Кто убил Пушкина?

Два рассказа.

Натали заспанная вышла в залу и очень удивилась, увидев Александра, сидевшего за столом, подперев голову руками. Наполнив стакан водой из графина, стоявшего на столе, она с явным удовольствием выпила его до последней капли, и только после этого, переведя дыхание, спросила:
— Ты почему не ложишься спать? Два часа ночи...
— Сейчас приду... ложись... любимая. — Пушкин проводил взглядом жену и снова погрузился в нелегкие размышления. Письмо Александре Осиповне Ишимовой; лежало перед ним, и, обратив на него внимание, Пушкин перечитал его:

Милостивая государыня Александра Осиповна,

Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall;;. Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их, как умеете — уверяю Вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл Вашу «Историю в рассказах» и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!
    С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть,
                милостивая государыня, Вашим покорнейшим слугою.
27 янв. 1837                А. Пушкин.
 
Письмом остался доволен. Отодвинул его от себя и углубился в воспоминания. Сидя за столом несколько часов кряду он, то улыбался своим воспоминаниям, то хмурил брови. Настроение его поминутно менялось в зависимости оттого, какое воспоминание наплывало на данный момент. С появлением жены мысли его потекли в одном направлении. Теперь он в подробностях стал вспоминать свое сватовство и друзей, всячески препятствующих его замыслу долгожданной женитьбы. Хотелось какой-то определенности в отношениях с женщинами, постоянства, связанного с супружеством, детьми, семьей. Мысль «сколько можно шляться по чужим женам» стала шокировать Александра, хотя были моменты, когда он злорадствовал: «Вот я некрасивый, а ваши женки у моих ног». Так он тщил свое самолюбие, перебирая в голове похождения еще лицейских лет. После лицея связь с женщинами красивыми, но старше его на двадцать и более лет укрепила Александра в мысли, что не так уж он и уродлив, как за глаза поговаривали вокруг. Единственно, что сдерживало людей к открытой неприязни, так это слава, знаменитость уже с лицейских лет, когда он стал печататься в газетах и журналах. «А почему, собственно, я обижаюсь на поклонников Натали? Я во много раз хуже их. Я втирался в чужую семейную жизнь грубее, чем это делают современные молодые ловеласы. А я ведь их прекрасно понимаю. Они — это я в молодости. Да и женку пора понять. Такая красавица и вышла замуж за... может и не стоит обижаться, когда в спину говорят — обезьяна. Да уж, красотой я не вышел. Хоть бы чуточку симпатичности бог дал. А вот женка — красавица. Тут уж ничего не скажешь». На ум пришли стихи:

Ишимова Александра Осиповна; (1806 – 1881) — известная детская писательница. В 1830гг. занималась переводами.
Barry Cornwall;; — книга Барри Корнуолла — «Поэтические произведения Мильмана, Боульса, Вильсона и Корнуолла».


                Все в ней гармония, все диво,
                Все выше мира и страстей.
                Она покоится стыдливо
                В красе торжественной своей.
                Она кругом себя взирает;
                Ей нет соперниц, нет подруг.
                Красавиц наших бледный круг
                В ее сияньи исчезает...
«Странно, а почему я стихи эти вписал в альбом Завадовской? Ведь я же писал про Натали. — Пушкин глубоко задумался, и сам себе напомнил. — Неэтично стихи о глубоко личном публиковать в печати... засмеют. Вокруг только и смотрят, как бы укусить побольнее, только и ждут, когда я споткнусь, чтобы навалиться всем скопом. Лежачего-то легче бить. Вот и Дантеса только кучка самых близких мне друзей осуждает, а весь Петербург только и ждет, когда этот мерзавец наставит мне рога. Ну да ладно. Сегодня все кончится. Главное — позор, который мне заготовил свояк. Надо же, втерся в семейство и решил, что прикрылся каменной стеной. А жёнка тоже хороша». — У Пушкина закипело все внутри при мысли, что Натали опозорила его, встретившись один на один с Дантесом в чужой квартире. К счастью об этом мало кто знал, но если бы сплетня выплеснулась наружу... Все в груди клокотало. Приступ астмы испугал Пушкина не на шутку. С трудом сдержал он себя от сильного гнева, когда начал терять контроль над собой. Сердце долго стучало в груди, и он чутко прислушивался к нему, замечая, как оно начинает затихать. Через мгновение настроение стало меняться. Перед ним возник образ Сашеньки — старшей на два года сестры Наталии. «Вот человек, по-настоящему любящий меня, — словно прозрев, заключил Александр Сергеевич. — Вот на ком надо было жениться. Тоже красивая, но главное — умница. Стихи мои почти все наизусть знает. А какая крепкая, спортивная, не то, что женка моя — размазня. В последнее время и удовольствия-то никакого не получаю». Пушкин даже облизнулся, припомнив рандеву с Александрой Николаевной. Он с опаской взглянул на дверь, ведущую в спальню, словно мысль его мог кто-то подслушать или подсмотреть, но тут же успокоился. А волноваться было отчего. Натали, узнав о связи мужа с Александрой, закатила им обоим такой скандал, что довела Пушкина до слез, и он ползал в ногах у жены, вымаливая прощенье. Однажды он уже ползал в ногах у... царя после бурно проведенной ночи, когда, расхрабрившись, сочинил в пьяном виде несколько колючих эпиграмм в адрес царской особы, и «доброжелатели» донесли на него. Но это был царь. Он посмеялся от души на вранье «придворного шута» (так величали придворного поэта) и на этом инцидент был исчерпан.
На этот раз все было иначе. Целый месяц Натали не желала общаться с супругом, нарушившим свой долг, и Пушкин ходил, как в воду опущенный. Сейчас он задумался: «Все три сестры хороши, но Натали... А все-таки чем она меня взяла? «Речь последней по всему полюбилася ему», — вспомнил он слова из сказки. Так это я себя царем Салтаном возомнил?» Пушкин даже улыбнулся. «Три девицы под окном пряли поздно вечерком»... — продолжил он стихотворение. Казалось, мысли пойдут в нужном русле, но нет. Снова нахлынул поток воспоминаний, заставивших затрепетать сердце поэта. Сейчас он вспомнил о принесенном ему почтальоном пасквиле под названием «диплом рогоносца». Эту пакость кто-то отпечатал в типографии на хорошей бумаге и разослал друзьям и знакомым Пушкина. Но никто не решился показать Пушкину подобную гнусность, и лишь двое или трое из пятидесяти вручили Александру «дипломы». Из этических соображений не стали вскрывать конверты, предназначенные другому лицу, в данном случае Пушкину.
Ночь тяжелая пролетела, не дав поспать ни минуты глубоко оскорбленному всей короткой жизнью, что досталась великому поэту. Но усталости он не чувствовал: слишком сильн; было нервное возбуждение, заставившее пролистать недлинную, но бурную жизнь. Уже рано утром 27 января Пушкин получил письмо от д’ Аршиака;с просьбой прислать секунданта для переговоров об условиях дуэли. Он тут же, еле сдерживая себя, пишет ответ:

Д’ Аршиак, Огюст, виконт; – секретарь французского посольства в Петербурге, секундант Дантеса.

Виконт,
Я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела; поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу моего лишь на место встречи. Так как вызывает меня и является оскорбленным г-н Геккерен;, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хоть бы его егерь. Что же касается часа и места, то я всецело к его услугам. По нашим, по русским, этого достаточно. Прошу вас поверить, виконт, что это мое последнее слово и что более мне нечего ответить относительно этого дела; и что я тронусь из дому лишь для того, чтобы ехать на место.
Благоволите принять уверение в моем совершенном уважении.

      27 января. А. Пушкин.

Это было последнее письмо написанное рукой удивительного в своей талантливой живости и быстроте полета мысли человека, оставившего свой народ с недопетой песней, но вечно благодарным поэту за то великое наследие, что оставил он людям.


1. Черная речка.

Кибитка мерно покачивалась на ухабах занесенной снегом дороге.
— Я обещал царю, что никаких дуэлей замышлять больше не буду, — вслух размышлял Пушкин. –  Что за характер у меня? То бунтую, то смеюсь. И все это чередуется с какой-то закономерной последовательностью. Не успеешь повеселиться, как следует, и сразу же наступает состояние души прямо противоположное.
Немного подумав, стал себя убеждать:
— А виной всему, пожалуй, предсказание цыганки о моем рождение под знаком «Близнецов».
— Ну-ка расскажи, — оживился Данзас, сидевший до этого тихо, не нарушая ровного течения рассказа Пушкина. — Меня всегда интересовал вопрос — сколь правдивы цыганские предсказания. Или это все-таки плод их фантазии, чтобы выманить у клиента побольше денег?
— А знаешь, любезный друг, в это я поверил. Тридцать лет прошло с тех пор, и я постоянно сталкиваюсь с правдивостью вещания старухи — сербиянки.
— Тебе было семь лет, и ты до сих пор помнишь об этом? Лично я не могу похвастать подобными воспоминаниями.
— Помню, что мы играли во дворе дома с ребятами, когда к ограде подошла старая женщина с ребенком на руках. Дворник хотел прогнать попрошайку, обозвав ее цыганкой, но женщина заявила, что она сербиянка и к цыганам никакого отношения не имеет. 
— Это что же, цыганка из Сербии что ли?
— Наверно. Она попросила кусок хлеба для ребенка, и кто-то из детей, сбегав быстро в дом, принес сдобную булочку. Я тогда не придал этому никакого значения, но когда цыганка поблагодарила за подарок и, взяв руку девочки, принесшей булочку, стала что-то рассказывать, после чего девочка была очень горда предсказанием и смотрела на всех нас снисходительно, я тоже подставил свою ладонь, чем смутил старуху. Она привыкла вещать за вознаграждение, и мне более взрослые дети подсказали, что надо сделать. Я быстро забежал в дом, схватил на кухне пирожок, не помню уж с чем, но запомнил, что она сказала…
Константин Карлович раскрыл рот, заинтересованный живым рассказом Пушкина из своего детства и, выказывая нетерпение, спросил:
— И что она сказала?
 Александр Сергеевич улыбнулся другу, так заинтересовавшемуся чужими детскими воспоминаниями, и продолжил:
— «Проживешь ты шестьдесят лет», —  сказала она с какой-то длинной паузой, и добавила. — «Жена у тебя будет Наташа». — Сейчас мне кажется понятной эта пауза в преддверии сегодняшней… — и Пушкин, не договорив, замолчал. — Какое-то предчувствие меня одолевает, — задумчиво произнес он через глубокую паузу. — Никак не могу избавиться от неуверенности.
Пушкин прервал рассказ, но через некоторое время, увидев жадный взгляд друга, понял, что тот ждет продолжения.
— Не знаю, как быть с ее предсказанием о шестидесяти годах жизни, но через десять лет мне пришлось столкнуться с другой вещательницей. Это была средних лет невысокого роста худая женщина. Она отличалась от старухи — сербиянки малой значимостью. Та была высокого роста, уверенная в себе женщина, а эта несколько суетливая, но проникновенная. Она как-то смело вошла в мое доверие. Посмотрев на мою ладонь, цыганка заявила: — «Умрешь ты от своего оружия», — и предупредила, чтобы я был осторожен с пистолетами. Или она не хотела меня огорчать ранней кончиной, или не знала всей правды, и вещала наобум? А, может, мне и правда предстоит прожить до шестидесяти лет? Значит, сегодня для меня все пройдет благополучно?
— Вера, конечно, вещь великая, — задумчиво произнес Данзас, — но на бога надейся…
— А сам не плошай, — подхватил Пушкин, и оба рассмеялись.
Но смех Пушкина, в отличие от Данзаса, был каким-то нервным, неуверенным, скорее натянутым. Ему вдруг пришла в голову мысль о том, что  все сейчас происходящее, ему давно знакомо. Больше того, он однажды уже описал все это в своем романе «Евгений Онегин», и сейчас Пушкину казалось, что это он про себя тогда писал, и что он никто иной, как Ленский. На ум пришли строчки: «Паду ли я, стрелой пронзенный, иль мимо пролетит она…». Пушкин даже вздрогнул от этой мысли.
— Как по написанному разворачиваются роковые события, — произнес он вслух. — Так же, как и Ленский, устроил я скандал в обществе, и должен  теперь погибнуть от пули негодяя.
Минутная вспышка гнева быстро сменилась растерянностью и унынием от предстоящей смерти. И в самом деле, характер у Пушкина был таков, что ежеминутно можно ждать от него сюрпризов. То он веселый до хулиганства, то впадает в меланхолию, граничащую со злобой. Тут уж его не трогай: «искусает» злым языком до умопомрачения.
Вот и сейчас он снова ожил, вспоминая годы детства и юности, но ненадолго, так как действительность снова возвращала его из воспоминаний на землю. Перед глазами снова встала картина его последней ссоры с Дантесом. Пушкин вспомнил в мельчайших подробностях дикий скандал, который он закатил в обществе посторонних людей. Вспоминая перипетии ссоры, его бросило в жар от стыда за свою несдержанность. Сейчас он вспоминал людей — свидетелей его скандала с Дантесом, и перед ним прошла череда страшно удивленных лиц, наблюдавших его несдержанный темперамент. Но буквально в следующий момент он снова вскипел от ненависти к негодяю, посмевшему так унизить его в глазах общества, до которого ему и дела-то нет, и которое Пушкин тихо презирал в большинстве своем.
— А знаешь, друг ты мой любезный, что еще сказала мне цыганка, которой я поведал предсказание старухи — сербиянки?
Пушкин снова хотел отвлечь себя от предстоящей дуэли, хотя ему это удавалось с большим трудом.
— Не томи, Александр, рассказывай.
Видя нетерпение друга, Пушкин продолжил:
—  У тебя, говорит, очень короткая «линия жизни» на твоей ладони…
—  Вся жизнь, как на ладони? — ввернул Данзас.
— Вот-вот! Оказывается, по линиям на наших руках, вернее, на ладонях можно читать, как по книге. Она удивилась, когда услыхала о шестидесяти годах моей жизни. Она показала эту короткую линию. Вот она.
Пушкин протянул правую ладонь Данзасу и показал линию близь большого пальца. Линия начиналась и быстро прерывалась.
— «Я и сорока лет не вижу», — заявила она, и тут же показала линию сердца, которая на ладони у меня была яркой и длинной, но, не доходя до сорокалетней отметки, была разорвана, причем, на обеих руках. Она еще сказала, что если быть внимательным и осторожным, то жизнь можно продлить.
— И кому же ты теперь веришь?
— Не знаю, — задумчиво произнес Пушкин. — Но по прошествии двадцати лет на моих ладонях мало что изменилось.
— Может, тебе стоило быть осторожным в жизни. Я сколько тебя знаю, с лицейской скамьи, ты никогда не был осторожным.
— Я не все тебе сказал, любезный друг. Цыганка показала мне «линию головы», или «ума», как тебе угодно, и показала на широкий промежуток между линиями «жизни» и «ума», сказав при этом, что я очень горяч в суждениях и буду совершать поступки, за которые придется часто краснеть, и добавила — «в лучшем случае». А чтобы у меня не было никаких сомнений, показала свою ладонь, где «линия жизни» и «линия головы» выходили у ней из одной точки, что говорит об осторожности человека.
Данзас стал с интересом рассматривать свои руки.
— Смотри, Александр! – обрадовано произнес Данзас. — У меня тоже из одной точки выходят эти линии.
— Да, Константин, ты всегда был осторожен, и меня частенько останавливал от всяких дерзких выходок.
Остаток пути друзья провели в молчании. Данзас вспоминал беззаботные годы учебы в лицее, а Пушкин… у него были другие мысли.
— Черная речка, черные мысли, и никакого просвета. Вся жизнь какая-то черная с редкими, незначительными исключениями, — тихо шептал губами Александр Сергеевич, трясясь в кибитке. Противоречивые мысли сменяли друг друга. — Стоит ли жить дальше? Не подставляюсь ли я под пулю?
Сказывалось его астматическое состояние с вечным покашливанием и чиханием, а слова, опять же из «Евгения Онегина»: «Там некогда гулял и я, но вреден север для меня», как нельзя кстати, подходили под его постоянную борьбу за здоровье в этом «свинском» и «гнилом» уголке России, зовущимся Санкт — Петербургом.
 «А ведь Дантес хороший стрелок, и шансов при благоприятном для него жребии у меня никаких», — сверлила голову неотвязчивая мысль, которую Пушкин произнес почти вслух. Уже заранее обрекал он себя на неуспех мероприятия, давно им задуманного. Месть к этому выхоленному, самоуверенному до наглости негодяю вскипала в груди Пушкина до такой высоты, что он со страхом хватался за сердце, готовое выскочить наружу; даже дыхание захватывало от ревности и злобы к этому французу с немецкой душой. Наступали такие моменты, когда Пушкин, словно рыба, выброшенная на берег, жадно хватал воздух широко раскрытым ртом. Он всегда боялся этих моментов, как бы не увидел его кто-то со стороны в таком состоянии.
Пушкин не заметил, как приехал на место, назначенное для дуэли. Он удивился тому, что кибитка долго стоит на одном месте, а когда выглянул в запотевшее окошко, предварительно протерев его снятой лайковой перчаткой, то увидел кучку людей в черных одеждах. Это были участники разрешения конфликта двух родственников: секунданты, врач и Дантес.
Говорить о родственниках можно с натяжкой. Единственно, что связывало Пушкина с Дантесом родственными узами, это женитьба обоих на родных сестрах Гончаровых.
Выйдя из кибитки, Пушкин, не здороваясь и не глядя ни на кого, молча прошел на площадку, где дуэлянтам предстояло встретиться лицом к лицу, по всей вероятности, в последний раз. Он встал на позиции и дожидался решения жребия, не поднимая глаз от белоснежного чистого покрывала, что приготовила матушка — Зима. Но белоснежное покрывало стало заметно темнеть с наступлением сумерек. Надо было торопиться.
Секунданты бросили жребий и сообщили Пушкину, что он стреляет вторым номером.
— Денек начался с сюрпризов, им же и заканчивается, — мысленно констатировал Пушкин. — Уж если не повезет, то…
 Рука, державшая пистолет, безвольно повисла, показывая полную безнадежность благополучного для себя исхода дуэли.
— Господа, начинаем! — услышал Пушкин и, не поднимая взгляда, продолжал отрешенно глядеть в одну точку перед собой, стоя грудью вперед, даже не думая предохранять себя от выстрела.
 «Дантес отличный стрелок, и своего он не упустит. Так пусть же поскорее все кончится», — вертелось в разгоряченной голове. Пушкин все больше и больше взвинчивал себя мыслью о скорой смерти, о том, что не смог защитить ни себя, ни жену от позора. Напряжение его росло оттого, что слишком долго Дантес готовит свой выстрел. Пушкина это стало раздражать ужасно. В голове на какой-то высокой ноте зазвенело до боли в висках.
— Давай же скорей, негодяй, кончай свое черное дело! — хотелось Пушкину крикнуть в лицо этому откормленному мерзавцу.
По сравнению с Пушкиным Дантес был огромного роста. Румяный, отъевшийся на казенных харчах и выхоленный молодой человек, по которому воздыхало Петербургское общество не только молодых девиц, но и зрелых замужних женщин, сейчас он смотрел на Пушкина с презрительной ухмылкой. Он знал преимущество свое перед этим маленьким «пигмеем из Африки», и красавица жена последнего была вожделенной добычей Дантеса, на которого заглядывались даже дамы преклонного возраста, тайно мечтая побывать  хоть раз в жизни в объятиях такого мужчины.
 Дантес, зная, что Пушкин прекрасный стрелок, после удачного для себя жребия, возликовал в душе.
— Ну что, африканская обезьяна, — говорили его чуть шевелящиеся губы и наглый взгляд, — допрыгался? Вот теперь уж никто не помешает мне стать единственным обладателем прелестей твоей жены. Теперь я посмеюсь над тобой вволю. Поиздевался ты надо мной, забыл только, что смеется тот, кто смеется последний.
Дантес стал тщательно целить прямо в сердце сопернику, благо Пушкин был весь, как на ладони.
— Мог бы боком встать. Чего так выставляется, — подумал Дантес. — Жалкая мартышка. А вид-то какой обреченный. Никогда его таким не видел. Сейчас подстрелю, как глупую куропатку. Или думает, что я промахнусь? Напрасно надеется.
Пушкин и в самом деле выглядел жалко. Состояние его — предчувствие близкой смерти, дошло до того, что по телу пошла мелкая дрожь. Благо, никто этого не заметил. Он уже был на грани обморока из-за столь долгого ожидания.
Дантес решил поиздеваться над жертвой. Он тщательно и долго целил. Но тут пришла ему в голову бредовая мысль:
— А не легкая ли смерть будет для этого скомороха? Может ему отстрелить.., — вертелось в голове у ловеласа, и, не закончив мысль, он стал опускать дуло пистолета все ниже и ниже. — Жить он, конечно, будет, но кому он нужен будет после того, как я ему…
 Дантес уже заканчивал нажатие на спусковой крючок, как его словно электрическим током прошибло, и другая мысль заставила сделать роковую ошибку:
— На что я посягаю? А если меня так-то? Я, ведь, однажды был уже наказан за свою легкую и веселую жизнь…
Рука его чуть дрогнула, и, нажимая на курок, он резко поднял ствол пистолета на уровень груди. В это мгновение раздался выстрел.
Неглубокий овраг, где протекала Черная речка, был засыпан рыхлым и мягким снегом из-за чего выстрел прозвучал негромко, словно где-то хрустнула ветка. Пушистый снег, будто толстое мягкое одеяло заглушил звук выстрела. Пушкин, взвинченный до предела, и долго ожидавший выстрела, теряя сознание, упал лицом в мягкий снег. Ледяной холод обжег его и привел в сознание. Первая мысль была: «Куда же попал этот негодяй? Почему я не чувствую нигде боли»?
Понимание того, что Дантес промахнулся, вызвало у Пушкина злорадное чувство. Он приподнял голову и краем глаза увидел, как к нему поспешили секунданты и врач. Пушкин поднял правую руку, державшую пистолет, как бы говоря: «Стойте! Еще не все кончено». Затем, оперевшись на левую руку, он стал медленно поднимать пистолет. Целил долго.
Теперь Дантес почувствовал свою уязвимость. Уж ему ли не знать о способностях Пушкина в стрельбе из пистолета, с которым тот не расставался ни днем, ни ночью. Неприятный озноб прошел по всему телу.
— Что я наделал? Я же отдал свою жизнь в руки этой обезьяне, — лихорадочно соображал Дантес. Он понял, что стоит к Пушкину грудью, и стал понемногу выдвигать вперед правое плечо, отчего левая сторона груди уходила из-под прицела противника. Пушкина это немного огорчило, но он все равно знал, что жертва от него никуда не денется.
Успокоение пришло так же неожиданно, как и всегда, когда грусть сменяется веселым настроением и наоборот. Рука почувствовала уверенную надежность. Мушка пистолета была наведена прямо в сердце ненавистного ему человека, который сейчас, как трусливый заяц, сжался в комок. Единственно, что раздражало сейчас Пушкина, это пуговица как раз в том месте, где находится коварное и жестокое, а, главное, холодное сердце, куда он сейчас целил.
«Только бы не в пуговицу», — мелькнуло в голове. Больше ни о чем думать не хотелось. Да к тому же он знал, что пройдет момент вспышки гнева и может наступить чувство жалости к этому негодяю.
— Как дрожит, мерзавец, — подумал Пушкин и нажал на курок, а, увидев, как Дантес вскинул высоко правую руку, отчего пистолет улетел далеко в сторону и при этом откинулся головой назад, Пушкин встал с колена. Он даже не посмотрел ни на секундантов, ни на врага, который, наверно, как подумалось ему, истекает кровью, мстительно заулыбался и тяжело побрел к своей кибитке.
— Что, получил, грязный сифилитик? — довольный собой и исходом дуэли думал сейчас Пушкин. Дикая усталость сгибала его, что могло показаться со стороны, будто он ранен, но не подает вида. Тяжело добрел он до своей кибитки, уселся, откинувшись в угол, и стал ждать Данзаса.
Дантес прижал ладонь правой руки к груди в области сердца, согнулся от нестерпимой боли  и был бледный, как полотно. Левая рука безвольно повисла, а снег окрасился кровью, струившейся из рукава. Кроме Дантеса и доктора, интересовавшегося раной дуэлянта, участники поединка проводили Пушкина настороженными взглядами. Через несколько минут в кибитку, к Пушкину пришел его секундант Данзас и сообщил:
— Пуговица спасла жизнь Дантесу, но, срикошетив, зацепила левую руку. Рана незначительная. А как твои дела? Я удивился, когда ты упал. Я точно видел, как пуля Дантеса в сажени от тебя вонзилась в сугроб.
— А кто еще это видел? — заволновался Пушкин.
— По-моему, никто. Все только ахнули, когда ты упал.
— Значит, все решили, что Дантес меня подстрелил? Это хорошо.
Обрадованный таким обстоятельством, Пушкин через несколько минут пришел к другому, но уже мрачному выводу.
 Как, однако, у «Близнецов» быстро меняется настроение. Только что был весел, и вот уже прямо противоположное настроение.
«Когда все узнают, что я невредим, — лихорадочно крутилась в голове эта мысль, — то все поймут, что я не отстоял честь ни свою, ни моей жены, и снова все пойдет по-старому».
— Проклятье! — простонал Пушкин и заскрежетал зубами, проклиная сегодняшний день, так похожий на его характер, перемежающийся полосами, то черной, то белой, где черный цвет преобладал. Он окончательно забился в угол кибитки и молчал. Мысли чередой сменялись, отражаясь на молчаливом лице. Руки засунул в глубокие карманы шинели. В правой он давно уже держал дамский пистолет, с которым не расставался никогда. Сознание того, что у него в руке, пришло неожиданно. «А что если свой позор я скрою самоубийством, — лихорадочно завертелась эта идея в голове уставшего и готового на все Пушкина. — Ведь никто не узнает, что это сделаю я. А жить в таком обществе, где тебя все ненавидят и нагло насмехаются над тобой…»
Пушкину сразу стало легче. Он отрешенно смотрел в одну точку, незаметно для себя подняв пистолет на уровень груди. Палец держал на спусковом крючке.
Кибитка ехала быстро. Данзас не тревожил своим присутствием Пушкина, и мечтал только об одном: скорее бы попасть домой, согреться и пообедать, так как с утра, занятый хлопотами, связанными с дуэлью, он так и не поел, как следует, и теперь чувствовал сильную потребность удовлетворить желание организма в пище насущной.
На одной из ухаб, так изобилующих на российских дорогах, кибитку сильно подбросило и внутри что-то треснуло, как показалось кучеру. А в это время действительно раздался треск, и это был пистолетный выстрел. В момент, когда кибитку сильно тряхнуло, Пушкин непроизвольно нажал на курок пистолета, направленного в грудь, но в последний момент рука скользнула вниз, и выстрел пришелся в живот.
Словно раскаленный штык от винтовки вонзили в тело, отчего Пушкин, зажав обеими руками живот, согнулся и застонал. Данзас услыхал выстрел, произведенный под шинелью. Ему и в голову не приходило, что Пушкин мог сделать с собой что-то подобное.
— Как больно, — простонал Пушкин, теряя сознание и заваливаясь на Данзаса, сидящего напротив.
— Что ж ты наделал, Александр, друг ты мой любезный, — с сожалением произнес Данзас. — И ради чего все это?.. Так хорошо все кончилось, и на тебе.
Слово любезный между Пушкиным и Данзасом укоренилось в их отношениях еще со времен дружбы в лицее. Бледное, как полотно, лицо Пушкина и его тихий стон заставили растеряться этого старого лицейского друга, и Данзас теперь не знал, что делать, как быть, что сказать Наталье Николаевне, друзьям, знакомым.
— Любезный друг, Константин, скажи, что меня ранил Дантес.
Данзас пожал плечами, показывая всем своим видом, мол, это твое право, и я выполню твою просьбу.
— И еще попрошу тебя, — глядя в упор в глаза друга, продолжил Пушкин, — скажи, что я не держу зла на Дантеса и не хочу мстить ему, да и шурья мои пусть к этому не стремятся. Ведь ты и сам знаешь, что Дантес не виноват.
С этими словами Пушкин впал в беспамятство, а Данзас стал думать о том, как правдивее представить обществу ранение Пушкина. «Если бы Дантес и вправду ранил Пушкина, – лихорадочно соображал Данзас, — то от боли, которую Александр сейчас испытывает, разве смог бы он произвести свой выстрел»?
 Кибитка подъехала к дому на Мойке, когда на город уже спустилась густая, ночная тьма. Пушкина на руках внесли в дом Данзас и кучер, который так ничего и не понял и по-прежнему думал, что Пушкина ранили на дуэли.
Данзас обещал выполнить просьбу друга, и много лет тайна эта оставалась под «семью печатями». Лишь много лет спустя, в пылу какого-то спора, он рассказал всю правду о дуэли, но ему никто не поверил и даже посмеялись над ним.




2. Я вас любил.

     В небольшой уютной комнате, откинувшись на спинку дивана, сидит Владимир Иванович Даль. У стола, что стоит посреди комнаты, сидит Яков Петрович Полонский. В руках у него гитара. Звучит негромкая музыка. В углу комнаты, рядом с камином, в глубоком кресле, накинув на колени теплый плед, уютно расположилась Мария Аркадьевна Голицына. На руках у ней огромный, серой масти, пушистый сибирский кот. Яков Петрович негромко, задумчиво поет:

                Вечерний звон…не жди рассвета;
                Но и в туманах декабря
                Порой мне шлет улыбку лета
                Похолодевшая заря…

Владимир Иванович курит трубку. На лице его теплая улыбка. Ему нравится новый романс, написанный молодым поэтом. Мария Аркадьевна всем своим видом, мягкой улыбкой на лице выражает удовольствие от услышанного.
—Яша, это Ваш новый романс? — спрашивает она. Яков Петрович, улыбаясь, несколько раз утвердительно качает головой. — Как легко запоминается мелодия… Она простая, и, довольно, милая. У Вас, Яша, нет с собой этих стихов?.. Я бы с удовольствием спела с Вами…
Яков Петрович прерывает музыку, достает из внутреннего кармана пиджака несколько исписанных листов бумаги, находит нужный, и передает Марии Аркадьевне.
— А, остальное мне!.. — шутливо говорит Владимир Иванович, увидев, как Яков Петрович собирается отправить исписанные листы обратно в карман.
— Я только сегодня накропал, - смущенно говорит молодой человек, передавая листы  со стихами хозяину квартиры.
Он продолжает игру на гитаре. Мария Аркадьевна приготовилась запеть вместе с ним. Внучка Александра Васильевича Суворова, она обладала красивым голосом, и частенько устраивала небольшие камерные концерты у себя дома, где собирались родные, друзья. В гостиной все рассаживались вокруг рояля, и с удовольствием слушали романсы в ее исполнении.
Дождавшись окончания проигрыша, Мария Аркадьевна запела в унисон с Яковом Петровичем. Владимир Иванович отложил чтение стихов, и стал внимательно слушать.

                Вечерний звон – душа поэта,
                Благослови ты этот звон…
                Он не похож на крики света,
                Спугнувшего мой лучший сон.

Не имея у себя текста, Владимир Иванович последние строчки куплета подпевал, мыча на одной букве «м». Мелодия ему тоже понравилась. Он подошел к креслу, где сидела Мария Аркадьевна, и встал за ее спиной. Она держала лист в руках так, чтобы Далю тоже было видно. Яков Петрович более воодушевленно сыграл вступление к новому куплету. Ему было приятно такое внимание к его детищу. Теперь они запели втроем:

                Вечерний звон… И в отдаленье,
                Сквозь гул тревоги городской
                Ты мне пророчишь вдохновенье
                Или могилу и покой.

Гитара ярко звенела в руках Якова Петровича. Все трое жили сейчас этой музыкой.

                Но жизнь и смерти призрак миру
                О чем-то вечном говорят,
                И как ни громко пой ты, - лиру
                Колокола перезвонят.

Мария Аркадьевна глубокомысленно поглядела на Даля. Тот покачал головой, подтверждая мысль Голицыной о гениальности поэта. А Полонский продолжал играть, забыв, казалось, обо всем на свете.
                Без них, быть может, даже гений
                Людьми забудется, как сон, -
                И будет мир иных явлений,
                Иных торжеств и похорон.

Последние строчки потрясли Марию Аркадьевну. Глаза ее наполнились влагой. Она знала, по поводу чего собрал их Даль у себя. Сегодня, 29 января 1847 года, исполнилось ровно десять лет, как ушел из жизни их самый любимый, самый дорогой человек на всем белом свете — Александр Сергеевич Пушкин. Последние часы жизни поэта, прощание с ним, всплыли перед Голицыной живыми образами. Снова, мысленно, очутилась она в квартире на Мойке, снова услышала голос человека, посвятившего ей не одну страницу жизни.
А Яков Петрович продолжал петь:

                Вечерний звон…не жди рассвета;
                Но и в туманах декабря

Даль, почувствовав состояние Голицыной, запел более проникновенно:

                Порой мне шлет улыбку лета
                Похолодевшая заря…

Музыка стихла. Все трое замерли. Никто не хотел нарушить тишину первым. Но вот, поняв, что он хозяин в доме, и должен руководить программой вечера, Даль глубоко вздохнул и через некоторое мгновение, с шумом выдохнув воздух, произнес:
— Ну, что ж, друзья мои, предлагаю поужинать и помянуть нашего друга. Десять лет прошло…юбилей, как-никак, хотя и грустный…
Услышав последние слова, горничная Глаша, девушка, лет семнадцати, ловко, но без всякой суеты, стала сервировать стол. Через минуту — другую все было готово, и тарелки, с дразнящим запахом борща, дымились паром горячей печи.
Владимир Иванович встал, поднял рюмку с анисовой водкой, некоторое время помолчал, собираясь с мыслями, и тихо заговорил:
— Я счастлив тем, что последние сутки, даже больше — двадцать девять часов, а для меня важна каждая минута, проведенная с гениальнейшим человеком нашего времени, я без всякого сожаления, а даже с радостью, огромной радостью отдал дорогому Александру Сергеевичу. Я счастлив тем, что впервые услышал от него слово «Ты». Так он называл самых близких и дорогих ему людей, которым он верил и доверял. С глубоким сожалением вспоминаю я последние минуты расставания. Они могли быть очень тяжелыми, но этот великий человек ушел от нас так легко, что даже Плетнев поразился, сказав: «Глядя на Пушкина, я теперь не боюсь смерти».
Владимир Иванович несколько мгновений помолчал и добавил:
— Давайте, друзья мои, помянем великого поэта. Давайте выпьем за его бессмертие. Как хорошо он сказал:

   «Нет, весь я не умру – душа в заветной лире…

     Голицына, а затем Полонский подхватили:

   Мой прах переживет и тленья убежит –
   И славен буду я, доколь в подлунном мире
   Жив будет хоть один пиит!!!

Все трое выпили до последней капли содержимое своих рюмок, и, молча, принялись за борщ.
Полонский впервые услышал подобное. Он впервые узнал, что Владимир Иванович не отходил от умирающего Пушкина ни на минуту в последние часы жизни поэта. Голицына тоже удивилась, услышав откровение Даля, хотя, именно она увидела Владимира Ивановича у постели больного, и последние сорок, с небольшим, минут они провели втроем. Можно сказать — на руках Марии Аркадьевны и Владимира Ивановича умирал поэт.
Покончив с первым блюдом, Яков Петрович, воспользовавшись небольшой паузой в еде, спросил Даля:
— Владимир Иванович, я с жадностью ловлю каждое печатное слово о Пушкине, но то, что Вы провели последние часы у постели умирающего — это для меня откровение… О чем вы беседовали, как чувствовал себя больной?.. Как бы хотелось услышать из Ваших уст… Это возможно?..
Мария Аркадьевна тоже вопрошающе посмотрела на Даля. Но принесли второе блюдо, и Владимир Иванович успокоил друзей:
— Давайте не будем нарушать ритуал трапезы. После я вам все расскажу.
Полонский с Голицыной не стали мешкать, и после второго блюда быстро опорожнили стаканы с клюквенным киселем, а, покончив с едой, выжидательно посмотрели на Даля. Тот с достоинством покончил с трапезой, тщательно вытер губы салфеткой, раскурил трубку и, перебравшись на диван, уютно втиснулся в его угол. Мария Аркадьевна, последовав примеру Даля, углубилась в свое кресло, а Яков Петрович подсел поближе к Далю, на другой конец дивана.
Владимир Иванович не стал ждать дальнейших упрашиваний, а, глубоко затянувшись трубкой, повел свой рассказ:
— Так же вот, как и сейчас, полулежал я после сытного обеда на этом диване ровно десять лет тому назад. Глаза слипались в дреме, но чуткое ухо уловило скрип двери в прихожей, и шушуканье кухарки с дворником. «Пушка помёр, — шептал дворник. — Околоточный только что сказал». Слова эти, словно молния, ударили меня. Я вскочил с дивана, и в три прыжка очутился около дворовых. Кто умер? Где? Когда? — напугал я дворника своей стремительностью. Тот с перепугу обалдело смотрел на меня, и не мог произнести ни слова. Не раздумывая, схватил я шапку, пальто и, одеваясь на ходу, помчался на Мойку к дорогому мне человеку.
Владимир Иванович с трудом раскурил, потухшую было, трубку, глубоко затянулся, с наслаждением выдохнул сизый дымок и продолжил рассказ:
— Помню, как кровь стучала в висках, и одна обидная мысль не давала покоя: как же  так? Ну, почему он, а не кто другой?
Зала полна народу. Врачи, Спасский и Арендт, окруженные людьми, безнадежно пожимают плечами. Тут я окончательно понял, что потерял друга, не простившись, не поговорив на прощанье. Тихонько, чтобы не привлекать к себе внимание, прошел я в комнату, где на смертном одре лежал дорогой мне человек… Глаза наполнились влагой, отчего я не мог отчетливо видеть окружающие предметы. В комнате был полумрак, и я, почти на ощупь, подошел к умершему товарищу, достал платок, чтобы осушить глаза, и в этот момент услышал: «Плохо, брат»… Слова эти, сказанные в полной тишине, испугали меня. Я увидел широко раскрытые глаза Пушкина, отчего кровь ударила мне в лицо. Поняв всю нелепость недавних слухов, я подскочил к постели умирающего, схватил поданную мне руку, прижал к своей груди, словно желая всю свою энергию отдать другу, и уже ни на минуту не отходил от больного до самой его кончины.
Рассказ Даля настолько захватил Илью и Марию, что у них, даже, приоткрылись рты. Владимир Иванович чиркнул спичкой, чтобы раскурить, окончательно потухшую, трубку, но, увидев, что она не раскуривается по причине сгоревшего табака, отложил ее на, стоящую рядом с диваном, резную этажерку. Снова переживая события десятилетней давности, Даль задумчиво продолжил:
— День быстро клонился к вечеру. Люди в прихожей и зале приходили и уходили. Всех интересовало состояние больного, но его не тревожили. И лишь один человек на всем белом свете ни на мгновение не отходил от больного, держа руку умирающего друга в своих горячих руках… Я горжусь этим, так как приносил больному своим присутствием, своим участием облегчение в страданиях от неимоверной боли… «Ты мой единственный…» — произнес Александр Сергеевич, и умолк, не закончив фразу, но взгляд его говорил о многом. Знали бы вы, какие чувства нахлынули на меня тогда! Он мне сказал «Ты», и слово это зазвенело в моих ушах таким волшебным аккордом!.. Это высшая похвала и признательность!
Глаза у Даля светились неземным блеском. Он весь был сейчас там, где доживал последние часы своей жизни великий из поэтов всех времен и поколений. Он весь светился от гордости и счастья, что, именно, ему судьба преподнесла возможность такого близкого общения, о котором не мог мечтать ни один человек на земле. Владимир Иванович посмотрел на, завороженных рассказом, друзей, и спросил:
— А вам не приятна, разве, признательность ваших талантов: одного в стихосложении, другой — в исполнении романсов?
Яков Петрович, молодой человек двадцати восьми лет, уже много печатался. На его стихи композиторы с удовольствием писали романсы, песни. Мария Аркадьевна, внучка великого полководца Александра Васильевича Суворова, обладала незаурядным голосом, и в столице многим это было известно. От слов Даля каждый из них, как бы, приподнялся над самим собой, каждый стал чуточку выше. И, все же, восхищение Далем у них не проходило, и они продолжали завораживать Владимира Ивановича своими страстными взглядами, заставляя его продолжить рассказ.
— Сердце мое колотилось, и готово было выскочить наружу, — продолжал хозяин дома. — Помню, как в порыве радости и счастья подскочил я к Александру Сергеевичу, схватил его ледяную руку, и крепко прижал к своей груди…
Владимир Иванович резко оборвал рассказ, чуть помедлил, а, затем, продолжил:
— Сейчас я понимаю, что причинил своим порывом сильную боль другу. У него болела каждая клеточка его организма… Ему трудно было сделать лишнее движение, и если он вынужден был его сделать, значит, на то была крайняя необходимость… На лице его чуть дрогнул мускул от причиненной боли..., но боль другая, сумасшедшая боль, которую он никому не выказывал, не давала ему покоя, и словно морская волна, то с яростью нахлынет, то тихо отойдет, чтобы набраться сил, и нахлынуть снова, принеся еще больше страданий своей жертве.
Даля возбудили эти воспоминания. Сердце его сильно стучало, и он, приложив руку к груди, некоторое время старался успокоить частое дыхание. Полонский и Голицына с испугом смотрели на рассказчика, но заговорить не решались.
— «Долго ли мне так мучиться?» — продолжил рассказ Владимир Иванович.
Испуг друзей усилился. Они подумали, что Даль говорит о себе. Увидев это, Владимир Иванович немного смутился.
— Нет, нет! Это я не о себе! Это я услышал из уст Александра Сергеевича, на что ответил ему. — Все мы надеемся, не отчаивайся и ты, но на мое утешение он философски, и, как-то, отрешенно ответил: «Нет, мне здесь не житье… Я умру да, видно, уж так надо»…
Сделав паузу, Даль медленно продолжал:
— При слове «умру» у меня накатилась слеза…скупая, мужская слеза… Я был благодарен ей, а главное — своему сердцу, что оно еще могло так близко принять чужую боль, чужую обиду, чужое несчастье… Я не стал ее смахивать, и она так и высохла на моей щеке.
Владимир Иванович мельком взглянул на своих друзей. У Полонского глаза покраснели, а у Голицыной навернулись слезы. Не показывая вида, что он заметил это, Даль сосредоточенно стал набивать табаком трубку, чтобы затянуться дымом, и немного успокоиться.
— Глаша! — негромко позвал Владимир Иванович, и, словно ожидая этого, явилась горничная. — Глаша, будь добра, поставь нам самоварчик на стол. Я слышу, он давно гудит у тебя там на кухне…
Глаша так же быстро скрылась, как и появилась, но теперь уже впереди нее «плыл» по комнате самовар, до блеска начищенный, и отражавший в смешном виде все, что встречалось на его пути. Чашки, сахар, варенье и домашняя выпечка появились на столе тоже быстро. Все, что делала Глаша, отличалось ловкостью и проворством, совершенно, не бросавшимся в глаза какой-либо торопливостью.
Все трое удобно уселись за стол, и, не спеша, стали наслаждаться ароматным напитком. После сытного обеда чаепитие особенно было приятным. После второй выпитой чашки Даль отодвинул от себя блюдце, поставил в него чашку кверху дном, показывая тем самым, что он насытился, и продолжил рассказ. Голицына и Полонский не прерывали его вопросами, коих накопилось у них немало, и превратились в слух. Им было интересно каждое слово, сказанное о Пушкине из уст человека, проведшего у постели умирающего гения последние часы его многострадальной жизни.
Страдать же Пушкину пришлось за свою жизнь немало. Это и любовные страдания, когда он не получал взаимности от противоположного пола по причине некрасивости черт лица, и даже не симпатичности. Слишком уж выбивался он из рамок понятия — европеец. Его африканское происхождение больше привлекало к себе, как нечто экзотическое. На него смотрели, как на экспонат из зверинца. Хотя, надо отметить, душа у Пушкина была сверхчувствительна к малейшему доброму расположению со стороны друзей, знакомых… Он высоко ценил такое отношение, и часто откликался каким-нибудь посвящением в альбом. Зато, если уж его кто-то обижал, Пушкин разражался таким каскадом эпиграмм, что недоброжелателю или завистнику приходилось, ой, как не сладко. Так же часто приходилось страдать из-за своего языка, ибо эпиграммы, как правило, адресовались власть имущим, и прочим, от кого Пушкин часто зависел. Но самые большие страдания выпали на долю поэта после его женитьбы. Красавица Наталья Гончарова, от которой кроме Пушкина еще пол - Петербурга воздыхало, была девица стройная, и на голову выше своего супруга. На балах, куда Александру Сергеевичу приходилось вывозить свою жену, насмешкам, ухмылкам, намекам не было, казалось, конца. Пушкин все это видел, понимал, чувствовал, наконец, но не подавал виду, и вся желчь, копившаяся в душе поэта, отравляла ему жизнь, и сокращала ее. Лишь смерть поэта могла положить конец всем его страданиям.
— Как длинна была ночь двадцать девятого января — последняя ночь в жизни Александра Сергеевича, — тяжело вздохнув, продолжил рассказ Даль. — Ночь бессонная и тревожная… «Сколько времени?» — спросил меня больной. — Два часа после полуночи, — ответил я. Вскоре, тот же вопрос. Четверть третьего, — отвечаю я. И так всю ночь… Боже, как я измучился. Невозможно было расслабиться ни на минуту. Глаза слипались под тяжестью век, дикая усталость навалилась на плечи, прижимая к стулу своей неимоверной тяжестью, заставляя порой напрягать такие усилия, чтобы встать, что казалось, я поднимаю на себе огромный воз, груженый сеном. Мне даже виделся этот воз высотой с двухэтажный дом… Но подниматься приходилось часто, чтобы подать стакан воды или кусочек льда. У Александра Сергеевича горели виски, и он сам прикладывал к ним лед, и растирал их. На живот он сам накладывал и снимал припарки. Вообще, надо сказать, он ужасно не хотел быть кому-то в тягость, и всячески выказывал это. «Вот и хорошо.., и прекрасно…» — говорил он каждый раз после подобной процедуры. Все будет хорошо, успокаивал я его. «Не от боли страдаю я…от тоски… Ах, какая тоска!.. Сердце изнывает… Подними меня, друг мой!..» Я помог ему приподняться, взяв его под мышки, и подложил еще одну подушку… Теперь он полусидел довольный и, как ребенок, послушный. Мне приятно вспоминать, как он слушался, что бы я ему не приказывал… Приказывал — это, конечно, громко сказано, но, тем не менее, по глазам его видно было, что он мне во всем доверял.
Даль на некоторое время отвлекся от рассказа, набивая табаком курительную трубку, а Голицына с Полонским облегченно вздохнули и расправили мышцы от напряжения, вызванного вниманием, с которым они, замерев, слушали Даля. Затянувшись три — четыре раза. Владимир Иванович неожиданно продолжил: «Кто у моей жены?» Да, много людей, и все принимают в тебе участие… Зала и передняя полны народу… Так под утро беседовали мы с Александром Сергеевичем. «Ну, спасибо… Однако же поди, скажи жене, что все, слава богу, легко… А то ей там, пожалуй, наговорят…»
— А что, Владимир Иванович, ему, и правда, полегчало? — не выдержал Полонский.
— Ну, что Вы, Яков Петрович! — чуть с укоризной ответил Даль. — Какое там!.. «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — Вот его слова, которые за эти сутки слышал я неоднократно. И, хотя, слова эти говорились почти равнодушным тоном, я понимал, что Александр Сергеевич заставлял нас, и меня в том числе, смириться со смертью, и хотел он это сделать — уйти из жизни, сделать легко, не заставляя близких и друзей плакать и причитать.
Даль, задымив трубкой, пристально посмотрел на Полонского, и тот, застеснявшись своей несдержанности, задавая вопрос, притих, и приготовился слушать дальше.
— Вот и на этот раз он снова задал мне тот же вопрос, — продолжил свой рассказ Даль, как всегда, неожиданно, что повергало друзей в некоторое смятение, пока они не начинали понимать о чем, или о ком идет речь. — «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» Ну, что ты, друг мой, мы за тебя надеемся еще, право, надеемся! Я в очередной раз почувствовал слабое пожатие его ледяной руки, которую ни на минуту не выпускал из своих рук, пытаясь, хоть как-то, согреть друга. «Ну, спасибо, дорогой», тихо ответил он и на этот раз, но я понял, что Александр Сергеевич не очень-то верил словам этим. Он, просто, не хотел обижать меня неверием.
Даль опять стал раскуривать затухающую трубку, и Голицына подумала, что Владимир Иванович уже устал от рассказа, и в паузах пытается собраться с мыслями. Ведь он в точности и дословно передает свой  диалог с Пушкиным. Голицына была уверена в этом, зная феноменальную память Даля, о которой ходили легенды.
— С серым рассветом время стало легче коротать, и полдень подкрался незаметно. Александр Сергеевич то бредил, то  снова приходил в ясность ума… Без четверти два, когда я, утомленный бдением, длящимся более суток, сидел у постели умирающего друга, бесконечно клюя носом, как-то тихо и незаметно в комнату вошла…
— Да! — встрепенулась Мария Аркадьевна. — Приоткрыв дверь, я увидела, как у Вас на грудь свесилась голова, и решила не будить, решила тихонько подойти к постели Александра Сергеевича. Но, не тут-то было! Вы сразу очнулись, и приложили палец к губам.
Владимир Иванович устало посмотрел на Марию Аркадьевну, улыбнулся, чем поощрил ее и попросил:
— Расскажите нашему другу, а я в случае Вас дополню, а заодно и покурю не урывками.
Голицына с благодарностью посмотрела на хозяина дома, и принялась увлеченно рассказывать, целиком завладевая вниманием Якова Петровича. Даль хлопотал с курительной трубкой, делая отрешенный вид, а на самом деле ловил каждое слово, сказанное в этом доме, и готов был в любую минуту прийти на помощь Марии Аркадьевне. «Бредил только что… Спит» — Прошептал мне Владимир Иванович, а на вопрос «Как он?» ответил: «Вроде бы, получше». И тут я услыхала тихий голос «Кто здесь?» Александр Сергеевич спросил, не открывая глаз, а когда поднял тяжелые веки, то полураспевно и, даже, как мне показалось, с ноткой радости произнес «А-а!.. Машенька… Спасибо милая, навестила… Ты спрашиваешь, как я?.. Плохо мне… Ой, как плохо… Скоро ли конец?»
Владимир Иванович прекратил набивать трубку, и внимательно посмотрел на Марию Аркадьевну, поражаясь ее блестящей памятью. Она так же, как и он, передавала слово в слово диалог с Пушкиным десятилетней давности. Он удивленно, и в то же время одобрительно покачал головой, продолжая слушать с заинтересованным вниманием.
— Что ты, Сашенька, — продолжала Голицына свой рассказ. — О чем ты? «Скорей бы уж…Пожалуйста, поскорее!» — стонал больной. Когда боль несколько утихла, Александр Сергеевич попросил меня «Спой Машенька что-нибудь… Может, полегчает…» С удовольствием! А что спеть?.. «Помнишь романс…тогда…в первый раз?..» Помню, — обрадовалась я.— Конечно, спою… Лежи тихо, а я спою…
Мария Аркадьевна на мгновение замолчала. Мысленно она унеслась в далекие годы молодости. Перед ней, как в калейдоскопе, мелькали картины прошлого. Вот она пишет записку Пушкину:
                « Милый Саша!
                Приходите к нам на ужин.
                Вас ожидает сюрприз!»
                Маша Голицына.

Вот в гостиной появляется молодой поэт. Вот она поет новый романс на Сашины стихи. Вот радостный Пушкин в горячем порыве подбегает и целует ей руки. Вот, высвободив одну руку, она запускает свои пальцы в жесткую шевелюру юноши…
— Я снова пережила страницы своей молодости и, даже, не заметила, как горячие пальцы мои оказались в непослушных кудрях Александра Сергеевича. Я хотела убрать руку, но, увидев покойное лицо больного и, даже, подобие румянца, задержала ее, согревая ледяную голову поэта.
Яков Петрович жадно слушал Голицыну, боясь пропустить хоть одно слово. Мария Аркадьевна так увлеклась рассказом, так прониклась в обстоятельства, что не заметила, как расплакалась. Полонский посмотрел на Даля, но тот молча развел руками, как бы говоря: «Вот так-то, друг милый!» Чтобы отвлечь Марию Аркадьевну, Яков Петрович осторожно спросил:
— А, что за романс Вы пели?
Голицына промокнула глаза вышитым платочком, извинилась за минутную слабость и стала читать стихи Пушкина:

                Под вечер, осенью ненастной,
                В далеких дева шла местах
                И тайный плод любви несчастной
                Держала в трепетных руках.
                Все было тихо – лес и горы,
                Все спало в сумраке ночном;
                Она внимательные взоры
                Водила с ужасом кругом…

— Романс большой. В нем восемь куплетов. Был он в то время очень популярным. Многие композиторы писали музыку на эти стихи и остались неизвестными. Вот и я не помню, на чью музыку пела. Но пела я только два куплета: первый и последний. Они полностью отражают задумку автора. Вот, послушайте:

                Но вдруг за рощей осветила
                Вблизи ей хижину луна…
                С волненьем сына ухватила
                И к ней прближилась она;
                Склонилась, тихо положила
                Младенца на порог чужой,
                Со страхом очи отвратила
                И скрылась в темноте ночной.

— Я помню это стихотворение, — задумчиво проговорил Полонский. — Насчет задумки автора в данном случае можно говорить с натяжкой, так как в Вашем варианте ничего не сказано о глубоких переживаниях девы, но, тем не менее, такой вариант вполне приемлем, — закончил поэт свою тираду на мажорной ноте, дабы не обидеть своей критикой Голицыну.

Жизни Пушкина оставалось на три четверти часа. Он лежал бледный и тихий. Приход Марии Голицыной, разговор с ней всколыхнул в поэте волну воспоминаний. Во время пения Марии Александр Сергеевич унесся в годы юности, беззаботные и счастливые…
Он ходит по комнате и декламирует:

                Где наша роза,
                Друзья мои?
                Увяла роза,
                Дитя любви… Нет!
                Увяла роза,
                Заря любви… Нет!
                Увяла роза,
                Дитя зари… Да, дитя зари!
                Не говори:
                Так вянет младость!
                Не говори:
                Вот жизни радость!
                Цветку скажи:
                Прости, жалею!
                И на лилею
                Нам укажи.

В комнату бесшумно входит слуга с подносом, на котором лежит конверт. Пушкин, аккомпанируя себе на гитаре, поет новый, только что сочиненный, романс. Слуга не решается прервать барина, и только с последним аккордом тихо произносит:
— Александр Сергеевич, Вам письмо.
— Да? Давай-ка его сюда, да поскорее.
Пушкин в веселом настроении разрывает конверт и читает записку.

                «Милый Саша!
                Жду Вас к шести часам вечера
                у нас в гостиной. Вас ждет сюрприз!»
                С уважением! Маша Голицына.

Пушкин смотрит на стенные часы. Они вот-вот пробьют «шесть».
— Уже пора!.. О, как я задержался!..
Весело, вприпрыжку, словно танцуя мазурку, Александр озорно выбегает из дома. Через несколько минут он уже в салоне Голицыных. Мария стоит спиной к роялю, и мило улыбается приходу молодого, но уже модного поэта. В руках у ней гитара. Человек десять присутствующих, кто негромко, кто улыбкой, тоже приветствуют Пушкина.
— Сегодня я исполню новый романс, — тихо говорит Мария Голицына. — Быть может, кто-то из вас узнает автора стихов…
На ее слова гости в салоне вопросительно переглянулись, и каждый подумал о Пушкине, так как он только что был предметом общего внимания.
После короткого, задумчиво исполненного, вступления зазвучал дивный грудной голос Марии. С первыми словами Пушкин порывается вскочить с места и объявить, что это он написал стихи… Александр, еле сдерживая себя, с трудом дослушал романс, вскочил с места, подбежал к певице, схватил ее руки и целует, целует… восторгу его нет предела.
Как мило Вы передали характер стиха. Огромное Вам спасибо, Мария!..
Голицына с трудом высвободила одну руку, и запустила свои пальцы в непослушные черные кудри поэта.

Только что Александр Сергеевич пережил годы юности далекие и беззаботные. Впервые услышав в исполнении Марии Голицыной романс, написанный на его стихи, Пушкин пронесет через всю свою недолгую жизнь признательность к этой удивительной женщине. Как поэт пылкий, он горячо влюбится в певицу, и много страниц своего творчества посвятит ей. А сейчас… Лежа на смертном одре, он почувствовал горячее прикосновение руки Марии Аркадьевны, пальцы которой увязли в жестких кудрях поэта, проникли вглубь, и согревают мозг, отчего Пушкину тепло и покойно. Сколько раз в мечтах своих желал он встретиться с Марией, даже, видел себя пажом знатной дамы, в образе которой была Голицына.
Сейчас Александр Сергеевич снова уносится мысленно в далекие годы юности. Опрятный, элегантно наряженный паж, аккомпанируя себе на лютне, поет:

                Пятнадцать лет мне скоро минет;
                Дождусь ли радостного дня?
                Как он вперед меня подвинет!
                Но и теперь никто не кинет
                С презреньем взгляда на меня.
                Уж я не мальчик – над губой уж
                Могу свой ус я защипнуть;
                Я важен, как старик беззубый;
                Вы слышите мой голос грубый,
                Попробуй кто меня толкнуть.
                Я нравлюсь дамам, ибо скромен,
                И между ними есть одна…
                И гордый взор ее так томен,
                И цвет ланит ее так тёмен,
                Что жизни мне милей она.
                Она строга, властолюбива.
                Я сам дивлюсь ее уму –
                И ужас как она ревнива;
                Зато со всеми горделива
                И мне доступна одному.
                Вечор она мне величаво
                Клялась, что если буду вновь
                Глядеть налево и направо,
                То даст она мне яду; право –
                Вот какова ее любовь!
                Она готова хоть в пустыню
                Бежать со мной, презрев молву…
                Хотите знать мою богиню,
                Мою севильскую графиню?..
                Нет! Ни за что не назову!   

Чередой мелькают годы жизни в воспаленном мозгу поэта… Его бесконечная влюбленность в женщин, не пользующаяся взаимностью; все они мило улыбаются ему, кокетничают с ним, и только. А он, словно петух — павлин, распустив веером свой хвост, красуется, извергаясь в домашние альбомы девиц стихами, куплетами, дифирамбами, эпиграммами… Вот на балу, увидев очередную красавицу Завадовскую, поет:

                Все в ней гармония, все диво,
                Все выше мира и страстей;
                Она покоится стыдливо
                В красе торжественной своей;
                Она кругом себя взирает:
                Ей нет соперниц, нет подруг;
                Красавиц наших бледный круг
                В ее сиянье исчезает.
                Куда бы ты не поспешал,
                Хоть на любовное свиданье,
                Какое б в сердце не питал
                Ты сокровенное мечтанье, -
                Но, встретясь с ней, смущенный, ты
                Вдруг остановишься невольно, 
                Благоговея богомольно
                Перед святыней красоты.

Чередой проходят картины природы перед мысленным взором поэта. Пушкин готов бесконечно созерцать и улавливать малейшие нюансы в поведении своей возлюбленной, коей имя — природа. Но на особом счету у Пушкина осень; ей он отдает предпочтение.

                Октябрь уж наступил – уж роща отряхает
                Последние листы с нагих своих ветвей;
                Дохнул осенний хлад – дорога промерзает,
                Журча еще бежит за мельницей ручей,
                Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
                В отъезжие поля с охотою своей,
                И страждут озими от бешеной забавы,
                И будит лай собак уснувшие дубравы.

                Унылая пора! Очей очарованье!
                Приятна мне твоя прощальная краса –
                Люблю я пышное природы увяданье,
                В багрец и золото одетые леса,
                В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
                И мглой волнистою покрыты небеса,
                И редкий солнца луч, и первые морозы,
                И отдаленные седой зимы угрозы.

Образ Марии Голицыной снова встает перед Пушкиным. Вот он, мысленно прогуливается с ней по тенистым аллеям парка, по извилистым лесным тропам, по берегу моря и везде, куда только может увести его фантазия.
Александр Сергеевич с трудом открывает глаза. Возле него сидит Мария Аркадьевна, а чуть поодаль Владимир Иванович, который ничем не выдает свое присутствие. Даля радует перемена в настроении больного, получающего удовольствие от общения с любимой женщиной.
— Машенька! — тихо шепчет Александр Сергеевич. — А, ведь, я посвятил тебе стихи по поводу того выступления в мою честь... помнишь?
— Помню, Сашенька, помню… Спасибо тебе, милый!
Снова проваливается Пушкин в глубокую бездну, в очередной раз, теряя сознание. Теперь он в пустой комнате при свете восковой свечи пишет:

                Давно об ней воспоминанье
                Ношу в сердечной глубине,
                Ее минутное вниманье
                Отрадой долго было мне.
                Твердил я стих обвороженный,
                Мой стих, унынья звук живой,
                Так мило ею повторенный,
                Замеченный ее душой.
                Вновь лире слез и тайной муки
                Она с участием вняла –
                И ныне ей передала
                Свои пленительные звуки…
                Довольно! В гордости моей
                Я мыслить буду с умиленьем:
                Я славой был обязан ей –
                А может быть, и вдохновеньем.

Теперь калейдоскоп событий уносит Пушкина в годы ссылки на юг в пыльный и знойный Кишинев, где он случайно встречается с Марией Голицыной, гостившей у общих знакомых. Александр пытается уединиться и признаться в своих чувствах к обожаемому им человеку, но этого сделать никак не удается. Постоянно, то его, то Марию отвлекают по пустякам. Пушкин нервничает. Он знает, что Мария рано утром уезжает в столицу, и неизвестно, когда теперь они встретятся. Расстроенный Александр уже дома при свече ночника, разгорячено, строчит пером по листу бумаги:
 «Не из дерзости пишу я Вам, но я имел слабость признаться Вам в смешной страсти и хочу объясниться откровенно… Я Вас люблю с таким порывом нежности, с такой скромностью — даже Ваша гордость не может быть задета. Будь у меня какие-либо надежды, я не стал бы ждать кануна Вашего отъезда, чтобы открыть свои чувства. Припишите мое признание лишь восторженному состоянию, с которым я не мог более совладать, которое дошло до изнеможения. Я не прошу ни о чем, я сам не знаю, чего хочу, — тем не менее я Вас…»
Пушкин в бреду бормочет последние строчки письма. Мария Аркадьевна помнит это письмо, и поэтому, низко наклонившись, не подозревая, что Александр Сергеевич читает в бреду, внимательно слушает бормотание больного, удивляясь феноменальной памяти поэта: через столько лет помнить написанное письмо слово в слово. В конце письма она тихонько спрашивает:
— Сашенька, а что дальше?..
Александр Сергеевич медленно открывает глаза. Он слышал вопрос Марии Аркадьевны, но отвечать не торопится, словно собираясь с мыслями.
— «Тем не менее, я Вас…» — повторяет Голицына. — Что дальше, Саша? Что значит — «Я Вас?»
Пушкин долго смотрит на Марию, решая, как лучше ответить: «Я Вас люблю», или «Я Вас любил». В конце концов, устает от этой мысли, закрывает глаза и, в очередной раз, теряет сознание…
По булыжной мостовой Пушкин трясется в кибитке на край города, где в одной из квартир собрались для очередной попойки друзья. В помещении шумно и накурено, но сегодня будут петь цыгане, а Пушкину это доставляет огромное удовольствие. Сейчас он опять думает о Марии Голицыной, и удивляется, какой неизгладимый след оставила эта женщина в его жизни. Экспромтом рождаются стихи:

                Я Вас  любил: любовь еще, быть может,
                В душе моей угасла не совсем;
                Но пусть она Вас больше не тревожит;
                Я не хочу печалить Вас ничем.
                Я Вас любил безмолвно, безнадежно,
                То робостью, то ревностью томим;
                Я Вас любил так искренно, так нежно,
                Как дай Вам бог любимой быть другим.

Пушкин, аккомпанируя себе на гитаре, пропел свой экспромт. Всем присутствующим нравится новый романс. В очередной раз шумно поднимаются бокалы. Все поздравляют поэта. Цыгане, по-своему, в три голоса исполняют новое произведение. Пушкин присоединяется к хору. Подпевают и захмелевшие друзья, среди которых немало гусар и девиц, приглашенных на веселье по случаю какого-то юбилея.

Полонский внимательно слушает теперь уже рассказ хозяина дома, сменившего Голицыну, которой трудно было удержать слезы от нахлынувших воспоминаний. По-прежнему дымится трубка в руке Владимира Ивановича, и он, неторопливо, ведет рассказ:
— Из забытья Пушкин очнулся от звона настенных часов в гостиной. Часы пробили два удара. Жизни осталось на три четверти часа. Глаза открывать не стал; лежал бледный и тихий. «Ну, что ж? — убит!»
— «Что Вы сказали, Владимир Иванович?» — испуганно спросила Мария Аркадьевна. Нам обоим показалось, что Пушкин ушел от нас навсегда, но верить в это не хотелось. Мария Аркадьевна тихо заплакала. Это из «Евгения Онегина», — продолжал я. — Великие слова… О! Сколько силы и красноречия в трех словах этих!.. Они стоят знаменитого шекспировского вопроса «Быть или не быть» — голос мой постепенно крепчал и стал несколько суровым. Вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, где живое, мыслящее совершает страшный переход в мертвое и безответное, чего не найдешь ни в толстых книгах, ни на кафедре! «Долго ли мне так мучиться», — снова застонал Александр Сергеевич. Несмотря на стон, мы просияли улыбкой. «Слава богу, жив», — пролепетала Мария Аркадьевна. — Терпеть надо, любезный друг, делать нечего, — успокаивал я больного, беря его ледяную руку в свою. — Но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче… «Нет, не надо, — отвечал Пушкин отрывисто. — Жена услышит и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» Он продолжал дышать часто и отрывисто. Его тихий стон замолкал на время вовсе. Пульс через некоторое время совсем исчез, руки заледенели… Но вот в бреду, он снова сжал мою руку и горячо зашептал: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем», но, опамятовавшись, продолжал, «Мне было, пригрезилось, что я с тобой лезу по этим книгам и полкам высоко — и голова закружилась». Затем, присматриваясь ко мне, спросил: «Кто это?.. Ты?» Я, друг мой. – отвечал я, по-прежнему не выпуская его руки из своей. «Что это, — продолжал Пушкин, — Я не мог тебя узнать». Через некоторое время снова зашептал в бреду: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!» Я подошел к вошедшим в комнату Жуковскому и графу Вельегорскому и безнадежно произнес: Отходит. Они поняли, что это конец. Пушкин открыл глаза и попросил: «Дайте моченой морошки, — и добавил.— Позовите жену, пусть она меня покормит…» Наталья Николаевна дала ему ложку, другую и припала лицом к его голове. «Ну, ничего, слава богу, все хорошо, — успокаивал жену Александр Сергеевич и гладил ее по голове. — Подними меня повыше», —  попросил он меня. Когда я исполнил его просьбу, Александр Сергеевич широко раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он тихо сказал: «Кончена жизнь!» Что кончено?  не расслышал я. «Жизнь кончена!.. Тяжело дышать, давит…» Это были его последние слова. Стоящий рядом Плетнев негромко произнес: «Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Несмотря на тяжелую утрату, никто из присутствующих не пал духом.
Владимир Иванович помолчал некоторое время и стал торжественно декламировать:

                Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
                К нему не зарастет народная тропа,
                Вознесся выше он главою непокорной
                Александрийского столпа.

И уже втроем прочитали знаменитые строчки:

                Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
                Мой прах переживет и тленья убежит –
                И славен буду я, доколь в подлунном мире
                Жив будет хоть один пиит!!!      


Рецензии
"Ночь тяжелая пролетела, не дав поспать ни минуты глубоко оскорбленному всей короткой жизнью, что досталась великому поэту. Но усталости он не чувствовал: слишком сильнО; было..."

Первую часть прочитал как очень мне близкое. Не хотелось расставаться с Героем и автором. О самостреле не знал.

Вторая часть - для меня ранее не известный. И поэтому интересный.

Спасибо!

С уважением, И.С.

Игвас Савельев   18.04.2018 00:47     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.