Город - Главы 1, 2, 3

История-фарс.
История-фокус.
Вы вроде бы есть…
Но мы вас попросим
Об этом забыть,
Смириться, не спорить
И жизненных планов
Громадье не строить.


14 августа

Я смотрю в окно. За ним Город. В нем я родился. В нем мне и суждено умереть. Серые гряды домов расходятся во все стороны, подпирая согбенное над ними небо. Горизонта нет. Здесь его не существует.
В моей жизни тоже нет горизонтов. Она расписана наперед. Она была расписана еще до того, как я родился. Горизонтов нет. Есть просто линия, по которой я двигаюсь от жизни к смерти. Идти по ней легко, но невозможно. Идти по ней – все равно что стоять на месте или тонуть в болотной топи. Тонуть годами.
Идти по этой линии я более не желаю. Но я не знаю, куда еще мне идти. Идти некуда. Возможно, знают те, кто расписал за меня мою жизнь, однако они молчат. Их сила в молчании. Пока они молчат, пока они анонимны и не выказывают и малейшего интереса ко мне, они сильны. Они это знают, поэтому будут молчать всегда.
Этот Город построен ими. Но построен для нас. Мы – цыплята-бройлеры, только живем на огромной людской ферме. И наша жизнь ничем не отличается от жизни птиц, которых растят, чтобы забить.
Раньше я говорил: «Наш Город». Теперь для меня он может быть лишь «этим» Городом.
Когда-то я наивно считал, что Город дает мне все. Теперь вижу: он лишь берет. Он отбирает все. Он обирает меня вплоть до моих самых сокровенных мыслей и чувств. Он лишает их меня, как осенний ветер рвет последние листья с и так уже голого дерева. Наша жизнь устроена таким образом, что нам ничего не принадлежит. Все наши приобретения и потери – не наши. Они нам даны. Но я чувствую, я знаю, даны не для того, чтобы мы радовались или страдали, а чтобы заполнить хоть чем-то пустоту нашего существования. Как пустоту выпотрошенного цыпленка принято начинять вкусным, но ему совершенно ненужным хламом.
С этими приобретениями и потерями наше существование не становится полнее. Оно кажется полным со стороны. В действительности же оно лишь становится менее скучным – это так. Но остается пустым. Даже желания, которые мы испытываем – и те не наши. Им приказано быть нашими.
Когда-то я был этому рад. Я был персонажем, которому дозволено жить написанной под него жизнью. Это очень удобно для человека, избегающего настоящих чувств. Я думаю, все их боятся. Разве можно их не бояться?
Это крайне удобно для человека, избегающего настоящих дел. Нам предложены чувства и дела. Мы их не выбираем. Мы их принимаем. Что может быть удобней и… ужасней?
У этого Города престранное название – Апартаменты. Мы живем в апартаментах Города Апартаменты. У каждого жителя есть квартира – красивая конура, где нам удобно, тепло, сытно. Где нам даже спокойно, весело и легко. Нет лишь счастья. Оно должно быть у каждого из нас – я об этом слышал. Я сам прихожу к такому выводу, когда думаю об этом. Но счастья нет. Как у змеи нет ног. Ноги есть у ящерицы. Человек без счастья – холодная, расчетливая, жестокая змея. Со счастьем – веселая, беззаботная, хотя и никчемная ящерка.
Апартаменты... В одном уже этом слове есть величественность, которая мешает мне считать место, где я живу, домом. Где то место, которое я мог бы назвать им, мне неведомо. Возможно, там, где я стал бы ящерицей. Возможно, но не очевидно. Человек стремится к счастью. Человек должен стремиться к счастью. Но что будет после того, как он к нему прикоснется? Жизнь в счастье… Так же она мучительна, как жизнь в тревоге? Жизнь, которую я знаю?
Я смотрю в окно. У ящиков с мусором толпятся голуби. Какая-то старушка крошит им хлеб. Люди, птицам не нужен хлеб! Им нужно зерно! Им не нужен город! Им нужно небо! Но никто не слышит. Никто об этом не подозревает. Мы так и будем продолжать крошить птицам хлеб, а они – жить не в небе, а среди помойных ящиков.
И пока стоит этот Город, несчастные голуби будут здесь рождаться и умирать, давиться мерзким черствым хлебом, пить из бензиновых луж и купаться в них, мутировать, все меньше и меньше напоминая иллюстрации к красочной энциклопедии и все больше – больные комья грязных перьев.
Ее руки сжимаются вокруг меня в нежном кольце. Подбородок упирается мне в плечо. Она тоже выглядывает в окно.
Голубь гарцует перед голубкой у лужи, разлившейся после недавнего ливня.
– Пей, – урчит он. – Пей, радость моя. Это все тебе! От меня!
Голубка пьет смесь бензина и кислотного дождя и благоговейно внемлет всему, что говорит ей ухажер. Она рада его вниманию. Но не меньше рада и этой луже. Напившись, голубка плюхается в воду и начинает горделиво скользить по ее поверхности. Она воображает себя лебедем, а может – и кораблем. Голубь, воодушевленный благосклонностью подруги, кружится в неистовом танце страсти…
Отчего же людям не дозволено быть столь же свободными в выражении чувств? Свободными в самих чувствах? Не дозволено просвечивать свои души рентгеном? Смеяться, когда смешно, а не когда следует смеяться? Плакать, когда больно? Грустить, если грусти требует сердце?
Завтра Ее рука коснется моего плеча в последний раз. Завтра все будет в последний раз – грустное и забавное, нежность и суровость. Все, что было в нашей с ней жизни за истекший год, исчезнет. Но только наяву. В нашей памяти мы будем вместе. Надеюсь, навсегда.
Я не умею писать. Но хуже всего – я не умею мечтать. Мечтать не о чем. Все расписано наперед. Чья-то невидимая рука крошит для нас черствый, червивый хлеб. Заливает нам в рот горький, настоянный на яде нектар, от которого мы хмелеем и продолжаем жить, не задаваясь вопросами о сути нашего существования. У нас есть хлеб. Есть вода луж. Суть – лишнее. Суть сюда не вписывается.
Я не умею писать. Я не люблю писать. Но я хочу, чтобы на память о Ней мне остались эти строки.
Я говорю «Она», потому как имя, под которым Она прожила со мной год, неважно. Это имя, которое Ей уже не носить. Как, впрочем, и мне – мое. Сейчас я Андрей, но через пару дней буду Константином или Валентином.
Они продумали все до мелочей – от наших бывших не остается ни имени, ни адреса, ни пучка волос на память. Остается лишь сама память. До недавнего времени я находил это разумным. Я находил только разумное в нашем мироустройстве, пока не встретил Ее.
Теперь там, где было умиротворение, мне уготована агония. Забывать было делом легким. Самым естественным и простым. Теперь это невозможно. Как забыть Ее? Она живет во мне вопреки моей воле. Вопреки мне самому. Без Нее жизнь находит своей предел и останавливается. Бьется о стену тупика. Сама становится тупиком. Жизнь может быть только здесь, с Ней.
Это – странное чувство. И страшное чувство. Думаю, это и есть любовь. Я слышал, его дано испытать лишь немногим. Только настоящим безумцам, которых оно превращает в настоящих счастливцев. Теперь знаю – и в настоящих страдальцев.
Нет, слова не те. Не те! Но даже если бы они и были правильными, что толку от красивости слов и ладности их порядка? Их сила или немощь важны для стороннего читателя. Для меня важно то, что стоит за ними. То, что сами по себе слова передать не в силах. Они значимы лишь для того, кто писал их. Он один способен расшифровать и вновь пережить написанное.
Для остальных же это лишь схематические мазки. Некоторые могут понять их и пережить определенные эмоции. Даже глубокие эмоции. Но переживать их дано каждому на свой лад и никому – так, как самому автору. Но бог с ними, с этими словами. В них не найти мне ни утешенья, ни решений. Мне дано найти в них лишь себя. Выходит, слова – лишнее? Слова – лишь боль моя и страх? Мне счастье прошлое не передать словами? И хоть раскройся весь я перед вами, меня вам не понять?


27 августа 2036 года

Прошло несколько лет. Может, пять. Может, восемь. Я не считаю года. Моя жизнь остановилась в тот августовский день, когда, вернувшись вечером с работы, я не застал Ее дома. Вместо Нее там уже была другая женщина. Вечером 16 августа в апартаментах тебя всегда встречает другая женщина. Впрочем, и ты для каждой новой женщины – другой мужчина. Мужчина на год.
Я забыл о своих записях, вернее, никогда не возвращался к ним. Зачем?  Ведь Она и так со мной. День за днем. Минута за минутой. Если я и отвлекаюсь на мысли о чем-то другом, то исключительно по необходимости. Но какая-то сила тотчас возвращает меня назад, в год нашего знакомства и недолгого счастья. Подобное счастье должно быть даровано человеку навечно – большего он и не потребует. О большем он и не мечтает. Не потому, что не смеет, а потому, что большего счастья ему не может быть дано. Только счастье в любви делает человека счастливым. Только счастью можно входить в нашу жизнь без стука: мы рады ему всегда.
Но счастье – друг ненадежный и капризный. Оно уходит, не прощаясь, не оборачиваясь, оставляя нас в дураках, не обещая вернуться вновь. Оно не может давать нам подобных обещаний. Не вправе и не в состоянии. Оно не чувствует себя вправе отравлять нас ядом надежды. Оно не в состоянии обещать того, что зависит не от него, а от сторонних обстоятельств. Счастье ведет себя как разбойник, но оно не мошенник. Счастье и мы – одно целое. Счастье живет в нас. А мы живем счастьем.
Однако в моей жизни счастья нет. Нет, нет, нет… Уже столько времени, столько лет – лишь безысходность… А счастье… Счастье – наркотик. И я готов на все, чтобы отдаться ему.
Эта запись – отправная точка моего похода за утраченным счастьем. Обрету ли я его вновь? Думаю, нет. Я не вижу, как мне это удалось бы. Но не стремиться к счастью – значит и не жить.
Чтобы вернуть Ее, мне пришлось бы сломать систему, уничтожить апартаменты. Это невозможно. Разве может один муравей разрушить муравейник? Прочие муравьи разделаются с ним прежде, чем он толком примется за дело. И это будет не злоба с их стороны, а всего лишь защита привычного, защита своего личного комфорта, своих «апартаментов».
Люди тоже готовы убивать за привычность образа жизни. За комфорт. За мягкую подушку. Из нежелания принимать другой, даже больший комфорт. Из нежелания принимать счастье.
Я не знаю, сколько времени существуют апартаменты. Может, сто лет. Может, и тысячу. Никто этого не знает. Возможно, апартаменты существовали испокон веков и будут существовать всегда. В них есть сила. Она заставляет нас робеть и слепо подчиняться. Она подавляет любые сомнения в долговечности установившегося положения вещей. Наверное, эта сила идет от нашей невозможности понять, как устроен мир, потому мы и трепещем перед ним.
Апартаменты – проект какого-то злого гения человечества. В том, что этот проект задуман гением, сомневаться не приходится. Механизм его работы непостижим и вряд ли подчиняется известным мне законам физического мира. Не удивлюсь, если окажется, что здесь не обошлось без магии. Хоть верить в магию и глупо, порою не знаешь, во что еще верить. Чем еще, кроме магии, можно объяснить то, что происходит ежегодно 16 августа в День Великого Переезда?
Каждому жителю Города выделена половина квартиры, или, как принято говорить, «апартаментов». И каждый год шестнадцатого числа восьмого месяца твоя половина квартиры совмещается в пространстве с половиной квартиры другого жителя или жительницы, с которыми, согласно неизвестно кем и как устраиваемой лотерее, тебе предстоит провести ближайший год. Как именно подобное совмещение квартир возможно технически, не известно никому. Но, вернувшись вечером домой, я нахожу, что мои полквартиры совмещены с половиной квартиры выбранной для меня женщины. Самое загадочное здесь то, что мои апартаменты всегда находятся в одном и том же здании, а апартаменты моих сожительниц – в других. Достаточно выглянуть в окно их комнат, чтобы в этом убедиться. Что это, если не магия? Я перехожу на их половину, и вот я уже в другом здании. В другом районе Города!
Но 16 августа я не только обретаю новую сожительницу. Я напрочь забываю, где живет моя последняя женщина. Я помню имя, которое она носила в течение года, ее взгляд, я помню все время нашей совместной жизни. Я помню о ней все. Кроме главного – где ее искать. Кто-то из года в год стирает мне эту частичку моей памяти. Стирает каждому из нас.
У нас меняются не только партнеры, но и имена. Это смешно, но это так – даже наши имена. Похоже, и здесь не обходится без колдовства. 16 августа у нас у всех новые имена. И самое чудесное или самое ужасное здесь то, что мы каким-то непостижимым образом знаем, кого из наших коллег как зовут с этого дня. Просто знаем, и все. Раньше я не задумывался об этом, а принимал как должное. Как водопровод или электричество.
Странно, но, похоже, я единственный, кому это дает пищу для размышлений. Когда я окликнул одного из коллег его старым именем, он чуть не набросился на меня с кулаками.
– Больше никогда меня так не называй! – свирепо шипел он, тревожно оглядываясь по сторонам. – Слышишь? Никогда! Шутник выискался…
Вот уж чего я не собирался делать, так это подтрунивать над ним. Я ему так и сказал. И спросил, что он думает обо всем этом. Но тот лишь пожал своими костлявыми, узкими, как пенал, плечами и буркнул, что ему это неинтересно.
Но если ему все равно, с какой стати он тревожно оборачивается и вглядывается в лица коллег? Чего он может опасаться? Что он знает такого, чего не знаю я? Что он может знать, если предпочитает не знать и не замечать даже того малого, что знаю и вижу я? Ему ведь достаточно пожать плечами и не думать об этом.
Я бы тоже хотел не знать и не думать, но, наверное, я устроен иначе. Или я созрел для того, чтобы думать и знать. Чтобы желать знать. Чтобы требовать правды. Чтобы понять непонятное и изменить неизменное. Я созрел, как человек созревает для главного приключения своей жизни. Я созрел словно ягода. Я – ягода. Я готов быть сорванным и распробованным, а затем сгинуть в беспощадно перемалывающем всех и вся желудке бытия…
В это трудно поверить, но у столь запутанного и сложного механизма, регулирующего нашу жизнь, существует самое что ни на есть банальное обоснование – необходимость предупредить любые попытки с нашей стороны вернуться к нашим «бывшим». Или помешать нашим «бывшим» вернуться к нам.
Казалось бы, с кем жить, как долго и насколько счастливо – дело исключительно каждого отдельного человека. Но нет, это обычная санитарная норма. Как еженедельная дезинфекция апартаментов или ежедневный душ. Только охраняет эта норма наше психическое здоровье. Наш душевный уют. Наше сердечное благополучие.
Предполагается, что по прошествии года совместной жизни люди приедаются друг другу, у них теряется друг к другу аппетит, влечение, любовь, порыв. Да и просто уважение. Их совместная жизнь превращается в испытание, пытку, кошмарный сон. С некоторыми женщинами у меня действительно не складывалось. И не могу сказать, что то была только их вина…
А посему эта норма – благо. Она дает человеку свободу, изумительный запас прочности. Если он знает, что не скован навечно узами совместной жизни с партнером, общество которого, как он боится, может однажды ему опостылеть, это уже совсем другой человек. Если он знает, что не приговорен к тому, что до конца жизни ему жить со своей ошибкой, со своим неверным выбором, он способен дышать полной грудью. Ему нет нужды предавать. Человек же, которому дается только один шанс, ощущает себя обреченным. Он ощущает себя загнанным зверем. Он рвется на волю. Он рвет себя и другого человека. И посему эта норма – благо, а каждый год – благодать.
Все это называется забавным именем «медовый год». Говорят, когда-то безоблачности в отношениях между мужчиной и женщиной хватало всего на месяц. Он тоже звался «медовым». Но раньше пара была обречена быть вместе до конца своих дней. Теперь же, зная, что через год они друг друга более стеснять не будут, люди способны наслаждаться отношениями на одиннадцать месяцев дольше.
И все же я не могу согласиться с тем, что участие в программе «Любовь на год» должно быть обязательным. Как пережить разлуку с человеком, которого полюбил… навсегда? Вот где мука. Вот где пытка!
Я брожу по Городу, всматриваясь в лица: есть ли здесь хоть кто-то, о ком случайно забыли, и он живет со своей любовью уже многие годы? Есть ли в этом Городе подобные счастливчики?
Нет, таких лиц я не вижу. Я встречаю множество беззаботных лиц. Но беззаботность на лице – еще не признак счастья в душе. Скорее – признак равнодушия к происходящему вокруг и даже к своей судьбе. К судьбе других. Мы все равнодушны к судьбам друг друга и своей собственной. Равнодушие… Оно неистребимо в нас. Равнодушие… Главная наша черта?


29 августа 2036 года

Сегодня я не вышел на работу. Ровно в девять залязгал металлический звонок телефонного аппарата. Трубка приветствующе крякнула и дыхнула мне в ухо голосом шефа:
– Федор, ты не вышел на работу.
– Я не Федор, – буркнул я.
Мне нравится имя Андрей. В самый счастливый год моей жизни я был Андреем. Все остальные имена навевают на меня тоску. Мне хочется сорвать их с себя словно грязные, отравленные одежды и выбросить вон. И никогда больше не вспоминать, что я могу зваться как-то иначе.
– Федор, прекрати! – остервенело крикнули в трубку. – Почему не на работе?
– Я заболел, – соврал я.
– Заболел? – На том конце провода напряженно задышали. – Не глупи. Ты прекрасно знаешь: люди не болеют.
– Болеют. Когда у них болит душа. Самый важный их орган.
Я живо представил себе, как шеф, озадаченный моим отсутствием, но еще более – моим ответом, встревожено перешептывается с замом.
– Слушай, я не уверен, что душа – это орган… – вновь раздалось в трубке. – Ты очень странный в последнее время. Мне это не нравится.
– Это не я странный. Это мир странный. Он не дает мне то, что я хотел бы от него получить, и требует то, что я не в состоянии ему дать.
– Надеюсь, ты понимаешь, что, с точки зрения мира, странен как раз ты, а не он. Ты странен и весьма – своими капризами, меланхолией, своей извечной потребностью роптать, нежеланием давать и принимать.
– Понимаю… – обреченно вздохнул я.
Мой голос дрогнул. У шефа же тотчас возникло ложное ощущение, что инициатива в разговоре переходит к нему, и он ринулся в атаку:
– Какие у тебя могут быть претензии к этому миру?
– А у вас их нет? – Я отбросил и уничтожил его одним ударом. – Вы меня удивляете. Люди, которых я когда-то любил, продолжают где-то жить, но для меня они мертвы! Все до единого мертвы! Разве вы не любили, Айфонасий Прокопьевич, а? Не любили? Если любили, то как вы способны принимать подобную данность? Как?!
В трубке негромко заскулили.
– Хорошо, – сквозь зубы выговорил шеф. – Хорошо! Даю тебе отгул по семейным обстоятельствам.
– У меня нет семьи, – поправил его я.
Было слышно, как шеф чертыхнулся в сторону. Этот разговор явно действовал ему на нервы. Для моей же озлобленности наша беседа оказалась отличным выпускным клапаном. Я злорадствовал.
– А как же жена? – наконец выдавил шеф.
– Жена не в счет.
– Федор, не усложняй! Даю тебе отгул. И точка!
Я улыбнулся. Это был мой маленький триумф. Начальники, вроде моего, – ставленники этого бессердечного, нелогичного мира. И моя победа над подобными людьми сродни маленькой, но победе и над самим этим миром.
Не медля ни минуты, я поспешил на работу. Мне требовалось насладиться своим триумфом до конца. Если бы шеф потребовал от меня тотчас явиться пред его очи, я бы и не подумал этого делать, но раз он предпочел дать мне отгул… Мне бы очень хотелось, чтобы вместо женщин у меня каждый год менялись начальники – может, однажды мне с руководством и повезло бы, – но здесь я, конечно, расфантазировался…
В принципе, выходом могла бы стать смена работы, но куда я уйду? Весь Город занят в Институте проблем Вселенной. Все население. Все наши умы, вплоть до последнего дурака, брошены на решение проблем и задач, которые осознанно ли или бессознательно ставит перед нами Вселенная. Но познать ее – еще полдела.
Не знаю, дорастет ли человек до того, что однажды сам будет ставить задачи перед Вселенной. Но если не идти именно к этой цели, зачем тогда все? Тогда тысячи лет, что человечество бьется над разрешением тайн мироздания – не подвиг и не слава, а пустая трата сил. Тогда вся история цивилизации бесполезна, жизни миллионов мыслителей, вроде нас, напрасны, а сами наши мысли, наши идеи, к которым мы шли всю жизнь, ради которых и жили – даже не песок, бесцельно гонимый ветром, а лишь его шелест, его зов, раздавшийся громко и призывно, но угасший, захлебнувшись самим собой.
Так что хватит, хватит уже Вселенной изгаляться над человеком, изводить его в тупиках разума, заставлять рвать в отчаянии волосы и проливать слезы бессилия. Восстань, человек, над этим холодным миром. Будь горд, умен и велик. Но горд будь не гордостью своего тщеславия, умен – не отдельными вспышками безумного, самоубийственного просветления, велик же – не памятниками самому себе. Сделай из жестокосердного противника и злобного насмешника, коим является этот мир, своего соратника, соучастника своих побед…
Но довольно, довольно этой неуемной официозной риторики, которой я исподволь заразился. Мне ли об этом рассуждать? Какой из меня, положа руку на сердце, мыслитель? Как раз мыслить-то я стараюсь как можно меньше. Я смекалист – на свой непривередливый вкус, – но ленив, лишен амбиций, зато полон безучастья. Типичный ведомый специалист. Это из ведущих специалистов – требовательных, докучливых личностей – вырастают начальники. А мне хорошо и внизу. У дна не столь сильны течения. Не столь тяжелы оковы ответственности. Не столь замутнен и ангажирован взгляд на мир. Однако я отвлекся…
Итак, вскоре я уже сидел на своем рабочем месте, бессмысленно царапая ногтем обшарпанную поверхность стола. Передо мной лежала чахлая папка с моими соображениями по выделенному нашему отделу направлению. Соображений было немного – с начала года их накопилось всего на несколько страниц, – поэтому открывать папку, чтобы освежить их в памяти, смысла не было. Я и так открываю ее каждый день и, перебрав листы и налюбовавшись стройностью выведенных мною строчек или возненавидев себя за никчемность идей, с удовольствием закрываю.
В отдалении послышался всплеск взбудораженных голосов. Я поднял голову: между рядами сотен столов отдела довольный собой, жизнью и мыслью о скором обеде фазанчиком прохаживался шеф. На полноценного фазана он, пожалуй, не тянет, однако заметил я это только сегодня. Отчего-то раньше я принимал его суетливость за деловитость. Поверхностность – за рассудительность. Болтливость – за необходимость донести до нас что-то безусловно важное.
Шефа крайне редко можно застать в своем кабинете. Кабинет его – каморка со слепыми стенами, лишенными окон-глаз. Просиживая там, шеф, должно быть, опасается, что сотрудники забывают о его существовании, как листья дерева благополучно забывают о существовании невидимых им корней. Потому-то корни и лезут из земли – теребить забывчивые листья и требовать от них синтеза идей.
Мой взгляд вновь упал на папку. На обложке каллиграфическим почерком секретаря отдела была выведена тема моего исследования: «Кто прав, тот не виноват». Может ли оказаться виноватым тот, кто прав? И всегда ли прав тот, кто не виноват? Виноваты ли правые в том, что не виноваты? Правы ли они в отсутствии у них вины? Правы ли виноватые в том, что виноваты? В какой мере вина неправых обуславливает правоту правых? Не знаю, не знаю, не знаю. К определенным выводам я еще не пришел. Но в гораздо большей степени меня интересует другой вопрос: а точно ли это закон Вселенной? О Вселенной нам почти ничего не известно. Поч-ти ни-че-го. Я пришел к парадоксальному заключению, что нас намеренно не посвящают в ее тайны, задавая темы исследований, имеющие мало общего с собственно Вселенной. Почему? Это главная тайна…
Мои размышления были прерваны неожиданным появлением вблизи моего стола шефа, который, узрев меня, радостно застрекотал:
– А-а… Федор-Федорок… Вижу, ты одумался. Молодец! В конце концов, мы делаем одно дело…
– Как же мы делаем одно дело, Айфонасий Прокопьевич, – поправил я его, – если ни вы, ни я ни черта не делаем?
Шеф обомлел и закусил губу. Его красивое лицо напряглось и утратило правильность черт. Улыбка обратилась в оскал. Фиолетовый правый глаз стал нежно-сиреневым. Левый же и вовсе закрылся, будто напуганная раковина моллюска.
При появлении шефа какая-то невидимая сила сгибает уродливыми крючками шеи подчиненных и придавливает к столам головы чувством то ли смутной вины, то ли мучительного несовершенства. Словно кто-то стоит у тебя за спиной и, сжав цепкие пальцы на твоей шее, давит, давит, давит…
Но, удивительное дело, сегодня тягостного присутствия этой силы у себя за спиной я не ощущал. Я прислушался к себе: нет, ничего. Я огляделся: на меня смотрели удивленные глаза коллег. Чистые, незамутненные размышлениями – Евгеши. Огромные, немигающие – Розалиты Георгиновны. Буравящие меня укором – Мойвы Филипповны. Только Маргенон, зарывшийся в ворохе бумаг, продолжал что-то деловито строчить, не замечая ничего вокруг.
Шеф, должно быть, осознал, что я сильно не в духе, и махнул уже было на меня рукой, но тут за его плечом возникла согбенная грустным знаком вопроса долговязая фигура зама, Анастаса Подпрокопьевича. Зам что-то с жаром зашептал в ухо обожаемого начальника. От этого жара тот воспрянул как купол воздушного шара – от горячего воздуха.
Это не предвещало ничего хорошего. Если шеф принимается выговаривать кому-то из подчиненных, его не остановить. Он говорит часами. Иногда – днями. И все это время зам обходит соседние столы и настырно щиплет за рукав сотрудников: мол, ты послушай, послушай – когда еще доведется послушать? Другие же сотрудники – те, кому повезло сидеть за более отдаленными столами – разбредаются по соседним отделам, как стадо разбредается от задремавшего на солнечном пригорке пастушка.
К счастью, пробило десять – время перекура. Больше всего на работе мне нравится именно перекур. Все подходят к окнам, достают специальные короткие трубки длиной в половину карандаша и принимаются вдыхать и выдыхать через них. Дыхание сразу же замедляется. Человек успокаивается. Отличная вещь, этот перекур, но само слово для меня загадка. Я пытался разгадать его происхождение, разбив корень на разные части. Получилось несколько смысловых пар: «пере» и «кур», «пер» и «екур», «пе» и «рекур». Даже «перек» и «ур». Я и так слово вертел и эдак. Но нет смысла, нет! Что это за «перекур» такой, и откуда он взялся, для меня так и остается неясным.
Через семь минут время перекура вышло. Я вернулся на место. Рука сама легла на папку, но думать не хотелось. Хотелось наслаждаться бездельем. Наслаждаться им вечно. Безделье – высшая форма наслаждения жизнью… Это нега. Это беззаботность. Это беспечность. Покой и легкость…
Я втер себе в виски кофейного лосьону. Думать сразу стало легче. Мысли забегали вольно и упорядоченно. Итак, что мы имеем? К черту… – я покосился по сторонам, но, к счастью, во время перекура шеф и зам куда-то исчезли – к черту правых и виноватых! Ну, правые. Ну, виноватые… Их надо судить по каждому отдельному делу, а не рассуждать о них теориями. Вся наша работа – сплошная теория. Мало того, что наши идеи не имеют практического значения, так они и не требуют какой-либо эмпирической проверки. Вероятно, главенствующим направлением в проповедуемом Институтом подходе к познанию является чистый рационализм. Но ведь голым рационализмом никакой желудок не набить. Права ли та наука, которая существует ради того, чтобы просто существовать? Все эти лозунги о необходимости познания Вселенной пусты: они никак не вяжутся с тем, чем мы собственно заняты. А ведь мы не заняты ничем… Непонятно, что это шеф буквально остолбенел, когда я сказал ему столь очевидную вещь…
Словно в ответ на мои размышления справа раздался приглушенный смешок. За соседним столом, с наслаждением уткнувшись в свои бумаги и шевеля в такт тексту где губами, а где – ушами, сидел Маргенон. Его добродушная, одутловатая физиономия – да простит он мне это словечко – сияла, обрамленная щетиной рыжих волос. Он был весь в работе, как я – в своих переживаниях.
То, что Маргенон увлечен работой, а я – не увлечен, ничуть не мешает нам быть друзьями.
– Маргено-он… – позвал я негромко. – Маргенон!
Тот нехотя оторвался от своих записей и удостоил меня взглядом.
– Слушай, Маргенон, откуда все берется? Ведь Институт ничего не производит. Мы лишь перекладываем бумаги с места на место, пересылаем их в другие отделы, сдаем в архив, но руками-то ни-кто ни-че-го не производит! При этом ни Город, ни жители ни в чем не нуждаются. И если у нас нет производств, откуда берутся кислотные дожди? Ты не находишь это подозрительным?
– Подозрительным? Вот так вот сразу – подозрительным? – В Маргеноне живет тот тип патриотизма, который лучше не раздражать; это патриотизм, который объект своего обожания в обиду не даст. – Эх, душечка, и ничего-то ты не знаешь. Ничем не интересуешься…
Чтобы опровергнуть слова Маргенона, я сделал заинтересованное лицо. Боюсь, правда, со стороны оно вполне могло сойти за лицо идиота.
– Ты слышал про мух, из которых получают слонов? – продолжал Маргенон.
– Хочешь сказать, я раздуваю из мухи слона?
– Я о процессе мясного животноводства. Я о котлетах и шницелях, которые ты ешь. Я об Отделе мух и слонов.
– Ты… – от услышанного у меня перехватило дыхание, – ты хочешь сказать, что данный процесс возможен… на практике?
– Конечно, душечка. Ну, всё, не мешай. – Маргенон вновь уткнулся в свои записи.
Однако… Выходило, из мухи действительно можно получить слона… Какой любопытный феномен… Интересно, как это возможно? Что если попытаться этот процесс описать? Итак…
Я взял чистый лист бумаги и написал: «Муха не в состоянии сдвинуть слона. Но она в состоянии им стать».
Я полюбовался красотой формулировки. Однако что же дальше? Сначала, наверное, необходимо описать условия превращения мухи в слона. Условия, условия… Процесс, разумеется, экстраординарный. Как пешка превращается в ферзя, я представить могу, но муха – в слона…
– Слушай, Маргенон, а как это делается?
– Что делается? – буркнул тот.
– Как из мухи делают слона? Выдувают? Или подмешивают чего в корм?..
– Ну, откуда мне знать? Думаешь, мне это интересно? Я же теоретик, душечка. Теоре-етик! Как, впрочем, и ты. Если так любопытно, выбей у шефа командировочку в Отдел мух и слонов. Потом и расскажешь.
– А я и не теоретик вовсе… – негромко возразил я. – Никакой я не мыслитель. Я наблюдатель. Наблюдается мне не в пример легче, чем мыслится. И знаешь, простейшие наблюдения могут оказаться не менее ценными, чем идеи, выдвигаемые нашими величайшими мыслителями.
Маргенон насупился и замолчал. Молчал и я. Через пару минут я снова заскучал.
– Маргенон… – позвал я.
В ответ донеслось глухое рычание.
– Маргенон, ну что ты прилип к этим бумажкам? Что ты там все пишешь?
– Да вот, понимаешь, попросил у Евгеши переписать его исследование. Ты же знаешь Евгешу – совершенно беспомощный. Зато мне – новая, внеплановая тема. И всем хорошо.
Я покосился на Евгешу. Тот что-то пережевывал, без аппетита и отстраненно. Его пухлые щечки то напрягались, то безжизненно опадали. Вместо рабочей папки перед ним была расстелена салфетка с полудюжиной бутербродов.
– Так ты смог найти нечто такое, что не смог Евгеша? – охотно признавая за своим товарищем возможность подобного успеха, спросил я.
– А то… – ревниво отрезал Маргенон и вновь замолчал.
– Скажи хотя бы, что за тема-то?
– «Время – деньги».
– Слышал. Я бы не взялся.
– Хм… Конечно! – самодовольно хмыкнул Маргенон. – Так в чем, думаешь, оказалась загвоздка?
Я пожал плечами. Маргенон снисходительно затараторил дальше:
– Тут же изначально неправильно понята исходная формулировочка. Предполагается, что в данной формуле мы наблюдаем тире, то есть знак равенства, соответствия: время равняется деньгам. Что, если это не тире?
– А что же тогда?
– А минус. Время минус деньги…
Я ни черта не понял. Я привык оперировать бытовыми понятиями. Это же явно была работа для ученого. Настоящего ученого.
– Что мы знаем о времени? – вопрошал между тем Маргенон.
– Лично я – ничего, – сразу предупредил я во избежание дальнейших расспросов.
– Хотим ли мы познать время?
– Лично я хочу лишь Ее.
Маргенон запнулся и с удивлением уставился на меня. Но, должно быть, решив, что ослышался, вновь принялся вдохновенно забрасывать меня вопросами, на которые – я почему-то был уверен – ответов у него по большому счету не было:
– Откуда возникло время? Возникло ли оно в результате возникновения пространства? Что первично? А что – вторично? Если допустить, что существует пространство, можно ли говорить о существовании физического мира, которым представляется нам Вселенная? Возникло ли время для того, чтобы физический мир мог развиваться? Но существует ли время в принципе? Существуют ли деньги? Что мы знаем о деньгах? Ты прикладываешь палец к терминалу оплаты, и терминал производит непонятные расчеты, в результате которых тебе приоткрывается доступ к благам материального мира. А духовный мир? Он находится в сильной зависимости от мира материального, но является ли он его порождением? Является ли он его продолжением? Можно ли говорить о симбиозе границ материального и духовного миров, и, если да, то где они существуют?..
Вопросы, вопросы, вопросы... Когда речь касается работы, Маргенон способен говорить с упоением. И с еще большим упоением – вопрошать. Но где взять ответы? Нельзя же считать научно верными ответами умозаключения, полученные в результате примитивного словоблудия.
– Хорошо… но какой из всего этого вывод? – устало поинтересовался я.
– Зачем тебе вывод? Важен процесс, а не результат. Я удовлетворение получаю именно от процесса. Невероятное удовлетворение. А результат навевает на меня тоску: результат значит, что процессу конец. Финита!
– Неужели, кроме работы, тебя ничто не вдохновляет? – неожиданно даже для себя самого спросил я.
Будучи прерван столь бесцеремонным вопросом, Маргенон запнулся, сглотнул и с трудом выдавил из себя:
– Например?
– Например, например… Например, женщины.
– Та-ак… – Маргенон внимательно посмотрел на меня. – Знаешь, ключ к успеху – думать на работе о работе, а о жене – дома. Не наоборот. У тебя что-то стряслось?
Я решил, что лучше Маргешу в тайны своего сердца пока не посвящать. Вряд ли он понял бы меня, несмотря на всю гениальность своего ума. Здесь нужен не ум, а сердце. А в вопросах сердца, подозреваю, Маргенон – профан.
Пока я обдумывал все это, Маргенон пришел к выводу, что меня одолевает пустое. А раз так, то потакать мне не стоит.
– Ты бы все-таки настроился на рабочий лад, а? Как на твое кислое лицо гляну, так весь настрой пропадает. Ты поработай, попиши. А я в конце рабочего дня посмотрю.
– Да не могу я писать эту чушь! – При этих словах Маргенон вздрогнул, и мне пришлось поправиться: – Не лежит у меня душа к науке. Куда лучше у меня получается вести дневник.
– Дневник?! Что за дневник? – Маргенон даже отложил ручку и приподнялся.

Я вынужден прерваться. Алевтина, моя нынешняя супруга, в который уже раз за вечер зашла на мою половину и требует уделить ей хоть немного внимания. Бедная женщина. Я не способен подарить ей и каплю счастья, ведь я самый несчастный из людей...


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.