого памятника: покорителю Тирасполя и Измаила генералиссимуса Суворова, им торжественно преподнесли здешние «хлеб-соль».
Васюхин и Лёнька с благодарностью приняли по большому стакану багряной «Кодрянки», закусили лепёшками с мамалыгой, а Лёха опять обошёлся варенцом.
- Во! – презрительно высказал ему приободрившийся питерский «блогер». – Я же говорю: настоящая Русь - тут, а не ваша «рашка». Там пока лишь на Волге наши уже взяли власть в регионе. А основные силы Русского мира – тут.
В разговор встрял пузатый дядька со значком партии «Отечество» на турецкого производства жилетке, надетой поверх летней рубашки с короткими рукавами и со среднерусским выговором, хотя и с южным загаром:
- Даже не в Крыму, - подтвердил он. – Хотя Крым наш, московский. Да Лужку памятник в Крыму надо ставить. Или бюст. Он, считай, уже присоединил тот Крым: узаконил на полуострове рубль, там везде – отделения Сбербанка. Все «укрофлотцы» - наши! И как умно, да хитро, без глупостей, ну прям, как китаец! Комар рыла не подточит. Ползуче!
- Ага.., - язвительно «подтвердил» Васюхин. – Змий хренов. «С мелкими родственниками», - вспомнил он Одессу.
- Конкурирующая фирма? – возбудился московский эмиссар.
Но временно взбодрившийся от «Кодрянки» завоеватель мира был неукротим. Он, скаля щербатые, но ещё не очень гнилые зубы, вышагивал вокруг памятника генералиссимусу, словно тигр.
- А у Вас есть иной план? – дипломатично спросил «лужковец».
- С Одессы начнём, - угрюмо повторил питерский упрямец. - На Куликовом поле разобьём палатки. Хотя цель – Киев, он – отец городов русских. Но начнём с Одессы. А сунутся – стволы покажем, они и разбегутся. А остальное мы сами, без «змиев хитрых», вернём. Если кто будет пищать – опять достанем стволы… Ха! Они и драпанут.
- «И драка протекала, как обычно, но англичане начали стрелять», - вполголоса усмехнулся Лёнчик, обращаясь к своему бородатому товарищу. – Помнишь: «В Кейптаунском порту с какао на борту «Жанетта» оправляла такелаж…».
- «Со скуки чтоб в пути с ума им не сойти, на берег был отпущен экипаж», - поддержал шутливый тон его бородатый спутник. – «У них походочка, как в море лодочка, у них улыбочка, как у слона»? – оценил он пешие манёвры Васюхина…
… «Они пошли туда, где можно без труда добыть себе и женщин и вина…»
Да уж… Результат того весёлого променада был общеизвестен:
- «Но не вернулись в порт и не взошли на борт четырнадцать французских моряков», - завершил цитирование бородатый человек.
И добавил с кривой ухмылкой:
- Вот это следовало бы послушать любителям фильмов Балабанова. А всем прочим нашим «Братьям - два» что можно сказать?
- Им говорить бесполезно, а вот мы, боюсь, дождёмся сюжета, когда наш безумный друг окажется в «застенках» украинской службы Безопасности. И будет там скорбно томиться. А Лёха отправится его спасать, - засмеялся Лёня.
- Пока нам надо спасать дочь бывшего волжского губернатора: то есть задача другая, узкая, - поддержал шутливый тон его товарищ.
- Всё – наше! Если не опередят донецкие самозванцы. Вот эти, - на очередном вираже воскликнул обнаглевший от «красненького», принятого на старые дрожжи, Васюхин, встав, словно конь и мутным взором уставившись на недовольного всем «татарина». – Есть такой там Ахметов. Ваш?
- Я не с Донбасса, - ответил тот.
- Ну, с Приазовья. Мариупольский порт, греки всякие, турки-татары. Знаем, - язык питерца развязался окончательно. – Они и на Кубани всё подмяли, никого не слушают. Но и там наши есть. Цапок!
- Пупок, - передразнил Лёнчик.
- Не только флотцы, на юге вообще все – с нами, - делился Васюхин секретами, видно, «сыворотка правды» всё ещё действовала. – Этот угольный магнат, Ринат Ахметов, что набирает силу в донецких краях, он только мешается под ногами. Спонсирует одного «перспективного деятеля», хочет того двинуть в Киев. Цирк! «Клиент» его тот – придурок, воровавший меховые шапки, «подсадная утка». По молодости промышлял, срывая те шапки в сортирах с засранцев, и - убегал, за что и сидел по «малолетке», пока не заступились «кто надо»! Куда ему! То ли дело наши люди, «Бешеные псы Транснистрии». Здесь, в этих краях, ещё с брежневских времён - вся сила, брат! Знаете здешнюю поговорку тех лет? «Даке врей сэ фий министру – надо быть а песту Нистру»! - «Если хочешь быть министром – надо быть с Левого берега Днестра». Главный у нас - такой «Порох», вырос тут, в русских Бендерах и в молодости был в этих местах королём. Дрался улица на улицу, хоть и «мажор»: отец - крупный хозяйственник, орденов у того папы – иконостас, вроде даже фронтовик, через которого проходили большие деньги начальства. Сын - мастер по дзюдо. Прозвище его - по фамилии. Правда, она, говорят, другая у него была, мастью не вышел. Но я думаю – клевета. Русак он со славянской фамилией, точно.
- Знаем мы вашего товарища, - заметил всеведующий Лёня, акула радиомикрофона.
Местный же товарищ, краем уха услышав откровения Васюхина, этой находки для шпиона, усомнился:
- А не «кинет»? Дерзок очень. Когда папу посадили, а его призвали в армию, он на призывном пункте подрался с четырьмя прапорщиками и раскидал их.
- Но не только не загремел в «дисбат», а сразу пошёл наверх по комсомольской линии, хотя папу и посадили, как «цеховика», – всё это понятно почему. Далеко шагнёт. Если ему не перейдёт дорогу ушибленный на всю голову Днепропетровский обком комсомомола: настоящее «Белое Братство» со своей пассионарией. Безбашенная фурия, все перед ней на задних лапках ходят, даже наши в России опасаются, и у них – свои наполеоновские планы. Здесь прямо сюжет «Вия» какой-то! – снова усмехнувшись, разъяснил стратегическую дислокацию сил Лёнчик.
- Какая «фурия»! Наш - с «тех», древних ещё, лет – «в системе» , свой, надёжный человек. Что бы вы понимали, деревня! Всё давно решено, - уверил «Повелитель Стихий».
Бородатый помощник депутата слышал обо всех этих интригах, но ему было не весело.
- Доиграетесь, - заметил он.
Тут «помощника думского депутата» признал и пузатый москвич в жилетке, тоже прилично поддатый. Оказалось, они встречались в столице.
- Вася.., - с гордостью от такого важного знакомства не удержался от фамильярности «лужковец», как и некогда его лысый шеф, отвечавший в мэрии за овощи. За которыми и прибыл на щедрый, пока мирный и дружный русский юг.
- Чего это «Вася»? – возмутился наглостью москвича Васюхин, заступаясь за «высокого» по рангу спутника. – Васил Миндалович! Кстати, уроженец Украины. Почти местный! – представил он того приднестровским товарищам.
- Гагауз? – заинтересовались те.
- Почему гагауз! Простой татарин. Но здешний, украинский. И до вас доберёмся, - пошутил он, ухмыльнувшись «зазнавшемуся» бородатому «важняку».
- Крымский? – забеспокоился, не поняв его «юмора», и уже всерьёз посчитавший Васюхина главным, чем очень тому польстил, представитель горисполкома.
- Приазовский, - успокоил его окончательно вошедший в роль «Повелитель Стихий». – Татары везде есть – даже в Китае. Но где у вас туалет?
- В вагоне, - разочаровал его Лёня.
И вот уже опять за окном вагонного коридора блестел изгиб реки. Поезд сбавил ход на большой дуге у близкого переезда, и тотчас совсем неподалеку показались стены старой крепости. Бородатый пассажир, не удержавшись, вышел к прилипшему к стеклу Ленчику и встал рядом.
— Добро пожаловать в край розовых абрикосов, — сказал он. — Родные места: я здесь был каждое лето у бабушки по отцу.
— Теперь тут у них главный штаб «русского мира», даже не в лужковском Крыму, — кивнул Лёнчик в сторону задремавшего в купе Васюхина.
«Всюду измена, противник внутри и снаружи», — продекламировал подошедший москвич Лёшка.
— «Русская весна», — сказал Лёнчик. — Крепость Бендеры была крайним бастионом Турецкой империи, дальше уже — Россия, Суворов. Теперь там, на Волге, свои полководцы. Юрчика шлёпнули.
— Не насмерть, — пояснил Лёшка. — Потому что козлы.
— Они тоже допрыгаются, — проговорил их бородатый спутник. Лёнчик даже не усмехнулся, и не став возражать, промолвил, словно соглашаясь:
— «Дай бог не вляпаться во власть», — как там пели наши на кухнях, помнишь?
— «И не геройствовать подложно...»
— Как же мы вляпались? Ещё в какую!
— Несчастный случай. Я не хотел, — сказал бородатый человек. Хотел он тогда, у лестницы, ведущей вниз — иного. Всего лишь для начала — прогуляться.
Глава 3
Мимо белого яблока Луны
Та ночная прогулка, о которой он вспомнил в вагонном коридоре, навсегда увела его из привычного мира, где была милая ряженка, сюда, в пространство, где всех ждал крутой бессарабский варенец. Вот что это была за прогулка.
Догоняемые звуками вновь ожившей музыки, они с Тамарой беспрепятственно проскользнули на лестничную площадку. Тома заинтересованно перегнулась через перила:
— Куда это, куда? — спросила она, и они вместе сделали несколько нерешительных шагов, а потом начали медленно спускаться в темноте по ступеням. Причем Тома следовала первой, осторожно и с несмелыми то ли вздохами, то ли смешками погружаясь вниз, и держала Иоську за руку, как бы ведя его за собой в черный лестничный провал, со дна которого пробивалась полоска лунного света и откуда все резче доносился прохладный аромат живой цветущей земли. Дорога на волю была открыта. А сверху, из дымного смрада, гудящим в узком и темном лестничном пролете эхом звуковых волн летели на гребне знакомой мелодии слова песни про то, как ночью сильнее пахнут цветы.
— Луна... Луна.., — «под Софию Ротару» выводила сладкозвучная солистка, что сменила артисток варьете, красивым голосом. И стены дрожали в резонанс ударных инструментов, став со всем пространством частью музыки, а Тома плыла в ней среди темноты, увлекая за собой своего нежданного спутника незнамо куда, — цветы, цветы...
И, словно иллюстрация к нехитрому припеву, обрушился на них лунный мир. Пронзительные до одури запахи жирной душной ночи сгущали эту ночь еще сильнее. Воздух, как пудинг, можно было резать казацкой шашкой, он обволакивал и кружил, наполненный трелями невидимых сверчков, пронизанный тенями ветвей среди проникающего всюду туманного сияния.
Луна царила над миром и бездной.
«Открылась Бездна, звезд полна. Нет звездам края, Бездне — дна».
Пожарная дверь выводила прямо в кусты сирени. Никакой тропинки — лишь узкое пространство вдоль черных окон первого этажа давало относительную свободу передвижения.
— А вот наше с Юлией окно, — кивнула Тамара на участок стены на первом этаже, когда, оцарапав икры ног о ветки, несколько раз споткнувшись о закрытые решетками бетонные колодцы, куда выходила подвальная вентиляция, и едва не упав в один из них, протащила-таки Иоську сквозь сиреневые заросли на относительно свободный пятачок. — Интересно, Юлька не приходила?
Иоська вспомнил, что Грушевский, чья "штабная" комната точно этажом выше, куда подселили к тому его самого, и где все они продолжали "разминаться" перед банкетом, исчез со своей «вареной» из зала, не дожидаясь окончания празднества.
Тома приподнялась на носки и попыталась всмотреться в отражающее лунный свет темное оконное стекло.
— Ты что! — возгласом удивленного возражения сопроводил Иоська такое проявление наивности с ее стороны. — У них же свой отдельный будуар. С сауной.
Тома вздохнула. Запахи с клумб здесь были особо пьянящи, а под ногами, на озаренном луной газоне белели во множестве раскрывшиеся словно бы в одночасье небольшие цветки.
— Смотри, смотри! — указала Тома туда, где среди них в траве полыхал мертво-холодной искрой одинокий фонарь притаившегося светлячка. Редкие мошки, попадая в сияние, которое лилось с верхних этажей, ослепительно вспыхивали среди ветвей.
Тома наклонилась, пошарила рукой в траве и, не найдя холодную искру, сорвала один цветок. Он был не совсем белый, а имел нежное розоватое вкрапление у тычинок.
— Днем ведь ничего не было, — распахнула она глаза на Иоську. — Я хорошо помню, мы проходили здесь с Юлькой. Они все были закрыты — просто зеленая клумба.
Она поднесла цветок к лицу, затем дала понюхать своему спутнику, и Иоська понял, что пронизывающий все вокруг аромат источали именно эти небольшие растения. Еще он обнаружил, что их собственное с Грушевским окно «штабной» комнаты расположено рядом — шагах в десяти по направлению к главному входу. И в самом деле, на клумбах под окнами первого этажа весь световой день были рассыпаны лишь съежившиеся зеленые бутончики.
— Это ночные фиалки, — пояснил он. — У нас на юге их часто сажают в палисадниках.
— И что же — распускаются только ночью? — не поверила Тома.
— Нет, — решил сделать ей комплимент Иоська. — Просто они тоже решили посмотреть на тебя — какая ты хорошая.
В приливе благодарной нежности Тома коснулась ладонью его рубашки. Он обнял ее обеими руками за талию и приблизил к себе, однако не сильно, вновь ощутил на губах за чуть липким налетом сладковатой — скорее всего, польской — помады солоноватый вкус. Но на этот раз не спешил, играя и разжигая Томины вздохи, которые ловил вместе с ее губами и порывами дыхания, доводя ту до искреннего изнеможения. Однако это продолжалось недолго, терпения на игру не хватило, и уже через минуту они желанно и обессилено слились в едином безмерном восторге. Плечи Томы снова ослабли, и вся она на некоторые секунды обмякла среди его ласк совершенно. Сквозь тонкую ткань штанин он вбирал в себя упругую прохладу ее ног — они судорожным сплетеньем сдавили его колени, чувствовал изгиб невыпуклого живота и даже то мягкое, что, уходя среди податливой упругости куда-то в глубинное тепло, делило напрягшееся и дрожащее, пульсирующее горячей кровью, тело надвое. И спина, и бока, и талия Томы казались очень худы, но не топорщились ребрами и позвонками, а тоже были гибки и упруги, и чрезвычайно гладки. И его пылающие жаром страсти ладони скользили против тока ее крови, но всякий раз, когда натыкались на покато-твердый бугорок скрытой плотной тканью лифчика груди, то отступали вниз, к животу, или к теплым пушистым подмышкам, уводимые Томиной слабой, но непреклонной ладошкой. Такая ее удивительная стеснительность была тем более неожиданна, что руки его успели уже беспрепятственно совершить куда более завораживающие и смелые путешествия. В очередной раз ослабев, Тома вдруг опять напряглась в его объятьях и, встрепенувшись, вытянула шею, словно птичка, вглядываясь в темноту ночи.
Где-то совсем неподалеку слышался шум и беспорядочные крики, среди которых явственно можно было разобрать:
«Спартак — чемпион!».
— Что там? — забеспокоилась Тома и попыталась встать на цыпочки, для чего оперлась на Иоськины плечи, подавшись вперед и вверх.
— Ну-ка, посмотри, — предложил он, и рывком, не без труда приподняв, усадил Тому на широкий карниз, на который выходило окно ее комнаты. Теперь она сидела на уровне Иоськиных глаз и губ, держа его своими ногами, и он .ощущал подмышками ее конвульсивно стиснутые коленки, а пятки ее и каблучки туфель упирались чуть ли не в его позвоночник, так, что соскользнуть было невозможно, и Тома могла вволю обозревать пространство, если бы там была вероятность что-либо разглядеть.
Лунный свет, обливая, серебристо очерчивал изгибы ее одежды и рельефные линии обнаженных ног, делая очертания неестественно прозрачными и, словно скользя по Томиному телу, отпугивал зыбкостью плавных контуров. Наверху снова весело звучала музыка — уже не фонограммы варьете, а отрабатывающего чаевые ансамбля. Она рвалась в распахнутые окна, уносясь туда, где за трассой и лесом светилось зарево областного центра и находился музей-усадьба Поэта, который всем им назавтра еще предстояло посетить: экскурсия туда была частью культурной программы.
— «От берега отчалила последняя «Комета». На всех приморских улочках покой и благодать. Потемкинская лестница — восьмое чудо света, а может, и девятое, — не буду утверждать».
В песне снова было теплое море и белые катера. Но уже не субтропический край, где росли пальмы и веселился обезьяний питомник, предлагался для всеобщего восхищения — а как раз те места, по которым Тамара мечтала прогуляться под каштанами, что снились ночами и грезились наяву Гольцману, и которые так хорошо помнил Иоська. Там величественные ступени ниспадали от подножия постамента Дюка Ришелье к Морскому вокзалу, по правую руку торчали стрелы грузовых кранов порта. Далеко впереди, в бездонном и синем мире сливавшихся на горизонте воды и неба застыли на рейде большие корабли и буксиры, что загорались ближе к ночи многочисленными огнями, а слева, прямо перед глазами, врезаясь в море, уходя вдоль Дороги Котовского в светлую даль, береговая полоса Пересыпи. Воспоминания об Одессе всегда навевали на Иоську расслабленность и мечтания — тем более под такую веселую песенку в эту ночь.
Покой и благодать разлились в лунном сиянии над долиной, пронизанной дыханием великой реки, и над всей огромной страной, такой цедрой на надежды и изобильной. Разве плоха жизнь? И пускай не морочит ему голову Валерка своими пессимистическими фантазиями. Хотя, быть может, что-то там, действительно, и случилось с нефтью, или с чем-то еще, и неполадки со снабжением, которое несколько не такое уж, как вчера, но разве в этом дело? Пускай на окраинах еще остались такие заповедники мракобесия, как вотчина ненавистного всем Щербицкого — вое это местные комплексы и сдвиги малых республик, которые остаются быть «правовернее папы». Зато на юге, в бывших оплотах феодализма, настоящая революция прогресса. В Узбекистане успешно пробивает дорогу к свету молодой лидер Рашидов. В Баку — он вспомнил недавно прошедший на экранах фильм «Допрос» — Алиев, правая рука Андропова — расправляется с преступностью. Громим душманов... Скоро и здесь сменится поколение, придут молодые, образованные и дерзкие ребята и наведут порядок. Такие ребята, как в штабе Володьки Мартемьянова. Такие, как он, Иоська. А что? Это — его время. Он вырвался на волю из своего гетто, здесь у него никто не смотрит в паспорт. Уже в понедельник начальник Сидоренков будет говорить о реорганизации отдела. Что-.то будет! Еще увидят все, а несчастный родной квартал в особенности: вот — никакой он не шлимазл, как они себе это, представляли, а совсем наоборот.
Подобные нескромные мечтания наполнили его душу гордостью, он даже на мгновение позабыл про Тамару, которая сидела на том же возвышении над кустами, тревожно замерев, и, продолжая тщетно вглядываться в ночь, нервно запустила пальцы в Иоськину шевелюру. Его ладони лежали на ее расставленных бедрах, закрытые плиссированной тканью легкой юбки, а кончики пальцев касались краев нежных шелковых трусиков. Что само по себе волновало. И, казалось, всеми бессчетными открытыми порами своей воспаленной кожи под распахнутой на груди и животе рубахой он уловил совсем рядом близкий и влажный жар, едва уже сдерживая напор одеревеневших мускулов собственного тела, что воспряло неизвестно откуда взявшейся силой. И внутри которого среди судорог дрожащего напряжения зрел, готовый взорваться и лопнуть, набухающий ломотой бутон тупой боли, раздираемый волной хлынувшего навстречу этому угаданному жару — и помимо Иоськиного желания и воли — прилива его крови.
Кругом клубились черные кусты, словно заросли каких-то латиноамериканских чащоб, где много диких обезьян.
— Кого-о! — душераздирающе неслось над пампасами.
— Драка, что ли? — забеспокоилась Тома, напряженно вглядываясь во тьму.
— Наши победят, — успокоил он ее единственной из тех, что пришли на ум, дурацкой репликой.
И, более не в силах совладать с собой, охваченный жаждой неудержимого рывка в воронку черной и душной, как эта утонувшая в кудрявых сиреневых дебрях ночь, мглы, на гребне кипящей волны подался горячими губами к белеющей перед ним блузке. Тома в машинальном порыве чувства притянула его голову руками к себе, ноги ее крепче сжали его подмышки, и Иоськины губы припали к тонкой ткани, свободно закрывающей ее слабый живот.
Пожираемый теперь уже собственным жаром той безоглядной устремленности, всепроникающей и всеохватной, как лунный свет жирной от зноя разогретой земли ночи, словно в омут, ринулся он в мягкий благоухающий туман. Рука скользнула по прохладной коже, по гладкому шелку, пальцы запутались в ткани одежд, а, высвободившись на вольный воздух, уткнулись в показавшееся ледяным стекло оконной фрамуги, которая неожиданно подалась вовнутрь. Путь был свободен! Иоська боялся верить в свой успех. Такая ошеломляющая удача не могла и присниться. Какой же он все-таки молодец. Пока какой-нибудь Митька и другие, где они сейчас, метались в бесплодных потугах меж сомнительных девиц и вряд ли что-либо себе обломили, он обскакал целый сонм конкурентов и оказался самым удачливым среди мужчин и тут. И хотя он угадывал подсознанием, что что-то здесь не так, и это удерживало его от дальнейших решительных действий, все равно Иоська чувствовал себя в этот миг истинным донжуаном: неукротимым исполнителем серенад под балконом возлюбленной сеньориты.
Выпитое только теперь, с привычной, как и всегда, задержкой, ударило в голову — что было, в общем-то, вовсе некстати — и шумело там, будто прибой на пляже Аркадия у шестой станции Фонтана, разжигая воображение. Он видел себя уже в роли некоего не знающего неудач героя всех романов — кто сказал, что настоящий Дон Жуан не был евреем! А сиреневые заросли представали кущами Севильи или Каталонии, откуда пять веков назад были изгнаны его соплеменники, рассеявшись в который раз по свету в смешении рас и кровей. Вот и у него такие не темные волосы и глаза — может, и в нем есть что-то от благородного испанского идальго. Черт его знает, что вынесли его бабушки когда-то со степных пиренейских равнин, кроме свитков Торы...
И долина реки, озаренная лунным светом, как осколок душистой прерии, разве не могла быть поймой какой-нибудь Рио-Гранде или даже Амазонки? Лианы опутали подступающие тропические дебри, кричат в ночи койоты, и, встревоженный, фыркает и бьет копытом среди вечнозеленых пампасов верный конь под седлом. Явственно слышался сухой треск сучьев у него под ногами, он нарастал, и вот уже словно целое стадо бизонов ломилось сквозь стену сахарного тростника, бамбука, или что у них там растет, вслед за чем из кустов в лунном сияньи, этом зыбко-серебристом тумане, как призрак ночи, предстал перед изумленным Иоськиным взором Витька-Француз.
Он был растрепан и возбужден, рубаха расстегнута до самых штанов, рот приоткрыт в желании что-то сказать, и весь Витек представлял из себя сейчас зрелище душераздирающее. Присутствию Иоськи в таком неожиданном месте он нисколько не удивился, а Тамару, которая с его появлением незаметно переместилась о карниза на внутренний подоконник своего номера — так, что лишь ее ноги свисали некоторое время из окна наружу, пока, подогнув, она не убрала и их, — ее Француз с пьяных глаз, казалось, и вовсе не заметил.
— Там! — замерев, воскликнул он и вышвырнул дрожащий и длинный указательный палец в сторону Луны. — Коляна менты замели!
И, поймав недоуменный взгляд Иоськи, пояснил, переведя дух:
— Все раздолбай Стародуб! Баб не поделили с этими, с музыкантами. Они с ним, было, по-хорошему, а он на них, ты же его знаешь: «Чего! Кого!» А что он сделает — он один, их четверо! Колян — разнимать, да уже поздно: загнали вчетвером этого долболома в угол, у-шу! Ну, Колян видит — дело плохо, надо выручать. Встал в боксерскую стойку, прыг-прыг..., — тут у Француза не хватило дыхания.
— Ну, и..? — в нетерпении разинул рот Иоська.
— Ну и вырубил двоих с одного замаха,— печально подытожил Витёк. — Сила-то немерянная. Привык в своей деревне у клуба махаться... А тут милиция. Руки за спину, и повели. В «воронок».
Теперь уже дух перехватило у Иоськи. Ну что вы скажете — воистину страна героев!
— Но ведь он же только защищался, — выдохнув, предположил Иоська. Он же не виноват...
— Я и говорю! — воскликнул Француз и продолжил монолог:
— Мы сразу — искать Грушевского, чтобы уладил, пока протокол не составили, а то потом поздно будет. Так нет нигде — ни у себя, ни в сауне. Думали вот — может у этой у своей в комнате. Тут как раз окно, — только теперь Француз заметил Тому и смутился, но быстро пришел в себя:
— Вдруг, купаться ушли на Волгу. Надо сбегать...
— Погоди! — остановил собравшегося было спешно ретироваться Витька Иоська.
0н внезапно понял, что его до сих пор сдерживало и чего не хватало. Что, как воздух, необходимо благородному рыцарю перед любовной победой? Разумеется, одно — подвиг!
Да, этот уж Колян! Вечно он влипал в подобные истории. Бесхитростный и внешне послушный, типичный отличник с первого ряда, пожиравший преданным взором всякого доцента на лекторской кафедре, бессменный староста Иоськиной группы считался в деканате и парткоме недреманным оком и чутким ухом администрации на потоке. Но как бы не так, деканат не ведал, что на самом деле Колька был незаменимым агентом всего потока в самом змеином гнезде начальства, заранее оповещая товарищей обо всех тайных кознях и каверзах, которые готовились со стороны последнего. Правда, не всех и не всегда это спасало. Иоська, как сейчас, помнил вытянувшееся в изумлении, побелевшее лицо Матуса Гельмана, который приехал в конце июля из стройотряда откуда-то из Карелии и с лету получил вместо продления прописки в общежитии справку об отчислении вкупе с документами. Никто не понял тогда толком, что произошло. В те июльские дни, Иоська это помнил точно, стояло такое же пекло, только тополиная метель уже отмела, и сухой ветер гнал по раскаленным улицам пыль. Да одинокие рыбаки несли под жарким солнцем с Волги нехитрый улов, а небо было белым, как выжженная зноем степь, вдыхая запахи которой, с рюкзаком на плече весело и беззаботно, сам распространяя дух пивка и тарани, вошел тогда в институтский двор спрыгнувший с подножки восьмого автобуса Матус.
Матус Гельман, волосом черный и мелкокучерявый, подобно африканцу, великовозрастный уже парень из Молдавии, обладал характером неделикатным и безалаберным и постоянно тянул за собой целый шлейф «хвостов» из несданных вовремя зачетов. Конечно, с его стороны было последней глупостью оставлять их на лето, хотя для прочих, обучавшихся в политехе, такое было делом обычным — многочисленные несданные «хвосты» без всяких последствий перетекали вместе с их обладателями с курса на курс до самого диплома. В крайнем случае совсем пропащим позволяли уйти в академотпуск с правом восстановления через год. И уж тем более никого не отчисляли исподтишка во время каникул, когда и преподаватели тоже гуляли в отпусках. Но более всего группу возмутило то, что это было сделано без малейшего предупреждения. Декан Жора, неплохой, в общем, мужик, знал, куда уезжает стройотряд, но не только не сообщил хотя бы задним числом, а даже не удостоил Гельмана какими-то объяснениями, хотя обычно был красноречив.
«Я собрал вас, чтобы сказать о надвигающейся беде. На полях Родины гибнет хлеб! — грохотал его рык под сводами актового зала, когда подходила пора посылать факультет в колхоз. — Центральный комитет и Правительство, Облисполком просят вас...», — по-другому Жора не мог.
Тут же все произошло грубо, без лишних слов и всяких объяснений. Никто из начальства не пожелал даже встретиться с Матусом, а когда Натали, в то время бывшая активисткой профкома, попыталась что-то выяснить по своим каналам, ее саму чуть было не привлекли «за аморалку», вытащив некий прошлогодне-стройотрядовский случай. Так что она была несколько в курсе Иоськиных, неведомых прочим, проблем. Сам же он догадывался, кто тут приложил руку, собственноручно столкнувшись однажды с Афросиным, старшим преподавателем кафедры теоретической электротехники, базовой для их факультета. Афросин, непонятного возраста неулыбчивый «исполняющий обязанности доцента» с розовым одутловатым лицом и пшенично-желтыми , по-старомодному зализанными назад волосами, обладал простецким крестьянским носом-картошкой и белесыми, почти бесцветными озерками голубых глаз. В течение целого семестра он довольно нудно читал на их потоке лекции, будучи крайне строгим к посещаемости. Помимо своих преподавательских обязанностей, он числился также секретарем парторганизации кафедры и членом парткома ВУЗа, слыл аскетом и был чрезвычайно идеен и патриотичен. Более всего от него доставалось студенческим выпивохам — попасться Афросину на глаза «подшофе» во время его вечерних рейдов в общаге однозначно означало вылететь из института. И это при том, что на каждой кафедре среди доцентов имелись свои всем известные записные алкоголики. Они не пропускали ни малейшего перерыва в занятиях, чтобы не сбегать в «Лопух», набирались к концу каждого дня до невменяемости, и даже с экзаменов на радость шпаргальщикам вызывали друг друга хитрыми жестами на опохмел. Был такой и на кафедре теоретической электротехники. Перманентная третья степень опьянения не мешала ему впадать порой в приступы строгой принципиальности и гнева, а когда коса находила на камень, он, пылая пламенем обиды, бежал жаловаться Афросину. И уж тогда спуску обидчику не было никакого — упрямства и сопротивления со стороны студентов он не терпел абсолютно. «Такая сволочь», — прямодушно оценил как-то Афросина Сашка, познакомившийся с ним на выпускном госэкзамене по научному коммунизму, где Афросин присутствовал непременно. И однажды чуть было на пустом месте не поломал путь к диплому простому и бесхитростному деревенскому парню из Сашкиной группы. Вся вина парня заключалась в том, что тот упомянул в своем монологе «автора повести «Целина» Брежнева». Добрых четверть часа продержал Афросин перед собой на ногах стоявшего навытяжку и ничего не понимавшего беднягу , допытываясь у него ответа: «Он вам кто — дружок с вашего двора?» И, наконец, смилостившись и снизойдя с пояснением: «Не Брежнев, а Леонид Ильич Брежнев!».
Точно так же заставлял он стоять Иоськиных однокашников, вымаливая извинение, и перед вдрободан пьяным коллегой, что казалось Иоське уже несколько странным.
Самому Иоське бояться на экзаменах по электротехнике было нечего — все занятия он посещал аккуратно, точные науки любил, и нехитрые задачки с векторными диаграммами — этим камнем преткновения для многих — щелкал, как орешки. А потому известие, что вместо вконец загулявшего Печенкина экзамен у группы будет принимать Афросин, его нисколько не смутило — к строгому парторгу он относился вполне доброжелательно. Ведь так и надо — а как же!
Тем удивительнее было абсолютно неожиданное отношение к его ответам Афросина. Битые полчаса гонял он Иоську по всему курсу, задавая самые каверзные вопросы, путая и пытаясь срезать хоть на чем-то. А когда Иоська, выйдя из поединка победителем, поднял взор, гордо желая узреть заслуженное восхищение, то наткнулся на неприязненный и холодный взгляд пустых прозрачных глаз. Он узнал этот холод и все понял. Наступил момент второго вопроса билета — задачи, последний для Афросина шанс. Но не тут-то было. Недаром Иоська переделал курсовые работы с этими диаграммами едва ли не всему потоку. Он и в школе был силен в математике, и позже, уже в Конторе, за полгода прослыл лучшим программистом в отделе, и увидите — он еще возглавит к осени группу заказанных уже Сидоренковым выпускников — молодых специалистов в своей, отдельной комнате! И тогда, на экзамене, он смело и не мигая глядел в белесо-прозрачные озера с крошечными зрачками и затаившейся бессильной старческой злобой, что помнили, наверное, еще борьбу с космополитами, ту дикую травлю на закате мрачного сталинского феодализма в начале пятидесятых, когда изгоняли врачей и был убит последний великий еврейский артист и режиссер Михоэлс, с гибелью которого навсегда умерла идиш-культура. Все это делали, выполняя приказ, такие, нынче рыхлые и усталые, исполнители с крошечными зрачками. И, наверное, такая же большая и белая, в рыжих волосьях, рука-лопата сжимала там , на загородном шоссе под Минском, зловещий, пробивший висок, кистень. А на подступах к городам, на запасных путях, уже стояли вагоны для перевозки скота, готовые к отправке под Биробиджан сотен тысяч людей, чему помешала лишь посланная небом смерть черного великого тирана, чьи слуги и дети слуг живут и поныне. Но их время навсегда прошло, на дворе новое время прогресса и новые люди. Матусу же просто не повезло — во многом по его собственной вине. Он, давно отслуживший уже в армии, и сам, возможно понимая это, отнесся к своему отчислению с неожиданным спокойствием, когда не далее, как через час, со скандалом покинув Первый отдел, где аналогично с отделом кадров не получил никаких вразумительных разъяснений, стоял на том же опаленном солнцем пятачке перед главным корпусом под белесым небом, и жаркий ветер гнал по плавящемуся асфальту пожухлые листочки и окурок, а на скамейках вдоль кустов абитуриенты обнимались с абитуриенточками. Где-то на Севере месил последние кубометры бетонного раствора под радостный звон гитар яростный стройотряд, за Уралом буровые вышки весело качали из недр черное золото. В мире бушевал энергетический кризис, но никакие душевные бури не отражались на челе Матуса Гельмана, который в последний раз глядел на ставшие привычными стены. А мимо, не замечая его, деловитая бабка-вахтерша несла из магазина имевшуюся еще в то время в изобилии колбасу.
Куда больше переживал за него Сашка — не было ругательных слов, которыми бы он не обозвал подлых «истинных виновников», а Матусу на прощанье пожелал искренне: «Езжай в Израиль!» Но какое там — даже слово это было запрещено. Что касается Иоськи, то он сам не знал — может, он такой плохой — но подспудно и невольно он испытывал тогда где-то в глубине души некое постыдное, едва не злорадное удовлетворение — «не меня!» Конечно, он не такой, он умный. Он не прогуливал ни единого занятия, записывал все лекции и, находясь под неусыпным контролем тети Фаи, всегда учился только на стипендию. И еще покажет себя.
Он знал, что во все времена и во всех странах еврею, который желал получить на экзамене «четыре», надо было знать предмет на шесть. Кто это забывал — их собственная вина. Матус был не единственным. Бесследно исчез Маратик с соседней специальности, ловелас и прогульщик. Незаметно пропал с потока тот конопатый мальчишка из Днепропетровска. Всех Иоськиных товарищей по судьбе из благословенной Украины, кто умудрялся набрать пару-другую задолженностей, ждал один бесславный конец, и тут уж не мог предупредить и выручить никакой Колян. Тем более, что тот сам был постоянной жертвой деканата. Бессовестно используя Кольку в своих, как казалось начальству, целях, последнее относилось к нему без малейшей благодарности, не прощая тому ни единого грешка. Так, однажды весной с Колькой произошла неожиданная неприятность. Возвращаясь из родной деревни электричкой, он, разомлев от домашнего яблочного вина, в вагоне познакомился с земляками из сельхозинститута, а затем что-то с ними не поделил — то ли карточный выигрыш, то ли девчонок, и прямо перед вокзалом, как всегда, подрался. Однако, их было трое, он — один, и кончилось тем, что «сельхозники» разбили ему глупую на тот миг голову о бордюр. Отмаявшись пару дней в травмоцентре, Колька благополучно вернулся в институт, а следом от врачей на него пришла «телега» — мол, в крови обнаружен алкоголь. Иоська, вообще, заметил, что в последнее время всякие доносы и донесения начали крайне плодиться и поощряться, против чего, кстати, не особенно протестовал — ведь контроль должен быть. Но тут-то дело на своего верного помощника начальству сам бог велел спустить на тормозах. Однако декан Жора, непонятно из каких побуждений, не нашел ничего лучшего, как на общеинститутском профсоюзном собрании, в переполненном актовом зале, при всех опозорить ни о чем не подозревавшего Кольку, прямо из президиума обратившись к нему с сакраментальным вопросом: «Белоносов, расскажите, как вы умудрились попасть в вытрезвитель?» — Что было, конечно же, гнусной ложью.
Не удивительно, что и Колян относился к своим хозяевам-благодетелям соответственно, под маской преданного и верноподданного помощника выручая и оповещая все потенциальные жертвы.
Теперь же помощь и выручка требовалась ему самому.
«Конторский» профком — не самодур Жора, который мог покарать или помиловать, здесь расправа была бы молниеносной. Надо было что-то предпринимать. И выручить Кольку в данный момент мог только он, Иоська. Его карман жгло в спешке засунутое туда по привычке всесильное мартемьяновское удостоверение, он вспомнил полные растерянности и мольбы глаза поверженного Погосянского и понял, что надо делать. Ведь спасти товарища — святой долг, а заодно можно продемонстрировать всем свою силу и влияние, подняв авторитет на недосягаемую высоту — выше Женькиного.
Лишь бы тот не опередил!
Он явственно ощутил кожей твердые грозные корочки и собрался с духом. И все же страстное желание совершить подвиг было не единственной причиной принятого Иоськой решения.
Паразитская водка только сейчас, похоже, по-настоящему ударила Иоське в голову — нашла тоже момент, каналья, и проветриться, что ни говори, вовсе не мешало.
Не то, чтобы он был не уверен в себе: пока ничто, вроде, не внушало опасений. Скорее, напротив, стойкость была крепка, хотя ветви кустов и плыли сейчас перед его глазами в лунном мареве, и сама луна мерцала среди их кружевного сплетения, едва не двоясь или уже не троясь.
Но если в минуты трезвых философских раздумий в уединении мысли его, бывало ускользали от сути дела в постыдные интимные сферы, то теперь, когда сам бог велел сосредоточиться на существе момента, они влеклись винными парами не туда, куда устремлялись после дюжины пива у нормальных людей, а несли его в некие туманные дали, навеянные грезами этой тропический ночи.
Сосредоточенность же была необходима.
Хватит, однажды пьяные мечтания в неподходящий миг уже сыграли с ним злую шутку — стыд и позор, о котором он не мог и вспоминать — благо, не напоминали. И это был уже его личный, постыдный секрет.
Но было еще одно обстоятельство.
Нет, сам он не испытывал вовсе никаких комплексов стеснительности — может, был такой бесчувственный, или что. И даже не особенно боялся случайной неудачи. И все же, все же... Все-таки дело заключалось не только в подобных глупостях.
Подспудно и неотвязно он догадывался, что не все здесь так просто, почувствовав это сквозь хмельной порыв, когда припал лицом к тонкой и светлой материи блузки, страстно ища открытыми губами доступ к близкому, дышащему теплом телу, готовый уже зубами порвать легкую ткань, чтобы сократить этот долгий путь — и ясно уловил словно посланную ему откуда-то единственную трезвую мысль: «Ша, а вдруг!».
Удара же на этот раз не по его мужской гордыне, — нет, это бы он еще как-нибудь перенес, — но по гордости более высокого порядка, то есть попросту того, что зовется «вежливый отказ» — партнерши, а — не собственных пьяных членов, он стерпеть не хотел — не доставало еще оставаться в дураках. Не для того, чтобы сносить подобные штучки-дрючки, он забирался из родных краев сюда отважным покорителем диких степей, пинков ему и в родном дворе хватало, а потому собраться с мыслями и обрести для себя желанную ясность ума и свежесть тела было делом не лишним. Отвлечься, показать любому, сколь он силен и влиятелен, выручить всех и вернуться сияющим победителем, и тогда уж какие шутки могут играться с ним в такой его мужской несравненности! Тамара, почти исчезнувшая в темноте оконной ниши, все же продолжала держать своей рукой, протянутой из этого мрака, его кисть, гордо вцепившуюся в шершавую раму. Но Иоська, показывая, что он не какой-нибудь жалкий сластострадалец, а ого-го! — не без колебаний освободил запястье от прохлады ее тонких нервных пальцев, только и успев бросить во тьму достаточно нерешительное, но как бы твердое:
«Подождешь?».
И не дожидаясь ответа, не услышав уже позади себя слабый стук захлопнувшейся фрамуги, с туманной репликой: «Сейчас что-нибудь предпримем», произнесенной заплетающимся языком, смело шагнул за Французом в чащу кустов, в которых тотчас и запутался к чертовой матери.
На освещенном отблеском ресторана пятачке, понурив головы, переминалась на нетвердых ногах вся теплая компания, которую, с треском выломившись на волю, Иоська обнаружил в прежнем составе. Что радовало.
Появление неожиданного пополнения компанию вдохновило, и, отбросив уныние, они двинулись в путь сквозь ночную мглу. Дьявольский коктейль выпитого за день, огненным дыханием аравийских пустынь смешавшись с вскипевшей, словно куриный пасхальный бульон, Иоськиной кровью, жаркой волной поднимаясь в желудке, растекался по всему телу. И, ударив в мозги, или что там еще было у него в голове, разыгрался там вовсю. Странную процессию мог бы наблюдать в этот поздний час случайный прохожий, если бы он следовал по своим делам, здесь, средь темных аллей. Дружная кучка шла по узкой лунной дорожке сквозь разлитый в воздухе туман дрожащего света целеустремленно и с молчаливой сосредоточенностью. Впереди, четко и уверенно печатая ритм строевого марша, на длинных, по-журавлиному прямых ногах, стараясь шествовать идеально ровно, вышагивал Иоська.
Разморённый ходьбой Федюха, в роговых очках набекрень, появляясь то сбоку процессии, то посреди неё, бормотал под нос любимую свою колхозную песню про то, как «нахмурилась река, по-осеннему ветер завывает», а «в небесах кучевые облака табуном друг за другом проплывают».
«Облака, бело...клырые лошадки», — запинаясь, выводил он. Примерно так называлась песня.
Мол, «опускайтесь к нам пониже — подползайте к нам поближе».
Периодически, сложным зигзагом он пересекал идущим дорогу где-то впереди и глухо ухал в кусты — но всегда возникал вновь, не прекращая бормотание. Что Иоську успокаивало: всё под контролем!
Зыбкие лунные тени молодой поросли кленов и лип, чья черная листва шелестела над головой, дробя разлитое под куполом неба сияние, коварно пересекали едва видимую полоску асфальта, но он твердо ступал на них, не боясь споткнуться. Витька Француз старался столь же решительно шагать рядом, но все-таки отставал.
Митька же, и вовсе несколько поотстав, недовольно пыхтел за их спинами, периодически выражая сомнения в целесообразности предприятия.
— Ну зачем? — бубнил он недовольно, — Сейчас всех и заберут! Чего мы добьемся? Ведь объявится Грушевский — он и без нас все в два счета уладит. Слышите? Там и нет-то сейчас никого, кроме дежурного. Будут нас слушать!
Из-за своих любовных переживаний, связанных с очередными неудачами, выглядел Митька трезвее других, а свежий ночной ветерок, похоже, и вовсе прояснил его голову.
— Этого "орла" еще увидят! — кивая за спину, мрачно говорил он. Позади всех, путаясь в развязавшемся на ботинке шнурке и натыкаясь на бордюры, плелся и тяжело сопел Федюха.
Из его бессвязных реплик было ясно, что он полностью солидаризуется с Ермаковым.
Ну нет! Никаких сомнений! Пламенная готовность решительного броска, страстный азарт действия, столь пригодившийся бы Иоське в упущенной только что не по его воле ситуации, взыграли в его ненасытившейся душе безоглядным порывом вновь, превратив Иоськино существо в один сгусток шума и ярости. Шум был в голове, ярость — в разбушевавшихся пожаром и дымом вулкана членах. Сложные хитросплетения черных ветвей деревьев крестообразными, подобными неразрывному в море бушующей страсти сцеплению чьих-то рук и ног, узорами чертили светлое небо.
Иоська чувствовал себя безоглядным футбольным форвардом, готовым, словно яростный уже не любовник, но неистовый и беспощадный насильник, глубоко внедриться в оборону противника и овладеть вослед за мячом — всем кубком победы.
Ночная черная птица бесшумно пролетела над черными кронами к ближайшей лесопосадке, спугнутая вновь заурчавшим на автостоянке мотором трейлера, плеснула хвостом по воде в невидимой реке большая рыба, и лишь луна, запутавшись в сучьях, царила, сияя, над ночью, да во внезапно открывшемся прорыве кустов показался кусок уже светлеющего, вроде бы, горизонта. Или же это просто озаряли округу окна и огни не уснувших на дальнем берегу водохранилища закрытых пансионатов.
И то ли оттуда, то ли с верхних этажей кемпинга разносилась над долиной, перемежаясь с Федюхиной песней про облака, мелодия ставшей модной в последнее время «Феличиты», под звуки которой вел Иоська свое воинство в неведомое.
«Запуталось в сумерках время», — это уже из другой оперы, но, в самом деле, он был сейчас как Спаситель, царь-мессия, о котором столько талдычили старики, и следом за ним шел к спасению его народ.
Хотя это, наверное, было уже слишком.
Глава 4
Хождение во власть
Ветви стали пышнее, тьма сгустилась в непролазную черноту, и лишь прямо перед глазами, шагах еще в тридцати, нелепо горела над входом в невзрачное, похожее на сарай, дощатое строение одинокая и мутная электрическая лампочка, вокруг которой носилась, мелькая и вспыхивая искрами, мелкая мошкара. Неживой свет падал на неясную вывеску с гербом наверху, вырывая из темноты дверь и кусок облупившейся зеленой стены, и Иоська несколько замедлил шаг. Нет, никакой нерешительности он не испытывал и теперь. Ведь тут — ну, кто может оказаться тут, за этой обшарпанной дверью — какой-нибудь жалкий лейтенантишка?
Главное только — принять внушительный вид.
Заправив в брюки по-приличному уже застегнутую им на ходу до самой верхней пуговицы рубаху и сосредоточившись, Иоська пригладил волосы и, «скальнув» у Витька длинную сигарету «ВТ», важно прикурил, но с первой же затяжкой луна вовсе поплыла перед его глазами меж ветвей в никуда.
Сквозь летящий туман в голове он вспомнил мартемьяновское начальство с большими звездами на погонах, от которого едва не лично получал «полномочия» и сделал еще несколько шагов. Каких людей видал он вблизи! И — ничего. Другие даже заискивали перед ним, попавшись по пьяному делу. Эти воспоминания придали ему уверенности, когда он, поставив ногу на единственную ступеньку и отшвырнув в заросли сигарету, все так же решительно нажал пальцем на кнопку звонка. Все это было проделано им в едином порыве движения. Француз непосредственно у крыльца предусмотрительно поотстал, и шедший следом Митька по инерции буквально налетел лбом на Иоськину спину. Однако внутри строения не послышалось ни единого шороха. Может, там и не было никого?
Хотя нет — из бокового зарешеченного окна, озаряя кусты, падал на листву желтоватый свет. Окончательно разозлившись, Иоська толкнул ладонью шершавую дубовую дверь, которая тотчас без труда распахнулась вовнутрь. Что и говорить, клиентов сюда закидывать было удобно и эффектно. Щель входа разверзлась, цель зияла теперь перед глазами светлым, но мутным прямоугольным пятном, и Иоська, не раздумывая и яростно вторгся туда, устремившись, как единый напрягшийся мускул, несущий сплетение оголенных нервов, в неистовой готовности схватки неудержимо возжаждав скорее выплеснуть в покоренные недра эту ярость и этот жар.
В небольшом помещении клубами — хоть топор вешай — слоился застоявшийся сизый табачный дым, столь густой и смрадный, что у Иоськи заслезились глаза. В центре комнаты над таким же дубовым, как и дверь, столом, на длинном витом проводе свисала тусклая, безо всякого абажура, едва видимая в дыму лампочка, которая слабо освещала огороженный деревянным штакетником-решеткой вольер под замком для задержанных у стены слева и приземистый сейф.
Коляна в вольере видно не было, зато на длинной скамье спал, подоткнув под лохматую пыльную голову зимнюю, несмотря на разгар лета, клочковатую шапку, некий бродяга в тряпье — доставленный, очевидно, с трассы у деревни.
Разглядеть его, впрочем, Иоська не успел — из-за стола, роняя с грохотом табурет, навстречу ему с гневно-недоуменным сопением разбуженного громилы, словно циклоп из-под земли, горой поднялся громадный потный милиционер с багровым — хоть прикуривай от него — лицом и с погонами старшего сержанта на крыльями расправляющихся плечах. Сероватая его форменная рубашка была распахнута, галстук расстегнут и свисал на закалке поверх необъятного пуза. Очевидно, он действительно был разбужен и теперь ничего не понимал, это было ясно по тому, что кобура у него сбилась куда-то на пупок, а фуражка с кокардой безо всякого почтения валялась на краю стола.
Ещё секунду назад он сладко спал, уронив голову на волосатые ручищи, может, видел во сне бабу, или родной сельский пруд.
Но, вырванный не до конца еще из своих грез дверным стуком, не мог прийти в себя и лишь со злобным рыком надвигался теперь, сверля незванное чудо ненавидящим взором, на Иоську, который, словно наган, отважно выхватил из кармана спасительные «корочки», держа те перед собой обеими руками в раскрытом виде и таким образом заслонившись ими от нападения, как щитом.
Страшный сержант, и в самом деле, несколько оторопел, не сразу уразумев, что произошло, и покуда он тяжело дышал перегаром чего-то крепкого с прошлогодней кислой капустой, Иоська успел первым раскрыть рот.
Он сам не слышал того, что говорил, но за это время толстяк в форменной рубашке очухался, и, разглядев пришельца, бесцеремонно выхватил у него из рук удостоверение, повертел его перед носом, и, не разобрав написанного, стал тычками грубо выпихивать Иоську обратно на улицу:
— Иди! Иди!
— Но позвольте! — возмутился тот, с изумлением ощущая нежелание подавить в себе неожиданно поднимавшийся протест, чем окончательно вывел сержанта из душевного равновесия.
— Иди, пьянь! — взревел дежурный, машинально засунув Иоськины «корочки» в задний карман офицерских брюк на мощной ягодице за торчащий из этого кармана бордовый блокнот, и с силой швырнул гостя за порог, а, почувствовав сопротивление, мертвой хваткой вцепился в рукав Иоськиной рубашки, дернув того по направлению к клетке в углу:
— Или — пошли сюда!
— Не надо, не надо! — умоляюще завопил за порогом Митька Ермаков и, ухватив Иоську с обратной стороны, буквально выдрал его из медвежьих лап, дубовая дверь с грохотом захлопнулась перед ними, едва не съездив обоим по носам, и друзья остались стоять перед ней в полном недоумении.
Вся сцена заняла буквально несколько секунд, не позволив им ни опомниться, ни собраться. Назад они плелись молчаливо и понуро.
— Говорил же я — не стоит идти, — увещевал Митька.
— Еще и удостоверение забрал, — пожаловался ему Иоська, которого никак не устраивал такой поворот дела, и он уже не чаял вернуться к тому, что всему предшествовало.
— Хорошо хоть орла не заметил, — оценивая реакцию дежурного, буркнул Витек, подразумевая Федюху, который угрюмо всхлипывал позади во тьме, и оба, отстав, вскоре где-то затерялись.
Подъем духа и не только его, впрочем, и теперь не покидал Иоську. Но, убыстряя свое движение по направлению к утраченной цели, он заметил, что его строгий строевой шаг по лунным теням потерял отчего-то прямолинейность, порой сбиваясь даже за бордюр.
И, окончательно запутавшись ногами на подступах к гостинице в этих бликах луны на асфальте, он по инерции у самого входа завихрил было траекторию вольного виража в кусты сирени. Но, перехваченный на лету ставшей вдруг твердой и безжалостной Митькиной рукой, был четко и непреклонно направлен ею точно в дверь, испортив свой прерванный по вине Митьки полет, на чем силы последнего, похоже, иссякли.
Однако после долгой возни с ключом и поиском в темноте выключателя, в плывущем дрожании озарившего комнату света люстры они пробудились вновь, и Митька уверенным движением выудил из щели между гостиничным диваном и стеной спрятанную им туда днем, на излете дружеского полдника, початую бутылку водки.
— На утро не оставлять! — внезапно прорезавшимся у него командирским голосом, который тщетно воспитывал у них у всех на офицерских сборах отважный герой Праги подполковник Красенков, — но заплетающимся языком, — зычно приказал он.
— Мы ж не алкоголики, — рухнув задницей на койку, подтвердил, соглашаясь, Иоська, так как слово «правильно», которым он поддержал было товарища, у него не выговаривалось из-за проглатывания звука «а» в первом слоге.
И угол комнаты поплыл, проваливаясь в душное марево горькой и резко пахнущей пелены.
...Предутренний синий туман, приятно качаясь, перемещался мимо плохо знакомой мебели дрожащим слоеным пирогом. Неужели еще так рано? Иоська не сразу понял, что эта муть стоит только у него в глазах, солнце же давно взошло, и, по-утреннему низкое, вовсю заливало комнату, брызжа в приоткрытое окно сквозь густые сиреневые заросли, которые сверкали и искрились каплями невысохшей еще росы.
Он лежал в трусах и майке, закутавшись в одеяло, но как и когда разделся, не помнил напрочь, да и вообще с трудом припоминал конец вчерашнего дня с того момента, как покинул эти сиреневые кусты. Ясно возникала в памяти лишь огромная темная птица, пролетевшая над ним в ночи, касаясь крыльями тихих крон.
«Черный ворон, что ж ты вьешься над моею головой», — это была любимая и тоскливая песня. Та, которую перебрав горилки с пивом в «стекляшке» на углу, угрюмо исполнял в забытом идиш-квартале хромой Васька Кацап, молодой еще дворник их ЖЭКа, имевший такое прозвище за свое тамбовское происхождение. Который то ли скрывался от кого-то, то ли что-то искал по свету, но, будучи таинственной загадкой для всей детворы во дворе, судя по всему, сильно тосковал по своей далекой родине.
И ту же самую тюремную и бродяжью песню много лет спустя после своего детства Иоська слышал от Чубарика на берегу бурого Шемуршанского пруда под его неразлучную гитару.
Прохладный ветерок с водохранилища, проникая в окно, касался Иоськиного лица и рук, и лишь ступни ног, торчавшие из-под казенного одеяла, не ощущали истинную свежесть, так как были в носках — очевидно, силы его вчера оказались не безграничны.
Он сделал попытку привстать, и комната поплыла, завертевшись, в голове замутило поднимающимся из проклятого нутра тошнотворным приливом, но сквозь сизую мглу в глазах Иоська все-таки разглядел, что был в номере не один.
На диване Грушевского, сбив покрывало, поверх неразобранной постели, спал прямо в одежде, уткнувшись лицом в подушку, Митька.
На столе стояла опорожненная водочная бутылка, и солнечный луч, дробясь, весело искрился на ее высохшем горлышке разноцветными световыми брызгами, а рядом валялись ошметки разобранной сушеной рыбы, чей соленый смрад и теперь клубился в Иоськином рту.
Чёрные Митькины волосы разметались по его порядком уже оголившемуся темечку, и, стараясь не будить друга, Иоська, спотыкаясь, прокрался в санузел, где, склонившись над ванной, принял было всем лицом холод водяной струи из крана, но не смог оторвать от нее измученных губ.
Проклятая рыба!
Разорвав гнетущую сухость, ледяная вода промыла, прочистила все, обдав неизъяснимым блаженством, и Иоська через минуту выходил из ванной комнаты уже совершенно другим человеком, аккуратно промокая окрестности носа и глаза махровым тети Фаиным полотенцем.
Жизнь снова была хороша.
Ермаков этого понять еще не мог.
Потревоженный шумом воды, но не проснувшийся, он рывком спустил ноги на пол и, ничего там не нашарив босыми пятками, с закрытыми глазами и полусогнутый, привидением скользнул вдоль стены на стук о дно ванны водяной струйки, и в едином порыве движения уцепившись рукою за вентиль, сунул лысеющий череп под обрушившийся водопад.
Пока он там бесконечно долго, фыркая, умывался, Иоська, со вздохом присев на край своего дивана, вновь ощутил поднимающуюся из желудка горькую муторность. Но, странное дело, несмотря на это, вчерашний его пыл и азарт вовсе не пропали — скорее, словно на дрожжах, они взыграли в буйном росте вновь, наливаясь соками очнувшейся, как от подзатыльника жизни. И, чувствуя эту разгулявшуюся ни к селу ни к городу похмельную удаль, он даже проникся неким весельем, вспомнив рассказ Александра о его беспутном диссидентствующем дядьке-рифмоплете, сочинившем в таком же вот, как теперь Иоська, состоянии, стихотворную поэму в стиле, как тот утверждал, «крутой еврейской порнухи». Из всего нетленного, относившегося в этой поэме к специальному «генитальному циклу», Иоське запомнилась лишь одна строка, но она и развеселила Иоську сейчас: «Взметался над твоей опушкой, как ель с обстриженной верхушкой». Вероятно, дядька имел ввиду тут свою лысую голову, а, может, — что другое. Так решил Иоська. Потому, в этой бездумной эйфории, он и встретил помятого мокрого Митьку, явившегося на пороге ванной с сакраментальной, годящейся на все случаи жизни репликой: «Ну?» , единственным вопросом, родившемся сейчас в его пустой, шумящей голове.
— Почему стоит сосна?
Митька опешил, но тут же, поняв и махнув рукой, заспешил убирать ею стола клочья рыбной чешуи.
— Вчера надо было мышей ловить, а не со сна, — буркнул он походя. — Упали оба, а тут такое всю ночь творилось!
И, обессилев, он вновь обрушил чресла на Женькину лежанку.
Ну вот! Бездумное воодушевление улетучилось из Иоськиной груди мгновенно, и в мозгу засвербила досада. Всегда так — самое интересное происходило без него. Не мог собраться! Распалившееся воображение рисовало бесстыднейшие картины восхитительного разгула и соблазнительных оргий, но спрашивать у Митьки, который, как было видно, продержался подольше и что-то видел, о подробностях Иоська не решился, чтобы не травмировать психику окончательно.
Из состояния прострации его вывел дробный стук в дверь, вслед за чем она распахнулась, и перед взорами друзей на пороге комнаты предстал собственной персоной Грушевский. Он был во всем своем великолепии, высокий и статный, при галтуке и в костюме-тройке, влажные волосы гладко зачесаны, и весь Женькин облик излучал свежую энергию и деятельную бодрость.
— Орлы.., — проговорил он, критически обведя взглядом комнату и обитателей.
Сделав пару шагов к столу, Женька, взяв двумя пальцами за горлышко, выкинул через окно в кусты сирени пустую бутылку, и перед тем, как уйти, громко скомандовал:
— Через пятнадцать минут — на завтрак в столовую! И — едем в музей-усадьбу.
Оставшись одни, приятели вновь погрузились в грусть.
— Что же ты меня никуда не выпустил? — нарушил молчание Иоська, предъявив другу претензию.
— Еще ты по корпусу не мотался! — возмутился тот. Что было справедливо.
— И удостоверение отобрали, — вспомнив, вздохнул Иоська после новой паузы.
— Ты хоть помнишь, что ты там говорил! — поднял на него Ермаков исполненные упрека глаза.
— Нет, — честно сознался Иоська.
Ужасный громила, горой надвигавшийся на него, опять явился перед его мысленным взором, как наяву. Столь благоговейно чтимая и уважаемая всегда Иоськой власть, представшая вдруг в таком неожиданном облике, не могла не ошеломить и не потрясти, смешав в душе и сознании все привычные в своей незыблемости святые убеждения.
— Что же делать? — спросил он.
— Что-что — поднявшись, Митька понес выкидывать чешую в туалет.
— Женька ведь приходил, что ж ты ему не сказал? Он бы мигом смотался, все притащил, — послышалось оттуда. — Теперь за завтраком... Да ладно, я сам схожу, — вновь показавшись, добавил Митька, который со своей художественной самодеятельностью и ансамблем общался с Грушевским поболее, чем его собеседник.
Но не это волновало сейчас Иоську — разумеется, Евгений всё уладит. Интересно было, чем же вчера здесь все закончилось. Краем уплывающего сознания он успел уловить веселый грохот над потолком, там, где расположились на втором этаже музыканты и часть конторских. Вспомнил радостные вопли и визги вертепа, Митьку, нырявшего из комнаты куда-то в темноту. И, исполненный чувства глубокого неудовлетворения, шагнул из комнаты и свернул в залитый утренним светом, увитый по стенам каким-то ползучим плющом, растущим из кадушек по всем углам, коридор. За приоткрытой дверью крайнего номера слышался бурный топот, зычный бас Стародуба и виднелась растянутая по всей комнате на леске зеленая мелкоячеистая сеть.
Сквозь витражи стеклянной от пола до потолка внешней стены отеля открывалась весело лившаяся в глаза яркая синева неба, но у двери еще чуть трепыхался подвешенный к косяку улов. Очевидно, рыбачили и ночью.
— Так почему стоит сосна? — спросил, поглядев на товарища, Митька.
— По кому, — поправил его тот.
И сосущее чувство неудовлетворенности поднялось в нем вновь, трансформируясь в нечто, напоминавшее неясную ревность.
— Ведь едва не до галлюцинаций набрались, — поделился он с Митькой впечатлениями, вздохнув в замешательстве. — Джунгли какие-то мерещились!
Из комнаты на несколько мест, где поселились девушки, в общую умывалку последовала пёстрая стайка в халатиках.
— Здравствуй, Таня! — мрачно поприветствовал Митька Жигуляеву, которая с недовольным и сердитым видом пересекла коридор, но та даже не поздоровалась. Показалась и Маринка Кулькова. Было видно, что она только проснулась и ещё толком не открыла глаза. Чуть не столкнувшись с отвлекшимся на кого-то Ермаковым, она, увидев Иоську, всё же остановилась.
— Не узнаёшь, что ли? — воскликнула она и, смутившись, бесхитростно призналась:
— Это я просто не накрасилась, не разглядывай. Меня не накрашенную никто не узнаёт.
Маринка почему-то всегда страдала комплексами из-за своей внешности, считая её некрасивой. Была уверена, что никому не может понравиться. Какое заблуждение! Сейчас, в просторном оранжевом халатике, она казалась такой мягкой и домашней, что ею просто невозможно было не умилиться. Иоська впервые видел Маринку в комнатной одежде, и такая она была ещё более восхитительна и привлекательна, чем в жёлтой маечке и спортивных штанах в колхозных бороздах, хоть и не благоухала сейчас польскими духами «Быть может». Однако она восприняла восхищённый Иоськин взгляд, как критический. И, поджав полные губы, такие розовенькие, чуть скривила свой большой и чувственный даже без всякой помады рот в привычную усмешку, делавшей её столь похожей на актрису Алису Фрейндлих, проговорив искренне:
— Погуляли... Голова болит!
Дуновение тепла бархатистой, как смугло-румяная кожурка абрикоса, кожи на Маринкиных круглых щеках обдало Иоську знакомой волной, отнимая волю и заставляя забыть об окружающем. И в другое время, невольно теснимый в угол напором её искренних словесных откровений и жаркой близости, он, конечно же, охотно поговорил бы с ней, но сейчас что-то отвлекало. И этим «чем-то» была не только муторная истома в теле и голове, но и всё то же некстати родившееся и свербившее его смятение чувств, мучившее неотвязным сомнением. Этого ещё не хватало!
Солнце уже явно припекало, и у сверкающих «Икарусов» на площадке перед главным входом толпился народ, но в просторном гостиничном холле, которым заканчивался коридор, было прохладно и пахло рыбой. Посреди холла, умытая и сияющая, весело что-то обсуждала с подругами светившаяся полным нескрываемым воодушевлением Зиночка.
— Вот и они — усталые, но довольные! — приветствовала она появление приятелей и, проигнорировав друга Митьку, чем ввела его в окончательное огорчение, воскликнула:
— Ося, пошли купаться!
Вслед за чем, бесцеремонно заглянув ему, скажем так деликатно, за пазуху, с возмущением констатировала:
— Ну вот! Опять без купального костюма!
Она-то была довольна! Но интересно, что ей таки удалось вчера сотворить с «просто одетым парнем»? Даже вот до кого добралась жаром своей страсти.
— Ещё не искали его по дну до самой Астрахани! — заметила появившаяся Жигуляева, осведомленная благодаря колхозу об Иоськиных плавательных способностях.
На улице также царило весёлое оживление. Вернулись с реки ночевавшие на берегу в палатках рыбаки, сотрудницы зрелых лет, не присутствовавшие, разумеется, на вечернем «банкете», деловито сворачивали надувные матрацы, грибники в панамах грузили под сиденья своих «Жигулей» пластмассовые вёдра, полные, несмотря на засуху и раннюю ещё для грибов пору, и было видно, что со вторым автобусом и своим ходом сюда прибыло едва не пол-института. Заказ, ещё не внедрённый, уже начал кормить всех — до чего же богат бюджет Родины! От вновь открывшихся перед ним перспектив Иоська едва не задохнулся — уж он не ударит в грязь! Хотя чуть контролировать расходование денег бы и не мешало — ведь не перед смертью же. Эх, нет на вас Брежнева Лёни: всё должно быть экономным. А то – что это за разгул! Обгоревшие дочерна, весёлые и деловые конторские тётечки из бухгалтерии и отделов заполонили всё. Многие были в купальниках, и облупившиеся плечи и спинысияли на солнце кумачом, а складки разомлевших тел, чуть свисая, блестели капельками пота.
Будущее было так ясно на многие годы вперёд, как бездонная глубь застойного омута великой реки. И они стояли под синим небом и ярким солнцем в пору, когда был «последний век тысячелетья на исходе», а впереди невесть чего грядёт, видя и веря, что так будет всегда. «Уже и век двадцатый на исходе. И что-то неизвестное грядёт». А с ними «ничего не происходит, и вряд ли что-нибудь произойдёт», как пел под свою гитару Валерка Шурков словами Макаревича. «Машины времени», которая не перенесёт никуда — так как нет ничего. Кроме Валеркиной ли, Андрюхиной, песни о конце века, незыблемом, предсказуемом и грустном, как осень — плачущее небо под ногами.
Среди шума и мельтешенья одиноко и гордо стояла Зиночка, на этот раз без бриллиантов, но по-утреннему всё такая же свежая и готовая к новым боям — деятельная и напряжённая, как всегда, и над её чуть растрёпанной головой в лазоревой вершине носилась, озирая оттуда бескрайние водные разливы, ошалелая вопящая чайка. Не слишком ли, впрочем, часто стали попадаться в поле зрения Иоськи хищные птицы? Гортанный крик над цветущей землёй словно бы взбадривал всех, и не неясная тревога, а весёлая радость наполняла души Иоськиных сослуживцев, беспечных и беспутных, как это утро. Пускай на пороге неведомо уже стоял новый век. Но пока под сверкающим солнцем, в заполнившей всё синеве и свежести прохладного утра, они сновали и шумели, радуясь обрушившемуся на них наслаждению волей и покоем. Гвалт стоял в воздухе меж свежевымытыми из шланга автобусами. У дымящегося шашлычного мангала толстая буфетчица в почти белом халате торговала варёными, по дорогой ресторанной, в пятнадцать копеек, цене, яйцами, «Кувакой» без сиропа, бутербродами с сыром и с ресторанной же чёрной икрой в три крупинки за порцию. А также бутылочным пивом, от одного взгляда на которое Иоська готов был сейчас вывернуться наизнанку. Деловитый Стародуб вышагивал к головному «Икарусу», помахивая длинной леской с нанизанными на неё трепыхающимися ещё рыбинами, блестящими в солнечных лучах переливающейся чешуёй, и над всем этим благолепием царил, паря в струях воздуха, захлёбывающийся восторгом и радостью голос Коляна.
Колян Белоносов, всё в той же своей светлейше-кремовой, распахнутой в вороте жениховской рубахе, распираемой богатырскими плечами, на голову возвышался над обступившими его слушателями — в составе как собственных институтских приятелей, так и архаровцев из бульинского рок-бэнда, у одного из которых на левой скуле лилово выделялся слегка заметный синяк, и, перекрывая зычными всплесками голоса крик чайки, а также хищно блестя очками в тонкой и жёлтой металлической оправе, что-то весело им рассказывал. В правой руке Колька держал откупоренную бутылку пива, из которой не забывал по ходу своего оживлённого монолога периодически отхлёбывать, глаза его сияли, а волосы были влажны — очевидно, он успел совершить вдоль Волги пробный заплыв.
— Мужики, нормалёк! — приветствовал он вновь подходящих темпераментным грассирующим воплем.
Невзирая на достаточно угрюмую реакцию «мужиков», в воздухе витало что-то отстранённо-возвышенное. То ли утреннее состояние после вчерашнего, то ли предстоящая поездка в дом-усадьбу настраивали всех на поэтический и где-то философский лад.
И даже появившийся вновь Стародуб, встав, как фыркающий конь, возле толпы, продекламировал, обведя налитым огнём с кровью взглядом проникшихся общим духом присутствующих и принимая от Кольки недопитую бутылку:
— Выдь на Волгу — чей стон раздаётся?
Что говорило о явном и ясном: незримо парящее чувство близости к вечному и бессмертному — пронизывало.
— То не лёд трещит.., — произнёс, потирая лоб, один из музыкантов.
—...А голова у пьяницы, — донёсся из народной гущи глухой Федюхин голос.
Пройдя мимо кучки непроснувшихся ещё толком бульинцев, Митька и Иоська поравнялись со своими.
— У, террористы, — ободрительно буркнул им навстречу вместо приветствия развлекавший до того момента находившихся здесь же девушек длинный Шурик из Митькиного испытательного бюро, который с вечера находился на реке с рыбаками, и посмотрел на Иоську с уважением.
— Лучше бы в чём другом активность проявлял, — заметила подошедшая Зиночка, хлопнув на ходу Иоську тыльной стороной ладони пониже спины, — чем с милиционерами драться, — добавила она, не оборачиваясь.
Ну вот, всегда так. Он со вздохом заметил для себя, что уже и думать начал её словами и выражениями.
Тут и Колян заметил, наконец, Иоську и, забыв о своих слушателях, едва не с объятиями бросился навстречу.
— Говорят, ты меня вчера спасал! Вот — настоящий товарищ, — путаясь с неподвластной ему буквой «Р», уже охрипнув, излил он на него и Митьку восторг благодарности. — Но зачем же сами, почему Евгения не обождали! Он всё в два счёта решил.
— «Зачем вы Кольку Белоносова, ведь он ни в чём не виноват!» — заплетающимся языком прокомментировал «под Высоцкого» уже дорвавшийся до пива Витька-Француз.
Звонкий надтреснутый голос Коляна ещё долго клокотал в бульканьи собственных переливов, но Иоська уже отвлёкся и не слышал его пронзительного крика, так как заметил показавшуюся в прогале между автобусами Тамару. Та стояла в отдалении ото всех одиноко и задумчиво, с некоторой нервозностью ковыряя носком вьетнамской туфельки-босоножки травяной холмик, и напряжённо вглядывалась то и дело в тёмные недра гостиничного холла за стеклянными витражами — словно бы кого-то ожидая. Кого? «Варёная» подружка Грушевского, необычайно возбуждённая, уже вертелась у автобусов.
Подошедшего Иоську Тамара встретила с воодушевлением.
— Ну как ... самочувствие? — вдохновившись и почти успокоенный спросил он, стараясь придать голосу фривольный тон.
— Так немножко, — вздохнула Тома, круговым движением ладони погладив свой напрягшийся животик. — Перистальтика нарушена, — проговорила она непривычное слово.
Не иначе, как готовилась после школы поступать в медучилище.
Вид у неё был уставший и озабоченный, и Иоська проникся к Томе вновь возникшей в душе жалостью и желанием успокоить.
— Ничего, сейчас покушаешь…, — подбодрил её он искренне, и, совсем захлебнувшись нахлынувшим вдруг, как жаркая волна, порывом нежных чувств, эмоционально добавил, ничего другого не придумав и даже подавшись к ней в горячем приливе сочувствия:
— ... Сосисечку!
Завтрак, однако, запаздывал, появившийся Евгений, прихватив у буфетчицы пиво и пару вырёных яиц, увлёк свою пассию в дебри автобуса, туда же потянулись Колян с корешами, а прочие даже засобирались купаться.
Этого ещё не хватало — плавок с собой Иоська, действительно, не захватил.
А тут ещё из лабиринта стеклянных парадных дверей, грохнув сварными рамами, лихо показался Рязанцев, явно опохмелённый, и Тома, кивнув Иоське на прощание, заспешила к нему.
Вот это уже было плохо. Это круто меняло дело. Чего-чего, а подобного оборота, да ещё с участием Рязанцева, следовало опасаться всерьёз. То неуютное томление чувств, что, не имея названия, мучило Иоську с утра, поднялось в нём вновь тоскливой гнетущей волной.
Вдобавок проклятая жажда совсем одолела. На пиво Иоська не мог и смотреть, а вот «Кувака» бы сейчас вовсе не помешала. К счастью, планы кардинально изменились, всех всё же позвали завтракать, и пробудившийся из недр организма извечный Иоськин голод, загнанный туда было на время, властно востребовал своё, заглушив все возникшие чувства и страсти. Жизнь, что забавами полна, снова была хороша.
В прохладном знакомом малом банкетном зале, проветренном за ночь, столы были расставлены в обычном, как и до банкета, порядке: скамейки у стены не было вовсе, а в креслах уже сидели вчерашние рыбаки, грибники и гуляки, расслабленно попивая из бутылок и тонкостенных стаканов минералку, а кое-кто и пивко. По залу бегал чей-то ребёнок. На столах же чего только не было! Бульончик в пиалах золотился бляшками куриного жира, словно на еврейской трапезе во второй лунный вечер праздника Песах.
Ломтики вспотевшего выступающими мелкими каплями влаги чудесного «Российского» сыра и нарезанной кружочками копчёной колбасы горою высились на центральном блюде, призывно благоухая. Сливочное масло, уже разделённое на порции, было разложено по небольшим блюдечкам рядом со сдобными булками и тонкими пресными коржиками, похожими на пасхальную же мацу с забытого родительского стола, мясной салат и багровый винегрет с добавлением чего-то малосольного — как раз кстати после вчерашнего — громоздились, желтея и пламенея — бери не хочу, майонез и острый красный соус были налиты в узкие посудинки отдельно, ножи и вилки сверкали. Грудились, сочно темнея, огромные ломти сладкого бородинского чёрного хлеба. Сосиски, явно московские, по две с половиной штуки на порцию, дымясь парком и истекая соком, лежали среди болгарского зелёного горошка в ожидавших гостей тарелках по краям застеленных крахмальными скатертями столов — очевидно, в качестве горячего второго блюда. Но этого было мало, и тут же, в других тарелках, зазывно алел фаршированный мясом и рисом перчик, а рядом, едва помещаясь на столах, среди стаканов стояли эмалированные кувшины с какао на третье.
И лишь бутербродов с чёрной икрой, наверняка оставшихся от товарища Фофанова, не хватало здесь для довершения сладостной картины — очевидно, их доел или забрал с собой домой, детям, товарищ Кагоров.
И всё это великолепие вместе со вчерашним банкетом вполне вписывалось в те несколько жалких рублей, что уплатил каждый из гостей за пригласительный билет в профкоме. А если бы взяли по червонцу? Пряный аромат коммунизма, что уже завладел жизнью верхов, по мере роста набирающего мощь изобилия спускался в низы, и Иоська только дивился, не понимая и не представляя, за счёт чего происходит это восхитительное чудо. В самом деле — за счёт чего? Вот ведь вопрос. Искать ответ на него было бесполезно и неинтересно, тем более, что другой поиск — своего, чётко определённого именно для данной четвёрки завтракавших, стола — завершился удачно. Порядок — вот что было гениальной причиной всего. Хотя и со всеми издержками.
За столом уже восседали: почему-то Жигуляева, жующая Зиночка и успевший опередить товарища Митька — все свои, и Иоська, расслабившись в привычном окружении, с аккуратной тщательностью крошил в чашку со своим бульоном хрустящие безвкусные коржики, философским взглядом наблюдая, как, наполняясь влагой, размокают румяно-поджаристые бока сухих кусочков.
— Вспоминаешь? — отправляя в рот десертную ложку винегрета, усмехнулась Зиночка, пихнув под столом Иоську ногой.
— У нас по тому, насколько тонка раскатка теста, определяют усердие и трудолюбие хозяйки дома, — вздохнул Иоська. — Старательная хозяйка дольше раскатывает тесто, и чем тоньше получается корж — тем больше ей почёта.
Но что и говорить — трудно было найти хозяйку, более старательную и талантливую, чем сама Зиночка. Иоська и теперь помнил, сколь восхитительно приготовила она как-то на свой день рождения, на котором гуляли все, пельмени и курочку.
Обильная еда и горячее, жирное от густого молока сладкое какао полностью поглотили, растворив в сытой благостности, и похмельную ломоту, и навязчивые неприятные мысли, и Иоська встал из-за стола почти полностью умиротворённый.
На улице желающие уже рассаживались в один из автобусов — ехать в дом-усадьбу.
— Эх, чуть не забыли! — спохватился Митька. — Надо же Евгению о твоих «корочках» сказать, — вслед за чем бросился вдогонку почти уже исчезнувшему в салоне автобуса Грушевскому. Тот недовольно выбрался обратно, потом, порывшись где-то за ширмой, отделявшей задний отсек автобуса, дверь которого была для проветривания раздвинута настежь, извлёк из невидимой сумки толстый красный блокнот и, раскрыв его на середине, тупо уставился в страницу, силясь разобрать написанное.
— Слышь! — окликнул он Иоську, так и не разобрав и спрашивая пояснения. — Как тебя? Иосиф Меднелеевич?
— Менделевич, — поправил Иоська.
И уже после того, как Евгений, захлопнув блокнот и сказав: «Езжайте, я — скоро», широким шагом, уверенно и не оглядываясь, зашагал прочь по тенистой аллее, недовольно буркнул себе под нос: «Что это ещё за имя: Менделей? Есть имя — «Мендель», — пояснил он поднявшему на него вопросительный взгляд Ермакову, который, в отличие от прочих, был более-менее в курсе этих его дел.
Задержка с завтраком заметно нарушила чёткий ритм заключительного этапа экскурсии. Время уже приближалось к полудню, и солнце стояло высоко, но, к счастью для буйных голов, было не слишком жарко. Благо, едва не до обеда в небе висела поволока из перистых облаков, не давая слишком безжалостно пробиться к земле и испепелить всё прямым солнечным лучам, а дыхание водохранилища не позволяло разлиться в воздухе и изнуряющей духоте.
Автобус весело мчался мимо поля вдоль серебрящейся кромки близкой воды, ветерок, насквозь продувая салон, вновь играл лёгкими занавесками, пассажиры попивали минералку, и появившаяся Тамара опять, как и вчера, сидела в переднем кресле рядом с водителем, где расслабившись, подставила лицо чуть ласкавшим её волосы свежим воздушным струям. Глаза её были прикрыты, линии скул спокойны, и Тома словно купалась и в этих струях, и в звуках включённой водителем для развлечения пассажиров музыки. Пели «Битлз», полузабытое «Лет ит би» плыло по салону, и, вырываясь в раскрытые окна, преследовало автобус, разносясь в дрожащем воздухе серенадой солнечной долины.
Скорость и ветер разливались, поглощая мысли и чувства.
Прохлада висела и в сумеречной каморке некого «дома ключника», где утомлённые недолгим походом по анфиладам и залам дома-музея экскурсанты сидели через какие-нибудь минут сорок, ожидая завершающего всю программу киносеанса. Всем выдали ужасающие по форме стереоочки, погас свет, после чего начался получасовой фильм о последних днях кавказской ссылки Поэта, и прямо посреди зала на фоне снежных горных вершин повисла перед носом Иоськи, удобно расположившегося на стульчике между Кульковой и Зиночкой, влажная виноградная гроздь. Стереоэффект был ошеломителен, Маринка, прикорнувшая уже в темноте, чуть привалившись своим мягким жаром к Иоське, в изумлении встрепенулась, и, непроизвольно протянув руку, схватила пальцами воздух. Её милая непосредственность потрясала. Иоська на протяжении всего сеанса вновь ощущал близость её живого тепла, тугую упругость невольно прильнувшего к нему прохладного бедра, напрягшегося под тканью платья под влиянием неожиданного зрелища, и знакомый Маринкин запах облаком всё тех же сладковатых духов завладел им опять, поглотив волю и ввергнув в уныние. Много бы он дал за то, чтобы узнать, чем же вчера она занималась, — а то, что вчерашние прогулки Кульковой были бурны, сомнений не оставляло. И как можно было так опростоволоситься? Вот ведь тоже!
Томимый безответной неразрешимостью этой проблемы, проделал Иоська весь обратный путь в салоне автобуса, забыв о головной боли, и о других неприятностях, и вяло реагируя на шутки и приставания усевшейся рядом с ним Зиночки. У гостиницы же разыгрался настоящий цирк. За время поездки экскурсантов в усадьбу и в отсутствие Грушевского оставшиеся уговорили водителя второго автобуса свозить их напоследок на Волгу — ещё раз искупаться. И на обратном пути Стародуб, под воздействием пивных паров вздумавший демонстрировать в автобусе некие прыжки и приёмы, умудрился своей неукротимой конусообразной головой насквозь прошибить обшивку потолка салона, сделав в ней внушительную дыру. Водитель устроил жуткий скандал, требуя возмещения ущерба, и объявившийся Грушевский, глуша всеобщие вопли и аргументы, улаживал теперь возникший инцидент. А вконец изголодавшаяся «варёная» бродила вокруг автобуса с видом настолько покинутым, что Иоська, пожалев её, купил ей у буфетчицы два варёных яичка, которые она с благодарностью и съела тотчас и без хлеба.
Жилетка, галстук и весь серьёзно-внушительный вид Евгения, а особенно, наверное, украшавший лацкан его серого пиджака обкомовский лакированный комсомольский значок на подкладке и шурупе, оказали на водителя умиротворяющее воздействие, но без полутора литров примирение, конечно же, не обошлось.
Самому шофёру перед рейсом наливать не стали, но задумчивое бульканье в возникающей периодически тишине уже и не требовало его участия, а Иоське позволило по-быстрому слетать в номер за вещами и за своей старой курткой, которую он захватил с собой на случай внезапного дождя.
— Есть охота, принеси яичков! — попросила проникшаяся к нему доверием «варёная».
— Юля, не увлекайся! — предупредила ту проходящая мимо Зиночка.
Но было уже поздно — Иоське, проклявшему свою дурацкую жалостливость, снова пришлось, разорившись на рубль, тащить к автобусу полдесятка яиц, хотя, погружённый во всё те же свои мысли, он делал это теперь совершенно машинально, и даже не сразу отреагировал на окрик Грушевского, который стоял под сенью развесистой ветлы строго, сверкая тонкой металлической оправой дымчатых импортных очков и со стаканом в руке.
— Эй! — позвал он Иоську, забыв его имя. — Ты что же до завтрака ничего не сказал? Там уже дежурство сменилось, все бумаги в горотдел увезли. Теперь туда иди, есть у тебя в горотделе кто знакомый?
Эх вот ещё не было печали! Кто же там у него знакомый? Иоська вспомнил капитана Караева и вздохнул. Что же — придётся тащиться. С этими невесёлыми мыслями он, проникнув в салон автобуса, всучил обрадованной Юльке её нескончаемый завтрак.
— Что-то меня с утра на яйца потянуло, — призналась та с утробным всхлипом, пододвигаясь и освобождая место рядом с собой для подошедшего милого дружка, а, приняв Евгения к себе, попросила Иоську, совсем обнаглев: — Дай-ка курточку!
Вслед за чем оба исчезли под его курткой почему-то с головами. Впрочем, жизнь за ширмой, отгораживавшей от салона задний отсек, бурно продолжалась и без Евгения — там ситуацию взял в свои руки почуявший волю Колян.
Дуэт воплей его и взбодрившегося Рязанова, шум и гам, огласили автобус, веселье за ширмой разгорелось не на шутку, и даже Тамара, оставив водителя в одиночестве, наведалась за ширмочку и раз, и другой, и в конце концов, осталась там вовсе. Покажется ли это странным, или нет, но Иоську такой факт вверг в неприемлемый дискомфорт, возродив в душе гонимые оттуда вопросы. Желая прояснить неизвестность или влекомый праздным любопытством, он порывался было также заглянуть в задний отсек и наверняка сделал бы это, если бы сидевшая рядом с ним Зиночка не задремала, утратив все силы, на его плече и не преградила таким образом проход между сиденьями. В результате Иоська увидел Тамару только уже на площади перед сквером с бюстом Поэта, где начиналось вчера это сумасшедшее путешествие, и куда измученные водители выгрузили себе на избавление обретших второе дыхание пассажиров. Приближённые Грушевского клубились и роились, явно намереваясь продолжать веселье и нацелясь на выполнение этой задачи недалеко — непосредственно в комитет комсомола.
По случаю воскресенья Контора была опечатана снизу доверху и сдана охране, туда требовались спецпропуска, но для людей такого уровня, как Евгений, преград не было, и весёлый Колян орал и вопил рядом с размахивавшим руками Рязанцевым. Хотя последнему, конечно же, столь смелые планы были недоступны. Но и он не унывал — варианты развития действия были у всех. Тома тоже оживлённо обсуждала дальнейший маршрут вместе со всеми, лицо её заметно порозовело и выглядело оживлённым, однако собравшегося уже было уходить Иоську она всё же заметила и, покинув собеседников, отошла от них к нему, замешкавшемуся возле кустов.
— Уходишь? — спросила она.
— Чего ж... — сказал он. — Всё кончилось. Или вы продолжаете?
— Вот. Собрались, — произнесла Тома. — Заходи в общагу — предложила она. — Или сразу пошли.
— Куда с этим? — кивнул Иоська на свою сумку и куртку. — Ладно, идите! — кивнул он.
И, не дав чёткого ответа, не оборачиваясь, зашагал к перекрёстку, возле которого мигал единственным жёлтым глазом светофофор.
Всё, куда он столь тщетно хотел и жаждал ещё вчера войти сам собою там, у кустов сирени: назовём это чертогами восторга и страсти, - а впёрся, вместо них, как шиш, в чрево власти: то есть в дурацкий участок, - оставалось и доставалось другим.
Всё верно — что ещё могло с ним случиться, кроме всякой ерунды.
Вот так он — совсем просто, в тот далёкий год — впервые «вошёл во власть», о чём не мог помнить без смеха и горечи.
Так это было.
«Он шёл на Одессу, а вышел к Херсону», — сказал бы, наверное, шутя, по этому поводу Сашка, узнай он об этом. «Дай бог не вляпаться во власть». Он вляпался в неё много позже всласть и надолго.
Матрос-партизан Железняк!
А тогда, в сквере ветер мёл по асфальту бесконечный пух.
Глава 5
В поисках утраченного
1. Лишь один из попутчиков человека в купе был в курсе этой истории: Лёнчик, его институтский однокашник и, в отличие от него, абориген города на Волге. Города, из которого сам он бежал когда-то за великую реку, в чёрные татарские леса стылой осенью 84 года, когда исчезли солнечные дни. Они исчезли тогда пока что для него одного, отныне — человека без прошлого и судьбы, вечного беглеца, что забыл имя своё. Потом придёт черёд многих других из тех, кто населял земной рай, «мир полудня»: идеальное общество людей, для которых понедельник начинался в субботу. Так они, гениальные конструкторы и паяльщики не чего-нибудь, а первого советского «интернета» из секретного «почтового ящика», любили свою работу. А питались они исключительно нектаром небесных радостей жизни — чисто, как те ангелы. И музыка — лилась, и что только не цвело на солнечной поляне счастья. И всё было просто отлично — как вдруг раз в сезон прямо посередине лужайки из тёмных недр вылезало нечто на длинной склизкой шее — и кого-нибудь, ни в чём не виноватого, да сжирало. Не из-за денег, как в наши дни. Даже не ради удовольствия, как у маньяков. А просто — потому, что так было принято. И тот, кто хотел, чтобы его миновала участь сия, норовил подставить ближнего, заслониться вчерашним другом. Попадались, согласно обычаю, самые безобидные, пусть даже вполне послушные и полезные. Ну ладно он, успевший сбежать тогда от упырей из страшного кабинета, в котором изуродовали потом до гиблой стадии инвалидности Митьку. Но в чём провинились другие? Чудом спасённый от пули киллера Юрчик? Федюха — бомжует на паперти у храма на главном городском кладбище. А покалечивший Ермакова лысый упырь: сподручный сгинувшего в пучине последующих войн Ивана, с приходом в регионе в результате их «разноцветной революции» «новой-старой» власти, возглавил местное Управление Внутренних Дел. И его предшественнику, герою, уважаемому всеми полковнику Голикову не нашлось в Городе другой работы, кроме как верховодить теперь бригадой гробокопателей — больше его никуда не брали. И не стал он после вынужденной отставки со службы ректором городского Университета, что прочили ему при «Фомиче». Обо всём об этом еженедельно слал в Москву панические депеши растоптанный победителями и до смерти перепуганный лидер региональных единороссов Грушевский. И про это делился со своим старым приятелем впечатлениями Лёнчик — нынче репортёр «Московского радио» для приезжих соотечественников.
Потому что время теперь было — другое. Исчезли солнечные дни! И кто бы то ни было не норовил теперь спрятаться или заслониться ближним, а по единому звонку хоть в ночь-полночь, прямо с тёплой жены или подруги, с гулянки ли или больной, от детей ли, или откуда ещё, обязан, схватив «травмат», был прыгать за руль, в поезд, в самолёт, и мчаться к чёрту на рога выручать своих: время битв!
— Прямо, как ты тогда, — засмеялся стоявший у окна вагонного коридора Леонид, — только...
— Только вместо сигнала с вышки сотовой телефонной связи был бедолага Француз... Витёк Пискунов.
Чей утлый прах давно истлел под бледными ковылями бескрайних просторов кладбища его родного закрытого Дальнего города, что страшно разрослось за эти два десятилетия.
— А пресловутый пистолет в кармане заменили «корочки» внештатника мартемьяновского оперотряда, — добавил его собеседник.
— Так вот с кого всё началось! — засмеялся Лёнчик.
— «Всемирный заговор»...
Бестолковое путешествие не оставило никакого неприятного осадка в его душе, он шагал, закинув за плечо застёгнутую сумку с курточкой поверх «молнии», ровно, и подмётки его туфель утопали в тополиных сугробах. Конечно, что ещё путного могло случиться и приключиться с ним, как всегда, кроме всякой ерунды! Томимый лишь одним желанием — поскорее завалиться спать, он думал о том, что завтра — понедельник, и надо идти на работу, однако, к счастью, он предусмотрительно взял до обеда пол-отгула за майскую свёклу, а потому вполне можно будет отоспаться.
Так радовался Иоська, но чем ближе подходил он к перекрёстку, на который глядел подслеповатым окошком мансарды Катькин дом, тем неотвязней и жгуче разрасталось в нём, поднимаясь откуда-то из живота, всё то же чувство неясного неудовлетворения. Вот и знакомая водонапорная колонка.
Гольцман воды в умывальник и попить, конечно же, не натаскал.
Нажав на неподатливый рычаг и весь изогнувшись, Иоська страстно припал губами к тугой струе, стыдясь, как какой-то алкаш, и одновременно косясь левым глазом в сторону военкомата Приволжского района через дорогу, возле которого, несмотря на выходной, кучковались ребята-запасники, прибывшие, очевидно, на сборы. Вот кому ещё хуже! Так думал он, не в силах оторваться от желанной влаги и ощущая радость победы над жаждой, однако томительное чувство неудовлетворённости и неразрешённого вопроса не прошло.
Александра дома не было — очевидно, ушёл в библиотеку, зато из-под лестницы, что вела в хозяйскую кухню нам первом этаже, слышался дуэт голосов сразу мамаши и дочки, которые что-то обсуждали. И это радовало: теперь выспишься, как же! Екатерина Ивановна бурно исходила счастьем, взахлёб торжествуя поражению некоей известной лишь им двоим недоброжелательницы, а её великовозрастная дочка топала под эти крики, как кобылица, что-то перетаскивая.
— То-то! — доносился наверх злорадный Катькин голос. — Богатые тоже плачут!
Вздохнув, Иоська с обречённым видом швырнул в угол сумку и курточку. Сквозь приоткрытое окно в комнату проникал визг протекторов машин, тормозящих у перекрёстка, и весёлый шум улицы. Голоса ребят у военкомата мешались с шумом листвы и были беззаботны. Однако не в меру часто в последнее время звучали они здесь. Сборы шли за сборами, что за дела — или завтра война? Впрочем, счастливая жизнь беспечной публики действительно слегка нарушалась чем-то тревожным, что полыхало там, на юге, за рекой, как непотушенная головёшка в сухом подвале. Хотя, к примеру, Катька вряд ли считала свою жизнь такой уж счастливой, и отнюдь не война в дальнем краю донимала её дни и ночи. Вот и теперь, уже переменив настроение, она с недовольным ворчанием поднималась по лестнице в свою комнату за хилой перегородкой. Иоську Екатерина Ивановна не хотела видеть в упор, сразу поворотив нос, а следом за мамашей уже поспешала её стервозная дочка.
В отсутствие Гольцмана оставаться дома в такой компании у Иоськи не было никакого желания, но странное дело: сейчас он вовсе не испытывал никакого раздражения от скрипучего Катькиного контральто, напротив, в нём пробудилось даже едва не сочувствие к своим мучительницам. Исполненный жалости ко всем отринутым париям общества, он сам нем заметил, как вновь оказался у всё той же колонки, опять с наслаждением с ней пообщался, и, окунувшись в струю с головой, отправился в путь через знакомые места к остановке у парка.
Проехав одну остановку, Иоська покинул автобус и углубился в лесок. Куда, зачем он шёл, вряд ли мог отдать себе отчёт и он сам, очнувшись лишь тогда, когда, миновав один, два или три «квадрата», составленных кирпичными «хрущёвками» выросшего мгновение назад перед его глазами из-за кустов орешника и клёна микрорайона, очутился возле подъезда знакомого конторского общежития.
Этот длинный выходящий к мусорной свалке дом казался покрупнее соседних.
Лишь два его подъезда занимали общежития — соответственно, института и макаронной фабрики, что располагалась под боком у политеха, а остальные три или четыре были жилыми — там ютились обычные квартиры.
Крайний же подъезд, где нашли приют неженатые и незамужние сотрудники конторы, был постоянным полем соперничества конструкторш с макаронщицами за сферы влияния. Благо, никакой вахты в простом жилом подъезде, конечно же, не было, комендантша тут не появлялась вовсе, а ни о каких профсоюзных и комсомольских комитетах, столь надоевших всем в студенческих общежитиях, здесь никто и слыхом не слыхивал.
Естественно, вольница и демократия процветали.
Вот и теперь у Антипова на втором этаже, похоже, шла привычная гулянка: грохот магнитофона слышался уже на лестнице.
«У павильона «Пиво-воды» лежал советский человек. Он вышел родом из народа, но вышел — и упал на снег», — неслось из приоткрытой двери антиповской комнаты по коридору секции, в который выходили двери трёх других комнат и кухни, где за шкафом чем-то шкворчала сковородка — не иначе, как Толик Ерофеев жарил себе обед.
Толик, рыбак и охотник, промышлял в родной деревне ловлей ондатр, был парнем серьёзным и в Антиповских оргиях принимал участие редко. Шапочный бизнес был не единственной статьёй его дохода. Дни и ночи напролёт он проводил в Конторе на бесконечных аккордных заданиях по регулировке партий субблоков, закрывая наряды до тысячи рублей в месяц, был чтим и незаменим, и давно уже, наверное, накопил на машину, хотя и пришёл в Контору вот только что — вместе с Иоськой. Его «арендовывали» на время даже другие отделы, монтажницы все увивались вокруг, но был сам себе он подруга и друг — а точнее, жил лишь одним: ожиданием очередной пятницы, чтобы сразу после работы умчать с автовокзала из чуждого городского Зазеркалья в родной "аул", где не было ни работы, ни заработка, но зато была единственно родная и желанная для него жизнь. В последние месяцы, однако, — с началом внедрения Заказа, такая возможность и по выходным выпадала нечасто.
Впрочем, эти суббота и воскресение, похоже, были исключениями, и Ерофеев только вернулся из дома накануне трудовой недели. Хотя, покой ему, похоже, сегодня мог только присниться.
Первое, что увидел Иоська, появившись в дверях комнаты, был Рязанцев.
Который, уже "готовый", в единственном ботинке, спал на неразобранной с четверга Ерофеевской постели.
Рязанцев работал с Вовкой Антиповым в одном испытательном бюро на четвёртом этаже и был его первым корешем среди всех.
Второе, что узрел Иоська сквозь висевший в комнате табачный смог, была восседавшая по периметру стола на стульях и краях коек вся тёплая, - прибывшая таки, наконец, с затянувшейся донельзя прополки свеклы, - родная их "колхозная" компания.
Мотыги с замотанными тряпками остриями тяпок единой грудой стояли в углу.
Собственной персоной Натали в джинсах занимала свободный от Рязанцева угол Толиковой койки, тут же с алюминиевой кружкой в руке сидел не вполне трезвый Славка Кочкарёв с растрёпанной кудрявой шевелюрой каштановых волос на голове, устремив задумчивый взор бездонных ассирийских глаз в дьявольский коктейль.
К стене было прислонено нечто крестообразное, замотанное в драную штору, а всё пространство у окна занимал собой Андрюха Чубаров по прозвищу Чубарик — огромный, флегматичный, похожий на добродушного почти половозрелого медвежонка, - и с лицом открытым и круглым, - как луна.
Весь из себя также задумчивый, с разметавшейся по лбу каштанового цвета чёлкой, в неизменной брезентовой робе и кирзовых сапогах с подвёрнутыми голенищами, он сидел в позе амбала-биндюжника, уперев ладони в огромные колени, и, напрягшись всей своей могучей фигурой, глядел мимо остальных в даль светлую, словно собирался улететь.
Был тут и ещё кое-кто из "колхозников", и вся картинка говорила о том, что вторая прополка свёклы успешно завершена. За расставленными Андрюхиными локтями виднелась сидевшая на стульчике Тамара, тут же был осоловевший Витька-Француз, а также кто-то из бедовых Рязанцевских друзей по четвёртому этажу, и Иоська вполне успокоился.
— Привет, террорист! — поздоровались с ним из дыма с края стола. — Садись, давай.
Сказано это было столь уважительно, едва не с восхищением, что не принять предложение было невозможно. Перешагнув сваленные в кучу у стены рюкзаки и походные сумки и осуждающе косясь взглядом в сторону не в меру разгулявшейся Натали, Иоська продрался сквозь чьи-то ноги, выискивая, куда бы присесть.
— И автобус раскурочили..., — печально вздохнул, завершая прерванные Иоськиным появлением воспоминания, нетрезвый Витька-Француз.
— Зато будет о нас помнить, — подал из-под подушки невнятный голос Рязанцев.
Чёрта с два его свалишь хоть какой дозой!
— Кто будет помнить? Автобус? — саркастически переспросила Рязанцева Натулька, хлопнув того ладонью по выступавшей над Ерофеевским одеялом крутой заднице.
— А что? — сделав глубочайшую затяжку папиросой «Беломорканал», произнёс расположившийся у подоконника со стоявшей на нём пепельницей длинный Шурик, вслед за чем выдал очередную философскую сентенцию:
— Кто бы помнил о Пржевальском, если бы не лошадь Пржевальского?
Да уж, по части глубокомысленных откровений, которыми постоянно старался веселить публику, душой которой на всех гулянках и в разных сборищах и поездках он всегда становился, Шурик был мастак. Так, сразу после распределения и военных сборов, в первом же колхозе, на заготовке кормов, куда их, молодых специалистов, сразу загнали на целый месяц, он долго провожал взглядом столь пугавшие Иоську первое время прицепные тракторные тележки с навозом. А когда одна из них застряла в непролазной колее, выдернул из накиданной с верхом кучи вилы на длинной рукоятке и некоторое время молча глядел на них. Такими вилами они только что чистили от слежавшегося кизяка овечью кошару.
— Не наработался? — спросили его.
— Просто смотрю, — ответил он. — Вот в журнале «Крокодил» есть рубрика «Вилы в бок». А не стоило ли им сначала поинтересоваться, как это выглядит в натуре?
Шурик имел многочисленную родню где-то в деревне, в Рязанской области, у которой в гостях проводил прежде школьные и студенческие каникулы. И, хотя сам и жил все свои двадцать три года вместе с родителями здесь, в тесной «хрущёвке» на Липовой горе, в одном из домов недалеко от общаги, ожидая новую квартиру где-то в Соцгороде, но душой витал в тех рязанских просторах, словно какой-то последний поэт деревни, и к лошадям, собакам и прочей сельской живности питал особо близкие чувства.
Однако именно к Шурику Иоська относился почему-то несколько насторожённо, ему не очень нравились не совсем безобидные подначки и подколки, которыми тот постоянно веселил окружающих, да и вообще образ простецкого и дружелюбного, готового помочь всюду и везде парня, эдакого созданного для боёв и походов Васи Тёркина, не казался ему совершенно искренним. Он знал, что Шурик — всё же насквозь городской, сын интеллигентных родителей, избалованное всеобщей любовью и признанием дитя всё той же, пусть и истовой в работе и честности, конторской семейственности: и папа, и мама Шурика работали, как и у многих, тут же, в институте, причём, далеко не рядовыми. Была ли это постыдная зависть, дурацкий «классовый» антагонизм пария общества или какой-то здоровый инстинкт, Иоська не знал, но именно от Шурика он ждал почему-то постоянно какого-нибудь подвоха. Потому перспектива сидеть за столом рядом с ним его не радовала, однако место ему все освободили, дружно продвинувшись и буквально вмяв Тому в Чубарика, именно там, и делать было нечего.
Протиснувшись между столом и подоконником в отведённый ему уголок, Иоська разглядел, наконец, и хозяина обстановки — Володьку Антипова, который и был, естественно, как всегда, виновником и этого бедлама и загула. Антипов оказался за столом как раз слева от Иоськи, вольготно раскинувшись на собственной койке — то ли сидя, то ли лёжа и в драных физкультурных штанах. По его внешнему виду можно было подумать, что он гуляет минимум с позавчера без перерывов на сон, что, скорее всего, так и было. Как и то, что начался очередной загул, вернее прочего, с футбола, после которого он и не переодевался. футбол был его и верного Антиповского дружка Шурика общей и яростной страстью, на почве которой они, судя по всему, и скорешились.
Вовчик Антипов, выросший в дальнем райцентре среди подвальной сырости и папашиного пьянства, мечтал построить сам свой собственный Дом. Такой, чтобы забрать туда из области больную мать, и где не было бы тесно будущей жене и большому семейству, с подземным гаражом и садом — назло судьбе. И Иоська знал: если бы вдруг сложились удачные обстоятельства, то Антипов воплощения этой своей мести обязательно добьётся. За это он глубоко уважал Антипова, но всё же, несмотря ни на что, на роль принца тот никак не тянул. Вовчик был не столь высок, как его друг Шурик, зато также русоволос и кудряв. Но вот именно, к сожалению — был. Кудри почти полностью успели сойти с его крупного черепа, оставшись лишь кудлатой золотистой полоской на затылке, да кое-где кучерявясь в окрестностях макушки. Зато, оголив голову, они полностью компенсировали своё количество, распространившись по всему прочему Антиповскому телу. Крепкое и коренастое, оно сплошь было покрыто густой курчавой шерстью, укрывавшей и крутые шары мускулов на плечах, и ямку у шеи и даже спину. Подчёркивая мужественность, шерсть выбивалась сквозь одежду буквально отовсюду и усеивала белую нетронутую загаром кожу Вовчика с головы до пят, произрастая в изобилии невероятном повсеместно. Волосатость Вовчика, пугавшая и женщин, была ужасающа, даже Гольцман не мог бы тягаться с ним в этом, да и Иоська, тоже, вроде, выросший не среди северян, удивлялся подобному зрелищу постоянно. Дополняли мужскую красоту Антипова мощные мышцы, и лишь ростом Вовчик немного не дотягивал до желаемого.
Но его серые глаза глядели живо, и тонкий, чуть надтреснутый голос был звонок и весел. Вслушиваясь в магнитофонные излияния чуждого барда по поводу материнской любви к нему и к его отцу-беглецу: «Твой отец тебя помнит и любит. Только он не живёт вместе с нами», Вовчик даже пустил хмельную слезу:
— Эх, уважаю тебя, Северный.
Так звали певца. Стенки единственного в комнате шкафа были сплошь обклеены коллекцией водочных и пивных этикеток.
— Это вот всё я выпил! — тоном экскурсовода просветил Вовчик Иоську, найдя в его лице родную душу для излияний.
Со стены щерился, гримасничая меж грифов электрогитар, весёлый ансамбль, и на расплющенных пальцах как бы прижатой к стеклу с обратной стороны импортного плаката пятерни читались лиловые размазанные латинские буквы: "Speace", что значило "Спейс", - а приткнувшийся за койкой в углу телевизор с кривой проволокой-антенной венчали две умыкнутые из бара «Дубки» фирменные пивные кружки.
Какой уж тут принц для их принцессы - единственной Иоськиной подчинённой в их отделе Киры.
Но это - особая история!
Картину маслом дополняли разбросанные по всему столу окурки, обгрызанные корки чёрного хлеба, яичная скорлупа и липкие винные подтёки на негладкой поверхности. Всюду был рассыпан пепел, прямо в лужицах пролитого пива грудились стаканы. Среди которых чернела большая обугленная сковорода с остатками остывшей жареной картошки, которую Антипов тотчас Иоське и предложил, что того обрадовало — время обеда уж подоспело, и усмирённый было обильным завтраком аппетит разыгрался вновь.
Правда, хлеба больше не было.
И мокро от пива было везде. Недопитая трёхлитровая банка и другая, под крышкой, полная, стояли на подоконнике явно принесённые из «Дубков» — там до обеда пиво по выходным было, и Иоська поискал было уже глазами посудину почище, чтобы из неё запить.
Но Вовчик за это время успел набулькать ему в ближайший стакан чего-то тёмно-розового из скрытой за шторкой бутылки в ноль семь литра с красной узорчатой этикеткой.
У прочих в стаканах также пламенели остатки того же, лишь Тамара попивала пиво, да Натали — неизвестно что тёмное из алюминиевой кружки.
На столе поверх мятых газетных клочков жирно блестела аккуратно нарезанная дешёвая магазинная рыба сардинелла, валялись куски солёного деревенского сала, а также извечный лук. Всё, как обычно. Антипов, плеснув и себе, водрузил бутылку посередь стола и затих. Вино называлось «Изабелла».
Молдавское, почти бордовое, восемнадцать оборотов. Весёлый солнечный луч играл в его рубиновых недрах огненными искрами. Куплено питьё было наверняка в овощном — ведь гастрономы закрыты, а в овощном оно было всегда, хоть и дорогое, по два тридцать две, причём с утра.
Антипов подцепил вилкой кусок крупно нарезанной жирненькой рыбы, косясь при этом глазом на огненно-красную, узорчатую винную этикетку на бутылке и, пьяным жестом руки обведя стол, поведал Иоське гордое:
— Видишь: живём, как в Италии — сардинелла... "Изабелла"!
Просто так пить было неудобно, и оживившаяся с приходом Иоськи, но отделённая от него Шуриком, Тома приподнялась в порыве желания произнести тост.
— За что, за что? — заволновались все.
— Если вы хотите быть счастливыми один вечер, — проговорила Тамара, — то напейтесь. Если вы хотите быть счастливыми один месяц — заведите любовницу. А если вы хотите быть счастливы всю жизнь — будьте здоровы. Так будем здоровы! — заключила высказывание она.
Иоська не без робости посмотрел в свой стакан, где жидкость пенилась по поверхности редкими искрящимися пузырьками — видно, недобродила ещё, а в недрах её плавали мелкие тёмные крупицы виноградного мусора, и, стараясь подавить подступивший к горлу спазм, сделал один, но глубокий, глоток. Странное дело, но на старые дрожжи чуть кисловатое, терпкое и показавшееся где-то даже приятным, вино пошло на удивление после вчерашней водки легко. И, тщательно процедив сквозь зубы всю твёрдую взвесь, Иоська допил свой стакан до дна, на котором остался чернеть налёт мокрых крошек.
Однако, картошка уже вся кончилась.
— Надо бы ещё принести, почистить — заметил Шурик.
— Сейчас схожу, схожу! — вскочил с места Славка Кочкарёв, который домой к жене явно не спешил.
— Закрыт уже овощной, — попытался остудить его пыл Иоська. — Воскресенье же.
— А я, как тогда! — воскликнул Славка.
— Знаешь, как он картошку достаёт? — обращаясь к Иоське, окончательно развеселилась вольготно разметавшаяся на заднице Рязанцева Натали. — Не в магазине! Заходит в первый подъезд, звонит в любую квартиру и говорит...
— Одолжите четыре картошечки! — заплетающимся языком пробубнил под ней очнувшийся Рязанцев. — Пусти, я тоже пойду...
— Лежи, чадо моё! — пришлёпнула она вновь ладошкой свою подстилку.
— Ну, ну!.. — полез обниматься Рязанцев.
Иоська пытливо обвёл взглядом обстановку, выхватив из тени занавесок ещё одну, пустую бутыль из-под "Изабеллы" за пивной банкой на подоконнике. Однако не с пары же бутылок вина и с пива они так набрались! Взор его упал на пластмассовую молочную канистру в полтора литра, скрытую за телевизором — она была до середины полна. И в отставленной в сторону Антиповской металлической кружке, как заметил Иоська, который приподнялся с места, чтобы дотянуться до луковицы, было налито что-то чёрное. На поверхности, покрытой пузырьками газа, что исходил из мрачных глубин, плавали зёрнышки неведомого злака, и само дьявольское варево без огня то ли кипело, то ли бродило.
"Не иначе, как самогон", — с ужасом подумал Иоська.
Словно упреждая его мысли и желая успокоить, Вовчик Антипов плеснул в Иоськин стакан привычной "Изабеллы", а затем разлил её остаток и прочим: надо же было Кочкарёву с кем-то выпить "на дорожку", за удачу картошечного предприятия. Однако перерыв между двумя тостами подряд всё же требовался — и за столом на короткое время всеми сидящими вновь была подхвачена нить прерванного Иоськиным появлением разговора.
То, что услышал Иоська в следующие секунды было ошеломляюще, это не укладывалось уже ни в какие рамки, и винный хмель сразу вылетел у него из головы.
Фокус, который отчудили эти друзья, напоследок своего пребывания в Шемурше, затмил все былые похождения самых ярких героев, и снова испытывая ощущение своей собственной малости и ничтожества, Иоська в изумлении взирал на нечто, завёрнутое в штору у стены.
Виновником же случившегося был, разумеется, снова, как и всегда, Чубарик.
Было ясно: в то утро ни первые пастухи, погнавшие на рассвете частных коров на утреннюю пастьбу, ни, как всегда, поздно проснувшееся село не увидели больше основной местной достопримечательности. Аккуратно отделённая от гнезда, в котором держалась, и спущенная на верёвках вовнутрь, на матрасы, она была надёжно спрятана в глухих зарослях.
И теперь Иоська с изумлением глядел на чудное крестообразное нечто, что топорщилось, замотанное в драную штору из колхозного клуба, там, в углу, за косяками. Это был объект казавшихся недостижимыми, но тем не менее давних вожделений всей их колхозной, спевшейся на бережку пропахшего навозом сельского пруда, компании.
Надо же — сняли-таки!
Объект этот день и ночь торчал в синем сиянии каждого ясного утра и в оранжевых разливах вечерней зари на виду у всех на развилке дорог, одна из которых уходила мимо столовой Первого полевого стана, где они завтракали баландой и кашей из пшена, в свекольные плантации, а другая, огибая погост, вела к пруду.
Высокая, слегка обрушившаяся уже по углам сельская церковь из красного кирпича была самым капитальным и солидным в деревне сооружением, а потому служила складом удобрений, а также драных матрацев и подушек для прибывавших ежегодно на сельхозработы городских командированных.
Она-то неизменно и притягивала к себе взгляды пропольщиков свёклы.
Которые после утреннего,- пока не начинались особо безжалостный зной и жажда,- ковыряния в бороздах, обнимая мотыги и высунув языки, плелись в клубах чернозёмной пыли к побережью, чтобы больше в поле не возвращаться.
Вследствие чего, конечно же, привлекла внимание и Чубарика.
Потемневшие от времени метровой толщины стены, поросшие мхом и полынью, взметались ввысь, на разрушенной колокольне росли молодые тонкие берёзки, купол тоже был наполовину разрушен. Он обнажал, сияя дырами, рёбра перекрытий и несущих конструкций, словно раздувшаяся под напором газов и лопнувшая грудная клетка Елькова, и служил дневным убежищем летучих мышей, которые, спугнутые кем-либо, носились под ним в душной от пыли удобрений полутьме мимо обвалившихся фресок, размахивая крыльями и поднимая новую пыль.
Однако, венчавший купол крест — массивный, обитый поверх дерева кованной бронзой, а, может, и позолотой — уцелел и был виден, сверкая красным сиянием в лучах солнца, издалека. Доступные всем дождям и ветрам чердачные брёвна и доски под ним осыпАлись трухой — очевидно, потому никто и не решался добраться до него по прогнившим балкам.
Никто — но только не отважные герои.
Ни один из них уже и не помнил, в чьей именно голове и после какого стакана созрел отчаянный план. Однако дерзновенный замысел начал претворяться в жизнь тотчас.
Уже начался июнь, как раз прибыла обратно из города вернувшаяся на свёклу после их прогулки за коляской Натулька, прочие гуляли в «кемпинге», отмечая «Прощание с комсомолом», Андрюха был в колхозе за старшего: никто не мешал. На время были забыты и борозды, и магазин, тем более что и деньги, захваченные из дома, закончились. Всё держалось в строжайшем секрете, и посвящены в тайну долго оставались лишь трое, не считая девушек, от которых всё равно ничего не скроешь.
Две ночи, они, вооружившись штыковыми лопатами с обломанными черенками, рыли, разбирая старинную кирпичную кладку, подкоп под замшелой стеной, к утру маскируя его лопухами и ветками. А, проникнув вовнутрь здания, долго смотрели сквозь щели в крыше на последние звёзды в рассветном небе, вслед за чем лично Чубарик по каким-то карнизам полез на разведку на чердак. Вернувшись без осложнений, он доложил, что путь реален. Смелых и отважных было трое. Первым был их с Митькой и Чубаровым однокурсник: Лётчик, прозванный так за то, что сразу после школы и до Политеха он поступал в Оренбургское лётное училище, но в последний момент по каким-то параметрам не прошёл медицинскую комиссию — так что ему-то само имя велело стремиться к высоте. Был Лётчик коренаст, чёрен, имел мужественный, отливавший синевой подбородок, говорил с картавинкой, и, живи он в родной Иоськиной местности, вполне мог бы по внешности сойти за еврея, да и в фамилии его "Субботин" Иоське слышалось что-то знакомое. Однако такое было совершенно невозможно, так как родился Лётчик не там, а на Волге, неподалёку, в небольшом городке на юге Горьковской области возле Арзамаса. Где и прожил всю жизнь, опрометью устремляясь туда с началом всяких студенческих каникул к покинутым невестам, но привозя обратно не радостные известия, а какие-то фантастические истории про лихие побоища и походы войной в соседнюю слободку. Про то, как на ноябрьские праздники уснул на ходу и под утро вмёрз в лужу в ста метрах от потерянного дома до того прочно, что знакомым пришлось вырубать его изо льда заступами. Но это что — его дружок с проломленной в предновогодней драке головой очнулся и вовсе раздетый на цементной полке в поселковом морге среди настоящих покойников. По случаю начавшихся с тридцатого декабря праздников вскрытие ему никто не делал, отложив до понедельника, морг был заперт, решётки на окнах — чугунные. А так как в ту зиму по всему Поволжью на Новый Год стояли невиданные, за тридцать градусов, морозы, то он, толком не пришедший в себя, так и просидел на полке, окоченев и обхватив руками колени, все три выходных дня, в которые, естественно, ни сторож и никто другой в морге не появлялся.
Когда же второго января утром, с недельного перепоя, сторож отпер дверь и увидел сидящего с вытаращенными глазами "мертвеца", то тотчас и умер сам от инфаркта. Так что дружок Лётчика даже пережил бедолагу, отдав душу лишь через месяц в больнице из-за отмороженных лёгких.
Разумеется, каких-то там родственников за рубежом Лётчик иметь не мог, и что не понравилось в его анкете комиссии, было непонятно. Но и без самолётного училища он не унывал, озабоченный, казалось, только этими своими похождениями. Его рассказы про покойников и кладбища были как раз для Чубарика, но Иоське неотвязно казалось, что Лётчик вольно или невольно вешает всем лапшу на уши, чтобы скрыть свои истинные устремления, а живёт в душе на самом деле совсем иным. Что, впрочем, было вполне простительно, так как устремления эти не зависели от Лётчика и являлись причиной душевного зуда тёмных недр не только для него.
За суровой внешностью Лётчика скрывалась крайне влюбчивая натура, которую тот тщательно, но и тщетно скрывал, небывало тяготясь затянувшейся холостой жизнью. И даже сочиняя песни, которые сам же и исполнял под вторую бутылку портвейна на гитаре, давая волю своим эротическим фантазиям, типа: "И когда надоест слушать этот мой вздор, ты приляжешь ко мне на кровать. Я ж пойду в коридор, закурю "Беломор", отдыхай — я не буду мешать". Постепенно навеянные душевным зудом переживания сконцентрировались внутри Лётчика в натуральную язву желудка. Хотя, быть может, истинной причиной её были не женщины, а непомерная страсть в поглощении пищи. Ещё по Политеху Иоська помнил, каким плотоядным взглядом обводил тот в студенческой столовой стол, заставленный тарелками: со шницелем, сделанным из сала с хлебом и поджаренном на "машинном масле", «щами» , заправленными позеленелым маргарином, позавчерашним винегретом почему-то с рыбой и стаканами с компотом, налитым из-под водопроводного крана, зато с косточками, приговаривая: "А вот это ВСЁ я сейчас съем". Хотя на "это всё" и смотреть-то было невозможно, а есть мог разве что Гольцман, с которым вся компашка — и Чубарик, и Шурик, и Лётчик, учились на одном факультете, правда на другой, более демократичной — радиотехнической — специальности, причём о Лётчике тот был очень высокого мнения. Доверие Лётчик оправдывал отлично — за год работы в «шарашке» желудок его полностью адаптировался к портвейну, а желания скоординировались на одном предмете, что отразилось и на песнях про "узел на затылке", от которого нету сил отвести взгляда — речь, очевидно, шла о женской причёске. Близкая свадьба и домашние пирожки обещали спасти Лётчика от язвы, а успехи в труде на своём третьем этаже у него были столь разительны, что начальство прочило ему освободившееся место руководителя бюро. Всё было уже согласовано, но окончательное решение по каким-то причинам откладывалось. Тем неожиданнее было появление Лётчика на прополке свёклы. Ещё приезжая вместе с Иоськой с прошлым десантом, он проявил себя в колхозе настоящим сексуальным террористом, причём — о, ужас — в отношении возлюбленной Иоськиной Маринки Кульковой. И даже, вроде бы, добился некоторого успеха. Почему-то Иоська страстно желал скорейшей Лётчиковой женитьбы, что полностью совпадало со стремлениями последнего. Очевидно, жажда семейной жизни и привела того на высокий купол, в чём был также некий символ.
И напротив — лишь безоглядным бегством от этих своих семейных уз можно объяснить участие в исполнении дерзкого замысла третьего участника: прибывшего накануне: вместе с Натулькой, Славки Кочкарёва. Который, убегая от своих бед, сам напросился в "колхоз".
Уже вновь заросли травой первые метры ранее обработанных было друзьями свекольных борозд, приблизилось время аванса на работе, когда, не дождавшись в подмогу обещанного на выходные очередного "десанта", Андрюха Чубаров, как старший, послал Славку в Город. Для того, чтобы он этот аванс за него, Андрюху, мог получить: по замызганному листку накарябанной с ошибками вкривь и вкось нетвёрдой Андрюхиной рукой доверенности со следами донышка последнего стакана на нём. Славка, словно он был какой-нибудь и не Кочкарёв, а Мишка Япончик, остановил прямо в степи скорый Самарский поезд, добрался до Города, и на следующий день получил-таки в Конторе по дикой бумажке Андрюхин аванс, а когда вернулся с деньгами обратно — подкоп был готов.
В колхозе к тому времени оставались только самые упорные — благо, в подкрепление из института прислали практиканток, проходящих трудовой семестр на производстве после четвёртого курса Политеха.
Захватив совсем даже немного "Лучистого крепкого", друзья пошли на дело.
Взобравшись по разведанным Андрюхой карнизам и ступеням на чердак и переполошив всех летучих мышей, они проникли на крышу в светлый уже предутренний туман и стали карабкаться по скользкой сырости купола дальше вверх.
Зажав едва не в зубах верёвки и страхуя друг друга, они ползли на четвереньках, и листы местами оторвавшейся уже, а потому разъезжающейся в стороны кровельной жести грохотали под их коленями и руками.
Но всякий раз им вовремя удавалось перескакивать с обрушивающихся под ними гнилых балок на надёжные.
Правда, будучи уже почти у цели, Чубарик, как самый здоровый, всей горой своих мускулов с треском провалился-таки в разверзшуюся дыру и повис над пыльной бездной на — с ума сойти — ширинке собственных брезентовых штанов и одной руке. Да так и висел, сопя, в этом положении до тех пор, пока заметившие после очередного пересчёта потерю бойца друзья, распластавшись по металлическим листам и подобравшись к прогалу с двух сторон, не вытащили его обратно.
Натали в тот же вечер успешно зашила Андрюхину ширинку, но ни первые пастухи, погнавшие на рассвете частных коров на утреннюю пастьбу, ни, как всегда, поздно проснувшееся село не увидели больше основной местной достопримечательности. Аккуратно отделённый от гнезда, в котором держался, и спущенный на верёвках вовнутрь, на матрасы, крест был надёжно спрятан в глухих зарослях.
Везли приобретение в Город с величайшими предосторожностями, замаскировав, как только можно: в старой шторе, выкинутой завхозом из клуба. Замаскировались и сами. К тому моменту на селе оставались из свекольщиков лишь они одни. Прибывший-таки в субботу десант, составленный из тех, кто не прощался в те выходные за городом с комсомолом, смёл напрочь траву, свёклу и всё, что росло вокруг к чёртовой бабушке. Затем те, вновь прибывшие, отобедали, и весёлые автобусы умчали исстрадавшихся "десантников" обратно, оставив до утра лишь отважных изыскателей — сдавать взятые на складе матрацы: а именно, всю компанию плюс спортсменку-комсомолку из числа политеховских практиканток. Которая, будучи когда-то чемпионкой города по плаванию, решила, очевидно, проследить, как бы кто не утонул, особенно, Лётчик.
На ночь Чубарик, естественно, собрался идти на охоту — ловить в заросли у затонов раков. Ведь они, как его кто-то просветил, именно в это время и выползают, гады. Но тут объявившаяся разгневанная Натали заявила от имени себя и спортсменки, что это — уже белая горячка, и «неужели кто-то здесь думает, что они будут ночевать одни».
В результате один ночевал только Славка, ввиду чего его и послали наутро, как единственного семейного, сдавать матрацы. Зато за это время остальные успели получить в колхозной конторе заработанную плату, которую, дождавшись отъезда всех, как раз выдавали: едва не единственный раз за лето, так как «завезли деньги» - колхоз «сдал-таки молоко».В отличие от совхозов. государственных зарплат колхозникам ведь не платили - на сколько сдашь продуктов, столько и получишь. Иногда. А так живи с огорода и коровы. Одну разрешали держать. Но только молочную, без телят: это уже, как и лошадь, "частное средство производства", это - нельзя при социализме. Сложно всё, наука! Вот за сданное молоко, наконец, и заплатили.
Радости не было предела, как и времени, оставшегося до рейсового автобуса в Город, и Славка Кочкарёв, гася ужас от скорой встречи с семьёй, поднимал стаканы за троих.
"А ведь никто из них не верил, что Кочкарёв так хлещет", — вспоминал Лётчик уехавший десант.
"Ничего, — говорил в ответ Андрюха. — Они ещё встретятся с ним за одним столом".
Поддерживал своё реноме Славка и в автобусе, где на виду у изумлённых пассажиров допивал остатки водки прямо из горлышка, чем заодно отвлекал внимание окружающих от спрятанного в ногах у Чубарика замотанного в казённую штору сокровища. Отвлекал всё время, пока оба Славкина компаньона мирно спали, уронив головы на колени девушек, которые, прочищая платками замурзанные лица и уши кавалеров, хвастались друг перед другом:
"А я своего уже вытерла".
С утра в компании появился ещё один член — Рудольф, известный более в Конторе, как просто Рудик, хотя и был мужиком уже пожилым, лет пятидесяти. Работал он где-то в центре внутриконторской телефонной связи, жил в общаге на Липовой горе, в комнате на пятом этаже уединённо и находясь в состоянии перманентного запоя. В колхозе он работал с весны на кормах. Кормов же требовалось много, и Иоська, далёкий от сельскохозяйственных технологий, искренне не мог постичь до конца всей гениальности порядка, при котором главным для стада коров считалось не что-то там, а "поголовье", словно чем больше они пожрут, тем лучше. Что-то он не замечал, чтобы эти отходы коровьего обжорства кем-то собирались и где-то складировались на удобрения, а, напротив, всюду в них вляпывался. Масло же и сыр в городе из магазинов вроде бы начали уже и исчезать иногда. Или, опять-таки: "Строители освоили столько-то миллионов рублей". Выходит, чем больше потратили, тем лучше? а вдруг украли? Это казалось несколько странным. Может, и прав был их Лёня, говоря что-то в своё время об экстенсивном-интенсивном пути — конспектировали же! И Косыгина, говорят, не так давно за это склоняли! Сознание того, что кто-то мудрый там, наверху, неустанно думает об Иоське столь недоступными для его ума категориями, заботясь о его сытости и всемерном благе, наполняло его душу гордостью. Неизвестно, кому ещё больше повезло — ему или брату матери дяде Бене, потерявшемуся, но вдруг приславшему не так давно с оказией весточку из Рамат-Гана.
Ему не познать теперь таких преимуществ социализма. Впрочем, последнего в Израиле тоже хватало. Но недостаточно, потому что там недоставало порядка, да ещё эта война. Хотя война шла и у ближних порогов, «за речкой», — влезли же, — но она была не страшна, потому что был Порядок. Порядок — и нечего тут особенно мудрствовать, вот — причина всех благ. Иоська был только рад, что всюду под добротными пиджаками могут просвечивать невидимые погоны. А как же! Зачем бояться людей с лампасами, ведь они хотят лишь того же, что и он — чтобы всё имело свои места и свой порядок. Чтобы ездили всюду — с билетами! И каждый знал своё место. Иоське же указали его место. Конечно — неудобство! Но — сколько лазеек!
Правда, не любая строгость, приносящая желанную сытость, была так приятна. Вот в столовой Второго стана, к примеру, хозяйничала громогласная повариха тётя Саша: Александра Серафимовна. Её обеды, завтраки, ужины были роскошны и для бригадной столовой невиданны — пловы, макароны по-флотски до отвала с луком, картошка. Никаких каш, всё мясо шло в дело, щи наваристы — ложка стояла, а зычного голоса командирствующей поварихи боялся даже председатель. Однако встречала и провожала тётя Саша дорогих гостей неизменными матюгами, не давала ту ложку ко рту поднести, и, зная каждого в лицо, гоняла всех в хвост и в гриву. По слухам, имелся у неё и любимый муж: мелкий размером, лысый и тишайший, дрожащий горький алкоголик, которого она год назад неусыпной своей опёкой успешно загнала в гроб, и теперь тренировала свои командирские таланты на бесправных понаехавших «командировочных». Она, как та ленинская кухарка, словно бы управляла вверенным ей государством. А уж если ей удавалось застукать у родничка какую-нибудь парочку — тут разборка шла на всю катушку, с подробностями и проклятиями на всё время трапезы: от салата до компота. Причём прямая зависимость сытости и строгости наблюдалась не только в колхозной столовой, но и повсеместно. И хотя все относились к поварихе благодушно и с почтением, даже ведущие инженеры и главные специалисты, Иоська, несмотря на непрестанное желание пожрать, оба раза, в которые приезжал с «десантом», предпочёл сделать это не во Второй бригаде, а в отвратительной столовой центральной усадьбы. Благо, туда же ходил и Чубарик. Правда, тот опасался не тёти Саши, а встречи с прибывшим во главе "десанта" Федулаевым, секретарём отдельческой парторганизации, с которым уже поимел нежелательную беседу, столкнувшись в дверях как раз столовой свекольной бригады номер два.
"Чубаров, вы почему, — спросил тот налетевшего на него в задумчивости Андрюху, — не были до обеда в борозде?"
"Потому что, — не сразу разобрав, что это за препятствие, ответил Андрюха, — простудился и температура с утра была. Тридцать восемь."
"А вот мне кажется, — зловеще, словно собирался уличить того в государственной измене, почти прошептал тихий и мирный Федулаев, — что не температура у Вас. А Вы — пьяны. Кто Ваш начальник?"
"Да! — нашёлся Андрюха, уходя от последнего вопроса. — Если бы я не выпил, то температура у меня была бы сейчас сорок."
Лишь появление в столовой Рудольфа, затмившего своим состоянием всё иное, спасло Чубарика. Однако Рудику было всё равно, так как, числясь в институте не только инженером, но и сельскохозяйственным механизатором, он торчал, опустошая парфюмерные и аптечные прилавки, в колхозе безвылазно до белых мух. И даже, в отличие от прочих, спавших прямо на полу, имел собственную койку, под которой и бегал ночами, веселя всех, в объятиях приступов настоящей уже белой горячки, спасаясь от ЦРУ и сицилийской мафии, о которой успел где-то начитаться. И, как выяснилось позже, не только о ней.
3. Собираясь уехать в Город ещё с вечера вместе с десантом, Рудольф наугощался на халяву и заснул где-то в кустах, выбравшись оттуда лишь наутро — к рейсовому автобусу. Все полтора часа езды в автобусе до Города Рудольф занудно приставал, косясь на допиваемую бутылку, к Кочкарёву: "Оставь, оставь". Чем и разбудил Андрюху, который по приезду в Город сразу возгорелся своим давним желанием переплыть Волгу. Принять в чём участие он и призвал друзей. Доплыть, однако, ему, так не любившему «порядок», удалось лишь до ближайшего острова, где не было, наконец, парторгов, командирствующих кухарок, а была лишь вожделенная свобода счастливого Робинзона. На острове Андрюха сразу отыскал свежепротухшего дохлого галчонка и , пока Лётчик со спортсменкой-комсомолкой уединялись в камышах, отправился на поиски раков, зная, что те падки на тухлятинку. Однако, то ли галка была ещё слишком свежа в смысле протухлости, то ли на островах раки не водились, но он ничего так и не нашёл, после чего все отправились вплавь обратно, надеясь попытать счастье на берегу, где остались стеречь одежду, а также пиратскую добычу сдружившиеся на последних граммах Рудик с Кочкарёвым, а также Наталия. Водные процедуры полностью привели пловцов в чувство, и требовалось продолжение, а к нему и раки. Что ж, от этих раков, пусть они и трефная пища, но под пиво и Иоська бы не отказался. Уж на берегу под корягами они должны были быть. Однако тут выяснилось, что за время, пока они брели вдоль реки к Липовой горе, куда-то пропал галчонок, которого на время одевания Чубарик сунул в карман Славке.
Это обстоятельство крайне раскипятило Рудика, который в гневе без устали налетал на Кочкарёва с одним разъярённым вопросом: "Где галка?" Не успокоился Рудик и в городском автобусе, где устроил форменный скандал прямо в салоне, крича: "Нет, пускай скажет, куда он её дел? Да он её съел!" и обвинял Славку во всех мыслимых грехах — в том числе в "мировом заговоре". В результате чего был натурально поколочен Лётчиком прямо на остановке у Дома Офицеров и отправлен восвояси. Друзья же зарулили в "Дубки". Там, утолив жажду, добыли две трёхлитровые банки. Наполнив которые, со своей поклажей и оказались в общаге, завершив свой путь к храму или "восхождение на храм".
Они не знали, что в переводе это означает "алия".
Не знал Славка Кочкарёв — сын Дины Исааковны, обозревая с птичьих высот разрушенное село и вырубленные на корню чужими мотыгами поля: сладкое золото получим с Кубы в обмен на родную нефть.
Не знал Андрюха, совершивший своё восхождение к свободе.
Но редкостная добыча — спасённый от разрушения крест, возвышался, громоздясь, как символ этого восхождения, завёрнутый в драную штору в углу Антиповской комнаты.
Туда, в общагу, после памятного «прощания с комсомолом» в кемпинге, собрались во главе с другом Антипова Рязанцевым в тот день и они — приехавшие из «кемпинга» экскурсанты, что сопровождали Грушевского в его безоглядном любовном турне, где Иоське ничего не обломилось.
В отличие от кое-кого из «колхозников» там, на свёкле. Хотя сам "час зачатья", который Андрюха, возможно, и помнил неточно,случился быть может раньше: в мае, но не было ничего кощунственного также и в том, что произошло в июньской ночи и теперь. Если и не в самОм порушенном и заброшенном Храме, то рядом с венчавшим его купол накануне символом и - подушкой для лица. Они были слепы и не знали тогда ничего. Воистину - ну,кто мог открыть им глаза тогда?
Теперь и те, и другие сгрудились в комнате Вовчика. И пиво пенилось в трёхлитровых банках. Шипя и искрясь, как шампанское, пиво это приветствовало сотворение новой человеческой жизни, о чём не знала ещё ни Натулька, ни Андрюха.
Но так устроен мир: если что-то где-либо исчезает, то где-то прибывает. И если Иоська позже неразумными своими действиями на прошедшей комсомольской гулянке в ночи под полной луной перечеркнул и уничтожил собственную будущую жизнь и судьбу, хотя тоже про это пока не знал, то это должно было быть заранее компенсировано новой жизнью, что и была непорочно зачата в такой же, только ещё чёрной, безлунной, может весенней, а возможно, и - летней ночи.
Потому что Андрюха Чубаров и порок были вещи несовместные: таким он и ушёл ото всех, оставшись в душе их и в памяти могучим и бесспорным, как полуденное солнце.
Так же, как бесконечно была далека от любовного греха Натулька.
Такие уж люди обитали на синем побережье в забытый год. И такие были у них приключения, в разгар которых: между спасением Андрюхой от вечного забвения останков бедного Елькова , и спасеньем им же от окончательного обрушения и поругания креста, и явилась в гости к двум друзьям в Катькину обитель сбежавшая на выходные из колхоза Натулька — не только с подругой, но и с ещё одним «пассажиром» внутри себя, чей миг зачатья лишь она, наверное, и помнила точно.
Некоторое время спустя,одни - на излёте тех колхозных приключений, другие - явившиеся в общагу с весёлой гулянки: все они встретились в Антиповской комнате, куда «в поисках утраченного» явился с собственных злоключений и он, уже готовый к грядущим боям.
В тот жаркий полдень своего возвращения из «Кемпинга» в город с изумлением глядел Иоська на чудное крестообразное нечто, что топорщилось, замотанное в штору там, в углу, за койками. Надо же — сняли таки!
— Зачем он тебе нужен, и охота была тяжесть тащить! — скептически обратился к Андрюхе очнувшийся Витька-Француз.
— Да ты что, это ж — ценность! — возмутился Чубаров.
Который, забыв напрочь про Натульку, - её он оставил на попечение также явившегося туда из «Кемпинга» вместе с другими Рязанцева, - уже снова устремился куда-то вослед за Ришатом и Мишкой – «Мишкари», которым тоже не сиделось на месте. — Я его на даче закопаю до поры.
— И неужели Кочкарёв с вами лазил? — не поверил Витёк. — Он ведь между двух луж не пройдёт.
— Прыгал по жёрдочкам, как воробей! — заступился за Славку Лётчик. — И кричал: «Мало взяли, мало взяли!»
Вина в смысле! Зато теперь в комнате выпивки — хватало.
Когда Иоська, терзаемый «обломом» в кемпинге и, не обнаружив в Катькиной квартире ни хозяйки, ни Александра, явился в комнату Вовчика, где обнаружил сразу всех: и «колхозников», и «комсомольцев», только без Грушевского, и утерянную им в ночи Тому, то Чубарик как раз и устремлялся в новый полёт во сне и наяву. Натулька в знак протеста уселась прямо поверх расплющенного пластом вдоль Антиповской койки Рязанцева, который пытался из-под неё отловить длинной рукой ускользавшую Тамару.
— Спокойно, чадо моё! — прихлопывала его ладонью Натали. — Лежать!
— Куда это они? — с порога спросил новый гость.
— К Мишке в комнату. Гадать на картах на любовь, — пробормотал Рязанцев. Мы уже там были. Видишь результат?
— Юноша ещё в поиске! — саркастически произнесла Натулька про Чубарова, счастливо не наблюдавшего часов ни зачатий, ни погибели — ведь смерти для таких ребят во все времена не было.
Теперь усталый Лётчик, расположившийся у окна справа от Чубарика и притащившегося сюда из автобуса Витьки-Француза, меланхолично перебирал струны Андрюхиной гитары, Натулька воспитывала своего более давнего, чем новые друзья, знакомца Рязанцева, а прочие увлечённо обсуждали столь удачно завершённое предприятие.
— Неужели и Кочкарёв с вами лазил? — не верил знавший Славкину координацию движений Шурик. — Он же между двух луж не пройдёт!
— Прыгал по жёрдочкам, как воробей, — воскликнул, потянувшись за пивом, Лётчик. — И кричал: "Мало взяли, мало взяли!".
Имелось в виду "Лучистое". Что и говорить — достойный сынок вырос у Дины Исааковны! Таких способностей в Славке не подозревал и Иоська. "Что делает с людьми семейная жизнь!", — подумал он, косясь на выпирающую из-под грязного зелёного плюша сельской клубной шторы конструкцию, подобную той, на которой был распят когда-то рыжий раввин из города Назарета.
— Нужен он тебе! — скептически выразил сомнение чуждый полётам идей занудливый и на работе Витёк. Как и все обитатели привилегированного «закрытого» Дальнего города, Француз был чужд всяческим предрассудкам. — Куда ты его теперь?
— Да ты что! — едва не захлебнулся "Изабеллой" Андрюха. — Это ж такая ценность, знаешь, как сейчас всё церковное ценится! Рублей за триста загоню. А нет — на даче закопаю, пусть лежит до поры — ещё ценнее станет, — эмоционально прогудел он. Дача была у Андрюхиных родителей знаменитая, кто только там ни гулял в их отсутствие. И в эти дни одной стеклотары на этой даче набиралось столько, что хватило бы купить не то, что крест, а и саму церковь вместе со всей Шемуршой в придачу. Не дача — песня: «Как войдёшь, так сразу наискосок...».
У Зиночки же и вовсе вызывавшая священный трепет. "Там ТРИ кровати!!" — восхищённо восклицала она потом, обращая этот порыв лично к Иоське в приватной беседе.
И теперь, на фоне презревших опасности неустрашимых покорителей пересечённой местности совсем незаметным казался главный хозяин Антиповской комнаты — бесшабашный и весёлый обычно Ринат Ахатов: усатый, словно гусар, красавец с прямыми и тонкими чертами скуластого лица, тёмными глазами, что заставляли терять чувство предосторожности любую девушку, особенно когда он брал в руки гитару и ударял по струнам, и с вечной густой щетиной, которую не брала ни одна бритва на его крепком подбородке и обтянутых кожей хищных скулах — то бледных, то — рдеющих пахнущую крепким лосьоном «просле бритья» черноту блуждающим румянцем. Ахатов был несравненен за столом в любой компании. Чего стоил один его по-казацки лихо падавший на лоб, густой, цвета тёмной меди, чуб. Но рядом с такими гостями, как прибывшие с небес верхолазы, поблек и Ринат. Быть может, по причине того, что восседал пока без гитары, которая висела на стене над его койкой слева у входной двери, или потому, что Ринат Ахатов присутствовал сейчас здесь не один, а в обществе двоих своих земляков — столь же внушительных, сколь и молчаливых. Все трое сидели по ту сторону стола, что была ближе к двери, и происходили родом из одного и того же медвежьего лесного угла области, но разнились между собой внешне, как небо и земля. Главного среди них, Юсуфа Шафеева, которого в студенческом общежитии называли Юркой, Иоська, а ему был давно привычен этот общажный Вавилон, знал уже не один год. Тот проживал в студенческие годы в одной комнате институтской общаги с Гольцманом, когда Александр некоторое время там обитал, и явился Городу из родного Ринатовского села, где оба они учились в одном классе. Однако при этом не походил на Ахатова совершенно, так как был блондинист, голубоглаз, высок и крепок. Он не имел в своём абсолютно нордическом облике ничего от внука степей, кроме, быть может, несколько более широкого, нежели у скандинава, лица, да ещё растительность на этом лице у него, отслужившего до политеха в армии, почти не росла. При этом, словно компенсируя недостаток восточной знойности в своём внешнем виде, был Юрка-Юсуф, ловелас похлеще Рината и всё гадал девушкам на картах.
Другим соседом Ахатова за столом оказался молчаливый и задумчивый атлет — огромный, с торсом и мускулатурой римского гладиатора, невозмутимый и всегда себе на уме, но одновременно и простодушный тоже парень, имевший имя, запомнить которое никто не мог, а потому все его звали непонятным Иоське прозвищем МикшарИ или просто Мишкой. Происходил он не из Ринатовской деревни, а из соседнего района, где родиной его было большое, словно райцентр, тысяч на десять населением, татарское село. В облике Мишки не имелось также ничего от волжских народов, скорее он походил на узбека, а ещё вернее — на прокалённого пустынным солнцем могучего воина Чингисхана, только что слезшего со своего низкорослого коня, до того был смугл и дик своим видом. Глаза его походили на угли, волосы же, прямые и гладкие, были, однако не чёрные, а тёмно-коричневые, шоколадного цвета, что ещё резче оттеняло смуглость кожи, которая обтягивала необъятные плечи и стальные шары мышц, казалась темнее этих волос. Говорил по-русски Микшари всё ещё не совсем правильно, из-за чего был замкнут, несколько всего стеснялся, словно тяготясь то ли сильным акцентом, то ли своим ростом и силы, то ли городской обстановкой, к которой так и не привык. А потом являлся постоянным объектом шуточек и подколок друзей — в первую очередь самого Рината. Девушек он также избегал, а они к такой скале не решались и подойти, и потому Ринат, то ли в шутку, то ли всерьёз, неустанно звал Мишку в своё село в гости с целью женить. Дело заключалось в том, что в их родном медвежьем углу в силу какого-то демографического катаклизма наблюдался явный недобор невест, а в соседней автономии здешние парни почему-то не котировались, считаясь не совсем своими, тут было строго, и девушки слыли главным дефицитом. Правда, как раз Ринатовской деревни это и не касалось. Засиживаться же столь долго неженатым для мужчины Востока считалось стыдным.
Ну, к земляку Рината Юрке-Юсуфу подобное, правда, не относилось.
Это здесь, у стола, он сидел незаметным ангелочком, с хитрой задумчивостью постукивая по какой-то деревяшке кухонным антиповским ножом.
На деле же, говорят, законно-незаконно, но он уже был женат — быть может, и не раз, и сложно сказать, какой вклад внёс лично он в указанные демографические катаклизмы.
Об Ахатове и вовсе следовало помолчать. Любой его приезд в родную Ахтямовку сопровождался — после невинной вечерней беседы у клуба с очередной луноликой Гюзель или Гульнарой — последующими обмороками несчастной, попытками той утопиться в речке Суляйке, и — дальнейшим явлением сюда на Липовую гору, прямо к общаге, чьих-то братьев с ножами. Одним из которых, нарезав запретное дома сало, ковырялся сейчас Юрка в найденной где-то деревяшке. Ведь всегда налёты братьев завершались всего лишь обычной всеобщей пьянкой. Так как ничего не происходило — в родном селе Ахатов себе никакого баловства не позволял, сберегая запал для города. Рината такие дела не могли не утомить, на Юрку надежды не было, и он уже отчаялся найти себе, как первому на селе жениху, замену на стороне. Что было и невозможно, потому что в сравнении с Ахатовым каждый соперник проигрывал, да их у него там и не было.
— Вы только послушайте, что она пишет, — восклицал Ринат, ногой выдвигая из-под своей койки матерчатую спортивную сумку и извлекая оттуда на свет сто раз уже, наверное, разворачиваемый шелестящий листок дефицитной, почти мелованной тонкой бумаги, испещрённой торопливо-круглыми замысловатыми завитушками: «Мы так мало поговорили после кино, и я очень хотела бы продолжить наш разговор, но долго не решалась об этом тебе написать. То, что я, наконец, решилась сделать это первой, мне далось нелегко, и ты, конечно же, осудишь меня: ведь я — мусульманская девушка, и такое недопустимо, ты знаешь. И всё же я решилась пересилить себя...».
- Вот кого ему надо! — с показным гневом вперив взор в Микшари, произнёс, возмутясь, под общий смех, Ринат. — Не знаю, чего он всё тянет!
И хотя говорил Ахатов о Микшари, но обращался он больше не к нему, а, помимо Антипова, к своему верному дружку по похождениям Гешке Селезнёву, который также был здесь, притулившись с краю. Гешка, незамысловатого вида крестьянский парень, эдакий крепкий увалень, имел абсолютно белые, словно выгоревшие с рождения волосы альбиноса и совершенно красное по цвету лицо, украшенное помимо голубых, как озёра, глаз большой картофелиной носа. Гешка Селезнёв учился на вечернем отделении политеха, но, несмотря на простецкую внешность, работал в узле телефонной связи их «шарашки» на должности инженера, числясь там даже в небольших начальниках, и был парень не промах — особенно по части того же женского пола. Жил он этажом ниже, рядом с Микшари - и в одной комнате с Юркой-Юсуфом, где они устраивали периодически настоящие оргии с подружками, на которые Мишку не приглашали.
— Так ты едешь со мной? — уставившись на того, вопросил Ахатов. — Последний раз предлагаю.
— Езжай, — подтвердил, словно развеивая сомнения Микшари, Юсуф, до этих пор не проронивший ни слова. И, завершив ковырять в чурбаке расщелину, превратившую деревяшку, и без того на вид сомнительную, в нечто вовсе неприличное, протянул её Мишке. — На! Возьми.
— Дай мне! — под общее веселье на лету перехватил у него предмет Гешка Селезнёв. — Мне нужнее!
— Ну, дурные вы, мужики! — залившись стеснением, в усмешке спрятала лицо едва не подмышку раззадоренная Натали. — Своего, что ли нет? — воскликнула она, и, отняв у Гешки деревяшку, ткнула ею того куда-то в район солнечного сплетения.
— Ну вот! — согнувшись пополам, возмутился Гешка. — Чуть что — сразу копытом в грудь!
Весёлая возня помешала совсем было собравшемуся за картошкой Кочкарёву выкарабкаться из-за стола. И Ринат, уже взявший у Лётчика Андрюхину гитару, желая спеть, отвлёкся, чтобы сказать тому напутственное слово об успехе.
— Налей на дорожку! — заорали все.
Разлив остатки «Изабеллы», Ринат сжал в кулаке свой стакан и произнёс Иоськой уже слышанное:
«Высоко в горах, там, где снега сливаются с облаками, пастух Ибрагим пас овец. Внезапно, слетев со скал, на него напал злой горный орёл, и, подняв высоко в небо, понёс над ущельем. Пастух Ибрагим отважно сопротивлялся, и орёл, не совладав с ним, на высоте в две тысячи метров выпустил его из когтей, после чего пастух Ибрагим стал камнем падать вниз. Однако ему очень повезло, — вскричал Ахатов, — как может повезти только раз в жизни. Ему чертовски, — искренне восхитился Ринат, — повезло"...
И, сделав паузу, завершил:
— Он упал не на острые горные вершины, а на ро-овную, — протянул Ринат с удовольствием — асфальтированную площадку! Так выпьем же за успех, который всегда там, где борьба.
Это был любимый тост Рината.
В отличие от земляков из его рыцарской свиты, Ринат был по натуре бесхитростен и прост, какая либо, свойственная им восточная и многозначная искренность вовсе была чужда ему, напротив, все чувства выражались прямо и гордо, как высверк из ножен мушкетёрской шпаги. Дело заключалось в том, что вот уж месяц, как Ахатов находился под восторженным впечатлением от вторично показанного по телевизору многосерийного фильма про четырёх мушкетёров, про «порадуемся на своём веку», и, в частности, от образа главного героя во фривольной интерпретации Боярского. Саму книгу Ринат, конечно, никогда не читал и не прочитал бы, но тут под воздействием волшебной силы искусства по всякому поводу тем же, что и герой почти смертельным ударом бил себя кулаком в выпяченную грудь и заявлял в любой компании, перевирая известный анекдот про поручика Ржевского:
«Все вы тут г...доны, один я — Д’Артаньян!».
Серьёзных трактовок заумной, с его точки зрения, «классики» Ринат не признавал, а так, в шутку, «по-нашенскому» — пожалуйста. И незаметно для себя настолько слился с воодушевившим его образом, что и саму жизнь воспринимал, как шутку и весёлый театр.
От девчонок у Ахатова не было отбоя, и утомлённый охотой на ондатр и двухчасовой тряской по пути из родительского дома на автобусе Ерофеев или вернувшийся с футбольных баталий Антипов по полчаса вынуждены были высиживать на кухне в ожидании момента, когда Ахатов соизволит отпереть дверь, провожая до ступенек лестницы очередную мимолётную дамочку.
Тем временем, удачно разминувшись с Еживатовской тумбочкой, отправившийся за картошкой Кочкарёв в дверях едва не столкнулся с Ерофеевым, что возвращался из кухни с шипящей сковородкой в руках.
— Чем это вы тут без меня занимаетесь — опять водку хлещете?! — тоном сердитой учительницы старших классов вскричал он, расплывшись в улыбке. — Антипов, ты когда прекратишь это безобразие!
Его высокий голос был тонок, весел и пронзителен, широкое лицо выражало добродушие и незлобливость, но белевший на скуле давний ножевой шрам говорил о некоторой обманчивости дружелюбной внешности.
Он и теперь пришёл с добычей, и щедро шваркнув сковородку на стол посреди стаканов и кружек, провозгласил грубовато:
— Жрите — карпёнок. Сам отловил.
Рыба на сковородке, плоская, большая, шкворчала среди кипящего ещё свиного жира и жареного лука, белея сковырнутым мясом и блестя каплями сока, и Толик, налив себе из банки пол-стакана пива для запивки и освободив место на койке от Рязанцевской ноги, чтобы сесть, первым подцепил ножом кусочек. Его просторная рубаха с закатанными выше локтей рукавами, даже не заправленная в брюки, была вольно распахнута на широкой, но впалой — настолько, что ближе к животу она переходила в глубокую выемку — нетронутой загаром безволосой груди, и тонкие с виду длинные руки были так же белы, словно всё лето Толик загорал в подвале, но зато завершающие их большие кисти контрастно краснели, как обмороженные.
Как вдруг всеобщая братская идиллия нарушилась.
В дивную сказочную маленькую страну, где зла и горя нет, вторгся некто ЧУЖОЙ из того: реального, мира. Измученный соседями страдалец Зайцев, после утраты утопленного невесть кем в колхозе своего сожителя по общажной комнате Елькова обустроивший себе с гражданской супругой за стенкой Антиповской конуры долгожданное для него спокойное семейное существование, явился в витавших спиртовых парах, яко призрак.
— Продолжаем? — не входя в комнату, с недоброй иронией спрашивал ещё из-за порога Зайцев. — Вижу, ещё купили!
Но кто его уже слушал!
К тому моменту обсуждение славного восхождения на архитектурный памятник и проблемы, что делать с замотанной в штору добычей, достигло у окна апогея.
Таковым всегда была песня.
Шурик, отвлёкшись от беседы с Томой, заговорил с Лётчиком о лошадях, к которым оба имели пристрастие и всюду кормили. Причём Шурик в любом колхозе пытался какую-нибудь кобылу объезжать. Очевидно, и с Тамарой интересы у них сошлись на любви к домашним животным.
Тоже ещё ковбой!
Иоська чувствовал, что думает несправедливо, что он к Шурику сейчас, как это говорится, необъективен, но он не мог унять того тёмного, что поднималось в нём.
Вот Чубарик — он словно угадал его настроение, — глухо и мрачно, весь уйдя в стихию песни, затянул, — а Гешка с Лётчиком подхватили, — его любимое, задумчивое:
«То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит...».
Не житьё мне здесь без милой...
...«И сулил мне рок с могилой обвенчаться смолоду...», — много лет спустя, в другой, невозможной жизни, он снова услышал эту песню. Так же глухо, упрямо, среди дождя и мечущихся всполохов прожекторов, запели её чуть слышно, но затем всё более мощно, мокрые спецназовцы, замолчавшие, притихшие было на крыше цокольного этажа, с отчаянием обречённых оставшиеся там ждать обещанный штурм «Альфы», и такие же мокрые украинские «легионеры» подхватили на чистейшем русском знакомые, улетающие в чёрную морось слова...
А тогда гул этой протяжной песни как раз и привлёк, очевидно, утомлённого Зайцева.
— Да вот, Микшари женим! — миролюбиво воскликнул, повернувшись к порогу, Юрка-Юсуф.
— А он всё не хочет, — добавил Ринат, который, подзадоренный песней, тоже решил, очевидно, что-нибудь исполнить, а потому потянулся за Чубариковой гитарой к Лётчику.
Тамара, которая уже явно стала скучать среди мужских разговоров, заёрзала на стульчике. Микшари недовольно вздохнул — допели.
— Плохо уговариваете, — усмехнувшись, сказал Зайцев.
Иоська же подумал не к месту, что вот ведь — не убеги он из прежней своей жизни, и его тоже женили бы, очевидно, подобным образом. Понаехали бы тётушки со всей округи, вся многочисленная родня, и сосватали бы за него, не спрося, какую-нибудь конопатую Басю из Крыжополя. Правда, сначала надо было бы пережить армию, вернувшись живым, в чём он сильно сомневался, но к чему был уже вполне готов.
Так размышлял он, плывя в воспоминаниях вместе со звуками печальной песни и, размякнув, словно бы уже подвывал с искренней тоской:
«Расступись, земля сырая, дай мне, молодцу, покой. Приюти меня, родная, в тесной келье гробовой».
Иоська заметил, что не только он, но и прочие, ранее молчавшие — Шурик, Гешка, очнувшийся Витька Француз и даже уснувший было вновь, а потому притихший Рязанцев — все вольно или невольно подхватили протяжный мотив.
И вой единой капеллы, нарастая, рванул взрывной волной по всей секции:
«Извела меня кручина, подколодная змея, догорай-гори, моя лучина, догорю с тобой и я», — Андрюха своим исполнением умел подчинять всеобщее настроение, вот уже и Натали на пару с ним громче всех выводила голосом последний куплет, да так слаженно с Андрюхой и искренне, что Иоська рот открыл от удивления.
4. Зайцев, потеряв, очевидно, последний остаток надежд на возможное собственное сегодня успокоение, хотел было что-то сказать, но только махнул рукой и скрылся в глубине коридора. Непривычное раздвоение мыслей испытывал, судя и по нему, не один Иоська. Но подождите ещё — терпение и труд всё перетрут. Вот и Ринат, словно уловив его мысли, решил рассказать, кто не слышал, свою мудрую притчу.
— Слушайте анекдот! — заглушая всех, вскричал он, и, отпив одним глотком полстакана пива, начал снова с высоких гор:
— На высокой горе стоят старый бык и молодой бычок, а внизу, в долине, пасётся стадо коров. Молодой бычок потоптался и говорит старому: «Давай, — говорит, — спустимся быстро-быстро, и сделаем ту беленькую коровку!» Но старый - только молчит в ответ. Молодой ещё потоптался, и опять говорит: «Ну, давай спустимся быстро-быстро и сделаем ту чёрненькую коровку?» — старый снова молчит и стоит на месте. — «Так давай, — предлагает бычок, — быстро-быстро спустимся и хотя бы сделаем вон ту, красненькую, коровку?!» И тут старый бык повернулся к нему и, промычав, ответил: «Нет! Сейчас мы спустимся медленно-медленно — и сделаем всё стадо», Мораль, — завершил, передохнув, Ринат:
— Кто понял жизнь, тот не торопится.
Что было истинной правдой. Иоська допил свою «Изабеллу», и последние остатки телесной ломоты и утреннего дискомфорта полностью улетучились.
Стихия песни, как обычно, полностью захватила его, иссиня-бритые скулы запылали румянцем, лихой волнистый чуб цвета тёмной меди упал на чистый лоб, и он уже ничего не видел вокруг. Грубоватые простецкие шуточки, искреннее веселье и эта его песня придавали обстановке домашнюю деревенскую атмосферу, словно собравшиеся и не уезжали вовсе от родного крыльца. Сельские посиделки на завалинке огромной страны, переходящие в сельскую же «гулянку» — вот что такое это было, не хватало лишь хоровода в кульминационный момент.
И Томе, которая, допив то, что у неё там было налито, и от этого, а также от прилива страстной энергии, зардевшись, почувствовала себя здесь уже, подобно Иоське, несколько неуместной, стало явно тесно и скучно. Конечно — её влекло туда, где юг, синее море и другая музыка под другим солнцем: крокодилы бегемоты, обезьяны-кышалоты и зелёный попугай, ведь если долго-долго по торопинке, по дорожке прыгать, ехать и бежать - то конечно, можно куда-то там попасть, это ясно, но сейчас предлагалось лишь то, что предлагалось.
Вот уже она, не усидев на месте и поочерёдно перебравшись через Чубарика, Лётчика, Ерофеева, Натульку, которую вовсе сплюснула, и Рязанцевские ноги, выплеснула-таки порыв на вольную волю так темпераментно, что Иоська, что начал уже было беспечно и с аппетитом, поедать, запивая пивом, остывающую рыбу на сковородке и в очередной раз подцепил вилкой облепленный жареным луком сочный белый кусок, так и не донёс его элегантным движением до рта, удивлённо прервав жест на полдороги.
— Это называется: «Дамы приглашают кавалеров», — рассказала Тома в движении интересующимся, без промедления принявшись разыгрывать в пространстве между Ринатом и шкафом сочинённую ею прямо тут танцевально-песенную сценку.
— Это — школа Соломона Кляра, школа бальных танцев, вам говорят, — сообщила она. — Три шаги налево, три шаги направо, шаг вперёд и два назад.
Все увлеклись своими делами, лишь Иоська выразил, очевидно, лицом искреннее удивление, но его выудить для дуэта было сложно — так как он сидел далеко, другие же не хотели, и Тома далее исполняла свой сольный номер словно бы для него одного:
— Дамы приглашают кавалеров. Там, где галстук, там, кажется пи-ирод, — на южный, как ей казалось, манер произнося глухое «г» и смешно грассируя, продолжала она, глядя на Иоську и протягивая к нему руки, но не бросать же рыбу!
Тома тщетно попыталась вытащить Юсуфа, но тот остался верен своей привычке на людях быть невозмутимым. Другие всё-таки развеселились, и даже очнувшийся вновь Рязанцев распахнул в изумлении глаза, ожил, и, приподнявшись на локтях, уставился на Тому, словно на некую невидаль.
— Кавалеры приглашают дамов, — специально для него мимикой и пением выразила она мысль...
Ринат попробовал, импровизируя, подыграть ей на гитаре, но у него не получилось, зато Лётчик сразу нашёл точные высокие аккорды и с чувством сочно протренькал тонкими пронзительными звуками на двух струнах всю музыкальную сценку до конца:
— Тётя Броха, уберите Борю, уберите Борю, Вам говорят. Он опять наделал лужу в коридоре, шаг вперёд и два назад...
«Дамы, не сморкайтесь в занавески»...
Это неприлично, негигиенично и несимпатично, вам говорят, — когда было, и было ли, то беззаботное веселье?
«Тётя Броха, уберите Борю!» — вечность спустя он снова вспомнит звенящие гитарные аккорды, увидев эту надпись на одном из лозунгов в вопящей, осаждающей Останкино, толпе...
Выдохнувшись и ослабев, полностью вложив силы в исполнение, Тамара, довольная, что развеселила всех, вновь пробралась на своё место.
— Это — такая одесская песенка, — плюхаясь рядом с Шуриком, но глядя уже как бы через него, высказала они свои откровения Иоське, появление которого в компании, скорее всего, её так и вдохновило, подвигнув на подвиги, и в котором она видела сейчас своего наиболее желанного собеседника.
— Когда мы поедем в Одессу, — тщетно привлекая к обсуждению увлекшуюся спором с Чубариком Наташку, — и придём в гости, — так же, «по-южному», произнесла она, вытянув лицо, — к Александру... Как он там живёт? Не вспоминал нас?
— Вспоминал, — успокоил её Иоська, эстетично откусив рыбы.
— То я обязательно исполню ему её, — обрадованно завершила она словесное излияние.
— У него очень строгая мама, — сказал Иоська. — Она бывает не в восторге от визитов нежданных гостей.
— Ей мы на это время купили билет, — не испугалась предупреждённая Тома и чуть замешкалась, как видно, уже придумывая, куда бы этот билет приобрести.
— В о-оперу, — обрадовано заключила она, засияв от радости.
Вернее всего, тут она припомнила вслух пересказанное ей Иоськой на улице Красной высокохудожественное описание Одесского оперного театра на углу улицы Ленина, прежде Ришельевской, и Дерибасовской, при этом задумчиво вытянув губы и кругло произнеся звук «о», и добавила:
— Кстати, и нам надо также его посетить. Да!..
— Ага, — запив рыбу, подтвердил Иоська. — После «Гамбринуса».
— А что? — не замечая его язвительности, искренне вдохновилась она своей идеей. — Однажды в Анапе мы уже так ходили... В театр музкомедии! — начала Тома новый рассказ.
Возможность вволю пообщаться со столь долгожданным новоявленным слушателем и излить на него поток нахлынувших воспоминаний среди подобной однообразности и наскучившей ей уже компании так захватила её, что она , словно только и мечтала об этой встрече, вовсе проигнорировала Шурика, как предмет, мешающий свободному проходу звуковых волн, и, влекомая душевным порывом, всем существом отдалась жару возникшей дискуссии. А затем, словно стеснённая пространством и ощущая на расстоянии некие Иоськины биотоки, окончательно перебралась к милому дружку прямо через колени Шурика, который только и успел спросить в изумлении:
— Куда, куда?
— Там мы также с друзьями ходили до обеда в пив...бар, и выпили кружек шесть! — угощаясь предложенной рыбкой, с паузой посреди слова доложила она, продолжая. — А на "послеобеда" у нас были билеты в театр. И всё первое отделение мы просидели, правда-правда, уже к перерыву и с трудом, но никто и не догадался... А в перерыв пошли искать сразу же туалет. А там — ремонт: театр передвижной, на гастролях. Ну, мы — на улицу! Что делать? Решили попроситься в частный дом, позвонили, стоим уже вот так...
Тут она, искренне пожелав проиллюстрировать сказанное, зажала высоко между ног стиснутые тыльными сторонами ладошки и, изображая отчаянное нетерпение, поёрзала ими по своим бёдрам.
— ...Никто не открывает. Наконец, выходит пожилой мужик. Мы к нему: «Дядечка, пустите на минутку!». Вот — и смех, и грех, прямо.
Всё это было выплеснуто на едином дыхании столь чистосердечно и с таким вдохновением, что Иоська и сам развеселился, в свою очередь собравшись рассказать что-либо интересное, но Тома, захваченная своими южными воспоминаниями, готова была окунуться в них с головой. Очевидно и Иоська, столь отличный от окружающих, интересовал её лишь, как отблеск таких воспоминаний здесь.
— У нас отпуск всегда только летом, — похвасталась она ему. — Отдел канцелярии маленький, всем женщинам по очереди хватает летних месяцев. В Анапе, — продолжала она, — у нас были такие хорошие друзья! Сначала попались плохие, но эти нас защитили!
— Механик Нечупуренко? — спросил Иоська.
— Ушёл в плавание, — вздохнула она, — так жалко. Только всё так хорошо стало уже начинаться...
Натали, услышав, рассмеялась.
— А в мае мы ездили в турпоездку от института во Львов, — вновь вдохновилась, забыв грусть, Тома...
— Вы уже рассказывали, — сказал Иоська.
— Там эти... Ванёк..., — усмехнулась Наташка.
— Гарные, — с весельем вспоминая полузабытые слова, поддержала её Тома, — хлопцы! Но Украина нам очень понравилась, — отбросив иронию, серьёзно произнесла Тамара и посмотрела на Иоську:
— Украинские ребята все такие... подтянутые, — нашла она подходящее слово и завершила:
— Вот, в августе снова туда поедем в отпуск, в Одессу...
— Да уж, — подбодрил её Иоська. — Там этих механиков... И, подтверждая репутацию подтянутого парня, втянул и без того худой живот и, выпрямившись на стуле, снова изысканным якобы жестом нанизал на вилку кусок рыбы с луком.
— Где же они там обитают? — спросила Натали, лишь бы поддержать беседу.
— На Приморском бульваре, — рассказал Иоська.
— В первый же вечер пойдём туда знакомиться, — решила Тома. А во второй — посетим Сашу, он говорил, что у них в аспирантуре как раз в это время каникулы.
— Только без механиков, — заметил Иоська.
Фривольный разговор был прерван новым всплеском звона гитарных струн — это Ринат, войдя в раж, с надрывом провозгласил, решив опять развлечь собравшихся песней:
— Я был батальонный разведчик, а он, — кивнул Ринат в сторону Мишкари, — писаришка штабной. Я был за Россию ответчик, а он спал с моею женой...
Иоська не без удивления заметил про себя, сколь часто здесь в обиходе, в песнях и присказках, употребляется название «Россия». Живя дома, на Украине, он знал Союз, знал, что где-то есть некий главный над всеми, Центр, а там, вдалеке — Сибирь. Но такого понятия, как Россия, искренне полагал он, давно уже и не существует вовсе, словно и нет на свете такой страны и такой земли. И в самом деле — разве есть такая нация? Вот она, перед ним: смешение рас, кровей и исторических судеб.
«Американцы», или «бразильцы», или опять же переставшие быть евреями весёлые израильтяне, а между них есть — и негры из Эфиопии, и неотличимые от арабов испаноговорящие сефарды, которых он встречал среди болгар и в Молдавии, и грозные горцы с Кавказа, и крымско-татарские, говорящие на татарском языке, караимы. Говорят, есть — вот бы увидеть — даже жёлтые, из Китая и Японии. И всё это — Израиль, о котором в мире на протяжении двух тысяч лет, или больше, тоже никто не знал, кроме них, веривших, что это слово обязательно возродится!
Мысли эти, пришедшие некстати, мешались с возникшим в голове лёгким туманом и воплями рвущего серебряные струны Рината:
— ...И начал жену целовать, я бюстом её наслаждался, протёз положил под кровать, — сообщил он.
— ...Полез под кровать за протёзом, а там, — вышел из себя Ахатов, — а там — писаришка штабно-о-о... О-о! — подхватили уже все в едином вздохе восхищения, так как в распахнутых дверях показался вернувшийся Кочкарёв с грудой картофелин в рваном пакете.
Вот, пожалуйста — наглядное подтверждение Иоськиных мыслей!
Славка взялся эту картошку тотчас и чистить, однако лишь изрезав впустую пару клубней, пустил, порезавшись, собственную кровь — очевидно, твёрдость в руке была уже не та.
И Шурик, оставшийся без внимания Томы и потому заскучавший, с досадой отобрав у него нож, принялся помогать, а Ерофеев, подключившись, довершил дело вообще молниеносно и с радостной, присущей только ему, виртуозностью.
О, картошка! Она стоила в магазине буквально ничего, хотя и качества была отвратительного. Настолько отвратительного, что городские жители, если не желали тратить свои денежки, откладываемые на автомобиль, ковры, хрусталь или мебель, на рынке, то — до чего дошло — приспособились выращивать эту картошку на собственных дачных участках, сами за ней всё лето ухаживая. И самостоятельно же затем по осени её убирали, и питались только ею, а в магазине не покупали!
Даже на суп.
А ведь это был картофельный край! Здешняя картошка считалась окрестной валютой, она ценилась. И жители того же Шемуршанского района, расположенного у самой границы с другой, огромной, степной и более южной областью, слывшей во все времена голодным краем, где на песчаных почвах эта картошка вовсе не произрастала, ничуть не страдали от того, что получали зарплату в колхозе раз в квартал, и что составляла она рублей пятьдесят-семьдесят, а у доярок — и того меньше. Так как на эту зарплату они не жили, трудясь в хозяйстве лишь номинально — лишь бы не привлекли, а на самом деле кормились и процветали, делая свой тайный, как это говорят, картофельный «бизнес». Так же, как и дачники, выращивая собственную картошку, они набивали мешками с ней багажники новеньких «Жигулей» и машинами вывозили россыпи клубней изголодавшимся соседям, с руками отрывавшим сколь угодно мелкий «горох» за любые деньги.
Такие были метаморфозы. Но ещё большую метаморфозу, чем картошка, представлял из себя сейчас сам Кочкарёв.
— На чём жарить будем? — поинтересовался закончивший работу Шурик. — Маргарина-то больше нет.
— Почему нет? Есть! — утвердительно произнёс Кочкарёв, выкладывая на стол обрезанный ножом от магазинной пачки кусок свиного жира с налипшим обрывом обёртки.
— И это где-то выцыганил! — восхитилась Наталия. — Ты, Слава, случаем, не цыган?
Нет, Кочкарёв был не цыган. Иоська смотрел на него, и не мог надивиться. Что делает с людьми семейная жизнь! Как хорошо, что сам он не слишком переживал за своё вольное пока, — видно уж не надолго, — состояние — в отличие, скажем, от Митьки Ермакова. Который и на праздничном вечере по случаю Восьмого марта в своих импровизированных миниатюрах на темы единственных и неповторимых, зациклившись, вопрошал неизвестно кого со сцены институтского Актового зала по завершении каждого номера в разных интерпретациях, но одно и то же: «Почему ж тогда я не женат?»
Нет уж, Иоське подобные "шизы" чужды. Воистину: кто понял жизнь — не торопится.
Пока Ринат продолжал донимать невозмутимого Микшари и развлекал присутствующих очередными песнями и анекдотами, Толик Ерофеев, который умел мгновенно жарить картошку даже на воде, а с добытым Славкой маргарином и подавно, отлучился со сковородкой на кухню, где вмиг выполнил поставленную задачу, которую прочим поручать было уже рискованно.
Ведь даже наиболее свежий с виду Гешка, что вызвался разливать всем из выуженной с подоконника трёхлитровой молочной канистры в опустевшие стаканы то самое тёмное, пахучее и пенящееся, — даже и он потерял твёрдость в движениях и слегка промахивался.
Жуткое пойло по-прежнему нетронуто блестело плавающими мокрыми зёрнышками злака в крУжке занятого вознёй с телевизором Антипова, вселяя ужас, стакан же Иоськи был пуст. А спасительное вино кончилось! И выбора не было. Гешка тем временем всё разливал и разливал друзьям.
Настал черёд и Иоськиной ёмкости.
— Не бойся, это — мордовская бражка, фирменное исполнение, перед свадьбой сеструхи варили, для себя, — поймав его испуганный взгляд, успокоил Иоську Селезнёв. — Тут и выпивка, и закуска одновременно, ячмень с пшеницей.
Бурный поток чудовищного варева, пенистый, искрящийся и шипящий, с каким-то мусором, наполнил на две трети Иоськин стакан.
И подобная этому выбросу, тугая чёрная струя хлестнула из высокой трубы, масляным ливнем окропила в единый момент на экране телевизора счастливые лица сибирских нефтяников, сделав их такими же чёрными. Нефть разлеталась из подставленных защитных касок и сложенных ладоней. Буровики плескали друг в друга свою добычу и умывались ею у всех на глазах, насквозь мокрые и исполненные восторга.
— Есть новая буровая и рекордная тонна чёрного золота нефтяников Уренгоя! — наполнил пространство олимпийски-победный вопль “комментатора”. — Не отстают и газовики. Ответом на призыв к труженикам Ямала лично заместителя министра...
Тут прозвучала фамилия замминистра: нечто настолько трудновыговариваемое, что даже Рязанцев, очнулся в который раз, что-бы высказать претензии занятому настройкой телевизионного изображения Вовчику Антипову:
— Какого Чемурмырина? Выключи ты его, рано ещё!
Зёрнышки жуткого злака плавали по пенистой поверхности пойла. И новые пузырьки, возникая среди них и лопаясь, появлялись опять вместе с поднимавшимся со дна кверху теплом.
— Недозрела ещё видно, зараза, градус не набрала, — неправильно истолковав Иоськин устремлённый в недра стакана взгляд, предположил Атипов.
— По-хорошему, когда отстоится, оборотов двадцать должна давать, — подтвердил Шурик. — А у нас в деревне — так и покрепче удавалась.
— Придётся делать “киссинджер”, — печально подытожил Антипов и вопросительно уставился на Ерофеева:
— Толян, ты как? Доставай, не жмись!
Толик, предохраняясь от пойла, предусмотрительно наполнил свой стакан пивом. Так что его доза браги солидной добавкой досталась сразу Лётчику, Тамаре и Иоське.
— Что я вам, дойная корова? Самому не хватает — магнитофонные головки протирать!, — деланно возмутился Ерофеев.
— Тебе на них поллитра надо, что ли? — ответно возмутился уже Ахатов.
— Не далее, чем завтра, принесу столько же! — поддержал Рината Вовчик. — Только вот до работы доберусь. Протрём мы тебе твою головку.
Ерофеева уломали быстро.
С началом внедрения Заказа протирочный спирт в Конторе лился рекой. Старшие инженера и начальники секторов носили его с работы домой едва не бидонами, а рабочим-регулировщикам на опытном заводе наливали специально, чтобы они могли безвылазно высидеть свои нечеловеческие по напряжению десять-двенадцать чаще всего ночных часов за приборами, добиваясь приемлемых для заказчиков результатов. И они, вдрободан пьяные, уже падая со стула, всё же попадали щупами неизменно в нужные точки, выполняя одни и те же, бесконечные, доведённые до автоматизма действия и движения, и зарабатывая свои тысячи. Спирт спасал, как на войне. Впрочем, так было и повсюду — страна труда цвела.
Ерофеев был, конечно же, не таков, и спирт вовнутрь почти не употреблял. Но и других угощать обычно не жадничал. Вот и теперь, поупрямившись, для вида, он извлёк из потайного баула под койкой самодельную, блестящую нержавеющей сталью, фляжку объёмом в добрый литр с завинчивающимся наглухо колпачком, плоскую, удобно изогнутую по форме живота — чтобы легче было проносить через вахту за поясом.
Дразня всех, он потряс флягой в воздухе — плещется ли, — затем отвинтил колпачок, понюхал содержимое и, сморщив нос, со словами:
— На неделе полную принесёшь! — протянул её Антипову.
Вовчик уже, изогнувшись, нашаривал на подоконнике — встать с койки у него, как видно, не было сил — мерный стаканчик из полупрозрачной пластмассы. Гешка с канистрой в руках выискивал, кому бы ещё налить браги. С этим вышла загвоздка — крУжки вконец обессилевшего Антипова и знавшей свою дозу осторожной Натали, а также застывшего немым сфинксом воина Тамерлана, то есть Мишки, остались почти нетронутыми с прошлого раза.
Хитромудрый Юсуф, следуя примеру Ерофеева и вынашивая какие-то тайные замыслы, предпочёл пиво, так что самому Гешке пришлось пить на пару с Ринатом.
И лишь беспечный Чубарик успел едва не на лету уже осушить свою ёмкость, так что ему понадобилось наливать снова. Весь этот процесс был исполнен Гешкой Селезнёвым на одном дыхании и с точностью до миллилитра. Чего никак нельзя было сказать о Вовчике, ни глаз, ни рука которого совсем не хотели слушаться хозяина до того явно, что Шурик, опасаясь, как бы Антипов не разлил драгоценную влагу, вызвался помочь товарищу.
— Дай сюда, у меня лучше получится, — заявил он и добавил, прицеливаясь:
— Сами знаете, рука у меня — ого-го — сильная. Голова, — опрокинув стаканчик со спиртом в чью-то кружку, он постучал им же себя по затылку, потом сделал словесную паузу и заключил:
— Мыслящая!...
Сложно было предугадать, куда собирался вытянуть себя Шурик своей рукой за эту голову, но цитатами из недавнего, столь понравившегося ему телефильма “Тот самый Мюнхгаузен”, где главного героя играл Олег Янковский, он всех буквально достал. “Если бы на голове у оленя вырос сад, то я бы сказал, что сад. Но выросло дерево — зачем же мне врать!”
Однако, при видимой открытости и добродушии, Шурик был куда хитроумнее и дальновиднее своего друга Антипова. В футбол они играли постоянно вместе, и отмечали победу или поражение от души. Но затем Шурик никогда не отрывался вот так от действительности на долгие дни. Вовчика же постоянно преследовало одно несчастье — во время матча у него то и дело выскакивала косточка в коленном суставе, что сопровождалось жуткими болями и требовало последующих отлёживаний, которые “под бюллетень” и переходили в длительные загулы. Вот и не далее, чем в пятницу, они опять играли в футбол, и пить начинали вместе. Однако Шурик спокойно ушёл домой и теперь вот он — свеженький и бодрый, несмотря на загородную одиссею. Антипов же выглядел совершенно неприемлемо и поднесённый к его кружке стаканчик воспринял без энтузиазма:
— Я пропущу, не надо. Налей вон Иоське всю: штрафную.
Антипов был бледен и явно не в себе — даже голос его, и без того надтреснутый, стал вовсе тонким и слабым. Девушки также деликатно отказались от добавки, а Рязанцеву решили с его согласия пока вовсе не наливать.
— Иось, ты как? — спросил Шурик, на что Иоська только пожал плечами.
— Смотри, наполняя протирочным спиртом мерный стаканчик до краёв, — предупредил тот, — лошадиная доза, за двоих наливаю.
Он вопросительно поглядел на Иоську, поколебавшись перед тем, как опрокинуть содержимое в его большой стакан.
Заботливый ты наш! В душе у Иоськи возникло лёгкое раздражение.
— Лей всю, — проговорил он, глядя на мутноватую полупрозрачную жидкость, струя которой тотчас вошла в чёрные недра злачного варева, растворяя тёмный цвет и одновременно зависнув в нём на миг неким сгустком. И новое содержимое стакана, исходя возникшим теплом, закипело-зашипело вокруг этого сгустка, забродило неведомой реакцией, что создавало непередаваемый эффект.
— Коктейль “киссинджер”! — прокомментировал, поясняя Иоське тоном экскурсовода, Антипов: мордовская бражка, технический высококачественный спирт...
— Запивать надо строго пивом из “Дубков”, — заплетаясь в словах языком, подал из-под Наталии слабый голос Рязанцев...
— Да, — подтвердил Антипов и не без труда дотянулся до одной из трёх, что стояли на телевизоре, пивных кружек, — фирменный напиток.
С этими словами он наполнил кружку на две трети слегка выдохшимся уже пивом из банки и пододвинул эту кружку Иоське.
— Почему — “Киссинджер”? — спросил тот.
— Агрессивный очень, — пояснил Вовчик.
Чего тогда не Моше Даян? Тот тоже — “агрессивный, бестия, чистый фараон”... Казалось-то уж теперь, на краю неизбежной мученической гибели, извечный и мудрый тост “Лехаим!” — “За жизнь!” был наиболее уместен. Но Иоська не произнёс его про себя за полной излишностью : даже один вид ужасного месива не оставлял шансов на спасение.
И с чувством полной обречённости и даже успокоения Иоська не спеша, словно чай, выцедил, придерживая зубами твёрдые зёрнышки и пшеничный мусор, сладковатую и терпкую, шибанувшею в нос спиртом и хмелем, тёплую жидкость до дна , а затем запил всё это длительным глотком пива, абсолютно при этом уверенный, что тотчас, за столом, и умрёт.
Смерть, однако, сразу не наступила. Показалось даже вкусно, и он, желая усилить вкусовые впечатления, подцепил вилкой со сковородки горячую жареную картошку. Аромат мордовского напитка понравился, как видно, и Томе. Она тоже с удовольствием отхлебнула пива, с вопросительной насмешливостью посмотрев на Иоську, словно приглашала его поучаствовать без слов в обоюдном веселье, причина которого была известна лишь им двоим.
Новый прилив приятной беспечности охватил Иоську целиком, в голове возникла веселая лёгкость, всё отдалилось куда-то, лица окружающих существовали теперь отдельно от его сознания и восприятия, и он взирал на них, будто в кино. Стол плыл сквозь предвечернее марево в звуках рвущих жилы и душу аккордов Ахатовской гитары. Все переключились на слушание песни, и Тома, расслабившись и обмякнув в потоке звуков, сначала слегка, а затем с полной искренностью приникла к Иоськиному боку тёплым телом, как к привычному прибежищу в океане страстей. Случилось это безо всякого умысла — словно, усталая, она все эти часы или годы только и стремилась к нему. Он тоже приобнял её, затем обнял надёжней, и они прильнули друг к другу незаметно для окружающих, а, может, и для самих себя, прижимаясь всё крепче — так, чтобы между их телами не осталось даже самого случайного промежутка. И стремление это казалось столь обычно и привычно для них двоих и так единодушно и искренне, как если бы знали друг друга вечность и спешили один к другому всегда. Тома понимала и угадывала каждое его движение, в ответном смятении желаний всё же предчувствуя и предупреждая излишние порывы, превращаясь в средоточие предназначенной только ему и впервые заботы и любви. И он, исполненный благодарности, ласкал её нежно, не разжигая излишней чувственности ни у неё, ни у себя, стараясь не смотреть, чтобы не потянуться губами прямо здесь, за столом...
Рука его, проникнув у Томы подмышкой, нащупала напрягшийся и затвердевший под пальцами бугорок небольшой груди, на миг стиснув узкую спину, ослабла, скользнув вниз, лаская бедро и живот, где, не подчинившись воле хозяина, снова рухнула ниже и запуталась в складках мягкой плиссированной юбки, уже не встречая сопротивления, а совершенно невольно, в запретном порыве выискивая скрытую курчавую опушку, — и вроде бы уже ощущая её: как будто над столом даже возник, витая в дуновении ветерка с улицы, слабый мускусный запах.
Нет, сам он, конечно, с собой душой и разумом совладал бы, но предательски тёмные недра его организма, сокращаясь в тугом напряжении каменеющих мышц, не хотели повиноваться воле, слушая лишь свободный зов яростного инстинкта. И всё, что было подвластно теперь одному только прихлынувшему из тех тёмных недр потоку разгулявшейся крови, воспряло, и без того напряжённое и налитое, готовое разнести в клочья окружающее пространство безжалостным рычагом своего последнего края, и в муках удерживаемое лишь яростным сопротивлением внешнего покрова мешающей ткани. Это сопротивление одежды было, однако, не тем, желанным, упруго-податливым как хотелось бы, а беспощадным — так, что даже приподнялась каёмка свисающей со стола замызганной, залитой пивом, казённой скатерти. Он поражался, какая всё-таки Тома худенькая. Рука его в нежности и умилении полностью обнимала её, Тамара, исполненная благодарности, также обняла его обеими тонкими ручками, прижимаясь всё сильнее, прохлада её пальцев коснулась его груди — там, где воздушное движение струй вечерней прохлады колыхало под расстегнувшейся рубашкой редкие волосинки.
И видно было, как она соскучилась по нему за эти часы и ждала на их нескончаемом протяжении только его.
И в самом деле — они были сейчас в комнате словно бы лишь одни.
Никто не заметил произошедших изменений — все были поглощены и увлечены чем-то своим.
“Скажи, по какому же праву, уже ли тебе всё равно, — после перерыва на коктейль и закуску продолжал под гитару повествование о батальонном разведчике Ринат Ахатов, — что ты променяла, шалава, орла на такое дерьмо... Орла и красавца-мужчину”, — переместился Ринат поближе к Натульке, от которой все отвлеклись, и румянец на его крутых скулах — наверное, благодаря “киссинджеру”, заполыхал сквозь синеву отрастающей щетины ярче. — “Да я срать бы с ним рядом не стал. Ведь я ж до самОго Берлину по вражеским трупам шагал”...
Или это Иоськино возбуждение, не вмещаясь уже в нём одном, телепатически передалось и другим? Во всяком случае тёмные, с зеленоватой искрой глаза Рината, от одного хищного взгляда которых из-под разлёта тонких чёрных бровей у женщин независимо от из возраста и национальности увлажнялись отнюдь не только ресницы, зажглись, как у пантеры во тьме.
— Не карябайся, — сказала Наталия, которую не так-то легко можно было пронять.
— Ринат, ты бы хоть побрился, — встал на Натулькину сторону продолжавший забавляться деревяшкой Юрка-Юсуф. — Всех девушек исцарапал.
— У крепкого корня и ботва хорошая! — оскорблённо изрёк Ахатов, перестав играть, мудрость фольклора прополочных свекольных баталий и гордо провёл тыльной стороной ладони по шершавому подбородку.
Однако все посмотрели почему-то на Антипова, хотя тот сейчас из-за своего состояния какой-либо сексуальной ценности не представлял. Это добило Рината окончательно...
— “О люди, о глупые, серые русские люди, налейте мне кружку вина”, — обиженный, вновь обратился он к гитаре.
Что и было исполнено Гешкой незамедлительно, вслед за чем Шурик вторично произвёл с вновь наполненными ёмкостями свой физический эксперимент.
"Абракадабра, плыви... Тоже мне, фокус!". Что это, из каких будущих далей?
Незамысловатые провинциальные шуточки развеселили своей простотой и Иоську. Но при всей их непритязательности они несли в себе некую истину, которую, прикрываясь другими словами и высокими помыслами, прятали в себе многие, живя, страдая именно этими, простейшими категориями. Так подумал он о своём испуганном и неожиданном логическом открытии. И что же тогда — все разговоры о науках, политике, честолюбивые замыслы — лишь флёр? А истина жизни — это та краткая надпись на стене? Жалко и грустно. Огорошенный подобной мыслью, он отхлебнул из стакана и в изумлении затих.
Песня про разведчика закончилась, обниматься и далее на виду у всех стало неудобно, но и оторваться друг от друга они никак не могли, и Иоська невольно убрал руку ниже, чтобы как-то скрыть её под столом. Тёплое бедро Томы было податливо и послушно, но тела их не хотели разъединяться и частично. Все изгибы, выпуклости и впадины Томиной гибкой фигуры были ему известны, словно родные, и казалось, что они с нею знакомы вечность и встретились после недолгой разлуки ненасытно и желанно, как части единого целого, влекомые одна ко второй и ни к чему более. Это было удивительно и необъяснимо, но это было так. И, корни, и все его волосы-”ботва”, снова воспрянув, устремились туда же, куда и мысли. Ладонь, пройдя круговым движением по плиссированным складкам нежной одежды, но стесняясь показаться над столом, стиснула напрягшуюся, такую знакомую ягодичку. И в порыве страсти притянула Тому навстречу подавшемуся к ней, непослушному уже ему, твёрдому краю материального воплощения этой страсти столь сильно, что Тома, не удержав равновесие на второй ягодице, едва не опрокинулась и сохранила примерно перпендикулярное положение лишь, опершись рукой об Иоську. Причём ладонь её попала как раз на то, наиболее близкое к ней, ненужное место.
— Ну, это лишнее... Зачем падать? — сознательно не замечая невольно-юмористической двусмысленности фразы сквозь сладостно-мучительную ломоту, подстраховал он Тамару шуткой.
Она же, не сразу уяснив, что произошло, даже ухватилась было за спасительную твердь, словно за автомобильную рукоятку. Но и тогда, когда до неё дошло, не поспешила сразу убрать руку, в приливе юмора втянув голову в плечи и зажмурившись, и тесно прижалась к Иоське, смущённая и — охваченная вместе с ним одним пониманием весёлой комичности ситуации.
Так что ему пришлось брать инициативу на себя, и, выручая Тому из смешной неловкости, самому высвобождать её ладонь, взяв её в свою и возвращая руку Тамары на прежнее место, где рука эта, словно устав, вновь припала к его груди.
Странное дело — Тома сейчас совершенно не стеснялась его, она, такая не чуждая сомнениям и волнениям, просто не чувствовала в нём, и только в нём, чужого. Да что говорить — ведь фактически вчера, в дебрях сиреневых кущ, она уже была его. И то, что дурацкие обстоятельства, вмешавшись, не позволили довести всё до логического завершения, ничего, по сути, не значило и не меняло. А что до его сомнений насчёт последующего возможного продолжения ночных событий и коварной “измены”, то сегодняшний день давал на каверзные вопросы оптимистичный ответ. Ведь там, где бушуют амурные романы, всегда есть соперничество, но сейчас он совершенно не опасался этого, раз было понятно и ясно, что ей не нужен был никто из здесь присутствующих, кроме него. Изо всего богатства выбора она душой и телом стремилась только к нему, почему — непонятно, но они были именно теми нашедшимися кусками одного целого, которым не жить друг без друга.
Откуда она пришла? Почему они так долго шли друг к другу? Вопрос этот не мучил его, однако необходимость, соблюдая приличие, отстраниться, невозможность опять слиться во взаимном порыве были невыносимы. Но где они имели возможность уединиться, он не знал.
Лестничные клетки озаряло закатное солнце, и по ним бегали дети из немногочисленных “семейных” комнат, на кухне же гремел посудой сменивший там Ерофеева неизменный Зайцев.
“Разве что в туалете?”, — подумал Иоська.
Но это уж слишком!
Удручённый столь очевидной и абсолютной невозможностью что-либо предпринять прямо сейчас, он усилием духа успокоил свою вконец разбушевавшуюся, как это говориться, плоть, и отстранённо углубился, сделав ещё один печальный глоток, после которого в его стакане и вовсе вторично ничего не осталось, в мысленное самосозерцание.
И там, внутри себя, он видел, что сомнения ревности, что мучили его, разлетаются в прах. Никто другой не нужен был ей, ничего такого вчера не произошло, и зря он переживал сегодня. Он — вне конкуренции.
Это было совершенно однозначно. Он был рад и счастлив от того, что мог, наконец, просто и ясно, абсолютно честно, выразить мысленно сам для себя то тайно-гнетущее, что мучило его с утра, гнало из дома, из-за чего он вынужден был терпеть всю эту “изабеллу”, но что не решался до сих пор сформулировать в слова. Да, это была ревность — чего уж тут стесняться. И она оказалась иллюзорной. Потому, что он — победитель. А как же иначе!
Удовлетворённый тем, что получил, наконец, на все вопросы, столь исчерпывающий внутренний ответ, Иоська окончательно расслабился. И даже, желая остудить разгоревшийся пыл, ухватил пересохшими от возникшего внутри у себя жара губами край своего стакана, наполненного Гешкой и в третий раз. Который и осушил, не чувствуя вкуса налитого и не дожидаясь даже окончания нового витиеватого ринатовского тоста. Всё это не ускользнуло и от внимания присутствующих.
— Вот это по-мужски! — похвалил Иоську Юрка-Юсуф.
Сам он продолжал, однако мусолить своё, первоначально налитое, пиво — лишь щёки его слегка порозовели от румянца на фоне светлой шевелюры.
Налив всем, кроме Антипова, присел на своё место рядом с дружком Юсуфом, который ещё не устал с каверзной хитрецой на всех поглядывать, Гешка.
Две белобрысые бестии, они явно снова что-то затевали!
Иоська закусил картошкой, сделав это поневоле столь смачно, что даже Шурик, который отвлёкся было на бурную беседу с “колхозниками”, посмотрел на него с интересом. А затем, что-то сказал Антипову на ухо, усмехнувшись и искоса метнув при этом взгляд в сторону Иоськи. Смейтесь, смейтесь! Тёплая волна, разлившись по телу, словно подняла его над столом, вовсе отделив от действительности. Гордость и сила распирали его, сделав совсем иным. Такая чудесная метаморфоза произошла, причём лишь однажды, с жителями его родного квартала — тогда, во время далёкой и молниеносной войны Судного дня — Йом-Кипура — тёплой осенью забытого года, когда лишь едва начинали желтеть огромные каштаны на улице Урицкого и в скверах. Уличные лотки ломились от яблок и абрикосов, а в очередях за, на редкость обильным в ту осень, виноградом из уст в уста и почти не таясь передавалось то, что и так все видели вечерами на экранах телевизоров в кадрах хроники информационной программы “Время”, что мельком, по крохам вылавливали, не слыша голоса диктора, но, выискивая, вдыхая невиданное.
Сияющие, засыпанные спутанными волосами, закопчённые бензиновой гарью лица израильских солдат — счастливых, без касок, что-то орущих и сжимающих в руках лучшие в мире автоматы с коротким, как выстрел, названием. Солдаты, восседают на залитой солнцем броне несущихся сквозь мглу и пыль танков под бело-голубыми флагами. Машины с рокотом рвут стену вздыбленного гусеницами песка. Столь давно это было, столь не к месту вспомнилось Иоське — как будто воспрявшая, не реализованная простейшим способом мужественность его опять воплотилась в такое вот, рождённое из глубин памяти видение. Вмявшие под себя пустыню Синая еврейские танки под бело-голубыми флагами с сияющей шестиконечной звездой “атиквы” — Надежды, которую пронёс через века изгнания и принёс на сожжённую солнцем землю его народ. Надежду не надо было возрождать вновь. Ведь как бы ни казались тяжелы невзгоды, люди во все времена жили, сохраняя в сердцах её и помня о Земле.
Эрец Исроэль — во все века хоть кто-то там, да жил, хотя бы один еврей. И Израиль не умирал, он был живым в тот момент, когда на заре затухающего теперь уже века его, ставшей бесплодной, иссохшей и исстрадавшейся каменистой земли коснулись подошвы первых переселенцев, которых за это потом обвинят во всех грехах, в том числе во всемирном заговоре. Хотя они страстно желали от других народов как раз обратного — чтобы те, наконец-то, оставили бы евреев в покое, быть может, даже забыли о них, а сами евреи освободили бы прочих от своего, оказавшегося столь тягостным почему-то для них, присутствия.
И это их потомки в 73-м, ведомые своим усталым одноглазым полководцем Моше Даяном, о котором пел Высоцкий, и который советским людям был известен лишь по газетным карикатурам, прыгали прямо с танков в воду Суэцкого канала.
Вторгаясь туда, словно в заветную расщелину, которая желанным ручьём у цветущего лона рассекая возвышенность, влечёт к телу сдавшейся женщины.
И войдя в неё с бесшабашной отвагой, "сделали" трусливых египтян, как бог черепаху.
А жители Иоськиного квартала ходили гордые, почти открыто прижимая к уху транзисторные приёмники, как будто лично они сами намочили свои ноги в канале, и это казалось всё столь явно, ново и неожиданно, что даже участковый, увидев такую внезапную смелость, махнул на них рукой. Случившееся стало для всех откровением. Иоська, хотя и был ещё маленький, помнил те разговоры. Все с упоением и испугом хватали на лету новости, пытались читать газеты между строк. Небольшой отчаянный израильский десант, не дожидаясь подтягивания основных сил, высадился на западном берегу канала и закрепился там, окопавшись в песках. Они были уже в Африке!
Вернувшись туда, откуда когда-то пришли в свою Землю молока и мёда по морю яко посуху. А теперь навестили те пески вновь. Мимо красного зарева заката. Ага. И море по колено - пусть лужа по уши.
...И зелёный попугай - придёт время, и они, залётные, расплодятся в данной Земле тоже.
Для нашего новоявленного "Маугли" "без рода и пленума" данная лужа в зареве заката той, прошлой, жизни оказалась слишком глубока.
Но это уже - другая история.
5. Оторванные от тылов и обозов, растянувшихся по бескрайней Синайской пустыне, они казались отчаянными камикадзе, эти вчерашние евреи, сохранившие память о том, что они — самые-самые, пример для всех, и, конечно же, ха-арошие солдаты, но утратившие горечь и юмор, с которыми наполнялись гордостью их отцы, когда, выпятив надутые животы или цыплячьи груди и ухватившись большими пальцами за жилетки, от души танцевали под взвизги скрипок «фрейлехс» на свадьбах. А также — элементарное здравомыслие, только и делавшее их, ежечасно ждавших козней от опасной чужбины, «самыми-самыми». Разумеется, не сегодня-завтра их сбросят в канал, и никто не узнает, где их могилка, как могила персидской княжны. Но проходили дни, а ничего не менялось, и в газетах всё мелькали строчки о «боях на западном берегу», а Египет слал ноты в ООН и уже искал перемирия… И что было особенно удивительно, работяги-монтажники, впервые приехавшие тогда вместе с командированными инженерами из Москвы на реконструируемый с лета электродный завод, проходя после смены к «Гастроному» мимо парадных газетных стендов, останавливались возле них. И, мельком скользнув взглядами по тексту, выражали вслух пусть и насмешливое, но восхищение тем, как «евреи наподдали арабам». Что вызывало пугливое возмущение их местных коллег-собутыльников, вчерашних селян. А бригадир здоровяк Василий, самый пьяница, даже вызывался куда-то для разговора, после чего несколько инженеров были срочно отозваны в Москву. Впрочем, один из них лет через десять, но вовсе не изменившийся, объявился на электродном вновь — именно с ним сдружился Данька на почве добывания редких книг. Но это было уже другое время. А тогда, в тёплых струях осеннего воздуха среди падающих на тротуар каштанов, в смятенных умах и душах людей разливалось что-то новое и неведомое, опасное и захватывающе-притягательное одновременно. Хотя никто не знал, что это такое, и кудрявый Иоськин тёзка ещё не вернулся из тюменской тайги, где искали нефть в геологоразведочной партии его родители. В те дни гордостью светились лица всех Иоськиных соплеменников по белому свету. Весь мир восхищался ими! Маленький Израиль — едва видимая на карте свободолюбивая страна — вновь победил громадного Голиафа, превзойдя отвагу, которую в последний раз перед уходом в изгнание явил миру в крепости Моссада. Такое изменение, произошедшее с евреями, было необычно и, чуть всколыхнув души обитателей двора, скоро прошло. Но Иоська навсегда запомнил его, и это помогло ему побеждать в себе чувство дурацкой униженности — хотя бы для себя самого. Хотя никогда позднее, если ему доводилось проявлять внешнюю мужественность — ни врываясь с лихим мартемьяновским оперотрядом в мрачные притоны на задворках Главной улицы , где в полутьме варили кокнар и, обчифиренные, валялись голышом на полатях уродливые старик со старухой, а по месяцами немытому полу ползали среди пустых «фанфуриков», плевков и окурков дети с огромными головами. Ни прыгая с автоматом через идиотский ров на последипломных армейских сборах, - нигде он не ощущал больше того волнующего чувства мужской причастности к подвигу и героизму, что испытывали, наверное, те, оторвавшиеся от прочих, люди всегда.
Хотя это был уже совершенно иной, чем тот, который он знал, народ. Земля мужественных парней и необычайно красивых девушек, страна сверкающего солнца, сияющего моря и розовых апельсинов казалась недосягаемым миражом. И вовсе не потому, что была недоступна, и не потому, что, возможно, представляла из себя в действительности совсем не то, что рисовало воображение. Иоська, думая иногда об этих людях, с тоской осознавал: он никогда не сможет стать таким же, ибо тогда ему понадобится просто перестать быть тем, кто он есть. А хотел ли он этого? Недаром говорили, что в Израиле нет евреев, там есть израильтяне. Весёлые и беспечные, лишённые каких-то комплексов, они представляли из себя людей, вернувшихся домой, а потому были беззаботны и не озирались по сторонам.
Дальнейшее пребывание в безбрежных высях было чревато, к тому же, воспарив над реальностью, Иоська вовсе упустил нить событий, происходящих внизу. Там Юрка-Юсуф, ловко пропуская меж пальцами колоду карт, словно завзятый шулер, показывал присутствующим разные чудеса и пытался предсказывать судьбу. Искренне заинтересовавшийся Чубарик усиленно пытался разгадать его махинации, но не тут-то было.
— Вот вы говорите, король, — включился в процесс разоблачения Шурик.
— Кто говорит: я говорю? — в духе его же шуточек подыграл ему Юрка-Юсуф.
— Ну, не говорите, так думаете, — репликой телевизионного Мюнхаузена-Янковского, ответил Шурик, безошибочно извлекая из перемешанной колоды бубнового короля, чем вверг Чубарика в уныние.
— Эх ты, чукча! — хлопнула Андрюху по бескрайней спине ладонью Натулька.
— Чукча в чуме ждёт рассвета. А рассвет наступит летом, — сказал Витька-Француз, также пробиваясь к возникшему столпотворению.
Иоське очень не хотелось спускаться с сияющих высот, к которым он телом и душой, сначала частично, а затем полностью вознёсся, к земным беседам. Преодолевая возникшее раздвоение личности, он метнул оттуда ещё один взгляд в свой стакан, но тот был пуст. И, как было видно сквозь пластмассовые полупрозрачные стенки канистры, убийственная жидкость и там была уже на исходе, едва темнея выше донышка.
В довершение всего воспользовавшийся возникшей суматохой Толик Ерофеев умыкнул-таки со стола фляжку с остатками спирта для протирки своих головок. Тем более, что прочие уже, проголодавшись, переключились на вопросы еды и надумали изготовить из редиски, остатков общих запасов в холодильнике и огрызков со стола подобие салата с ахатовским майонезом. Эту идею особенно горячо поддержала Натулька. С песней «Лаванда, горная Лаванда, наших встреч с тобой синие цветы», она, отхлебнув пива, ловко вывернулась из-за стола и устремилась на кухню, увлекая за собой своих колхозных друзей. Благо, Зайцев явно покинул помещение, перестав греметь посудой, дождавшись-таки своей подружки-жены с третьего этажа: с минуту назад хлопнула входная дверь в секцию, в коридоре послышались мелкие шаги и приглушенный женский голос, вслед за чем оба беззвучно уединились в Зайцевской комнате. Расширенный плацдарм для дальнейшей гульбы был свободен. Оставленная унесшимся в дали Иоськой Тома, которая столь доверчиво приползла было к нему и затихла в его объятиях, как в уютном убежище, оказавшись одна, соскучилась по веселью и также подалась вслед за другими на кухню, куда уже исчезли, захватив нож и тарелку, Юсуф с Гешкой Селезнёвым.
Потерявший приятелей прижимистый Ринат, удручённый утратой своего майонеза, в тоске ударил по струнам и завершил неоконченный крик души:
«Я мял его белые груди, сорвал я с него ордена. О люди, о глупые, серые русские люди, подайте на кружку вина!».
Словно выполняя его просьбу и соболезнуя, Витька-Француз разлил по стаканам остатки из канистры и, поглядев в окно, за которым опустившийся на мирные поля тихий вечер уже густел предзакатной сумеречностью, и кое-где зажёгся свет в окнах микрорайона, с тревогой кивнул на опустевшую ёмкость и вздохнул, обращаясь к Рязанцеву:
— Кончилось!
Повисла тишина.
— Надо идти, — забеспокоился Витёк. — Восемь часов, кабак открылся.
— Я — пас, — сказал Антипов, который за всё время так и не поднимался с койки, и слабо крякнул:
— Лучше пива налей…
— Ладно, — успокоил его Витька, — мы вон с Лётчиком сходим.
— И я с вами, — скинув ноги с кровати Ерофеева, ожил вдруг Рязанцев, начав нашаривать ногой под столом свою вторую туфлю. А Иоська, расставшись с последней синей пятёркой, не к месту подумал, какой же, собственно, нации был, по мнению автора, писаришка штабной.
Хотя Ринат переключился уже на новый репертуар.
— Устал я жить в чужом краю, — вместе с поплывшим по комнате дымком недотушенной в пепельнице сигареты таял в вечернем сумраке его надрывный крик, — в тоске по гречневым просторам. Покину хижину свою, покину хижину свою, уйду бродягою и вором. Пойду по белым грудям дня…
В комнате остались одни непримиримые алкаши. Контуры лиц зыбко плыли и колыхались, вращаясь в пространстве, откуда что берётся — было уже совершенно непонятно, глОтки охрипли, силясь перекричать одна другую, и вот уже и Иоська тоже стал пытаться подпевать Ахатову, но голос его неразличимо сливался с общим воем.
«И друг любимый на меня заточет нож за голенищем».
Не мешало бы также сходить на кухню — поглядеть, что они там мудрят с салатом, но куда там — уже и спичкой в коробок, не то, что головой в дверной проём — не попадёшь!
Крытинство одно…
— Седые вербы у плетня нежнее головы наклонят, — слышалось откуда-то издалека. — И необмытого меня...
...И необмытого меня па-ад-лай собачий похоронят...
Стук двери слегка привёл Иоську в чувство.
— Кто падла? — вопросил, вваливаясь в комнату, услышавший лишь последний куплет Юсуф.
Он принёс нож. Тарелки в его руках не было.
— А эти где? — оторвался от гитары Ахатов.
— Ну их! — засмеялся Юсуф. — У них там — своя свадьба. Наливай.
— Это я сейчас схожу разберусь, — загудев, словно лось в период гона, встревожился разомлевший было Лётчик, забывший про запланированный марш-бросок, и, роняя табуретки, прямо с гитарой устремился к выходу. Иоська же, последовавший за ним, запутался в Ахатовских ногах, вытянутых под столом, и выбраться на волю не успел, так как Ринат как раз в этот момент загородил собою проход, сунув голову куда-то под Ерофеевскую койку и интересуясь у всех:
— Куда он засунул свою флягу?
Остатки спирта для протирки головок были найдены, и Иоськин манёвр к новым горизонтам не мог теперь закончиться нигде, кроме как там же, где и начался весь полёт — то есть на дне его стакана. Далее появился салат и вся кухонная компания, но подробностей было уже не разобрать.
Лишь задумчивый Чубарик, ушедший в себя, нащипывал на струнах оставленной Ахатовым гитары музыкальные мотивы своего Гершвина, при этом совсем не обращая внимания на тянувшую его куда-то Натали, что приставала к нему со всякими глупостями. А сам лишившийся музыкального инструмента Ринат завёл беседу с земляками, причём все трое перешли на родной язык. Что было возмутительно — а если и Иоська, который в их дискуссии сейчас ни черта не понимал, начнёт здесь разговаривать на другом языке?
С этой мыслью сознание его померкло, и он провалился в океан грёз. А когда вынырнул — обнаружил, что мысли его передались и другим.
...«Я вышел родом из еврейского квартала, я был зачат за три рубля на чердаке. Тогда на всех резины не хватало, и я родился в злобе и тоске...», - продолжал выдавать рулады чей-то голос.
Услышав родные интонации, Иоська в порыве воодушевления рывком сбросил неразутые ноги с койки, уже соображая, что это работает антиповский магнитофон. Сумерки совсем сгустились, лиловая, смрадная от дыма и запахов тьма плыла перед глазами, наполняя голову муторностью, рука схватила кружку с водичкой, чтобы развести сухость во рту, но это оказалось порядком выдохшееся пиво, в которое к тому же было что-то намешано. Однако жажда отступила. Фу, ты!
— Я, что-ли, уснул? — нет, это не его голос. Это приподнялся во тьме в другом углу комнаты со своей койки Антипов. — Пивка налей!
— А где все? — протолкнув глоток вовнутрь, спросил Иоська.
— Ринат с Французом только что здесь были, — простонал Вовчик. — А эти орлы баб к Юсуфу с Гешкой повели — на картах будущее гадать. Юрка всем предугадывает. — Дай сигарету.
— И тебе тоже? — закурив за компанию, спросил Иоська.
— Мне — что гадать, со мной всё ясно, — вновь впал в апатию Вовчик, включив свет, и начал шарить по столу в поисках недопитого. — Такую глупость сотворил...
Углубления в эту тему Иоська не желал, вот придёт на работу — разберётся. Но дурость, которую сморозил собственным поведением он сам, занозой застряв в душе, не давала покоя, и вновь возникшее чувство глубокого неудовлетворения, разрасталось, разливаясь в нём жаром ярости на обстоятельства и на себя. Как он мог отключиться и упустить ситуацию! Он даже не заметил возвращения из кухни Ахатова и Витьки-Француза, которые, как выяснилось, натягивали новую струну на гитару взамен лопнувшей, настолько он был зол. Что же это получается — куда упорхнула Тамара? Уж о Юрке Шафееве Иоська был наслышан хорошо, а способности Гешки в части охмурёжа женщин в течение пяти лет наблюдал лично. В том, на что способен их совместный альянс, да ещё на своей территории, сомневаться не приходилось. И, представляя теперь Гешкину комнату в секции этажом выше, Иоська погрузился в полное уныние. Как же так — раззадорить для кого-то и остаться в идиотах! Нет, он всё же должен всё выяснить. Под вновь возникшее в комнате гитарное треньканье, он, пользуясь отсутствием к себе внимания и утолив подступившую жажду чашкой пива, дождался исчезновения сухости во рту и, ощутив уже некоторую лёгкость, устремился в коридор. Ярости его не было предела! Уж он сейчас выскажет! Хотя, что он мог ей сказать, если всё между ними совершалось без слов... Или он ошибался? неужели догадки обманули его... Как же тогда он плохо разбирается в чувствах. Эта грустная мысль несколько охладила его пыл разоблачения, и он в последний момент замешкался у входной в секцию двери.
В комнате напротив — наискосок через коридор от антиповской — возился её вернувшийся обитатель — иссушенный больными лёгкими длинный кучерявый блондин, тип неопределённого возраста из конструкторского отделения, куда Иоська часто носил эскизы печатных плат для перерисовки их тушью. Попадаться ему на глаза не хотелось, и, гонимый ревностью, Иоська вышел на тёмную лестницу, но тоскливое опасение застать этажом выше что-то невероятное заставило его направиться по ступенькам вниз, чтобы сначала произвести разведку со стороны улицы.
Поступки Тамары не казались ему уже столь возмутительными. Конечно, она не виновата — но коварных Гешкиных сетей разве избежишь! Не было ещё такого случая.
Кляня двоих белобрысых бестий, Гешку и Юсуфа, Иоська вышел в тёплый воздух спустившегося с неба вечера. Уже совсем стемнело, и огромный красный диск восходящей луны запутался за зажегшейся красными огнями телевышкой среди крон укрывшего близкий холм парка, словно в ветвях Гефсиманского сада. Такая же полная луна, повиснув белым небесным яблоком, светила обычно ночь напролёт в канун праздника Песах — еврейской пасхи, когда зажигались свечи.
И теперь мотивы «Песни песней» при виде зацепившейся за ветви луны не зря возникли в его голове.
Во дворе было почти безлюдно, серебрящаяся листва берёз рассеивала и дробила свет фонарей. И шелест её мешался с отдалённым перелаиванием собак в частных дворах, что начинались сразу за помойкой и тянулись по склонам уходящего отсюда вниз, к центру города, оврага, как шум в голове или же шум прибоя где-нибудь на юге, у пляжа Аркадия.
«Коль пришлось в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря» , — снова не к месту вспомнились ему слова школьного дружка.
И он понял, почему Тома, душой стремящаяся к воле и теплу южного берега, пусть на мгновения, но увидела это тепло и эту необычность в нём: ведь и он сам для неё был воплощением этого юга. И в Иоське, и в Александре невольно жило отражение того, чего не имелось вокруг — тёплого моря, не только Чёрного, но также сияющего и огромного, другого. И жаль, что это чувство было столь мимолётно. Но кто виноват? Он поднял голову. Резвящиеся ночные мошки вспыхивали и роились в фонарном свете, звенел над ухом неуснувший комар, фаллически устремляла к звёздам красные фонари телевышка, и возмущение страстей вновь начинало закипать в Иоськиной груди. Из распахнутого настежь окна Антиповской комнаты гремело магнитофонное:
«Пора бы уже делать ноги к югу — там отосплюсь под жарким солнцем всласть. Кавказ накормит вора и подругу...».
На зайцевском подоконнике горела настольная зелёная лампа, светилась кухня, но искомое окно этажом выше было почти черно. Почти — и всё же Иоська разглядел едва пробивавшийся сквозь тяжёлые шторы красноватый свет спрятанного в рубиновый плафон светильника, и слуха его достиг шорох музыки. Устроили тоже интим!
Он всем своим существом вновь устремлялся теперь вверх, всматриваясь в красное окно. И телевышка, будто какое-то «Останкино», торчала, как некий символ. Воспалённое Иоськино воображение яркими сценами рисовало картины ужасающей групповухи — а что, от Натали всего можно было ожидать!
Нет, пора ему накрыть этот вертеп! «И выявить её с головой», — пылая уже нескрываемой ревностью, подумал он о Тамаре.
Однако, тигром подавшись обратно в подъезд, он входе яростного движения через ступеньки слегка утратил свой пыл, в упор не представляя, как будут выглядеть его действия в реальности. А на уровне первой же межмаршевой лестничной площадки и вовсе остановился. А затем было уже поздно — снизу в темноте лестницы раздался, приближаясь, бурный топот, и, не успев опомниться, Иоська нос к носу столкнулся с возвратившимися «гонцами».
— В шинке взяли, в кабаке не было ничего, — прижимая к груди три большие — ноль семь — бутылки «белого молдавского» портвейна, выдохнул Француз, вовсе не удивившийся присутствию посреди лестницы Иоськи. Карманы брюк Рязанцева также оттопыривались.
Что ж, Иоська был даже рад такой развязке. Но особенное воодушевление появление друзей вызвало у стойкого до последнего глотка Чубарика, чьим основным отличительным качеством, по словам Лётчика, под шумок исчезнувшего из комнаты, как всегда было ясно куда — к дамам, — было свойство, выражаемое фразой: «Андрюха, ты везде есть!».
И теперь под радостное Андрюхино кряканье из-под ножа в его руке полетели, ловко выстреливаемые прямо с бутылочных горлышек в окно, пластмассовые пробки, забулькало в стаканы вино. Впрочем, так же неожиданно, как появился, Андрюха и исчез, и тёплая компания осталась без духовной поддержки. На Антипова, похоже, выпитое уже не действовало — он далее не пьянел и не трезвел, находясь в некоем сформировавшимся стабильном состоянии. Чего нельзя было сказать о Ринате, вновь начавшем терзать струны гитары. Лампочка в простом абажуре плыла по волнам сизого дыма, и Иоська, принявший со всеми уже второй стакан, понимал, что идти куда-либо теперь бесполезно: ночная улица полна опасностей, а лестница крута. Всё вертелось и проваливалось во мглу, из которой доносился одобрительный голос Француза, обращавшегося то ли к Антипову, то ли к Шурику, если он ещё был здесь, с репликой, касавшейся Иоськи:
— А он — молодец! Как сапожник: пьёт и не пьянеет.
На что Иоська, подтверждая репутацию истинного сапожника, щедро отхлебнул терпкой жидкости из вновь наполненного стакана.
Ахатов, порывавшийся было идти в соседний подъезд к знакомым макаронщицам, оставил эту идею, и голос его, ставший резким и приобрётший сильный акцент, звенел в Иоськиных барабанных перепонках, тая в табачных кольцах:
— А месяц будет плыть, да плыть — роняя вёсла по озёрам. А Русь всё так же будет жить, а Русь всё так же будет жить, плясать и плакать под забором...
Ну пускай и они каким-нибудь образом найдут свой путь восхождения и станут счастливы — но останутся ли они при этом самими собой, или также потеряют нечто, присущее только им, что делает их, жителей этой страны, с которыми столь рьяно пытался слиться сегодня Иоська, единственными и неповторимыми для всего мира?
— Ось, — чокнувшись с Иоськой в очередной раз, произнёс, положив руку тому на плечо, осоловевший Витька-Француз, — можно тебе задать один вопрос, только ты не обижайся? Ты кто по национальности?
— Ук...раинец, — сделав пару запинок, выговорил Иоська и словно в доказательство своего ответа впился зубами в найденный на столе шматок сала.
Это стало последним, что он вообще помнил об этом вечере.
Ясный свет разлившегося по комнате утра проникал сквозь натянутый на голову пододеяльник без одеяла, — оно сбилось куда-то в щель у стены ощущаемым локтями комком. Было мучительно больно и стыдно за бесцельно прожитое время, и страшно вылезать — не натворил ли он чего, что скажет явившимся его взору товарищам? Не совсем было ясно и то, чья это койка, но вскоре Иоська несколько успокоился, поняв, что — хотя бы не зайцевская. В комнате слышался какой-то шорох, скрипнула дверь.
— Пиво осталось? — донёсся с порога голос Француза.
— Нет, всё выпили, — надтреснуто-тонко прозвучал слабый антиповский фальцет. — Кинь сигаретку, умираю.
— На работу идёшь?
— Какая работа! Надо за пивом ползти.
— А где Рязанцев? — спросил Француз.
— Бог его знает, — прошелестел на фоне чирканья спички о коробок стон Вовчика, — Чёрт вас дёрнул переться к этим макаронщицам! Ахатова вон с утра найти не можем.
— Может, пристроился к кому? Дай прикурить. Я — так в коридоре у них проснулся. Под велосипедом, — вздохнул Витёк. — И бутылку там куда-то заныкали полную. Чёрт, накидали рюкзаков!
— Так, чьи рюкзаки? — раздался пронзительно-строгий голос Ерофеева. — Разбирайте и уматывайте. Я завтракать буду — на работу пора. А то — выкину всё в коридор, устроили свалку! Весь спирт у меня вылакали... Ося, вставай! Парнишку напоили...
— Мой рюкзак не выкидывайте, — прозвенела возмущённая реплика и, услышав знакомый требовательный голосок, Иоська освободил-таки голову из пут пододеяльника. В дверях стояла свежая и умытая, излучающая веселье Натали.
— А крест свой Чубарик здесь оставит? — спросил в пространство Француз.
— Потом заберёт, ответила Натулька. — Они с Рязанцевым в «Дубки» за пивом пошли с банкой.
Это известие ободрило Антипова, который с кряхтением сползши с кровати, пошёл умываться.
Всеобщее мельтешение отвлекло внимание от Иоськи, который успел, взглянув в висевшее на стене ахатовское зеркало, — а койка оказалась именно его, — слегка привести в человеческий вид своё лицо и причёску. Однако мимолётная радость, что ничего особо плохого не случилось, быстро улетучилась. Тоска, зелёная и пропитанная досадой на себя самого, выворачивала душу посильнее перегарной мути, и он уже не радовался милому Натулькиному голосочку. Значит, они ночевали-таки тут, паразитки!
Ерофеев, как выяснилось, ещё не встал. Он лежал в одних плавках, из которых едва не вываливались его достоинства, на спине, делая зарядку сильными ногами, и ничуть не стеснялся Наталии.
Приполз и Антипов, но не посвежевший, а бледный и едва живой, рухнул, обмякнув трицепсами под рваной футболкой, обратно в койку — дожидаться друзей, и всё затихло.
Натали независимо прошествовала к своему рюкзаку, взгляд её скользнул по всем в комнате, бесстрастно фиксируя разметавшийся среди скомканных простыней и пододеяльников волосатый мужской беспредел, но поднять рюкзак сил у неё не хватило, и Иоське пришлось помогать.
Что она туда напихала!
Он рванул рюкзак себе на плечо — в ярости не на кого-то — на себя. Шум в голове и ярость в душе — вот что заполняло сейчас всё его внутреннее пространство полностью.
Как можно было так опростоволоситься?!
Не по-утреннему горячее уже солнце заливало светом своих лучей разгромленную комнату, где одна лишь по-военному аккуратная Еживатовская кровать выглядела островком благополучия и приличия. Иоська с неподъёмным Натулькиным рюкзаком на плече, не будучи в силах даже попрощаться, обвёл взглядом окружающий кавардак , Ерофеева, который, споткнувшись о собственную полуторапудовую гирю для утренних и вечерних зарядок, пробирался к встроенному в стену шкафу, где у него хранились не иссякающие и летом всяческие припасы деревенской еды — соленья, сушёная рыба и даже окорочка. Взглянул на бледные останки — иначе не скажешь — Вовчика Антипова, раскиданные среди простыней, и обессиленно вновь опустил рюкзак на пол. Нет, пускай сама тащит! Столь безжалостное падение на земную твердь с вольных высот, в которых он парил лишь недавно, как птица, было ошеломительно. И зачем только люди пьют? Нет, сильно рискуют в процессе своего восхождения к вершинам эти россияне, если попутно придумали себе столь опасное увлечение!
Натулька — по всему видно, отменно отдохнувшая — с усмешкой посматривала на Иоську и на рюкзак.
— Давай! — подбодрила она его. — Будешь помогать...
Вновь подняв с пола проклятую тяжесть, Иоська последний раз окинул взглядом комнату — обстановка была удручающей.
На столе, залитом лужицами выдохшегося вчерашнего пива, - кислый запах его и теперь висел в воздухе над сбитой на стулья скатертью, - валялись обмусоленные окурки, объедки хлеба и сала, разбросанные среди табачного пепла. Громоздились грязные стаканы и чашки, небрежно сдвигая которые к центру, размещал теперь Ерофеев прямо на липких разводах трёхлитровую банку прошлогоднего компота и хлеб с ветчиной, завёрнутый в газету.
Вот тоже радость — до седых волос жить в проходном дворе, чтобы лет через пятнадцать, если не уволишься, тебя осчастливили бы «своей» квартирой, которую ещё лет через пять потом надо ремонтировать, в постылом городе. Крепостное право! А там — и потолок рухнет, или сам загнёшься. Сколько таких вот цветущих здоровяков в одночасье зарабатывают язвы и болячки от хлорированной воды и мороженного мяса, без своего молока и своего воздуха, проводя полжизни по чужим углам, да и остальную половину где-нибудь в «Соц» — с позволения сказать — городе, собственно, тоже. И никуда не денешься, другого выхода нет — как ни работай, сколько ни зарабатывай! Иоська вздохнул. Конечно, не отдельные несовершенства развитого строя победившей справедливости угнетали его сейчас и не сочувствие бедным обитателям общаги, но — сочувствие и жалость к самому себе, остальные мысли были просто для отвода внутреннего зрения. Присутствие же Наталии — виновницы, в этом он был уверен, всех его нынешних неприятностей и вовсе отбивало всякое желание что-либо говорить — хотя бы Вовчику для приличия. Впрочем, от предложенной ему Ерофеевым на дорожку кружечки компота Иоська не отказался и, откусив хлеба, шагнул с рюкзаком за порог.
— Однако у тебя поклажа — кирпичей, что ли, наложила? — уже на лестнице спросил он у поотставшей Натульки.
Оказалось, что в последний день всем особо отличившимся на сельхозработах с колхозного склада по мизерной цене продавали всяческий немыслимый дефицит — даже вовсе отсутствующую в городских магазинах гречку.
— Я купила десять килограмм, — похвасталась Натулька. — Потом ещё взяла горох, — начала рассказывать она, — буженинки, баранины...
— Не испортилась? — подбрасывая сползший рюкзак на спине и щурясь от ослепившего его солнца, синевы неба и зелени листвы, спросил Иоська.
В кронах лип и берёз весело и по-летнему деловито верещали птицы, но это не радовало.
— А я на ночь мясо в холодильник засунула на кухне, — засмеялась Наталия.
— Какая ты хозяйственная, право, — попытался сыронизировать Иоська, но подступившая к голове волна муторности погасила сарказм в его голосе. Наталия, от внимания которой никогда не ускользали никакие детали, приостановила лёгкий шаг, с усмешкой уставившись на Иоську.
— Жарко, — попытался оправдаться тот. — С утра, а жарко. Как у нас.
— Конечно, — эгоистично подтвердила Натулька, поняв по-своему. — Если бы на ночь в морозилку не засунула...
— Засовывать — это вы мастера! — разозлился, не желая уже скрывать нахлынувшее раздражение, взопревший под тяжестью груза Иоська.
Его невольно сердитая реплика развеселила Натульку окончательно. Она остановилась и сорвала с куста листик. Иоська также встал, переместив рюкзак на другое плечо, и вопросительно уставился на неё.
— Ты что же, приревновал, что ли? — спросила его Наталия, засмеявшись и поигрывая листиком у своего носа. — Не расстраивайся, — выдержав паузу, проговорила она. — Тамара — честная девушка.
Уловить тонкость её иронии было всегда сложно, а уж в нынешнем Иоськином состоянии оттенки и нюансы были ему вовсе недоступны. Но, что и говорить, единственным достоинством Наталии, которое никак нельзя было отнять у неё, был её ум. Наталия и в студенческие годы точно чувствовала и понимала собеседника. И теперь, снова на пару секунд выжидательно вперив взор в небо и пройдя рядом с Иоськой несколько секунд молча , она проговорила в момент, когда они поравнялись с «Гастрономом», что занимал первый этаж длинной кирпичной шестиэтажки, скрывавшей расстилавшуюся за ней широкую улицу, на противоположной стороне которой, у нового НИИ — единственного предприятия в этом «Спальном» микрорайоне, а также общежития политеха, где жил когда-то Гольцман, находилась Натулькина троллейбусная остановка:
— Ну посуди сам: наверное, в противном случае мы уходили бы сегодня вместе. Но я же, видишь — одна. Они снова остановились перевести дух. Солнечные блики золотили начинающие выгорать чёрные волосы Натали, и Иоська не знал, насколько можно доверять хитрой однокашнице.
— Правда? — спросил он, посмотрев на неё с надеждой.
— Ну, конечно, правда, — смерив его широко открытыми глазами, насмешливо ответила Наталия и, меняя тему, упрекнула Иоську:
— Ты лучше помни о том, что нам всем предстоит!
Уже надо сочинять поздравление Юрчику. А то купили коляску и с плеч долой? Я, что ли, за вас всё делать должна?
— Так что за вами с Валеркой — поздравление, — изящно обогнув угол магазинной витрины, заявила Наталия. — Чтобы художественно было! И коляску упомянуть не забудьте. И жену Юры Таню.
— Угу, — пообещал Иоська, уткнувшись взглядом в автомат с газированной водой и нашаривая в кармане три копейки одной монетой.
— Мог бы и сам сочинить, — заметила Натали...
Реплики её для Иоськи сейчас значения не имели: три копейки не находились. Была только одна.
За стеклом гастронома над сиротливо уставленной однообразными банками со страшными зелёными консервированными помидорами витриной висел на колонне плакат с нелепой надписью: «Одно яблоко — гонит доктора!», виденный Иоськой многократно. надо же, кое-где стала появляться реклама — эта отрыжка буржуазного общества. Впрочем, никаких яблок в магазине не имелось, как и очередей — стоять было не за чем. В уже работающем, но пустом утреннем торговом зале играла среди солнечных бликов одинокая кошка. Не было даже продавцов — кради, не хочу, бардак. Разве так обстоит дело в благословенной колбасной Украине! Иоська смотрел на весело шипящую поверхность наполненного газировкой стакана и вспоминал, что яблоки, а также цветы иногда на этом углу пытались, пока не появлялся милицейский патруль, продавать бабушки, имеющие участки земли в частном секторе. Но появившаяся год назад на волне нового великого наведения порядка борьба с нетрудовыми доходами смыла их отсюда навсегда. А как бы хотелось сейчас кисленького. Иоська, наконец, понял, что приходящие в его раскалённую горячим солнцем голову странные мысли есть всего лишь жалкая попытка то ли оттянуть тоскливый момент первого глотка, то ли отвести взгляд от кошки за стеклом, а сознание — от воспоминаний о любительнице животных, то есть о Тамаре.
И опять, словно прочитав его раздумья, Наталия усмехнулась и, ободряюще похлопав Иоську по спине, произнесла:
— Ничего! Всё будет нормально.
Иоська, с благодарностью посмотрев на неё и даже вполне успокоившись влил в себя терпкую прохладную газировку, но мерзкая шипящая жидкость, едва достигнув желудка, горячей уже почему-то волной тотчас устремилась по пищеводу обратно, и ему стоило неимоверных усилий остановить этот процесс на уровне горла, после чего всё нехотя провалилось снова вниз, и, недовольно урча, затихло.
Наталия, с насмешливым сочувствием наблюдавшая за изменениями в выражении Иоськиного лица, даже, соболезнуя, протянула руку за своим рюкзаком, произнеся не без жалости:
— Давай уж, страдалец.
Ну, нет! Или он не мужчина? Вдохнув в себя новые силы, Иоська, сгибаясь под тяжестью, плёлся вслед за Наталией к остановке, слушая её разглагольствования.
— Сейчас приду домой — и сразу в ванну, — выражала она мысли вслух. — Залезу по уши в шампунь, — мечтательно произнесла Натали...
Эх, сколько же времени Иоська не видел ванной комнаты. Как надоела ему Ивановская баня, столь восхищавшая неприхотливого Гольцмана. Впрочем, у того ванной не было и в Одессе. Дом был без удобств, и лишь прошлым летом Александр после того, как они всем двором самостоятельно сделали в подъезде канализацию, собственноручно оборудовал у себя в квартире душ...
— Включи музыку, клубнички поем...
Конечно, после всех этих матрацев и «подушек для лица» принять ванну в её роскошной просторной квартире элитного дома, где живут такие же избалованные дети родителей-начальников, неплохо.
Однако Иоську Наталия с собой не пригласила — что уж и говорить, в её глазах он никогда не котировался. Устыдившись подобных мыслей и одновременно не будучи в силах унять вновь возникший и неукротимый напор наливающихся соком жизни и воспрявших в невольном напряжении мышц и сочленений, он расправил плечи, как птица — крылья и почувствовал зуд в ногах. При этом уже усаживая Натульку в троллейбус, несмотря на возникшее неудобство, ощутил и обратную, радостную сторону этого затруднения — а именно, сознание долгожданного пробуждения, посланного было в нокдаун, но очнувшегося опять организма.
Оставшись один, он подтянул свои светлые брюки, с приятным удивлением констатируя, что они совершенно не помялись — что значит отличный материал! Здесь такого не достанешь, и как хорошо, что он закупил его дома впрок ещё на студенческих каникулах. И российские ателье он обходил стороной. Зато какие шикарные, бесподобные брюки сшили ему на родной улице Урицкого — там, где за лотками выездных торговок сливами и виноградом, под могучими каштанами творил чудеса в маленькой мастерской тугоухий портной Перчик. Они были из такого же материала, правда, другого фасона — тогда все носили широченные, от бедра. Как развевались эти колокола, когда он, далеко выбрасывая впереди себя прямые ноги и сверкая носками переливающихся на солнце коричневых штиблет, независимо вышагивал, словно журавль, рядом с Ритой по усыпанной абрикосовыми косточками центральной улице Головной, ныне Ленина, мимо сверкающего отеля «Пивденный Буг», или по набережной! И все кругом были в таких же клёшах, а из распахнутых окон хрипел Высоцкий и орали битлы, и гордость распирала грудь, но напрягшаяся спина в любой момент готова была поймать брошенное в неё, словно камень,резкое слово. Не с этого ли тоскливого ожидания пошла его непреходящая скованность и стыд, мешавшие ему всякий раз принять решение в спорный момент? Слегка поникнув духом, он шёл в направлении продовольственного магазина «Зелёная поляна», названного так по имени места, на котором прежде находился рядом с лесопарком заросший кустарником окраинный пустырь, а теперь раскинулся весь микрорайон. Здесь, в пятиэтажных аккуратных «хрущёвках» из красного кирпича, в крошечных квартирках с низкими потолками и совмещёнными санузлами, зато среди зелени, заполнившей квадраты дворов, коротала век серьёзная публика — не только шпана и содержатели шинков, как там, в отдалённых «квадратах». Но и поближе к остановкам и магазинам — вполне интеллигентные обитатели: преподаватели вузов, университетская профессура, полковники из Артакадемии, работники близлежащей редакции областной газеты, журналисты радио и телецентра. И — конечно же — большие и малые начальники из окрестных НИИ, различные «главные специалисты» — все, в основном, приезжие. После того, как вслед за эвакуированными предприятиями, превратившими маленький и безвестный прежде городок в промышленный центр, здесь были организованы филиалы больших институтов, сюда потянулись новые люди, собственно, для которых и был выстроен на горе весь район. Но стал ли он для них родным? Иоське было чудно видеть порой таких строгих в стенах Конторы начальников отделов среди этих кирпичных коробок в быту — в бушлатах и каком-то дранье, жалких, тощих, абсолютно деревенского вида, судорожно прыгающих с вёдрами картошки от общих погребов через лужи, часто в подпитии или просто замотанных — не поймёшь.
И это — люди, добившиеся «успеха»? Нет, нужен какой-то свежий ветер.
Он шагал вдоль изгороди ипподрома, за которой бегали красивые лошади, а дальше возвышался бетонный бункер «Дома офицеров», увенчанный эмблемой с аршинными буквами надписи:
«Партия, Армия, Народ — едины!».
И в этом — истина.
Конечно, нужен порядок, железный стержень, и пускай будут погоны, пускай — лампасы. Нечего пьяным мотаться по столовым — и тогда никакой ни парторг, ни кухарка тебя не обидит. Как же без строгости? Вдохновлённый такой своей душевной общностью со столь обожаемой им властью — конечно же, просвещённой, доброй и несущей Порядок, вовсе позабыв тот странный, столь ошеломивший Иоську её облик, представший, как сам ужас перед ним совсем недавно, он окончательно воспрял духом, хотя внутренности его и пытались порой пусть робко, но всё же снова с приступом тошноты вывернуться наизнанку. как хорошо, что он всё-таки взял полотгула до обеда. Иоська недаром пошёл не напрямую, а кружным путём, зигзагами — чтобы прогуляться. Особое отвращение у него вызвал один вид уютных «Дубков» — пивной у опушки рощи, где уже толпился страждущий народ. Правда, антиповских завсегдатаев здесь ещё — или уже — видно не было. И какое удовольствие — пить с утра?
Уж он теперь — никогда!...
Иоська даже не заметил, как, пройдя прохладными дворами, очутился на тенистых тылах гастронома, что располагался на первом этаже той самой профессорской пятиэтажки, через дорогу от которой, у сквера, и громоздилось серое, готическое, здание Конторы.
Непонятно, как тут творили свои идеи профессора, — наверное, в доме жили какие-нибуль опальные: посреди магазинного заднего двора постоянно висел шум и грохот: падали ящики, кричали грузчики, гремели молочными канистрами продавщицы. И теперь, как всегда в воздухе — над кустами витал беззлобный матерок, у длинного сарая, служившего пунктом приёма стеклопосуды, восседала на бордюре шеренга дожидавшихся возможного открытия тёток с набитыми «чебурашками» и «огнетушителями» сумками и рюкзаками. Тут же толпились, утоляя жажду, местные алкаши — в «гастрономе» с утра и с чёрного хода отпускали пиво, — глядя на которых Иоська осознал, что хотя голод его и притупился, но жажды горячий и сладкий чай, проглоченный им с бутербродами по пути в чайном кафе у Политеха, не утолил.
Благо тут же, напротив загаженного общественного туалета, из бетонного холмика торчала вожделенная водонапорная колонка, заставившая Иоську вспомнить, что сегодня, в отличие от вчерашнего утра, он даже не умывался.
Придерживая вновь обретшей крутую силу рукой неподатливый рычаг, Иоська быстро наверстал упущенное, столь рьяно работая свободной ладонью, что водяные брызги веером разлетались далеко во все стороны, отражая в себе голубое небо, а затем жадно припал губами к ледяной струе.
Отдышавшись, он уже совершенно новым человеком бодро зашагал к скверу с целью обсохнуть, по пути заглянул в киоск «Союзпечати», желая купить газету, чтобы узнать, что там случилось на БАМе, но денег в его карманах не осталось уже совершенно.
А потому он посидел несколько минут на лавочке напротив бюста Поэта на узком высоком постаменте в одиночестве просто так, озирая другие, пустые сейчас скамейки, на которых в обеденный перерыв любили греться на солнышке старшие и ведущие инженеры, а также начальник бюро Сидоренков.
Но теперь не было никого, и, наконец, решился двинуться к проходной.
Жизнь снова была прекрасна.
Глава 6
И снова всё впереди.
Показав строгой дежурной из военизированной охраны увольнительную и стараясь на всякий случай в её сторону не дышать, Иоська смело вступил в запретную зону — полноправный гражданин и россиянин, равный среди равных и первый среди многих, видели бы сейчас его земляки-соседи из родного «гетто»! Не каждого сюда пустят...
В просторно-светлом коридоре первого этажа привычно сновали озабоченные командированные, солидно обсуждали что-то у своей комнаты упитанные заказчики, и спешил к беспокойным подопечным начальник конструкторского отделения Иванцов. Пристроившись за ним следом, Иоська лишь слегка невольно замешкался у приоткрытой двери канцелярии, из-за которой, как ни в чём не бывало, доносились бойкое стрекотание пишущей машинки, но тотчас убыстрил шаг. Достигнув второго этажа, Иванцов исчез в лабиринтах своих коридоров, Иоська же поднялся ещё на один лестничный марш и сразу услышал родные голоса.
Первый, кого он увидел в коридоре как раз напротив двери своего бюро, была дорогая Иоськина Маринка Кулькова. Не в зелёном, словно мягкая лужайка, открытом сарафанчике, а в своём новом, несмотря на жару, фирменном платье — не пропадать же добру в безвестности — она стояла, окружённая восторженными слушательницами: длинной девицей Полтораньевой, Клавой и Нюрой из опытной лаборатории, красивой Джамилёй в красной юбке, что ничего не значило, так как никто не смел к ней подойти, и ещё кем-то, и явно делилась, взахлёб живописуя приключения, впечатлениями от поездки на пленэр.
— И автобус раскурочили! — с восхощённым сочувствием как раз восклицала она, всплеснув руками в момент появления перед их взорами Иоськи в его великолепных штанах.
Завидев свою единственную и неповторимую симпатию, тот моментально забыл собственные проблемы, тяжесть в голове и цель маршрута, по которому шёл.
— Всё обсуждали коллизии? — спросил он, остановившись.
— Разве забудешь? — от души обрадовавшись Иоськиному появлению, выплеснула море эмоций Маринка, которой было определённо тесно в кружке слушателей в виду их малочисленности, а также в своём тугом платье , и со всей природной непосредственностью устремилась к нему, едва не налетев и коснувшись его груди мягкими ладошками, отчего по Иоськиному телу прокатилась волна напряжения, и он вновь почувствовал зуд в ногах. Это не ускользнуло от внимания Кульковой и развеселило её:
- Смотрите, мальчонка! — умилилась она, демонстрируя Иоську всем. — Чуть тронешь — он весь...
В этот момент, заставив её на мгновение застыть с раскрытым ртом, по коридору, подняв ветер, пронеслись начальник опытной лаборатории Винтюшкин и Зиночка — его самая исполнительная и способная сотрудница, которая, что-то громко доказывая начальнику, размахивала в воздухе технической документацией. Однако присутствие Иоськи, несмотря на его приветственный кивок, нарочито проигнорировала и на компанию гордо не посмотрела.
Что было непонятно, так как Зиночка явно вступила в полосу душевного возбуждения, и даже свежезавитые её каштановые волосы сверкали и блестели от шампуней и лаков, далеко вокруг распространяя головокружительный аромат, а кофточка была особенно ярка. Хотя бриллианты и отсутствовали. Зато начальник Винтюшкин, пусть и обалдевший от Зиночкиного напора, но всё же умерил галоп, ответив на Иоськино приветствие и воскликнув:
— А, совсем пропащий! Нашёлся? Тут о тебе по телефону обзвонились.
Ну вот, пожалуйста. Он уже всем нужен! Чувство гордости и незаменимости наполнило Иоську. Тут и Маринка вновь переключила на него внимание, продолжив оборванную на полуслове фразу:
— Весь сразу сжимается — чувствительный такой!
Нюра и Клава, которые по части работы Зиночке и в подмётки не годились, смутившись от внезапного появления начальника, засобирались на рабочее место, игриво бросив Кульковой на ходу:
— Ну ладно, вы тут уж сами между собой поговорите!
Будешь здесь чувствительным! Под натиском нарастающего жара, исходящего от Маринки, запахов парфюма и града её темпераментных реплик Иоська невольно отступал, чтобы опять не соприкоснуться, в нишу, тамбуром отделяющую коридор от двух дверей регулировочного бюро, где Кулькова, как заправская паяльщица, отлаживала свои субблоки, зарабатывая к премиям десятку за десяткой. Напор был искренен и эмоционален, темпы бурного монолога разнообразны, речь шла и о Кирочке, и о еде, которой кормили в кемпинге, и даже о БАМе, на котором проводил когда-то организаторскую работу Грушевский. В тёмном закутке Иоська осмелел и приглушённая было страсть опять взыграла в нём с новой силой.
— Мне лично поездка понравилась. Теперь я буду ездить во все экскурсии, — обессилев от своей нескончаемой тирады, на последнем дыхании выпалила Маринка, уже сама отступая от него сложным манёвром, однако, не рассчитав траектории, всё же наткнулась однажды слёту на его длинные ноги округлыми бёдрами, отчего нахлынувший пыл и жар охватил Иоську, разбухая и поднимаясь по кровеносным сосудам к подложечке. Смысл и связи между фразами терялись, уловить можно было только Маринкин пыл и то, как наплывами загоняя Иоську в угол, густые волны духов «Быть может» и горячего дыхания, и Иоська отвечал робко, опасаясь показаться дураком, так как действительно уже ничего не соображал. Это окончательно покорило сердце Маринки, и, выдохнувшись, она восхитилась в полутьме, обращаясь, однако не к нему, а к Полтораньевой, также проникшей в тамбур:
— Ося, ну как тебя можно не любить: такой деликатный!
Только несобранность в мыслях и нынешнее Иоськино состояние не позволяли ему определить — имелась ли в её словах ирония, и какова была её глубина. Прервало излияние чувств внезапное появление гордой непонятно по какому поводу Жигуляевой. Подобно Зиночке, не ответив на Иоськино приветствие и увлекая следом за собой в коридор длинную Полтораньеву, она лишь бросила ему на ходу через плечо с обычной своей, если не презрительной, то саркастической, усмешкой, которую всегда использовала при общении с ним:
— Тебя тут уже родственники совсем обыскались!
Какие ещё родственники? У него нет здесь никаких родственников! Разве что тётя Фая...
Что там у неё ещё случилось!
Пренебрежение к нему Жигуляевой было совершенно необъяснимо. Все беды Таньки в Конторе по вине её чрезвычайной независимости от «их нравов», совершенного нежелания считаться со сложившимися здесь годами обычаями и хитростями. Будучи чуждой интригам и лицемерию, что навлекало на голову невинной Таньки Жигуляевой самые невообразимые сплетни — абсолютно, с Иоськиной точки зрения, безосновательные. Так, в то время, как все девицы, даже будучи в колхозе, всегда тайно уединялись для перекуров где-нибудь в подполье, Жигуляева курила открыто прямо на крылечке. Такие мелочи, складываясь, ударяли по ней бумерангом. К примеру, ходили слухи о её невообразимой легкомысленности, пьянстве, беспутстве и распутстве — на основании чего? Всего лишь того, что случайно встретилось на ниве свекольных эпопей, и имея уже новую симпатию с одним из своих старых, институтско-студенческих лет, друзей, теперь уже женатым, с которым у неё к тому же, скорее всего, ничего и не было, и «прогуливались» на глазах у всех! Так что? Ей же, слава богу, давно уже не тринадцать лет — и даже не двадцать три! Вот они — нравы их замкнутого, привелигерованного коллектива, с которыми Иоська никак не желал смириться. Впрочем, сама Жигуляева не обращала на всё это особого внимания, за что Иоська её очень уважал и при возникновении любых пересудов в «курилке» яростно защищал. Тем необъяснимее для него было столь пренебрежительное с Танькиной стороны к нему отношение.
За этими мыслями он упустил приход волнующего и такого долгожданного момента, когда они с вожделенной Кульковой остались в полутёмной прихожей одни. Впрочем, сегодня не лично Маринка со всем своим жаром и пылом волновала его, а какое-то абстрактное ощущение недоделанности важного дела. все неприятности, случившиеся с ним накануне, он словно забыл. И наполняло его, юного идиота, сейчас одно — поднимавшееся из недр, наполнявшее сосущей влажной тоской чувство неудовлетворённости и незавершённости начатого.
— Ну вот, проговорил Иоська, обращаясь к не закрывающей рот горячей — такой, что аж пот выступил у него на лбу и озноб в ногах перемежался с жаром — и близкой Маринке. — Всех распугала...
— Да ну, в самом деле эту Полтораньеву! — дыша духами и туманами при этом, в свободном перемещении в пространстве, избежав невольного сближения, вовсе не о том известила та. — Я с ней в одной компании больше никогда в жизни появляться не буду — обо всех сплетничает. Представляешь, — возмутилась она, — иду я по коридору мимо этой компании — она уже рассказывает всем. Не знаю ещё, о чём речь, но слышу, она говорит: «А Кулькова пьёт и пьёт!», — даже в темноте было видно, как округлились у Маринки глаза.
— Ну что ты! — размякнув от наплыва чувств, успокоил её Иоська. — Ты была в полном порядке.
— Не в пример некоторым! — словно выстрел, прозвучало в ответ, и Маринка, повернувшись на каблуках и не глядя на Иоську, словно видение, скрылась за дверью своего монтажно-регулировочного бюро, выплеснувшего из недр запах канифоли.
Вот пожалуйста... Уже растрепали! В расстроенных эмоциях вышел Иоська в коридор. Вдобавок этот «розыск» — зачем он понадобился родственникам?
Ещё не собрав рассыпанные мысли воедино, он машинально нажал кнопки шифрозамка, после чего знакомая дверь, слабо щёлкнув контактом реле, впустила его в родное помещение.
Кочкарёв был уже на работе — сидел, насупившись, в окружении приборов. То ли решил использовать положенные «колхозные» отгулы ближе к осени и сбору дачного урожая, то ли был вызван ввиду абсолютной своей в отделе незаменимости, но, скорее всего, пришёл сам, по причине невозможности оставаться лишние минуты в семейном кругу. Находился на своём месте и Гужлов — молодой специалист предшествовавшего Иоськиному году выпуска и первый его конкурент на право возглавить новую группу в отделе, если она отпочкуется-таки от бюро и получит отдельную комнату. Впрочем, какие они были соперники.
Гужлов же, напротив, к перфокартам не прикасался, зато словно родился с паяльником в руке. Так что в новой группе они вполне смогут сосуществовать, хотя приятельских отношений с Иоськой Гужлов почему-то предпочитал избегать, да и вообще был нелюдим. Вот и теперь он, даже не повернул на стук двери головы, уставившись на экран своего осциллографа, на котором мерцала зелёным какая-то загогулина. За спиной у Гужлова стояла его былая руководительница Маргарита Михайловна, ведущий инженер — душа коллектива и заводила всех в бюро неформальных мероприятий. Маргарита Михайловна, хотя и была супругой их победоносного Генерального директора, но, и в самом деле, тянула на себе добрую половину всей работы бюро. В своё время, ещё работая в лаборатории Сидоренкова до повышения того в должности, она неоднократно организовывала на своей даче различные сабантуйчики их коллектива. Где директор и сдружился, вспоминая, как сам когда-то стоял за кульманом, с их нынешним начальником отдела и до сих пор ездил с ним вместе на рыбалку. Это охраняло отдел и бюро как бы крышей безопасности и покровительства, за что Маргарита Михайловна ощущала постоянную ответственность, вникая во всё и во всех.
И теперь, стоя возле Гужлова — своего вчерашнего подопечного по группе, она, забыв обо всём и также ничего вокруг не замечая, восхищённо восклицала раз за разом с небольшими вариациями:
— Какая отличная кривая! превосходная кривая! Надо же, как идеально у Саши получилось!
Гужлов скромно купался в лучах славы. Кочкарёв также сидел весь в работе, склонив над субблоком, который налаживал, свою курчавую голову.
—...Чудесная характеристика!
Что ж, со всего города, славящегося обилием компьютерных производств и НИИ, а также несметным числом электронщиков, отделы престижной Конторы собирали лучших радиолюбителей — и они уж получали характеристики, так характеристики! Городские радиолюбители являли собой совершенно определённое и своеобразное племя или касту. Это были фанатики. С вечно обожжёнными расплавленным оловом жёлтыми пальцами, с безнадёжно изъеденными химикатами ногтями, они вряд ли слушали своё любимое радио и знали какую-то другую прессу, помимо одноимённого журнала, прочитываемого от корки до корки, а также других: «Техника — молодёжи» и «Наука и жизнь», да и вообще слабо ориентировались во внетехнической жизни. Но зато техническая литература заполняла книжные полки в их квартирах гуще, чем художественная — этажерки Даньки Хаймовича. Здесь они были профессора. И всё же трудно было представить, что они стали бы делать, если какие-то обстоятельства вышибли бы их из седла и лишили привычного, так отлично освоенного, но единственно доступного занятия. Трагедия корифеев! Освоение премудростей электроники не оставляло времени и сил для познания ничего иного, да они этого и не хотели. Конечно, разработчики Конторы, как и всюду, не изобретали ничего необычного, — вся «наука» сводилась к "передиранию" из ранее созданного или из иностранного — только с применением новых деталей, но это требовало столь энциклопедических знаний всего, что выработало человечество, что диву можно было даться. Особой изобретательности требовала подгонка под установленные заказчиком цифровые показатели. Любой ценой, путём каких угодно ухищрений, пайки-перепайки, замен и наладки, в кратчайшее время, день и ночь ради премии — лишь бы сработало на испытаниях, а там — трава не расти. Потом разработчики месяцами торчали на объектах — доводили свои детища до ума, а следом — ездили туда вновь и вновь. Кроме лично них никто не мог разобраться со всеми хитростями, они же — запросто: не удивительно, сами же эти «субблоки» и паяли.
Естественно, что все они ввиду этого считались незаменимыми и «специалистами высочайшей квалификации». За что получали очередные червонцы к окладу и должностные ступени, ревниво ожидая каждое такое повышение и празднуя таковые, как жизненные вехи, радуясь, страдая, соревнуясь, искренне гордясь или завидуя, интригуя и видя в этом движении содержание своего существования, что сознавалось ими его смыслом. И как ни мурзился порой Заказчик, государство заставляло его брать Изделия согласно предъявленным характеристикам, что никогда бы не произошло, будь вместо такого положения вещей режим свободной торговли. Вот это — порядок! Так и надо, а как же ещё? Страшно было предположить, что подобное вдруг нарушится. Сколько уважаемых всеми, уверенных в себе и в том, что знают жизнь, крепких, незаменимых мужиков провалились бы в непознанное из мира, в котором они хорошо изучили откуда что берётся, где какие слова говорить и кто есть кто! Впрочем, какие бы превратности ни готовил завтрашний день, Иоська знал, что у него-то всегда хватит сил преодолеть любые трудности, так как имел в руках действительно незаменимую и перспективную профессию. Программное обеспечение будет нужно везде и всегда.
И он с уверенностью окинул взглядом комнату. В торосах нагромождений машинного оборудования возле распахнутого настежь окна едва виднелась единственная пока Иоськина подчинённая Кирочка — маленькая, похожая на трогательного мышонка с прелестной скуластой мордочкой, девочка. Ещё в пятницу, накануне их взаимного отбытия в кемпинг, Иоська нагрузил её строжайше заданием на начало недели и, как было видно, та отрабатывала на совесть — если, конечно, и это скорее всего, Маргарита Михайловна не озадачила её чем-то своим. Слабый ветерок с улицы слегка колебал лиловые атласные шторы у Кирочкиной головы, над полом комнаты летал тополиный пух, слабо шуршал, охлаждая воздух, кондиционер.
Второй перфоратор стоял, невключённый без дела — Аня, как всегда, отсутствовала. Со времени произошедших в бюро бурных событий она вообще редко появлялась на рабочем месте, постоянно выделяемая начальникам в помощь другим подразделениям. Не было в комнате и некоторых других, лишь в центре её гордо возвышалась над своим столом девушка на выданье Настя — работница на редкость способная, но готовящаяся к скорой свадьбе. А потому исполненная достоинства и глядящая на всех насмешливо-строго и чуть свысока, вся в мыслях о своём белобрысом женихе. И только Кочкарёв ниже склонял голову над паяльником, наверное, сожалея, что не рухнул тогда сквозь дырявый купол в спасительную пыльную пропасть, и ему пришлось нести свой крест обратно в Город — один на один с собственными трагедиями.
К счастью, начальник бюро, тридцатидвухлетний энергичный Буйнов, также отсутствовал — стол его стоял прибранный словно бы с прошлой недели, хотя собирался в отгул тот только после обеда. И Иоська, вовсе осмелев, словно сам был теперь за начальника, окончательно воодушевился и, напустив на себя максимальную важность, направился производить критическую ревизию и контроль Кириных успехов.
Попутно в который раз пояснив — теперь уже ехидной Маргарите Михайловне — что «да, конечно — он уже нашёлся» и едва не пропустив мимо ушей напоминание, что «сегодня — собрание». Ну конечно! Как же он мог забыть! Теперь понятно, где с утра пропадает Буйнов — у начальника отдела. В отсутствие шефа сплочённый коллектив, как всегда развлекал детсткими песнями однопрограммный приёмник проводной радиотрансляции:
— Мимо белого яблока луны, мимо красного яблока заката облака из неведомой страны к нам спешат и опять бегут куда-то..., — истошно голосило радио.
Где же та страна? На каком побережье, за каким заревом?
Не удержавшись, чтобы по пути не опрокинуть в себя стакан водички из графина, чем вызвал косой взгляд Насти, Иоська строевым, но пружинистым шагом приблизился к своей постоянной жертве.
«Словно к Зайцу в «Ну, погоди» , — говорила обычно о подобных его манёврах, усмехаясь, Маргарита Михайловна. Но на этот раз Кирочка застала его врасплох сама, заявив вдруг:
— А мы про тебя уже всё знаем.
Радио как раз некстати заткнулось, и потому её возглас прозвучал в возникшей вдруг тишине особенно громко.
— Что именно? — осторожно спросил Иоська.
— Всё. Про твои похождения и про «эту» твою.
Ничего себе! Слухи в этих стенах, не знающих секретов, разносились мгновенно. Он ещё ни о чём не знает, а они «всё знают».
Однако дело превыше всего.
В коридоре он сразу же нос к носу столкнулся с секретарём отдельческого парткома Федулаевым, который первый с ним поздоровался и даже сказал на ходу что-то приветственное. Такие значительные люди обращаются к нему, как к равному! Как тут было его душе не наполниться гордостью? Программы его — хорошие! Высокие товарищи его признаЮт.
Сегодня же Сидоренков скажет какие-нибудь обнадёживающие вести о реорганизации.
И всё — впереди.
Даже муторность в организме улеглась, несмотря на жару, и мысленный взор был устремлён к вновь засиявшим горизонтам бодро и смело. Единственное, что портило настроение — это мысли об оказавшейся не слишком удачной поездке на пикник. Ещё эта неприятность с удостоверением — теперь придётся тащиться в мартемьяновский штаб к Караеву!
И — зачем он понадобился тёте Фае?
Но не это, в основном, мешало сейчас разогреться его воодушевлению, а досада от неосуществлённых чаяний и тайных помыслов и так бестолково реализованных возможностей. У поворота на запасную лестницу, где была курилка, возле дверей опытной лаборатории, в окружении сослуживиц Нюры и Клавы, которые, очевидно, за всё это время, несмотря на появление начальника, так и не дошли до своего рабочего места, царила взволнованно продолжавшая делиться недавними боевыми впечатлениями и даже не повернувшая головы Зиночка в юбке багряно-красного цвета, что значило многое, а именно, начало нового периода активности.
Ну хорошо, раз она не желает сегодня обращать внимание на его появление, то и он её проигнорирует. Подобным образом подумал Иоська, гордо прошествовав мимо.
— Так всех мужиков порасхватают!.. — донеслось до него, — обрывком реплики Зиночки, которая всё же скосила глаза в его сторону, — паническое.
Ну вот, и его признали «мужиком». Великодушие Зиночки не имело предела, и, исполненный благодарности, Иоська, будучи уже морально готов к встрече с конструкторшами, устремился на лестничную площадку, где надеялся получить исчерпывающую обо всём информацию.
Однако залитая солнцем лестница была пуста, и даже над ней летал каким-то образом проникший сюда тополиный пух — перекур закончился. Иоська беспрепятственно достиг этажа, на котором находились подразделения и сектора конструкторского отделения, и гордо, и смело проследовав по коридору, решительно позвонил в знакомую дверь.
Сразу лязгнуло реле шифрозамка, впуская Иоську вовнутрь. Огромная комната была сплошь заставлена кульманами, за которыми сосредоточенно трудились девчонки-оторвы: конструкторши.
Горячие солнечные лучи пронзали пространство над их головами и прямой наводкой били в лицо самой известной из них — Люське. Маленькой, растрёпанной и расхристанной от напряжённой работы, с торчащими дыбом обесцвеченными волосами.
А также — её красивой, но не менее беспутной подруге Тоне, аристократической и грациозной Вере, которая училась на вечернем факультете «политеха», а потому считалась здесь среди других белой костью, по-крестьянски могучей Валюхе, неутомимой в поисках любви и счастья, и прочим весёлым и дерзким на язык боевым подругам Рязанцева.
И - приятельницам колхозных «камазников» и городских таксистов.
Работа была, как всегда, срочная, тяжёлая и скрупулёзная, не дающая и глотка воздуха для передыха — конструкторши тщательно и изощрённо, в масштабе, вычерчивали тушью на больших листах рыхлой «промокашки», рулонами которой были завалены все ниши и проходы — так как нормального ватмана, как и всего в этом городе, не хватало — рисунки будущих печатных плат, ретушируя чёрным места контактных дорожек и площадок, по которым впоследствии должен был поступать к деталям и ножкам микросхем электрический ток.
Потом всё это фотографировалось, металлизировалось и поступало на производственные участки для изготовления опытных и мелкосерийных образцов.
Ни в одной Азии, наверное, печатные платы не изготавливались таким допотопным способом, причём и это был - большой секрет здешних коротышек.
Иначе говоря, то, что инженер набрасывал левой ногой с похмелья или спросонья на мятом листке по возвращении из курилки, где его осенило, — здесь это воплощалось в натуральном осязаемом виде.
Бюро обслуживало все отделы, заказы шли непрерывно, и работы исполнительницам имелось постоянно выше головы.
Но и трудолюбием те, как и на колхозном току, отличались феноменальным, когда, словно в свекольной борозде, не разгибаясь и подчас после не менее слабых, чем на селе, ночных разгулов, обливаясь потом и прикусив побелевшие язычки, чертили и правили свои линии, чтобы сдать готовые листы непременно в срок.
Вот и теперь они никак не отреагировали на лязг замка, погружённые в свой адов труд. За окном, где-то внизу, гудел кондиционер, нагнетая прохладу в расположенный рядом директорский кабинет, но здесь, в обширной комнате, висела непроницаемая духота. На лбах конструкторш выступили блестящие капельки влаги, языки были привычно высунуты, графины из-под газировки пусты, особенно тяжело после воскресных похождений было, конечно же, Люське, но и она держалась мужественно.
И врождённый порог сердца не мешал ей быть заводилой и атаманшей, хотя однажды в такой же жаркий день после праздников ей и стало здесь плохо — так, что даже пришлось вызывать «скорую». Насколько всё-таки велика ещё разница между «умственным» и физическим трудом! Так же вот, на износ, трудился на своей мебельной фабрике, со стамеской, среди вредных испарений лака и клея, Иоськин отец, и его мать.
Как же всё-таки хорошо, что он закончил институт! И стал в своём роду интеллигентом в первом поколении.
Хотя, в отличие от него, для конструкторш и эта их нынешняя городская жизнь и судьба казались вершиной благополучия, словно окно в Париж.
После вил и навоза, котрые они только и видели в родной деревне, обитать среди асфальта, ходить посуху, работать под тёплой крышей, в халатиках, у какого-никакого стола было само по себе в их глазах невиданным взлётом. И потому они не унывали, с хулиганским посвистом выпаливая, когда собирались вместе, из весёлых глоток, как гимн: «Мы берёзовски девчата, мы нигде не пропадём!.. Мы и спляшем, и споём, и по морде надаём». Берёзовкой называли что-то местное.
Иоську все конструкторши искренне уважали и были с ним дружны.
Может, уважали они его за то, что он им всё очень доходчиво по работе объяснял. А может потому, что признавали в нём своего, пролетария.
К тому же — подобно им, не местного, без дома и тыла. Мало того, несмотря на это, только они из всех Иоськиных знакомых видели в нём человека более высокого, чем они, круга — «умного», «инженера», почитая за знания, которыми не обладали сами, и лишь здесь, пожалуй, его гордыня пока и могла получить желанное удовлетворение.
Тем не менее почтительное отношение не мешало конструкторшам питать к нему дружеские и даже покровительственные, исходя из их более щедрого жизненного опыта, чувства. По содержанию обращённых к нему лукавых вопросов и насмешек своих подопечных приятельниц Иоська понял, что искажённые слухи о его подвигах в поездке дошли уже и сюда — «испорченный институтский телефон» действовал безотказно. Сказанное в курилке на четвёртом этаже порою с точностью до наоборот мгновенно достигало второго и первого, вплоть до директорской секретарши. Однако излишних фривольностей Иоська здешним собеседницам никогда не позволял.
Деловито разъяснив им по работе технические детали и наставив на путь истинный, он забрал с собой готовые листы заказа, за которыми пришёл, дал ценные указания появившемуся начальнику их бюро, и, не без сожаления покосившись на пустой графин из-под газировки, отправился в обратный путь.
Однако попасть в свою комнату Иоське не удалось — дверь была заперта, и коридор — пуст. Очевидно, все уже ушли на обед.
Потоптавшись на месте и не зная, что делать с листами, Иоська нос к носу столкнулся с вырулившим со стороны парадной лестницы начальником отдела Сидоренковым.
— Уже выполнили! — сверкнув огненным взором и пожимая Иоське руку, восхитился он, уставившись на чертежи. — Ну, ты молодец! — похвалил он Иоську за организаторские способности и добавил:
— Наш пострел везде поспел! Явился-не запылился — и сразу подвиг! Давай — дуй на собрание, все уже там, я подойду. Тебя это особенно касается. Потом можешь быть свободен — там у тебя дОма какие-то хозяйственные дела, — всё это начальник умудрился выпалить на ходу и скрылся за поворотом коридора, прихватив листы.
Где это «дома»? Что за такие «дела» посреди рабочего дня? Никто толком сказать не хочет!
Перспектива не идти на обед Иоську не вдохновляла. Голод, несмотря ни на что, снова властно заявлял о себе. Нельзя, что ли, было устроить собрание позже? Столовая теперь точно закроется. Вспомнив, что и не завтракал, но успокоив себя тем, что денег у него с собой всё равно нет, он заглянул в пустую умывалку, где попил воды из-под крана, и лишь слегка удовлетворённый, понуро поплёлся в большую комнату в конце коридора.
Нет, на голодный желудок ничего не надо.
Уже в бюро после собрания Иоська занял до завтра у невесть откуда появившегося Миши два троллейбусных абонемента на пять копеек для поездки в Соцгород, где жила тётя Фая, и обратно, и пользуясь тем, что начальник тоже после обеденного перерыва слинял в отгул, последовал его примеру, только уже без заявления.
На улице успел разгореться настоящий знойный ад, и небо, ярко-синее в разрывах сочной зелени листвы, казалось, плавилось, как и асфальт под ногами. Солнце, брызжа сквозь кудрявые ветви берёз, уже жарило немилосердно, но Иоська, несмотря на некоторый остаточный шум в голове, вдыхал нестерпимое пекло не без удовольствия, и шагал через площадь, стараясь держаться солнечных участков — там, куда не достигала тень растущих в сквере тополей. Разве это — жара! Разве так раскалён песок где-нибудь там, на берегу Мёртвого моря, вода в котором столь плотна от соли, что в ней нельзя утонуть, под босыми пятками каких-то его былых земляков, которые, подобно предкам, трудятся на переработке соляных глыб на комбинате! А ведь там точно есть несколько человек, знакомых ему некогда по родному городку. Как же не любить ему африканский зной! Иоська обожал жару и, подставив лицо горячим лучам, он, наслаждаясь, вышел с площади на главную улицу, с которой открывался взору спуск к бескрайне-сверкающей далёкой воде. Солнце заливало город, лаская лучами бесчисленные крыши, озаряя розоватые и жёлтые стены, но здесь прохладным ветерком уже чувствовалось свежее дыхание Волги и было не так жарко, а дыхание степи висело в небе дрожащей дымкой марева, и Иоськиных ноздрей достигали терпкие запахи трав.
Порывшись в карманах, он набрал-таки монетками по копейке и "двульникам" шесть копеек и с огромным удовольствием у бочки, что стояла возле «Будыльного» магазина, влил в себя большую кружку вполне терпкого и вкусного кваса, вслед за чем через площадку цветомузыкального фонтана, который весело работал, а потому добавлял в воздух прохладу, направился к троллейбусной остановке.
А уже часа через два, троллейбусом того же маршрута, он возвращался от тёти Фаи обратно, немигающим взором провожая проплывающие за окном многоэтажки Соцгорода и нелепый по своей архитектурной композиции памятник Победы — нечто безжизненное, узким столбом устремлённое вверх среди непомерно огромной круглой клумбы. Значит, есть какой-то смысл в этом скульптурном вопле странного вкуса? Сейчас его не очень трогали архитектурные изыски — что уж взять с художников, если куда большие нелепости подкидывает сама жизнь!
Раздражение почти успокоилось в нём. Полупустой салон троллейбуса заполняла предвечерняя духота, в животе мягко улеглись и усваивались родные мясные вареники со сметаной, салат из помидоров, редиска и куриная ножка, которыми потчевала его тётя, и единственное, что Иоське, находившемуся в состоянии бесконечной усталости, сейчас хотелось — это поскорее завалиться спать.
Расправу над Александром он решил отложить до часа, когда выспится и наберётся для неё сил.
Случилось беспрецедентное.
В воскресенье, благополучно вернувшись из библиотеки и обнаружив дома Иоськину куртку, но не его самого, Гольцман в одиночку валял дурака, пока не дождался прихода Валерки Шуркова, с которым Иоська договаривался о встрече заранее.
Иоськина необязательность вызвала у обоих необычайное удивление — и в самом деле, прежде с ним такого не случалось. Так и поводов, подобных тому, что произошёл, не было! Ну, хорошо. Валерка подождал и ушёл, попросив позвонить.
Этот же хлюст ждал, ждал, и к одиннадцати, или около того, часам вечера так разволновался по поводу Иоськиного отсутствия, что пошёл звонить Валерке как раз в тот миг, в который гаснул луч пурпурного заката, словно в городе был комендантский час. Валерка, бросив семью и дела, приехал последним автобусом, когда уж близилась полночь — а Германа всё нет…
После чего началось всё самое психопатологическое. Оба не нашли ничего лучшего, как отправиться поднимать на ноги Иоськиных, почти забытых уже им самим, любимых родственников — посреди ночи в Соцгород, для чего всегда такой прижимистый Александр даже разорился на такси, и в результате сделали, наверное, местному таксопарку месячный план.
Поплутав в сгустившемся послезакатном полумраке, когда звёзды уже замерцали, но фонари ещё не зажглись, по дебрям новостроек высотного микрорайона, так как адрес Гольцман, разумеется, точно не помнил, они отыскали, наконец, нужный дом.
Хорошо ещё, что в связи с введением «летнего» времени, благодаря которому долгие июньские сумерки затягивались допоздна, Иоськины дядя и тётя спать ещё не легли.
К тому же с недавних пор они заимели собственную головную боль — подросшего единственного и любимого сыночка Аркашку.
Лелеемый и обожаемый, закормленный витаминами и протащенный через все ненавистные для него математические классы и музыкальные школы, он в «благодарность» им вовсе отбился от рук, не слушался, не ел, грохотал, запершись, магнитофоном, а в последнее время ещё и начал погуливать заполночь.
И в момент прихода нежданных гостей родители как раз поджидали его — все на нервах. А потому открыли дверь сразу.
Вслед за чем произошло то, что ни один режиссёр Гайдай или Эльдар Рязанов не смогли бы выразить игрой самых драматических актёров в своих комедиях, так как такое нарочно не придумаешь.
Главным героем стал, конечно же, Гольцман.
«Вы родственники Йосифа?», — без всяких предисловий и не представившись, с порога спросил он, а когда в ответ остолбеневший рядом с женой муж тёти Фаи ответил также вопросом: «А в чём дело? Что с ним случилось?», Александр словно специально выдержал трагическую паузу и, поправив указательным пальцем очки на переносице, заметил коротко и с тем же трагизмом в голосе:
— Он исчез.
После чего удивлённая было тётя Фая незамедлительно упала в обморок, и её с трудом удалось привести в чувство только с помощью нашатырного спирта, который пришлось разыскивать по всему подъезду. И тотчас все трое мужчин, включая быстро собравшегося Давида Семёновича, прямо посреди ночи решили отправиться на поиски.
Перебрав в своём воображении всех возможных знакомых ему Иоськиных приятелей, Гольцман припомнил почему-то одного Митьку, у которого дома в Шанхае телефона не было. Однако то, что в последний раз Александр видел Иоську перед отъездом того на пикник в компании с ним, навело путь их блужданий именно на это направление. Это решение окрепло после того, как, позвонив Екатерине Ивановне, имевшей дома телефон, Александр убедился, что Иоська так и не вернулся. Всё мог простить тот ему, только не то, что он приплёл ко всему и Катьку. В круглосуточно работающем «адресном столе» троим благодетелям ночных таксистов заявили, что в такое время они частным лицам справок не дают, отослав их в горотдел милиции в центре.
Там дежурный долго переспрашивал фамилию, а затем имя и отчество «пропавшего», заносил всё это в «банк данных» вычислительной машины, и от имени своего начальника пообещал объявить розыск. Затем, уразумев, что от него требуют не этого, обзвонил-таки все морги и вытрезвители, а также травмопункт, но нигде Иоська не обнаруживался, хотя фамилия его выговаривалась дежурным в трубку подчёркнуто тщательно.
Зато адресов шанхайских Ермаковых визитёрам выдали сразу три.
В кромешной тьме, будоража стаями перегородивших дорогу окрестных собак, для чего Давид Семёнович даже вооружился толстой суховатой палкой, так как иным образом миновать злобно рычащих псов было совершенно невозможно, и пугая неуснувшую и в такой час шпану на углах, они шли вдоль извилистых заборов с калитками, стараясь разглядеть за ветвями выплеснувшихся на волю садов таблички с названиями переулков и номерами домов. Впрочем, Александру было привычно ходить через город по ночам. Один раз каждый месяц он имел привычку звонить по телефону домой матери. А так как «давали» Одессу наиболее легко именно ночью, то и междугородный разговор он заказывал на час или на два. И шёл к этому времени на главпочтамт, где был и переговорный пункт, через пол-города по пустынной главной улице мимо чернеющих под ровными неоновыми вывесками дыр опасных и не знающих сна проходных дворов. Разве могли напугать эти мрачные подворотни его, так же запросто и тоже ночами проходившего множество раз в родном городе мимо тёмных извилистых лабиринтов других двориков, увитых виноградом, пронизанных ветром с моря, полных риска во тьме и всяческих неожиданностей днём. Где обитала не похмельная зековская урла, а жил весёлый дух и не вывелись последователи Япончика и пересыпьских костоломов, запросто крушивших ребром ладони глыбы ракушечника. В пору работы на заводе у порта Александру неоднократно приходилось драться, руку он имел тяжёлую, а удар кулака — сокрушительный. Хотя здесь, в Городе, испытать эти свои дарования ему ни разу не пришлось. Не пригодились они и теперь. Группа розыска беспрепятственно обошла в Шанхае всех Митькиных однофамильцев, путаясь в развешанных во дворах рыболовных сетях, проваливаясь ногами в картофельные погреба. А в одном из домов попала даже в настоящий воровской притон, или малину, откуда выбрались невредимыми лишь благодаря Валеркиному красноречию и умению быстро и с шуткой налаживать дружеские, а то и деловые, контакты с любой непредсказуемой толпой и опасной публикой: наследственные организаторские способности.
Этот его беспримерный дар моментально находить общий язык с любой публикой и всюду сразу становиться своим, его весёлая и цепкая общительность и умение входить в контакт выручили ночных путешественников, которым в ином случае пришлось бы плохо, и в нынешний раз. Подружившись и с бандитами, они без ущерба для здоровья покинули притон, направленные по искомому адресу.
Можно было представить себе изумление Митьки Ермакова, ночевавшего обычно летом у себя в сарае — едва не на сеновале, и разбуженного в самый жуткий час лаем рвущегося с цепи Шарика, когда перед его заспанным взором посреди двора в туманном свете взошедшей луны предстали два взбалмошных еврея и ещё кое-кто, исполненный решительных намерений, с ними.
После всего произошедшего, хочешь — не хочешь, но Иоське действительно предстояло, — неизбежно и в самое ближайшее время, - замаливать грехи перед тётей Фаей усиленной помощью по хозяйству.
И никакие галушки с варениками не могли для него покрыть моральный ущерб от предстоящей потери времени.
Причём улизнуть от этого не было никакой возможности.
С такими нерадостными мыслями вернувшись в свой приют у чердака и никого, даже хозяек, дома не обнаружив, он, ощущая одну лишь неизбывную душевную и физическую усталость уже со слипающимися глазами разделся до полосатых трусов и с удовольствием укрывшись сразу приклеившейся к вспотевшему телу простынёй, забылся тяжелым, без видений, сном, словно провалившись в вязкую жаркую массу.
Прошло время, и он, сбросив ноги с лежанки, ощутил босыми ступнями прохладу пола — но и она не остудила окружающей духоты. Во рту пересохло, смертельно хотелось пить.
Воды Гольцман, ясное дело, снова из колонки не натаскал. Однако на подоконнике стояла бутылка воды «Куваки», которой в момент Иоськиного прихода там не было, а рядом с ней лежал свежий номер газеты «Волжский ленинец» — значит, Александр уже заявлялся. В холодильник лимонад поставить, конечно, не мог! Подавляя в себе вновь вскипающее раздражение, Иоська открыл одним ударом бутылку и попил.
Только сейчас, наверное, Иоська почувствовал, что протрезвел, наконец, окончательно.
Внутри тянуло и урчало, опять хотелось есть.
Приоткрытая форточка совсем не струила в комнату прохладу с улицы, и он, возбуждённый собственными раздумьями, отшвырнув газету, резко встал, чтобы распахнуть всё окно.
Двор заполняла прерываемая оранжевыми закатными полосами на асфальте тень. А вот и они, голубчики!
Внизу, на брёвнах, сидели рядышком Гольцман и Валерка Шурков, которые, покуривая, о чём-то непринуждённо беседовали между собой. Виднелась жёлтая створка открытой настеж входной в дом двери.
Иоська, нетвёрдо ступая по ступенькам лестницы, спустился в хозяйскую кухню, желая умыться над раковиной, но первая же пригорошня отнюдь не ледяной воды ввергла его из жара в жуткий холод. Теперь его бил озноб, зуб не попадал на зуб, не помогло и не согрело махровое полотенце, и натянутая футболка. Он чувствовал себя абсолютно отравленным и разбитым — вот когда только пришло это отвратительное состояние! И пожевать было нечего — лишь чёрствая корка чёрной буханки, молоть это. Вот, дьявол! Скорее во двор — быть может там остался клочок жаркого закатного солнца.
Никак не будучи в состоянии согреться, а потому ссутулившись и втянув голову в плечи, дрожа всем телом, показался Иоська в дверном проёме взглядам друзей — с непередаваемо кислой миной на лице.
— Привет, — сказал ему Валерка.
— Ты где был? — явно чувствуя свою вину, произнёс, заёрзав на бревне, Гольцман.
— А с тобой я вообще разговаривать не хочу, — поздоровавшись с Шурковым, ответил Иоська и не выдержал:
— Зачем надо было беспокоить Додика? Да ладно бы его! Ты что, не знаешь, какие мы друзья с Файкой? Или вообще в голове уже ничего нет? Зачем вы туда попёрлись?
Впрочем, Гольцмана сложно было вышибить из седла.
— Ты исчез, — ничуть не смутившись, односложно ответил он, затянувшись дымом, и пожал плечами, как ни в чём не бывало.
Но и Иоську это не обескуражило — напротив, разозлило ещё более.
— Не предупредил, — добавил Александр, выпуская дым. Я пришёл из магазина, гляжу — сумка, одежда лежат, а его нет и нет. Уж ночь на дворе. Вдруг что случилось? Хоть бы записку написал, что не придёшь...
Это было уже слишком.
— Я что, мальчик маленький? — вскричал Иоська с таким возмущением, что голос его сбился на фальцет. — Ребёночек домой не пришёл.., — закашлялся он, поперхнувшись.
— А то большой, что ли? Мне потом за тебя отвечать.., — и не думал раскаиваться Гольцман.
Наглость его была столь обескураживающа, что Иоська даже успокоился.
— Ну, если уж я зачем-то понадобился, то хотя бы в общежитие наше заглянули, чем Фаину до инфаркта доводить. Ты что, не знаешь, где у Конторы общага? — сказал он примирительно.
— Вот об этом-то мы и не подумали, — с искренним сожалением проговорил Александр, поглядев на Валерку. — Как-то упустили из виду. Но ты бы записку оставил, — расстроился он.
— Я знал, что не приду? — сделал движение плечами Иоська. Резонно решивший, что дурость если не оправдывает, то хотя бы смягчает вину. — Если бы я знал!
— И чем вы там занимались? — спросил Александр.
— Догуливали, — вздохнул Иоська. — Не догуляли. Я бы, конечно, мог прийти на ночь, но тут бы Катька такой хай подняла! Ты бы поглядел на мою вчерашнюю видуху — с ней было лучше не показываться. Так что получилось бы только хуже. Сейчас ещё голова крУгом идёт..., — заметил он, принимая из Валеркиной пачки предложенную ему американскую сигарету и с важным видом прикуривая за компанию от зажигалки «Ronson», однако после первой же затяжки его так замутило, что Иоська, едва выдалась возможность, с отвращением отшвырнул начатую сигарету в кусты.
Нет, чтобы он ещё хоть раз нажрался или закурил!...
Неожиданная метаморфоза, произошедшая с Иоськиным выражением лица при этом не осталась незамеченной для друзей, а Александра даже подвигла на новые подначки.
— И что же вы там пили? — почти участливо спросил он.
— Мы пили, — со значительным видом набрав в грудь воздуха, чтобы отдышаться, пояснил Иоська, — высо...кака..чественный самогон, — завершил он фразу на выдохе, слегка запутавшись языком в середине длинного слова.
Что и говорить, глубокоумные слова давались пока Иоське ещё не очень.
— А я тут приходил, как договаривались..., — вступил в разговор Валерка.
— Я уж знаю, — извиняющимся тоном сказал Иоська, вздохнув и, желая сгладить вину, вновь напустился на Александра:
— Ты книгу отдал?
— Только вчера дочитал, — сказал тот.
— Вот она, — желая предотвратить вновь разгорающуюся перепалку, Валерка раскрыл перед носом Иоськи свой полиэтиленовый глянцевый пакет, показывая содержимое. — Я уже видел на неделе Николая Белоносова из наших и Белова — он хвастался своей новой машиной, придём — посмотрим. Кого ещё? Не знаю — сбрасываться уже пора по четвертаку или по пятнадцать. Вот, хотел с тобой посоветоваться. Николай не против. Белова, я уже сказал — видел. Натулька — в колхозе...
— В колхозе она, да! — с сарказмом подтвердил Иоська.
— И она с вами была? — сразу откликнулся Гольцман и тут же выразил вслух сожаление:
— Эх, жалко, что я отказался поехать тоже.
— Не расстраивайся, — успокоил его Иоська. — Тебе бы там ничего не обломилось.
И тотчас обрушил на удачно уязвлённого за свою мужскую гордость Александра новую атаку упрёков. Чтобы не расслаблялся:
— Деятели! Весь город уже знает... Фаю оповестили — она теперь, не дай бог, домой родителям сообщит. И мне выходной терять на её хозяйство, грехи через вас замаливать: ограду красить на кладбище вздумала. Мне что, больше делать нечего?! Да ещё видеть её лишний раз...
— Так у неё есть же этот, сынок! — возразил Александр.
— Дождёшься от него — бандит растёт: запеканку есть не хочет. Курить начал тайком, скотина такая, — заметил Иоська. — Я «не куру» и не пью, а он — курит!
— А я сегодня выпил кружечку пива, — похвастался Александр. Понедельник, в библиотеке — выходной, пошёл днём в баню. В будний день в Ивановской хорошо, никого нет, ни очереди никакой, тазиков — полно. И натопили! — погрузился он в сладкие воспоминания...
Тоже нашёл, что смаковать — баню. Иоська пАра терпеть не мог, задыхался, всегда выскакивал то и дело в холодок, а там — сквозняки, потом — сопли. Чего хорошего? То ли дело — сухой жар, сауна. После военных сборов они, новоявленные офицеры запаса, большой компанией как-то ходили в спецсауну при райкоме — Колян через свои комсомольские круги устроил. Сухого вина набрали! Один Чубарик заглотил литра два с воблой, не говоря уже о Стародубе с самим Коляном. Вот это — вещь. Лишь Шурик остался недоволен. «Да ну вас, — говорит. — Радости тоже: п;кло сто градусов, заходишь и сидишь. Как дурак». Всё ему подавай прелести деревенской экзотики. Иоська-то знал, что на самом деле Шурику, сыночку двоих конторских же ведущих инженеров, как и ему самому, милее всего нормальная городская ванна. Александр — другое дело. Телом и душой он вызрел в банях на Молдаванке, куда устремлялась от приморского парка Шевченко его родная Малая Арнаутская, ныне — улица революционера Вацлава Воровского.
— Напарился, — продолжал он воспоминания. — Потом зашёл в пивной павильончик там рядом.
— Как! И ты стоял и пил вместе с этими алкашами? — воскликнул Иоська искренне, поражаясь собственному лицемерию. — Там же грязно... Вонюче... Эти всякие стоЯт...
— И что? — не согласился Гольцман. — Пиво — хорошее.
После парной — выпил с таким удовольствием, ты не представляешь. Истинное наслаждение, — добавил он.
Вздохнув, и Иоська с дрожью в душе вспомнил мордовскую бражку и, несколько помешкав, как на духу поведал о своей неудачной вчерашней попытке стать истинным россиянином.
— Я там твоего лимонада попил, — признался он, завершая исповедь. — Воды нет!
— С тебя шашлык, — сказал Александр. — Кстати, я с полудня не ел. И не купил ничего.
— Разумеется, — разозлился Иоська.
Как всегда!
— До булочной нельзя было дойти! Только до пивной!
— Да тут этот твой заявился днём, Митька, или как его! — начал оправдываться Гольцман. — Тоже — беспокоился за тебя. Мы сидели, беседовали...
— Как же! — от перспективы грядущего неутолённого голода гнев вновь стал вскипать в Иоське. — Тётю оповестили. Катька в курсе! На работе уже всё известно!!
— Ты был на работе? — удивился Александр.
— Где же я, по-твоему, находился! — воскликнул Иоська. Все нормальные люди днём — на работе. Это ты только по баням гуляешь. У нас ведь сегодня состоялось историческое собрание, — пояснил он.
— И что? — спросил Гольцман, снова закурив. — Тебя уже назначили начальником отдела, или — как там у вас — бюро?
— С вами назначат, как же, — буркнул Иоська и добавил:
— Как же без ужина?
— Ну, пойдёмте, сходим, — предложил Александр.
— Закрыто уже всё, — грустно предположил Иоська.
— Шашлычная работает как раз до десяти, — заметил Гольцман. — Ещё успеем.
Спустившийся на мирные поля тихий вечер прохладой забирался в рваные дыры старой, некогда розовой, вылинявшей Иоськиной футболки, пробирая ознобом голые локти под её спущенными длинными рукавами. Мёрзли и босые ноги. Мимо через калитку к соседской двери деловито прошествовали возвращавшиеся, очевидно, с пляжа, сдававшие в это время экзамены, постояльцы-студенты, помахивая авоськами, полными магазинной еды — ветчины, батонов, всякой ряженки. Эта картина решила дело.
— Ну, айда! — сказал Иоська, вставая. — Только оденусь.
— Сейчас докурю, — предупредил Гольцман.
— Человека со сна подняли, — вспомнив Митьку, воспользовался возникшей заминкой и решил завершить излияние остатков возмущения Иоська. — Ермакова, наверное, чуть кондрашка не хватила. Милицию всю переполошили, хватило ума тоже! Они же теперь мои данные в свой компьютер занесли, ты понимаешь — и фамилию, и всё, мне это необходимо? Соображать всё-таки нужно. У них ведь там банк данных — ты знаешь, что это такое? Когда теперь сотрут! Игрушки тоже мне.
Иоська не на шутку разволновался.
— Надо ведь было тебя искать! — встряхнув коробком со спичками и близоруко сощурившись, эмоционально воскликнул явно так и не испытавший мук искреннего раскаяния Александр, вскакивая с бревна и ухмыляясь.
— Не таким же идиотским способом, — решил добить его Иоська, на что Гольцман, собравшийся было идти к двери, ничуть не смутившись, повернул к нему рябоватое лицо.
— Идиотов ищут, — резонно заметил он, и после паузы, с ударением на том же слове, добавил:
— Идиотскими способами!
Видя, что опять закипают страсти, Валерка поспешил перевести разговор в другое русло, начав выспрашивать у Иоськи детали его путешествия на пленэр. И тот, чуть смутившись, рассказал друзьям о своём сражении с Голиафом.
— ...И даже тыкал им там под нос удостоверение, — печально подытожил он, сам удручённый чуть отодвинутыми было, но снова всплывшими воспоминаниями, услышав в ответ от Гольцмана вместо поддержки очередную подначку.
— Ты разве не знаешь, — выразительно поглядел на него тот зелёными глазами и раздельно произнёс:
— В твоих документах их могла заинтересовать только одна графа.
И, шагнув через порог, Александр первым направился к лестнице.
Уже в комнате, - в то время, в течение которого Иоська стаскивал с себя тренировочные штаны и вновь облачался в свои великолепные светлые брюки, - он с неприязненной миной на лице рылся в углу за тахтой, вертя в руках брошенную туда — поверх сумки — Иоськой его походную куртку.
— Чем это пахнет от твоего балахона, не пойму, — спросил Сашка, наконец, брезгливо отшвырнув куртку на стул.
— Я знаю, чем они там под ней занимались? — пожал плечами тот, вспоминая автобус и их лихого комсорга Евгения с его бесшабашной любовницей, о которых он вкратце также уже поведал приятелям.
В тот тёплый вечер последнего лета судьба, поиграв с ним два дня кряду, как кошка с мышью, впервые показала ему, всё ещё беззаботно сидящему на облачке мира коротышек, основных персонажей «обратной стороны Луны», о которой он не хотел и думать, и куда провалится вскоре со всеми потрохами: о чём и предупреждали его докучливые спутники-друзья. Вот как это было.
Приспустив засученные рукава рубашки пониже, Иоська, покинув двор, шагал рядом с приятелями по вечерней улице, и мысли его были грустны, а начавшее было повышаться настроение — уныло.
Его раздражало и беззаботное поведение Александра, размахивавшего руками и задиравшего спутников, и даже — золотящаяся закатом отросшая рыжеватая щетина на щеках Гольцмана.
Под стать Иоськиному состоянию души была и улица — деревянная, двухэтажная, с покосившимися заборами. Старые, довольно высокие, обшитые досками дома покосились от времени. Сохраняя по фасадам определённый шик — обильную, хотя порой и потемневшую, резьбу, крашеные наличники и фигурные ставни и козырьки, внутри они были неимоверно ветхи, насквозь прогнили, поддерживаемые подпорками, и, казалось, вот-вот рухнут вовнутрь, увлекая сами в себя трухлявые стропила и лестницы. И такими же, как дома, выглядели и сиротливые обитатели Приволжского района, с той лишь разницей, что они и внешне не сохранили никакого глянца и блеска: выбравшиеся теперь, после дневного зноя, на скамеечки и крылечки, да, казалось, и не покидавшие их никогда. Оторванные от всех благ, что давала прочим развитая индустриализация, не знающие огромных окладов, многочисленных премий и щедрых продуктовых пайков, которыми одаривали своих бесчисленных работников большие заводы и богатые НИИ, что были для них немыслимой и недоступной экзотикой, они вроде бы и вовсе нигде не работали. Дни напролёт, в обед и утром, видел Иоська у крылечек одни и те же лица — одутловатые, белые, с мешками почечных болезней под глазами, выцветшими и водянистыми, в которых давно потухла жизнь. Здесь жили люди, или не выходящие с бюллетеней, или, может, даже, сплошь инвалиды — нестарые, но полностью потерявшие признаки возраста, насквозь больные, с большими зыбкими телами, некогда принадлежавшими, наверное, крепким мужикам, а теперь водянисто бесформенными, оплывшими и вывалившимися из широких мятых штанов вместе с пижамного типа неряшливыми рубахами.
Тусклые, тихие голоса, вечно незастёгнутые ширинки, трусы наружу, убогая в своей ветхости одежда — отброшенный шлак осчастливившего всех индустриального бума, они так были непохожи на других — ни на здоровых и энергичных вчерашних селян, деятельно и весело заполонивших бесчисленные новостройки Соцгорода и кварталы железнодорожного района за вокзалом, дачи и электрички, ни на спившихся, но по-прежнему шебутных и блатных обитателей центральных кварталов, ни на погруженных в свою бурную и тайную хозяйственную или же криминальную жизнь аборигенов раскиданных среди садов и огородов бескрайних районов частной застройки.
Мчащееся по кочкам бездорожья время, здесь вовсе остановилось, и заплутавшееся среди них и, казалось, уже умерло. Не оживляло пейзаж даже массивно высящееся старинное и красивое здание художественного училища. Возле сквера с бюстом Поэта выбравшиеся «на натуру» вездесущие художники, отобразив последние краски заката, уже складывали холсты и кисти, собираясь отчалить восвояси.
Хотя было ещё вполне светло, уходящая от сквера вниз, к центру Города, Главная улица казалась почти безлюдной. Лишь немногочисленная весёлая шпана привычно сидела у своих подворотен среди разморённых дневной жарой дворовых собак и кошек , пережигая закалёнными печёнками остатки послеобеденной бормотухи и лениво тщась поймать последнее тепло угасшего солнца. Такая картина наблюдалась здесь в это время всегда в час, когда магазины были уже закрыты, и верхний конец улицы, что в этом месте ниспадал своей, мощёной шлифованным булыжником, мостовой резко под гору, словно дремал, чтобы уже через час-другой очнуться для неведомой иным и опасной ночной жизни. И лишь шумные кучки посетителей кинотеатра, красивого, с колоннами, что располагался возле сквера у бронзового, едва не старейшего в окрУге памятника Карлу Марксу, на месте взорванного некогда Кафедрального собора, прокатываясь по тротуарам вниз к фонтану, тревожили после каждого сеанса здешний покой.
Гольцман шагал под гору, беззаботно размахивая руками и вовсе забыв, как, подымаясь обычно в обратном направлении, клял этот рельеф со словами:
«Какому идиоту могло взбрести в голову строить город на таких холмах!».
Теперь он был всем доволен. Вот кому на Руси жить хорошо.
По крыше многоэтажной «китайской стены» с закрытыми уже детским и электронным магазинами внизу привычно бежала на фоне темнеющего на востоке неба проснувшаяся световая реклама, опять рассказывая об успехах расхваленной всюду Свердловской области, где первый начальник собирал руководителей строительных управлений.
Как всегда. Ну кому это может быть интересно?
Фонтан по случаю рабочего дня не работал, а потому народа было мало и здесь, а крестьянский бунтарь с русской дубиной гнева щерился с мозаики на стене ресторана "Волга", что был напротив фонтанной площади, в пустоту, никого не пугая, и лишь возле стеклянных дверей заведения кучковалась, дымя сигаретами, довольно оживлённая и хмельная группка мужиков.
Что было необычно — по понедельникам ресторанные музыканты обычно отдыхали, а потому залы были пусты.
«Волга» же, располагавшаяся в квартале от главной милиции, слыла в Городе наиболее пристойным местом, оплотом культуры и сервиса, где алкалоидные террористы не кучковались, а собиралась исключительно приличная интеллигенция.
Причём не «богема» — эти гуляли, в основном, за городом и за рекой, а та, что была ближе к Обкому.
Ветерок доносил до ушей малопонятные слова и возгласы, разносившиеся над сборищем странных личностей.
Они были сплошь в джинсах и одновременно в галстуках, все — не первой молодости, на сильном и, похоже, привычном "взводе" и с изысканной нечёсанностью шевелюр и бород.
Эти слова, произносимые с глубокомысленным взором, являли собой звукосложения типа «неофиты» и «парадигма сюрреализма».
Иоська же невольно вглядывался, замедлив шаг, в туманный от рассеянной подсветки полумрак ресторанного холла, не спеша давать себе отчёт в том, кого именно он силился там разглядеть.
Впрочем, женщин в холле видно не было — там также, как и на тротуаре у входа, клубилась та же живописная публика, а вместе с ней — строго-улыбчивые одновременно некие люди в мышиного цвета отличных и одинаковых польских костюмах-тройках.
И — ни одной девушки, зато оттуда, из сизого дыма вдруг до ушей приятелей донёсся приветственный возглас, а через секунду удивлённым взорам Валерки и Иоськи предстал их былой однокашник по студенческой группе Виталя Белов, вознёсшийся в последний год по линии Горкома комсомола к высотам поднебесным, однако ничуть не потолстевший.
Всё тот же, что и в годы, когда он играл за Город в хоккей, низенький крепыш-альбинос, с лицом, раскрасневшимся от выпитого, что было особенно заметно на фоне абсолютно белых волос, и сверкающими голубыми глазами.
— Кого я вижу! — радостно развёл он руками в стороны, словно желая всех обнять.
Рядом с ним высился крупный, дремучий от кудлатых чёрных волос, кустами выбивающихся даже из-за распахнутого ворота рубахи, бородач неопределённого возраста, в дымчатых очках, похожий одновременно на Карла Маркса и на Зигмунда Фрейда. Присутствие здесь Витали, да ещё в столь экзотической компании, Иоську несказанно удивило. С возвращением Белова в сферу окружения недосягаемого Кагорова всякие его появления просто так в кабаках, барах и «Бочонках» были совершенно исключены, такое не допускалось, и трудно было представить, что он вдруг принялся за старое, студенческое.
Однако Виталя был весел и беззаботен под стать Александру.
— Общаемся с деятелями культуры, — радостно поздоровавшись со всеми, пояснил он, и, поймав недоумённый взгляд Иоськи уточнил:
— Вернее — они с нами. Хотели на природе, да синоптики обещали грозу, а её нет.
И, видя, что Иоська всё равно ничего не понял, представил своего собеседника:
— Вот знакомьтесь, Агдам Кабернеевич...
А когда тот, не желая мешать разговору, корректно отошёл вглубь холла, закурив, продолжил:
— «Абрамович», — кликуха у него такая. — Олежка Залманов.
В своё время с ним едва не погорели на продаже кассет. Такой фарцер был! Сколько вермута с ним выпили! Теперь — художник. Диссидент! Здесь все — вольтанутые: «постмодернисты», экспресс-сионисты. Фаллосы рисуют. «Инфернальный взрыв». Теперь это можно. Малевич — может, слышал? Выставку собираются устроить в музее Поэта, в усадьбе. А состоится ли она — зависит от райкома. Вот они и ублажают нас, на банкет пригласили. Раньше всё я, помню, Абрамовичу ставил, а теперь он меня поит...
«Ничего себе, — подумал Иоська. — Это же взятка. Ну и времена пошли! И опять — не таятся. Всё открыто... Совсем нет порядка, разве прежде такое было возможно!».
— Я ему не только в этом помогал, — похвастался Виталя. Просил меня насчёт документов похлопотать — за границу не пускают. Но это пока, — не без апломба сказал он, — не мой уровень. «Жертва» откупная нужна, а где взять? У нас же в городе все — одна «мафия». Теперь он — в опале. Но, как видишь, цветёт. Пьян, и нос в табаке. Абрамович непотопляем.
Не, не, это уж слишком! — желая увильнуть от становящихся опасными пьяных излияний, Иоська поспешил перевести разговор в благоразмеренное русло делового сюжета.
— Ждём вас всех с моей супругой обмывать Юрину коляску. Родители будут на даче, — не снизил прилив воодушевления и тут Белов.
И добавил:
— ПосмОтрите гарнитур, как я сам отделал санузел — Юрка уже видел. — И вообще, как надо жить.
Вслед за чем, подхваченный волной накурившихся и рванувших обратно к столам художников, не прощаясь, растворился в дыму.
— Как тебе это нравится? — спросил Гольцмана Иоська. — О, времена! Ведь — буйство либерализма, к чему придём? Нет, я, конечно, не ретроград...
Александр только усмехнулся.
— Слышал анекдот? — прервал он поток Иоськиного резонёрства. — «Что такое экспрессионизм, — спрашивают. — Ответ: «Экспресс, набитый сионистами», — снова закурив, в порыве эмоционального подъёма, улыбаясь, привычно тряхнул коробок спичек Гольцман.
Слышал... Все отделы политических изданий книжных магазинов заполнены литературой, мусолящей это слово. Отлично исполненной, на прекрасной бумаге, с глянцевыми обложками. Знал он и схожие анекдоты — про «пианиста Сидорова», неизвестно кем придуманные, из которых было неясно, к кому у их сочинителя больше злобы — к евреям или к пианистам. Вообще антисемитские анекдоты его не вдохновляли — и не потому, что были антисемитскими. А потому, что они не были анекдотами — к примеру, про Абрама и его кальсоны: «Сара, зачем ты их взяла?» — «Молоко цэжу» — «Они ж засраты» — «Дак я их перевэрнула». Рассказчик такого и не пытался кого-то рассмешить. Быть может, томимый собственным комплексом происхождения из хлева и полной невозможности когда-либо адаптироваться «в культуре», сколько бы вузов он ни кончал после «подготовительных отделений», сколькими бы галстуками ни подпоясывал физиономию, которую всё равно он видит в зеркале всё ту же, и её — не заменишь... Или — по какой другой причине, но зачатки юмора в подобных опусах напрочь глушились одним — удушливой злобой , откровенной и грубой. Не к евреям даже, которых он, в сущности, и не знал. А вообще — к «чужим»: «умным», «культурным», «пианистам», другим непонятным. А за их прикрытием, в тайных глубинах души — к тем, кто загнал его сюда, заставил искать свой лёгкий кусок в чужом, враждебном городе, лишив привычного хозяйства и уклада жизни. Стремлением к навязчивому — побольнее ужалить и оскорбить, только и всего. А потому Иоська решительно не понимал, чему Александр здесь так радуется.
С Беловым дело обстояло иначе, и это уже были их обоюдные и старые шуточки.
Еврейский вопрос был знаком Витале не понаслышке. Хотя и проживая в разных районах Города, он и Юрка Шиманский почему-то учились в одной школе, располагавшейся в помещении старой гимназии номер один, и теперь считавшейся специальной и привилегированной. Оба являлись одноклассниками, и в детстве Белову, уже тогда слывшему задирой и хулиганом, приходилось неоднократно заступаться за Юрку, с которым он дружил, в мальчишеских конфликтах. Правда, сам он относился ко всему этому с юмором.
Затем, в студенческие годы, они часто острили между собой на разные околонациональные темы, столько уже было разговоров. И Виталькины подколки были веселы и беззлобны, хорошо понятны им, однокашникам, — но прочих не касались: эти шуточки и словечки, знакомые их былой, ныне разбежавшейся, студенческой группе, где Виталя был душой всех гулянок и попоек — последняя с его участием состоялась давно, тоже летом перед самой Валеркиной свадьбой. В тот год Валеркин отец, первый секретарь одного из сельских райкомов, ещё не был переведён в Город. И сам Валерка, жил, как и Иоська, на частной квартире, что находилась тут же, неподалёку, на ведущей к Окружной дороге длинной кривой улице у Пензенской заставы, где Валерка устроил тогда для всех свой последний, прощальный, «мальчишник» и играл на гитаре, а Виталя орал под неё, пока не вырубился, громче всех.
Валерка полностью разделял Иоськины взгляды по упомянутому поводу.
— Всё это сочиняет не толпа, — говорил он. — А создаётся в кабинетах зданий на тех самых известных площадях, за гонорар. Есть группы идеологического обеспечения, там сидят гуманитарии с дипломами Литинститута и факультетов журналистики, но и — с агентурными кличками. Как везде. Более всего они боятся потерять своё сытое «писательское» место...
— Лёгкий хлеб, — подтверждал Гольцман, поясняя, что он этих людей понимает.
— С икрой, — соглашался Шурков. — Но и — имя, престиж. Власть. Ступенька для взлёта. Однако, конюхи и комбедовцы по рождению и призванию, ничего путного они создать, конечно, не могут. Вот и упражняются в простейшем, доступном им.
Мало того — известный ярлык стали навешивать на кого угодно, даже на неевреев — например, на тех бедолаг, что протестовали против ввода танков в Чехословакию на Красной площади в центре столицы. На них напали с криками: «Это — жиды!», били, вышибли зубы «возмущённые граждане». Кто были эти нападавшие, откуда всегда появляются — как когда-то в автобусах известные «кепочники»? Неужели таких вот сочиняльщиков в самом деле где-то готовят? Иоська много слышал о неких «патриотах», среди которых были тоже как бы диссиденты — не такие, как Сахаров, а иные... Монархисты.
— Эти-то на что надеются, непонятно, — говорил о них Гольцман.
Для этих «евреями» были и Брежнев, и Сахаров. И они имели влияние. Иоську всегда несколько удивляло и даже пугало одно вполне хорошее с виду, но не совсем понятное явление. Это были «посты памяти» у Вечного Огня, что полыхал возле обелиска Победы на главном проспекте Соцгорода. Подростки — мальчишки и девушки в защитной униформе, истово печатая шаг по огромной площадке с застывшими каменными лицами, сжимая в руках автоматы, производили ежечасно смену караула. Замершие истуканами часовые, строгие разводящие — всё это были дети. Но Иоська-то также был пацаном, видел обычные дворы. Где в уличных компаниях можно было встретить таких? Хорошо бы, если б они были. Но сами слова «идейный», «патриотический» всюду произносились только с иронией. Зато вовсю и с удовольствием пускали в ход анекдоты о самом святом, издёвки и насмешки. Да Иоська сам был, в сущности, изо всех наиболее «идейным». А тут — откуда что взялось? И почему они такие странные — может, детдомовцы?
Он слышал о жестокостях муштры в детской «Зарнице» и малолетних фанатиках этой игры, о которой не писали правды. Знал про какие-то военно-спортивные «патриотические» лагеря. И, понимая умом, что всё это — хорошо, на благо Родины, всё тем же проклятым шестым... нет, пятым — по графе... — чувством ощущал неладное. Готовятся некие «активные группы»? А вдруг завтра их пошлют выискивать «сионистов», как это уже было, и недавно? Ну зачем они шумят, ехали бы себе тихо, а то уже и в Городе слышны отголоски, кто-то высунулся. Пострадают же — все остальные. Вот уже где-то прижали каких-то чудиков, певших песни на невинном идиш — не на запрещённом иврите! На Валеркином заводе «Электроавтоматика» каким-то образом очутилось довольно много евреев из Южного жилмассива. Но не нормальных! Других. Они-то едва ли не в заводском Ленинском уголке создали нечто вроде общества любителей национального фольклора. На режимном объекте!
— Самое интересное, что там оказался начальник Техотдела, член заводского парткома, — сказал теперь Валерка, дожидаясь зелёного света у перекрёстка. — Так его затаскали на партийные проработки!
Обвинение было одно — антипатриотизм. Нет, Иоська, конечно, понимал, что есть некая «русская идея», и так далее, но при чём здесь всё-таки столь странная однообразность мысли? Не лучше ли было бы сочинить какие-нибудь другие, более свежие и правдоподобные фантазии и оставить, наконец, евреев в покое?
Иоська верил, что всё это — уже в прошлом. На дворе прогресс, идут новые люди, ужасы прошлого не повторятся и впереди — лучезарная эра просвещённости и процветания. Россказни его приятелей о нежизнеспособности великой советской промышленности — полнейшая чушь. А БАМ! А атомные ледоколы! Конечно, несколько поотстали с вычислительной техникой — это Иоська знал, или — с бормашинами. Ладно, что с таким потенциалом, с нефтяными богатствами, не построили вовсе приличных дорог, но — бормашины! При небывалом триумфе остальной медицины. Хотя бы цемент для замазывания дырок в зубах толком делали. Остальное-то у него не болело, но вот эти бормашины разворочали ему половину зубов. Это же для великой промышленности недопустимо! Иоська раздражённо провёл языком возле дёсен и убедился, что одну пломбу надо уже снова вставлять. Как жевать шашлык?
Подумав, что нигде больше в мире, наверное, не затачивают зуб — порой здоровый — под металлическую коронку, а не коронку изготавливают по форме зуба, и, слава богу, что этих коронок у него пока нет, Иоська остановил взгляд на недавно созданном гриль-баре, что уютно примостился с противоположного мозаичному панно на стене торца ресторана под яркой современной вывеской.
Здесь собиралась по вечерам модная публика. Может быть, курица будет помягче?
Понимая, что дело здесь для него вовсе не в курице, но не желая даже самому себе сознаваться, что именно и, главное — кого, он намеревается обнаружить или застать в злачных местах, он всё же указал друзьям на вариант возможного ужина. При этом отлично сознавая, что задним числом ничего не прояснишь, и надо было проявлять инициативу вовремя, а теперь — смешно, и что все его нынешние рассуждения на абстрактные темы о жизни и судьбе есть лишь попытки уйти от этих безрадостных мыслей: его подружку, и уже не первую, опять — умыкнули! Причём эту — аж дважды. Из-под носа.
А улица жила обычной жизнью. Здесь, ближе к центру, народу было побольше. Запоздалые дачники несли от автобусной остановки клубнику в ведёрках, и остатки такой же клубники в картонных коробках до сих пор продавала возле кооперативного, работающего до ночи, магазина, и по кооперативной же цене, тётка в белом, но замызганном, халате. У парадных дверей центральных гостиниц, близ кромки тротуара, по-домашнему сидели на корточках торговцы-кавказцы с рынка, что-то поджидавшие — они же и были основными покупателями непомерно дорогой клубники. В глубине гостиничных ресторанов играла музыка и было людно, но и в их сумраке невозможно было разглядеть ничего интересного.
— Нет, — произнёс Гольцман в ответ на Иоськино предложение. — Кроме, как в «Шашлычную», нас уже никуда не пустят — мест нигде нет. И курицу я не хочу. Даже — гриль. Только шашлык.
Ну что же — может, это и к лучшему. Лишних расстройств для души ещё не хватало.
Единственная в Городе шашлычная удобно размещалась на первом этаже перекрашиваемого ежегодно в новый цвет, ныне — зелёного, массивного здания главного Управления Внутренних Дел, рядом с кооперативным магазином.
Место было удобное — за толстой стеной кухни находились камеры изолятора временного содержания «клиентов», прямо над потолком кафе располагались кабинеты следователей, а внизу — гуляли их отпущенные до времени подопечные.
Парадным крыльцом Управление выходило не на улицу, а в сквер — один из тех, что в изобилии заполняли центр, даря Городу славу одного из самых зелёных в регионе. Зелень и в самом деле увивала всё вокруг, радуя глаз выбравшихся к вечеру на балконы постояльцев большой гостиницы «Россия», что, урча рестораном, громоздились наискосок через дорогу, рядом с центральным гастрономом, чей знаменитый винный отдел украшало изображение переплетённых с буквами вывески трёх листьев. «Три листа» были уже закрыты, и разморённые духотой милиционеры в ожидании потенциальной жертвы лениво провожали взглядами изредка заруливающих во двор ресторана опоздавших в магазин сосредоточенных мужичков, озирая местность с крутых ступеней ведущей на крыльцо Управления лестницы. По которой ежедневно взбегал когда-то на ранний утренний развод Володька Мартемьянов — худой, со своим хищным ястребиным носом и ушами лохматой зимней шапки, опущенными на собственные обмороженные.
Центр города жил своей обычной вечерней жизнью. Зал «Шашлычной» был уже почти пуст, лишь в глубине его досиживала сильно подгулявшая компания, а снаружи, на углу сквера скучал, явно поджидая её же, фургон вытрезвильной «Спецмедслужбы». Такой, замеченный Иоськой, жёсткий рационализм, был, в общем-то внове. Из общения с Мартемьяновым он знал, что с недавних пор милицию начали заставлять экономить бензин и, посаженные на голодный паёк, наряды предпочитали без особой нужды никуда не выезжать, занимаясь такими вот анекдотичными задачами. Неужели всё-таки Иоськины «оппоненты» правы, и в стране действительно что-то случилось с горючим, или в мире — с «кризисом»? Кстати, ввиду позднего часа, шашлыков в кафе, как и очереди к кассе, уже также не было. Однако Александр не унывал, согласившись довольствоваться другим мясным блюдом с длинным грузинским названием, тем более, что оно стоило куда дешевле, чем шашлык по девяносто копеек — всего лишь полтинник. Впрочем, денег у него не было и этих — все ушли на вчерашние такси, а аспирантская стипендия только ожидалась.
А потому, замаливая свою провинность и компенсируя лимонад, Иоська охотно разорился сразу на три — для всех — хачапури, помидоры для Гольцмана, густой восточный суп-харчо в алюминиевой миске для себя и тминный соус в узкой фарфоровой чеплашке с утиным носиком.
Жалеть обильных теперь денег было незачем — впереди опять маячила щедрая получка с неизменной премией. И это — на низшей пока ступени должностной лестницы, что же будет потом! Жалко, покой души за деньги не купишь. Желая отогнать опять подступившие грустные мысли, Иоська вспомнил свои скудные студенческие доходы: сорок рублей стипендии, да ещё пятьдесят присылала ежемесячно из дома мать. Чтобы не зависеть от тёти, он обедал в институтской столовой, по сравнению с которой столовая Конторы — ресторан. Зато и уложиться там можно было копеек в тридцать. Ровно столько стоила серая коровья лепёшка котлеты из хлеба и жира, вмятая в слипшуюся и холодную вермишель, подгоревшую до черноты на прогорклом маргарине, разбавленный водой из-под крана компот, булочка и первое. Иоська терпеть не мог молочный суп с лапшой, но всегда брал только его, чтобы не есть вовсе несъедобную мутную баланду из костей. Хотя ему-то что, а вот деревенские вчерашние здоровячки из общаги вмиг зарабатывали себе на такой еде гастриты. Впрочем, виной этому была, скорее всего, не котлета, а неприемлемая для их организмов водопроводная вода и отсутствие привычного парного молока. Однако, сочувствуя им, Иоська и тогда изыскивал средства для того, чтобы хотя бы разок, в конце учебной недели, сходить в «Шашлычную» и поесть там по-человечески. Что уж говорить о наступившей поре благоденствия! Потратив обе свои трёшки и выбив кассовый чек, он, взяв подносы, направился к раздаче, сожалея лишь об одном — что в меню не было салата «Осенний» — пусть и почти за семьдесят копеек, зато столь полюбившегося ему в прошлом году и овеянного воспоминаниями. За это время Валерка по наущению Гольцмана и не желая отставать в трате денег, успел заказать у кассы, где был и разливочный пункт, три порции водки по пятьдесят грамм — любимую Сашкину дозу, абсолютно дурацкую. Иоська даже не успел высказать возражение. При этом он заметил, что в последнее время Валерка вообще начал стараться с небывалой быстротой реагировать на любую подобную возможность.
— Где же тот салат? — вздохнул Иоська, расставляя миски на столе у окна. — Я ведь помню — был такой неподражаемый салат, с грибочками!
Да… Когда-то, в минувшую осень, именно этим блюдом угощал он здесь свою первую «любовь»: золотоволосую Ирину. Им он закусывал тут портвейн и в дни своей «трагедии». Когда по пути из магазина молдавских вин «Тирасполь» с эмблемой Белого Аиста, вместе с испытателями субблоков с четвёртого этажа, с Митькой, Рязанцевым и другими, путешествовал под траурными флагами в тоске и печали. В тот раз он впервые существенно нажрался после Нового года. И вообще — с той поры, как съехал от тёти.
С вернувшейся грустью о своих амурных неудачах, прошлых и нынешних, задумчиво и привычно Иоська вылавливал вилкой теперь из густо поперчённого им желанного харчо ненавистный варёный сладковатый лук. И продолжал эти горестные свои действия с завидным упорством. Пока, устроив из того лука на бумажной, специально взятой с собой для этой цели у кассы, тарелочке настоящую гору, элегантными движениями не перетаскал туда половину пылающего от жара и перца содержимого миски.
— Верх эстетичности, — подытожил его манипуляции Гольцман.
— Остальные ингредиенты меня устраивают, — сказал Иоська, принявшись сметать огненное месиво и заедая его чёрным хлебом.
— Слов нахватался, — прищурился Гольцман.
— Мы же — техническая интеллигенция, — Иоська, отставив в сторону вылизанную тарелку, с набитым ртом поглядел на Гольцмана и, держа двумя пальцами — с третьим на отлёте — вилку, начал прицеливаться к кускам баранины.
— Технической интеллигенции не бывает, — сказал Гольцман. — настоящая интеллигенция — гуманитарная: артисты, журналисты. Да и то только в столицах. У нас таких нет.
— Ну почему? — обиделся Иоська. — Я — интеллигент.
Жар и пламя жирного первого блюда опалили его нутро, доставив истинное наслаждение, но в пылу спора он не успел улучить момент, и друзья воспрепятствовали его неуловимой попытке перелить свою дозу водки поровну в их гранёные стаканы.
— Я не буду! — взмолился Иоська.
— Я тебе не буду, пригрозил Иоське Александр. — Салатик ему подавай! Какой тебе салатик — шашлыка из-за него не досталось, пока дома возился!
Мясо второго блюда среди гарнира из тушёных овощей лежало на дне опять же алюминиевой, только не такой глубокой, собачьей миски. Иоська обильно полил кусочки огненным по цвету и аромату соусом и, откусив от одного, не обнаружил по сравнению с шашлыком никакой разницы — те же неразгрызаемые жилы и хрящи, но и — мякоть.
— В сущности, я убедился, — прожевав, заявил он, взмахнув вилкой, — что весь вкус в этом шашлыке — от тминного соуса, и только! Так что можно вместо него без опаски брать более дешёвые мясные блюда — будет только экономия...
Такое Иоськино озарение, полученное им на шестом году посещения «Шашлычной», окончательно доконало Александра, и он мигом пододвинул Иоське его стакан.
Чокнувшись с друзьями, тот выпил свою водку, не почувствовав при этом абсолютно ничего, и закусил Гольцмановским помидором.
Не ощутил он воздействия выпитого и позднее — очевидно, организм привык, зато с удовольствием теперь покурил, составив приятелям компанию в сквере на лавочке.
Сквер был тих и словно дремал, укрытый сверху кронами деревьев, которые покинули улетевшие на тёплое время ближе к лесопарку птицы. А ведь ещё осенью здесь всё было наполнено оглушительным граем возвратившихся на прокорм в город ворон и галок, несметными полчищами взмывавших с ветвей при любом знаке тревоги. Их было так много, что они чёрной тучей застилали холодное небо, и когда Иоська с Ириной сидели здесь так же вот, на скамейке, после кафе, птицы кружили, вопя, высоко в небе над их головами. И Ирина очень опасалась, как бы они не попортили сверху её белоснежный плащик, наполняя Иоськино сердце трогательным умилением — такая нежная и хорошенькая.
Теперь тут не было луж, асфальт был сух. Не шумел ресторан, никаких пьяных не волокли в милицию, и лишь на скрытой кустами, удалённой от милицейского крыльца дверью того же здания уже зажёгся полукруглый красновато-матовый фонарь.
Иоська догадывался, что именно находится за этой дверью, хотя рядом с нею, в отличие от милиции, не было никакой вывески, а въезд во двор преграждала глухая стена и такие же непроницаемые ворота, отворяемые порой солдатом-часовым в краснопогонной форме Внутренних Войск.
Сила и надёжность исходили от этих крашеных кирпичей, вызывая в Иоське заворожённость и отвлекая от мыслей о своём. Гольцман же, не удовлетворённый дневной кружкой пива и получивший, наконец, желанную добавку, выглядел весёлым и беззаботным и стремился поболтать.
— Хорошо всё же выпить! — говорил он. — Мой дядя знал в этом толк. Все распивочные подвальчики в центре на углах — знаете, типичные такие одесские — были его, он даже в известном бунте участвовал. Это когда у нас провели месячник по борьбе с пьянством. Пока хватали на улицах всех подряд — было ещё ничего, алкаши терпели, но когда дружинники, нарушив негласную конвенцию, оборзели и полезли прямо по винным этим подвальчикам!.., — вновь сощурившись в весёлой гримасе, разрезвился Александр, радостно разразившись заразительным хохотом и в сотый раз живописуя историю знаменитого «восстания алкашей», в котором участвовал и его папа, после чего мама Сашки с ним и развелась.
Иоську абсолютно поражало полное неприятие Александром какого-либо наведения порядка. Но ещё больше — его непосредственность. Он ничего не боялся и не стеснялся. А Иоська даже плавать толком не научился. Конечно, если бы он вырос не у своей речки, а на великом Днепре, или у моря, то, наверное, тоже был бы иным.
— Он даже написал по этому поводу стихотворение, которое читал в участке, куда всех доставили, и милиция — а у нас она очень злая к местным, так как сплошь рагульская: «з западэнских сiлян» — слушала, — продолжил повествование о своём дядьке Гольцман и продекламировал: «Пьют все: безусые студенты, его величество, рабочий класс, колхозники, интеллигенты... Пьют водку, а не хлебный квас».
Видит бог — где-то Иоська это уже слышал. Потеряв к Сашкиной болтовне частично интерес, он без мыслей уставился взглядом в бескрайние выси. На западе, над темнеющей в последних мазках заката кудрявой Липовой горой уже зажглась яркая искра вечерней звезды — планета, носящая имя богини любви.
Из-за дальней двери под красноватым фонарём вышел подтянутый и сухощавый молодой мужчина в штатском сером костюме, но с армейской выправкой. Спортивный и строгий, он чем-то напоминал Мартемьянова — короткая и косая русая чёлка, стальной взгляд, только, в отличие от Володьки, лицо его украшали небольшие хищные усики. Дерзкий.
Иоська сразу проникся к нему доверием. Вот такие сейчас нужны — молодые, образованные. Решительные. Они наведут порядок!
Сашка, равнодушный к чаяниям общества, продолжал балагурить.
Шуркова же, напротив, выпитое ввергло в задумчивую угрюмость. Такое с ним случалось всё чаще. И куда исчезало после первой же рюмки его привычное веселье и желание надо всем шутить, чем он был всегда недоволен? Ведь всё так хорошо.
Тёплый сумрак уже начал окутывать кусты, и в небе вслед за Венерой стали проглядывать, мерцая, другие звёзды и струящие недвижный свет планеты Солнечной системы, которые так любил высматривать с крыши их дома в ранние и тёмные осенние вечера, когда падали кометы, незабвенный по «родным краям» Данька Хаймович, указывая на что-то пальцем в вышине толстому рыжему Фройке Бромбергу и Иоське, но последний, хоть убей, ничего не мог там разобрать.
Уже то тут, то там опять принялись пробовать голос в густой траве, словно южные цикады, ночные сверчки. Гуще разлился над асфальтом запах цветов с клумб, а на востоке небо вдруг снова начало несколько светлеть — это узкой полоской появлялось над горизонтом зарево восходящей Луны, чьё белое яблоко повиснет скоро над миром сонным на всю ночь.
«Луна, луна...», — вспомнил Иоська песню и усмехнулся.
Поджарый человек в штатском у немилицейской двери достал сигарету, но не прикурил, а лишь повертел в длинных цепких пальцах, и, задумчиво понюхав, аккуратно опустил в урну у крыльца.
— Правильно, — с издёвкой сказал неподвижно глядящий на него Шурков. — Не расслабляться. Только — железный режим для тела и духа, вхождение в идеальную форму. Завтрашний день ждёт.
Товарищ в штатском скрылся за дверью, окликнутый по имени, — имя это было «Иван», — другим, высунувшим на миг из нутра здания крупную лысеюще-чернявую голову.
— Не понимаю, — пожал плечами Иоська, — что здесь плохого? Ну и что, если с погонами? Это же — другое поколение, все молодые. Они мыслят, как мы.
— «Те», старые, были менее опасны, — ответил Шурков. — Они хотя бы верили в идею, в прошлые химеры, сами верили, эти — нет. Те — уже сытые. Эти — голодные. Знаешь, что такое «Контрашка» — Подотделы контрпропаганды? Но ты понимаешь, скоро — энергокризис, «дебет» и сегодня не сходится с «кредитом», нефтью больше не поспекулируешь, завтра же всё рухнет.
— А я думаю, — правильно Косыгина приструнили: отлучи госпредприятия от кормушки, введи хозрасчёт этот — и они сразу обанкротятся. Наше производство недееспособно, — сказал Гольцман.
— И когда уже ничего не останется из того, что и сейчас на исходе, то взять можно будет только извне. И тогда, с мечтой о своём последнем «броске на юг», — придут они, псы войны, что уже сейчас полезли за Амударью, губят русских ребят, — и начнут искать врагов..., — добавил Шурков. — Внедрять образ врага через непонятное, чтобы придавить всяких «умников», запугать. Ведь не только страх и злоба, но и язык в этих «анекдотах» — казённый, из кабинетов. Разве народ так говорит? Он и не знает подобных слов, этих «измов».
Вот с этим, с мыслью об истинном происхождении всяких «групп народного фольклора» с их «творениями», Иоська был согласен. А в остальном... Ну почему, почему же — рухнет? Что за идиотская зацикленность, не к месту, на общественно-политической ситуации? Переживая о своём: нормальном, а не о том, чего тут нет, Иоська про это не знал и знать не хотел! Он был с этими рассуждениями абсолютно не согласен. Это — полная клевета. Промышленность у нас — величайшая, машины — лучшие в мире. А тонны, а киловатт-часы! Дать заводам экономическую самостоятельность, навести порядок — и они расцветут. Или как? Нет, он тоже, конечно, догадывался, что всё не так просто с этим нашим величием. И, возможно, общественное хозяйство, действительно, изначально менее эффективно, чем частное — вон, как они обогнали нас в электронике... Да только бы в ней! «К сожалению, уже невозможно не признать, что в вопросе замещения импорта мы безнадёжно отстали от Запада в главном, по Марксу, экономическом показателе — производительности труда. Но самое страшное не в этом, о чём написано везде и открыто. А в данных закрытой статистики: мы не только отстаём тут, но разрыв этот всё стремительней увеличивается», — вспомнил Иоська обращённые к супруге слова вернувшегося с совещания Валеркиного отца, просочившиеся через дверь кухни во время того их с Шурковым памятного чаепития.
Иоська по этому поводу вовсе не был склонен, в отличие от некоторых из старшего поколения, паниковать. Конечно, у него было всему объяснение — простое и житейское. Что можно ожидать от людей, от которых повсюду слышишь одно: «Кто же несёт добро из дома? Только — в дом!».
Это железный принцип всемирного обывателя, а потому человек тащит всё полезное: и идеи тоже, — на работу, а не с неё лишь тогда, когда эта работа — часть его дома, кармана, собственности. Иначе он там только ворует. Это плохо, но так же обстоят дела, в основном, наверное, пока не только «у них», но и у нас, так как не выполнена одна из задач, — это Иоська конспектировал, — формирование нового, «не домашнего», человека. Хотя многое на этом пути уже достигнуто — где он, у них, у всех, этот дом? Его нету: работа — и есть дом. Осталось изменить человека. А до того...
Ну что же, пускай мы и не догоним в ближайшее время, как собирались, Америку. Не в этом дело. Зато мы — хорошие. Правила игры, пусть несовершенные, но — честные, и всё — понятно. А не «волчьи законы». Не говоря уже об отсутствии эксплуатации человека человеком, мы — за идеалы добра, интернационалисты, а у них — негров вешают. Правда, несколько попортил картину сбитый в прошлом году корейский самолёт, но это же — просто ошибка, правда?
А вовсе не империя зла.
И что все кричат – «империя, империя»! Да хотя бы и так! Иоська, всегда относившийся к этому слову очень неоднозначно, сейчас ничего не имел против него. Как ни странно, но именно в состоянии подпития, даже такого незаметного, он становился особенным патриотом. Хотя, вне сомнения, Валеркины слова не могли его не растревожить: он-то, наверное, знал, что говорил!
Далее изложение продолжается, как "Пуля дура-4". Вместе эти два текста - одно произведение.
Свидетельство о публикации №215070901247
Игорь Степанов-Аврорин 21.05.2024 02:21 Заявить о нарушении
Сергей Ульянов 5 21.05.2024 05:04 Заявить о нарушении