Истоки психологии трагедии в романах Достоевского

Теодицея Иова

Был человек в земле Уц, имя его Иов;
и был человек этот непорочен,
справедлив и богобоязнен
и удалялся от зла.
кн. Иова 1.1

Известный проповедник утилитарной морали Сократ, всегда свято верил и в благоговении преклонялся пред неограниченными возможностями человеческого разума, никогда неспособного возжелать для себя ничего вредного и опасного. Так же и Иов, еще задолго до возникновения греческой философии, искренне придерживался для себя точно таких же взглядов, почему и удалялся от зла в надежде быть «как дерево, посаженное при потоках вод» [Пс. 1.3]. Разве мог молодой Иов вообразить, что образ действий, основанный исключительно на стремлении к добру в Боге может привести его к таким жесточайшим испытаниям? Ведь с сугубо человеческой (рациональной) точки зрения, этот библейский праведник имел полное право на безупречно прожитую жизнь, уравновешивая строго выверенные свои поступки их практической пользой. Но иудейский Бог Яхве, после своего разговора с врагом человеческим, все решил совершенно иначе. Как и в известном случае с Авраамом, Иову пришлось заплатить за свое блаженство отчаянием и страданием. Для мистически понимающего жизнь Востока, это единственный путь к спасению. И в этом, уже можно увидеть начало тех мировоззренческих разногласий, которые и раскололи впоследствии Восток и Запад ; ведь то, что Сократом понималось, как непреложный закон природы, для Иова обернулось страшными испытаниями.

Всякий раз, перечитывая книгу Иова, поражаешься той головокружительной стремительностью перехода от не предвещающей никакой беды безграничной идиллии, к неописуемым ужасам способным и обреченного на смерть убийцу напрочь лишить всякого рассудка. Напряжение в книге возрастает в экспоненциальной прогрессии, и уже к концу первой ее главы достигает своего опасного максимума, повергая читателя во власть бесконечного страха перед произволом всемогущего Создателя. Как тут не вспомнить леденящие душу слова апостола Павла: «Страшно впасть в руки Бога живого!» [Евр. 10.31].

В споре между Богом и сатаной, Всевышний вспомнил о блестящем примере непорочности и справедливости, указав на Иова, как на средоточие всех добродетелей, «ибо нет такого, как он, на земле» [Иов 1.8]. На что получил весьма обоснованный упрек своего vis-;-vis, заключающийся в отсылке на то блаженное состояние, в котором непрерывно находился этот благочестивый муж. Разве даром богобоязнен Иов? Конечно же, не даром! Как можно судить о человеке, который уже в силу окружающих его жизненных обстоятельств не вынужден преодолевать сопротивления враждебных ему сил? Потому, и многомилостивый Творец наш, не нашел другого, менее болезненного, способа испытать праведность раба своего Иова, кроме как заставить переживать его такие страшные потери и страдания.

Теодицея Достоевского

Сколько, например, надо было погубить душ
и опозорить честных репутаций
чтобы получить одного только
праведного Иова?
Братья Карамазовы

Перманентное нахождение человека в тепличных условиях, неминуемо приводит его и в состояние подобное обычным обитателям тепличных сооружений. Здесь мы, очевидно, близко подходим к вынесенному из каторги Достоевским противоречию. Противоречию, основанному на противопоставлении безмятежного состояния ; психологии, которая оказывается совершенно беспомощной перед замкнутым на себя, самодостаточным человеческим счастьем. Ему открывается страшная подпольная истина: чтобы досконально изучить человеческую душу, следует предварительно сделать человека несчастным. Как можно больше несчастным! Так, как это делал враг человеческий в книге Иова – вивисекция души неминуемо влечет за собой смерть всякой надежды. Этим, и только этим, занимался Достоевский на страницах своих собственных произведений. Все, что было им придумано для мышкиных, раскольниковых, карамазовых и кирилловых, вся та искусно, а вместе с тем и искусственно, созданная вокруг этих героев удушающая суицидальная атмосфера, служила, прежде всего, для выколачивания из несчастных, тех каторжных истин, которые так глубоко врезались в молодую душу Достоевского.

Каторга уже с самого своего начала, как смягчающая форма смертного приговора, сыграла с Достоевским злую шутку, заставив его пережить самые страшные минуты в своей жизни. Но чего не знал и император всея Руси Николай I, пожалевший в осужденном его молодость и талант, так это того, что казнь эта все-таки состоялась. Ведь именно тогда был расстрелян весь юный идеализм молодого еще Достоевского, что и послужило началом цепи трагических перерождений. И Достоевский, впоследствии, жестоко мстил своим героям за так грубо попранные идеалы своей молодости. С тех пор иссохли реки слез, пролитые сочувственным автором, над несчастиями Макара Девушкина, оставив по себе лишь безобразные рытвины на теле его будущих произведений.

В творчестве Достоевского ссылка в Омск стала водоразделом, грубо отделившим наивные литературные искания юного тогда еще автора от злобы и жестокости позднего реализма. После возвращения в Петербург, сквозь все его произведения, начиная с «Записок из подполья», красной нитью проходят два фундаментальных вопроса: 1. Как можно построить человеческое счастье на непрекращающемся человеческом страдании? 2. Где предел низкого и высокого в человеческой душе, какими путями можно эти пределы достигнуть и как их исследовать? Ответы на эти вопросы звучат радикально, в духе Шопенгауэровского пессимизма: 1. Счастье наше, не более чем недостижимая идеалистическая конструкция, которая явно не стоит потраченных на нее усилий человечества на протяжении всей своей вековечной истории; 2. Исследовать человеческое сознание нужно на пределе человеческих несчастий и страданий. Эти два ответа более взаимосвязаны, чем может показаться на первый взгляд, кроме того, из них вытекает и ряд важных следствий. И следствия эти поняты были Достоевским в духе литературы того времени. Невозможность построить человеческое счастье, хотя бы на одной оброненной слезинке безвинно замученного ребенка, обрекает человечество на безрадостное существование. А потому и не об утопическом, чуть ли не мифическом человеческом счастии писать нужно, а о чем то совершенно противоположном, о том, что может ожидать каждого из нас. И уж если изображать на страницах собственных произведений все ужасы человеческого бытия, то делать это нужно не жалея темных красок, ибо только такие мрачные картины способны раскрывать все тайны человеческого сознания.

Михайловский один из первых заговорил о жестоком таланте Достоевского. Упрекая его в «страстном возвеличивании страдания» [1, с. 156], он был слишком уверен в бесцельности и безрезультатности таких действий, сравнивая их со всем тем, что вытворял Фома Опискин. Но если господин Опискин и мучил несчастных обывателей села Степанчиково, то делал он это исключительно из ничтожных шутовских своих побуждений, нисколько не интересуясь душевным состояниям своих жертв вне предела извлекаемой из них пользы. Достоевскому же на такую пользу было совсем наплевать. Изображаемая им жизнь, неминуемо оказывалась жестокой, отвечая на поставленные Достоевским жестокие вопросы. Череда надрывов, скандалов и бунтов приводит героев Достоевского в то экзальтированное состояние, в котором все что делается, делается ими от всего сердца, и как в последний раз. «Герои Достоевского никогда ничего не произносят, предварительно не побледнев, не зардевшись или не переступив с ноги на ногу» ; заметил на этот счет Набоков [2, с. 205]. Достоевский всегда искал мрачное в жизни. В этом он и видел свое предназначение. И, возможно перефразируя Вольтера, следовало бы сказать: если бы зла в этом мире совсем не было, Достоевский, наверное бы его выдумал! Шестов, с нескрываемым восторгом, писал по этому поводу, что «в романах Достоевского больше ужасов, чем в действительности» [3, с. 398].

В своей переломной работе «Записки из подполья» Достоевский наделяет своего героя многими прекрасными качествами, помещая его в далеко не столь прекрасные условия. Благо на Руси во все времена таких условий было предостаточно. Все его «прекрасное и высокое», вплоть до боли в затылке, жаждет вырваться наружу, но натыкается лишь на ужасную бедность, безумное одиночество, и, это у Достоевского обязательное условие, ничтожную внешность. В результате, человеческое непонимание, которое было им встречено еще со школьной скамьи, с каждым днем все больше и больше разделяет его с миром. «Я-то один, а они-то все» [4, с. 125] ; писал подпольный человек.

Вгоняющее в немыслимое исступление обилие непробиваемых стен вокруг. Сознание собственной ничтожности, не превосходящей в своей умаленности «усиленно сознающей мыши». Сознание абсолютной своей зависимости от неумолимых законов природы, которые «постоянно и более всего» всю жизнь его обижали. Все это неизбежно приводит подпольного человека к самоотрицанию, выразившемуся в ужасной максиме ; «всякое сознание болезнь» [4, с. 102]. Именно к такому внутреннему состоянию приводит Достоевский своего главного героя, чтобы как можно лучше изучить его изнуренную душу. И что же он там находит? Уход в мир иррационального, берущий свое начало от отрицания простых законов арифметики и уводящий его по пути тошнотворных откровений мучивших Антуана Рокантена [5, с. 164-165]. Всепоглощающий эгоизм, граничащий с солипсизмом, лучше всего выраженный в вопросе: «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?» [4, с. 174]. Незыблемая уверенность в существовании злополучного джентльмена с «ретроградной и насмешливой» физиономией, готового в самый неподходящий момент пнуть ногой «все это благоразумие». Какой еще литературный герой позволяет себе быть столь откровенным?

Вот к чему приводит Достоевского противопоставление счастья - психологии. Счастью всецело принадлежит умозрительная наука со всеми своими рациональными объяснениями и логическими силлогизмами, тогда как психология должна заниматься исключительно человеческой трагедией. И именно поэтому подпольный человек приходил в неописуемый ужас, всякий раз, когда вспоминал о неизменных законах природы. Подпольный человек, вслед за жестоко наученным жизнью Иовом, прекрасно понимает всю несостоятельность вышеприведенных сократовских истин, сомневаясь в том, что люди хоть когда-нибудь захотят превратиться в «фортепианные клавиши», пожертвовав при этом «всею своею способностью жить» [4, с. 115].

Поскольку «для жизни мало одной осанны», Добро и Зло в романах Достоевского призваны уравновешивать друг друга. Но подобная эквилибристика в любую минуту может обернуться катастрофой, поскольку Зла все-таки в его произведениях гораздо больше. Критическая масса зла в мире Достоевского отталкивает человека от своего Создателя. И чтобы оправдать человека в Боге, Достоевскому необходимо было разлучить человека с Богом, освободив его от категорического императива «ты должен!». Но, люди, обретшие таким путем своду, нисколько не почувствовали в себе облегчения. Такая свобода ярмом легла на их шеи. Она вынуждала их измышлять сухие безжизненные конструкции, основанные, прежде всего, на бунтарском отрицании. Это стремление удачно выражено в емкой формуле, предложенной Камю: бунтую, следовательно, существую [6, с. 134]. Ведь практически у всех героев позднего Достоевского, какая то навязчивая, чуть ли не патологическая любовь к отрицанию, приводящего их, в конце концов, к унижению и самоотрицанию. Как метко было замечено Набоковым: «упоение собственным падением – одна из любимых тем Достоевского» [2, с. 190].

Раскольников, в отрицании человеческой морали ушел так далеко, что отбросил её сакральный статус, понизив до уровня “слишком человеческого”, как позже выразится Ницше. Произведенная им дихотомия, позволила ему надеяться на места для избранных. Но после совершенного им преступления, осознание содеянного с чудовищной ясностью указало ему на фатальную ошибку подобного предположения. Испытанное им отвращение к «твари дрожащей», которая уже навеки поселилась в его душе, приводит его к самоотрицанию. Иван Карамазов, в отрицании возможности всецелого человеческого счастья приходит к неприятию для себя Царства Божия ни в этой жизни, ни в последующей. Этот, тонко чувствующий несправедливость человек, никак не может заставить себя верить в благополучие немногих за счет страдания многих или даже наоборот. Поиск справедливости заставляет его, в конце концов, отказаться и от поиска и от справедливости, а череда приступов самоотрицания приводит его к сумасшествию. «Ты идешь совершить подвиг добродетели, а в добродетель-то и не веришь» [7, с. 87] ; это приговор, вынесенный собственной совестью. Кириллов начав с отрицания Бога, захотел сам стать Богом, и в этом своем святотатном желании не найдя ничего лучшего, пришел к высшей форме самоотрицания ;  самоубийству. И даже такой положительный герой, как князь Мышкин, стоило ему только покинуть пределы своей Швейцарской клиники, уже представлял собой болезненное самоотрицание, потому и воспринимается он в романе не более чем выходец с того Света, одним своим существованием отрицающий все известные нам законы мироздания. Не даром столь неестественный образ, по словам самого же автора, так тяжело ему давался.

Что же дает Достоевскому такое состояние отрицания вплоть до самоотрицания? Он сжигает за своими героями все мосты, лишая их даже призрачной возможности на возвращение в свое прежнее уютное гармоничное прошлое. Все они оказываются загнанными в глухой угол. И вот парадокс, именно в таких глухих, забитых углах Достоевский ищет (и находит!) истинную жизнь.

Благодаря пессимистическому характеру полученных Достоевским ответов на проклятые вечные вопросы, все поздние его произведения были насквозь пропитаны мрачным духом отчаяния и безысходности. Господь Бог отдал несчастного Иова в руки Диавола, чтобы вполне исследовать его душу, Достоевскому же в своих произведениях для достижения подобной цели пришлось исполнять обе роли. А, учитывая тон этих произведений, становится также очевидным и то, кого же там все-таки было больше.

Литература

1. Михайловский Н.К. Литературная критика. Ленинград: Худож. лит., 1989. – 626 с.
2. Владимир Набоков. Лекции по Русской литературе. М.: Издательство «Независимая Газета», 1999. – 440 с.
3. Лев Шестов. Сочинения в двух томах. Т. 1. – Томск: Издательство «Водолей»,
1996. – 512 с.
4. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений. Ленинград: Издательство «Наука»,
1973. ; 410 с., т. 5.
5. Жан-Поль Сартр. Тошнота. М.: Издательство «Республика», 1994. – 496 с.
6. Альбер Камю. Бунтующий человек. М.: Политиздат, 1990. ; 415 с.
7. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений. Ленинград: Издательство «Наука»,
1976. – 625 с., т. 15.


Рецензии