В поисках рая

         
 



 ВАЛЕРИЙ ПРОТАСОВ








В ПОИСКАХ РАЯ















 От автора:
 С сожалением должен констатировать, что по непонятным причинам в электронном виде тире в прямой речи почему-то превратилось в точку с запятой (;). Прошу не относить это за счёт авторских ошибок. В оригинале ( в книге и её первоначальной копии тире на месте. Исправляю от руки, но если где-то не досмотрел, прошу извинить.Может быть, кто-то поймёт причину такого странного превращения?









ВАЛЕРИЙ ПРОТАСОВ







 В ПОИСКАХ РАЯ


 
Роман

Издание второе в новой редакции













Издательство "Дворянское гнездо"
Орёл 2013




ББК 84 (2Р)
П 83

В. В. ПРОТАСОВ


П 83  В ПОИСКАХ РАЯ — Орёл: Дворянское гнездо,






       События, описываемые в романе Валерия Протасова "В поисках рая", происходят в 1940-50-е годы. В центре повествования образ незаурядного юноши,  вступившего в конфликт с той средой, в которую забросила его судьба. По своей сути, по органическому стремлению к свободе это типичный представитель советского андеграунда. Сюжет романа построен на контрасте между счастливым детством и драматической юностью. Автор рисует многоплановую историческую панораму жизни столицы и провинции, воссоздаёт внутренний мир ребёнка, а затем юноши, с радостями и горестями, отчаянием и надеждой. Это история пробуждающегося сознания, становления личности, продолжающая традицию романа-биографии, романа-памяти.

УДК 82-3
ББК 84 (2р)






В. В. Протасов, 201  г.
Издательство ПФ "КАРТУШ", 201  г.







               

От автора 

Скажите на милость, спросит тот, в чьи руки попадёт эта книга, кому в наши дни может быть интересна история какого-то молодого человека, случившаяся полвека тому назад? Нового типа читатели, если они вообще существуют, имеют о прошлом самое смутное представление, более того, знать о нём ничего не хотят. Глубокие переживания, настоянные на горечи, их отпугивают. На сочувствие героям, на сострадание у них  не хватает ни времени, ни запасов сердечности. 
Всё чаще слово писателя напоминает "глас вопиющего в пустыне", а книга утрачивает то светоносное воспитательное значение, какое она имела на протяжении тысячелетий. Трудно даже вообразить себе, каким был бы мир без "Библии", "Илиады", и "Одиссеи",  и многих других созданий человеческого гения.
Как ни печально, приходится признать, что к  бумажной книге обращаются всё реже. Интернет теснит  изобретение Гуттенберга. Но представьте себе, что в мире вдруг отключилось электричество. Электронные значки пропали. Доступ к электронной информации нарушен. Обычную же книгу можно читать и при свечах. Дай Бог, чтобы это случилось только в фантастическом романе. Но дело не столько в соперничестве разных видов носителей информации. Падает сама культура чтения, а вместе с ней и культура речи и чувств. Вероятно, мы переживаем смену культурных эпох. Старые формы отживают свой век. А в ветхие мехи, как известно, не вливают молодое вино. Каково-то оно будет на вкус?
Так неужели книге как произведению типографского искусства суждено умереть? Не слишком ли преувеличены наши опасения? Ведь и в прежние времена читали далеко не все. Самой многочисленной армия читателей была в двадцатом столетии, особенно во второй его половине. Это был золотой век книги. Однако жизнь непредсказуема. Бывают неожиданные повороты с возвращением к, казалось бы, навсегда ушедшему прошлому. Возможно, мы ещё станем свидетелями триумфального возвращения  нашего старого друга на самую вершину человеческих ценностей.
Всё не так трагично, потому что старое не умирает совсем, а молодое не так бесчувственно, как кажется. Далеко не все лишены родовой памяти, не все "перекати-поле". Опыт предшествующих поколений не проходит бесследно. Сохранились ещё читатели прежней выделки. Эти люди знают, что такое серьёзные чувства и почём фунт лиха. Воспитанные суровым и строгим временем они научились жить сосредоточенной жизнью большой плотности. Попробуем же окликнуть их в окружающих сумерках. Ведь как бы ни менялись люди, под модной одеждой, оглушённые сокрушительно громкой музыкой, закружившиеся в водовороте рыночных отношений, в глубине души они остаются прежними.
Итак, садимся в старую добрую ладью и отправляемся в плавание по морю житейскому, где ждут нас и радости, и горести, свободные от власти денег, дикой зависти, страсти к наживе и прочих  малопочтенных чувств, способных привести к расчеловечению.
Приступая к литературной обработке записок, делавшихся многие годы "в стол", для себя, я предвидел трудности, связанные с их написанием и публикацией. И всё же мне представляется полезным рассказать о жизни  людей того времени, когда своеобразие человека не вписывалось в государственную идеологию, в косные обычаи, спрессованные столетиями. Особенно резко это ощущалось в провинции.
С тех пор мир очень изменился и к лучшему, и к худшему. Изменилась и провинция, оставшись при этом равной себе. Усилиями лучших умов накоплен и пущен в оборот огромный культурный запас знаний, выросли новые люди. Не то было пятьдесят лет назад. Жизнь была суровее и строже, воздуха свободы не хватало, возможности проявления человеческой личности  ; ограничены, разница между столицей и провинцией ; огромна.
Что такое провинциальность и столичность сейчас? Только ли физическая отдалённость от метрополии, некоего центра притяжения, духовного Рима, где все процессы жизни протекают интенсивнее? Но где в наши дни  этот "вечный город"? "Третий Рим" если и существует, то сам нуждается в исцелении.
Несмотря на  существенные различия прошлой и нынешней жизни, речь в  романе пойдёт о проблемах, волнующих и тревожащих людей и сегодня, о том, как непрост процесс становления человеческой личности, о более бережном и внимательном отношении к тем, кто рядом.
Если читатель, путешествуя по страницам романа, даст себе труд задуматься над нашей общей огромной ответственностью перед чудом Жизни, о необходимости её совершенствования, я буду считать свою задачу выполненной в меру отпущенных мне сил.

































В ПОИСКАХ РАЯ


Роман

                История души человеческой 
                <…> едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа.
                М. Ю. Лермонтов "Герой нашего                времени".



I

 Длинный, слегка извилистый переулок, плавно понижаясь,   уходил в безбрежное асфальтовое море столичных улиц и площадей. По ним, с гудением клаксонов и шелестом шин, окружённые синеватой дымкой, день и ночь сновали автомобили. Переулок же оставался в стороне от этого бурного движения.
Во всю его длину, разрезая булыжную мостовую, тянулись две пары стальных путей. Между довольно точными промежутками времени на  верхнем или нижнем конце переулка появлялся трамвай красного цвета с большой буквой "Б" над лобовым стеклом, по-свойски именуемый "Букашкой". Он вплывал, точно корабль, в узкий фарватер. Навстречу ему, подняв дугу паруса и касаясь ею проводов, изредка чиркая искрами, отдавая склянки, двигался такой же бриг.
Кораблями электрические дилижансы могли показаться людям, с детства грезившим о море. Мечтателям же другого склада они, возможно, напомнили бы больших упрямых жуков, с металлическим гулом одолевающих пространство. Ни тех, ни других фантазёров в округе не было, а если бы они и появились, их сочли бы, по меньшей мере, странными. Такими, например, как маленький черноволосый человек по прозвищу "Миша-азербайджанец", сдвинувшийся по причине перенесённых мучений от немцев, принявших его за еврея, или одна женщина, называвшая себя "царевной". Она появлялась на улице с нарумяненным лицом, в белом длинном платье, в шляпке, украшенной цветными лентами. Когда взрослые отгоняли мальчишек, любопытной стайкой следовавших за ней, она  говорила: "Не  трогайте их. Это мои пажи, моя свита". И Миша, и "царевна" были существа кроткие, и всё же ребята из окрестных дворов побаивались их как вестников из другого мира.
По соседней улице проходил трамвай "А". Вряд ли кто-нибудь из местного молодого населения знал, что лет двадцать назад по маршруту "Аннушки", где-то в районе Патриарших прудов, девушка-комсомолка с таким же именем разлила на рельсах масло, из-за чего и разгорелся  весь сыр-бор, описанный в одном странном романе.
В переулке, по которому проползал "Букашка", ничего подобного не случалось. Но по-своему замечательные события происходили и здесь, некие таинственные личности обитали и в его каменных глубинах. В одном из домов, как утверждала молва, проживал чемпион Москвы по боксу Глеб Толстиков. О нём ходили разные слухи, видеть же знаменитость почти никому не доводилось.
Зато другая живая легенда, бывший футболист по прозвищу Белоус, начинавший седеть человек, заметно отяжелевший, но не утративший ни осанистости, ни выражения мужественности на красивом лице, часто наведывался во двор дома, где жила его подруга, сдобная  красавица-блондинка, мать одного из мальчишек.
Из окон четвёртого этажа дома, расположенного углом на скрещении двух переулков, иногда раздавались звуки фортепьяно. Там находилась квартира композитора с довольно известной фамилией. В другом парадном, на втором этаже, располагалась живописная мастерская, в которой хозяйничал какой-то художник, странный взлохмаченный человек с внимательно-пристальным взглядом. Композитор и художник были люди с фантазией, но вряд ли и им приходила на ум аллегория жизни как плавания по безбрежному морю. Строгое и суровое время не терпело ничего вычурного и туманного.
Тем не менее, от людей, сохранивших смутную религиозную память, окрестной детворе стала известна легенда о седьмом небе. Там располагался рай. На вопрос, что это такое, дети затруднились бы ответить. Но каким-то шестым чувством понимали, что рай ; нечто невыразимо прекрасное. Если бы им сказали, что существует ещё и ад, они точно так же мгновенно постигли бы сущность того, что называется этим мрачным словом.
Впрочем, случайно залетевшие в сознание нездешние образы и понятия ненадолго покрывали туманом ясную картину жизни, расстилавшуюся перед глазами. Мир ещё ограничивался стенами комнат, пространством двора, знакомыми лицами родных и близких, защищавших хрупкие души от опасностей.   
 Кирпичный четырёхэтажный дом, где жил мальчик, о судьбе которого пойдёт речь, лицевой стеной выходил на улицу, окнами же противоположной стороны выглядывал в залитый асфальтом двор; к нему примыкал небольшой садик с двумя старыми тополями. К середине лета под ними собирались хлопья белой рыхлой ваты. Мальчишки бросали в неё горящие спички, отчего она занималась быстрым жёлтым огнём, но не сгорала бесследно, оставляя грязновато-чёрные комочки.
Ни лицевая стена, ни  задняя годами не перекрашивались, не подновлялись и как будто не нуждались в этом. Штукатурка светло-бежевого цвета кое-где отваливалась, но незаметно, постепенно, не вызывая мысли ни о наступающей ветхости, ни о бренности всего сущего. Стены в парадных, ступени лестниц, как и выкрашенные в красно-коричневый цвет узкие деревянные перила, оставались неизменными и незыблемо крепкими. На стенах иногда появлялись надписи самого невинного свойства, но никому не приходило в голову ломать винтообразные извивы перил или уродовать их перочинным ножичком. Для широковещательных высказываний и рисунков, тоже, впрочем, самого невинного свойства, более подходящим местом была стена каменного сарая в углублении двора. Для неприличных же слов выбирались ещё более неказистые закоулки.
 Окна, выходившие во двор, сверкали под утренним солнцем. Летом  оно заливало всё вокруг алым ласковым светом, зимой же глядело сурово и яро. Пылающее малиновое светило всходило над землёй в туманной морозной дымке, отражаясь в затканных шелковистым инеем стёклах дрожащими от ветра сполохами.
Именно таким впервые увидел его мальчик после одной беспокойной ночи. Зловещей и страшной была она. Во тьме надрывно, невидимым голодным зверем завывала сирена, слышались гул, пронзительный нарастающий свист, за которым следовали сотрясающие землю удары. 
Всё, что творилось за окном, называлось словом "война".
Мальчик был ещё слишком мал, чтобы бояться чего бы то ни было, но бешеная чечётка орудий, от которой сотрясались стены и стёкла, заставляла его вздрагивать. Шипение и треск ракет, озарявших небо бледным мёртвенным светом, зловеще нависавших над землёй и медленно, неохотно угасавших, погружали детскую душу в состояние тревоги. Если бы он слышал что-нибудь об аде, происходившее, возможно, напомнило  бы ему преддверие этой бездны. Может быть, глубинное ожидание чего-то страшного, поселившееся в нервах, помешало ему насладиться вкусом и теплом материнского молока. Он отказывался брать материнскую грудь и рос на искусственном питании, что могло привести к неосознанному отчуждению от матери и слабости здоровья.
Московское небо защищали хорошо. Было много зениток, преимущественно с женскими расчётами; вечером включались прожектора, шарившие по небу в поисках вражеских самолётов, чтобы заключить их в смертоносное скрещение лучей. В освещённую машину было легче попасть, и этот крест часто был последним для ослеплённого лётчика. Аэростаты висели в воздухе. Рассказывали, что одна из женщин, державших верёвку воздушного корабля, наполненного гелием, не успела во время освободить руку. Ребёнок хотел знать, что было с ней потом. Неужели она так и носилась в воздухе или упала и разбилась? Он спрашивал об этом взрослых. Никто не  мог сказать ничего определённого.
Несмотря на плотную оборону, некоторые из вражеских стервятников прорывались сквозь все заслоны. Один такой летел среди бела дня над Столешниковым переулком, до наглости низко, на бреющем полёте, расстреливая из пулемёта не успевших спрятаться прохожих. В кабине было видно улыбающееся лицо лётчика.
Молодые женщины и подростки, в том числе и тёти мальчика, дежурили во время налётов на крышах, сбрасывая вниз сыпавшиеся с неба "зажигалки".
Морозы стояли сильные. Во многих домах тепло поддерживалось печным отоплением. Дров не хватало. В квартире, где жил мальчик, по утрам было холодно. Бабушка растапливала печку на кухне, но до комнаты тепло почти не доходило. Полупустая квартира сиротливо дремала в стылом воздухе. Соседи были в эвакуации. Молодые тёти трудились: одна на противотанковых работах, другая на фабрике, выполнявшей военные заказы, мать шила чехлы для танков, дедушка не выходил с завода. Внук и видел его в те месяцы редко. Слово "дед" в те времена считалось грубым. В третьем лице его ещё можно было употреблять, но в прямом обращении ; никогда. Едва научившись лепетать, ребёнок говорил: "де", "деда", предпочтительнее же всего было слово "дедушка". В той же форме, с ласкательным суффиксом, обращался он и к бабушке.
     Оставив внука в постели, она готовила скудный завтрак. От недосмотра однажды едва не случилась беда. В ногах кровати к стене была прикреплена батарея парового отопления. Вероятно, снабжение теплом уже было налажено. Перегнувшись через высокую металлическую спинку кровати, ребёнок угодил в узкий промежуток между стеной и батареей вниз головой. Всеми силами пытался выбраться, но безуспешно. Он так и оставался в этом положении, когда в комнату вошла бабушка. Ахнув и всплеснув руками, она бросилась вытаскивать внука из западни. Но не тут-то было. Детское тельце проскользнуть вниз между батареей и стеной проскользнуло, но вытащить его обратно  никак не удавалось. От страха бабушка совсем потеряла голову. Причитая и плача, тянула пленника к себе. Наконец ей удалось освободить внука. Всё обошлось. Под правой бровью ребёнка остался только маленький шрам.
Холодной промозглой весной сорок третьего года мальчик заболел. Хвори одна за другой накинулись на него: корь, свинка, дифтерит, осложнение на сердце, трижды воспаление лёгких и, бог знает, что ещё. Особенно мучительны были головные боли.
- Не могу больше... Дайте пистолет... хочу застрелиться... ; в промежутках между стонами просил он.
Слово "пистолет", ребёнок, вероятно, уже слышал. Но откуда возникло это желание избавиться от мучений таким страшным способом? Никто вокруг о самоубийстве не говорил. Видно, воздух войны был способен рождать такие химеры в воспалённом детском мозгу.
- А как же Александр Матросов? ; присаживаясь на край кровати, напоминала старшая тётя.
Имя героя, закрывшего грудью амбразуру вражеского дзота под деревней Чернушки, мальчику было хорошо известно. Об этом подвиге много  говорили по радио. Тётя принесла тоненькую брошюрку, в которой рассказывалось, как всё произошло, и читала её вслух. Ребёнок на  некоторое время затихал. Потом боль вновь брала своё.
В конце концов, машина  скорой помощи отвезла его в больницу.
От этих печальных, горячечных дней и ночей запомнилась полуподвальная палата с высоким окном, кафельным полом и стенами светло-голубого цвета, а в ней бледная, может быть, доживающая последние дни своей нераскрывшейся жизни девочка. Лёжа в кровати, она играет маленькими раскрашенными фарфоровыми куколками. В них что-то неземное, печально-притягательное, красивое и одновременно неприятное, точно улыбка смерти. Маленькая фигурка стоит отдельно на притолоке. Мальчик не может оторвать от неё взгляда. "Дай мне", - слабым голосом просит он, как будто это его последнее желание. "Возьми",-  шёпотом разрешает девочка. Он слезает с кроватки, идёт босыми  ногами по холодному полу ; и в руках его оказывается ангельской красоты куколка.
Что стало с той девочкой? Умерла она или выжила?
К окну склоняется мама. Он слышит её голос:
- Сыночек, я передавала тебе шоколадку. Помнишь, я показывала её тебе в окно?
- Да.
- Ты получил?
- Нет.
- Почему?
- Нянечка сказала, её съели мышки.
Ребёнку делается всё хуже. У него обнаружилось гнойное воспаление лобной части и среднего уха. Кость продолбили, гной убрали, но организм тяжело отходил от наркоза. Однажды утром мать не нашла сына в списках больных. Его отправили в морг, решив, что он всё равно не выживет. Мать нашла его без сознания по родинке на ноге. Продав хлебный паёк, достала новое, дорогое и редкое лекарство сульфидин. Этого хватило, чтобы если не победить, то заглушить тяжёлый воспалительный процесс. Вскоре мальчика выписали из больницы. Остатки лекарства мать отдала какому-то другому малышу, может быть, спасла тем и его жизнь. Господь, конечно, ей этого не забудет.
Ещё год ребёнок находился между жизнью и смертью. Бабушка с матерью втайне от деда, не любившего "попов", снесли мальчика в церковь. Священник, трижды окунув его в купель, сказал: "Будет жить!" Приходящий детский доктор не был в этом так твёрдо уверен. Однажды он попросил мальчика встать с кровати и пройтись по комнате. Ребёнок откинул одеяло, сунул ножки в валенки и бодро затопал, но, зайдя за шкаф, остановился. Кружилась голова, тёмные круги плыли перед глазами.
Постояв несколько мгновений, не желая поддаваться слабости, мальчик вышел, улыбаясь. Он уже умел заставлять тело делать то, что хотел, и улыбаться, когда было совсем нерадостно на душе. Доктор одобрительно кивнул: мол, дело идёт на лад. Сам же мальчик не был в этом так твёрдо уверен. Его ещё долго лечили, мазали ухо и нос какими-то мазями, пичкали лекарствами, микстурами, давали рыбий жир, водили в поликлинику на процедуры. Поправлялся он медленно. "У него слабое сердце",-; не раз слышал он в разговорах взрослых.

II

Лица матери, бабушки, её старшей дочери отпечатались в памяти ребёнка глубоко и крепко. Дядя и три других тёти вошли в его жизнь чуть позже. Они моложе, сами ещё почти девочки. Одна и вовсе всего на десять лет старше племянника.
Мать мальчика, вторая по возрасту среди сестёр, миловидная, даже красивая, с живым и общительным нравом, страстно влюбилась в восемнадцать лет. Избранник её сердца жил в большом красивом доме на берегу Москвы-реки на Фрунзенской Набережной, напротив Парка культуры и отдыха имени Горького.
Была весна. Солнце сияло так ласково. Пьяняще пахла проснувшаяся земля. Всё вокруг цвело первым цветом радости, было полно волнующим ожиданием счастья. Из большого белого репродуктора лились золотые волны только что появившегося и быстро ставшего модным танго:

В этот вечер в танце карнавала
Я руки твоей коснулся вдруг ;
И внезапно искра пробежала
В пальцах наших встретившихся рук.

Поначалу молодые люди виделись, как бы случайно, у входа в Парк возле статуи  "Девушки с веслом". Потом назначали свидания под часами возле недавно открывшейся станции метро. Иногда катались на речных трамвайчиках, покупали мороженое, ходили в кино на поздние сеансы. Свидетелями их встреч были тёмное небо с яркими звёздами, молодые деревья парка, да чуть плещущая о стенки гранитных набережных вода. У  будущих родителей мальчика был бурный роман и никаких планов на будущее. На запись в загсе в то время смотрели как на необязательную формальность, буржуазный предрассудок.
В первый же месяц войны отца мальчика призвали в действующую армию. Его часть сражалась на Волоколамском направлении, где шли самые  кровопролитные бои с большими потерями для обеих сторон. В декабре, в самый разгар контрнаступления Красной армии, полк, в составе  которого воевал отец мальчика, попал под тяжёлый авиаудар. Окопы и солдатские блиндажи в один накат были искорёжены. Повсюду лежали разорванные окровавленные тела. Отец оказался среди тяжелораненых. В январе сорок второго он скончался в госпитале "от тяжёлых ранений", как говорилось в "похоронке". Что он чувствовал в эти последние дни и часы своей жизни: вспоминал ли мирное, счастливое время, или муки его были так велики, что судьба лишила его и этого утешения? Какой обидный, жестокий конец! Направленные  роком войны самолёты  сбросили эти бомбы на головы тысяч людей, вовсе не желавших войны, не жаждавших её кровавой жатвы, рождённых, быть может, для долгой счастливой жизни, прерванной так обидно нелепо.
Облик отца сохранила маленькая пожелтевшая фотография. С кусочка картона смотрело приятное лицо человека с правильными чертами, тёмными волосами над довольно высоким лбом, прямым, но не тонким носом, глубоко сидевшими внимательными глазами. На плечах был  светло-серый джемпер с воротником полушалью, в полукруглом вырезе белела рубашка с галстуком. Выражение счастья пробивалось сквозь сосредоточено собранные черты, как свет солнца просачивается сквозь северную тусклость.
Сведения о нём были самые неясные. Говорили, что он был учителем, знал несколько иностранных языков, собирал радиоприёмники. Детали эти многое могли бы сказать о человеке, особенно последняя. Собирать радиопрослушивающие устройства,  способные ловить зарубежные голоса, в те годы было небезопасно.
Когда мальчик подрос, ему захотелось узнать об отце больше. У сестры отца хранился большой портрет, сделанный с той самой маленькой фотокарточки, а также фотоаппарат, принадлежавший этому таинственному человеку. В память об отце и портрет, и фотоаппарат передали сыну. Не понимая священной ценности этих предметов, аппарат, хранивший следы прикосновения отцовских рук, он разобрал, а собрать не мог. И деталь за деталью всё затерялось. С портретом же было иначе. Мальчик берёг его как зеницу ока. Чем старше становился, тем чаще и внимательнее вглядывался в облик отображённого на нём человека, находя в нём некоторое сходство с поэтом Александром Блоком.
Род мальчика по материнской линии происходил из тех мест, где  пролегал знаменитый Муравский шлях, закаменевший под копытами коней бесчисленных всадников: хазар, печенегов, половцев, татар, местных "гулящих людей", стрельцов и казаков, поселённых здесь для защиты границ. Одна из деревень близ Стрелецкой слободы, где родились дедушка и бабушка мальчика, именовалась "Куманово". В старину куманами называли на Руси половцев, с которыми не только воевали, но и роднились, отчего и пошло слово кум. Но до кочевников здесь расселились славяне, а ещё раньше рыжеволосые финны, известные своим упрямством, замкнутостью, и нервной остротою чувств. Так что, в венах тамошних жителей кипела кровь разных степных и лесных народов.
Мальчик рос в семье матери. Старший сын, Михаил, ростом такой же высокий, темноволосый, как отец, обликом вышел в мать. Дочери же имели  отцовские черты лица: высокий лоб, прямой нос, серые глаза с синью.  Но в цвете волос природа проявила прихоть. Три сестры были рыжеволосы,  у матери мальчика русые пряди отливали лёгким тёмным блеском, младшая же из сестёр, долго не расстававшаяся с косами, от кого-то из предков унаследовала кудри светло-стального оттенка.
Рыжие волосы считались в народе некрасивыми. Их обладательницы стеснялись этого дара бога Ярилы. По женскому обыкновению, они  предпринимали  всё, чтобы казаться привлекательнее. "Шестимесячные" завивки делали  их  головы красивыми, но скрыть следы красного пламени в волосах не удавалось. Возможно, молодые женщины чувствовали бы себя увереннее, если бы  хоть что-либо слышали об  огненно-рыжей Лилит. Но кто в те времена знал это имя? Людям было не до легенд подобного рода. Страна "рабочих и крестьян" творила свою историю, верила в своих богов.
Скорее всего, все члены семьи так и жили бы там, где пустили корни их предки, если бы не перевороты двадцатого века. Будущий дедушка мальчика,  при крещении получивший имя Василий, после смерти родителей и семейного раздела, в результате которого ему не досталось почти ничего от старшего брата, остался ни с чем. Пришлось начинать самостоятельную жизнь почти с пустого места.
 В армию он был призван незадолго до начала первой империалистической.  Все четыре года прослужил "нижним чином" в пехоте, ходил в "секрет", брал "языка". Вернувшись домой, примкнул к большевикам. Воевал с белыми под Калачом на Дону.
В девятнадцатом кавалерийский корпус Мамонтова, прорвав линию фронта и захватив центральные губернии, двинулся к Москве. Василия как коммуниста взяли по доносу. По пути к лесочку, где казачий офицер приказал его ликвидировать, он прыгнул в овраг. Вдогонку ему стреляли,  но преследовать не стали.
Жизнь в стране перевернулась. И в городе, и в деревне всё ходило ходуном. Делили землю, перераспределяли наделы, передавали в собственность народа помещичьи усадьбы. Хозяйства рушились. Хлеба не хватало. Ввели военный коммунизм, продразвёрстку, потом продналог. Выдвинулись новые люди из самой гущи народа. Василия избрали председателем волостного комитета бедноты. Однажды вечером, когда он сидел за столом у окна, из темноты прогремел выстрел. Пуля прошла чуть выше головы, разбив подвесную керосиновую лампу. Судьба и на этот раз оказалась к нему милостивой.
В двадцать четвёртом Василий подался в Москву на заработки, поступил на небольшой завод с лужением и окислением вредных металлов. Был грамотен, рассудителен, и, несмотря на то что окончил только церковно-приходскую школу, выделялся среди заводского люда природным умом, волей и распорядительностью. Среди рабочих было немало таких, что не умели расписаться в ведомости о зарплате. Вскоре его назначили начальником цеха. На заводе он пользовался авторитетом, и звали его по имени-отчеству Василий Михайлович. Домой, жене и шестерым детям он отсылал большую часть заработка. Но денег хватало ненадолго. Семь ртов требовали всемеро больше.
В поле, с отъездом отца, выходил единственный оставшийся в семье "мужик", парнишка лет двенадцати, будущий дядя мальчика. Лошадь видела, что за плугом идёт "мужичок с ноготок" с полпахаря ростом, и  на понукания только поводила то одним, то другим ухом. "Мам, она меня не слушается",-; плача, жаловался подросток. Рыжая корова тоже была с норовом. Раз так боднула хозяйку, поддела на рога, что чуть не распорола ей живот. Благо, рога были не острые. Бабушка потом не раз рассказывала про это внуку, и тому почему-то казалось, что всё происходило здесь, в московской квартире, в коридоре, у входа в комнату, где размещалась вешалка.
В двадцать девятом, в самый разгар "успехов коллективизации", в дом, где жила семья Василия, нагрянули местные власти. Они записывали желающих и нежелающих в колхоз. Хозяйка не соглашалась отдавать лошадь и корову в чужие руки. Дети нуждались в молоке, на лошади надо было пахать. Расстаться с ними было всё равно, что потерять кого-либо из близких.
Раздражённые сопротивлением активисты вытащили из печки и разбили об пол  горшок со щами, обозвали мать с детьми "кулаками" и пригрозили крупными неприятностями. Корову и лошадь всё-таки забрали. Рыжуха, мигая слезящимися глазами, жалобно мычала, упиралась, не хотела идти со двора. Её тащили на верёвке двое мужиков.
-  Ну, что, Мария, теперь пойдёшь в колхоз? - допытывались активисты.
- Не пойду! - твёрдо отчеканила хозяйка.
За отказ вступать в коллективное хозяйство грозила высылка. Упрямство единоличников расценивалось как сопротивление политике партии.  Вскоре всё это объявили злоупотреблением власти на местах, "головокружением от успехов"- излишне ретивых активистов назвали вредителями, некоторых наказали, но тысячи семей уже рубили лес в холодных краях, многие, выброшенные из вагонов на далёких полустанках прямо в снег, умерли, оставшись без крова и хлеба.
Страшные засухи оставили без хлеба значительную часть России и Украины. Гнилая картошка, перетёртая с лебедой и крапивой, а то и корой деревьев, спасала от голодной смерти. Испечённые из такой смеси лепёшки назывались "тошнотики".
Заколотив окна и дверь дома, женщина с шестью детьми бросилась в Москву. Дед ахнул, увидев на пороге общежития супругу с целой оравой оборванных ребятишек. По счастью, неподалёку сдавался надстроенный четырёхэтажный дом, и семью вселили в коммунальную квартиру из трёх ответственных съёмщиков.
 
III

Жизнь переселенцев началась с крайней бедности, граничившей с нищетой. Кормить, одевать жену и детей одному главе семьи было трудно. Долго учиться детям не пришлось. Закончив семь классов, тогдашний минимум среднего образования, все они определялись на работу. Старшей дочери, отличавшейся твёрдым характером и политической грамотностью, по комсомольскому призыву предложили службу в Органах государственной безопасности. Мать мальчика нашла себе хорошее место в Управлении пищевой промышленности. Следующие за ней сёстры также не остались неустроенными. Одна поступила наборщицей в типографию "Красный пролетарий", другая сортировщицей на фабрику Гознак. Младшая в тринадцать лет пошла на работу в цех фабрики "Москвошвея", помещавшийся тут же во дворе, в соседнем двухэтажном здании.
Сына, Михаила, приняли учеником мастера на обувную фабрику "Скороход". До первой ученической зарплаты ему пришлось ходить в ботинках, подвязанных верёвками. О таких ботинках говорили: "просят каши". Фабричные девчонки смеялись над ним, но вскоре насмешки были забыты. Туфли он себе выправил вполне приличные, модные, вид имел бравый. Красавцем не был, но чем-то нравился женщинам. Молодость и сила кипели в нём. Одна влюблённость сменялась другой. Самая прочная связь была у него с темноволосой черноглазой девушкой из соседнего цеха. Её звали Зоя. Она часто приходила в семью, где рос мальчик, и стала в ней совсем своим человеком. На неё уже смотрели как на будущую жену Михаила. Вскоре у них родился ребёнок, но прочной семьи не получилось. Парень всё ещё искал свой идеал. Нашёл он его совсем в другой женщине через несколько лет. Семье она понравилась меньше, чем прежняя, но и её приняли по-родственному. О бывшей невесте жалели, долго надеялись, что она вернётся, но этого не случилось. На её долю выпали только алименты. По доходившим слухам замуж она так и не вышла. Первое чувство осталось для неё единственным.
 Дядя Миша был в глазах мальчика героем. С жадным вниманием слушал  ребёнок его рассказы о том, как  наши воевали с финнами. В воображении вставала снежная равнина, над которой возвышалась длинная каменная стена с бойницами для дотов и дзотов, из которых лились потоки огня. У стены было название: "Линия Маннергейма". С неизжитым удивлением повествовал дядя о противнике, с которым оказалось так трудно воевать. Часто упоминал о лыжниках в белых масхалатах, внезапно появлявшихся из морозного тумана и так же быстро исчезавших. Рассказывал о снайперах-кукушках, прятавшихся в густых ветвях сосен и елей. Бывало, что во время движения какой-нибудь части они выбивали  больше бойцов, чем отряд терял в открытом бою.
Осенью сорок первого  Михаила вместе с заводом как ценного специалиста  эвакуировали в город Киров. Там в очереди за хлебом у него украли продовольственные карточки. Когда он, вернувшись в Москву, вошёл в комнату, его даже не сразу узнали. Опухший, с оплывшим серым лицом он едва держался на ногах. "Глубокое истощение организма, белковое голодание", ; значилось в привезённой им медицинской справке. Стоило слегка нажать на любое место на его теле, как из-под кожи выступала вода. С него сняли одежду (она вся кишела вшами), бросили в печь-буржуйку. Паразиты с треском лопались в огне то с пулемётной частотой, то отдельными выстрелами. Первые дни дядя только лежал, потом стал понемногу подниматься. В ещё недавно блестящих светло-серых, всегда живых, то серьёзных, то лукаво-смешливых глазах, теперь не было ни блеска, ни живости. Он долго болел, но постепенно поправился, снова обрёл прежний вид, стал худощавым и мускулистым. Весёлость и живость нрава вернулись к нему.
Племянника он любил, учил его ходить, держась за верёвочку, как когда-то учили его самого. Верёвку привязывали одним концом за ножку стола, другой же брал в руки дядя, садившийся метрах в трёх на диван. Он звал мальчика к себе. Держась за эту путеводную нить, ребёнок переставлял ножки. Потом верёвку убрали. Малыш, расставив ручки, двинулся вперёд, но, пройдя немного, потерял равновесие и упал. Несколько дней он не хотел повторять опасный опыт, как его ни уговаривали. Наконец решился.
И эта, и некоторые другие картинки раннего детства остались в памяти мальчика, но большая часть прошла неразличимыми тенями во тьме спящего сознания и восстанавливалась только по рассказам взрослых.
Дружная семья шумела молодыми весёлыми голосами. Большое гнездо и согревало, и защищало самого маленького. В семье его любили, баловали, находили, что он похож на Володю Ульянова. Он впитывал эту любовь, как губка впитывает воду.
Иногда взрослые подшучивали над ним. Он завёл мешочек, в который складывал кусочки сахара, печенья,  конфеты. "Зачем ты это собираешь?" - спросили его.
 "На чёрный день", - ответил он, зная, что все снисходительно посмеются. Шутки были, по большей части, необидными, но одна из них задела сердце ребёнка. 
 Как-то, нанося мазь на зараставшую ранку в седловинке носа мальчика, там, где поработали долото и молоточек хирурга, одна из тёть, заметив небольшую горбинку,  с лёгкой насмешкой сказала: "Наверное, твой отец был еврей". Никогда прежде  мальчик  не слышал этого слова, но сразу почувствовал, что в нём заключено что-то необычное. Но, может быть, дело было в интонации, с которой это было сказано. Смутное чувство не то стыда, не то какой-то непонятной вины шевельнулось в душе и тёмным пятном осело на дно.
Деду и бабушке подтрунивания дочери не понравились. И на этой теме была поставлена точка.
Слово это мальчику пришлось вскоре услышать снова. У него было игрушечное ружьё с пружинным замком. Митька Хитров, плутоватый крепыш из соседнего парадного, с масляно блестевшими синими глазами на смугло-румяном курносом лице попросил у мальчика ружьё "на время". При этом рассказал целую историю о том, что у него было точно такое же, но он отдал его "починить одному еврею", и тот ружьё "зажилил" и не отдаёт. Ложь слышалась во вкрадчивом Митькином голосе, но просил он так убедительно, что мальчик дал себя уговорить. Означенное "время", в Митькином понимании, как видно, не имело ни конца, ни края. О ружье пришлось напоминать несколько раз и возвращать чуть ли не силой.
Воспалённое дыхание войны сказывалось на неокрепших нервах малыша, то заставляя их натягиваться, как струны, то ослабляя колки.
В памяти долго звучали и скорбно-трагический голос диктора, сообщавший, что "после упорных боёв наши войска оставили такой-то город", и торжественные, звавшие к возмездию песни. Одна из них, похожая на молитву, потрясала душу и музыкой, и железным строем слов, и мощным пением хора:

Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна,
И-и дёт война народная,
Священ-ная война!

Спокойней и уверенней становилось на душе от серебряных струн маршевой  "Песни о Москве":

Мы не дрогнем в бою
За столицу свою.
Нам родная Москва дорога.
Нерушимой стеной,
Обороной стальной
Разгромим, уничтожим врага!

В её мажорном ритме слышался чеканный шаг непобедимых полков. 
Пронзительно-нежным чувством наполнялось сердце, когда вместе с широко льющейся мелодией звучали слова:

Я люблю подмосковные рощи
И мосты над твоею рекой.
Я люблю твою Красную Площадь
И кремлёвских курантов бой.

Я тобою привык гордиться
И всегда повторяю слова:
"Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва!".

Естественными казались и это чувство гордости, и любви, и восхищения лучшим в мире городом. Москва была не только центром России, мира, но и сердцем жизни. Её кремлёвские звёзды сияли ярче солнца. Чувство это было не только чувством ребёнка. В этом отношении взрослые почти не отличались от детей.
Война отодвигалась всё дальше. Воздушные налёты прекратились. Но ещё долго в памяти роились смутные воспоминания, похожие на сны. Зима. Сирена воздушной тревоги. В небе самолёт с чёрными крестами на крыльях. Вообразил ли мальчик эту картинку и сам же в неё поверил, или это было на самом деле, он не мог сказать.
Во время одного из таких налётов дедушка несёт ребёнка на руках в бомбоубежище, в подвал краснокирпичного дома неподалёку, и по пути  мальчик теряет валенок. В спешке никто этого не замечает. Зато потом об этом вспоминают с улыбкой. Если бы все беды ограничивались только потерей валенка!
В бомбоубежище полно людей, и у кого-то из  детей  мальчик отнимает понравившуюся ему игрушку. Он был воинственным ребёнком. Нервы его были настроены на войну.
На соседний дом, пока они прятались в подвале, упала бомба. От дома остались одни руины. После войны эти развалины разбирали и строили новое здание немецкие военнопленные. Когда об их появлении стало известно, ребята и кое-кто из взрослых с утра потянулись к разрушенному дому.
На руинах, действительно, работали немцы. Одетые в серые робы, понурые, они, хотя ещё и внушали привычный страх, всё же были побеждёнными и уже неопасными. Дети приносили с собой, кто что мог: морковку, кусок хлеба, варёную картошку. Просовывали сквозь прутья забора свои подношения. Никто их этому не учил, не подталкивал, никто и не отговаривал. Чувство великодушного сострадания к поверженному врагу жило в глубинах их памяти. Было и немного страшно, и  радостно оттого, что превозмог страх. Они делали тебе, твоим близким, твоему народу зло, а ты способен не мстить, а делать им добро. Подношения были скудные, но пленные принимали их, может быть не желая обидеть детей. Эти знаки милосердия пробуждали в них полузабытые чувства человеческого братства.
 Ещё видел мальчик, как текли по Садово-Самотёчной, заполняя всю ширину улицы, колонны немецких военнопленных. С интервалом в несколько десятков шагов их сопровождали красноармейцы в новенькой форме, с блестящими погонами, с винтовками наизготовку. Собравшиеся на тротуарах люди стояли молча. Одни смотрели на проходящих пленных немцев с недоумением, как смотрят на злодеев, переступивших все нормы человечности, другие - с брезгливо-презрительным сожалением, третьи - с ещё не прошедшим страхом. Слишком глубокими оказались переживания, связанные с войной. Многие впервые увидели немецких солдат и офицеров не в кино, а лицом к лицу. Они шли понуро, глядя в землю, но некоторые бросали короткие взгляды  на здания, мимо которых проходили. Перед ними была Москва, овладеть которой они так стремились. Теперь они могли видеть её, но не в качестве победителей, а в качестве побеждённых. Встречаться взглядами с людьми, смотревшими на них, как на выпущенных из клетки, укрощённых зверей, они избегали. За несколько недель плена многое изменилось в их сознании. Самые разные  чувства несли они в себе, от  смутного ощущения вины, стыда, раскаяния, униженности до неутолённой ненависти. Ещё месяц назад они чувствовали себя представителями организованной беспощадной силы, называемой армией. Теперь же, побитые силой ещё большей, тянулись бесконечными рядами, без нашивок, погон и знаков различия. Никому не было дела до их имён, званий, наград, надежд. В них видели только недавних врагов. Их было так много, а красноармейцев так мало, что становилось тревожно: а ну как пленники бросятся все разом врассыпную, разбегутся, попрячутся в парадных, подворотнях? Что делать тогда? И удивляло и восхищало бесстрашие красноармейцев. Но никто из пленных не сделал даже шага в сторону, никто не пытался бежать.
Густой серый поток медленно полз к Курскому вокзалу. Вслед за последней колонной, метрах в двухстах, двигались поливальные машины, смывая следы тех, кто ещё вчера мнил себя господами жизни. В очередной раз сбылось предсказание древних мудрецов: "Возносящийся да унижен будет!"

IV

Тот, кто сказал, что душа ребёнка подобна чистому листу, на котором жизнь оставляет свои письмена, был, конечно, прав. Но чистый лист начинающейся жизни вовсе не означает пустоту. В белизне его, как в первом цвете палитры, уже заключены все переходы и оттенки красочной гаммы. На податливой вощёной дощечке один за другим ложатся знаки первых впечатлений. Они не застывают, подобно вязи ушедших из жизни языков, а горят, волнуют душу почти так же сильно и остро, как и в тот момент, когда появились; то всплывают со дна души, то вновь погружаются в её топкую зыбь.
По чьей воле появляются эти письмена в книге нашей жизни? Случайность или промысел открывает и закрывает окна нашего сознания? Заглядывая в потёмки памяти, мы всякий раз удивляемся тому, что в ней вспыхивают проблески каких-то случайных, как будто ничего не значащих видений. О них долго не вспоминают, они лежат, как упавшие на  разрыхлённую почву камни,  и порастают травой. Скоро земля совсем поглотит их следы ; и кто скажет, что было на этом месте. Сколько всего придётся миновать памяти в помутневшем от времени потоке, прежде чем из неизмеримой дальности выступит, как из тёмного туннеля, светлое пятно, и в нём постепенно проступят очертания  почти забытых событий, далеко не всегда значительных. Почему именно этих, кто знает? Отчего именно эти образы проступают из мрака, а не события действительно важные? Но что важно для нашей души?  Чувствительные щупальца памяти вытаскивают из мглы самые разные впечатления. Все они дороги сердцу. Память текуча и изменчива, хранит всё, что с нами было, но оживляет то одно, то другое по капризу. Мелкое событие может вдруг вспыхнуть с резкой отчётливостью, а действительно  важное и значительное до срока уйти в тень. Память не хочет или не может оживить его с прежней силой, может быть, боясь повторения слишком острых чувств. Да и сами эти чувства…  Таились ли они в нас, как зёрна, брошенные в землю, как зародыши судьбы? И что такое судьба? Этого мы не знаем и никогда не узнаем. У неё свои законы, своё важное и неважное. Какое-нибудь слово, сказанное или услышанное нами в таком возрасте, когда, кажется, мы и понимать ещё ничего не можем, навсегда остаётся в сердце, отпечатывается в нём так неистребимо, что уже никогда не стирается, не выветривается и может повторяться бесконечно. Мелькнувшее пылинкой среди сотен и тысяч других событий и слов остаётся в тайниках души, время от времени вспыхивая искоркой. Рассеяться бы ему, как лёгкой струйке дыма, а оно живёт, свернувшись где-то в уголке едва тлеющим, но живым угольком. Не в том ли тайна этого непотухающего света, что важно не событие само по себе, а тот след, который оно оставило в таинственных волокнах нашего сердца, готовых  откликнуться именно на такое прикосновение, развернуться, как от лёгкого удара электрического тока? Запоминается ответ, предугаданный ещё в предрождении, ожидаемый ; и совершившийся.
Что человек впитал в детстве, то и несёт с собой всю жизнь. Первые глотки счастья останутся самыми сладкими, первые слёзы ; самыми дорогими. Горечь проходит, вкус мёда остаётся навсегда.
В самых дальних уголках памяти слышатся молоточки военных маршей, тревожный голос диктора. Сквозь жар болезни он проникает в отуманенную голову ребёнка словами об Александре Матросове.
Зимний вечер. Тускло освещённая комната. "Большие" на кухне, готовят закуску для стола. Потом комната наполняется людьми, становится теплее, светлее, громче и веселее звучат голоса. Но вот всё стихает. Переборы гитарной струны наполняют тишину. Человек в военной форме, случайный гость с фронта, залетевший по зову девичьего письма, играет и поёт вполголоса:

Здравствуй, здравствуй,
Позабудь печаль,
Здравствуй, здравствуй,
Выходи встречай…

Лица этого человека, его голоса мальчик не запомнил, и, случись увидеть в другой раз, не узнал бы. Но этот вечер и эта песня остались в нём на долгие годы. А сколько унесено всё смывающими водами! Мальчик верил песне, верил, что война кончится ; этот человек придёт, как и обещал. Но война кончилась ; он не пришёл. То ли забыл обещанье, то ли дорога прошла стороной, то ли просто не смог, даже если бы захотел.
Детский сон ещё продолжался, за окном летали осколки (и не только от снарядов), задевали, ранили детские души, вторгались недобрыми призраками…
Со временем дети всё меньше помнят из дней своего младенчества. Но некоторые сцены врезаются в память навсегда. В прошедшем и горечь становится мёдом. Не оттого ли мы так любим вспоминать? Особенно, когда утех становится всё меньше, кровь холодеет, новое случается  редко, мы боимся перемен и не ждём от жизни ничего хорошего.
Так вспомним всё, что ещё может удержать наше остывающее сердце. Вспомним "дни золотые", всех, кто любил нас, кого любили мы, - "ведь дней прошедших мы не в силах вернуть".
Вот открывается в потёмках памяти светлая точка, растёт, превращается в круг. В нём можно различить комнату с простым деревянным полом, выкрашенные голубой масляной краской стены, большой обеденный стол, много взрослых людей, и посреди них - мальчика, совсем маленького, лет четырёх. Во что он одет - не различить, видно только его бледное лицо. Он долго болел и теперь медленно выздоравливает. Окно в комнате приоткрыто. Лето ещё не наступило, но дни стоят солнечные, тёплые. За окном - крыши больших соседних домов, множество окон, труба котельной, из неё уже не идёт дым, валивший всю зиму чёрным хвостатым змеем. Внизу - сараи, трава в палисаднике. Оттуда вверх тянется большое дерево. Почки на нём вздулись, из некоторых уже проглядывают зелёные бутончики.
Почему эта картинка не вылиняла на полотне памяти? Может быть, потому, в этот день по-настоящему проснулась природа, а с нею и чувства человеческие, и ожидание конца затянувшейся войны. Но что такого в сцене прощания четырёх или пятилетнего мальчика с каким-то взрослым человеком, только что извлекавшим из большого чёрного инструмента музыкальные звуки? Поразило ли воображение ребёнка чудо рождения музыки или новая обстановка? Почувствовал ли он в себе в эти минуты нечто новое, кто знает? Бабушка долго и тщетно уговаривала его идти домой, всего-то надо было подняться на этаж выше. "Пойдём, покушаешь и опять придёшь". И сосед согласно кивает головой. Мальчик чувствует подвох, но поддаётся на уговоры, уходит. И больше не возвращается  в ту комнату, где звучала музыка. Он много раз напоминает бабушке об обещании, но та отговаривается то тем, то другим. Время идёт. Случай как будто забывается, но, оказывается, не совсем. Неизвестно почему, в какой связи вдруг вспыхнет в памяти эта сцена. И больно станет оттого, что прерванное чувство не получило продолжения, что не исполнилось обещание. Мальчик так и не попал в ту комнату, не дослушал звуков белых и чёрных клавишей.  И ещё сильнее хочется вернуться, продлить прерванный миг, дописать недоконченную строчку, сделать ещё несколько шагов по той дорожке, которая едва открылась проснувшемуся сердцу и оборвалась в самом начале.
Странная это вещь ; память, не дающая умереть прошлому, полнящая нашу жизнь, бросающая вызов краткости и временности её! Можно радоваться и плакать, возвращаясь к давно пережитому, можно спрашивать себя, что это ; благо или мука? Каков бы ни был ответ, надо жить и настоящим и прошлым, его неумирающими видениями. Нескончаемыми и нетленными, ибо жизнь - это не то, что проходит и исчезает в потоке времени, а - вечность, в которой всё было, есть и будет в одном плотно сжатом мгновении.
Таких, мелькающих на экране памяти картинок много даже и в детской, едва проснувшейся памяти. Ярко и отчётливо почему-то отпечаталась в сознании одна из них.  Совсем ещё ребёнок, лет трёх, мальчик сидит на высоком табурете в кухне за столом. За окном зима, снег. У плиты бабушка. Она разминает горячую, только что сваренную картошку, добавляет молока. Получалась белая, удивительно вкусная, сладковатая масса. Её называли коротким, довольно лёгким для детского языка и нежно звучащим словом "пюре". Столь же приятным был на вкус и молочный суп с вермишелью, с "лапичкой", выговаривали детские уста. Эти блюда были лакомством на скудном столе тех лет и остались на долгие годы одними из самых любимых, тем более что и появлялись не часто. И впоследствии, в дни болезни, возвращалось почему-то ощущение горячего  вкусного молочного супа.
Ближе к зиме предпоследнего военного года мальчика отдали в детский сад. Утро начиналось с тихого бабушкиного голоса: "Просыпайся, Витенька! Вон уж солнышко встало". Он открывал глаза, ещё не выбравшись из приятной паутины вчерашних сказок и лёгких сновидений. Над погружёнными в  утреннюю тень домами большим алым шаром поднималось  пылающее на морозе солнце.
Умывшись, отправлялся с кем-нибудь из взрослых в детский сад. Там было много детей, игрушек, крупных и мелких кубиков. Механические заводные  машинки с жужжанием колесили по полу. Были мишки, лошадки и разные прочие животные. С чёрной кожаной уткой подмышкой  мальчика запечатлел фотограф. В правом углу карточки на белом фоне чётко проступало изображение Кремля, а слева - эскадрильи высоко летящих и оттого кажущихся маленькими самолётов.
Краснозвёздные машины мальчик часто рисовал и раскрашивал на листах альбомов. Воздушные бои советских и немецких асов были излюбленным сюжетом его детских фантазий. Самолёты строчили красными пунктирными линиями, горели, падали и взрывались. Побеждали всегда  "наши".
 Фотография той поры сохранила облик ребёнка. Он одет в вязаную курточку бежевого цвета, улыбается, но, если присмотреться, можно заметить, что улыбка немного натужная, лицо чуть пастозное, а в глубине улыбающихся глаз прячется всё ещё  гнездящаяся внутри болезнь.
 Разного рода хвори настигали его внезапно. Вот по садику разносится весть, что сегодня будут делать уколы. Дети боятся. Кто-то плачет. Преодолевая волнение, мальчик переступает  порог медицинской комнаты. Укол делают под лопатку. Он выходит, улыбаясь, гордый тем, что хорошо выдержал испытание. Но к вечеру у него поднимается температура. Неделю, а то и больше он проводит дома в постели. Потом его снова отводят в детский сад.
В  зимние сумерки после "мёртвого часа" за ним приходит дядя. Помогает одеться. Они выходят на улицу. Смеркается. Тускло горят фонари. Снежно, морозно. Мальчик, чем-то возбуждённый, увлечённо фантазирует, объясняя устройство патефона. Он придумывает свою теорию на ходу. В ней мало здравого смысла, он и сам это чувствует, но остановиться не может. Переделывает мир, создаёт его таким, каким хочет видеть. Шевеля голыми ветками, деревья слушают. Фонари помаргивают. Взрослый не мешает фантазиям ребёнка. А мальчик всё говорит и говорит.
 День, когда он в последний раз переступил порог детского сада, запомнился надолго. Мать с сыном зашли в общую комнату с игрушками. На полу шло кипучее строительство из кубиков. Стояли колодцы, домики, дворцы, сидели куклы рядом с зайцами, медведями и прочими зверями. Копошились дети. Мальчик знал, что всё это он видит в последний раз. Какой-то воинственный дух толкает его вперёд. Проворно подойдя к одному из сооружений, мальчик выдергивает большой кубик из основания. Чудо детской инженерной мысли рушится. Мальчик выбирает из развалин длинную рейку, кладёт поперёк неё другую - получается самолёт. На концах крыльев помещает двух больших плюшевых мишек. Гордо взглянув на дело рук своих, направляется к матери. Она о чём-то  беседует с воспитательницей, поглядывая в его сторону.
- Попрощайся, сынок! Скажи, до свиданья! - наклонившись к  сыну и поглаживая его мягкие шелковистые волосы,  ласково говорит она.
Он повторяет эти слова. Воспитательница улыбается.
- До свиданья, Витя! Не скучай. Как поправишься, приходи.
Но вернуться ему не пришлось.
Сказать, что он любил эту детскую обитель, где парами ходили на завтраки и обеды, по команде ложились спать в послеобеденный "мёртвый час" и так же вставали, было бы преувеличением. Но, не вполне понимая, что происходит, он всё же испытал странное и болезненное чувство расставания.
Никак не выразив этого смутного переживания, разговаривая с мамой о чём-то постороннем, дошёл с ней до дома. И потом зажил, как ни в чём не бывало, но всё происшедшее накрепко отпечаталось в одном из уголков его памяти, населенной пережитыми радостями и страданиями. В ней, точно стёклышки в калейдоскопе, передвигались  воспоминания, складываясь в  картины.
Так, от последнего года войны мальчику запомнился вкус американского шоколадного суфле. Его раздавали бесплатно в одном из бараков на соседней улице. Отведать этот райский напиток удалось всего раз или два. Потом он исчез. Зато в продуктовых палатках появился удивительно вкусный клюквенный морс. Но вскоре и им почему-то перестали торговать.
 Припоминался вечер, когда тонко нарезанные кусочки чёрного  хлеба,  "черняшки" (ещё их называли "сперантики"), обмакивали в густой осадок подсолнечного масла, выцеженного из опустевшей бутылки на дно тарелки. Голод от этого не проходил. Есть вообще хотелось довольно часто. Однажды, зайдя с другом Димкой, из его комнаты на половину другой семьи, приютившейся здесь ещё с военного времени, ребята увидели кастрюльку с дымящейся, вкусно пахнущей грудой макарон. Дети не удержались и стащили по щепотке. Людей, вкушавших такое яство, не сговариваясь, объединённые чувством мгновенно вспыхнувшей  неприязни, в один голос называли "богатыми". Богатых презирали, хотя макароны не становились от этого менее вкусными.
В один из тёплых весенних дней мальчик сидел с бабушкой и старшей тётей за столом. Окно было открыто. Пили чай с вареньем. Лёгкий ветерок перебирал листьями зазеленевшего дерева. Радио было включено. Уже объявили "о полной капитуляции фашистской Германии". Гремели гимны и песни. Шли репортажи из поверженного Берлина. Выступали маршалы и простые солдаты. Торжественный голос Левитана всё поднимал и поднимал градус праздничного ликования. Дворы и улицы кипели народом. Вечером с крыши большого серого дома в соседнем переулке стреляли из ракетниц. Волшебными букетами необычайно ярких цветов разлетались огни салюта; с шелестом осыпались ребристые зелёные, красные, белые пластиночки.  Ребятишки бросались их подбирать. Поистине, это был подарок с неба.
Началась счастливая мирная жизнь. Ликованием и гордостью, счастье победы полны были души людей.
На свадьбе старшей тёти в прильнувшем к городу подмосковном селе Соломенная Сторожка, на родине жениха, молодого лейтенанта, прошедшего сквозь пекло Сталинградской битвы, за выставленными на улицу столами сидело множество людей. Кричали "горько!",  желали счастья молодым. Потом на свежей зелёной траве плясали с присвистом и припевками. Играл баян. Пальцы музыканта летали по клавишам и кнопкам. Меха инструмента то раздувались, наполняя пространство всей полнотой рокочущих октав, то сжимались, разливая нежные, золотые аккорды. Взмокший баянист старался во всю, и кто-то время от времени кричал:
- Гуляй, Москва! На тебя вся Россия, весь мир смотрит!
 И был этот возглас мальчику на удивление. Неужто и в самом деле вся Россия, весь мир смотрят сейчас на этих веселящихся людей? Он немного смущался от этого предположения, но в словах взрослых была такая уверенность, что нельзя было не поверить в их несомненную правоту. Да, вот, гуляют, поют и пляшут такие простые люди, а мир, удивлённый их победами, присматривается, прислушиваются, что и как они делают, про что говорят. И говорить, и делать они должны были так, чтобы не стыдно было слышать их слова и видеть поступки. Он немного боялся, что кто-нибудь сделает или скажет что-нибудь не то. Но всё было хорошо, весело, и нечего было стыдиться ни перед Россией, ни перед миром.
Гулять одного во двор мальчика ещё не пускали. Бабушка водила его в сквер, в так называемый "маленький парк" внизу переулка. В тени деревьев, на ярко-зелёной траве и в песочнице так хорошо игралось! Но однажды какая-то тётя подозвала мальчика к себе и, глядя ему в лицо нехорошими глазами, больно ударила песочной лопаткой по голове. Он  несколько секунд в недоумении смотрел на неё. Потом отошёл, не заплакав, не пожаловался бабушке, никому не рассказал о том, что случилось. Почему эта женщина так поступила с ним? Чем он вызвал в ней злое чувство? Вопрос так и остался без ответа.
Иногда мальчик с бабушкой совершали  походы и за пределы переулка, на бульвар с клумбой, вокруг которой гуляла нарядная публика. Однажды, играя в мячик, ребёнок нечаянно забросил его в царство роскошных цветов и долго не смел ступить в запретный сад, охраняемый табличкой у края куртины. Чувство строгого порядка и страха перед запретами было развито в нём, как почти в каждом жителе большого города, недавно пережившего "военное положение".
 Вскоре прогулки по какой-то причине прекратились. Мальчика стали выпускать во двор одного. Спускаться обычным образом с четвёртого этажа было довольно скучно, и он вскоре нашёл более весёлый способ.  Съезжать по перилам, стирая по пути пыль, было гораздо интереснее. Это не всегда получалось гладко. Особенно трудно было, разогнавшись, соскочить в тот миг, когда перила обрывались, и не упасть при этом.
Таинственного, загадочного вокруг было много. По дворам ходили странные люди с мешками за плечами. "Старьём-берём! - залетали в окна возгласы, похожие на непонятные заклинания. Старьёвщикам выносили что-нибудь ненужное, получая взамен деньги или другие вещи. "Точить ножи-ножницы!" - зычно оповещали о своём появлении люди в фартуках с точильными кругами, привешенными на ремне за спиной. А когда в окна, чаще всего нижних этажей, влетал футбольный мяч или камень, звали  стекольщика. Иногда во дворах появлялись бродячие фотографы - и тогда через неделю-другую в руках у детворы оказывались фотографические карточки размером 6 на 9 или 9 на 12, на которых отображались невинные детские лица, ожидающе  всматривавшиеся в объектив фотоаппарата. В вылетающую из него птичку, конечно, никто, кроме малышей, уже не верил.
Однажды ясным летним утром во двор въехали два "студебеккера". Огромные и страшные,  они рычали, как звери, извергая клубы синеватого дыма, дышали немирной мощью. Кузова были закрыты зелёным брезентом, колёса казались невероятно огромными, в  высоту больше любого взрослого человека. Кабины громоздились высоко над землёй. Чтобы  попасть в них, надо было взбираться по ведущим в кабину ступеням. Грузовики перегоняли с фронта в тыл, но в пути произошла заминка. Машины загнали во двор, подальше от любопытных глаз. Всё вокруг сразу переменилось. Повеяло грозным дыханием настоящей войны, фронта. Мальчишки так и крутились возле машин, норовили залезть в кабину. Сопровождавшие машины солдаты вскоре куда-то исчезли. Остались два шофёра. С одним из них, дядей Федей, ребята быстро подружились. Это был пожилой, неторопливый в движениях и речи человек. Ничего героического не было в его простом усталом лице. Он был мирный, добрый человек. Видя, как хочется детям забраться внутрь машины, он  подхватывал то одного, то другого подмышки ; и счастливец оказывался  в кабине с широким, чисто вымытым лобовым стеклом, просторными кожаными сидениями, приборами, тормозом и рулём.
Каждый день дядя Федя мыл и обтирал машины, учинял осмотр мотора, что-то вытирал, подмазывал, подвинчивал. Ребята были тут как тут, заглядывали под раскрытый капот, вызывались помочь. Вечерами дядя Федя выходил на улицу, садился на каменные ступеньки возле бокового, наглухо заколоченного входа в магазин, сворачивал цигарку. Мальчишки  льнули к нему. О чём только ни расспрашивали они бывалого солдата! Какие немцы и как дрались с ними русские, кто сильнее и храбрее, чья техника лучше, откуда и куда идут машины. Дядя Федя отвечал скупо. Но ребятам и того было довольно. Сидя рядом с фронтовиком, вдыхая запахи махорки, машинного масла, ремней, пота гимнастёрки, они чувствовали себя почти взрослыми. Забывались игры, прекращалась беготня.
- А когда вы поедете? - спрашивали ребята.
Дядя Федя затягивался едким дымом самокрутки.
- Дадут приказ - и поедем.
- А зачем вы остановились?
- Надо - вот и остановились.
Вечерело. Солнце скрывалось за стеной высокого кирпичного дома напротив. Потягивало ветерком.
- Не простудитесь? - спрашивал дядя Федя. - Ступеньки-то холодные.
- Нет!
Ступеньки, и, правда, были холодноваты, но разве можно признаться в этом? Время от времени ребята отходили побегать, покрасоваться перед дядей Федей лихостью, потом опять возвращались, стараясь сесть как можно ближе к солдату. Мальчишки остро чувствовали, что он пришёл из другой жизни, оттуда, где гремели настоящие выстрелы, бойцы поднимались в атаку с криками: "За Родину, за Сталина!" Так было в кино. Но герои кинолент никогда не сходили с экрана. А дядя Федя был рядом. От него пахло простым и суровым запахом фронта. Звуки военных маршей, военных песен плескались в детских душах. Пацаны военных лет  пели, говорили, ругались на языке победителей и, казалось, ничто в жизни не  сможет сломить их, младших братьев и сыновей тех, кого не остановили ни танки, ни пулемёты врага. Светом было залито всё пространство юных душ. В них не оставалось места тени. Но разве жизнь бывает из одного света? Счастливые дни были нарушены безобразной случайностью.
Дядя Федя что-то делал возле машины. Ребята, как всегда крутились возле. Вдруг противная девчонка Райка из соседнего двора, похожая на крысу, с рёвом побежала домой. Что случилось, никто толком не понял и не обратил на такой пустяк внимание. Может быть, она помешала дяде Феде, и он прогнал её. Мало ли что бывает? Но "крыса" скоро вернулась с другой, взрослой и ещё более дикой и злобной. Что тут началось! Обе они впились в дядю Федю с яростью свирепых зверей. Откуда в них было столько злобы? Господи, как может быть отвратителен и страшен человек! Обе крысы царапали лицо дяди Феди ногтями, рвали одежду, вцепившись в неё так, что их невозможно было оторвать. Ребята застыли ошеломлённые. Чем вызвал в них такую ненависть этот человек? На стене Райкиного дома ещё видны были начертанные белой краской в дни  обороны Москвы слова: "Смерть фашистским оккупантам!" И вот посреди двора стоял человек, который защитил страну, победил врага - и "крысы" рвали ему лицо. Из ран текла кровь. Дядя Федя не мог даже вытереть её. Он пытался оторвать  взбесившихся ведьм от себя. Ему это не удавалось. И всего больнее было видеть, что он как будто растерян, не знает, что делать. Наконец, выплеснув весь запас ярости, "крысы" отступили, продолжая выкрикивать ругательства и угрозы. Дядя Федя остался один, в изорванной гимнастёрке, с разодранным в кровь лицом, смущённый и опозоренный. Ребятам было жалко его и в то же время отчего-то стыдно, и страшно. Они видели  неприятеля на экране. Это были фашисты. Теперь увидели врагов, которые жили рядом, имели бабий облик, были бесстыдны и наглы. Ни дядя Федя, ни мальчишки не знали, как бороться с таким врагом.
"Студебеккеры" вскоре после этого исчезли так же внезапно, как и появились.  Выйдя однажды утром во двор, ребята не обнаружили ни машин, ни водителей. Дядя Федя исчез. Ребята даже испытали облегчение. В последние дни он стал для них почти чужой.
Каждый новый день заслонял случившееся новыми событиями. Жизнь, если не смыла грязные следы этого происшествия, то приглушила его резкие краски, сгладила уродливые черты. Всё понемногу сглаживалось, уходило на задворки, но не исчезло совсем. Райкину мать дети ещё долго боялись и ненавидели.
Жили просто, радуясь каждому мирному дню, теплу, солнцу. Возвращались с фронта мужчины, жившие до войны в этом доме.  Вернулся отец одного из мальчишек, высокий сильный, подтянутый человек с военной выправкой. О нём говорили шёпотом, что он то ли освободился из плена, то ли был разведчиком в немецком тылу. Впрочем, слишком глубоко никто не совал нос в чужие тайны. Да и вообще жизнь мерили не богатством, а полученным за день грузом  испытаний и удовольствий. Редко случалось, чтобы кто-нибудь из жильцов привозил новую мебель. За дорогой "обстановкой"  не гнались, на новый буфет не молились. Выражением достатка и красоты были белые гипсовые или фаянсовые слоники на полке чёрного кожаного дивана с массивными валиками. В квартирах редко раздавался стук молотка, тем более, скрежет пилы или грохот и визг сверла. Разве что бродячие мастера приглашались сделать какую-нибудь срочную работу. Большей частью, только звуки человеческих голосов, взрослых или детских, сердитых или весёлых, наполняли пространство дворов, да по праздникам из окон доносились звуки весёлых застолий.
Гомон и крики слышались в каменном колодце двора с утра до ночи. Загнать кого-нибудь домой стоило немалого труда. За играми забывался и хлеб насущный. Соорудив из тряпок мяч, носились по "футбольному" полю. Воротами  служили, с одной стороны, стена каменного сарая, вероятно, бывшего в прежние времена конюшней (там ещё кое-где сохранились остатки пересохшего сена), с другой ;  два положенных на расстоянии в несколько шагов кирпича. Гонялись друг за другом в "салочки", в "казаки-разбойники", в "колдунчики". Одной из самых любимых была игра в "пряталки". "Водивший" становился лицом к стене, закрывал ладонями глаза, чтобы не подсматривать. Пока он считал до десяти,  прятались кто где: в парадных, в котельной, за сараем. Кончив счёт, но ещё не открывая глаз, водивший оповещал: "Пора-не пора, иду со двора, кто за мной стоит, тот в огне горит". Без этого предупреждения было нельзя, потому что находились хитрецы, прятавшиеся за его спиной.
Одна игра сменялась другой. Выстроившись в шеренгу, выставляли перед собой сложенные лодочкой ладони. Игра называлась "кольцо-кольцо". "Кольцом" мог быть любой небольшой плоский предмет. Хозяин  его обходил весь ряд, опуская свои ладони в "лодочки". Одному из игравших оставлял свой тайный дар. Закончив обход, длившийся иногда два-три раза, ведущий кричал: "Кольцо-кольцо, ко мне!". И тот, у кого оно было, стремился выскочить из ряда. Другие старались его удержать. А сколько радости таил в себе "испорченный телефон"! Ребята выстраивались в цепочку. Ведущий быстро шептал на ухо первому из играющих какое-нибудь слово. Тот передавал его дальше. От одного к другому слово произносилось всё быстрее, неразборчивее и до последнего доходило в таком неузнаваемом виде, что когда ведущий начинал опрос с конца, выдавались такие ответы, что все покатывались со смеху.
Скакали через протянутую верёвку на одной и двух "ножках". Но это было слишком просто. Появилась игра посложнее. Двое держали прыгалки за оба конца невысоко над землёй. Играющие просто перешагивали через натянутую верёвку. Это называлось  "понедельник". Следующей ступенью был "вторник" ; верёвочка поднималась повыше. К "субботе" и "воскресенью" препятствие вырастало чуть ли не до пояса.  Требовалась немалая ловкость, чтобы одолеть эту высоту.
Одно время детвора увлекалась закапыванием кладов. Собирали яркие камешки, цветные стёклышки, бумажки, бусинки,  делали в земле ямку, укладывали в неё сокровища, накрывали стеклом. Клад был виден и в то же время скрыт. Потом его засыпали землёй и по памяти искали.
Девочки играли в "дочки-матери", прыгали через верёвочку.  Они же устроили "театр". На площадке между этажами из упаковочных коробок для продуктов, выбрасываемых магазином, делались кулисы. За ними прятались "артисты". Наскоро  обсудив "сценарий", выходили к зрителям, размещавшимся ниже, на ступеньках. Высшее искусство и сверхзадача заключались в том, чтобы быть непохожими на самих себя. Неузнаваемо изменёнными голосами произносили смешные речи, дрались и падали на потеху зрителям. Иногда что-то получалось. "Актёры" были радостно взволнованы, зрители благодарны. Чудо, волшебство создаваемой иллюзии и без огней рампы угадывалось даже в таком кривом зеркале.
День склонялся к вечеру.  Солнце садилось, обливая всё вокруг ласковым малиновым светом. Небо постепенно темнело. Вечерняя тишина наполняла душу мальчика ощущением счастья, несказанной сладости бытия.
Набегавшись и наигравшись, он засыпал под бабушкины сказки о колобке, зайце и лисе, волке и медведе. Бабушка гладила его по головке, целовала в лоб и, пожелав доброго ангела, отходила от постели. Глаза ребёнка слипались. Он уплывал в страну сна, и ангел в белоснежных одеждах, сложив широкие золотые крылья, присаживался к  изголовью. Лик его был неясен, струился и расплывался, как отражение в зыбкой воде, но весь он был полон улыбкой, обещанием завтрашних радостей.
Новый день наступал, принося с собой обещанные радости. Вот дарят мальчику настольную игру. На большой цветной карте из складного картона указаны пути для четырёх богатырей: Руслана, Ратмира, Рогдая и ещё кого-то, чьё имя мальчику трудно произнести. Каждый богатырь - в виде фигурки. Руслан  - в красном кафтане, Ратмир - в синем,  Рогдай - в зелёном, тот, чьё имя трудно выговорить - в жёлтом. Шестигранный кубик, перекатившись по полю, показывает, сколько ходов должна сделать каждая фигурка. На пути богатырей разные коварные препятствия. Кто быстрее их преодолеет, первым достигнет замка злого Черномора, тому и достанется прекрасная Людмила. Витя всегда выбирал фигурку Руслана и очень старался выиграть.
Старшие девочки придумали игру в "школу". Рассадив малышей на ступеньках парадного, раздав листки бумаги и карандаши, начинали диктовать: "Карова пашла на луг", нарочно нажимая на звук "а". Кто-то так и писал, но Витя, чутьём угадывая хитрость, выводил угловатыми буквами: "корова пошла", к досаде "учительниц", желавших подловить своих "учеников".
Читать и писать мальчик научился ещё до поступления в школу. Учила его одна из тёть. Он пережил незабываемые мгновения, когда, склонившись над книжкой в тонкой цветной обложке, впервые сложил буквы в осмысленные слова. Это была сказка про волка и зайца. Она кончалась словами: "За-яц был та-ков, а волк ос-тал-ся с но-сом!"  Прочитав по слогам это замысловатое выражение, мальчик засмеялся и несколько раз повторил: "а волк ос-тал-ся с но-сом". Иносказательный смысл дошёл до его сознания. Приятно было и то, что справился с чтением самостоятельно. Оба этих ощущения слились в одно чувство восторга.
 Та же тётя подарила ему на день рожденья самодельный рисунок на мягком и ровном кусочке картоне. Цветными карандашами были изображены три поросёнка: Ниф-Ниф, Наф-Наф и Нуф-Нуф, все с весёлыми мордочками, круглыми розовыми пятачками, в разноцветных шапочках. Другая тётя, самая младшая, в день, когда племяннику исполнилось пять лет, положила перед ним коробочку, в которой лежали шашки нежно-розового и чёрного цвета из пластиглаза. Тут же была и сложенная вдвое картонная шашечница. Стоило её развернуть, расставить в боевые порядки розовых и чёрных воинов - и начиналось захватывающее сражение.
Вместе с шашками ему подарили книжку про крохотного мальчика и великана. Мальчик-с пальчик был смелый, он смеялся над великаном, называя его "великашка-кармарашка", и, в конце концов, победил.
 Вскоре в руки попались стихи Маршака с чёрно-белыми картинками. Их принёс кто-то из мальчишек. Примостившись на подоконнике второго этажа в парадном, дети читали по складам: "Г-де о-бе-дал во-ро-бей? В зо-опар-ке у друзей". Воробей тоже был смелый, но какой-то вороватый, и это не очень понравилось мальчику, как и сама книжка, напечатанная на дешёвой серой бумаге. Зато очень по душе пришлась радиопостановка "Кошкин дом". Но все рекорды популярности перекрыл "Дядя Стёпа" Михалкова. Имя героя сделалось нарицательным. В шутку так называли всякого высокого человека. Завидев такого великана, кричали: "Дядь, достань воробышка!"
Было много заговоров и считалок. Когда на руку садилась божья коровка, надо было проговорить, чётко выделяя ритм:

Божи-я коров-ка, улети на не-бо,
Принеси мне хле-ба,
Чёрно-ва и бело-ва,
Только не горело-ва!

И подкинуть жучка в красном кафтанчике с чёрными точками. Почти всегда букашка, раздвинув обе половинки панциря, распустив крылья, взлетала.
Была ещё песенка, полная несусветной чепухи, в которой всё же проглядывали осколки смысла. Её заводили, когда долго не кончался дождь.

 Дождик, дождик, перестань!
Я поеду в Еристань.
Богу молиться,
Христу поклониться.
Разойдитесь, облака,
Мальчик девочке слуга.
Ты, слуга, подай карету,
А я сяду и поеду,
Покачу в торговый ряд
Покупать себе наряд.

Странная была какая-то считалка! Что за "Еристань" такая? Как туда доехать? Слова "Богу молиться, Христу поклониться" хотя и звучали непривычно, но всё же как-то откликались в сознании. Главным было заклинание дождя, но и слова "мальчик девочке слуга" тоже чего-то стоили, намекая на какую-то волнующую тайну.
Тайна эта уже  тревожила сердце мальчика. В одну из девочек он был влюблён. Она жила в том же парадном на первом этаже. Засыпая, он представлял нежное, белое, точно фарфоровое, личико девочки, шептал её имя.
"У нас во дворе только один красивый мальчишка..." ; передали ему слова одной  из девочек постарше. Он выслушал их с чувством естественного удовольствия, но без всякого самоуслаждения, хотя целомудрие его души слегка дрогнуло, как гладь воды в спокойном доселе озере. Своих чувств, однако, он ничем не выдал.
Он вообще отличался сдержанностью; внешнюю физическую боль переносил подобно спартанскому юноше, которому спрятанная под туникой лисица выгрызла все внутренности, но мучений своих он не выдал. Однажды, желая поднять обломок рельса, неизвестно как оказавшийся во дворе, мальчик уронил его. Тяжёлый кусок металла упал на  стопу правой ноги. Как раз в это время по двору проходила мать. Обломок рельса лежал на придавленной плюсне, из которой уже показалась кровь. Но мальчик стоял и смотрел на мать с полуулыбкой. Она ничего не заметила.
Дядя подарил племяннику маленький тёмно-синий мячик, раскрашенный крест-накрест красной и зелёной полосками. Он показался мальчику чудом красоты. Ребёнок был счастлив. Но однажды мячик закатился в соседнее парадное. Витя тут же стал его искать, но мячик как сквозь землю провалился. Однако не мог же он пропасть бесследно! В душу мальчика закралось смутное подозрение, что кто-то другой нашёл мячик и прячет его. Он ещё несколько дней наведывался в парадное с бабушкой и дядей, но, увы, надежды отыскать пропажу с каждым днём таяли. Исчезновение мячика мучило странной, необъяснимой загадочностью. Это была, пожалуй, первая потеря, с которой сердце не могло, не хотело смириться. Жалко было игрушки, но ещё досаднее была утрата красоты. Тенью закралось смутное подозрение, что на свете существует людское коварство.
Иногда дядя приходил домой с друзьями, чаще всего в день получки. Мужчины были навеселе, громко говорили, смеялись, о чём-то спорили, но никогда не ссорились. У дяди был красивый голос. В домашних застольях он любил петь "Вот мчится тройка почтовая", "Степь да степь кругом", "Как при лужку, при-и  лужке-э-э, при широком по-о-о-ле, в незнакомо-ом табу-у-не-э-э конь гулял на воле..."
Тёти устраивали вскладчину вечеринки с подругами и молодыми людьми. Мелодии фокстротов и танго лились с пластинок патефона. Фокстроты  "Рио-Рита", "Брызги шампанского", какая-то джазовая пьеска с забавными  словами

На далёком севере
Эскимосы бегали,
Эскимос поймал моржа
И вонзил в него ножа...

 Проникал в самое сердце голос Утесова:

Служили два друга в нашем полку,
Пой песню, пой!
И если один из друзей грустил,
Смеялся и пел другой.
Однажды их вызвал к себе командир,
Пой песню, пой:
"На север поедет оди-ин из вас,
На Дальний Восток другой!"

И как мужественно и трогательно они расставались!

"Ну, что ж!" – усмехнувшись, сказали друзья.
Пой песню, пой.
"Ты мне надоел",-  сказал один,
"И ты мне", ; сказал другой.
А северный ветер кричал: "Крепись!"
Пой песню, пой!
Один из них вытер слезу рукавом,
Ладонью смахнул другой.

- Де, а- де! А кто лучше поёт: Шаляпин или Утёсов? - спрашивал мальчик.
- Шаляпин, конечно, - удивляясь детской наивности, отвечал дед. В молодости, ещё до революции, он слышал Шаляпина вживую и не раз рассказывал об этом.
Наверное, так и было. Шаляпин пел хорошо. Но сердце плакало, когда хрипловатый голос Утёсова  рассказывал историю несчастного матроса:

Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали,
Товарищ, мы едем далё-о-ко,
Подальше от нашей земли...

И радовалось, и полнилось гордостью, когда тот же голос выпевал названия освобождённых городов:

С боем взяли город Брянск, город весь прошли,
И в последней улице название прочли.
А название такое, право слово, боевое:
Брестская улица на запад нас ведёт.

И вот уж и Берлин ; логово врага!

Казаки, казаки!
Едут, едут по Берлину наши казаки.

Непривычной жёсткой красотой задевал сердце музыкальный рассказ об американских лётчиках.
 
Ну, дела! Ночь была!
Все объекты разбомбили мы дотла.
И ушли, ковыляя во мгле,
На честном слове и на одном крыле.

 В великолепном джазовом исполнении звучала песенка:

Барон фон дер Пшик
Покушать русский шпик
Давно уж собирался и мечтал.
Орал по радио, что в Сталинграде он,
Как на параде он, и ест он шпик.
Барон фон дер Пшик забыл про русский штык,
А штык ведь от баронов не отвык...

Схватывая на лету напев и слова, ребята распевали "Ласточка-касаточка моя, сизокры-ы-ла-а-я" и "Умирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела".
Под лёгкую мелодию вальса выговаривалось: "И под звё-о-здами балканскими вспоминались неспроста яросла-ав-ские, ряза-ан-ские, да смоленские места". И всё заканчивалось славицей: "Хороша-а страна Болга-ария, а Россия лучше  всех!".
Мощно, неторопливо лилась песня "Прощайте, скалистые горы, на подвиг Отчизна зовёт".
 "Окрасился месяц багрянцем", "Когда б име-ел златые горы", ; гремел с пластинки, звенел колокольцами, переливался густым расплавленным золотом голос Лидии Руслановой.
Рыдала Ляля Чёрная с хором театра "Ромэн": Ой, да я не зна-а-ла, ой, да я не ведала...". Несказанная цыганская печаль плыла в звуках "Невечерней" из спектакля "Живой труп".
Радостно звенел дуэт Бунчикова и Нечаева.
Одна из тётушек пела в хорошем любительском хоре фабрики Гознак. Её подруги часто приходили в гости. В какие узоры сплетались их голоса! Соседи спрашивали, скоро ли девушки появятся опять.
Однажды, когда из чёрной радиотарелки послышался бодрый и свежий баритон, тётя предложила мальчику подпеть:

Лейся, песня на просторе,
Не грусти, не плачь, жена,
Штурмовать далёко море
Посылает нас страна,
               
Обращала внимание на неверно взятые ноты. Это был его первый урок вокала
Бесконечно трогала, вызывая лёгкую, светлую грусть песня "Помню, я ещё молодушкой была, наша армия в поход  куда-то шла. Вечерело. Я стояла у ворот. А по улице всё конница идёт". Пел её негромкий женский голос. Далёкими, почти сказочными временами веяло от слов. Вот подъехал к деве барин молодой:

"Ты напой меня, красавица, водой!"
 Он напился, что-то ласково сказал,
Наклонился и меня поцеловал.

Прошло много лет. Она давно была замужем.

Пятерых уж дочек замуж отдала.
К нам приехал на квартиру генерал,
Весь израненный, так жалобно стонал.

 Она вгляделась в его лицо. Это был он.
 
Тот же, тот же барин молодой,
Та же удаль, тот же блеск в его  глазах,
Только много седины в его усах".

Вообще же, печальных песен было немного. О чём грустить, когда вокруг такая замечательная жизнь?
"Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" - написано было на плакатах. Оно и было счастливым, по природе самого детства, в котором радость жизни господствует над всеми другими чувствами. Имя же "Сталин", образ его обрамлены были в детском сознании золотом, пронизаны солнечным светом. Это была икона в государстве безбожников. У одного их мальчишек объявилась приехавшая на жительство в Москву бабушка. Внук рассказывал невероятные вещи. Будто бы на вопрос, "кто такой Сталин", она отвечала нечто невообразимое. Ребятам захотелось самим убедиться в этом. Стайкой они втекли в комнату, где в уголке скромно сидела маленькая старушка в чём-то тёмном.
- Ба, а,  ба! Кто такой Сталин? - спросили они, предвкушая ответ и готовые залиться смехом.
  Старушка не обманула ожиданий.
- Царь, - просто и убеждённо отвечала она.
Что было взять с неграмотной крестьянки? Она, должно быть, не слушала радио, не читала газет, не знала, что цари остались только в сказках, один другого смешнее. В городах и сёлах сияло электричество, в каждой избе зажигалась по вечерам "звезда под потолком" вместо тускло светивших керосиновых ламп. Всем было хорошо уже сегодня, а завтра должно было быть ещё лучше.
После войны можно было помечтать и о любви.

 На закате-е  ходит па-а-рень
 Мимо дома моего.
 Поморга-е-ет мне глаза-а-ми
 И не скажет ничего-о... ;

медовыми голосами плели свою сказку сирены из хора имени Пятницкого.
Старушка и радио считала бесовским наваждением. Но разве бесы поют такие хорошие песни? Николай Владимирович Литвинов рассказывал по утрам сказки своим удивительным голосом. "Жужелица, жужелица, снеси меня на землю. У меня нож-жки болят", ; говорил он от лица муравьишки, оказавшегося на высоком дереве, вдали от  дома. Солнце садилось. Вход в муравейник вот-вот должен был закрыться. Но всё заканчивалось благополучно. С последним гаснущим лучом скиталец успевал возвратиться в родной муравейник.
Тот же чудесный сказочник в роли доброго папы Карло из сказки про деревянного человечка Буратино напевал:

Из полена ста-ал мальчишка,
Замечательны-ый парнишка.
Это очень харрашо,
Даже очень харрашо!

V
    
Ребята подрастали. Появились новые игры. Поперёк двора от пожарной лестницы соседнего дома, в котором размещалась фабрика "Москвошвея", к водосточной трубе протягивалась верёвка, заменявшая волейбольную сетку. От стены пустовавшего гаража, до  парадного в нижнем конце двора бегали с мячом, забрасывая его в условные точки-кольца. Мячи, по большей части, были резиновые, маленькие. Большой кожаный мяч берегли как драгоценность; расходившиеся швы прихватывали суровой ниткой, прохудившуюся камеру заклеивали.  Хозяин такого мяча владел ключами от ребячьего счастья. Царапины и ссадины на коленках считались ни за что. Никто не распускал слюни из-за таких пустяков. Болезненны были, правда, удары по ногам. Без них не обходилась ни одна игра. Мимо мяча по ногам  били неумелые, неповоротливые. О таких говорили: "Они куются".
Лукавые девчонки придумали играть целой командой против Вити в баскетбол и ещё ставили условие, чтобы он ходил пешком, а не бегал. Они шутливо негодовали,  потому что он всё равно выигрывал.
 Кто-то научил ребят играть в городки. Деревянной битой выбивали фигуры из ровных чурочек, поставленных в виде "пушки", "колодца", "письма" и прочего. У некоторых ребят метательные снаряды были обиты жестью. Такие биты были, хотя и тяжелее, зато ложились плотно. Любили играть в лапту, в "чижика". Там бита была легче, чурочку же с обточенными концами  можно было выстругать из любого кусочка дерева.
Расчертив мелом асфальт, прыгали на одной ножке, толкая перед собой концом сандалеты или ботинка камешек, кусочек керамической плитки, вообще какой-нибудь твёрдый и плоский, не слишком большой и тяжёлый,  предмет. Эта игра называлась "классики". Найти  хорошую плиточку было  немалой удачей. Ею же, закрыв глаза, старались попасть в квадрат расчерченной таблицы. При этом бросавший, не открывая глаз, спрашивал: "Мак?". И, если попадал, ему отвечали: "Мак". Если же промахивался, слышал дружный торжествующий возглас: "Дурак", и уступал место другому.
 С каким-то обуявшим мальчишек упорством увлеклись игрой в "пушок". Для этого надо было найти кусочек меха, припаять к нему с изнанки кружок расплавленного свинца. Когда он застывал, самодельное спортивное изделие было готово. Чем гуще был мех и тяжелее кусочек свинца, тем "пушок" считался лучше, красивее. Им было удобнее играть, он хорошо ложился на ногу. Ударяя снизу по свинцовой накладке внутренней стороной стопы, не давали ему упасть. Чтобы ветер не мешал, играли в парадном. Самым искусным считался тот, кто дольше всех заставлял "пушок" держаться в воздухе.  Если "пушок" падал на  пол после пяти-десяти ударов,  это было слабым результатом. Пятьдесят ; уже хорошо, сто ; отлично. При постоянной тренировке можно было пойти и дальше. Чтобы раздобыть такой пушистый кусочек, отрезали клочок от какого-нибудь старого мехового изделия. Точно так же для игры в настольный пуговичный футбол могли  лишить пуговицы какое-нибудь пальто. Ценности и азарт игры стояли выше разума и запретов. Лучшими  считались выпуклые пуговицы "чашечки".
Пресытившись забавами во дворе, дети высыпали на улицу. Туда можно было попасть через длинный проход в виде каменной арки. Одна её сторона примыкала к глухой стена дома, другая ; к чёрному входу небольшого магазина, в который  вела дверь, запиравшаяся на большой висячий замок с железной перекладиной.
Иногда под аркой появлялась рыжая лошадь, запряженная в телегу, наполненную ящиками и коробками. Возчик стучал в дверь. Она открывалась. Товары попадали внутрь магазина. Из него же выносили и складывали возле мусорных баков ненужные коробки, куски бумаги, порченые продукты. Лошадь терпеливо стояла, опустив голову и глядя перед собой печальными карими глазами под длинными чёрными ресницами, которыми она изредка моргала, отгоняя роившихся мух. Укушенная особенно надоедливой крупной мухой вздрагивала, нервно переступала. Иногда дрожь пробегала по её не очень чистой шерсти. Рядом  стайкой жались мальчишки, с опаской подходили ближе, пробовали гладить тёплую продолговатую морду. Лошадь испуганно всхрапывала, фыркала, оскаливая жёлтые крупные зубы.
Однажды, пользуясь тем, что возчик долго не возвращался, ребята стащили из ящика по нескольку зелёных помидоров, спрятав их под майками.  Чувствуя себя добытчиками, принесли незрелые плоды домой. По совету взрослых, завернув в тряпочку, положили в тёплое и тёмное место, а таким местом оказались валенки, и стали ждать, когда помидоры покраснеют. Через несколько дней проверили ; нет, ещё не покраснели. Потом стали заглядывать чуть ли не каждый день. Это напоминало заботу о живых беспомощных существах. Недели через две помидоры дозрели. В семьях был маленький праздник. Рыжая лошадь заезжала в ворота два-три раза в неделю, но ящиков с помидорами в телеге больше не было.
Парадный вход в магазин располагался в переулке. За большой стеклянной витриной в углу размещалась касса, к стенам лепились  полки с товарами. Здесь можно было купить подсолнечное и сливочное масло, крупы, овощи и фрукты, спички, чай, печенье, конфеты, сыр и колбасу. Магазин располагался здесь, видимо, ещё с дореволюционных времён и принадлежал, может быть, хозяину дома и швейной фабрики, о чём, конечно, никто из ребят не знал и не задумывался. По своей принадлежности к дому он так и назывался "наш магазин". Наверное, когда-то он мог называться "магазин колониальных товаров".
С этим магазином и пролётом  под аркой связалось в памяти мальчика странное происшествие. Купив, что ему было сказано, он поспешил наружу. Его гнало предчувствие того, что должно было случиться через секунду-другую. Он явственно видел в воображении, как вбегает под каменный свод, а в это время навстречу катится мяч от удара кого-то из футболистов. Все уже уверенны, что мяч попадёт под трамвай и от него останутся одни клочки, как вдруг, подобно вихрю, влетает Витя и отбивает мяч обратно во двор. Так и произошло. Мальчик ворвался в ворота, мяч удобно лёг под левую "любимую" ногу ; и был отбит, а Витя,  как ни в чём не бывало, промчался дальше и скрылся в парадном.
Нечто подобное случалось с ним и впоследствии. В какой-то миг он ярко видел то, что должно было случиться и случалось через какие-нибудь мгновения. Иногда же время точно замедлялось, даже поворачивало  вспять. Он переживал такое состояние,  словно то, что происходит сейчас на его глазах, уже было раньше. Много позже он узнал, что такое странное  состояние души называется дежавю. 
Несмотря на такие перестановки и смещения в памяти, время  внешне текло слитно, неразрывно, не оставляя чувства утраты или сожаления. Его было бесконечно много. Будущее не сулило ничего мрачного. Мир не менял своих привычных очертаний. Казалось, так будет всегда: большие останутся большими, маленькие так и будут пребывать маленьким, хотя и подрастут; так же будут играть в футбол, а противный дядька Касьян с первого этажа отнимать у них мяч.
Далёкого прошлого для детей, как, впрочем, и для взрослых, как будто не существовало. Взрослые мало рассказывали о старине, детские глаза смотрели только вперёд. Два верхних этажа были надстроены в начале тридцатых годов. В них вселили, в основном, "заводских". Но кто жил в двух нижних этажах, в квартирах, снабжённых давно не работающими ваннами и двойными парадными: "чёрными" со двора и "белыми" с улицы, нынешние ли жильцы или новые? Задумываться об этом никому не приходило в голову. Для детей же история вообще начиналась если не со дня их рождения, то уж точно с первых впечатлений, оставивших след в памяти.
 Никто не задавался вопросом, что было раньше на том месте, где теперь стоял их дом. Когда проводили газ и рыли траншеи, чуть ли не посреди двора на глубине метра в три обнаружили правильной формы четырёхугольный сруб из толстых брёвен. Что это было? Остатки жилища или хозяйственной постройки? К какому времени относилась находка? Этого никто не знал. Судя по глубине, постройка была древней, может быть, из тех тёмных веков, когда кремль и белый город окружали слободы и воинские сторожки. Впервые чувство времени коснулось детских душ и пробудило любопытство. Траншею вскоре зарыли, и загадка так и осталась неразгаданной.
Живности вокруг, кроме кошек, изредка забегавших во двор собак, да магазинной лошади, было немного. У дяди Коли из соседнего парадного была охотничья собака Динга, поджарая сука коричневой масти. Она вылетала из парадного с жарко пышущей пастью, вываленным языком и огненными глазами, нередко вырывая поводок из рук хозяина и пугая ребят. Вороны, впрочем, не были редкостью. Воробьи, рассыпавшись горохом, сновали по земле. Но они были привычны и не вызывали никакого любопытства. Иногда в небе появлялись голуби. Они плавали кругами, потом куда-то исчезали.  Майскими вечерами появлялось множество белых мотыльков. Они глупо порхали в темноте, натыкаясь на всё, что попадалось на пути. От них на руках оставалась жирная противная пыльца. С деревьев падали майские жуки. Эти уже отжили свой короткий век. Другие, ещё полные сил, с тяжёлым жужжанием таранили воздух, как летающие крепости. Натыкаясь на стены, с коротким чмокающим звуком шлёпались на землю. Их собирали в спичечные коробочки. Прикладывая ухо, слушали, как они шуршат, скребутся лапками о стенки, пытаясь выбраться.
Каждый день приносил что-то новое, радость переливалась через край. Одно только горе, потрясшее ребячьи души, случилось в ту пору: умерла от воспаления мозга девочка из соседнего парадного, игравшая с мальчиками в нескромные игры. Со смущением и страхом, к которым примешивалось чувство вины, ожидали  мальчики день похорон, и когда увидели в маленьком гробике её восковое личико, всем сделалось не по себе. Они ушли со двора, подальше от смерти, и до вечера не возвращались, пытаясь забыться в темном зале кинотеатра. Но тень смерти и там стояла перед ними. Ещё несколько дней о том страшном, что задело всех чёрным крылом, старались не говорить.
На рынках продавали живых цыплят, и однажды мама купила одного. Жёлтый, пищащий маленький комочек поместили в картонную коробку. Давали птенчику крошки хлеба, измельчённые кусочки вкрутую сваренного яйца. Но, видно, он был слишком мал для такой пищи. День ото дня цыплёнок становился всё более вялым. Мальчик выносил его во двор, сажал в травку; цыплёнок оживал, с писком бегал туда и сюда. Мальчик искал и выкапывал для птенца дождевых червей, выхаживал его, как только мог, но цыплёнок не выжил. В деревне с другими цыплятами под присмотром квохчущей наседки он прожил бы не такую короткую жизнь. Мальчик выкопал ямку под деревом, положил туда жёлтое бездыханное тельце и засыпал землёй. Некоторое время он помнил и жалел птенца, потом забыл о нём.
Чувство нежного внимания и жалости вызывал и чёрный пушистый котёнок Буська, появившийся у соседей по квартире. Мягкой лапкой он играл с подвешенными на верёвочке кусочками бумаги. Однажды Буська упал с балкона. Витя выбежал вместе со взрослыми на улицу. Котёнок лежал на асфальте, припав на лапки. Из нижней губы сочилась кровь. Его принесли домой, положили у двери в комнату соседей, гладили, нежно приговаривая: "Буся, Буся!". Налили в блюдечко молока, но малышу было не до лакомства. Он лежал на полу подле блюдечка, поджав под себя лапки, мутно-синими щёлочками глаз глядя перед собой. Так прошло несколько дней. Буська начал поправляться. Тогда мальчик узнал, что кошки,  падая, приземляются на лапы и потому не разбиваются насмерть.

VI

 Беда приключилась с Буськой ранней осенью. Солнце уже просыпалось поздно, неохотно размыкая заспанное, склеенное дрёмой око. В воздухе по утрам висела лёгкая  молочная дымка. В призрачной пелене растворялись очертания дальних домов, перспектива переулка. Постепенно туман поднимался выше, редел, теряя полупрозрачную густоту. Резче  проступали формы и линии. Детей во дворе в этот час  было немного. Старшие учились в школе. Младших попридерживали дома. Маечки и короткие штанишки на помочах заменялись куртками. И девочки и мальчики носили чулки. Витя заворачивал их таким образом, чтобы они становились похожи на футбольные гетры.
По утрам было прохладно, но если кто-то надевал тёплую одежду слишком рано, его дразнили "зималета попугай!", не понимая смысла первого слова. Понятно было только слово "попугай". Тот неизвестный, кто придумал дразнилку, хотел сказать: "Зима, лето попугай!", но ребятам было всё равно, что кричать, лишь бы выходило дружно. Всякая дразнилка была чем-то вроде магического заклинания.
Осень съедала последнее тепло. Воздух становился студёным. Выпадал первый снег. Начиналась зима. Она несла с собой свои радости. Бросались снежками, строили крепости, заливали во дворе горки,  скатывались с них на санках или просто кто как мог, играли в "царя горы", валялись в снегу, сосали и грызли свисавшие с карнизов нижних этажей ледяные морковки. Катались на привязанных к валенкам коньках-снегурочках. Потом пришёл заморский хоккей с плоской шайбой, почти прямым крючком клюшки и непривычно высокими коньками-канадками.
Зима не то чтобы надоедала, но чем горячее и ярче светило солнышко, тем нетерпеливее ждали, когда сойдёт снег. Солнце пригревало всё сильнее. Свет слепил глаза.  На проезжей части и тротуаре переулка наступление весны было заметнее, чем во дворе. Снег там таял быстрее. Витя перебегал с теневой стороны переулка на солнечную, останавливался возле деревянного забора, трогал нагретые доски. Они были тёплыми, почти горячими. Но воздух был ещё суров, земля не просыпалась. Наконец, последний февральский листок настенного календаря обрывали и присоединяли  к сложенной стопке его собратьев с какими-нибудь примечательными сведениями из всех областей знаний, от событий истории до секретов домашнего хозяйства.
 Наступало 1 марта. Едва дождавшись этого дня, мальчик осаждал бабушку просьбами поскорее достать его "весеннее" пальто и кепку. Невзирая на её уговоры, что ещё рано, холодно, морозно, выскакивал на улицу во всём лёгком, чувствуя приятную свободу движений.
С нетерпением ждали прилёта жаворонков. К их появлению, совпадавшему с днём весеннего равноденствия, бабушка пекла пирог с яблочным повидлом, украшая его крестообразной решёткой из тонких полосок. Вылепив из теста птичек, сажала их сверху. Пирог получался поджаристым, красивым и очень вкусным.
Чтобы скорее очистился асфальт во дворе, помогая дворнику, кололи лёд. Лучше всех это получалось у Алика-маленького. Он был крепкий, никаких болезней не знал. Витя быстро уставал, делал частые передышки. Алик же долбил и долбил ломом лёд, как  неутомимый дятел кору.
Не желая признавать превосходство приятеля, Витя снова брался за лом. Довольно скоро он постиг хитрость работы. Делая трещины в больших глыбах, чуть выворачивал лом, отчего трещины расширялись, постепенно наполняясь водой. Лёд таял сначала медленно, потом всё быстрее. Тоненькие струйки талой воды с каждым днём делались шире, говорливее, превращаясь в ручьи. С верхней части двора,  пробивая путь между глыбами  льда,  они стекали на нижнюю, оттуда из подворотни на трамвайную линию, в канавку с внешней стороны рельсов. Бумажные кораблики спускались на воду. По длинной бурной реке они стремились в "низок" переулка, но, размокая в пути, сваливались на бок и тонули. Обгоревшие спички были устойчивы, непотопляемы. Они благополучно достигали конца переулка и пропадали  где-то в низине или исчезали в жерле водозаборного люка, накрытого чугунной решёткой.
Асфальт подсыхал, начинался футбол, выстраивались фигуры городков, летели биты под одобрительные и разочарованные возгласы, начинались игры в расшибалку,  пристеночек. Волейбольный мяч  взвивался над протянутой верёвкой.
Появилась новая забава. На рельсах с небольшими промежутками раскладывались металлические или бумажные пистоны. Под колёсами наезжающего трамвая они стреляли автоматными очередями. 
Мальчик бегал и играл наравне с другими и, казалось, не знал усталости. Правда, иногда посреди игр внезапно наступали минуты опустошённости. Он замирал посреди самого быстрого бега, точно на него нападал столбняк. Играя в футбол, прорываясь к воротам противника, вдруг останавливался, видел и слышал всё происходящее вокруг, как сквозь мутное стекло. Голоса едва достигали сознания. С минуту длилось такое состояние, потом проходило. Иногда ни с того, ни с сего темнело в глазах. Тело покрывалось холодным потом. Он шёл домой, оставляя на каменных ступеньках лестницы тёмные влажные следы босых ног.
Однажды в конце лета мальчик провожал бабушку. Она уезжала на несколько дней в ту пригородную слободу, из которой когда-то бежала вместе с детьми в Москву. Надо было уладить имущественные дела, продать дом, стоявший все эти годы заколоченным.
Внук настойчиво просил бабушку взять его с собой. Она не соглашалась, пробовала его уговаривать: "Не переживай так! Я скоро приеду". Сулилась привезти сладкую дыню. Всё было напрасно. Ребёнок был безутешен. Бабушка села в трамвай, помахала ему рукой. Он отвернулся. Чувствуя себя брошенным, одиноким, весь окутанный мраком отчаяния и обиды побрёл куда глаза глядят ; и оказался в "маленьком парке", куда когда-то водила его бабушка. Гулял там до вечера, не желая возвращаться домой. Все четыре или пять дней, пока бабушка отсутствовала, железные клещи тоски не отпускали сердце. Он не бегал, не играл. Выйдя из парадного, молча смотрел перед собой или слонялся туда и сюда. И, только когда бабушка вернулась, камень спал с души. Всё вошло в привычную колею.
За пределами двора лежал большой, полный неожиданных открытий и опасностей мир. Внизу переулка обитали странные и страшные, черноволосые, смуглые люди, армяне и ассирийцы; чуть повыше владычествовал дворник Антон, коренастый, мрачного вида человек в картузе и белом фартуке, разметавший улицу возле дома большой метлой. На изгибе трамвайных путей стоял прилепившийся к трёхэтажному дому гараж. В нём работал татарин Ахмед, угрюмый, сердитый человек в меховой шапке, которую он не снимал даже  летом. Мальчишки дразнили его, делая из полы пальто "свиное ухо". Ахмед приходил в ярость.
В соседнем дворе иногда появлялся сутуловатый разбойный парень по прозвищу Юрка-кот. Дети забирались на верхний этаж парадного и оттуда, следя за передвижениями опасного человека, наводившего на них безотчётный страх,  обсуждали жизненно важный вопрос: кто может справиться с Юркой и возможно ли это вообще. На случай, если он погонится за ними, надеялись нырнуть в квартиру одного из мальчишек. Только бы успеть достучаться!
Юрка-кот слыл вором. Однажды одна из тёть поехала с мальчиком на ярмарку. Там  они увидели Юрку. "Что он тут делает? ; спросил Витя. ; Ворует?" Тётя пожала плечами: "Всё может быть..."  Шныряющие движения Юрки и ей показались странными. На все последующие расспросы, "а это что", "а это", отвечала летучей поговоркой, которой часто пользовались в семье в подобных случаях: "Любопытной Варваре на базаре нос оторвали".
На дне канавы, которую рыли для газовых труб, нашли дохлую кошку с верёвкой на шее, оскаленными зубами и выпученными мутно-голубыми глазами. Говорили, что её удавил Юрка. Возмущением, брезгливым презрением наполнились детские души. "Гад!", - говорили все. "Кот", к счастью, появлялся во дворе редко.
Оставалась другая опасность: дворник из соседнего двора.  Выходя из подворотни на улицу и поглядывая в сторону того участка, где царствовал страшный дворник, решались на отчаянный шаг: пробежать мимо его дома. "Эх, была не была! - говорил кто-нибудь. - Двум смертям не бывать, а одной не миновать!". И мчались вперёд, обдаваемые холодком опасности.
 Неподалёку открылась станция метро. О красоте её вестибюлей и подземных переходов, взрослые рассказывали как о чуде.  Побрякивая мелочью в карманах, ребята отправились на экскурсию. Длинная самодвижущаяся лестница, на которую они ступили не без опаски, медленно увлекала их в таинственную глубину. Доползя до края, лестница ушла под землю. Мальчики, не споткнувшись, успели выпрыгнуть на каменный пол. Сделав ещё несколько шагов, они оказались в большом мраморном зале между двумя платформами.
Море яркого электрического света заливало всё вокруг. Мраморные стены были украшены  рисунками из цветных камешков, овальные потолки расписаны живописными сценами, изображавшими подвиги героев войны и труда. Роскошь отделки, светящиеся  волшебными огнями  стёкла витражей, гранитные скамьи для отдыха, водоворот людской толпы, то утихающий, как воды отлива, то вновь закручивающийся с прибытием нового потока, ; всё поражало воображение. С нарастающим гулом из тёмного тоннеля надвигался сияющий огненными глазами поезд. С гулом разрезая воздух, он мягко подкатывал к платформе. Двери ярко освещённых вагонов раскрывались, выпуская одну толпу пассажиров и заглатывая другую. Женщина в форменном кителе и красной фуражке поднимала флажок, слышался голос: "Двери закрываются". Вслед за этим обе половинки дверей сдвигались, и состав мягко трогался с места, мгновенно набирая скорость. От прибывающих и убывающих поездов, беспрестанного движения, мелькания сотен ног и лиц в головах что-то поплыло. Выбравшись на поверхность, путешественники не сразу пришли в себя. Всё казалось не таким, каким было раньше.
Как-то с одним из мальчишек ребята отправились к его бабушке с домашним поручением. Старушка жила неподалёку, на одной из соседних улиц, в двухэтажном деревянном доме, стоявшем в глубине заросшего кустарником и деревьями двора. Перед домом расстилалась вытоптанная площадка с лавочкой. Сонным захолустьем веяло от этого места. Мимо дома, опускаясь в небольшую ложбинку, проходила дорожка.  По ней, сокращая путь,  шли на работу и с работы рабочие  типографии "Красный пролетарий", большого красного здания, из которого на улицу доносился шум машин, пахло краской. Дорожка имела дурную славу. Говорили, что грабители  подкарауливали на ней женщин в день получки и, угрожая ножом, отбирали деньги. Возвращаясь по ней домой, ребята вспомнили о банде "Чёрная кошка", и так напугали сами себя, что стали плакать. Потом устыдились и поклялись никогда больше "не ныть".
Вскоре совершили  ещё одно путешествие: поехали на трамвае в центр, посмотреть кондитерское заведение, о котором  ходили  рассказы как о чуде света. Заведение, большое, нарядное, с расписанными стенами и высокими лепными потолками, благоухало ароматом шоколадом, казалось волшебным дворцом не из здешней жизни и называлось "Елисеевский магазин". На общие деньги купили конфет, конечно, не самых дорогих.
 Возвращаясь назад в полупустом вагоне трамвая, говорили о том, что занимало их тогда больше всего на свете: о футболе. В горячую беседу путешественников неожиданно вступил взрослый человек. Он говорил с ними, как с равными; полюбопытствовал, за какую команду они "болеют"  (за ЦДКА, конечно), спросил, почему они стоят, хотя в вагоне  много свободных мест.
- А мы никогда не садимся, если рядом взрослые, - ответил за всех Витя.
- Молодцы! Так и надо. Хорошие вырастут люди! - с улыбкой сказал мужчина, обращаясь ко всем в вагоне.
 Следующей была их остановка, и мальчики вышли, гордые собой и похвалой взрослого. Остановка называлась "Уголок Дурова".  Неподалёку, в большом сером доме, помещался театр зверей: заветное место, куда ребята, раздобыв немного денег на билет, бегали смотреть представление. Коронным номером был поезд с белыми мышами. Пушистые зверьки, нагруженные мешками и чемоданами, спешили на перрон, втискивались в вагоны, кто-то опаздывал. Всё было как в человеческой жизни. Чудеса этим не ограничивались. В "Уголке Дурова" жил слон. Иногда он появлялся на улице в сопровождении дрессировщика. Совершая прогулку, важно шествовал, время от времени издавая оглушительный пронзительный рёв. Уступая ему путь, трамваи останавливались. Ребята бежали следом, пока слон не скрывался за поворотом.

VII

Майским утром сорок шестого года, как всегда, играли во дворе. Вдруг какая-то девочка, высунувшись из окна четвёртого этажа, прокричала: "Ребята, умер Калинин!". Игры замерли, все на миг застыли. Михаил Иванович Калинин, "всероссийский староста", добрый старичок с бородкой клинышком, считался заступником народным. Его любили тёплой семейной любовью как своего, простого человека. Он занимал пост Председателя Верховного Совета страны.
Дед с бабушкой пошли на похороны, взяв с собой внука. Густые толпы народа, сливаясь в один поток, двигались к Колонному Залу Дома Союзов. Шли медленно и чинно, вполголоса переговариваясь. Потом вдруг началось что-то непонятное. Одна людская волна напирала на другую. Человеческое море ходило ходуном. Женщины и дети кричали, плакали. Поддаваясь напору толпы, люди падали, ступали по упавшим. Творилось что-то невообразимое. Выбраться из  бушующего потока не удавалось. Конная милиция, грузовики преграждали путь. Люди были словно заперты в огромном пространстве улицы, ставшей тесной. Упала бабушка. Дед, расставив руки, пытался удержать людской водоворот. Что и почему происходит, никто не понимал. Людьми овладел панический страх. Потом говорили, что это демобилизованные солдаты напирали сзади, создавая давку. Для них это была забава, обернувшаяся для сотен людей трагедией. Бестолковая разбойничья удаль, вечная русская Ходынка!
С трудом миновав две цепи конной милиции и грузовиков, дед с бабушкой и внуком, наконец, оказались на свободе. Бабушка стонала. У неё болел живот. Несколько недель она пролежала в больнице. Выписавшись, на четвёртый этаж поднималась с помощью одной из дочерей. На каждом пролёте внук подставлял ей стул.
Услышав о том, что случилось на похоронах "всесоюзного старосты", в тот же вечер появилась мать. Витя видел её не часто. Она жила с новым "нерасписанным" мужем в районе Мещанских улиц. Новый "папа"  был рожден  без кисти левой руки, что не мешало ему ловко драться головой и управляться одной правой с самыми разными предметами. Нрава он был боевого, что не раз проявлял в пивной внизу переулка. К тому же, он носил с собой пистолет.
Однажды между "папой" и дядей Мишей во время семейного застолья  произошла ссора. Их едва развели. Мать с мужем вскоре ушла. Дядя порывался догнать их. Нож был против пистолета.   
Всей семьёй его уговаривали не лезть на рожон. Он никого не слушал. Обида жгла его душу. Пары выпитой водки ещё больше мутили голову. Его не пускали, даже закрыли дверь на ключ. Он стал ломать дверь. Сцена была жуткая со скандалом, криками ребёнка. Мальчик пережил сильное потрясение, которое глубоко врезалось в память. Играя с Таней в её комнате, он предложил: "Давай, я буду, пьяный, ломать дверь, а ты будешь меня не пускать". На что Таня смущённо промолчала, а её бабушка, как бы про себя, вполголоса заметила: "Неудивительно! Как дядя, так и племянник". Унижением отдались эти слова в душе ребёнка. Он ушёл к себе и больше не предлагал девочке играть в такую игру.
Появление матери было праздником для сына. Она была весёлая, красивая. Всегда приносила подарки. Мальчик втайне гордился ею, но чувств своих почти никогда не проявлял. Раз только, когда она  несла его, трёхлетнего, на четвёртый этаж, обнял её и сказал:
- Когда я буду большой, я буду носить тебя на руках!
 Она потом много лет вспоминала это детское обещание, каждый раз светясь радостью и гордостью, сначала умиляясь, потом ; со вздохом сожаленья. У неё было большое, горячее сердце, полное радостного доверия к жизни. Безоглядным, бесконечным, необозримым счастьем виделись ей настоящее и будущее.
 Мать любила "сыночку" бурно и слепо, обрушивая на него всю бездонную силу своей нежности. Появляясь, бросалась обнимать и целовать, отчего ему всегда делалось неловко. После поцелуев он вытирал лицо ладонями, что вызывало с её стороны только новые приливы любви. Приносила подарки: плитки шоколада в шуршащих серебристых обёртках, конфеты, мандарины. Из сумки доставались яблоки то величиной с детскую голову, то удивительно маленькие сладкие "китайки".
Ни у кого во дворе не было такой шубы-цыгейки, как у Вити. В первый год после войны многие демобилизованные фронтовики  ещё ходили в военной форме. Мальчику хотелось одеваться так же. У частной портнихи были заказаны френчик и штанишки до колен из ткани защитного цвета. Костюм мальчику нравился. Он чувствовал себя в нём военным. Мечтал стать танкистом. Танки и самолёты с красными звёздами на крыльях были любимой темой его рисунков. Из пушек Т-34 вылетали снопы огня, самолёты строчили тонкими пунктирными линиями, поражая дымящиеся машины врага с  чёрными свастиками. Проходя по улице, мальчик отдавал честь офицерам. Ему отвечали. После костюма, по желанию матери, заказали галифе. Вот это, на взгляд ребёнка, было уже лишнее. Брюки с их пышными формами смущали мальчика. Он чувствовал себя в них страшно неловко. Но мать, собираясь с сыном в гости, настаивала, чтобы он надевал их. Проходя по двору, Витя не знал, куда девать глаза.
     Все желания сына исполнялись. Благо, они были скромными. Одно время ему страстно хотелось в цирк, на "Карандаша". Ужасно смешил ребёнка этот маленький клоун с усиками, говоривший писклявым голосом, мешавший артистам и уборщикам на арене, пристававший к полуобнажённым гимнасткам в блестящих трико. Вид этих полуголых женщины смущал мальчика. Мать доставала билеты – и в назначенный день они отправлялись на Цветной бульвар. В цирке пахло зверями, опилками, играла музыка, в фойе продавались игрушки, среди них чёрный пистолет, стрелявший палочками с резиновыми присосками, заряжавшийся со ствола, на пружине, с виду совсем как настоящий. Вскоре мальчик стал обладателем пистолета, щеголял им на улице, стрелял и дома, в коридоре, в мишень на входной двери. Однажды на улице, возле дома, проходивший мимо большой мальчишка хотел отнять пистолет и уже почти было вырвал его из  Витиных рук, но тот последним усилием удержал своё боевое оружие.
За день-два до Нового года мать приносила ёлку. Однажды,  наступило уже тридцатое, потом тридцать первое декабря, мать не появлялась, ёлки не было. Мальчик гулял во дворе, поглядывая в пролёт арки. На душе было тревожно, грустно. Надежда таяла, как зимний день в серых сумерках. Он уже перестал ждать и надеяться. И вдруг увидел мать. Запыхавшись, она несла на спине ёлочку. Купила втридорога у барышников, да и то с трудом. Уставший от слишком долго ожидания он не обрадовался.
 Долгожданное срубленное лесное деревце установили на привычное место рядом с изголовьем кровати, воткнув в отверстие из  сколоченных крестом досок, прибитых к полу гвоздями. Повесили игрушки: стеклянные шары, фигурки зверей, конфеты, маленькие яблочки-китайки, мандарины. Запах хвои смешивался с ароматам цитрусовых. На  верхушку ёлки водрузили звезду. И сквозь горечь едва не обманутого ожидания стала просачиваться капля по капле радость. Был уже поздний вечер. Почти все приготовления к встрече Нового года закончены. Оставалось исполнить ещё один обряд. Чтобы узнать, какой выпадет год, одна из тёть взяла три чистых бумажных листка, написала на каждом: "хороший", "средний", "плохой". Свёрнув в трубочку, перемешав, положила их мальчику под подушку. Утром он развернул  одну из бумажек. Выпало благополучное предсказание.
Первые радости наступили сразу же. Конфеты и мандарины висели рядом, стоило только протянуть руку. Снимать их раньше времени запрещалось, но мальчик, привставая с кровати,  потихоньку похищал с ветки то конфету, то мандаринку. Мать замечала это, но не ругалась, а только посмеивалась, снисходя к детской слабости.
Он всё ещё часто болел. Измученный  страданиями мозг требовал глюкозы. Мать была уверена, что от сладкого "крепче делаются кости". Однажды она подарила мальчику десять рублей красной бумажкой. Возле театра Красной армии восточный торговец с лотка предлагал сказочно вкусное лакомство козинаки. Ничего подобного мальчик ещё не пробовал. Съев одну плитку, он  захотел повторить удовольствие и побежал вместе с другом на то же место, боясь, что продавец уйдёт. Издали, в темноте, он различил белый фартук торговца. Тот терпеливо ожидал жертву, как паук ожидает муху. 
 Сладкое  мальчик любил, но жадным не был. Купленным лакомством  он поделился с другом. Так, впрочем, делали все ребята. Если кто-то выходил во двор с яблоком,  или просто с куском хлеба, к нему тут же липли: "Оставь! Дай куснуть!" Отказов почти никогда не было. Жмотов во дворе не водилось. Так было между мальчишками. Делились лакомствами и девочки. У них всё всегда было вкуснее. Угощать же их доставляло Вите особое удовольствие. Однажды с пакетиком круглых карамелек он выглянул из окна второго этажа лестничной клетки. Внизу девочки что-то делали возле раскрытой картонной коробки, подобранной возле магазина. Щемящее чувство нежности к ним вдруг затопило всё его существо. Ему захотелось сделать им что-то приятное. С замиранием сердца он бросил вниз карамельный шарик. Он со стуком упал на дно коробки. Изумлённые таким подарком девочки глянули вверх. Но мальчик успел спрятаться. Потом снова выглянул и снова бросил. Так он делал несколько раз. В конце концов, девочки поднялись наверх, и мальчик,  покраснев, признался, что это он бросал им конфеты. Они были изумлены такой непонятной щедростью и таким необычным способом делать подарки.
 Не всё были в жизни праздники, случались и будни и даже горькие дни. Как-то раз по улице проходил торговец вертушками. Их разноцветные лепестки весело крутились на ветру. Мальчик давно хотел иметь такую игрушку, но она стоила три рубля, деньги довольно большие. Кое-кого из ребят это, однако, не остановило. Двое или трое из них с победоносным видом уже носились по улице с вертушками в руках. Мальчик побежал домой, молнией взлетел на четвёртый этаж, промчался через коридор в комнату и, пользуясь тем, что "большие" что-то делали на кухне, кинулся к комоду. Там, в верхнем ящике лежали деньги. Не в силах противиться охватившему его желанию, почти не сознавая что делает, схватил зелёную бумажку с цифрой 3 и опрометью бросился вниз по лестнице, вылетел на улицу и, подбежав к торговцу, вручил ему ассигнацию. В тот же миг в руках у мальчика оказалась заветная вертушка.  Мечта его сбылась. Дома его спросили, откуда он взял игрушку. Он всё рассказал. Взрослые были возмущены. Его отругали, пристыдили. "Большие" ждали, что он попросит прощения, заплачет, но он молчал. Упёрся, как бычок. Забрался под стол, сел на перекладину и оттуда слушал, что говорят взрослые.
- Будешь просить прощенье? - спрашивали его.
- Не буду,- отвечал он.
- Упрямый какой! Вот и сиди там хоть всю ночь.
И он подумал, да, он упрямый и переупрямит всех.
Его оставили без ужина.
Стемнело. В комнате погасили свет. Он всё сидел под столом. Прошла половина ночи. Мальчику хотелось есть и спать. В темноте было страшно. В конце концов, он сдался, попросил прощения, и получил разрешение лечь в кровать. Взрослые были, конечно, правы. Проступок не мог остаться без наказания. Но заслуживал ли он такой строгости, и благие ли плоды принёсла она? Упрямство было сломлено, но вместе с ним и ещё что-то сломалось в душе. Детская воля попробовала сразиться с волей взрослых и потерпела поражение. Ему не пожелали уступить, не пожалели. Жестокости, пусть и во имя справедливости, оказалось больше, чем любви.
Он проснулся поздно и с таким ощущением, будто накануне упал и больно ушибся. Смешанные тяжёлые чувства шевелились в душе. Мучило  ощущение вины за нехороший поступок, сожаление о случившемся, неприязнь к добытой таким способом игрушке, стыд за перенесённое унижение и обида на "больших". Как теперь быть с вертушкой, думал он. Разрешат ли ему взять её во двор? Но сомнения и надежды оказались напрасными. Переломанная чьей-то рукой игрушка, ещё вчера такая красивая, валялась в углу. Он вышел во двор с тяжёлым сердцем. Играть не хотелось. Одна девочка, пробегая мимо с вертушкой в руке, спросила: "А где твоя?" - "Сломалась", - ответил мальчик.
Несколько дней он был печален и молчалив. Потом всё как будто вошло в свою колею.
Новый "папа" повёз мать и "сына" к себе на родину, в деревню под городом Владимиром. Долго шли по залитому солнцем полю. Лето стояло необычайно знойное. Говорили, что можно было печь яйца в песке. Дом, где жили родственники  "папы", был просторный и светлый, стоял на высокой подклети. В ней помещались скот и домашние птицы. Пробыли  гости на родине "владимирца" недолго, но образ северного, зажиточного села запал в детскую память. Маме и "папе" подарили льняную скатерть, вышитую  по краям красными петушками, а мальчику ; расписную деревянную игрушку и кусок полотна на рубашку. Младшая тётя вскоре сшила ему сорочку.
 Нельзя сказать, чтобы мальчика как-то особенно баловали, холили. Барственность была не в привычках семьи. Дед не любил, чтобы дочери и внук залёживались по утрам, даже в выходной день. У всех были домашние обязанности, которые неукоснительно исполнялись. Вите не было семи, а он уже ходил каждое утро в булочную и в "наш"  магазин за продуктами. Ничего от белоручки в нём не было. Взяв в руки молоток, гвозди в пол забивал довольно ловко. Бабушка пробовала его останавливать, на что дед говорил: "Ничего, пусть учится".
Перед поступлением в первый класс мальчика отправили в оздоровительный лагерь. За домиками, в которых жили дети, расстилалась большая поляна. На ней стоял  каменный сарай из красного кирпича. Это была конюшня. В ней жила лошадь с жеребёнком. Тонконогий, неловкий, трёх дней от роду, он скакал вокруг матери, время от времени припадая к её вымени.
После завтрака всем отрядом отправлялись на пруд купаться. Шли между высокими стволами сосен по длинной широкой лесной дороге, усеянной иглами  хвои. Дни стояли жаркие. В воде было приятно плескаться. Витя не заметил, как поплыл. А когда поднялся из воды по пояс, почувствовал слева на лбу что-то тяжёлое и липкое. Он хлопнул ладонью. В воду шлёпнулось мохнатое тельце довольно крупного насекомого. "Слепень", - сказал кто-то рядом. И после этого, как ножом отрезало, - сколько Витя ни пытался плыть, ничего не получалось.
 Ему исполнилось семь лет. Пора было записываться в школу. Он пошёл туда вместе с мамой и "папой". Возле самой школы, в проходном дворе,  взрослые почему-то остановились. Мама сделала несколько шагов к школе, "папа" остался на месте. Они перестали разговаривать друг с другом и передавали свои послания через Витю. Он бегал то от мамы к "папе", то наоборот. "Передай, что..." - далее следовало то, что надлежало вложить в уши "папе". Тот в свою очередь отсылал мальчика  к маме со словами: "Скажи, что...".  Витя  уже устал бегать, а они всё не могли сговориться и продолжали перебрасываться им, как мячиком.? Он уже начинал чувствовать себя посыльной собачкой, а мама с "папой" всё никак не могли помириться.
В школу его в тот день всё же записали, но праздничное настроение было испорчено. Первое сентября приближалось. Подготовиться к школе оказалось не таким простым делом. Купили пахнущий кожей портфель, букварь, пропись, тетради с вложенными в них розовыми и синими промокашками, пенал, ручки и цветные карандаши, перья, чернильницу-непроливайку.
Если побегать по магазинам, можно было купить всё необходимое для школы. Промтоваров и продуктов питания вообще стало больше. Отменили карточки. Не надо было становиться в ночные очереди за мукой и подсолнечным маслом, когда чуть ли не каждый час меняли номерки, написанные химическим карандашом на руке. В магазинах появились колбаса, сливочное масло, в булочных - белые батоны, бери, сколько хочешь. В пивных палатках посверкивала  красная икра. Правда, стоила она дороже обычных продуктов, и брали её редко. В пивной внизу переулка продавали раков. Однажды  "папа" принёс целое ведро живых раков. Они всю ночь шуршали и шушукались между собой, недовольные теснотой и неволей, совещались, как выбраться наружу. На утро их сварили, и из тёмных они сделались пунцово-красными. Возня и шушуканье прекратились.
Каждый год первого марта газеты и радио объявляли о снижении цен. Этого дня ждали, и утром, разворачивая газеты, искали глазами прежде всего товарно-денежный  прейскурант. Прочитав список, люди веселели. Сознание, что правительство заботится о них, как любящие  родители о своих детях, вносило в сердца  уверенность и чувство благодарности. Беспокоили иностранные "поджигатели войны". Они только и думали о том, как навредить советскому народу. И за это в газетах на них рисовали смешные карикатуры и писали грозные разоблачительные статьи. Обстановка и в самом деле была тревожной. Чтобы не случилось новой войны, "боролись" за мир. Появились маленькие пластмассовые эмблемки, изображавшие голубя мира. Их прикалывали к одежде. Желанных значков на всех не хватало. Они стали предметом детских мечтаний. Но тут пошла странная волна. Хулиганы стали срывать значки.

VIII

Никаких ужасов квартирного вопроса семья, в которой рос мальчик, не испытывала. В одной комнате размером двадцать четыре квадратных метра  было, конечно, тесновато. Сёстры, Витины тёти, спали по двое, дедушка - на своей кровати, Витя с бабушкой - на её большой постели за шкафом. "Ничего, - шутил дед. - В тесноте, да не в обиде". Были и другие неудобства, но они как-то не замечались. Многие жили в ещё большей скученности, буквально, как сельди в бочке. Отдельные квартиры  в домах для советской знати доставались на долю министров, генералов, больших начальников, кинозвёзд. Вся остальная Москва привычно ютилась в коммуналках.
Дом в переулке был заселён неодинаково. В той его части, где жила семья мальчика, квартиры были рассчитаны на три семьи. В двух других парадных напоминали пчелиные ульи из десяти-пятнадцати ячеек с общей кухней, уборной и умывальником. Взаимные недовольства, конечно, случались, но обсуждались почти всегда за закрытыми дверями; дело редко доходило до скандалов. Возникавшие время от времени неясности вроде платы за свет и уборку легко улаживались. О расширении жилплощади почти никто в те годы и не мечтал. Ребята же вообще не придавали квартирному вопросу никакого значения.
Одну из комнат в квартире, где жил мальчик, занимала семья бухгалтера, Андрея Ивановича, и его жены, Валентины Семёновны, служившей в библиотеке. Их сын, окончивший  Институт международных отношений, вместе с молодой женой, журналисткой Ольгой Михайловной, выезжал заграницу. Рассказы об Индии, Японии и Америке слушались соседями как сказки "Тысячи и одной ночи". Как вскоре выяснилось,  Ольга Михайловна принимала участие в войне с Японией в качестве переводчицы. О своём военном прошлом она не распространялась. Узнались эти подробности её биографии как-то стороной. Вся квартира гордилась такими соседями. Семья нанимала домработниц, девушек из деревни, желавших получить московскую прописку. Нанятая девушка жила так год-два, потом на её месте появлялась другая.
Третью комнату в квартире заселяла семья какого-то начальника с женой-еврейкой и дочкой старше Вити года на два. Девочку звали Таня. Она немного задирала нос, пользовалась любым случаем, чтобы доказать своё превосходство. Посадив  мальчика за доску с шашками, с удовольствием обыгрывала, но бывала заметно огорчена, когда он брал верх.
Мальчик любил музыку. Как-то вечером, лёжа на бабушкиной постели за шкафом,  слушал радио. Оттуда лилась нежная мелодия с непривычно трогательными словами.

Милый друг, наконец-то мы вместе,
Ты плыви, моя лодка, плыви.
Сердцу хочется ласковой песни
И хорошей, большой любви....

И сердце плыло вместе с лодкой, покачиваясь на волнах опьяняющей мелодии. Она затихла. Но через секунду  поднялся и поплыл ещё один густой и сладкий вал, ария из какой-то знаменитой в те годы оперетты.

А-а-а, а-а-а, а-а-а, а-а-а,
Скоро ты будешь, ангел мой,
Моею маленькой женой, -

пел изнывающий от страсти тенор.

Скоро я буду, ангел мой,
Твоею маленькой женой... -

вторил ему полный ласкового согласия женский голос.
На следующий вечер передавали радиопостановку по рассказу Максима Горького "Макар Чудра".  Звенящий от волнения голос рассказчика, сливавшийся с томительным плачем цыганских скрипок и пением хора, уносил душу в тёмную степь, озарённую светом костров. Удалой цыган Лойко Зобар, ни перед кем не ломавший шапки, так полюбил гордую красавицу Раду, что совсем потерял голову. И, когда она велела ему встать перед ней на колени в виду всего табора и поцеловать ей руку, он сделал это. И потом вонзил красавице нож в живот. Но смерть стояла и за его спиной. Отец Рады оборвал нить его жизни. Души Рады и Лойко, прежде чем подняться в небо и пропасть там, летали над землёй, над таборной стоянкой - и никак не мог удалой Лойко Зобар поравняться с гордой Радой.
Такие чувства можно было переживать только слушая радио. В жизни всё было проще. Гуляя в обнимку возле дома, мальчики напевали: "Товарищи матросы курили папиросы..." или:

Когда я был мальчишкой,
Носил я брюки клёш,
Соломенную шляпу,
В кармане финский нож…
 
Летние дни были длинными, но и они заканчивались с заходом солнца. С востока надвигались сумерки. Стрижи всё реже мелькали в воздухе. Из окон раздавалось: " Вова, домой!", " Саша, пора ужинать!". Дворы и улицы пустели. Небо темнело. Зажигали свет. Окна соседских комнат с балконом выходили на запад, в боковой переулок ; там ещё некоторое время было светло.
Когда бы мальчик ни заходил к соседям, его почти всегда встречала приятная прохлада. Густые кроны деревьев, поднимавшиеся до самых верхних этажей, защищали эту сторону дома от зноя. Тёмные шторы также становились заслоном солнцу. Пахло свежестью. Покрытый линолеумом пол легко было промыть. Достаточно провести влажной тряпкой, надетой на палку, чтобы стереть пыль.
В дедушкиной и бабушкиной комнате солнце царило всю первую половину дня, заливая ярким слепящим светом некрашеные  половицы пола, стены, кровати с круглыми набалдашниками и белыми кружевными подзорами, стол, комод, диван,  этажерку, всю нехитрую обстановку простого жилища. Большой шкаф перегораживал комнату на две неравные части. В меньшей, за шкафом, помещалась бабушкина кровать. Вот уж поистине это был "дорогой многоуважаемый шкап"! Купленный в начале тридцатых, сработанный явно не на фабричный фасон, а руками кустаря, он был разделён на две неровных части: для посуды, и для одежды.  Шкаф верно служил хозяевам и назывался на домашнем языке "гардероб". В дверцу отделения для посуды было врезано сверху рифлёное синеватое стекло. За ним на полках помещались тарелки, чашки и ложки. В отделении для одежды  висели выходные, праздничные платья и костюмы всех членов семьи. Повседневная одежда и обувь размещались на вешалке в коридоре возле двери в комнату.
В полдень солнце стояло над самой крышей. Потом оно переваливало за стену соседнего дома, и только  красная жесть кровли от рассвета до заката принимала на себя ярь летнего зноя.
Под крышей во всю длину дома тянулся чердак. По нему можно было попадать в другие парадные, конечно, если  двери со стороны лестницы были открыты. Замки на них то вывешивались, то исчезали. Ключи хранились у жильцов верхних этажей, развешивавших под крышей для просушки выстиранное бельё. Чердак привлекал детвору своею таинственностью, запретностью. Если удавалось проникнуть в это заколдованное царство, ребята проводили там, к неудовольствию взрослых, целые часы, бродя между толстыми перекрытиями по щебню и пыли. Через чердачные окошки вылезали на крышу. Покатая, ребристая она круто шла к краю. Заманчиво было подойти  к самому карнизу и заглянуть вниз.
Мальчику было строго-настрого запрещено лазить на чердак, тем более, выходить на крышу. Проходя по улице, домоуправ поднимал глаза, выслеживая нарушителей порядка.  Мальчик уже был у него на примете. Застав его на месте преступления, начальник жилконторы поднимался в квартиру. Грозя строгими карами, отбирал у жильцов ключи от чердака.  Мальчику оказывался виноватым перед всеми соседями по парадному.  Приходилось идти в домоуправление с повинной. Он давал чуть ли не клятвенное обещание не лазить на крышу, но скоро снова поддавался соблазну.
Однажды, разгуливая по ребристым листам крашеного железа, он увидел приближавшуюся к нему  бабушку. Она была, по всей видимости, отчаянной смелости женщина. Внук бросился бежать, она за ним. Он к краю крыши, она туда же. И вот её рука хватает его за плечо у самого  обрыва. Отругав внука, отмыв его от пыли, назвав "анчуткой" и "демонёнком", помянув "лихоманку" и "анчихриста", бабушка подвергла его домашнему аресту. Тёти, в наказание, пригрозили позвать в дом цыганку. И вот в комнату просунулись какие-то чёрные длинные уши, похожие на рукава от пальто. Мальчиком овладел животный страх, перешедший в ужас. Из кухни прибежала бабушка, отругала дочерей, стала успокаивать ребёнка, но тот ещё долго не мог придти в себя. Чёрный призрак цыганки  долго жил в его испуганной памяти.
Летом в комнате с толстыми каменными стенами было не жарко, зимой тепло. Дом отапливала котельная, располагавшаяся тут же во дворе. Над ней уходила в небо высокая труба, из которой зимой день и ночь валили клубы дыма, а в недра, заваленные углем, как в шахте, вели таинственные проходы и закоулки. 
Даже в морозы в комнатах чуть ли не весь день была открыта форточка. А морозы бывали сильные, трескучие, в сорок градусов ниже нуля. После минус двадцати пяти можно было не ходить в школу. Зато на улице всё равно гуляли, катались на коньках, санках, бегали. Однажды мальчик поймал в подворотне окоченевшего воробья,  у которого даже не было сил расправить крылья, и принёс его домой. Воробей жил в доме целую неделю. Потом, когда морозы ослабели, его выпустили в форточку.
Благодаря зимней стуже можно было хранить продукты за окном. Это быстро приметили вороны. Одна из них утащила вывешенную за окно сумку с большим куском мяса, граммов в четыреста. Как она смогла снять сетчатую сумку с крючка и унести добычу, осталось загадкой. Этот случай обсуждали потом несколько дней, не сердясь за то, что птица оставила семью без обеда, а скорее восхищаясь вороньим умом.
Мать иногда забирала сына к себе, в полуподвальное помещение в Грохольском переулке. Там было сыро, неуютно. Бегали крысы. Однажды они задушили котёнка. Мать с утра уходила на работу. С новой бабушкой и её дочерью, тетей Феней, Вите было скучно. Муж тёти Фени, тихий, незаметный человек. Весь день стучал в коридоре молотком, прибивая гвозди. Он был частным сапожником. Дядю Колю все в доме называли "Колай". Как-то раз из пивной его забрали в милицию и там убили. Все, кто его знал, втихомолку погоревали, но разбираться в милицию никто не пошёл. Спорить с ней было накладно. Правды не доищешься, виновных не найдёшь, а беду на свою голову сыщешь. Как тень, ушёл из жизни этот человек. Прах его даже не привозили домой, а прямо из морга отправили на кладбище. Во врачебном заключении, выданном на руки родным, говорилось, что "смерть произошла от сердечного приступа".
Со смертью "Колая" в подвальном помещении стало совсем тихо, как в склепе. Не стучал больше молоток в холодном коридоре.
Витя слонялся по комнате, поглядывая  снизу на  свет окон.  Там мелькали ноги прохожих. Игрушки, целый железный сундук дедушкиной работы, остались в дедушкиной и бабушкиной квартире,  под кроватью. В сундуке помещались плюшевая обезьяна с механизмом внутри, ванька-встанька, ружьё, музыкальный волчок, мужик и медведь, по очереди бившие молотами с двух концов по наковальне, и чудесная трубка ; калейдоскоп. Смотреть в неё надо было, прикрыв один глаз, слегка поворачивая трубку по оси. Цветные стёклышки складывались в узоры самых невероятных сочетаний и цветов. У самой двери, возле этажерки, нашлось место для трёхколёсного велосипеда и раскрашенной гривастой лошадки.
Но не только игрушек не хватало на новом месте. Всё здесь было другое. По сторонам узких и коротких улочек ютились двухэтажные развалюхи. Двора не было.  В стороне за домами расстилался пустырь с полувытоптанной травой. На нём собирались ребята. Дружбы ни с кем из них у Вити не завязалось. Разница дворовых ландшафтов порождала несходство в играх и обычаях. И люди здесь были не такие, как в старом дворе. Из полуподвальных помещений вылезали странные типы вроде Вани, худосочного жилистого парня неопределимого возраста, считавшегося чем-то вроде дурачка. Однажды Витя с ребятами наблюдал за его схваткой с женщинами. Женщины нападали, Ваня защищался, кричал, закатывая рукав рубашки и  обнажая худую бледную руку: "У меня ещё силёнка  есть!"
Иногда мальчик пытался поговорить с новой бабушкой. Покрытая платком, всегда занятая каким-нибудь делом, та отвечала неохотно и односложно. Витя смотрел, как она чистит картошку. На клубнях оставались "глазки". Не вырезая их, она клала плохо промытую картофелину в чугунок. Настоящая и единственная Витина бабушка всё делала чисто и аккуратно.
Полуподвальное жильё дважды затапливало, и мальчика возвращали к бабушке и дедушке в их большую светлую комнату. Здесь по-прежнему было сухо, светло и тепло. Полы ежедневно подметались. По субботам делали большую уборку. Деревянные некрашеные половицы намыливали, тёрли железными мочалками, грязь собирали тряпками, обмывали пол чистой водой, насухо вытирали. Свежо и радостно пахло чистым деревом.
      Первого сентября мама и бабушка отвели его в первый класс. Он был одет в  свой любимый френчик защитного цвета с подшитым изнутри белым воротничком. Такие же воротнички были почти у всех. В ожидании звонка,  на школьном дворе собрались будущие одноклассники, присматривались друг к другу, завязывали знакомства, играли, боролись. Витя сошёлся в поединке с вёртким, как угорь, чернявеньким, с красивыми карими глазами, мальчиком. Рядом, приседая от усердия,  заходя то справа, то слева, вился его старший брат.
; Илья! ; кричал он. ; Бросай через себя! Через себя!
Видно, это был заготовленный домашний приём, не раз приносивший успех, но с новым противником давший осечку. Илья, падая на спину и увлекая противника, пытался перебросить его через голову. Это ему почти удалось. Но Витя всё же успел удержаться и положить соперника на лопатки.
Бороться Витя любил и умел. Впервые он почувствовал в себе способность побеждать лет в пять, когда после долгой болезни вышел во двор. Была зима, много снега.  Он стал меряться силами с Аликом-маленьким.  То один оказывался внизу, то другой. Сил у Вити больше не оставалось, но какая-то  неведомая прежде жизненная воля вдруг проснулась в нём и приказала не сдаваться. Он сделал  усилие и оказался наверху. В это мгновение он понял, что может побеждать. Вскоре у него появились свои особые приёмы борьбы, с помощью которых он брал верх и над более тяжёлыми соперниками.
Очень быстро определилось и его лидерство в классе. Учился он легко. Читал быстро и выразительно. Некоторых усилий требовала только каллиграфия. Тонкое восемьдесят шестое перо не всегда правильно выводило "волосяные" и "толстые" линии с нажимом, но и с этим, приложив некоторые старания, можно было справиться. Всякие другие перья, особенно перо "скелетик" с утолщением на конце, мазавшее толсто и грязно, строго запрещались учительницей. Было ещё перо "рондо", но  оно казалось слишком экзотическим. Отвергнутые неканонические перья служили предметами обмена или игры. Как и в игре на фантики, они становились своеобразной школьной валютой.
Однажды, когда Витя, сидя за домашним столом, старательно выводил элемент заглавной буквы "Н", в комнату, постучавшись, вошла Таня. Она пригласила  мальчика на день рождения. Строчку с элементами буквы "Н" он уже заканчивал, но страницу надо было ещё украсить цветным бордюром. За работой, сидя на диване, следили мама и "папа". Справившись с домашним заданием, мальчик вышел в коридор и постучал в обитую чёрным дерматином дверь Таниной комнаты. Пир уже подходил к концу. Гостя посадили за  стол.
- Торт "Наполеон"! - объявила виновница торжества.
Никогда раньше не слышал мальчик такого названия и не знал, как подступиться к лакомству. Бабушка пекла пироги с яблочным повидлом, выплетая из теста разные узоры, а на день рожденья внука ; цифру, обозначавшую, сколько лет  ему исполнилось. Мама покупала пирожные с кремом. Этот же пирог был почти сухой, слоёный и не очень понравился Вите. Девочка несколько раз щеголяла непривычным названием, видя, что приводит этим гостя в смущение, и, может быть, именно поэтому. Мальчик чувствовал себя скованно и неуютно. Дома он рассказал, что его угощали пирожным "Наполеон", на что бабушка ничего не ответила.
С Таней было связано и другое странное ощущение. Сняв тапочки, она ходила по дивану, изображая плавные движения лебедя, "целуя бабушку одними руками". Мальчик лёг к её ногам и уловил сладковато-едкий запах девичьего пота. Он попросил Таню ещё раз пройти по дивану, под тем предлогом, что ему нравится, как она изображает лебедь. Немного помедлив, она исполнила просьбу, и он снова с острым наслаждением вдохнул взволновавший его запах.
Глубокие тайные чувства были скрыты от посторонних глаз. Шаловливость же и дерзость были у всех на виду и, казалось, не знали границ. "У этого человека только два выражения лица, - говорила учительница, - или рот до ушей, или нахмуренные брови". Если в классе что-то случалось, и виновник был неизвестен, в девяти случаях из десяти можно было смело указывать на Витю Панкова. Он и не прятался за чужие спины. На вопрос: "Кто это сделал?" - смело вставал и отвечал: "Я", даже бравируя этим. Учительница, опекавшая своих учеников, как наседка цыплят, относилась к нему с особым вниманием, любила больше других своих воспитанников, хотя частенько и наказывала. И он, подобно всем другим ребятам, любил её как вторую мать. В выпускной характеристике после окончания начальной школы учительница написала: "Ребёнок требует индивидуального подхода".
 В качестве самой строгой меры наказания было лично ею изобретённое средство: она отбирала у провинившегося ученика портфель, запирая его в классный шкаф. Лишённый своей школьной сумки шалун долго не решался показаться дома. Как правило, его ждала серьёзная взбучка. Конечно, это было не очень педагогично. Ведь от страха и отчаяния ученик мог вообще не явиться домой. К счастью, такого ни разу не случилось
Первую четверть Панков закончил с отличными отметками. Каникулы начались перед ноябрьскими праздниками. Зима в тот год установилась рано. Шестого ноября уже лежал снег. Под ветром он быстро заледенел. Витя катался во дворе на коньках-снегурочках. Было весело. Но радость длилась недолго. Вечером у него поднялась температура. Все каникулы пришлось пролежать в постели.
В школе дела продолжали идти успешно. Пятёрки были по всем предметам. Писал и читал он лучше всех в классе. Особенно удавалось ему "выразительное чтение" у доски. Сто двадцать слов в минуту без спешки и  особых усилий  выговаривал он звучным и вместе с тем некрикливым голосом, с безупречной дикцией и правильным произношением. Со счётом, умножением и делением справлялся без затруднений, но задачи давались с натугой. Он явно не был своим человеком в той стране, где нужно  высчитывать, за сколько минут из одной трубы в другую выльется столько-то литров воды, а поезда встретятся в определённом пункте с точностью до минуты. В четвёртом классе, где задачи стали сложнее, трудности возросли. Учительница, желая удержать своего любимца в отличниках, занималась с ним дополнительно. С экзаменами по математике он справился на пятерку, но это были его последние успехи на поприще точных наук. "Закончишь четвёртую группу с отличием, купим тебе часы!" ; подстрекая его рвение, несколько раз говорила мать. "Группой" на её языке называлась классная ступень обучения. Купить сыну наручные часы была её мечта,  а никак не желание мальчика. Ни о чём подобном он не просил. Обещанный подарок казался ему чрезмерной роскошью. Никто в его возрасте часов не носил. Исполнение обещания было отложено, а потом о нём и вовсе забыли.
На утреннике по окончании начальной школы награждали лучших учеников. В классе, где учился Панков, ещё с прошлого года ввели преподавание испанского языка, и Витя читал на утреннике стихотворение, начинавшееся словами: "Salud camarado e Stalin querido!"- Из рук любимой учительницы вместе с Похвальной Грамотой "за отличную успеваемость, поведение и прилежание" получил он и книгу: "Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и прекрасной царевне Лебеди" Пушкина. Книга была с красными виньетками, напоминавшими тёплые ласковые лучи утреннего солнца, с такими же рисунками и рукописным пожеланием учительницы "Вите Панкову с пожеланием так же хорошо учиться и дальше". Насчёт поведения и прилежания учительница имела к нему претензии, но, чтобы не портить мальчику праздника, выставила пятерку и в этой графе, хотя сильно сомневалась, что он будет образцом по этой части.
 По "Поведению" и "Прилежанию" у него бывали четвертные тройки. По этой причине его даже не сразу приняли в пионеры. Он пережил это с глубоко скрытой обидой. Но во второй набор попал безусловно.  Необходимо было купить пионерский галстук, желательно шёлковый. Он почему-то не всегда бывал в магазинах. Наконец алый лоскут о трёх концах оказался в руках мальчика. Тёти учили племянника завязывать галстук на два узла. Полагалась и металлическая застёжка-зажим. Нашли и её. Все немного волновались. Процедура приёма проходила в районном доме пионеров недалеко от дома. День торжества был  омрачён какой-то историей во дворе, в результате чего Вите пришлось перелезть через забор, чтобы попасть домой. У ворот его поджидали старшие братья обиженного им огольца. Галстук он снял и спрятал в карман.
Вскоре Панков был избран звеньевым, затем председателем совета отряда, потом членом пионерской дружины; на рукаве белой рубашки появились три красных полоски, пришитые бабушкой. Во время коллективных походов он шёл не в строю, а сбоку и, строго поглядывая на рядовых пионеров, ловя взгляды прохожих, скандировал: "Раз-два, левой! Раз-два, левой!". Ему нравилось быть командиром. 
Жизнь шла своим чередом. Семья, в которой жила Таня, куда-то переехала. Через несколько лет  девочка с матерью заехали на старую квартиру. Воспоминания о давней поре детства, о мальчике Вите, были живы в её душе. Она зашла в комнату соседей. Была зима. Он сидел на табурете возле обеденного стола в мягких разбитых валенках, которые сам же уже не раз подшивал, научившись этому у деда, и, держа на коленях книгу, читал. Не зная, как себя вести, желая скрыть смущение, не встал, не переменил позы. Она тоже, кажется, была смущена, но, не желая показать этого, небрежно спросила:
- Что читаешь?
- Эмиль Золя, - угрюмо ответил он, сделав ударение в фамилии писателя на первом слоге. ; 
- А, Золя! - со скользящей лёгкостью произнесла она,  перенеся ударение на второй.
Небрежное произнесение фамилии французского романиста, как будто этот человек был её старый знакомый, ещё больше смутило Витю. Собственное невежество краской стыда бросилось в лицо.
- Ты бы встал, - подсказала тётя.
Он поднялся и увидел, что она, тонкая, лёгкая и стройная, хорошо одетая, пахнущая духами, случайно залетевшая сюда на секунду из другой жизни, и теперь выше его ростом. Чистотой, благополучием, здоровой, нежной и озорной весёлостью дышало всё её существо. Рядом с ней Витя  чувствовал себя серым скучным мальчиком из бедной семьи. Убогими казались и тусклый свет лампы под жёлтым абажуром с кистями, и вся простая обстановка комнаты. Впрочем, он и раньше так же ощущал себя в её присутствии, хотя и не столь остро. Желая сгладить неловкость и прекратить эту нелепую сцену, гостья ещё что-то сказала и выпорхнула из комнаты, и из Витиной жизни, теперь уже навсегда.
Комнату Тани давно уже занимали другие люди: полковник с женой и  мальчиком Вовкой, получившим во дворе прозвище "Бульдожка", вероятно, за гладкое, плоское, довольно красивое лицо китайского типа. Вскоре к ним присоединилась бабушка, переехавшая из Кишинёва. Новый сосед был старше Вити года на два. Во дворе его почему-то сразу невзлюбили, принялись бить. Но он оказался нрава не робкого. Обид без ответа не оставлял. Во дворе Витя с ним враждовал, в квартире же мальчики становились друзьями по играм. В маленькой прихожей, служившей одновременно и коридором, раскладывали на телефонном столике игрушки из кубиков. Столик был слишком маленьким, часть игрушек переносили на пол. Там вырастали города, железные дороги. С гудением шли по небу самолёты, из них сыпались бомбы.
Чёрный телефон, висевший на стене, тоже сделался участником забав. Подняв трубку, наугад набирали номер.
- Это овощная база? - спрашивал Вовка.
Его товарищ придумал шутку ещё смешнее.
- Тётя Сендерюшка, Нелечка дома?
И оба заливались счастливым смехом. Особенно смешным казалось придуманное имя, похожее на название растения сельдерей.
 Стараясь не наступить на сооружения, ходили взрослые, и не было, кажется, случая, чтобы кто-нибудь затеял из-за этого перебранку.
 В субботние и воскресные вечера собирались поиграть в лото. Позади была рабочая неделя, уборка, баня. Когда Витя был маленький, бабушка мыла его дома в корыте. Уже вымытого, поливая чистой водой из большой кружки, приговаривала: "Потягунюшки-порастунюшки. С гуся вода, с Витеньки худоба!". Спустя несколько лет давно уже женившийся и покинувший прежнюю квартиру дядя заходил после работы за племянником. Они отправлялись в баню. Потом его брал  туда же дедушка или новый "папа".
Игра в лото распространилась по всей Москве и долго держалась. Рассаживались, приносили недостающие стулья. Раскладывали карточки, запасались кружочками для закрывания выигравших клеток. Раздавался голос того, кому выпало на долю "кричать", то есть называть номера извлечённых из мешочка бочонков. "Кричали" по очереди. "Семьдесят семь — топорики", ; возглашал ведущий. "По одной! Квартира!" - подавал голос кто-нибудь из играющих. - "Дед", - сообщал кричащий, доставая фишку с цифрой 90. "Сколько ему лет?" - обязательно вставлял кто-нибудь из сидящих. Следующая цифра давала ответ и на этот вопрос. Ставки были копеек по двадцать, но иногда, когда собиралось много народа, сумма на кону вырастала до нескольких рублей. Градус игры поднимался. Сумма сулила солидный выигрыш.
У Вовки  был маленький серебристый самолётик, удивительно похожий на настоящий. Должно быть, на таких моделях разбирались в часы учебных занятий боевые полёты. Вовкин отчим в войну был лётчиком, и на его счёту значилась сбитая вражеская машина. Один сбитый вражеский самолёт, конечно, очень скромный подвиг, но всё-таки лучше, чем ничего. Однажды, когда соседи  собирались в гости, Витя выпросил самолётик поиграть, пообещав  обращаться с ним осторожно. В коридоре играть почему-то не хотелось. Он вышел на кухню и стал водить самолётик над горящей газовой конфоркой, изображая воздушный бой. Самолёт то делал "мёртвую петлю", то пикировал, проходя над огнями горящих внизу партизанских костров. В один из таких заходов хвост его вдруг вспыхнул, и в одно мгновенье огонь охватил весь летательный аппарат, ярким  жадным пламенем лизнул лицо и волосы мальчика, опалил брови. Самолёт уцелел, но лишился серебристой окраски.
 С обожжённым лицом  Витя лёг спать, а наутро одна из тёть, глянув на него, ахнула. Лицо мальчика распухло, глаза заплыли. В ход пошло подсолнечное масло, какие-то мази. Целый день, он никуда не выходил, оттягивая неизбежное объяснение с соседом. Наконец, объявил, что случилось. К его удивлению,  Вовка не стал ругаться и даже ничего не сказал.
В это время Витя пристрастился к химическим опытам, записался в химический кружок. Иногда самовольно, иногда с разрешения учительницы брал домой реактивы. Ему нравилось, определив валентность элементов, составлять формулы и потом смешивать в пробирках разведённые водой или кислотой порошки. Цвета перемешивались, переходили один в другой, переливались, давая неожиданное сочетание. Это было похоже на волшебство. Нечто подобное, вероятно, испытывали средневековые алхимики. К счастью, всё обходилось без взрывов и прочих неприятностей, если не считать  едких запахов,  державшихся в квартире в течение нескольких дней. Удивительную терпимость проявляли домашние и соседи.
Первое мая и Седьмое ноября были главными праздниками в году. К ним готовились: берегли новую обувь и костюмы (если таковые были). С особым нетерпением ждали Первомая. Накануне вечером ребята со двора  допоздна гуляли по улицам, уже полные предпраздничного нетерпения  сговаривались, где встретятся, куда пойдут. Шли, конечно, к центру, смотрели на густые потоки нарядно одетых людей, двигавшихся в колоннах с флагами и транспарантами, покупали шоколадное мороженое "Эскимо на палочке". Затевали соревнование: кто больше и быстрее съест. Победителем чаще всего оказывался Вовка Маликов. Однажды за победу ему пришлось заплатить воспалением горла. К удивлению приятелей, он распахивал воротник пальто, подставляя шею холодному  воздуху. "От чего заболел, тем и лечись!" - уверенно говорил он, объясняя необычность своего поведения. С некоторых пор он вообще высказывался не по-детски серьёзно, авторитетно и категорично. 
Насладившись эскимо, переходили к лоткам с игрушками, цветными воздушными шарами, наполненными кислородом. Отпущенные они взмывали в воздух, поднимались на такую высоту, что казались маленькими. Плавали в воздухе день-два, потом  пропадали.
Были ещё забавные шарики: их надо было надуть и отпустить. Петляя в воздухе, они бросались наутёк от владельцев. Из вздувшихся комочков раздавалось пронзительное "уйди-уйди", словно в них сидел невидимый Петрушка. Воздух постепенно выходил, шарик сморщивался, сжимался, но стоило его надуть, как всё повторялось. Это была неосознанная мистерия жизни и смерти, гибели и воскресения.
Однажды мальчику довелось участвовать в одной из демонстраций. Дядя взял племянника с собой. Колонны часто останавливались. Коротая время, заводские мужчины играли в "жучка". Человек становился спиной к кружку играющих, выставлял из-под плеча ладонь; кто-нибудь из играющих наносил по ней удар, а водящий должен был отгадать, кто это был. Если угадывал, игроки менялись местами. Если же нет, игра продолжалась.
Дядя Миша "водил" и никак не мог угадать, кто нанёс удар. Между тем, колонна тронулась. Игру нельзя было прервать, и её продолжали на ходу. Дяде как сильному человеку было поручено нести полотнище с деревянными ручками с обеих сторон, растянувшееся на всю длину шеренги. Вите пришлось подхватить транспарант. Он оказался тяжелее, чем можно было ожидать.
Игра продолжалась на ходу. Ноша становилась всё тяжелее. Руки мальчика уже едва держали её. В этот миг дядя, наконец, пришёл на помощь. Красное полотнище с изображением серпа и молота снова поднялось и ровно поплыло над головами людей. Подходили к Красной площади. Головы демонстрантов повернулись в сторону мавзолея, на трибуне которого стояли руководители государства. В движении, издалека трудно было разобрать лица. Глаза искали Сталина. Увидеть его было мечтой многих. Но "вождя" в тот день на трибуне не было. Никто в толпе не знал, что он уже несколько недель не появлялся в Кремле из-за  болезни.
На Васильевском спуске реквизиты складывали в отведённом месте. Проголодавшиеся демонстранты, радуясь свободе, спешили по домам, чтобы отпраздновать 1 мая за столом с родными и друзьями.  Было немало людей, уже успевших выпить и закусить прямо во время демонстрации. Застолья с песнями продолжались весь день до вечера. Почти из каждого окна слышались радостные возбуждённые голоса, лились песни.
Вечером дети и взрослые отправлялись на праздничное гуляние. Автомобильное движение на главных улицах прекращалось. Всю их ширину занимали людские праздничные толпы. Не было ни давки, ни столкновений, ни взаимных неудовольствий. Попадались пьяные, без которых, как известно, не обходится никакой русский праздник. Ровный шум стоял над улицами. Впечатления струились нескончаемым потоком. К вечеру наваливалась усталость. Натруженные ноги гудели. Неразношенная обувь жала, на мизинцах и пятках появлялись мозоли.
Кругом, на дорогах и тротуарах, валялись цветные обрывки воздушных шаров, обёртки от мороженого, шоколада, конфет. Всё это к утру убиралось.
Первого мая было всегда тепло, даже жарко, второго же, особенно к вечеру, резко холодало. Но все уже давно ходили "раздетыми", в костюмах и платьях, и возвращаться к более тёплой одежде никому не хотелось.
Осенью 1947 пышно и торжественно праздновалось 800-летие Москвы. Счастливчиками почитались те, кому удавалось купить значок, выпущенный к этому событию.
 Москва светилась огнями иллюминации, в небе плыли голубые снопы света. Витя с ребятами смотрели небывало красочный салют с Крымского моста, недалеко от Парка культуры имени Горького. Домой возвращались на метро уже затемно. От своей станции шли по кипящим народом улицам, наполненные каким-то особым ощущением причастности к глубинным событиям истории.
Огромное место в жизни послевоенной детворы занимало кино. Ближайшими к переулку кинотеатрами были "Экран жизни" и "Экспресс". Первый размещался на Делегатской улице по пути следования трамвая "Аннушка" в большом каменном доме, на третьем этаже, второй - в двухэтажном строении в самой низкой части Садового кольца на скрещении Самотёки и Цветного бульвара. В сильные летние дожди низину затапливало. По воде плавали арбузы с ближайших лотков и прочие лакомства.
В кинозал вела деревянная лестница. По несколько раз бегали смотреть фильмы "Два бойца", "В шесть часов вечера после войны", "Нахимовцы", "Первая перчатка", "Застава в горах" с Сергеем Гурзо и, конечно, "Подвиг разведчика". Пели песни из фильмов. С особенным нетерпением ждали выхода в свет второй серии ленты "Падение Берлина". Первая оставила чувство восхищения от боевых сцен, богатырской внешности и густого баса Бориса Андреева. Появление Сталина в исполнении актёра Гелашвили вызывало почти молитвенный восторг.
Подальше, на возвышении Садово-Кудринской, располагался кинотеатр в виде греческого или римского храма под названием "Форум". Было принято произносить это слово с ударением на втором слоге. Бурные споры и смуту в умах вызвало замечание одной из старших девочек о том, что ударение следует ставить на первом слоге.
Влечение к кинематографу было таким сильным, что у кинотеатра торчали по нескольку часов, ожидая возможности "протыриться".
Книги или фильмы без героя, готового пожертвовать собой ради великой цели, вообще не вызывали интереса в ребячьих душах. Да таких книг, кажется. и не было. Витя учился в четвёртом классе, когда в школу на встречу с юными читателями приехал писатель Макс Поляновский, один из авторов повести о Володе Дубинине. Она называлась "Улица младшего сына". Действие её происходило в керченских каменоломнях, где скрывались партизаны. Под землёй было трудно дышать, в воздухе не хватало кислорода. Нити свечей едва горели. Последние капли воды делили между ранеными. Ходы на поверхность были завалены взрывами. Немцы специально устраивали их, чтобы "задушить" партизан в их укрытиях. Пионер Володя Дубинин проникал на поверхность сквозь маленькие щели, чтобы добыть воды. Он погиб, жертвуя собой ради боевых товарищей,.
Встреча проходила в актовом зале на четвёртом этаже. Как лучшему ученику Вите дали слово. "Есть книги, которые не хочется читать, ; начал он: ; Например, роман Бальзака "Человек, который смеётся". ; А от повести "Улица младшего сына"  невозможно оторваться". Писатель, нисколько не смущённый сравнением с Бальзаком, в своём ответном слове отметил выступление юного читателя, назвав его "товарищ..." Тут он запнулся. Ему тотчас подсказали: "Панков".
 Время шло. Увы! Пожелания любимой учительницы не сбывались. Об "индивидуальном подходе" к способному, но трудному ученику в средней школе не было и речи. Предметов прибавилось, учителей тоже, надзора, напротив, стало меньше.
Покончив за какие-нибудь четверть часа с домашними заданиями, вчерашний отличник спешил на улицу. Игра в футбол стала для него чуть ли не навязчивой страстью. Время, вчерашнее и сегодняшнее, как и мир за пределами футбольного поля, переставали существовать. Гоняли мяч, рискуя опоздать к началу занятий. Потом стремглав неслись в школу, гроздьями обвешивая подножки трамвая, вскакивали и на буфер сзади. Однажды Витя едва не угодил под колеса. Он спрыгнул неловко, спиной по ходу трамвая. Его так и потянуло к рельсам. Одно мгновенье отделяло мальчика от несчастья. Каким-то чудом Вите удалось сохранить равновесие и не попасть под колёса. Может быть, невидимый ангел-хранитель вновь прикрыл его своим спасительным крылом.
Футбол занимал умы и сердца не только детей, но и взрослых. Среди игроков заводской команды, выступавшей на первенство района на стадионе "Машиностроитель", был некто Вася Пучков.  Как-то раз дядя Миша привёл его во двор. И Витя, к общему удивлению, ловким финтом обвёл лучшего нападающего заводской команды.
Увидеть большой футбол на центральном стадионе "Динамо" было мечтой всех ребят во дворе. Нежданно-негаданно эта мечта сбылась. Сборная команда СССР играла с командой Англии. Все подходы и подъезды к круглой чаше стадиона  кипели толпами жаждущего попасть на матч народа. Кого только не было в этом многотысячном муравейнике! Машина самого Василия Сталина стояла у главного входа. Генералов, офицеров, прочих известных людей, среди которых был, конечно, знаменитый футбольный радиокомментатор Вадим Синявский, не счесть!
Билетов у ребят  не было, да и денег тоже. Они поехали на стадион, увлечённые общей волной болельщиков. Попробовали было просочиться в потоке заполнявших проходы зрителей ; не тут-то было. Бдительные контролёры каждый раз отлавливали их. И вдруг! Не чудо ли? Уже потеряв надежду, они приблизились к турникету ; и контролёр, можете себе представить, ; не остановил их. Они нашли местечко на трибуне. Матч начался. Наши забили один гол, через несколько минут второй, потом пропустили мяч в свои ворота. В рёве стадиона не слышно было собственных голосов. 
 После матча ехали домой, переполненные чувством радости, предвкушая, как расскажут о своём удачном походе. Поистине, это были счастливые мгновения жизни!  Родные вначале решили, что  Витя фантазирует. Но он так убедительно пересказал ход событий на футбольном поле, что рассеял сомнения. Ему даже показалось, что дядя Миша завидует.
После посещения стадиона "Динамо", главной спортивной арены страны, страсть к футболу усилилась. В "маленьком садике" во дворе поставили турник. Начались гимнастические упражнения: подтягивание, верчение "солнышком", через колено, вперёд и назад. Однажды, раскачавшись и не удержавшись, на всём лету Витя сорвался и, не успев собраться, плашмя ударился о землю. Распластался всем телом, приложился всеми суставчиками и здорово разбился. Поднялся не то что бледный, а мертвенно серый. В глазах было темно. От таких падений случается всякое, вплоть до серьёзных болезней и даже смерти. Дома юный спартанец, по обыкновению, ничего не сказал. Несколько дней проносил в себе странное безжизненное молчание. Он понимал, что серьёзно разбился, и ожидал чего-то худого. К счастью, всё обошлось.



IX

Жизнь катилась не по очень гладкой, но всё же накатанной дороге. Мир цвёл красками не вовсе потерянного рая.  Но время изгнания приближалось.
Летом пятьдесят первого года семья снимала дачу под Москвой. Кругом стояли таинственно молчаливые сосновые и еловые леса. Сухой здоровый воздух был пропитан запахами смолы, высохшей хвои. Её толстый слой пружинил под ногой, точно мягкий упругий ковёр.
Дача представляла собой вместительный тёплый дом в два этажа с пристройкой, предназначенный для жизни и в зимнюю пору. На первом этаже разместились бабушка с Витей и его двоюродной сестрёнкой, прелестной белокурой девочкой с синими удивлёнными глазами, похожей на птичку, залетевшую в мир людей. Её так и прозывали дома ; Синичка. Витя любил её со всей нежностью старшего брата. Однажды зимой, придя из школы и едва успев скинуть пальто, услышал горький плач девочки. Оказалось, сын дворничихи, Юрка-Сисямка, ударил её чем-то тяжёлым по голове. Не накинув даже пальто, Витька вылетел на улицу.  Переполненный гневом, желанием разорвать обидчика обегал весь двор, обыскал все его закоулки ; Сисямки нигде не было. Боясь возмездия, он укрылся дома и несколько дней не показывался. Витя же не был злопамятен, и спустя некоторое время гнев его прошёл.
Второй этаж, в пристройке, заняли  две  пожилые дамы и дачница с дочерью, которую звали Алла.
Дачный дом окружал довольно большой садово-огородный участок. Клумба ярких пахучих цветов весь день млела перед окнами. Над цветами вились красивые бабочки-шоколадницы, лимонницы, стрекозы, пчёлы, шмели. В огороде, на сине-белых соцветиях картофеля, замерев, оцепенев от зноя, сидели капустницы. За бабочками и стрекозами занятно было наблюдать и охотиться. Подкрадываться следовало осторожно, медленно протягивать руку и двумя пальцами, указательным и большим, легонько сжимать крылья насекомого. От грубых движений стиралась пыльца. Бабочки были чутки и часто вспархивали, прежде чем рука охотника дотягивалась до них. Коричневые стрекозы, большеголовые, с округлыми шарами глаз, к тому же, больно кусались. Не зная, чем заняться, Витя подолгу бродил в одиночестве между грядками. Иногда выходил в лес. Сосновый бор обступал красноватыми стволами, странной непривычной тишиной. Иногда с ветки на ветку перескакивали белки, роняя шишки, осыпая вниз скорлупу орехов и старую хвою. Травы почти не было. Мрачноватый покой царил под высокими кронами. Ветер иногда пошевеливал их тяжёлый полог. Небо скупо проглядывало голубоватыми озерцами.
По воскресеньям на дачу наезжали тёти. Они привозили с собой продукты. Все вместе ходили в лес, присматривались к подножьям деревьев, надеясь обнаружить грибы. Но лето только начиналось. Грибов в эту пору ещё не было.
Иногда к гуляющим присоединялась Алла. Это была почти взрослая девушка, рослая, сильная и очень разговорчивая. У неё с Витиными тётями находились общие темы. В отсутствии же молодых женщин она охотно общалась с Витей. Как-то предложила мальчику пойти на дальнее озеро. Где оно находится,  девушка точно не знала.  Говорили, что до него километров десять. Мальчиком овладела странная нерешительность. Десять километров показались ему непреодолимой трудностью. Он отказался. Алла пошла одна. Вернулась к вечеру,  держа в руках довольно большой пук камышей. На вопрос, зачем она их принесла, ответила:
- Чтобы доказать, что я была на озере.
Странная она была девушка, странной была её речь. Никому в Витином дворе не пришло бы в голову так объясняться. Впрочем, один находчивый парень там всё же был. Его звали Гарик. Он, действительно, за словом в карман не лез. Когда однажды Касьян, увидев Гарика возле стены с нарисованной рыбой, назвал его "дураком", Гаррик, слегка картавя, ответил:
- Дурак тот, кто рисовал, а я объясняю! 
Прошли хорошие, тёплые дожди. Долгожданные грибы наконец появились, пробив своими коричневыми головками хвойный настил под соснами.
 В один из воскресных дней тёти с племянником отправились в лес. Грибы  попадали в корзины не часто, но всё же их оказалось достаточно, чтобы сварить обед и приготовить второе. Это было кстати. В последнее время с деньгами и продуктами стало туго.
Однажды еврейки послали Витю за чем-то в мезонин. Зайдя в жилище и, заглянув в одну из кастрюлек, он увидел несколько котлет. Они так вкусно пахли. Пустой желудок нашёптывал: "Возьми, съешь". Витя давно  усвоил семейное правило: не брать ничего без спросу, особенно чужое, но в желудке посасывало уже не первый день.  Он не устоял перед соблазном иПоведению сПоведениюъел одну из котлет.  К тому же,  котлету можно было расценить как обещанную плату за работу, хотя работой поход в мезонин вряд ли можно было назвать. Это был один из маленьких грехов, совершённых им на даче.
 Другой, больше и серьёзнее, состоял в том, что  мальчик, встретив в лесу неподалёку от соседней дачи стайку домашних кур, с каким-то внезапно вспыхнувшим охотничьим азартом погнался за цыплёнком.  Тот метался, жалобно пищал, уворачиваясь от настигавшей его палки. Тугое тельце, будто надутое воздухом, пружинило, сжималось под ударами. Из последних сил, хромая и припадая к земле, цыплёнок нырнул под забор. Тут мальчик опомнился, и ему стало не по себе. Надежда на то, что живой комочек  уцелеет после безжалостной экзекуции, была слабая. Витя долго не мог забыть это происшествие. О случае с цыплёнком никому не рассказывал, даже ребятам во дворе.
Из других впечатлений дачного лета в памяти осталось знакомство с внуком знаменитой народной артистки, жившей на соседней даче. Его звали Сашка.  Это был упитанный, пшенично-белый парень с белёсыми ресницами над выпуклыми светлыми глазами, имевшими нагловатое выражение. Вокруг него собиралась "золотая молодёжь" из детей и внуков  артистов, начальников, генералов. Они сходились в верхнем этаже дачи, который Сашка называл кают-компанией. Витю пригласили "поиграть". Игра состояла в демонстрации эротических органов тела с приправой сальных шуточек. Играть в эту игру он  отказался. Он чувствовал себя чужим в этой среде генеральских сынков и народных артистов.  Непривычными были  сам стиль их речи, какая-то особенная нагловато-барская  манера держаться. Они называли себя  нерусскими именами: Джон, Фил, Мэри. Всё было в этой "кают-компании" точно на другой планете. Гораздо  свободнее Витя чувствовал себя с внуком хозяйки дачи, в которой они снимали комнату, Сергеем, парнем крепким, без замашек "золотой молодёжи". С ним, да еще с Васькой, пацаном из местных, жившим через дорогу, у него были хорошие и лёгкие отношения. Ваську из-за его расшитой золотом тюбетейки он прозвал "Царём". Прозвище всем троим казалось необыкновенно смешным.
Васька и Серёжка жили в полном согласии с окружающим миром. Сомнения, недовольство собой, чувство греха не мучили их, хотя и у них  случались поступки, которых можно было стыдиться. К "Сержу"  в этой компании относились с особым снисходительно-покровительственным чувством, смешанным с опаской, по той причине, что в драке ударом кулака сломал нос одному из Сашкиных приятелей. Впрочем, на равную ногу с сынками и дочками знатных родителей это его не поставило. К нему относились несколько свысока, как к силачу-простолюдину. Поначалу, когда среди них появился Витька, некоторые спрашивали, не он ли тот самый герой-богатырь? Сашка разуверил их. А Витька даже испытал нечто вроде гордости, что может вызывать такое чувство почтения, смешанное со страхом.
Однажды между бабушкой и съехавшимися дочерьми состоялось что-то вроде семейного совета. Все были чем-то встревожены.
- Забирать надо. Кормить его теперь некому, - поймал он обрывок разговора.
Говорившая это одна из тёток была особенно взвинчена.
- Собирайся, - сухо и зло бросила она племяннику.
- Куда?
- Куда, куда? В Москву.
И на недоуменные вопросы "зачем?", "что случилось?"  жёстко бухнула:
- Чего, чего! Мать твоя умерла - вот чего!
И загадочно уточнила:
- Для тебя умерла.
Сын, редко видевший в последнее время мать, никаких особенно нежных чувств к ней не испытывал. Холодок уже давно вкрался в его сыновнее чувство. Детская нежность ушла. Плёнка чёрствости постепенно покрывала сердце. Он даже стыдился произносить слово "мама", заменяя его при обращении укороченным "ма". В третьем лице, как и все в семье,  говорил о ней "мать". Известие же о её смерти словно прорвало наросшую на сердце кору. Услышав страшные, сказанные с какой-то жестокостью слова, мальчик заплакал.
 Сообщение о смерти матери оказалось преувеличением. Выраженное тётей на эмоциональном языке растерянности и страха оно означало, что мать жива, но арестована. Что  случилось, никто толком не знал и, странное дело, не стремился узнать. Лишний раз о несчастье старались не говорить, скрывали случившееся не только от соседей, но и от самих себя. Всё же кое-что просочилось сквозь стену молчания. Чистосердечная, порывистая, возмущённая какой-то несправедливостью мать сказала на производственном собрании в присутствии всего коллектива что-то "лишнее". В узком кругу кое-какая критика в адрес руководства и власти  ещё допускалось, но высказываться так открыто на народе было уже чересчур. Нашлись "стукачи". Поднялось дело. Подруги сначала поддержали её, потом, испугавшись, отступили. Отошёл в сторону и "нерасписанный муж", служивший тут же на складе завхозом. Оскорблённая предательством, грубостью следователя, мать держалась на допросах неуступчиво, оказала себя непокорной, "социально опасной" - и поплатилась за всё сполна.
 На даче мальчик изнывал от жары. Но стоило ему переехать в город, как полили дожди. Бегать с криками и песнями, босиком, под струями воды, как было раньше, не хотелось. Витя подолгу стоял в своём парадном у входной двери, глядя на сплошную стену дождя, с шумом заливавшего асфальт. Казалось, водяные потоки, собираясь в бурный ручей, уносили с собой и радости прошлой жизни. Иногда на трамвае мальчик  ездил в тот район, где жила до ареста мать.  Часами дежурил на остановке, как зверёк, потерявший близкого друга; всматривался в каждый подходивший трамвай, ожидая, что вот-вот из дверей вагона выйдет мать, весёлая, улыбающаяся, как всегда, - и весь этот кошмар кончится. Но дни проходили за днями: мать не появлялась. Постепенно острота ожидания спала, горе приглохло, но пустота в душе не заполнилась, долго болела, как рана. Как будто из привычного мира внезапно вырвали какую-то важную незаменимую часть.
Однажды, проходя с ребятами мимо Бутырки, Витя остановился и долго не сводил глаз с окон. В одном как будто мелькнуло белое женское лицо. Он уверил себя, что видел мать.
Осень прошла печальная и хмурая. Так же было в семье. Ёлки к Новому году не покупали.  Начались зимние каникулы. Старшая тётя принесла племяннику билет на Новогодний утренник в Колонном Зале Дома Союзов. В огромном зале высилось большое хвойное дерево, богато наряженное. Хороводом ходили мальчики и девочки. Смельчаки читали стихи. Кто-то пел песни. Витя тоже прочитал стихотворение, за что получил в награду книгу "Волшебные сказки" с цветными картинками. В соседних залах работали аттракционы. Витя послонялся, присоединяясь то к одной, то к другой группе. На душе было невесело. Не дождавшись  окончания утренника, получив пакет с подарками, в котором были редкие в то время мандарины, а также шоколад, конфеты, печенье и прочее, отправился домой. Там его даже не спросили, как прошёл праздник. В семье с некоторых пор все были хмуры, неразговорчивы.



X

К наступающему празднику, Дню Красной Армии, в школу пригласили какого-то важного дирижёра. Решено было дать большой концерт сводного хора. Искали солиста. Выбор пал на Витю Панкова.
"Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат", - выводил он, а хор подхватывал: "Пусть солдаты немно-о-го поспят". Спевки происходили после уроков второй смены в актовом зале на четвёртом этаже перед большим, во весь рост, красивым портретом Сталина в мундире генералиссимуса. Родное лицо с мягкой и лукавой улыбкой следило за тем, как шла репетиция. Поесть никто из "хористов" не успевал. Ни учителя, ни дирижёр об этом не позаботились. В желудке у школьников бурчало, но дирижёр не распускал хор, требуя совершенства, доводя поющих до самозабвения. Домой шли голодные, но с чувством какого-то сумасшедшего одухотворения.
Музыка, песни по-прежнему наполняли слух, пронизывали собою пространство, преображая неприглядную бедность жизни, поднимая и осветляя душу. Стоило выйти на экран новому фильму, как песни из него тотчас разлетались по застольям, звучали на улицах и во дворах. Так было с "Кубанскими казаками". "Каким ты был, таким остался, казак лихой, орёл степной", - слышалось из открытых окон. После американского  фильма "Багдадский вор"  во всех дворах запели: "Вар-вар-воришка залез ко мне в карман и вытащил оттуда огромный чемодан". Эта песенка так и осталась дворовой. Зато  "Абарая-а-а-а, бродяга я..." зазвучало на пластинках грамзаписи Апрелевского завода. Спрос на них был огромный. Едва появившись в музыкальных магазинах, они тотчас раскупались. Как-то, слушая пластинку, почти прильнув ухом к мембране патефона, Витя вдруг подумал, что мать не смотрела фильма, не слушала песню бродяги, не наслаждалась нежно-трогательной "Голубкой". Как могло случиться, что мать, такая весёлая, красивая, оказалась лишённой тех радостей, которые были доступны всем вокруг? Её участие в общем веселье закончилось на "Кубанских казаках". Он помнил голос матери, красивый и сильный. И музыкальность, и любовь к пению он унаследовал от неё...
   На хинди пел, как считалось, Радж Капур, на русском - Рашид Бейбутов, и, конечно, несравненно лучше, что несколько смущало поклонников индийской кинозвезды. Но пленительная, сладостная вязь отечественного соловья не могла затмить сияние Раджа Капура.
 Песню из фильма "Бродяга" очень хотели послушать ребята и девушки из соседнего парадного. Похоже, это были студенты, снимавшие у кого-то комнату. Витя вызвался принести пластинку вместе с патефоном, но тётки не разрешили вынести её из дома. Он не понял, почему. Такие запреты, высказанные без всякого разумного объяснения, были не редкостью в семье. Не позволили взять и патефон, хотя Вите он достался от матери. Вышел скандал со слезами. В конце концов, мальчик добился своего, но когда он прибежал в квартиру, где его прождали более часа, у всех уже пропало желание слушать пластинку.
В нравах семьи что-то стало меняться не в лучшую сторону. Вышло наружу и стало расти издавна тлевшее отчуждение между дедом и бабушкой. Что послужило причиной разлада уже ни он, ни она не могли сказать. Корни взаимных обид уходили в далёкое прошлое. Дочери приняли сторону матери. В семье шла молчаливая война. Праздник жизни мало-помалу угасал, весна миновала, а лето женской жизни выдавалось засушливым и одиноким. Тётки "срывали зло" то друг на друге, то на племяннике. В трудные годы к месту была пословица "В тесноте, да не в обиде". Теперь были и теснота, и обида. Все в семье были вспыльчивы, ссоры могли возникнуть из-за пустяка. А тут ещё огорчения из-за сестры и нелады с племянником, находившимся в том возрасте, когда нежность детства прошла, а на её месте выросла крапива дерзости и непослушания.
 Умудрённый жизнью дед старался объяснить внуку преимущества мягкого и осторожного способа поведения. "Ласковый телёнок двух маток сосёт", - не раз говаривал он, надеясь охладить не в меру горячую молодую голову. "Ну и пусть, - обрывал его внук, - а я не хочу".
Впрочем, мягким и осторожным дед был не всегда. Подвыпив, иногда проявлял характер в спорах с женой и дочками. В гневе мог так стукнуть кулаком по столу, что все вздрагивали и уже не смели молвить слова поперёк. Приходил в ярость, если на него в упор глядели долго и пристально. В молодости славился силой и смелостью. Рослый, красивый, уверенный в себе считался первым кулачным бойцом на весь околоток. Когда от его удара противник падал, его ловили за руку, надеясь найти в ней какой-нибудь твёрдый предмет, но никогда не находили. Он не нуждался в подобного рода подспорье. Подлость была противна его натуре. Стычки стенка на стенку чаще всего происходили на Масленицу, были не дракой, а честным боем, в котором  свято соблюдали правило "лежачего не бьют".
В семейной горючей среде с преобладанием неспокойного женского элемента довольно было искры, чтобы разгорелся пожар. Ссоры вспыхивали из-за каждого пустяка. Пятеро нервных женщин усиленно воспитывали племянника, совершенно сбитого с толку такой методой, а, вернее, полным её отсутствием. Некоторые их требования были полезны и принимались подростком без сопротивления. Ему часто напоминали "ешь с закрытым ртом", "держи правильно нож и вилку", "не горбись" и подталкивали в спину. Он и не горбился, ел довольно аккуратно, но всё, что могло хрустеть, сочно хрустело под его зубами. Одно время, правда, кому-то подражая, ходил сутулясь, шаркал подошвами, но это скоро прошло. Во многих же других случаях воспитательницы бывали несправедливы, за собой вины не чувствовали, не хотели, а скорее всего, не умели признать своей неправоты. Казалось, их раздражало само существование некогда любимого племянника. Возможно, тут действовал закон "гадкого утёнка" из сказки Андерсена.
Никаких серьёзных преступлений за племянником не числилось, но воспитательницы умели из каждого пустяка сотворить домашний ад. А упрямство подростка только разжигало их злобу. На каждое замечание он "переговаривался", "огрызался". Такая неуступчивость только подливала масла в огонь. Тётки выходили из себя: "Говори - не говори, ему всё как от стенки горох. Надоел хуже горькой редьки. Не будешь слушаться, в  детский дом отдадим…" Даже дед терял терпение. "Хоть кол на голове теши, - с трудом сдерживаясь, вслух размышлял он. - Ты ему - брито, он тебе - стрижено".
Однажды зимой одна из тёток, вне себя от гнева, за какую-то пустую провинность племянника набросилась на него, вытолкнула, легко одетого, на лестницу и захлопнула дверь. Прошло около часа. Он начинал мёрзнуть. Соседка,  Вовкина бабушка, отрыла дверь и ввела его в квартиру.
Семейная война не прошла даром. Как-то в магазине, подавая через высокий прилавок чек продавщице, он увидел, что у него дрожит рука.
До решения определить мальчика в детский дом оставался один шаг. Положение спас дед, объявив себя опекуном внука.
 Зимним вечером одна из тёть, с которой проходил он когда-то уроки домашнего вокала, взяв племянника за руку, вышла с ним из комнаты  на кухню и, усадив его на табурет, стала напевать песню, в которой были такие слова: "Вот тут будем строить канал…"
- Эту песню поёт сейчас твоя мать! - сказала она.
Витя  сидел насупившись, глядя в пол,  и, едва песня закончилась, молча встал и вернулся в комнату.
Спустя несколько месяцев от матери пришло письмо. Она просила прислать продовольственную посылку, жаловалась, что болит желудок. С крохотной фотокарточки, вложенной в письмо, смотрело бледное, расплывшееся, почти незнакомое лицо. Сёстры жалобам не поверили. Судя по лицу, не голодает, решили они.
- Это от грубой пищи, - объяснил им отец. - Вы думаете, там разносолы? На ржавой селёдке да на пустой баланде по целым дням сидят.
Отделив часть денег от получки, он отправил посылку.
В конце материнского письма была приписка, начертанная неуверенной рукой тонкими угловатыми буквами: "Сыночка! Мне очень тяжело. Прошу тебя, напиши в Верховный Совет. Говорят, если дети просят, матерей иногда освобождают".
- Напиши,-; подталкивал внука дед.
 Внук медлил. Что-то останавливало его. После пережитого летом потрясения он ушёл в себя, жил, как ёж, прячущий голову в колючки при приближении чего-то непонятного. Ни с кем из родных о матери ни разу не заговорил.  Она находилась теперь где-то в другом мире, чуть ли не на Луне, а он был здесь, в Москве, и  всё, что вторгалось в эту жизнь, беспокоило, нарушая привычный порядок. Лучше было не думать об этом.
Письмо под диктовку деда он всё же написал, но ответа не получил.
Напряжённая атмосфера в семье накалялась. На улице легче дышалось. Возле дома, в тёмных закоулках и парадных было особенно уютно. Никто не зудел над ухом. Какой-никакой, это был воздух свободы.
Законы улицы просты и понятны. Они включали в себя легко исполнимый кодекс поведения: "стыкаться один на один до первой кровянки", не выдавать товарищей, не жрать исподтишка, в одиночку, и тому подобное. Это были правила уличного товарищества, рыцарства, вольного казачества, не стеснённого ничем, кроме страха наказания и чувства ребячьей чести. Всё, что выходило за их рамки, воспринималось как нечто постыдное.
Нелепыми казались попадавшие из деревни в Москву ребята и девчонки. Безудержный смех вызвали слова одной из них. Она говорила "сигать" вместо прыгать. "Как, как? Скажи ещё!" - захлебываясь от смеха, требовали ребята. Не понимавшая причины смеха, она  простодушно повторяла слово, приводя ребят в неописуемый восторг. Вообще всё, связанное с деревней, вызывало пренебрежение. "Колхозник" было уничижительным словом. Деревенские ребята казались  тупыми и простоватыми. "Эй, ты, калун!" - кричали какому-нибудь неотёсанному с виду парню. "А ты топор?" - ответил однажды один из них. Ответ поставил московских мальчишек в тупик. Они привыкли одерживать верх в словесных поединках с "деревней"  Такой находчивости от  "лаптя" они не ожидали и пригасили чувство досады деланным смехом.
Котёл московской жизни, в котором варились и выпаривались миллионы человеческих душ, кипел и булькал, выплескивая слухи, события, но то, что происходило за пределами котла, доходило в ослабленном виде, почти не  касаясь сердца. Кого из детей и подростков, чьи знания о жизни были ещё очень невелики,  трогали беды далёкой и непонятной деревни, из которой люди стремились выбраться всеми правдами и неправдами, чаще всего устраиваясь дворниками, рабочими на стройках, домработницами? А  устроившись и пустив корни в Москве, уже сами стыдились своих корней. Этих "новых" москвичей презрительно именовали лимитчиками или "лимитА".
Упомянутый сын дворничихи Сисямка родился как раз в такой семье, приютившейся в пристройке у стены фабрики "Москвошвея". В отличие от своих родителей он уже считался коренным москвичом. "А мы вчера ели торт-мороженое и мороженое-торт", - хвастался он, вызывая презрительное фырканье дворовой голытьбы. Дети Москвы и представить себе не могли полутёмные неопрятные избы, запах навоза и скотного двора, непролазную грязь развороченной гусеницами тракторов единственной улицы, разрезавшей селение, точно ножом, на два пласта. Не имели они понятия и о трудоднях, заменявших деньги, о длинном и тяжёлом рабочем дне и ещё о многом другом. А если бы и знали обо всём этом, это только усилило бы их неприязнь к колхозной деревне, разительно отличавшейся от киносказки, показанной в "Кубанских казаках".
Однако как ни груба и тяжела была  жизнь в деревне,  она имела в себе  и что-то хорошее, скрытое от чужих глаз. Многие ли из городских детей  просыпались на ранней зоре, слышали звук пастушьего рожка, собирающего стадо? Кому из них приходилось лежать на только что скошенной траве, глядя в бездонную чашу неба, то лазурного, то раскрывающего над землёй тёмно-синий шатёр с рассыпанными по скатам и куполу золотыми и алмазными звёздами? Правда, в осенние и зимние вечера на деревенских  улицах было пустынно, уныло. Люди собирались в Клубе, Доме культуры или в какой-нибудь избе. За тёмными, расписанными ледяными узорами окнами трещал мороз, в чёрном небе ярко горели слитки далёких планет, а в надышанном помещении было тепло, уютно. Приходили чужие, ребята из других деревень. И тогда  случались драки.
 Удивительно устроены люди! Живут на одной земле, жмутся друг к другу, собираются в стаи, подчиняясь древнему инстинкту самосохранения, вспоминая первобытное тепло, и в то же время стремятся разделиться уже в лоне одной семьи. Что уж говорить о целом племени, народе! Даже два конца одной деревни нередко враждуют между собой. А уж если  людей разделяют разные языки и обычаи, вражда становится ещё сильнее, нередко переходя в столкновения и войны. 
В больших городах собираются люди разных племён, но здесь различия исчезают быстрее. Чтобы сделать жизнь приятнее, изобретательные умы придумывают разные средства удобства и уюта. Вот почему  люди покидают обжитые, но плохо устроенные для комфортной жизни места, влача за собой древние привычки своего рода и племени. В огромной толпе больше интересных лиц, впечатлений. Нет простора полей, но не всем он и нужен. Зато есть прочные каменные дома, множество улиц и площадей, есть театры, музеи, троллейбусы, метро, автомобили;  люди одеты красиво.
 Именно так было в Москве. И пусть ночное небо здесь отсвечивало тревожным красноватым светом, но и в этом свечении звёзды были достаточно ярки. Повсюду, днём и в вечернюю пору, во всякое время года на улицах было много народа. Пожилые люди гуляли и сидели на лавочках в парках, молодёжь стремилась к развлечениям или искала укромные уголки для свиданий. Стайки ребят носились по улицам, собирались возле парадных. Велись сокровенные разговоры, пелись дворовые песни. Среди них "Журавли" в исполнении, как считалось, Петра Лещенко. Во дворе, где рос Витя, эта песня была особенно любима, волновала скорбной таинственностью, взрослой серьёзностью и пелась с предосторожностями как эмигрантская и, стало быть, антисоветская.

        Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный,
             Слышу крик журавлей, улетающих вдаль,
           Сердце бьётся сильней,не достичь каравана ,               
                Не увидеть мне вновь и России моей.

Вкрадчиво и красиво лились мелодия и слова "Мурки":

Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая,
Здравствуй, моя Мурка, и прощай!
Ты зашухарила всю нашу "малину"
И за это пулю получай...

В моде были сапоги, маленькие кепочки, "золотые фиксы". У некоторых взрослых, блатных, они и в самом деле были из чистого золота. Ребята же оборачивали один-два зуба фольгой от конфет - получался "золотой" зуб. Митька Хитров к тому времени отсидел по малолетству три месяца в тюрьме за воровство. У него появились дружки из Марьиной Рощи - рассадника притонов и малин. Он хвастался, что ходил с ними на "гоп-стоп". Иногда эти "гопники" появлялись во дворе. От них веяло чем-то тревожным, недобрым и вместе с тем заманчивым.
От  Митьки ребята услышали и быстро выучили разные блатные песенки: В одной из них, "Гоп со смыком", были забавные слова: "Пусть она крива, горбата, но червонцами богата, вот за это я её люблю". От него же по двору разошлась и другая: "Парень в кепке, и зуб золотой".
Пиратской романтикой отзывались песенки "В нашу гавань заходили корабли", "В Кейптаунском порту с пробоиной в борту Жаннета поправляла такелаж", и плещущая морским бризом "Там, где под солнцем юга, там, где не злится вьюга, жил испанец, Джонни-красавец". 
"По фене ботали" почти свободно. Не владевший лексикой тюремного мира считался "фраером". Блатной говор перекликался с лексикой стиляг. "Чувак" соседствовал с " блатным", "канай отсюда" и "хиляй" слышались через раз.
По вечерам ходили "прошвырнуться на Бродвей", как называлась на сленге улица Горького, или поближе, на Самотёчный бульвар. В разговорах упоминался какой-то таинственный "Коктейль-холл", где собирались стиляги. Их время наступало весной и длилось всё лето и осень. Эти люди делались предметом охоты бригадмильцев и дружинников. Бдительным оком осматривали они встречных молодых людей в поисках костюмного бунта. Взбитые коки, клетчатые пиджаки с широкими ватными плечами, узенькие брючки, ботинки на толстых подошвах выдавали "бунтарей". На  этих юнцов можно было смотреть как на ярмарочных петрушек или ряженых, если бы не умело поддерживаемая нетерпимость ко всему, что выбивалась из общего ряда.
С возмутителями спокойствия началась настоящая война. Новый внутренний враг был найден. Завертелись "комсомольские дела", проработки, исключения "из рядов", а вслед за тем и из институтов. Стиляги, впрочем, не очень и прятались. Мелодии буги-вуги и рок-н-ролла, переписанные на рентгеновские плёнки, добавляли в кровь молодых людей адреналин. "Перерожденцев" клеймили по радио, в газетах, журналах и кино. Стилягу изображали в виде дебильного детины со взбитым коком, в неимоверно узких брючках, в ярко расписанных диковинных рубашках, на пару с разнузданной девицей.

 Он морщил лобик маленький,
 Двадцатилетний дяденька, ;

писал известный поэт в газетном фельетоне.
Было, и в самом деле, много пустого, трескучего, даже уродливого и обезьяньего в этом разнёсшемся по Москве поветрии. Да и среди самих стиляг нередко встречались довольно противные типы с наглыми физиономиями, но попадались и вполне нормальные ребята, искавшие острых ощущений.
Тяга к "западным влияниям" в одежде и музыке, может быть, именно в силу негласного запрета и гласного осуждения, стала особенно  сильной среди подрастающего поколения. Это увлечение захлестнуло и Витю Панкова. Он учился в седьмом классе, когда один из одноклассников предложил ему обменяться пластинками. Витя привёл его к себе домой. Горячий поклонник этого стиля музыки предложил обменять "Рио-Риту" на "Цветущий май". Витя колебался. С пластинками и старым патефоном, оставшимся от матери, было связано слишком много воспоминаний.
Влюблённый  в джаз одноклассник оказался одним из первых стиляг в школе. Он приходил в класс со взбитым напомаженным коком, в узких брючках, за что имел неприятности с завучем и директором. Был даже поставлен вопрос о его исключении из школы. От вызывающей причёски и узких брюк пришлось отказаться, но своим пристрастиям одноклассник не изменил. В послешкольные часы он был тем, кем хотел быть.
Начиналась эра ранних магнитофонов, самодельных записей на рентгеновских плёнках. Зазвучали непривычные ритмы буги-вуги и рок-н-ролла. Кое-кто наигрывал их на школьном пианино, напевая:

Лос-Анжелос, сто второй этаж.
Там буги-вуги играет джаз…
Москва, Калуга, Лос-Анжелос
Объединились в один колхоз…

Удивляла прихотливо однообразным ритмическим рисунком, навязчивым и гипнотическим, притягивала и одновременно отталкивала.
Разгорались споры о достоинствах и недостатках новой музыки. Буги-вуги Витя ещё принимал, механический же ритм рока вызывал у него резкое неприятие, может быть, потому, что ему доводилось слышать не самые лучшие образцы  этого стиля. От того, что он слышал, страдало и музыкальное чувство, и слух. Это был грохот с остро агрессивным ударным ритмом, подавлявшим всякую мелодику, напоминавшим адскую кухню.  Эту какофонию можно было бы назвать музыкой хулиганов, желавших разорвать путы приличий, сломать, сокрушить старые формы, дать выход тёмной скопившейся энергии…
Густой, грязновато-хриплый, чувственный голос засурдининного саксофона, объявленного инструментом чуждой буржуазной музыки, будил в душе те ожидания, которыми жили в тёмных подъездах и подворотнях подростки.
Попадавшие иногда в руки фотографии интимных сцен, снятых в заграничных борделях, только усиливали жажду острых ощущений. За распространение порнографических снимков строго наказывали. Вовка Маликов показывал ребятам пачку таких снимков. Он получил их от соседки по квартире, тети Клавы, рослой молодящейся женщины, жившей неизвестно на какие средства. Вскоре стало  известно, что её арестовали "за антисоветский образ жизни".
Строгости в жизни советских людей было более чем достаточно, но и попыток нарушить вводимые правила тоже хватало. В школах до седьмого класса мальчикам не разрешалось иметь никакой другой стрижки, кроме "нулёвки". Если волосы хотя бы на палец нарушали положенную  длину, ученика не допускали до занятий. В вестибюле по утрам, перед занятиями, завуч и помогавшие ему дежурные проверяли чистоту рук и белых воротничков.
 Несмотря на попытки поддержать полувоенную дисциплину, в школе царил праздник непослушания. Веселье перехлёстывало все границы. Голоса учителя на уроках не было слышно. Переговаривались, стреляли из резинок бумажными пульками, брызгались чернилами. Только резкий стук указки о кафедру мог на мгновенье  утихомирить банду шалопаев. Это было буйное собрание весёлых дикарей, напоминавшее бурсу Помяловского, или ШКИД, школу имени Дзержинского из рассказов Пантелеева, называвшуюся на ученическом жаргоне школой дефективных.
Тормоза у  этих детей природы не работали, всё плыло, вертелось, двигалось в их головах, доставляя неописуемую радость недорослям и страдания несчастным учителям. Некоторые из педагогов, не выдержав ежедневного ада, уходили из школы. Почему-то особенно часто менялись преподаватели физики. Каждому новому страдальцу ребята тотчас приклеивали прозвище. Один, с усиками и чёлкой на лбу, казался им похожим на Гитлера, другой презрительно именовался "Рохля"; третьего, всё время подтягивавшего штаны, Панков назвал "Сын клоуна". Кличку тут же подхватили.
Обсуждались важные темы: правда ли, что тигр Акбар откусил голову дрессировщице Ирине Бугримовой? Кто поёт лучше: Ляля Чёрная или Изабелла Юрьева? Что такое небоскрёб? Кто с кем сегодня "стыкается". В первых двух пунктах мнения расходились. На вопрос о небоскрёбе придурок Зюзя, знаменитый тем, что мог достать языком кончик носа,  отвечал: "Это то, чем небо скребут", вызывая приступ неудержимого счастливого смеха. Относительно "стычек" общественное мнение быстро устанавливало истину, передавая её по беспроволочному телефону во все уголки класса.
Понятно, что ни о каких успехах в науках в таком "сумасшедшем доме" говорить не приходилось. Тем не менее, одну из четвертей Панкову удалось каким-то образом окончить без троек.
Одна из его тёть, работавшая наборщицей в типографии "Красный пролетарий", отличалась особой чуткостью к языку, еще более развившейся от постоянного соприкосновения с печатным словом. Она вела с племянником поучительные разговоры о смысле и правописании некоторых слов. Так, заглянув однажды в тетрадь племянника, выразила  сомнение в правильности написания слова "идти". Она отстаивала вариант с двумя "т". Мальчик не соглашался и в доказательство привёл пример, найденный в книге. Тётя приносила домой новости о книгах и обстоятельствах, сопутствующих их появлению на свет. При выпуске второго издания романа Фадеева "Молодая гвардия"  на встречу с наборщиками приезжала Валя Борц, член подпольной организации молодогвардейцев. Всех интересовало, кто был предателем, выдавшим подпольщиков. С некоторых пор стали распространяться слухи о том, что автор романа  написал что-то не так, за что подвергся критике в печати.
Желая показать племяннику, как рождаются книги, тётя взяла его однажды в цех. Огромный и сложный мир открылся ему. Машины стучали и гремели, наборщики наполняли металлические коробки литыми буковками. Сверху автоматы накладывали на них ровно разрезанные листы бумаги. Потом их собирали вместе, сшивали, склеивали. Оставалось одеть их в красивые обложки ; и получалась книга.
Тётя была на фабрике уважаемым человеком. Её фотография висела на доске почёта. Она предложила провести экскурсию по  нескольким цехам для всего класса, что и было исполнено.
В школе объявили конкурс на лучший рассказ о войне. Обладавший живым воображением мальчик сочинил  героическую историю о советских танкистах. Вовка Маликов нарисовал на обложке тетради чёрной тушью танк, стрелявший из пушки. Панков сдал тетрадь в учительскую. Автор и его друзья ждали результатов, но так и не дождались. О конкурсе больше не было ни слуху, ни духу. Витя не знал, что думать: то ли рассказ оказался никуда не годным, то ли никто больше не отозвался на призыв попробовать свои силы в литературе. 
В другой раз, в заданном на дом сочинении по истории, упомянув о торговле чёрными рабами, он употребил фразу не из уличного словаря: "Так было положено начало расовой дискриминации". Она выскочила сама, что свидетельствовало не о полной пустоте в голове подростка. Вместе со всяким сором туда попадало и что-то дельное. Многие из  ребят были записаны в библиотеки, ходили в кружки художественного чтения, духовых инструментов, зоологический, авиамодельный, в секции борьбы и бокса.  Алик-маленький показал Вите блокнотик величиной с четверть тетрадного листа. На первой странице аккуратным почерком были выведены слова: "Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять" И. Сталин. Чуть ниже шло другое, столь же замечательное выражение: "Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы". Н. Островский. Витя завёл себё такой же блокнот,  перенеся в него приведённые цитаты.
Всё героическое, революционное находило отклик в душах мальчишек.  Стихи Владимира Маяковского о советском паспорте знали наизусть чуть ли не поголовно. Как-то вечно пьяненький мужичонка из квартиры по соседству с магазином вышел во двор с бумажкой, на которой были написаны следующие строчки:

Ненавижу всякую мертвечину,
Обожаю всяческую жизнь!

Ниже следовало приглашение указать автора этих стихов. Это был вопрос из литературной викторины, проведённой на работе в том учреждении, где мужичок служил сторожем.
- А ну-ка, чьи это стихи? - спросил он, уверенный, что поставит ребят втупик.
Его ждало разочарование. Все в один голос назвали Маяковского.
Представления о благородстве и чести ребята черпали из радиопередач, кинофильмов и книг. Революционеры, разведчики и бойцы Красной армии были теми "настоящими людьми", которые "закалялись, как сталь", подавая примеры мужества.
В галерею отечественных героев вторгся Тарзан из одноименного голливудского фильма, мускулистый супермен, выросший в джунглях, благородный и смелый, победивший в единоборстве льва. И сам он, и его подруга, красавица Джейн, обезьяна Чита, чернокожие дикари, слоны, бежавшие с трубными звуками по джунглям на помощь Джейн и Тарзану, - всё поразило воображение мальчишек. Новых серий ждали с жадным нетерпением. Три серии прошли, но четвёртую почему-то не показали, оставив в ребячьих душах сожаление и досаду. Она пришла на экраны через много лет, с опозданием, и уже не вызвала тех чувств, на которые была рассчитана.
Ожидание встречи с "Тарзаном" отчасти скрасила мультипликационная картина Уолта Диснея "Белоснежка и семь гномов". "Эй-о, эй-о!" - эхом разлетелись по дворам возгласы весёлых маленьких человечков.
Вслед за ней на экраны кинотеатров вышел американский фильм "Три мушкетёра".  По всей Москве застучали деревянные "шпаги". Чуть ли не в каждом дворе были Атос, Партос и Арамис, но имени Дартаньян удостоивались немногие. Он был вне сравнения. Сражались и между собой, и двор на двор. Во время одного из таких сражений все "мушкетёры" из Витиного двора были "заколоты". Остался он один против пятерых из чужого двора. Отступая, он завлёк их в парадное. Поднимаясь с одного марша лестницы на другой, пластался на ступеньку и оттуда наносил "укол" поднимающимся противникам. Так он "заколол" четверых. На пятого же напал сверху и в прыжке, прижав его "шпагу" книзу, "прикончил". Честь двора была спасена.
 Как-то ранней осенью Митька Хитров вызвал на матч соперников с соседней улицы. Играли на поле детского парка. Витька, к неудовольствию ребят, отказался, у него болело горло. Но всё же не выдержал и пошёл посмотреть. Его команда проигрывала. Он вступил в игру, забил два мяча, сравняв счёт. Потом, пройдя к воротам соперников, сделав финт, "убрал" выскочившего на него защитника и, положив корпус на бок, своим коронным приёмом пробил в "девятку". Вратарь в позе обречённого застыл на месте. Игра была сделана. 
У "мушкетёров", как и положено, были свои "дамы сердца", девочки из соседних домов. Взволнованные первой влюблённостью те и другие жаждали встреч. Мальчишки дежурили у ворот, ожидая, когда девочки появятся на улице. Те выходили, взявшись под руки и, проходя мимо, напевали что-то, в чём ребята искали тайный смысл. Когда надо было заговорить с девочками, Витька брал это на себя. Он подходил к двери подъезда, за которой прятались "дамы сердца", и почему-то с кавказским акцентом не то говорил, не то напевал "Ай, пагади, нэ ухади!"  и просовывал под дверь записку. В ней были то ли сочинённые им, то ли носившиеся в воздухе стихи:

   Опять весна волнует кровь,
   Опять стихи, опять любовь…

или приглашение в кино, или какая-нибудь несусветная чушь, казавшаяся "мушкетёрам" удачной шуткой.
     Самым опытным в амурных делах был Митька Хитров. На выходные он часто уезжал в Малаховку, а вернувшись, рассказывал о свиданиях с деревенскими простушками. Он имел к женскому полу "подход", владел особым галантным языком. Познакомился даже со знаменитой девочкой-кинозвездой Наташей Защипиной, оказавшись с ней рядом в креслах партера на каком-то театральном представлении.
Однажды "мушкетёры" (это было на второе мая) отправились на "Бродвей" в смутной надежде встретить там "своих" девочек.  Надежда была слабая. По "Бродвею" чуть ли не во всю его длину, от Белорусского вокзала до Красной площади, нескончаемым потоком текла людская река. Однако "мушкетёрам" повезло. Они увидели девочек, стоявших у большой витрины магазина модной  одежды. "Дамы сердца", спиной почувствовав присутствие кавалеров, оглянулись, мгновенно прянули с места и исчезли в толпе.
Посовещавшись, дня через три, "мушкетёры" задумали было пригласить их в театр, но вовремя передумали. Ни у кого из них не было приличного костюма. Витя вспомнил, как неловко ему было, когда месяц назад он вместе с классом отправился в театр Красной армии на спектакль "Ревизор" по пьесе Гоголя.
Звездообразная громада театра располагалась недалеко от школы. В театр  надо было одеться поприличнее, но от былого разнообразия в одежде у Вити к тому времени ничего не осталось. Был только недавно купленный для лыжных уроков физкультуры байковый костюм. Но он совершенно не подходил к случаю. Витя понял это, уловив удивлённые взгляды  театралов и увидев своё отражение  в зеркале.
Огромные фойе подавляли  роскошью и богатством отделки. В коридорах с навощённым паркетом, среди чопорной публики, дородных офицеров и их пышнотелых дам, ребята чувствовали себя неуютно. Чтобы справиться с неуверенностью, по нескольку раз сообщали друг к другу, что в спектакле "Ревизор" одного из купцов играет отец одноклассника. Все четыре действия прошли в каком-то тумане. Отца одноклассника в роли купца они так и не  распознали на сцене.
Театр-студия киноактёра был попроще. И, главное, там можно было  увидеть "звёзд" экрана и эстрады. Правда, попасть в этот Дом кино было трудно. Однажды  Вите Панкову это удалось. Одноклассник, чей отец был знаком со знаменитым артистом Иваном Переверзевым, достал билеты. Шёл сводный концерт. Театр был полон. В густой толпе в фойе и на лестнице, в антракте и после концерта, делились впечатлениями знатоки. Спускаясь по лестнице, Витя услышал позади себя разговор двух мужчин.
- Тебе всю кавалькаду испортил Глеб Романов! - говорил один из них.
 Эта реплика удивила мальчика, как и слово "кавалькада", употреблённое в таком неожиданном сочетании.  Исполнитель лирических песен Глеб Романов Вите нравился. У этого певца был  красивый, лёгкий голос и приятная внешность. Витя не дерзнул бы даже усомниться в достоинствах этого артиста. И вот оказывается, кому-то это может не нравиться!
Знаменитые артисты были небожителями.  Они редко ходили пешком, да и то по центральным улицам. Чаще ездили на личных автомобилях. Как-то Вите довелось  увидеть на улице Николая Крючкова. Он едва поверил своим глазам. "Идёт вперевалочку, кепка набекрень!" - рассказывал он ребятам во дворе, гордясь тем, что ему удалось лицезреть знаменитость.
Возле того же Театра Красной Армии спустя некоторое время Митька Хитров надоумил их просить деньги у офицеров. Деньги были нужны голубятнику Вальке из соседнего двора, который жил на пенсию по инвалидности да на зарплату жены. Сарай и садок для птиц были, но пустовали уже длительное время.  Его мечтой было собрать стаю породистых голубей, заботиться о них, кормить зерном, следить за их повадками, любовными играми, помогать выхаживать птенцов, ставить их на крыло, посвистывая и помахивая длинным шестом, каждое утро и вечер поднимать стаю в небо, уноситься взглядом вместе с птицами ввысь. 
Собрав около десяти рублей, зимним утром поехали в промороженом трамвае на птичий рынок. В вагоне пахло табачным дымом. Витю мутило. Боясь опоздать к назначенному часу, он вышел из дома, не проглотив даже крошки хлеба. Денег хватило только на одного голубя, белого с чёрными крыльями и таким же хвостом. Такая разновидность называлась "сорока". В словаре голубятника то и дело мелькали названия: монахи, чиграши, почтовые, мохноногие,  курносые...
Вскоре в пару к купленному голубю прикупили голубку той же породы. Сначала птиц выдержали дня три в садке. Потом выпустили на волю походить. При первом же полёте едва не случилась беда. Голубка попала в западню к ребятам из соседнего двора. Они поместили пленницу на подоконник лестничной клетки, привязав за ногу к шпингалету рамы. Митька Хитров с опасностью для жизни пробрался по пожарной лестнице, влез в окно и  освободил её.
Прошло ещё несколько дней. Пару снова решились поднять в небо. Валька достал длинную палку, водрузил на её конец красную тряпицу, влез на сарай и, присвистнув, взмахнул шестом. Голуби вспорхнули. Сделав круг, поднялись выше. Валька продолжал махать шестом и свистеть. Ребята зачарованно смотрели вверх. Вскоре над соседним домом поднялась другая стая. В ней было около двух десятков птиц. Вдруг голубь из чужой стаи, красивый "палевый монах", сделал движение в сторону Валькиной пары. С каждым кругом траектория его полёта расширялась. Его, как магнитом, тянуло  к чёрно-белой голубке. Стая расстроилась. Одни птицы явно выражали желание последовать примеру своего товарища, другие колебались, третьих же непреодолимая сила сжимала в общем строю.
Валька перестал махать шестом, кинул в садок зерна. Уставшие голуби стали снижаться ; и вместе с ними чужой. Пара села на крышу сарая, вошла в клетку. Чужак, поколебавшись, последовал за ними. Валька дёрнул верёвочку. Дверца клетки упала. Чужак был пойман. Птиц загнали вниз, в  глубь голубятни, подальше от чужих глаз.
Минут через пятнадцать во двор явились хозяева пойманного голубя. Палевого красавца пришлось отдать за три рубля. Его потом видели в старой стае. Несколько раз он делал попытки прибиться к чёрно-белой голубке, но хозяева умелыми маневрами уводили стаю из зоны опасного притяжения. Случалось, что отбитый и уже прирученный чужак возвращался в прежнюю стаю. С этим приходилось мириться.
Валька был не очень удачливым  "охотником", но и у него случались счастливые дни.
Закоулок соседнего двора, где в старом сарае помещалась голубятня с садком на крыше, сделался притягательным местом. Ребята во главе с Митькой Хитровым  пропадали там часами,  кормили птиц, рассуждали об их повадках, мечтали о покупке каких-то таинственных "николаевских турманов", прозванных "бабочками" за манеру их полёта кругами-спиралями. Кружа, словно ввинчиваясь в пространство, они забирались на  такую высоту,  где человеческий глаз едва мог их различить. Казалось, и они вряд ли что-нибудь могли  разглядеть внизу. Однако стоило голубятнику показать им голубку, трепещущую крыльями, как один  за другим они останавливались в полёте. Трепеща крыльями, стоя вертикально, что называется "на хвосте", несколько мгновений висели так, потом медленно начинали опускаться - и вдруг ныряли головой вниз. Кувыркнувшись, падали на несколько метров и вновь трепетали на одном месте. Такая процедура повторялась, пока турманы достигали крыши сарая. Это были птицы редкой и дорогой породы - мечта всякого настоящего любителя голубиной охоты.
      Валькина стая понемногу увеличивалась, но первых, купленных на собранные подаяниями деньги, ребята любили больше других. Да и сам голубятник, глядя на эту пару, по-кошачьи жмуря глаза, растягивая в улыбке губы, мечтательно и со смаком говорил: "Мне ндравится..." Что именно ему нравится, владелец голубятни не уточнял. Он залезал на крышу сарая, набирал в рот воды, и гулькая, подзывал своих крылатых друзей. Белые голубь и голубка доверчиво пили у него изо рта. Иногда, собрав возле себя ребят, бывалый голубятник делился с ними опытом, доверяя жадно внимавшим слушателям поучительные истории из своей жизни. Почти все они сводились к теме любовных похождений. Одну из историй он рассказывал как великую сагу своей жизни. Голос его теплел от воспоминаний.
- Я тогда служил в армии. Мне было девятнадцать, ей - тридцать восемь. Наутро она подарила мне часы.
Полудетское и полувзрослое в жизни подростков перемешивалось. Рядом с явной, всем видимой, бурлящей событиями жизнью, шла другая, полная тайных предчувствий и соблазнов. По рукам ходили "Лекции профессора Соколова" с описанием женских темпераментов. Переписанные от руки листки лежали в кармане Витиных брюк. Однажды утром, собираясь в школу, он не обнаружил их. Вместо них рука нащупала бумажный пакет с чем-то плотным. Это были сласти. Неожиданный подарок оказался кстати. Частенько мальчик уходил в школу без завтрака. С этих пор он часто находил в кармане подобные гостинцы. Одна из тёть, та самая, которая давала ему первые уроки пения, таким способом выражала заботу о нём.  Мальчику было стыдно заговорить о пропаже. Он боялся, что тётя сама  напомнит о ней. Со страхом в душе прожил несколько недель. Но тётя ничего не сказала ни племяннику, ни, по-видимому, кому бы то ни было в семье.
 Откуда-то залетела в московские дворы игриво-похабная  песенка на пошлый немецкий мотивчик:

Там соловей в кустах поёт,
Он соловьиху к сердцу жмёт.
Сову там филин обнимает, обещает,
Замуж не берёт.

Там пьяный заяц ждёт лису,
Она давно с бобром в лесу...

Мальчик был в том возрасте, когда о человеке говорят "живёт без царя в голове". Радость жизни кипела в мальчишках первых послевоенных лет, требовала выхода и находила его в бесконечных шалостях. Всё это называлось словом "шухер"  или "шкода". Если надо было убежать, кричали "атас!", "полундра!", или "отрывайся, рёбя!".
Жизнь какого подростка обходится без пакостей?  Отправляясь утром в школу, Витя повадился звонить в дверь квартиры этажом ниже. Зачем он это делал, он и сам не знал. Хотел ли он насолить соседям, отомстить за что-то, сделать зло? Ничего подобного. Для него это была игра, весёлая шутка, что-то вроде "пряталок". Позвонил - и убежал. Соседи откроют дверь, а того, кто звонил, уже и след простыл. Здорово же он это придумал! Так и шло целых две недели подряд. Но разум взрослых оказался  хитрее. Однажды его всё же подловили. Позвонив, как всегда, он ринулся по ступенькам вниз, выскочил из парадного, как вдруг из форточки той квартиры, в которую он звонил, высунулась голова женщины. Он услышал много гневных слов в свой адрес и при этом имел наглость уверять, что звонил не он. Дети лгут с такой чистотой во взоре и в голосе, что взрослые часто им верят. Но тут отпираться было бесполезно. Соседи нажаловались деду и бабушке, и те устроили внуку головомойку. Так, ничего серьёзного, отругали, пригрозили ещё большими неприятностями, обещали наказать. Но забаву с дверью пришлось бросить. Было стыдно, что попался, что уличили во лжи, но самая забава не казалась серьёзным грехом. Но как же трудно было отказаться от заманчивой привычки! "Привычка свыше нам дана, замена счастию она". Дверь соседей так и манила к себе, копка звонка, казалось, только и ждала, чтобы к ней прикоснулись. Раз или два он уступил соблазну, да и признать себя побеждённым не хотелось, но потом всё как-то сошло на нет. Похулиганить можно было и другими способами. Их было множество, а изобретательность юных умов неистощима.
Границу между двумя соседними дворами разделял земляной пригорок. Под ним ютилась какая-то избушка. В ней обитала странная старуха. Её называли Сонька. Сколько ей было лет, никто не знал, но выглядела она на девяносто, а то и на все сто. Грязная, одетая в тряпьё, она проходила по двору к своей хибарке, стараясь никого не замечать. Но пройти незамеченной ей не удавалось. "Сонька! Сонька идёт!" - кривляясь и ликуя, кричали ребята, прыгая вокруг неё. Она круто оборачивалась, грозила палкой, похожей на клюку бабы-яги, яростно ругалась, надеясь, что таким образом  испугает мальчишек. Не тут-то было. Ребятня распалась, как стая вспугнутых воробьёв, но, отбежав на безопасное расстояние, снова принималась дразниться. Может быть, именно эти мгновения острого страха, переходившего в радостное сознание своей неуязвимости, всего больше привлекали их в этой жестокой забаве, переходившей в травлю. Старуха, к тому же, была злая. И её надо было дразнить за то, что она такая грязная, живёт на отшибе, в зачумлённой хибаре, непохожа на остальных людей.
Отбившись от оравы маленьких зверьков, не знавших ни жалости, ни пощады, она отпирала висевший на двери каморки замок, входила внутрь, запиралась, задёргивала занавеску на единственном маленьком подслеповатом окошке. Что она там делала, как жила, зачем вообще существовала на свете? Тайна эта не давала ребятам покоя. Страшная старуха была как затаившийся ураган, готовый вырваться наружу в любую минуту, в чём уже  не раз убеждались мальчишки. Близ домика следовало держаться осторожно, не подходить слишком близко. Иногда, стараясь не шуметь, ребята бесшумно подкрадывались к двери, прикладывались ухом к щели. Изнутри не раздавалось ни звука. Но тишина оказывалась обманчивой. Хитрая старуха караулила у двери. Выскакивала в чём была, похожая на ведьму, с палкой, с топором, с кастрюлькой горячей воды. Не дай бог зазеваться!
В каморке никогда никто из посторонних не  бывал, кроме дяди Паши, здоровенного мужика с красным носом, бывшего почти всегда под парами. Он жил неподалёку, в двухэтажном старом деревянном доме, битком набитом жильцами. Иногда он появлялся вместе с Сонькой. Они  шли хмельные, шатаясь и поддерживая друг друга. Странная была пара! Дядя Паша был свой, понятный. Сонька - чужая. Этой неуловимой чуждостью так и веяло от неё.
Дядя Паша был хром. Где он повредил ногу? Родился ли таким, ранен ли был на войне? И на этой или на той, гражданской? И на чьей стороне воевал? Такие простые вопросы не осеняли безмятежные детские головы? Иногда дядя Паша выходил на середину двора и, не замечая ни кого, ни к кому не обращаясь, начинал ораторствовать. Обращаясь в пространство,  во всеуслышание вопрошал:
- Где Серёга Есенин? Где Уткин? Где Наседкин?
От Есенина ещё что-то оставалось в воздухе, хотя это имя находилось под негласным запретом. Сочетанье же птичьих фамилий наводило на мысль, что таких людей просто не могло быть на свете. И, только спустя годы, кое-кто из ребят узнал, что они и в самом деле существовали. Это были поэты, пропавшие где-то в  прорвах сталинских лагерей.
Дядя Паша ничего не скрывал, никого не боялся. Обедал при открытом окне в своей комнате - и оттуда раздавался густой прокуренный бас, задававший всё те же вопросы. Как живёт Сонька, никто не знал. Тайна окружала её жилище. Только самые отважные осмеливались подходить близко к двери её каморки. Рассказывали (но это уже граничило с мифом), будто Юрка-кот, переодевшись в женское платье, постучал однажды вечером в Сонькину хибару.
- Кто там? - спросил дребезжащий старушечий голос.
- Из вашей конторы, - отвечал Юрка. Сонька  в то время занималась ручным трудом в какой-то артели.
Дверь открылась, и Юрка исчез в недрах таинственного жилища. Что он там делал, известно только из его же собственных рассказов. Будто сидел он так с Сонькой с глазу на глаз с четверть часа, калякая о том, о сём, пока ведьма, пристально вглядевшись в него, уловив что-то фальшивое в голосе, не обнаружила обман. Она метнулась в сени, схватила топор. Но Юрка был уже за дверью и опрометью летел по двору.
Чего только ребята ни придумывали, чтобы раздразнить противную старуху, выманить её из берлоги! Взобравшись на крышу домика, стучали палкой по жестяному покрытию, кидали кирпичи. Сделавшись постарше, но, нисколько не поумнев, отпускали при встрече со старухой какую-нибудь непристойность. Однажды один из них взял и выложил ей с бывалым видом старого похабника кое-что, о чём никогда не заговорил бы ни с одной женщиной. Но Сонька была не женщина, так, огарок в лохмотьях. Она остановилась, посмотрела на придурка долгим пристальным взглядом.
- Ты смеешь мне это говорить? - спросила она своим старческим скрипучим голосом.
И тут он в первый раз увидел, что перед ним не огарок в лохмотьях, а человек, женщина, пусть очень старая, опустившаяся.  Не желая показать, что стыдится сказанного, пацан прибавил ещё что-то в том же роде, но она уже не слушала его. "И зачем я это сказал?" - думал он потом. Мысленно он не раз просил у неё прощения. Услышала ли она, просила ли  сорванцам хоть бы половину их детских жестокостей? Ведь они, и в самом деле, не ведали, что творили.
"Сонька! Сонька!" - кричали несмышлёныши. А эта Сонька, как рассказал впоследствии дядя Паша, была когда-то Соней, Софьей и даже Софьей Владиславовной, и ей целовал руку какой-нибудь красавец-корнет, или служащий городской управы, почтительно называвший её "папеньку" Ваше Благородие. "Pара" и владел тем домом, который потом надстроили и заселили  самым пёстрым людом. Софья Владиславовна была ещё молоденькой девицей, когда всё перевернулось. Отца убили, её с "maman" выселили в каморку, где была когда-то дворницкая. Родительница вскоре умерла, оставив после себя чёрный провал пустоты, отчаяния, невыплаканных слёз. И Софья Владиславовна, избалованная и капризная, осталась одна на всём белом свете, существом ни на что не годным, неприкаянным. Сначала мела двор, но это показалось ей зазорным. Она бросила метлу и стала перебиваться, чем придётся, всё чаще забываясь за стаканом вина. И уже сама плохо понимала, кто она, зачем, что с ней происходит. Но, может быть, всё-таки помнила кое-что и даже очень много?
Но какое было до всего этого дело дворовой шпане? У всех забот было выше головы. Надо было успеть и там и там. Шкодничали и шухарили на все лады. Кто-то придумал способ отомстить жильцу первого этажа Касьяну, по прозвищу Кипяток. Окна его комнаты находились довольно низко над землёй, и в них нередко попадал мяч. Иногда раздавался звон разбитого стекла. Касьян в бешенстве выскакивал во двор. Мяч изымался. Поднимался крик. На несколько дней ребята оставались без футбола. А играть так хотелось! Способ мщения заключался в том, что в деревянную раму втыкалась булавка, к ней привязывалась нитка с подвешенным камешком. Спрятавшись в темноте метрах в двадцати, подёргивали нитку. Камешек издавал стук. "Кто там?" - высовываясь из форточки, спрашивал Касьян. Ответом был приглушённый смех. Форточка захлопывалась. Стук возобновлялся. "Кипяток" показывался в дверях парадного. Ребята бросались врассыпную.
Такой способ развлечений назывался словом "доводить". Чаще всего он применялся в школе. Можно было на переменке спуститься на первый этаж, пробежать по тёмному коридору, чуточку приоткрыть дверь в класс, где после уроков проверяла тетради учительница младших классов по прозвищу Кнопка, промяукать "Кно-па-а-рик", а потом со скоростью ветра мчаться назад. В вестибюле первого этажа, пустующего во вторую смену, играли в футбол тряпочным мячиком. "Срываясь" с уроков, вылезали в окно.
От шуток и смеха к концу уроков болели животы. Болели они и от недоедания. Чтобы заглушить сосущее  чувство голода, курили подобраные  на улицах чинарики. Голод от этого не  проходил. Ещё больше мутило, до тошноты. На кашель не обращали внимания. На лыжных уроках физкультуры в парке Витя чувствовал какой-то жар в теле, головокружение. При медицинском осмотре у него обнаружилось затемнение в правом лёгком. Не вполне понимая серьёзность диагноза, он не придал этому особого значения и дома ничего не сказал.
 Однажды на перемене в школе (Панков был в тот день дежурным по коридору) он сделал замечание здоровому плотному парню из старшего класса. Тот, схватив Витю за отвороты пиджачка, ударил его головой о стену с такой силой, что затылок залило кровью. Неожиданно горячо, с материнским сочувствием, отозвалась женщина-завуч, до этого случая всегда ругавшая Панкова за частые нарушения дисциплины. В поликлинике ему сделали укол, наложили шов, забинтовали голову. Вите стало плохо: потемнело в глазах, выступил холодный пот, как бывало в детстве. Не показывая слабости, он вышел в туалет и, подставив лицо под струю холодной воды, переждал приступ дурноты.
 Летом дед взял внука с собой на родину, в тот самый маленький городок, близ которого находилась Стрелецкая слобода. Они остановились в доме свояка, небольшого роста человека с монгольскими чертами лица,  очень сердитого, даже злого, как показалось мальчику. Троюродный брат, старше Вити года на два, познакомил его с местными ребятами. В первый же день  москвич принял участие в футбольном матче и в прыжке подъёмом правой ноги забил гол с центра поля. Оно, конечно, было меньше настоящего  футбольного, но всё же достаточно приличных размеров. Поднялся спор. Гол, забитый с центра поля, не хотели засчитывать. Витя в спор не вступал, от удара по тяжёлому мячу со шнуровкой нога в подъёме болела. По обыкновению, он не жаловался, боль отвлекала внимание от темы спора. К тому же, он и сам не был уверен, правильный ли мяч забил,  и был несколько смущён, что едва появившись, уже сделался предметом раздора. 
Дня через два ребята сговорились сделать набег на колхозный сад, охраняемый сторожем с собаками. Яблоки были зелёные, незрелые. Лезть в сад Вите не хотелось, но показаться трусом он не мог. Незрелые плоды были не нужны, но таков был обычай - воровать яблоки в чужих садах. Так воспитывалась и проверялась смелость. Сторож их обнаружил. Над головами прогремел выстрел. Началась погоня. Набрав "кислянок" под майки, босота летела к забору, нагоняемая собаками. На душе у Вити было нехорошо. От пережитого даже расстроился желудок. Он высыпал яблоки под крыльцо.
 Как-то дед со свояком, захватив с собой мальчика, пошли в город. Ходили по пустой базарной площади вокруг полуразрушенного собора. "Сколько ж тут было народа! - вспоминал дед. - Чем только не торговали!" - "А конные ярмарки помнишь? - добавлял нотку грусти в воспоминания свояк.  - Раз  конокрада поймали. Ну и били же!" В базарной палатке купили по кружке браги. Витя много слышал об этом хмельном напитке. Он просил дедушку дать попробовать. Тот отказывал, говорил, что этот сладкий, вкусный, сваренный на меду напиток, очень коварен. После него заплетаются ноги и болит голова.
За кружкой-другой браги они разговорились, всё глубже погружаясь в давно отхлынувшие воды прошлого. Не обошли памятью и кулачные бои. Василий был первым в околотке, но и  свояк оказывал себя не слабым.
Многое было связано с этой площадью, с собором. Оба венчались в нём. Их жёны были родными сёстрами. Теперь собор был закрыт. Вокруг его стен росла трава. Большой амбарный замок висел на высоких железных дверях. А когда-то на престольные праздники гул колоколов плыл над округой. Разряжённый народ чинно шёл к его открытым настежь вратам. В год трёхсотлетия Дома Романовых был большой крестный ход.
В соборе была когда-то икона Святителя и Чудотворца Тихона Задонского. И истово верующие, и маловерующие, каких немало было и в начале двадцатого столетия, с одинаковым  почтением относились к этому имени. После семнадцатого года внезапно прозревшие богоборцы отвернулись и от почитаемой святыни. Лихой кулачный боец Василий и его свояк Николай к церкви относились прохладно, к "долгогривым попам" и вовсе с неприязнью, но ни тот, ни другой не ходили с толпой безбожников, сбрасывавших колокола и обдиравших ризницы.
Имя Тихона Задонского Витя слышал от деда ещё в Москве. Не вдаваясь в расспросы, не требуя разъяснений, по одной интонации, с какой дед  произносил это имя, какой-то глубинной памятью подросток понимал, что речь идёт о ком-то, кого целый народ признавал своим заступником и светочем.
Смутное чувство, что здесь, в этом уголке земли, корни его рода, предков, его самого, жило в душе мальчика. Многие из родившихся здесь, силой обстоятельств или собственной воли, оторвались от родных корней. Может быть, обиженная этим земля пожелала взять жертвенную дань. Это едва не кончилось несчастьем.
Однажды с троюродным братом и соседским мальчишкой, по прозвищу "нигрёнок" за смуглый цвет лица, Витя отправился купаться на Дон. Река в этих местах была узкой, но бурной, с водоворотами, "бучами". Берега скользкие, неровные, заросшие кустарником и ивняком, дно илистое, усеянное какими-то ветками с острыми сучьями. Позже, когда он прочитал "Слово о полку Игореве", особенно то место, где говорится о гибели молодого княжича Ростислава в "злой" реке Стугне, притоке Дона, он вспомнил эти дикие омуты.
Они были такие же, как и тысячу лет назад. В одну из таких воронок мальчик и попал. Водяная спираль закружила его, потянула вниз-  он погрузился с головой в жёлтую взбученную муть. Отчаянно взмахивал руками, пытался подняться на поверхность. Для этого надо было лечь на воду. Инстинкт же тянул его встать на ноги, но илистое дно было глубоко. Он плескал руками под водой. Пузырьки воздуха вместе с песком и илом расходились вокруг. Все звуки исчезли.  Над ним в мутной зыби проступало далёкое пятно света. Изредка ему удавалось вынырнуть на поверхность. Он  глотал воздух вместе с водой. Казалось, что это единоборство с водной стихией длится очень долго. На самом же деле он пробыл под водой всего несколько секунд. Его помогли добраться до берега взрослые, купавшиеся поблизости. Он был на волосок от гибели. Тёмная пучина готовилась поглотить его как жертвенный дар. Счастливый ли случай или вмешательство светлых сил спасли его. Слепому и безрассудному они будут помогать ему ещё много раз.
Жизнь в доме дедушкиного свояка была довольно скучной. Витя повадился ходить в гости к "нигрёнку". Дом его находился как раз напротив. Коротая время,  часами играл с ним в карты. Тот предложил москвичу покурить какую-то травку. Витя несколько раз затянулся дымом скрученной из газеты "козьей ножки". Трава  оказалась такой горькой, едко-злой, что он закашлялся, у него потемнело в глазах. Пошатываясь, он побрёл домой. Увидев его, позеленевшего и еле живого, и разузнав, в чём дело, свояк Николай отчеством Дмитриевич отругал его и запретил водиться с "нигрёнком".
Лето кончалось. На медлительном стареньком поезде, подходившем по боковой ветке к городку, дед с внуком  вернулись в Москву.
Поездка и приключение на Дону помнились долго, но оставались где-то в дальних уголках памяти, оттеснённые впечатлениями дворовой и школьной жизни, а также грянувшими вскоре событиями в стране.
 
XI

 В начале марта 53-го года радио сообщило о болезни Сталина. Известие погрузило всех в состояние растерянности и тревожного ожидания. Медицинские бюллетени о состоянии здоровья вождя передавали по радио несколько раз в сутки. День ото дня голос диктора становился всё более скорбным. Страна замерла в ожидании худшего. И оно наступило. Смерть Сталина отозвалось горем в душах и взрослых, и детей. Люди чувствовали себя осиротевшими, беззащитными. Казалось, пришёл конец света. На некоторое время стало не до песен, не до забав. Собравшись на соседнем дворе тёмным мартовским вечером, ребята придавлено молчали. "Как теперь будем жить?" ; выразил общую тревогу Митька Хитров. Окружавшая темнота усиливала гнетущее чувство беды. Гадали, кто сможет заменить вождя. Называли Маленкова. Говорили, что он почти такой же умный, как Сталин. Это немного утешало.
Ровно в полдень 6-го марта в туманное небо с едва брезжащим солнцем вонзились заводские и паровозные гудки. Жалобный плач металла возвещал о всеобщей скорби. В морозной дымке на несколько минут застыли троллейбусы, трамваи,  автомобили, прервали свою работу заводы и магазины. Людское молчание воцарилось в огромном городе. Многие стояли с раскрытыми головами. Занятий в школе в этот день не было. Витя с ребятами вышли на площадь перед театром Красной Армии, чтобы лучше слышать траурное гудение. Оно представлялось им чем-то грандиозным, но гудки звучали слабо, издалека и не производили ожидаемого впечатления. Старшие говорили, что вот так же прощались с Лениным в январе 24-го года. Только тогда мороз был сильнее.
8-го марта состоялись похороны. Ребята пытались пробиться с Трубной площади в похоронную процессию, растянувшуюся на пол-Москвы, но их не пустили охранники, стоявшие плотной шеренгой по всему пути. И, слава Богу! И эти похороны, как в своё время прощание с Калинином, не обошлись без жертв. Рассказывали о десятках задушенных и затоптанных, о выброшенном через забор на снег задыхавшемся мальчике. Что за странные силы пробуждаются в людях, когда они оказываются в огромной толпе? Кто и зачем начинает то раскачивать, то сдавливать её? На похоронах Калинина, как говорили, сзади напирали демобилизованные солдаты, но кто устроил сумятицу при прощании со Сталиным?
Незадолго до смерти вождя прошли судебные процессы по делу "врачей-вредителей". В Грузии "секли головы" ненадёжным мингрелам. Повсюду искали "еврейский след". Неприязнь к людям семитской крови обострилась. В проходившем в Театре ЦДКА шахматном матче между Ботвинником и Смысловым антисемиты желали победы последнему, предполагая в нём русские корни.
Вполголоса передавались слухи о готовящемся выселении евреев из Москвы. После кончины Сталина об этом уже не говорили. Зато поползли сплетни о каких-то вредителях и шпионах на "самом верху". Вовка Маликов узнавал политические новости раньше всех, ещё до объявления по радио. К его старшей сестре Тамарке  наведывался служащий МГБ. Как видно, он был не из молчаливых. А может быть, в этом заключалась одна из задач его работы. Защитник порядка, стоявший на страже государственной безопасности, внушал мальчишке истинно советское отношение к событиям. В школу ходили с повязанными пионерскими галстуками. Во дворе же появляться в таком виде было не принято. А Вовка Маликов взял и вышел в белой рубашке с красным галстуком. Его попробовали высмеять, но он сразил всех неожиданным ответом:
; Если вам не нравится быть пионерами, ехайте в Америку!
 Это был ответ с политическим намёком. И насмешники сразу прикусили языки.
Поговаривали об аресте какого-то крупного деятеля в "верхах".
; Кто у нас в правительстве еврей? ; спрашивал Маликов, видимо, следуя методе своего старшего друга подходить к делу издалека, не сразу открывая истину.
Грешили на Кагановича, но "предателем" и "английским шпионом" оказался Берия. Эта зловещая фигура вызывала чуть ли не всеобщую ненависть. Рассказы о его гнусностях: похищениях женщин и девочек на улицах, личное участие в пытках "врагов народа", передавали друг другу шёпотом, с большими предосторожностями. "Стукачей", тайных агентов НКВД было предостаточно. Стоило только намекнуть "куда следует", что такой-то распускает антисоветскую пропаганду, как "болтун" оказывался за решёткой. Страх гулял в душах сквозным ветерком. После ареста Берии вся ненависть, связанная с этим именем, вышла наружу. Казалось, виновник всех бед найден, и отныне всё пойдёт наилучшим образом. На всякое такое событие в недрах народа всегда находятся отклики в стихах и анекдотах. По стране пошла гулять шутка: "Берия, Берия, нет тебе доверия!"
Убеждение, что причина всех бед ; "вредители" и "враги народа", было всеобщим. Не будь их, люди уже давно жили бы при коммунизме.   
- Хорошая жизнь настанет, когда не останется ни одного вредителя и оппортуниста, - сказал как-то Витя в разговоре с ребятами. Он слышал эти слова от бабушки.
- А ты знаешь, кто это такие? - с едва уловимым ехидством спросил Вовка-сосед. Вероятно, в его семье на этот счёт была своя точка зрения. Судя по фамилии бабушки и матери "Белозерские", в их жилах, возможно, текла не совсем пролетарская кровь.
Витя на мгновенье запнулся.
- Ну... все... кто против народа, - туманно объяснил он.
- А также и те, у кого слишком длинный язык, -  с тем же ехидством  добавил Вовка.
Конец света со смертью Сталина не только не наступил, но, было похоже, и не собирался наступать. Появилось смутное чувство, что кончилась одна эпоха и начинается другая. Во дворах стали появляться люди, которых ребята прежде не видели. Вернулся из лагеря отец одного из мальчишек. Поползли слухи, что не только Берия, но и Сталин тоже в чём-то виноват. Это было слабым эхом тех процессов, которые шли на кремлёвском Олимпе. Государственная машина переживала замену частей. Стало известно высказывание Генерального секретаря Компартии страны Хрущёва: "Незаменимых людей нет". Заговорили о неблагополучии в деревне. Вполголоса передавали друг другу, что появились какие-то странные журнальные очерки, в которых критиковались не отдельные недостатки советской действительности, а самые её основы. Новые мысли пока ещё не перешли в книги и только лёгкими ласточками мелькали на страницах периодики. И, что всего невероятнее, журналы эти можно было купить или взять в библиотеках.
Витя был записан в детскую районную и школьную библиотеки. Там   взрослых журналов не было и в помине. "Мурзилка", "Юный натуралист" ; пожалуйста. По правде сказать, серьёзное журнальное чтиво на политические темы было не по зубам и не по вкусу подросткам. Приключения, книги о войне, о жизни сверстников составляли круг их чтения. Когда бы  Витя ни приходил в районную детскую библиотеку,  там всегда толпились ребята. За книгами возле стоек выстраивались очереди. Из рук в руки переходили "Васёк Трубачёв и его товарищи", "Четвёртая высота", "Витя Малеев в школе и дома", "Мальчик из Уржума", повести Гайдара, "Приключения Тома Сойера и Гекльбери Финна".
Когда Панков учился в четвёртом классе, учительница прочитала детям вслух главу из романа Гюго "Отверженные", рассказывавшую о судьбе маленькой девочки Козетты. Затаив дыхание, класс внимал рассказу о благородном каторжнике Жане Вальжане. В седьмом классе  мальчики увлеклись романом Александра Дюма "Королева Марго". О нём как о необыкновенном чуде рассказывал одноклассникам Васька Климов. Витя пошёл к нему в ветхий двухэтажный дом неподалёку от пожарной каланчи на соседней улице. Скрипучая лестница пахла разлагающимся деревом, чадом керосинок, чем-то кислым. В комнате с висевшими на спинках стульев полотенцами вперемежку с одеждой стоял тот же запах.
Недели три только и было разговоров, что о романе Дюма. С Васькой на почве этого кратковременного помешательства завязалась мимолётная дружба, одна из тех, что вспыхивают и гаснут, как спички.
 К этому времени, годам к тринадцати-четырнадцати, Витя прочитал не один десяток не только детских, но и взрослых книг. На комоде долго лежал толстый том в коричневатой обложке. Золотыми буквами светилась надпись: Семён Бабаевский "Кавалер золотой звезды". Там же вскоре появились не менее объёмные книги: "Белая берёза" Михаила Бубенного, "Сын рыбака" Вилиса Лациса, "Залог мира" немецкой писательницы из ГДР Анны Зегерс, большой советский роман "Семья Рубанюк" и другие. Их приносили из библиотеки тёти. Летним вечером, стоя у окна, Витя заглянул в маленькую книжечку из серии "Библиотека "Огонька", купленную кем-то из домашних в книжном киоске. В ней рассказывалось о пожаре на Бакинских нефтяных промыслах. Повесть называлась "Танкер "Дербент". Чтение так увлекло мальчика, что он не заметил, как стало совсем темно. Красно-багровые клубы дыма бушевали в разбуженном воображении. Разгулявшаяся грозная стихия бросала вызов людям, почти побеждала, но, в конце концов, смирялась перед силой человеческого духа.
Из списка перечисленных названий вовсе нельзя заключить, что Панков был книжным мальчиком. Два-три десятка изданий в простых обложках, ютившихся на полках этажерки, да несколько томов сочинений Ленина и Сталина плюс толстый Словарь иностранных слов, принадлежавший старшей тёте, составляли всю семейную библиотеку.
Собрания сочинений классиков художественной литературы в богатых суперобложках и золочёных переплётах царственно смотрели на мир из-за сверкающих стёкол книжных шкафов в домах учеников из интеллигентных семей. Но таких "баловней судьбы" было немного. Авторитетом они не пользовались, при случае и без оного получали пинки и затрещины. Зато могли блеснуть цитатой из Пушкина. В заданном на дом сочинении один из них привёл в эпиграфе цитату из "Пиковой дамы": "А в ненастные дни собирались они часто. Гнули .  бог их прости!  от пятидесяти на сто. И выигрывали, и отписывали мелом". Полкласса "сдуло" у него эти  строчки, совершенно не понимая, о чём идёт речь. Надо полагать, что и отличники (таких было двое и держались они аристократами) не были знатоками дворянских карточных игр вроде штосса и фараона, но всё же света в их головах было побольше, чем у прочих недорослей.
 

XII

В семье работали все, кроме бабушки, занимавшейся домашним хозяйством, однако, большого достатка не было. На положении Вити при матери это никак не сказывалось, но после случившегося несчастья всё изменилось. Правда, деньги на кино и мелкие мальчишеские расходы находились. С одеждой было хуже. Костюм износился.  Единственные брюки доходили  Вите до щиколоток. Один из больших ребят высмеял его за это. Новая школьная форма с нормальными брюками и гимнастёркой висела в шкафу, дожидаясь начала нового учебного года.
Школьную форму, конечно, можно было достать и надеть, но кто же появится во дворе в разгар лета в таком наряде? И кто позволит надеть новую суконную пару до срока? К началу учебного году надо было покупать и ботинки. Старые "сгорали" на глазах.  Приобретённая новая пара хранились в коробке в недрах "гардероба" и тоже дожидалась своего часа. Летом можно было обойтись и без обуви, но в конце августа земля и асфальт теряли тепло.
Вероятно, вследствие перенесённых болезней и плохого питания мальчик к тринадцати годам стал отставать в физическом развитии от сверстников. Как-то пьяный мужик, приставший к компании ребят в переулке, поглядев на Витю, не нашёл ничего лучшего, чем сказать: "А этот бледный завтра умрёт". Уязвлённый в самое сердце подросток отвернулся и молча зашагал к дому. За ним последовали и ребята. Выходка мужика всем не понравилась, показалась грубой. Пьяный недоумок так и остался стоять в одиночестве.
Однажды богатырского сложения учитель физики принёс на урок машинку "силомер". Каждый из учеников по очереди проверял на нём мощь своей руки. А сила, как известно, ценится мальчишками выше ума и других способностей. Прибор в Витиной руке показал один из самых слабых результатов.
На этом его унижения не кончились. На уроке физкультуры он не смог пробежать четыреста метров. Заметив телесную слабость вчерашнего вожака, кое-кто стал сводить с ним счёты. Витя был горяч, вспыльчив, обладал  особой нервной  силой, но теперь этого было мало.
Однажды в конце урока похожий на обезьяну сутуловатый пацан оскорбил Панкова грязными словами. Дождавшись звонка, Витя набросился на  обидчика в коридоре.  Подавив противника яростным напором, беспорядочно колошматил его у стены по угнувшейся спине. Мимо проходила учительница испанского языка. Обняв Витю за худенькое плечо, увела его с места драки. Он шёл с ней, взбудораженный, рыцарски послушный, считая себя победителем. Однако прижатый им к стене противник имел на этот счёт другое мнение. Не знакомый с законами рыцарства, он нагнал  Панка, сбоку  сильным ударом кулака разбил ему в кровь нос и губу и тут же нырнул в кучку ребят. Это был подлый приём. Но, по принятым правилам, пустивший первым противнику "кровянку" считался победителем.
Прозвенел звонок на урок. После пережитого позора казалось немыслимым показаться на глаза ребятам. Не хотелось никого видеть. Надо было побыть одному, осмыслить то, что произошло, зализать в укромном месте полученную рану. Таким местом был туалет, пустовавший после звонка. Смыв под струёй воды кровь, Панков ходил вдоль кабинок и умывальников. "Куда, ты удаль прежняя, девалась? Не узнаю Григория Грязнова... Теперь я сам не свой..." ; слушали кафельные стены. Он пел арию Григория Грязнова из "Царской невесты", много раз слышанную по радио. Акустика была хорошая. Голос раздавался гулко и, может быть, был слышен в классе.
В среде, где ценилась физическая сила, Панков больше не был непререкаемым авторитетом. Он тяжело переживал это, на обидчика старался не смотреть, не мог и не хотел простить пережитого унижения. Несколько дней у него всё кипело в душе. Хотелось броситься на "негодяя", но что-то останавливало его. "После драки кулаками не машут", ; говорил дед. Постепенно чувство ненависти приугасло, сменившись стойкой неприязнью, соединённой с физическим отвращением.

XIII

Мать освободили. Но в Москву она не вернулась. Ехать к бывшему мужу, предавшему её, не хотела, вселяться в давно оставленное и без того переполненное родительское гнездо сочла неудобным. В том городе, близ которого отбывала заключение, встретила человека, который полюбил её и предложил стать его женой. Обо всём этом она сообщила в письме, прося согласия родителей. Почтительное соблюдение почти забытого обычая понравилось им.
- Что ж, если человек хороший, я не возражаю, - рассудил дед.
Так же думала и бабушка. Сёстры, три из которых всё ещё не вышли замуж, тоже подобрели.
Новый человек, готовившийся войти в их семью, был назван в письме "начальником поезда". Название должности звучало солидно, вызывало уважение. Весной он  прислал Вите зеркальный фотоаппарат "Любитель". В годы всеобщей бедности это был предмет роскоши. На всех в семье подарок произвёл сильное впечатление. За этим стояло какое-то иное, непривычно широкое отношение к жизни.
Отношение к Вите в семье несколько изменилось к лучшему. Мать стала присылать деньги на содержание сына. О детском доме больше не говорили. Но скандалы всё же вспыхивали. Однако и посреди туч иногда проглядывало солнце. То одна из тёть купит в получку пирожные, то другая скажет ободряющее слово. Певшая в хоре фабрики Гознак дважды устраивала племянника в летний пионерлагерь под Каширой. Нельзя сказать, что ему там очень нравилось, но всё же это было лучше, чем слоняться под жарким солнцем в пустом дворе. Утро начиналось с зарядки, умываний и завтрака, уборки территории. После этого отряд за отрядом по очереди шли купаться на реку. Ожидание купаний особенно отравляли пребывание Вити в лагере.             
В первое утро он с радостным нетерпением первым бросился в воду, но, дойдя до половины купальни, сам не зная почему, остановился, словно столбняк напал на него. Постояв, повернулся и пошёл назад к мосткам. С этого утра он стал избегать походов на реку. На вопросы вожатого, почему он не купается, отговаривался тем, что ему не хочется.  Со стыдом ждал он момента, когда все увидят, что он не умеет плавать. Плавать не умели и другие, но их это не смущало. Была, возможно, и ещё одна причина такого странного поведения. Он помнил, как едва не утонул в мутной буче Дона. 
Просыпаясь на раннем летнем рассвете, Витя смотрел в окно. Предутренний свет полутуманной сумрачной дымкой расстилался между коричневыми стволами сосен и елей. Похоже было, что день будет пасмурным, и купанье сегодня не состоится. Успокоенный, он снова незаметно погружался в сон. Но надежда не сбывалась. Проснувшись от звука горна, он видел, что солнце высоко стоит над большой поляной, окружённой вековыми хвойными деревьями.  Неотвратимость утреннего похода на реку, необходимость прятаться, чтобы избежать купанья, удручала. Пока ребята наслаждались водными ваннами, он скрывался на сухом взгорье неподалёку. Взобравшись на толстый сук старой сосны, наблюдал за тем, что происходит внизу.
После обеда наступал час отдыха. Лагерь затихал. Правом бодрствовать в этом сонном царстве пользовались только вожатые и обслуживающий персонал. В палате было жарко, скучно, спать не хотелось. Особой лихостью считалось неподчинение лагерным правилам. Витя крадучись вылезал в окно и вместе с другими нарушителями порядка отправлялся бродить по лагерю. Этой и другими дерзостями он восстанавливал поколебленное в утренние часы самоуважение. Заходил в бильярдную, где развлекались вожатые, поварской персонал и кое-кто из старших воспитанников. Беглецов там встречали без удовольствия.
 Наконец самые знойные часы проходили. Солнце клонилось к закату. После ужина  начинались танцы под баян и радиолу. Танцевали только разрешённые, все с приставкой па: падеграс, падеспань, падекатр. Никаких танго и фокстротов. Как и в Москве, посещая танцы в парке, Витя искал взглядом какую-нибудь красивую девочку. Одна такая из старшего отряда очень нравилась ему. Он ждал, искал мимолётных, как бы случайных встреч, следил за ней горячими глазами, образ её постоянно жил в его воображении, но познакомиться, пригласить её на танец не решался, надеясь на счастливый случай, который всё не представился. Кроме того, ребята из старшего отряда и не дали бы приблизиться к ней. Она же со свойственной её полу хитростью "не замечала" его ищущих взглядов.
Хотелось, чтобы она увидела, как он играет в футбол или в городки. Иногда это случалось. При одном его удачном броске по городошной фигуре она даже захлопала в ладоши. От тяжёлых бит, окованных железом, болела правая рука. Превозмогая боль, он бросал снаряды в цель и почти всегда попадал, чем заслужил одобрение старших ребят.
; Ему скажешь: "Вить, попади!", он всегда попадёт, ; говорил один из них.
Хор отряда выступил в конкурсе песни. Мальчики были одеты в форму футбольной команды. Витя предложил оригинальную концовку. После окончания спортивной песни он выходит из шеренги  и бьёт по мячу, установленному в центре эстрады, прямо в зрительный зал.  Нужно было ударить так, чтобы мяч полетел вверх над головами зрителей. Витя сделал всё по правилам футбольного искусства. Сначала зрители ахнули, кто-то пригнулся, закрыл лицо руками, но мяч, описав дугу, опустился позади сидящих. Гул и возгласы восхищёния были наградой исполнителю.
Однажды пришлось принять участие в драке. Нос ему разбили, но дрался он хорошо и побеждённым себя не чувствовал. В другой раз, разморенный усталостью и послеобеденной жарой, неожиданно крепко уснул в "тихий час". Спал сладко. Проснулся оттого, что почувствовал на губах сладковато-едкий привкус зубной пасты. Он открыл глаза. Какой-то пацан быстро удалялся от его кровати. Витя вскочил, подброшенный пружиной гнева, и, нагнав шкодника, не успевшего улечься в постель, влепил ему увесистую пощёчину.
Лагерная смена закончилась. На вокзале ребят ждали родители. Витю никто не встречал. Сглотнув комок обиды, подхватив свой рюкзак, он попросил у кого-то пять копеек и спустился в метро. Доехав до своей станции, вышел и почему-то встал среди потока людей, мешая движению. Это было, вероятно, подсознательное желание обратить на себя внимание. Какой-то пьяный со злобно выпученными глазами ударил его. Слёзы  потекли  из глаз мальчика. Всхлипывая, он вытирал их рукой. Прохожие спрашивали, что случилось. Он рассказывал. Ему сочувствовали, но никто не захотел связываться с пьяным.
Домой Витя явился с горевшим от обиды лицом. Никто из родных не спросил, как он жил в лагере, как доехал до дома. Все с каким-то сосредоточенным молчанием были заняты своими делами. Никто не заметил, что мальчик чем-то расстроен. Только одна из тёть, заметив горячую краску его щёк, сказала:
; Ишь, какой румяный!
Был уже поздний вечер. Витя молча разделся и лёг рядом с дедом.
Бравшая путёвку в лагерь тётя принесла племяннику зимой пригласительный билет на ёлку в Дом культуры.  На представление он не остался, считая игры вокруг ёлки проявлением детства. Он уже учился в седьмом классе. Ничто как-то не радовало его в эту зиму. Не порадовал и подарок. Распечатав пакет, Витя обнаружил в нём пачку печенья, пару мандаринов и десяток конфет.  Конфетами Витя  угостил Вовку Маликова, с которым совершил это путешествие на другой конец Москвы. Без особенного желания съел несколько конфет сам. У них был приторный вкус.
В эту зиму он в первый раз после нескольких лет разлуки увидел мать. На зимние каникулы Витю отправили к ней погостить. За эти годы он почти забыл её, боялся встречи, не знал, как вести себя, сомневался, узнает ли её. Но угадывать ему не пришлось. Едва сойдя со ступенек вагона, он тут же попал в её объятья. Обвив его голову руками, она, смеясь и плача, целовала  дорогое и родное лицо.
- Я так тосковала, сыночка!
Он же  испытывал скорее смешанное чувство смущения, чем радости. Мать была не той, какой он запомнил её. От яркой красоты ничего не осталось. Лицо огрубело и поблёкло, но глаза светились вновь обретённым счастьем.
- Познакомься, Витя! - улыбаясь, с лаской в голосе сказала она, указывая глазами на худенького невзрачного человека.
- Фёдор! - назвался тот, подавая руку. Улыбка была и на его простом лице.
К пасынку он отнёсся вполне дружелюбно, по-товарищески. Что-то рассказывал, дурачился. Видно было, что хочет понравиться, подружиться. Подросток снисходительно слушал его простоватую речь. На незамысловатые шутки не откликался. Ему было неловко. Как обращаться к мужу матери? Называть его папой было бы смешно. По имени ; фамильярно. Мальчик избегал прямого обращения.
Приняли его хорошо. На "москвича" смотрели с почтением. Мать радовалась, что снова видит сына. Отчима Витя не принял всерьёз, держался с ним отчуждённо, суховато. От ласк матери уклонялся; как и в прежние годы, вытирался после поцелуев. Матери это напоминало былое время.
- Ах ты, поросёнок! Ещё вытирается! - сияя счастьем, говорила она.
Неделю он прожил в гостях.
- Ну, как, нравится тебе Фёдор? - спрашивала мать.
Он пожимал плечами.
- Ничего…
На вокзале перед отходом поезда мать обняла его.
- Сынок, ты хоть поцелуйся с нами, - с ласковой улыбкой попросила она.
Он чмокнул её в щёку.
- Ладно, уж с тобой, как с матерью, а с тобой…
Он подал отчиму руку.
Тот засмеялся, обернув всё необидной шуткой.
Первое знакомство с новой семьёй состоялось. На семейном совете было решено отправить мальчика к матери сразу после окончания восьмого класса. Тётки при каждом случае усиленно внушали племяннику, что ему надо готовиться к переезду. Он никак не откликался на эти внушения. До наступления назначенного срока оставалось ещё так много времени, почти бесконечность...
Новый учебный год начинался в другой школе, где до этого времени учились одни девочки. Школа располагалась прямо напротив дома, через трамвайную линию. Даже в холодное время на занятия можно было ходить без пальто.
Быстро сложилась общая классная жизнь, хорошая школьная семья.  В  сентябре всем классом сходили в один из музеев. На обратном пути высказывали всякие суждения о жизни. Присматривались друг к другу и на уроках, и на переменах, определяя, кто чего стоит, у кого какие привычки. Таким образом определялись роли в быстро складывающемся коллективе.Вместе решали математические задачи, бились над  трудностями составления плана к литературным сочинениям. Почти никто не мог взять в толк, что такое Вступление, чем его наполнить. Не менее трудным для постижения оказались требования к так называемой Основной части, самой обширной, с пунктами и подпунктами. Логическое Заключение, замыкающее круг блужданий, должно было поставить убедительную жирную точку. Но как её поставить, если разбежавшиеся мысли так и не удавалось собрать в пучок? Кажется, поставленную задачу не очень ясно понимали и сами учителя. План с грехом пополам составлялся, но само сочинение имело с ним мало общего.
 Всё чаще в учебниках и серьёзных книгах встречались новые непонятные слова. Не все из них можно было найти в Словаре иностранных слов, принадлежавшем старшей тёте. В учебнике по географии встретилось  загадочное слово "блюминг". Витя обратился за разъяснением к Ольге Михайловне. Она достала с полки нужный том Большой Советской Энциклопедии. Слово оказалось английским и обозначало стан для прокатки металла. Рядом помещались и другие словарные статьи. Сколько неизвестного было в мире, о чём мальчик даже  не подозревал! Целая россыпь неизвестных дотоле слов и понятий открылась ему.
Уроки литературы были самыми интересными. Затронутые на них темы обсуждались и потом на переменах. Повзрослевшие ребята уже не носились по полупустому в вечернее время коридору, но степенно прохаживались, беседуя о вторгнувшихся в советскую  танцевальную и песенную культуру западных стилях музыки: буги-вуги и рок-н-ролле, о новом кинофильме, о предстоящих четвертных отметках и прочем.
Иногда, впрочем, хотелось и порезвиться. "Прокатимся?" - предлагал Панков на перемене своему соседу по парте. И оба, пригнувшись, обняв друг друга за плечи,  двигаясь вдоль коридора, изображали катающуюся на коньках пару. Ребята из одного класса заходили в другой, оставались после уроков, чтобы решать вместе какую-нибудь трудную задачу по математике.  После занятий, поужинав, высыпали на улицу, встречались возле школы, играли в снежки. Шуткам и смеху не было конца.
Но и во дворе, и на улице не только гоняли мяч, пели песни и заводили бесконечные игры. Спорили о книгах. На слуху было название романа Сергеева-Ценского "Севастопольская страда". Один из ребят полагал, что произносить слово "страда" надо с ударением на первом слоге. Витя отстаивал противоположное мнение. В разгар перепалки мимо дома проходил молодой офицер. Ребята обратились к его третейскому суду. Он поддержал мнение Панкова.
Сухим и ясным сентябрьским днём, борясь с Вовкой Маликовым, Витя сильно ударился коленом об асфальт. Вместе с другом-соперником, опираясь на его плечо, превозмогая острую боль, доковылял до поликлиники. У него нашли повреждение коленной чашечки и прописали постельный режим. Лёжа в постели, наслаждаясь покоем и тишиной, он с каким-то доселе неведомым упоением погружался в лёгкую гармонию  "Евгения Онегина",  в витиеватые арабески "Мёртвых душ". Тяжелящие руку тома в красивых коричневых суперобложках из Полного собрания сочинений Пушкина и Гоголя дала ему соседка Ольга Михайловна.
Всё, что он читал до этого, укладывалось в понятие "содержание".  Теперь же открылась красота формы. Целые страницы пушкинского романа без всяких усилий ложились на открывшиеся листы юношеской памяти. Сцена боя с барсом в поэме Лермонтова "Мцыри" опалила воображение страстью, передававшейся полными напряжения глаголами, а "Мёртвые души" очаровали поэтической свободой обыкновенной как будто бы речи, из ткани которой сплетались волшебные узоры слов.
На уроках литературы он стал высказывать свои толкования художественных произведений. У него определился соперник: Сашка Волков, парень простой с виду, коренастый, курносый, с взлохмаченной копной солово-русых волос и упрямым, прямо-таки волчьим, взглядом глубоко сидящих серых глаз. Их диалоги на уроках превращались в поединок, за ходом и исходом которого следил весь класс. Соображения Панкова были ясны, просты и глубоки, казались неоспоримыми. Но, высказывая их, он уже ждал возражений. И едва заканчивал свою реплику, как поднимал руку Волков. Мнения его удивляли неожиданностью, неподдельной самобытностью. Чаша весов колебалась. Класс хорошо чувствовал подоплёку этих сражений. Почти каждому было свойственно то же желание выразить себя, утвердиться в своём и общем мнении. Несмотря на вполне понятную и даже извинительную в этом возрасте склонность к позе, жесту и фразе, в стремлении победить соперника проявлялась законная потребность растущей личности развиваться, идти вперёд, отстаивать свою жизненную позицию.
 В связи с этим вставал важный вопрос: быть или казаться? Оба хорошо чувствовали эту разделительную черту, но, по неопытности могли принимать всякую прошедшую через сознание мысль за расчётливую рисовку. Случалось, испытывая внутреннюю неловкость, продолжали бороться за первенство, даже не будучи уверены в своей правоте. Торжество самолюбия оказывалось важнее истины. Соревновательность, однако, приносила несомненную пользу, развивая гибкость ума, оттачивая избирательную способность речи.
Восьмой класс, в котором учился Витя Панков, занимался во вторую смену. Перед началом занятий, между часом и двумя, по радио шли литературные чтения. В это время на перерыв приходили дедушка и младшая тётя. Ей, чтобы попасть домой, достаточно было пересечь узкую полоску двора, отделявшую здание фабрики "Москвошвея" от парадного. Обедали почти всегда молча, сосредоточенно, и хорошо был слышен голос актёра, читавшего по радио  страницы из какого-нибудь литературного произведения. Зимой несколько дней подряд передавали главы из романа американского писателя Митчелла Уилсона "Встреча на далёком меридиане". Взгляд на советскую жизнь со стороны открывал что-то новое, точно сквозь промытое стекло проглядывало то, что раньше не различалось. Едва закончилось чтение романа, как в последующие дни прозвучала радиоинсценировка рассказа американского писателя Говарда Фаста "Тони и волшебная дверь". Перед началом и в конце передачи в негромком сопровождении джаза пела скрипка в стиле блюз. Хотелось слушать её голос ещё и ещё. Но передача кончилась, скрипка отзвучала. Волшебная дверь захлопнулась.
В тот год много шума наделал спектакль кукольного театра Сергея Образцова "Необыкновенный концерт". Реплики из него разлетались по Москве, превращаясь в цитаты. Некоторые из них Витя повторял, подражая голосам артистов. Удачной получалась у него и пародия  цыганского романса "Вернись, я всё прощу, упрёки, подозренья..."
Это были последние счастливые месяцы его московской жизни. Одно только событие омрачило их лёгкую череду. В эту зиму пришлось пережить серьёзную войну с громилами из соседнего переулка. Выходя вечером из школы, в ожидании нападения, Панков наматывал на руку ремень от школьной формы пряжкой наружу, по примеру моряков. Он готов был драться не на жизнь, а на смерть. Всё кончилось пробитой головой у самого сильного парня с Витькиного двора. Он попал в Институт скорой помощи Склифосовского.
 Смутное предчувствие надвигающихся перемен стучалось в сердце подростка.  Что ждёт его там, в неизвестности, по ту сторону двери? В растревоженную душу  пугающими призраками вселились образы книги "Осуждение Паганини" какого-то итальянского автора. Её дала Вите соседка Ольга Михайловна. О книге знали немногие, большей частью, люди из интеллигентного круга. Она поразила воображение людей, привыкших к строго реалистическому письму.
 Впечатление от книги  было очень сильным. Впервые мистическая тайна бытия коснулась юной души, испугала и опалила своим дыханием. Но "вечнозелёное дерево жизни" справилось с этим и продолжало цвести. Все призраки рассеивались в вихре каждодневных впечатлений. Просыпавшиеся силы требовали движения и не боялись борьбы и испытаний.  Впереди новая жизнь. И разве в ней не будет друзей, игр, любви?
Приближались выпускные экзамены с неизбежными волнениями. Готовиться к ним решили на свежем воздухе, на "природе", в Парке ЦДКА. Занятия прерывались дурачествами, шутками. Однажды на лодочной станции взяли напрокат лодку. Витя, в белой шёлковой тенниске, присланной матерью, сел за вёсла и грёб так хорошо, как будто делал это не в первый раз. В эти минуты неожиданно, точно по волшебству, зазвучала в его душе  лёгкая, напевная музыка рождавшихся стихов. Он не придал этому большого значения ; и стихи сейчас же расплылись, утратили очертания и звуки, погрузились во тьму небытия, из которой вышли, но, как оказалось, не навсегда. Время от времени вспоминались даже через несколько лет.
Ещё за неделю до отъезда он бодрился. В минуты задумчивости, стоя у открытого окна, пел:

О, дайте, дайте мне свободу,
Я свой позор сумею искупить,
Спасу я честь свою и славу,
Я Русь от недругов спасу!

Это была ария из оперы "Князь Игорь". Её часто передавали по радио в исполнении Александра Пирогова. Грозные трагические аккорды музыки, тоскующий бархатистый голос певца глубоко трогали юную душу. Витя пел с таким чувством и так верно, что соседка Галина Антоновна, вокалистка академического Хора имени Свешникова, сказала: "У  этого молодого человека природная постановка голоса".
 Одним из любимых им музыкальных произведений была ария Жермона из оперы "Травиата".

Ты забыл край милый свой,
Бросил ты Прованс родной,
Где так много светлых дней
Было в юности твоей,

Любил и бравурную каватину из "Иоланты".

Кто может сравниться с Матильдой моей,
Сверкающей искрами чёрных очей...
Она засмеётся, иль песней зальётся,
И жемчугов ряд лицо осветят...

Видимо, диапазон его голоса был достаточно широк, потому что так же легко  удавался ему и романс Надира из оперы Бизе "Искатели жемчуга": "В сиянье ночи лунной", и весёлая песня Дунаевского "А ну-ка песню нам пропой, весёлый ветер".
В середине июня приехали мать и отчим. Билеты были куплены, вещи собраны и уложены, а Витя никак не мог поверить, что всё совершается всерьёз. До самой последней минуты надеялся, что решение переменят, и всё снова встанет на свои места. За два дня до отъезда сходил на стадион, записался в юношескую футбольную команду и даже сыграл один тайм в пробном матче.
Во дворе уже знали, что Витя уезжает. Расставание было похоже на похороны. Накануне он со всеми попрощался. Вернул книгу, которую брал у пацана из соседнего двора. Ссоры были забыты.
- Уезжаешь, Витечкин? - спрашивали ребята.
У них уже образовалась такая привычка называть друг друга Вовочкин, Димочкин…
В его коротком ответе, похожем на невразумительное "угу", было столько горечи, что никто не решился продолжать расспросы. Уточнили только:
- Насовсем?
- Не знаю. Наверно.
- Пиши.
- Ладно…
Уносясь мыслями в новую неизвестную жизнь, Витя населял её друзьями и подругами. Узнав, как он поёт, как играет в футбол, они полюбят его,  станут уважать. Всё будет хорошо,- убеждал он себя. Однако в день отъезда совершенно пал духом.
Дед подбадривал:
- Ничего, не робей! Это неплохой город.  Там ещё до революции трамваи ходили.
 Такие утешения только ещё больше растравляли душу. Какое дело было Вите до каких-то трамваев, ходивших  в далёком чужом городе ещё до революции? Всеми клеточками, каждой каплей крови он был слит с Москвой. Как кожа к телу, приросли к  душе улицы и переулки, звуки и запахи. Лёгкие привыкли к тому воздуху, которым дышали с детства, с первых дней младенчества. Его насильственно исторгали из родной среды, переносили из наполненной смыслом жизни в иную форму существования, со светлой поляны в тёмный и страшный своею неизвестностью лес.
 Жизнь точно рассекли надвое: одна половина оставалась в том уголке земли, откуда его изгоняли, перед другой же открывалась неизвестность, в которую было страшно заглянуть, как начинающему парашютисту в распахнутую дверь самолёта.  Всё его существо, сопротивляясь, безмолвно кричало "нет!", но какая-то неведомая безжалостная  сила толкала в пустоту.

XIV

Провожать отъезжающих отправился один дедушка. Нагруженные чемоданами ехали на вокзал. Нервничали. Дед ругал крутые ступени каменной лестницы, ведущие из метро наверх. По углам, под каждой ступенью, ещё не высохла влага, оставшаяся то ли от уборки, то ли от выступавших подземных вод, поднимавшихся иногда на этой станции метро. Дома бабушка и дочери тоже были неспокойны. Сначала вздохнули свободно, но уже через час почувствовали образовавшуюся  пустоту. Бабушка всплакнула.
До отхода поезда оставалось ещё много времени. Сначала ждали в здании вокзала, но там было душно. Жарко было и снаружи. Палящее полуденное солнце обливало серую ленту перрона. Мать купила сыну мороженое. Продавщица сделала что-то не так - и, словно масло упало на тлеющий огонь. Все вспыхнули. Не взяв из рук продавщицы мороженое, Витя ушёл на дальний конец перрона и, отвернувшись, остановился там у резко обрывавшейся кромки платформы. Он чувствовал себя так, как будто присутствовал на собственных похоронах. 
Наконец подали состав. Дед, как взрослому, подал внуку руку, точно они прощались навсегда.
Поезд тронулся. В пыльном вагоне, залитом ослепительным солнечным светом, народу было немного. Забившись в угол открытого купе, куда не доходили жалящие лучи, Витя молча смотрел в окно. Москва уходила на глазах. Сначала исчезли высокие дома, кусочки улиц с прохожими. Потом поплыли какие-то скучные одноэтажные строения, сараи, переплетающиеся линии рельсов на залитой машинным маслом чёрной земле, и, наконец, пустынные поля. Смотреть было больше не на что. Чем дальше уходил поезд от Москвы, тем безотраднее стучали колёса. Каждый перестук отделял, отсекал прежнюю жизнь пядь за пядью. На вопросы матери, на шутки отчима мальчик не отвечал. Ушёл в соседнее купе, лёг на верхнюю полку и не заметил, как уснул. Мать потом рассказывала: на какой-то станции в вагон подсел конвой с арестованными. Начальник долго всматривался в лицо спящего. "Я уж подошла, сказала, что ты с нами". Витя ничего не ответил.
За окном проносились холмистые поля с узенькими речками, деревянные мостики над ними, перелески, всё более жидкие, непохожие на пышные северные леса. Неожиданно включили радио. Растравляя ноющую боль, полилась песня:

Когда-а умчат тебя-а составы
В далёкий край, в далёкий край,
Не за-а-бывай, не за-а-бывай  родной заставы,
Своих друзей, своих друзей не забывай...

Поезд подошёл к станции, когда начинало вечереть. Ни дуновения ветерка, ни тени не было на привокзальной площади. Багровое солнце, окрасив западный скат неба жарким румянцем, медленно уходило  за горизонт. Обливаясь потом, отчим и Витя тащили тяжёлые чемоданы. Мать несла узлы с одеждой.
Поселились на уже знакомой "квартире", недалеко от вокзала, в комнатке, похожей на чуланчик, с крохотным оконцем, смотревшим на заросший травой дворик. Рядом находился дровяной  сарай, позади домик для отхожих нужд. В комнатке помещалась кровать, самодельный, сбитый из досок, столик, под которым пряталась пара табуреток. На гвоздь в двери вешали одежду. Между стеной и печкой втиснули топчан для Вити. Набили матрац соломой. Пространства оказалось маловато, ноги подростка  упирались в белёную стенку печки. В первые же дни на ней показались трещины.
- Ты хоть печь-то не вали, - выговаривал пасынку отчим. - Как зимой топить будем?
- Федь, - мягко увещевала мать, - ему же коротко.
- Коротко, коротко, - ворчал тот. - Ноги надо поджимать.
Он  не придавал таким "мелочам" никакого значения. Заснуть мог где угодно и в каком угодно положении. На фронте привык ко всему.  В армии оказался в первые недели войны, едва достигнув восемнадцати лет. Шла июльская страда сорок первого года. На поле нужны были рабочие руки. Но немцы  заняли уже почти всю Украину, Белоруссию и стремительно приближались к центральным областям России. Пройдя ускоренный курс молодого бойца, Фёдор стразу попал в действующую армию. Был и пехотинцем, и заряжающим в артиллерийском дивизионе, и связистом, и сапёром. "Сапёр ошибается один раз", - говорил он. Победу встретил в Восточной Пруссии рядовым, как и начал. Его наградили медалью "За взятие Кенигсберга". Ему, навидавшемуся в армии всего, испытавшему на себе всю мощь методичной, хорошо оснащённой немецкой машины, победа представлялась почти чудом. "Как мы победили?!" - вспоминая о войне, с неостывшим удивлением говорил он. Награде не придавал особенного значения. Главное, он был жив, здоров. Должно быть, родился в рубашке. За все четыре года войны ни разу не был ранен. С тех пор как расстался с военной формой, медаль ни разу не надевал. Она хранилась в шкатулке. Её вынимали, когда в доме появлялась маленькая девочка лет трёх, дочь его сестры, разошедшейся с мужем-пьяницей. Девочке очень нравился блестящий металлический кружок на яркой двухцветной ленте. За неимением игрушек она возилась с ним целыми часами и, в конце концов, затеряла. Обращаться за дубликатом в военкомат он не стал.
Эту девочку, приезжавшую с матерью в гости с другого конца города, он любил и в свободные часы мастерил для неё деревянную машинку-грузовичок, вырезая ножом все детали вплоть до кузова, кабинки, колёс. Ему как-то в голову не приходило, что ребёнку больше по душе пришлась бы самая простая кукла. Когда ему на это намекнули, он вырезал чурбачок, напоминавший матрёшку. Девочка была рада и этому. Бережно заворачивала "дочку" в лоскутки материи, качала её, напевая колыбельную песенку.
Из армии его отпустили не сразу. Три года он охранял немецких военнопленных. Демобилизовавшись, не привёз с собой ничего, кроме гильзы от  фаустпатрона. Это оружие, пущенное немцами в ход в самом конце войны, видимо,  произвело на  него сильное впечатление. "Фаустники" отчаянно защищали столицу Восточной Пруссии, поджигали танки и положили немало советских солдат.
Алчная лихорадка обогащения награбленным обошла его стороной, хотя он не был бессеребренником. Но что может привезти домой с войны простой солдат? К роскоши он не привык. Ковры и шубы не имели для него ценности. Он был рад, что остался жив. В родную деревню не вернулся.  Получив место на железной дороге, устроился в городе. Вместо дома пока была наёмная каморка, правда, с отдельным входом.
В должности главного кондуктора он отвечал за сохранность грузов и состояние вагонов. Сопровождать составы полагалось до соседней крупной станции и с обратным товарняком возвращаться. Поездки были дневные и ночные и занимали почти сутки. В одну из поездок Витя вызвался отправиться вместе с отчимом. Ночью пробовал подремать на полу тормозной площадки. Сильно дуло сквозным ветром. Полежав так с полчаса, он поднялся и больше не сомкнул глаз. На станции, сдав состав, отчим с пасынком отправились на отдых в "резерв", как называлось место отдыха для железнодорожников.
- Напарника готовишь? - шутили встречные кондукторы и машинисты.
- Угу! - так же шутливо отвечал отчим.
В номере гостиницы, застелив свежее бельё, он тотчас уснул. К  пасынку же сон не шёл. В приоткрытое окно вливался свежий ветерок. Брезжил рассвет. Часов через шесть они отправились в обратный путь.
Вернувшись "из поездки", Витя протёр лицо и руки бензином, чтобы  очистить кожу от въевшейся угольной пыли. Потом, нагрев на примусе ведро воды, помылся над тазиком тёплой водой с мылом. Он чувствовал себя настоящим рабочим человеком, но усталость и бессонная ночь давали  себя знать. За эти сутки он узнал кое-что новое: что такое воздушный тормоз,  "башмак", как ими пользоваться, но охота умножать подобные опыты у него на этом иссякла.
Жаркими летними ночами в комнатке  трудно было дышать. Едкий запах паровозного дыма и угля стоял в воздухе. Кислая вонь лезла в лёгкие. Взволнованное тяжкое дыхание паровозов слышалось так отчётливо, точно они находились совсем рядом. Время от времени паровозы издавали короткое утробное рявканье, переходящее в хриплый рёв и визг, напоминавшие голоса каких-то неведомых допотопных зверей. Целые ночи  Витя проводил без сна, забываясь под утро короткой дремой. В предплечье начал биться какой-то пульсирующий нерв.  Было неприятно, почти дурнотно.
Вялый, хмурый, с расстроенными после бессонной ночи нервами выходил он утром на воздух, в маленький дворик. Несколько кур с цыплятами бродили по дорожке в сопровождении боевитого белого петуха, то гордо, с клёкотом, поднимавшего голову с красным гребешком и бешеным взглядом, то склонявшего её к земле.
- Ко-ко-ко! - подзывал он кур.
Те с квохтаньем бросались к нему.
Покатый зелёный дворик сбегал к грязному мутному ручью. По воде плыли отбросы, всякий мусор.  По обоим его берегам тянулись огороды. Маленький садик возле дома цвёл какими-то желтыми цветами. Хозяйка дома, которую все звали Петровна,  выходила каждое утро из своих покоев с корзиной. Она рвала траву для кроликов, живших в деревянных клетках в сарае.  Витя шёл ей помогать.
- Вот спасибо, - благодарила Петровна. - Зимой тебе варежки свяжу.
Бревенчатый дом, опиравшийся на каменный побелённый фундамент, стоял на пригорке. Верхняя его часть почти  врезалась в землю, нижняя же возвышалась над поверхностью более чем на метр. В маленький двор вела калитка. В двух шагах от неё начиналась лестница с "приступками", ведущими на высокое крыльцо. В пространстве под лестницей помещалась кладовка с какой-то рухлядью. Одна доска лестницы шаталась. Молоденький квартирант взялся её поправить. Через час ступенька уже не скрипела, не "ходила" под ногой.
Днём в комнатах было пустынно, тихо, душно, как в склепе. Окна не отворялись. На подоконниках и на полу в больших кадках дремали цветы, издававшие сладковато-едкий запах. В жаркие, ослепительно яркие дни не  снимались и деревянные наружные ставни, защищавшие не только от грабителей, но и от зноя. Иногда в комнаты через открывавшуюся дверь залетала с улицы ошалевшая от жары муха, нудно жужжала, а  налетев на стену, падала и на время умолкала.
Однообразно тянулись дни. Казалось, вокруг образовалась какая-то пустота. Времени стало слишком много. Ничем не заполненное оно текло медленно, тягуче. Какой-то парень жил в соседнем доме, но склонности к общению не проявлял.
- А где у вас тут ребята? - спрашивал у Петровны измаявшийся от одиночества жилец.
- Кто их знает? - отвечала та. - Должно, дома сидят. А то купаются. Ты бы сходил на речку с моей Ольгой.
Это была одних лет с Витей дочь хозяйки, пепельноволосая, с томными серыми глазами, статная девушка с приятным округлым овалом лица.
Купаться на реку Витя не шёл. Он боялся обнаружить перед ребятами своё неумение плавать. Изнывая от жары, выходил на крыльцо. Там солнце было ещё ярче, жар ещё сильнее. Пристроившись на камне с теневой стороны дома, Витя принимался за чтение. Ещё в Москве дал себе слово воспитывать силу воли. Составив план чтения, обязался прочитывать не менее десяти страниц в день. Начал с брошюры В. М. Молотова о Варшавском договоре. Непонятные слова заносил в специальный блокнотик. Для их объяснения заглядывал в захваченный из Москвы толстый Словарь иностранных слов, подаренный  старшей тётей.  Была и ещё одна причина, понуждавшая его к чтению политической литературы. Ещё в Москве он прочитал книгу о Талейране. Тогда-то зародилась в нём мечта стать дипломатом, думать, говорить и действовать так же тонко и умно, как люди этого склада и занятий. Он немало удивил учительницу и одну из тётушек, вызванную в школу по поводу его поведения, сделав такое признание. Учительница сочла нужным заметить, что дипломат должен обладать большой выдержкой. "Найдётся ли она у тебя?" На что ученик ответил утвердительно. Обе женщины усомнились. Они не стали  разуверять подростка, но посоветовали следить за своими словами и поступками. Мечта эта вскоре сделалась каким-то образом известной и в новом городе, став предметом насмешек.
Одолев текст политического документа, он принялся за чтение брошюрки какого-то Н. Черномордика "Почему богатеют капиталисты и беднеют рабочие", составленной в форме диалога. Удивлённый таким непривычным способом изложения написал автору письмо. Тот откликнулся, горячо защищая сократовский метод диалога, почти изгнанный на долгие годы из литературы. От политики юношу потянуло в область философии. Теплыми летними вечерами он просиживал у открытого окна в тихом зале читальни над "Логикой" Аристотеля, ломая голову над выводами формального мышления, в то время, когда мимо, по направлению к городскому саду, проходили парами и поодиночке молодые люди его возраста.
Однажды в руки ему попался роман Джека Лондона "Мартин Иден". Книга захватила Витю. Он видел себя таким же простым парнем, стремившимся быть похожим на молодых людей из интеллигентных семей, так же легко и красиво говорить. Ещё в Москве, купив в книжном магазине тоненькую книжечку об этикете, несколько раз прочитал её, стараясь запомнить рекомендуемые правила, а запомнив, следовать им. История Мартина рассказывала о том, как он, добившись всего, о чём мечтал, став писателем, завоевав любовь Руфь, вдруг почувствовал, что страшно устал. То, ради чего он потратил столько усилий, оказалось обманом. Вкус к жизни покинул его, и смерть стала казаться слаще и желаннее всего, на что люди тратят силы, во что верят. 

Не зная страха и желаний,
Благословляем мы богов…
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет  изнывать,
За то, что все сольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь…

Музыка этих стихов звучала в душе даже и тогда, когда молодой мечтатель шёл во двор "постучать" в мяч. Незадолго до отъезда из Москвы сосед с нижнего этажа, дядя Сережа Меньшиков, парторг того завода, на котором работал дедушка, подарил Вите  книгу по тактике футбола, изданную ещё в 30-е годы. Новых книг на эту тему почему-то не издавали. Возможно, секреты этой игры тоже относилась к государственным тайнам. Потрёпанное, без обложки, издание смотрелось как диковинка и ценилось, как редкостная драгоценность.
Меньшиков, невысокий коренастый человек, с умным взглядом, высоким лбом на совершенно лысой голове, был по-своему замечательной личностью. В своё время помог дедушке Вити получить комнату, чего последний никогда не забывал. Дядя Серёжа частенько выпивал. В обычном состоянии сосредоточенный, даже угрюмый, приняв грамм сто, оживал, веселел. Его тянуло на разговоры. Он поднимался на четвёртый этаж, стучал в дверь.
- Опять Меньшиков идёт! - говорила Валентина Семёновна и убегала в комнаты, запирая за собой дверь.
 - Не открывать! - подавали голос тётки.
Не слушая их, дед выходил в коридор и впускал гостя. Тот садился на предложенный ему стул.
- Ну что я могу сказать о Шепилове? – прищурившись, затягиваясь дымом папироски, задавал он вопрос то ли самому себе, то ли безмолвствующим слушателям. - Мой сын учился с ним в одном институте.
Дальше шла характеристика этого видного деятеля партийного аппарата, забравшегося высоко вверх по служебной лестнице, но вскоре сброшенного с неё вместе с "антипартийной группой" Маленкова и Молотова. Об этом партийном расколе писали газеты, говорили по радио. От дяди Серёжи можно было услышать новости, шедшие с самых "верхов". Произносил он слова со значением, внушительно, всегда чего-то недоговаривая. Очень непростой человек, даже таинственный, был этот Меньшиков!

XV

В новой школе предстояло изучать немецкий язык. Три раза в неделю  Витя стал  ходить домой к учительнице на платные уроки.  К началу учебного года удалось овладеть, хотя и не очень твёрдо, умением читать, несколькими правилами и скудным лексическим запасом из двух-трех десятков слов.
Вернувшись домой к обеду, выполнив домашнее задание, устав от зубрёжки, он выходил на крыльцо.
- Ты бы погулял! - предлагала Петровна.
 Он спускался вниз. Отворив калитку, оказывался на улице, присматривался, прислушивался, не раздаются ли где голоса ребят. Вокруг было тихо. Кто-то сказал, что ребята играют в футбол  на другом конце города, но связываться с ними не советовал. Каждая игра заканчивалась дракой. Никогда, сколько Витя помнил, ни одна игра среди московских ребят не знала такого финала. Играли двор на двор, класс на класс обычно до десяти забитых голов, честь была на первом месте, и состязания оканчивались с последним голом вполне мирно. Детские войны между домами случались, но они никак не связывались с футболом и не принимали ожесточённого характера.
Вернувшись в дом, он снова принимался за книги.
Вечерами жильцы собирались на крылечке. Начинались разговоры.
- Витя у нас начитанный, - с гордостью говорила хозяйка.
- Начитанный, - повторял непривычное слово её муженёк, детина без малого двух метров роста, и неизвестно чему смеялся. Вскоре он куда-то исчез. Говорили, уехал в другой город с новой женой, а к Петровне зачастила подруга Женька, семипудовая баба с дружком. Выпив, они уходили за сарай, к ручью.
Жила  Петровна весело, не слишком заботясь о завтрашнем дне. Вязала шапки и шарфы из пуха кроликов. Картошка, разные овощи с огорода, яблоки, крыжовник, куст малины - всё было своё. Получив деньги с квартирантов, продав на базаре пуховое изделие, Петровна созывала гостей. Впрочем, их и звать было не надо. Они и так захаживали чуть ли не каждый день. Деньги у Петровны долго не держались. Она тут же тратила их на вино.
- Ай мы плохо живем или мало кому должны? - шутила она, собирая дань со своего маленького огорода, доставая из погреба домашние соленья и ставя их на стол.

И пить будем, и гулять будем,
А смерть придёт, помирать будем...

В этих забубённых строчках заключалась целая философия. Жизнь должна быть радостью, а там пусть приходит неизбежный конец! Попили,  погуляли, о чём жалеть?
- Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! - вторили подруги.
- Сколько ж я за свою жизнь выпила этого зелья! - умилялась Петровна. - Вагон и маленькую цистерну!
Подобных прибауток Витя прежде не слыхивал. Их замысловатое остроумие не сразу укладывалось в голове.
Иногда он наведывался к жильцам, чаще других в комнатку деревенской молодайки, кругленькой, миловидной, шутливо отбивавшейся от его приставаний. Комнатки в доме не имели дверей, разделялись ситцевыми занавесками. Соседи свободно заходили другу к другу, жили одной большой семьей, в которой было мало секретов. Дверь была только в хозяйской половине. Она вела в "залу". Там над диваном в углу был прикреплен диск репродуктора. Сидя с Ольгой или в одиночестве, Витя слушал передачи местного радио. Часто звучали песни "по заявкам радиослушателей". По центральному радио тоже шли подобные передачи, но реже. Голоса московских дикторов звучали красиво, интонации были ровными, речь безупречно  правильной, но между ними и слушателями простиралось непреодолимое расстояние. Звуки шли точно с неба, с какой-то недоступной простому смертному высоты.
От здешнего радио возникало ощущение близости, как будто ведущие находились рядом, на соседней улице, и обращались к слушателям как к  знакомым. Женский голос был полон теплоты и доверительности, мужской звучал жидковато и некрасиво. Спустя некоторое время стал даже неприятен, словно собрав все, что было неприятного в этом городе. Витя удивлялся, почему этого диктора не прогонят. Потом узнал, что "горе-соловью", приходившемуся родственником кому-то из местного начальства, писали недовольные письма, обещая побить, если он не уйдет из эфира. Но время шло, а диктор держался, несмотря на всеобщее недовольство. Действовала власть обычая, свычая и родства. Об этих скрытых пружинах жизни юноша ещё не имел никакого представления.
В числе самых дорогих вещей, взятых из Москвы, были шашки, подаренные ему  много лет назад одной из тёть. Среди жильцов нашелся страстный любитель этой игры, маленького роста мужичок, которого все ласково звали Васенька. Кроткий, тихий, вчерашний деревенский житель, он поступил на завод разнорабочим и воспринимался окружающими как нечто среднее между блаженным и дурачком. Между тем, рассуждал здраво, жил смирно, безропотно перенося свою долю. Впрочем, его никто и не обижал. Попадаясь на простенькие шашечные комбинации, он покачивал головой, с восхищенным изумлением повторял: "Ах, ты, цимбалист!", что означало в его устах высшую степень похвалы.
С Ольгой, "молодайкой" и  Васенькой Витя однажды пошёл в кино. Перед сеансом на маленькой эстраде играл оркестр. Большие женственно изогнутые инструменты в  тёмно-красных деревянных корпусах привлекли внимание "молодайки". Она спросила Витю, что это такое. "Это виолончель, а это контрабас", - объяснял он, хотя до этого ни разу в жизни даже не произносил  этих слов, но, конечно, не однажды слышал по радио. Вероятно, видел и сами эти инструменты, и теперь названия связались с образами. 
Кроме Васеньки и "молодайки" в доме жили еще несколько квартирантов. Среди них тётя Зина, молодая женщина-повариха из железнодорожного ресторана, окончившая кулинарные курсы в Москве и потому лучше других понимавшая Витю. У неё иногда появлялись "гости", остававшиеся на ночь, что давало повод для пересудов, не вполне понятных подростку. К тете Зине он относился с уважением, и эти сплетни были ему неприятны. Именно она вскоре подарила ему книгу поэтических дневников Михаила Пришвина "Глаза земли", ставшую для него на многие годы источником целительной мудрости.
Вечерами, отужинав, соседи сходились на высоком крылечке, с которого по-над забором была видна улица. "На златом крыльце сидели царь-царевич, король-королевич, сапожник, портной, кто ты будешь такой?" -  произнёс как-то Витя вслух детскую считалку, напомнившую ему о Москве. Здесь её не знали и не поняли,  что он хотел сказать.
- Что это, Витя? - спросила тетя Зина.
Он объяснил.
- Витя у нас москвич! - не без гордости объявила Петровна.
Уже потом он заметил, что названия некоторых игр, "Салочки", "Штандар", "Казаки-разбойники", "Пушок", "Расшибалка", вызывали недоумение. Странным казалось, что вместо "води" говорили "вадь", вместо "палочка-выручалочка, выручи меня" - просто "палочка…". Считалку "пора-не пора, иду со двора,  кто за мной стоит, тот в огне горит", как и многие  другие, вообще не знали. Да и сами игры были какими-то обедненными,  точно из хорошо скованной цепи выломали несколько звеньев и продолжали играть, не заметив этого.
В городе тоже гоняли голубей. Стайки их время от времени поднимались и кружились над домами и улицами. Голубятники, может быть, и знали названия пород, но ребята со стороны были в этом деле круглыми профанами. Скажет Витя: "чиграш", или "крестовый монах", ребята глаза таращат, в толк не возьмут, что за слова такие. И опять мальчик понимает, что он среди чужих. И вновь душа его затоскует.  Всё в этом городе вызывало на сравнения с Москвой, с прежней жизнью - и не в пользу новой.
Отношение к Москве было разное. Одни, как, например, Васенька, слушали рассказы о ней, раскрыв рот; другие, как тетя Зина, отзывались о ней с почтением; третьи, знавшие Москву как огромную и утомительную ярмарку товаров, говорили о  столице с недовольством.
- Что Москва? - подавал голос кто-нибудь с соседнего крыльца. - Большая деревня…
 Вите приходилось вступаться за честь родного города:
- Согласитесь, все-таки в Москве культура выше.
- Да ну, выше… - не соглашался голос. - Грубые они, москвичи... Негостеприимные. Им человека  обидеть, что плюнуть.
- Не всем... - сопротивлялся Витя, вспоминая, что, и вправду, москвичи несдержанны на язык и  без радости встречают провинциалов.  Появлявшиеся на пороге "бедные родственники" вызывали у многих из них нескрываемую досаду.
Защищая столицу, он читал вслух стихи Пушкина:

   Москва! Как много в этом звуке
   Для сердца русского слилось!
   Как много в нём отозвалось!
 
При этом имени споры затихали, но вскоре разгорались опять. Не так ли рождалась и естественная философия древности, в вечерних диспутах на открытом воздухе?
Через дорогу в два шага шириной, за высоким забором, находилась усадьба с высоким кирпичным домом. Он стоял на пригорке и был хорошо виден с крыльца. Перед домом расстилалась небольшая расчищенная поляна. Парадный вход и окна выходили на север. Над домом высились тополя. Веранда с лёгким козырьком, вьющимися листьями дикого винограда, с резными перильцами,  выступала вперёд. В самые знойные часы на ней было тенисто и не так удушливо жарко. Молодой полноватый мужчина с нездорово бледным лицом каждый вечер выходил из двери дома и садился, укрыв колени пледом, в соломенное кресло. Звали его Олег. Он был болен какой-то странной болезнью. Говорили, что жить ему оставалось недолго. Иногда он вступал в разговоры с соседями. Этот обречённый на смерть молодой человек навевал на Витю болезненную грусть. Когда он говорил, голос его звучал  как будто издалека, с порога нездешнего мира. Он тоже отзывался о Москве критически. 
Разговоры и споры продолжались дотемна, давая пищу пробуждающемуся молодому уму, облегчая душу, как вечерняя прохлада после жаркого дня. Но днём скука давила медлительной ленивой истомой. Стремясь разорвать её тягучую пелену, подросток отправлялся на вокзал. Дорога проходила мимо деревянного сарайчика, служившего пивной, которая называлась на местном наречии непонятным словом "кильдим". Днём в ней было мало народа, но по вечерам, особенно в дни получки, там "гудели" мужики. Витя заходил в неё раза два с отчимом. Нет, и она не была похожа на московские пивные. Народ был всё простой, серый, разговоры примитивные, пиво скверное, долитое водой, из закусок килька, да изредка пересушенная вобла.
 По немощёной привокзальной, почти безлюдной площади гуляла белая пыль, поднятая сухим ветром. Немилосердно пекло солнце. В здании вокзала было душно, тихо. На перроне, в тени от привокзального буфета, легче дышалось. Повевал лёгкий ветерок, колебля жаркую громаду воздуха. Серебристого цвета динамик, висевший над зданием вокзала, женским голосом объявлял о приближении пассажирских составов. С особенным чувством ожидал Витя прибытия московского поезда, словно из снисхождения останавливавшегося здесь на три минуты. Что ему было делать в этом скучном городе? Для него и его пассажиров эта была только промежуточная станция по пути на юг, к горам и морю, весёлой и красивой жизни.
 За окнами вагонов мелькали лица. Спокойные состоятельные   люди ехали на юг отдыхать. Некоторые из них выходили на перрон подышать свежим воздухом или что-нибудь купить в буфете. Витя надеялся увидеть среди них знакомых.
Все проходили мимо. Никому  не было дела до жадно поедающего их глазами одиноко стоящего молодого человека. Он же искал и находил в лицах этих людей отражение той жизни, из которой он был изгнан неведомой слепой силой. Жизнь эта представлялась ему потерянным раем. Всего несколько сотен километров отделяли его от заветных ворот, но это расстояние заполняли тысячи вёрст безответной тоски. И не только расстояние легло между  прошлым и настоящим. Само время, казалось, откатилось далеко назад, в шестнадцатый-семнадцатый век.
Простояв на перроне часа два, Витя возвращался на площадь. Скука снова плотным кольцом охватывала душу. Он приглядывался к парням и девушкам, надеясь завязать знакомство. Но каждый раз уходил с площади один.
Одну такую группу Витя отметил. В ней было два парня и две девчонки.  Они стояли в обнимку, никого не стесняясь. На чьё-то замечание отвечали: "А кому какое дело?"  Такая вольность что-то обещала. Но как подойти, с чего начать? В Москве знакомства завязывались легко, но всё было скромнее, не так бросалось в глаза. Здесь же существовали какие-то свои формы общения, крайне незатейливые, обнажено-грубые, и этим отталкивающие.  Молодые люди были или скованы, напряжены, или распущены почти до бесстыдства. Многие условности поведения были им незнакомы. Спокойная наглость широко открытых, медлительных глаз, напористость тона удивляла москвича.
Постояв, послонявшись по площади, пройдя кочковатой улицей, заросшей травой, Витя возвращался в дом, садился за книгу. От одиночества пристрастился мечтать, постепенно становясь  молчаливым, сосредоточенным, много думал. Иногда эта затаённая жизнь прорывалась наружу  каким-нибудь буйным, непонятным окружающим порывом.
С наступлением вечера юноша отправлялся в местный Парк культуры, "горсад", как здесь говорили. От этого звукосочетания веяло провинциальной затхлостью. Вите  было неприятно его слышать. Он исключил  это слово из своего лексикона. Миновав узкие, выжженные солнцем переулки, попадал на длинную, покато уходившую вниз улицу. По обеим её сторонам  неприкаянно дремали деревья, пыль белела на печально приникшей траве. Вскоре начинались каменные дома, возвышавшиеся, как случайные гости, посреди царства деревянных хибар. На всём лежала расслабленная лень. Люди двигались, как сонные мухи. Редко слышались весёлые голоса. Иногда из-за заборов долетали напоминавшие ругань, или и в самом деле бывшие ею, крики. Вороний и галочий грай вторил этим звукам.
Яблоневые, грушевые, вишнёвые сады окружали каждый дом на окраине. Да и ближе к центру их было много. Под жарким солнцем млели вызревающие плоды. Отягощённые ими ветви некоторых деревьев свисали над заборами, в "проулок", на ничейную землю. Однажды, направляясь в город, Витя оказался невольным свидетелем того,  как две пьяных женщины, воровато оглядываясь, сбивали палками яблоки вместе с листвой. Лица женщин были буровато-землистого цвета, имели какое-то дикое выражение.
Было уже темно, когда он добирался до "горсада". На танцплощадке звучала музыка. Играл духовой оркестр, кружились пары. Стоя за оградой, он  наблюдал за танцующими. Иногда покупал билет и проходил на танцверанду. Как некогда в Москве, он искал девушку, с которой хотелось бы познакомиться. Внимание его остановилось на стройной темноволосой девушке. Ёё карие глаза были полны томной нежности. Он приходил на танцы, чтобы увидеть её. Из вечера в вечер она танцевала с высоким стройным мужчиной с правильными чертами лица. Иногда её не было. В надежде, что она всё-таки появится, он дежурил у входа на танцплощадку. Вокруг было много интересного. Однажды он стал свидетелем возбуждённого разговора каких-то парней. "Нас осталось всего четверо. Двое ранены", - говорил один из  них  окружившим его ребятам, как видно из враждебной компании. Это было посерьёзнее, чем мальчишеские стычки, в которых приходилось участвовать Вите.
Попадались на глаза какие-то странные типы. Небольшого роста человек, с чёрными блестящими глазами, с пафосом произносил сидевшим на лавочке отдыхающим какой-то художественный текст из классики. Другой, огромного роста, стоял у входа в парк и смотрел на всех огромными, полными злой и скорбной иронии глазами. Сновали пьяные. Звякали бутылки. Иногда вспыхивали ссоры.
 Впечатлений было много. Поделиться  же ими было не с кем. С матерью доверительных отношений не получалось. Она пробовала было говорить с  сыном "по душам", приоткрыть завесу над той стороной жизни, которой жила последние годы, но он от таких разговоров уклонялся.  Она прекратила попытки.
Витя делался всё скрытнее, особенно в общении с близкими. Откровенных разговоров избегал. Когда мать однажды спросила, не родила ли старшая тётя второго ребёнка, он едва смог прошептать "нет" - таким неприличным показался ему вопрос. Люди в те времена были склонны к сентиментальности, но стеснительны в выражении чувств. Происходило ли это от целомудрия или от привычки скрывать теневую сторону жизни даже от самих себя? Вероятно, и от  того, и от другого.
Стояли знойные дни августа. Млели на солнце красные и жёлтые цветы клевера. Особенно много их было на той стороне "проулка" во дворе дома, где жил, скорее, доживал последние дни Олег. Вдыхая приторный аромат, Витя подолгу глядел в зелень сада, на пустую веранду. Вокруг в знойном пекле над цветами трепетали разноцветные бабочки и стрекозы; приникая к огненным головкам, надолго замирали, покачиваясь вместе со стеблем. Солнце с беспощадной жадностью иссушало жаждущую влаги землю. Воздух изнемогал. Поникли растения. Стали желтеть листья на деревьях. С трудом дышали люди. Ближе к ночи во тьме соседних двориков слышались голоса, звяканье вёдер. Люди переговаривались через забор. Кто-то вспомнил, что давно не видно Олега. А он уже не вставал с постели. Ставни днём были закрыты, но к ночи окна отворялись. Лёгкий ветерок шевелил тюлевые занавески. Иногда дыхание ветра достигало его лица.
Перед самым концом, как рассказывала впоследствии его мать, больной сделался беспокоен. Метался и стонал, что-то шептал. "Жить, жить хочу!" - слышалось в этом шёпоте. Горячие слёзы бежали по его лицу. Но вслед за этим, последним движением земной жизни холодная волна низошла на его голову и  успокоила волнение сердца.
Его похоронили в жаркий полдень в саду за домом. Соседи бросили на гроб по горсти земли. Отвесные лучи полуденного солнца горячим золотом легли на свежую могилу. Витя смотрел на холмик сухой земли, укрывшей Олега. Безмятежное сияние солнца навевало грустные мысли. "Всё на свете проходит, — записал Витя в тетрадку. — Вечны лишь этот невозмутимый свет, ветер, высокое небо и земля, равнодушная ко всему, что происходит на ней. Да и они, кто знает, тоже могут когда-нибудь исчезнуть. И надо ли грустить о том, что всё проходит? Благодаренье жизни! Но слава и тебе, избавительница смерть, исцеляющая боль, возвращающая в лоно своё любовь и ненависть, счастье и горе!"
 
XVI
 
      Это новое понимание жизни и смерти, ударившая в сердце в день похорон, точно молния, прожгло покров полусознательного бытия. Несколько дней Витя новыми глазами смотрел на всё вокруг. Так хотелось радости, счастья, людской доброты, ярких впечатлений! Маленькими праздниками становились футбольные матчи. Шум стадиона, азарт игры приглушал тоску. От довольно густо заросшего травой  поля веяло свежестью. Одноэтажное строение, служившее игрокам раздевалкой, сиротливо ютилось на задворках. Лениво млели под солнцем густые ветки плакучих ив, нависавшие над крышей.
Однажды приехала любительская команда, представлявшая какое-то московское спортивное общество. Витя нисколько не сомневался, что победа будет за ней. И был немало удивлён и огорчён,  когда после первого тайма допотопное деревянное табло показывало цифру 2:0 не в пользу гостей. Витя поспешил к раздевалке, когда туда  направлялась на отдых команда приезжих. Ему хотелось заговорить с земляками.
- Что ж вы, москвичи? - спросил он у здоровенного мужика в форме московской команды.
Тот метнул на него из-под слипшихся, упавших на лоб волос злобный взгляд.
- А пошёл ты... !
Большеголовый, вихрастый, с белёсыми телячьими ресницами, полуоткрытым ртом дурачок "Машка", подававший мячи за воротами, от изумления раскрыл рот.
Что не соскочит с языка разозлённого человека? Конечно, бугай, не знал, что подросток, которого он обругал, тоже москвич, но, даже если бы и знал, вряд ли это остановило бы его. Лёгкость москвичей на ругательства была Вите хорошо знакома. Он и сам совсем недавно плевался  такими же словечками, как семечками. Но всё же... Не такого ответа ждал он от земляка.
После матча, по принятому здесь обычаю, на поле выскочили ребята и взрослые. Началась любительская игра с мячом. Витя отлично владел дриблингом с быстрыми и резкими движениями, обыгрывал противника, что называется, на пространстве "носового платка". Его финты и удары по воротам с левой ноги под перекладину обратили на него внимание кое-кого из местных футболистов. С одним из них, забившим красивый гол в только что окончившемся матче, он познакомился. На предложение товарищей выпить после матча водки  футболист ответил отказом, отчего уважение молодого человека к нему только возросло. Как ни странно, водка и спорт самым естественным образом сочетались в жизни  местных спортсменов. Выпивать после матча считалось обязательным.
Витя рассказал новому знакомому о своём горячем желании играть за юношескую команду. Тот рекомендовал его бывшему тут же тренеру. Наставник окинул взглядом худенькую фигуру подростка. Однако, поколебавшись, велел приходить на тренировку.
- Во у нас теперь игрочок... московский! - хвастались товарищи по команде. Соперники поглядывали на новичка довольно хмуро.
После первой же игры, разгорячённый, помывшись под холодным душем в деревянной кабине, Витя заболел, а поправившись, понимая, что таких омовений ему не выдержать, на следующую тренировку не пошёл. С мечтой играть в настоящей футбольной команде пришлось расстаться.
В доме жила молодая пара. У мужа, крепкого молодого  мужчины, недавно вернувшегося из армии, к которому Витя обращался "дядя Ваня", был велосипед с тормозом, клаксоном, низким рулём, фарами из цветного стекла.
В московском дворике, где рос Витя, как, впрочем, и в других, велосипед был редкостью. Немногие могли позволить себе такую роскошь. Когда он появился у Кости Зайцева,  от желающих прокатиться не было отбоя. Небольшой двор оказался  маловат для подобного рода упражнений. Новички то и дело наезжали на все предметы, попадавшиеся на пути, так что владелец велосипеда перестал давать его. Обучение прекратилось.
В новом городе представилась возможность продолжить уроки. Преодолев волнение перед предстоящим испытанием, Витя попросил у хозяина разрешение "прокатиться".
-  А ты умеешь?
- Да, - с неожиданной уверенностью ответил Витя.
Немного подумав, дядя Ваня согласился.
Витя вывел велосипед на улицу, завернул за угол, стал на одну педаль, перекинул ногу через раму и ... поехал. Стальной конь вихлялся под ним из стороны в сторону. Тяжёлый руль плохо слушался неуверенных рук, но "всаднику" всё же удалось доехать почти до конца переулка. Витя сел на велосипед в третий раз в жизни, ехал с большим напряжением и, в конце концов, врезался в какой-то забор. Кучка женщин на лавочке и игравшие неподалеку ребятишки уставились на него в молчаливом изумлении, словно узрели нечто невиданное со дня сотворения мира. И в самом деле, ничего подобного они ещё не видели. На их тихой улице в медленном потоке однообразной жизни перед ними предстало редкое зрелище, которое они пытались осмыслить. Испытывая неловкость, стыд и злость, потерпевший аварию молодой человек сделал вид, что очень устал. Он отдувался, утирал пот со лба, а женщины и ребята, всё так же с недоумением, во все глаза глядели на него. Постояв несколько секунд, он развернулся и, стараясь держаться уверенно, медленно двинулся назад, спиной чувствуя пристальные взгляды женщин и мальчишек. У  спуска в свой переулок, не решаясь сделать поворот, слез и повёл машину за руль. На повороте оглянулся. Изумлённые жители всё так же смотрели ему вслед, явно ожидая, что он упадёт, оконфузится. Опыта с укрощением велосипеда  после этого он  уже не повторял. 
Как-то в день футбольного матча он предложил дяде Ване поехать на велосипеде на стадион. Тот обещал. Весь день Витя ждал, то и дело спрашивая, не пора ли.
- Успеем, - отвечал дядя Ваня.
Оставалось минут сорок, потом полчаса, четверть часа.
- Да что тут ехать-то, - успокаивал его сосед.
Между тем, до стадиона было никак не меньше получаса хода. Наконец, пробило семь. Игра, должно быть, началась. Дядя Ваня всё ещё был занят какими-то своими делами.
- Ну, что же вы? - в недоумении спрашивал Витя.
- Да теперь уж поздно, - махнул тот рукой.
Только теперь юноша понял, что его просто дурачили. Зачем?
Случались и другие странные вещи, приводившие Витю в недоумение с осадком обиды. Как-то вечером, еще не зная города, он заехал на конечную остановку трамвая, перепутав номер маршрута.
- Что сидишь? - грубо обратилась к нему кондуктор. - Покататься захотел? А ну, выходи, а то милицию позову!
    Молодого человека оскорбил и сам тон, и смысл вопроса. Ему было почти шестнадцать - совсем не тот возраст, когда зайцем катаются в трамвае, да ещё в такой час. Выйти он отказался. На обратном пути кондукторша позвала в вагон милиционера. Молодого человека отвели в ближайший пункт охраны порядка. Происшествие не стоило выеденного яйца, но паренёк вёл себя, на взгляд кондуктора, слишком строптиво. Витя объяснил, что в городе недавно и по ошибке заехал не туда, куда нужно, проезд же им оплачен.  В доказательство показал билет,  полагая, что  разъяснит этим недоразумение.
- Это ничего не значит, - сказал представитель порядка.
И, скомкав билет, бросил его в корзину.
Такая наглость поразила юношу. Ни с чем подобным он прежде не сталкивался. Не имея этого клочка бумажки, уже ничего не мог доказать.  Теперь его можно было называть и "зайцем", и "хулиганом". Горячась, он  принялся возмущаться, но этим только усугубил положение. Здесь умели из ничего делать "бурю в стакане воды", и умели закрывать глаза на действительно крупный проступок.
Через час его  отпустили. Он не мог понять, за что с ним так обошлись, в чём его вина? Дело же заключалось в том, что прямого и смелого тона здесь не любили, прав за молодостью не признавали, в честность не верили. Даже обращение "молодой человек" заключало в себе оттенок пренебрежения. Хуже того, и оно почти не употреблялось. Вероятно, это казалось слишком утончённой вежливостью. Юноше шестнадцати-семнадцати лет говорили "мальчик", "малый", "парень" и, конечно, "ты". Округлость, юношеская нежность лица с мягкими чертами воспринимались как несомненное доказательство незрелости.
Здесь были свои понятия о достоинстве и чести. Вес и значительность человеку придавала должность. Без неё человек сам по себе почти ничего не значил. Должность, даже самая ничтожная, хотя бы в какой-то мере, давала преимущество перед простыми смертными.  Каждый служилый человек, начиная от дворника, чувствовал себя именно таким лицом. А сделавшись самым маленьким начальником, поглядывал на  прочих людей свысока. Витя ещё не знал, что шло это издалека, из тех времён, когда люди назывались "людишками", а "государев человек" звучало грозно и пугающе. В столице эти позорные различия были если не смыты совсем, то не так заметны. В провинции же, где время шло медленнее, они ещё сохранялись.
Однажды в Москве, стоя в очереди за хлебом, Витя услышал за спиной слово "мальчик". "Это вы мне?", - спросил он стоявшую за ним женщину. Та искренне  удивилась: "Что вы? Какой же вы мальчик? Вы - юноша".
Это была правда. Рассуждал он уже не по-детски, высказывая иногда даже мудрые мысли, и  был убеждён, что всё понимает.
- Ты понимаешь теоретически, - говорили  ему пожившие люди. - Ты ещё не жил.
Он не соглашался.
- Не тот много знает, кто долго жил, а тот, кто много чувствовал.
 Придуманный им самим, ниоткуда не вычитанный афоризм был красив, но никого из взрослых не убеждал.
Бестактности, вроде обидного обращения "мальчик", встречались на каждом шагу. Местные жители таких тонкостей не замечали. Странным в их глазах становился тот, кто обращал на это внимание. А молодой человек был как раз из таких. Его возмущало, что на трамвайных и троллейбусных остановках очередей не признавали, стояли толпой, потом все разом бросались на штурм вагона, отталкивая друг друга, перебраниваясь, а  втиснувшись в вагон, застывали на задней площадке, как вкопанные. На замечания, на  просьбы пройти вперёд огрызались:
- Ух, ты, умный какой! Культурный…
Встречаясь на дороге, не отводили плеча, не сторонились, а шли напролом. Желая же избежать столкновения, всем телом шарахались в сторону.
Всё новое, непривычное вызывало не только недоумение, но нередко - и агрессию. Общая серость не терпела ничего яркого. Монотонность, однообразие жизни, бедность впечатлений делали психику людей примитивной, реакции заторможенными, наполняли душу злобой, всегда готовой взорваться грубым словом и диким поступком.
Как-то Витя ехал в трамвае вместе с матерью и отчимом. Он прошел на переднюю площадку и, стоя там, смотрел на дорогу через окно водительской кабины. В Москве тогда была мода на среднеазиатские тюбетейки. В магазинах их "выбрасывали" не регулярно. Когда разносился слух, что завтра будут там-то и там-то "давать" эти чудеса золотошвейного искусства Востока, за ними с утра выстраивалась очередь. Обладатели этих экзотических  изделий считали себя счастливчиками. Летом перед отъездом из Москвы Вите повезло: он купил вытканную красными, зелёными и золотыми нитками шапочку. В  ней он и ехал в трамвае. Вдруг чья-то рука сорвала  тюбетейку с его головы. Он стремительно обернулся. Какой-то пацан стоял рядом. Витя вспыхнул, как порох.  Бросившись на малого и схватив его за горло, привычным приёмом отбросил вглубь прохода. В нём проснулась какая-то тёмная, древняя, слепая и горячая сила, которая, ломая все преграды, вырвалась наружу как память о далёких предках, среди которых, возможно, были незаурядные гордые люди.
- Дай сюда! - потребовал он.
Вероятно, его решительный вид возымел действие. С дальнего конца вагона к нему приблизились два парня. Один из них протянул тюбетейку. Как она попала к нему, Витя не успел даже заметить. Ему был незнаком воровской приём передавать по цепочке украденную вещь.
- Был бы я в Москве, я бы вам показал! - ещё не остыв от гнева, бросил он.
- Извини… Мы же не знали, что ты москвич, - проговорил старший из воровской шайки.

XVII

 Девушку из маленькой таверны
 Полюбил отважный капитан,
 Девушку с глазами дикой серны
 И с улыбкой, как морской туман,

- напевал, подыгрывая себе на гитаре, Валька Самохвалов, рослый, стройного и сильного сложения, черноволосый, синеглазый, быстрый в движениях парень, уволенный  из армии по какой-то нервной болезни. Он жил с матерью, высохшей хворой женщиной, в полуразвалившейся "халупе" по соседству с домом Петровны. Кажется, они даже состояли в каком-то родстве. Дворы разделял ветхий заборишко из жердей и веток. Несколько раз Витька с новым приятелем ходил на вечера во Дворец культуры железнодорожников. Валька познакомил его с молодой полнотелой женщиной, фигура которой давно потеряла девичьи очертания. Танцуя, она так плотно прижималась к юноше, что тому становилось неловко. Обнимая её, он ощущал пальцами пуговички бюстгальтера. От этого неловкость только усиливалась. Никаких романтических чувств, даже самого простого влечения, в молодом человеке она не пробудила.
      Впрочем, романтическая  влюблённость в незнакомку из городского сада вовсе не мешала ему желать простых чувственных удовольствий. Дочь Петровны Ольга, голубоглазая, с пепельно-русыми косами, влекла его теплом молодого гибкого и сильного тела. Её глаза с паволокой, нежный цвет лица, прикосновения груди волновали его. Обняв девушку за талию, он уводил её в "залу". Усевшись на старенький скрипучий диванчик, они покачивались, вторя извечному ритму любви. Услышав скрип, Петровна заглядывала в комнату. Витя убирал руку с Ольгиной талии; потом нежности возобновлялись.
К Ольге приходили подруги.
- Ну, как тебе наши девки? - любопытствовала Петровна.
- Да так себе…
- Эти, что приходят, замухрышки. Вот погоди, в школу пойдёшь, там таких увидишь, - блазнила Петровна.
 Однажды ночью  Витю разбудили крики.
- А-а! Разбой! Убивают! Помогите! - кричал женский голос с таким раздирающим душу отчаянием, что Витя похолодел. Он узнал голос Ольги. Со словом "разбой" у него связывалось представление о нападении на большой дороге. Оказалось, что этим словом здесь называют всякую расправу с рукоприкладством.
Утром мать рассказывала, что это Петровна била Ольгу. Витя был испуган и изумлён.
- За что? - спросил он.
- Кто её знает, сынок! Пьяная была. Это уж не в первый раз.
- А куда  Ольга убежала? - продолжал допытываться Витя.
- Да недалеко. У Петровны тут рядом сёстры живут.
Через день Ольга вернулась. Петровна встретила её, как ни в чём не бывало:
- Ты на мать не серчай. Мать и побьёт, и пожалеет.
Румяная, ядрёная, всегда навеселе, не знавшая с виду никаких болезней, она слыла в округе ведьмой. "Солоха,  правда что Солоха!" - шептали за её спиной соседи.
- Ха! - усмехались другие. - Какая она Солоха? Своего мужика удержать не сумела.
Мать Вити уже несколько лет страдала желудочными болями. Врачи определили язву желудка. Лекарства не помогали. Не Петровна ли тут была виновата, не её ли завидущие глаза? Позавидовала, что люди хорошо живут, в любви и согласии, вот и нашептала. Родные мужа, соседи упорно советовали  матери обратиться к "бабкам". Несколько раз она ездила в деревню, принимала заговорённую воду, какие-то настои, отвары. Они мало помогали. Одна "бабка" сменяла другую. Надо было найти самую сильную. "Бабки" не только пользовали травами, но и "отчитывали", снимали  порчу.
От разговоров о колдунах Вите делалось не по себе.
- Хватит вам! Никаких колдунов нет, - сердито говорил он.
- Ох, ты! Нет! - тотчас подхватывал отчим. - Всё есть. И нечистая сила, и чёрная магия. Посыпят пеплом на след - и будешь всю жизнь чахнуть. Матери вот исделали…
- Как "исделали"?
- Как! Не знаешь как, а споришь. Я её недавно отчитывал, бабка молитву дала, отчитывал - вдруг в дверь как ктой-то стукнет. Да другой раз, да третий. Я выхожу - никого нет. Это "он" стучал. А ты: "никого нет".
После этого Витя стал бояться темноты. Однажды, когда мать с мужем ушли спать в сарай, ему сделалось так жутко, что он переполошил весь дом.
- Испортили парня, - сокрушалась мать. - Ты, сынок, у Петровны ничего не бери. Понял? А то "сделает".
С отчимом разговоров не получалось. Оба по-разному понимали значение самых простых слов. 
- Давайте купим то-то и то-то, - предлагал, например, пасынок.
- За что? - спрашивал отчим.
- Как "за что"? - недоумевал молодой человек. - На что? На какие деньги? - поправлял он, постигнув, наконец, смысл вопроса. "За что"? - означало,  за какие заслуги, и звучало обидно.
Отчим замолкал. Значение лингвистической поправки не доходило  до его сознания. Оба, точно наткнувшись на невидимую стену, прекращали попытки общения.
Многое в здешних обычаях вызывало недоумение. Не раз, проходя по улице, Витя ловил на себе взгляды в упор совершенно незнакомых людей. Чем он останавливал их внимание, понять было трудно. Ничего экстравагантного ни в его одежде, ни в манере держаться не было. Разве что неуловимый "московский отпечаток".
- Чего они так смотрят? - делился он своим недоумением с Валькой Самохваловым.
- Привычка такая, - объяснял тот. - Здесь на всех так смотрят.
Странность нравов сказывалась и в языке. Со звучанием слов и их точным смыслом горожане не церемонились, просто не слышали свою речь со стороны. В ней же было много огрублённых, оскорбительно звучащих слов и выражений. Они сыпались, как отбросы из мусорного ведра, приводя приезжих, особенно москвичей и ленинградцев, в недоумение. "Стибулай", "малахольный",  "понЯл", "рукУ", "ногУ", "головУ", "лОжить", "итить", "что ты буровишь?", "поеду к сестры", " была у сестре". Казалось, люди нарочно уродуют слова, чтобы сделать и без того некрасивую жизнь ещё непригляднее.  "Не скапывай дерюжку", - то и дело слышалось с хозяйской половины. "Веди себя", - говорили ребенку, провожая его в школу. "Дисциплированный", "печатывать" (о процессе изготовления фотографий), "бежи", "ехай" и прочие просторечия были во всеобщем употреблении. Но даже и правильно произносимые слова теряли своё нормальное значение. Так, куртку почему-то именовали "пижамой", детские штанишки - "штаниками", вероятно, по сходству с подштаниками. Звук "г" превращался в смачный, жирный, грязноватый "х". "Халь, а, Халь!", - обращались к девушкам и женщинам с именем Галя.
С частицей "ся" дело доходило до курьёзов. "Выдающие люди", - говорили о великих исторических личностях, как будто те выдавали что-то в магазине или на складе. "Обманывающиеся" превращались в "обманывающих", "учащиеся" - в "учащих", "умывающиеся" - в "умывающих". Отправляясь за покупками или на прогулку,  говорили: "иду в город", как будто жили в деревне. "Скотина", "гад", "свинья" то и дело соскакивали с языка.
С изумлением слышал недавний москвич, как люди, поёживаясь от жгучего пронизывающего ветра, говорили: "Знойно сегодня!". На слух Вити, естественнее было сказать: "зябко". В столице эти слова давно разделились по смыслу, в глубинке же ещё сохраняли неосознанную память родства. "Зной" и "озноб" когда-то значили одно и то же. "Зноить" означало веять и жаром и холодом.
 Грубыми были не только слова, но и голоса. Мужские звучали так, как будто  доносились из глубины отсыревшей бочки, глухо, надсадно, с каким-то вызовом, или высоко, тонко и сипло; женские - визгливо, точно взлаивая. Разговаривая, кричали, словно находились по разные стороны широкой улицы. Непонятно было, то ли люди ругаются, то ли так устроены их голосовые связки. Злые крикливые интонации сменялись заискивающе подобострастными. После мягкого и ровного московского произношения это отдавало чем-то диким. С гнусаво-презрительным выражением комкали окончания слов, словно недостойных того, чтобы их произносили открыто и полностью. Может быть, так выражалось их презрение к жизни и к людям вообще. Манера говорить "в нос", гундосить и гнусавить была особенно неприятна.
Нередко попадались тяжёлые лица, поражавшие напряжённо-злобным, первобытным  выражением, "каиновой печатью". Обладатели этих лиц жили в состоянии постоянной готовности к смертельной и безжалостной схватке. Казалось, эти физиономии от рождения не были знакомы с улыбкой. Это были, в основном, уголовники, отбывшие  очередной срок и жившие в ожидании следующего. Угрюмость, впрочем, была свойственна и вполне мирным обывателям. В некотором роде, это была хорошо усвоенная с детства защитная маска. Подвижные черты сразу вызывали подозрение. Люди же с интеллигентными светлыми лицами встречались крайне редко и тотчас же приковывали к себе бесцеремонное  внимание.
На всё новое обыватели смотрели  с тупым и долгим вниманием, широко открытыми немигающими глазами. Непривычный к быстрой смене впечатлений мозг тяжело "переваривал" непривычную пищу.
Названия некоторых улиц соединялись с представлениями о грязи, скуке, дикости нравов. Особенной жутью веяло от безобразного, вызывавшего тошноту слова "Загниловка". Это было место за городом, где находилась психобольница. Об этом "доме скорби" говорили со страхом, смешанным с презрением и гадливостью. Человек, побывавший там, навсегда оставался, в глазах горожан, отверженным, прокажённым.
Однажды Валька Самохвалов пригласил друга в заводской клуб на концерт художественной самодеятельности. Витя не прочь был пойти, но у него не было билета.
- Ничего, - успокаивал его приятель, - пройдём как-нибудь.
И в самом деле, когда на входе у них спросили билет, Витя, не останавливаясь, брякнул первое, что пришло в голову: " Только трамвайный".
- Пропусти! - сказал кому-то контролёр. - Это из трампарка.
Валька, в восхищении от находчивости друга, приобнял его за плечо. Юноша же был поражён тем, с какой лёгкостью человек на входе истолковал тёмную ситуацию в выгодную для себя сторону. Что при этом он кривил душой, не исполняя своего служебного долга, не ставилось ни во что. Он поступал так, как ему было удобно.
Это была какая-то другая жизнь, которую вчерашний москвич не мог понять. Он  чувствовал себя так, точно попал на другую планету. Он скажет одно, его поймут по-другому, из-за чего возникает отчуждение, от которого недалеко и до вражды.
Одна из Ольгиных подруг, предложив погадать Вите по руке, была удивлена тем, что увидела на ладони. Линия жизни раздваивалась, рядом с первой начиналась другая, обещая довольно долгий земной путь, но и она местами расщеплялась на мелкие лучики. Две жизни были уготованы обладателю этой руки. Часть прошлой жизни была уже известна, но что обещала другая, карта ладони не говорила. Зато сама жизнь день ото дня вписывала совсем не те строки в разворачивавшиеся страницы. Ожидаемых радостей они не приносили. В чужом воздухе остывали надежды.
 Чужим воздух был не только на улице, но и дома. Ни парового отопления, ни газа в городе не было. Грели воду, готовили еду  на примусе. Запах керосина стоял в комнатах. К тому же, за  примусом надо было следить, прочищать иглой горелку, подкачивать давление. Недокаченный, он затухал, перекаченный,  мог взорваться.
Вкусовые рецепторы отличали чужое даже в квасе. Он был каким-то неприятно жёлтым по цвету, кислым на вкус. "А каким же он должен быть?" - удивлялись местные жители, в большинстве своём только вчера перебравшиеся в город из деревни, где знали только такой рецепт напитка. "Густым, тёмным и сладким", - отвечал москвич. Он был, конечно, не прав.Ничто так не утоляет жаду, как кислый деревенский квас. Но другого вкуса москвоский мальчик не мог себе и представить. На него смотрели с недоумением.
Жареные пирожки были редкостью, к тому же, с прогорклым вкусом. В них не докладывали мясной начинки, в мороженое - молока, масла, в квас - солода и сахара. "Почему так?" - спрашивал Витя. "Воруют", - объясняли знающие люди. Воровали привычно, не считая это  серьёзным грехом. С  заводов и фабрик похищали всё, что можно было вынести через проходную. С мясокомбината воровали мясо, обложившись под одеждой по голому телу вырезкой. Полки в магазинах зияли пустотой, кое-как заставленной банками с дешёвыми рыбными консервами. Даже за мясными костями выстраивались длинные шумливые очереди.  Без перебранок, скандалов не обходилось. Достать мяса на обед можно было только "по блату". За продуктами, модной одеждой и обувью ездили в столицу. Из уст в уста передавали детски наивный анекдот: "Длинный, зелёный, пахнет колбасой". И, насладившись удивлением слушателя, объясняли: "Поезд из Москвы в провинцию". А ещё рассказывали, сколько сортов колбасы было в лавках и магазинах города до революции.
Оказавшись через год в столице, у первой же встреченной лотошницы Витя купил и с почти забытым наслаждением съел один за другим три поджаристых, с раздутыми боками от разваренных зёрен риса и искрошенного яйца, вкусно пахнущих пирожка. Каждый был мягкий, нежный, облитый маслом. Он с трудом удержался от продолжения пира.
С натуральными продуктами садов и огородов в городе было получше. При каждом частном доме были огород, сад с яблоневыми, грушевыми деревьями, вишенником. На грядках алели ягоды клубники. Если лето было жарким и сухим, она вызревала уже в конце июня. Ещё раньше спелыми красными плодами отягощались ветки черешен и вишен. В августе-сентябре наступал праздник урожая. Снимали огурцы, помидоры, ели свежими, солили на зиму. В августе поспевали яблоки, груши. Чуть позже копали картошку, ссыпали в мешки, укладывали в подвалы. При первых холодах рубили капусту. Молоко, яички можно было купить на колхозном рынке. Правда, стоило всё недёшево. А зарплаты были небольшие
 Никогда прежде не видел Витя на столе в таком изобилии зелень, помидоры и огурцы, молодую картошку. Обедали дружно, весело. Отчим любил пошутить. 
- А как он поет, Витя, ты послушай! - говорила мать. - Федь, спой!
Фёдор запевал. У него был приятный, чуть глуховатый баритон. Особенно трогательно выходила фронтовая:

Машина в воздухе кружи-ится,
И всё быстрей её круги,
Судьбы я вызов принима-а-ю
Своим пожатием руки…

Пораженный трагической красотой песни юноша примолкал.
Иногда они пели втроём.
- Эх, жить бы так всегда! - мечтательно говорил Фёдор.
—И будем! Кто нам помешает? - веселела мать, снова становясь похожей на ту красивую молодую женщину, какой помнил её сын.
Но судьба не любит удачливых и счастливых, идущих мирной дорогой жизни.
В середине августа мать с сыном пошли в РОНО. Надо было определяться в школу, в девятый класс. Мать постучала в дверь с надписью: "Заведующий отделом народного образования". Ответа не последовало. Она заглянула в комнату.
- Можно?
- По какому вопросу?
Быковатый мужик в парусиновом костюме, сидевший за столом в кабинете, хмуро взглянул на вошедших.
- Вот сын переехал ко мне из Москвы. Надо бы определить его в школу.
- В какой класс?
- В девятый.
- Документы при вас?
- Да, конечно.
- Давайте!
Не предложив сесть стоящей перед ним женщине, заведующий заглянул в поданные ему бумаги.
- Почему тройки по математике? - грубо спросил он, исподлобья глянув на стоящего перед ним подростка.
Тон его задел Витю.
- Наверное, потому, что не знаю на четыре.
Заведующий полыхнул на него глазами.
- Ух, ты, гляди какой! Отвечай, как следует!
- Во-первых, не "ты", а "вы", - с деланным спокойствием поправил его будущий ученик. - А, во-вторых, я ответил, как следует.
Мужик так и взорвался.
- Будешь так вести себя, я тебя в такую школу определю… или вообще не зачислю…
- Ну и не надо! - вскипел школьник и, поднявшись, быстро  вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Он подождал мать на улице, не слишком беспокоясь о том, каким будет решение заведующего. В школу его всё равно обязаны зачислить. Мать показалась минут через десять.
- Ох, Витя, разве так можно? Я его еле уговорила. Вот теперь в школу сообщит. Нельзя с таким характером жить. Меняться надо!
Но сын никаких уговоров и укоризн слушать не хотел.
- Не буду меняться! - кипел он. - Я не позволю так с собой обращаться!
Заведующий обиды не забыл. В тот же день позвонил в школу, куда записал новенького и рассказал знакомому директору о возмутительном поведении "москвича".

XVIII

В последний год жизни в Москве, как ни странно,  Витя почти не болел. Простуды как будто забыли о нём, хотя в школу и осенью, и зимой он ходил без пальто, в одной школьной форме. Она была введена прошлым летом, как предписывал один из пунктов реформы среднего образования.  Сущность же реформы состояла в том, что вводилось совместное обучение  мальчиков и девочек. Ожидание этого вызвало немалое волнение среди тех и других. Последовали распределения по новым школам. Привычные классные содружества распались. Ребята, учившиеся с первого класса вместе, оказались в новых коллективах.  Школа, в которую  записали Витю  Панкова, находилась напротив его дома. Надо было только перейти трамвайную линию. На занятия, как и многие другие, жившие неподалёку ребята, Витя ходил без пальто. В сырую осень и морозную зиму пяти минут достаточно, чтобы простудиться. Однако этого не случилось. "Раздетым"  выходил Витя и выносить вечерами мусорное ведро и потом ещё не менее часа топтался с ребятами у ворот. Нередко, высунув голову в форточку, смотрел на пустынный двор, вдыхая студёный воздух. И при этом ни разу не заболел. В новом же городе, в июле, подхватил ангину. Климат тут был, конечно, ни при чём. Город располагался южнее Москвы, воздух в нём был чище, мягче, солнце горячее. Оно пекло так, что стоило окунуться в реку и выйти на берег, как через минуту влага испарялась под его лучами. Даже птицы прятались в тень, не подавая голоса. Одни кузнечики звенели в траве, да сверчки неумолчно строчили душными ночами. И, тем не менее, с воспалением горла пришлось промучиться недели три.
Ленивое, скучное, тягучее лето, наконец, кончилось. Не без волнения ждал Витя знакомства с новой школой. Как его примут? Про себя он решил, что оставит в прошлом все шалости, подгонит запущенное и станет одним из лучших, а, может быть, и лучшим в классе. Школьная форма была выстирана, выглажена. С трудом справляясь с волнением, с новым портфелем в руках, подошел он к толпе ребят, собравшихся вокруг двухэтажного серого здания, похожего на барак. Спросил, не девятый ли это класс.
- Не… десятый, - со смехом ответил ему высокий парень с узенькими неприятными глазками.
Оказалось, это был восьмой. С ним пошутили. Ребята стояли кучками. Никто не объявлял, где какому классу собраться. Прозвенел звонок. Нестройной толпой все ввалились в здание школы.
 Внутри оно не понравилась новенькому  ещё больше. В Москве школы были кирпичными, четырёхэтажными, с просторными вестибюлями, выложенными кафельными плитками, широкими  каменными лестницами, большими окнами; коридоры выстланы прочными досками, окрашенными в приятный коричневый цвет; они не скрипели, не качались под сотнями торопливых детских ног. Солнце заливало коридоры и классы. Пахло сухим приятным теплом, чистотой, уютом.
В новой школе вместо вестибюля была прихожая, сбоку помещалась  раздевалка. Полы выкрашены в обычный коричневый цвет, но краской  худшего качества. Узкая лестница вела на второй этаж. Тревожно пахло свежей краской. Всё было чисто вымыто, но казалось убогим. Половицы скрипели, ступени и перила шаткой лестницы тоже.
Уборщицы ещё домывали полы в дальнем углу коридора. С изумлением услышал новенький, что здесь их называют почему-то "техничками", хотя никакого отношения к технике они, понятное дело, не имели. В московских школах их именовали "нянечки", должно быть, по привычке, оставшейся от прежних времён. Да и сами "технички" показались новенькому чем-то недовольными, злыми. Звякая вёдрами, они перекрикивались через весь коридор: "Тай, а, Тай, твой опять, должно, сиводни пьяным придёть!" Эти мягкие окончания в глаголах третьего лица неприятно резали слух. Что-то тревожное было и в звуках ребячьих голосов.
Панков, наконец, нашел свой класс, сел на свободную парту в первом ряду. В московской школе он любил садиться на "камчатку". Сзади всё было лучше видно, и учителя не так замечали  маленькие вольности. Здесь же ему не хотелось видеть чужие затылки
В конце учебного дня был урок труда. Выйдя из основного здания, ребята направились к сарайчику, стоявшему в конце небольшого школьного двора с двумя столбами, на которых были приделаны кольца для игры в баскетбол. Двор был окружён бараками, построенными из того же бросового серого материала, что и сама школа. Сарайчик, заставленный слесарными и токарными станками, служил мастерской. В нём пахло пылью, металлом, машинным маслом. Солнце почему-то не попадало в его окна. Ученикам роздали болванки, линейки. Показали, как зажимать детали в тиски, делать замеры, ставить зарубки и перепиливать куски металла напильником. Чем-то мёртвым, бездушным веяло от этого железного мира. На следующий урок труда новенький не пошёл и с этого времени под всяким предлогом, а то и вовсе без объяснений, избегал посещения мастерской. Уроки военного дела не вызвали в нём отрицательного отношения. Ему и в старой московской школе хорошо удавались ружейные приёмы, маршировка, повороты, строевой шаг. Уроки вёл отставной военный, сделавшийся вскоре директором школы. Здешний военрук на директора не тянул.  Судя по всему, он был из отставных военных невысокого чина. Говорил грубо, отрывисто, недовольно-сердитым голосом. Видимо, по-другому, и не умел. Со школьниками обращался, как с солдатами в казарме, приправляя реплики сальными шутками.
Словом, всё в новой школе, от вида и запаха стен и полов до голосов "техничек", не понравилось новенькому. Он пришёл в оставшейся от прошлого года школьной форме, вызвавшей у новых сотоварищей недоумение, ухмылки, пожимание плечами. Ребята и девчонки вели себя так, точно давным-давно знали друга. Новенький так и не понял, коснулась ли школьная реформа этого отдалённого от столицы города, было ли у них раздельное обучение или они всегда учились вместе. На девочках он также не  увидел ни коричневых платьиц, ни белых передников. Не  заметил и тех красавиц, о которых говорила Петровна.
В классе, как скоро выяснилось, была девочка, отца которой, военнослужащего, перевели в этот город из Москвы. Но эта "москвичка" оказалась до того бестолковой, что охота сближаться с ней даже не появилась. Она лыка не вязала не только в математике, но и во всех прочих науках; вместо слова "атавизм" выговаривала "атавизма", вызывая неудержимый хохот всего класса. Тем не менее, каким-то образом окончила девятый класс удовлетворительно и вместе с семьёй на следующий год вернулась в Москву, где, не взирая на "атавизм" своих умственных способностей, благополучно получила аттестат зрелости.
На короткое время Витя сдружился с одноклассником Женей Мироконем, ухоженным черноволосым пареньком с нежным румяным лицом. Женя жил в двухкомнатной, хорошо обставленной  квартире в доме для военнослужащих. Его отец носил офицерскую форму. К какому роду войск он принадлежал, Вите было всё равно. Он даже не задумывался об этом, в знаках различия не разбирался. Эта сторона взрослой жизни совершенно не интересовала его. Раза два он побывал у  Жени дома, покрутил ручку радиоприёмника. Наткнувшись на какую-то зарубежную волну с быстрой и звучной речью, уверенно заявил, что это испанский язык. Отец Жени поправил гостя: "итальянский". Витя упрямо стоял на своём, но через минуту, вслушавшись, вынужден был признаться, что ошибся.
Беседа пошла о философии. Заведя речь о диалектике, Витя привёл в общем правильное толкование этого слова. Женя не согласился. Достав с полки словарь, отчётливо прочитал строго научное объяснение термина. Между мальчиками завязалось соперничество. До диалогов в классе на уроках истории или литературы, как это было с Волковым,  дело, однако,  не дошло. В классе Женя предпочитал отмалчиваться, вперёд не вылезать. Дружба, едва пустив росток, быстро увяла.
Внешне деятельный, полный энергии Панков ощущал в душе мертвящий холод одиночества. Чтобы заглушить это чувство, он сразу включился в работу. Поднимал руку, задавал вопросы, охотно выходил к доске. Первые ответы по истории, литературе, русскому языку были блестящие. Пятерки украсили дневник. 
Ольга приходила к нему в чуланчик вместе "готовить уроки". Витя закуривал.  Закуток наполнялся густым табачным облаком. Ольга отнимала у него папироску. Начиналась возня. Юноша и девушка приходили в сильное возбуждение.
Одноклассник Юрка Королёв, плотный мускулистый гимнаст с несколько расплывчатыми чертами лица, давно привычно брившийся, выглядевший совсем взрослым мужчиной, притащил из дома старый немецкий журнал, валявшийся на чердаке, видимо, со времёни оккупации. С обложки журнала смотрела фотография полуобнажённой женщины, в соблазнительной позе натягивавшей прозрачный шёлковый чулок. Витя попросил у Юрки журнальчик и несколько дней носил его с собой в портфеле.
Дела в школе шли совсем не так, как хотелось. Не очень ладились и отношения с ребятами. Не  находилось общего языка. Однажды ему понадобилось что-то стереть в тетрадке. Он попросил у соседки ластик.
- Какой "ластик"? - переспросила она, повторив непонятное слово.
Теперь удивился новенький.
- Ну... резинку.
- А, стиралку, - догадалась она.
Слово резануло слух, острым камешком оцарапало душу. Конечно, это была мелочь, но таких мелочей накапливалось всё больше. Пошли срывы в дисциплине, записи в дневнике. Новенький стал пропускать уроки, в особенности, математики и немецкого языка. Новый язык подавлял сложностью грамматики. В самом его звучании было что-то неприятное, связанное с памятью о войне. К тому же, надо было овладеть объёмом материала сразу за пять лет.
Отношение к москвичу в новой школе определилось быстро. Он не хитрил, не кривил душой, не подличал, не заискивал, держал себя уверенно, даже с чувством некоторого превосходства. Нрава был живого и весёлого. Втайне переживал из-за роста (около 168 сантиметров). Хотелось быть повыше. Ел морковь, содержащую, как говорили, нужный витамин, - увы, безуспешно. Впрочем, люди того времени в большинстве своём не отличались высоким ростом, и Витя выглядел среди одногодков неплохо. Юрка Королёв, например, был такой же, разве что на сантиметр повыше, но нисколько не комплексовал из-за этого. Панков же, стоя рядом с кем-нибудь, незаметно выпрямлялся, поднимал голову, стараясь казаться выше. Девочкам он нравился своею загадочностью, бледностью, красивыми карими глазами, смелостью, отсутствием вульгарности, ребятам - прямотой и дерзостью. Но у некоторых вызывал досаду и раздражение, дух соперничества, переходившего во враждебность.
Как-то у него вышел спор с учителем истории. Оба стояли на своём.
- Выйди из класса! - приказал историк.
- Не выйду!
- Выйди!
- Не выйду!
На карту был поставлен авторитет педагога. Панков так и не подчинился.
- Нашла коса на камень! - прокомментировал вслух ход поединка кто-то из учеников.
"Залётный с характером", - облетела школу весть.
Новичка захотели проверить на крепость. Однажды, гуляя по коридору на перемене, он столкнулся со смуглым дикоглазым парнем крепкого сложения, явно искавшим стычки. Всё произошло мгновенно. Не говоря ни слова, дикоглазый нанес Вите такой удар в челюсть, что у того потемнело в глазах. Он устоял на ногах, даже не пошатнулся. Отвернувшись, продолжал прогулку, как будто ничего не произошло.
- Хорошо держишь удар, мальчик, - сказал проходивший мимо десятиклассник.
Весь урок Панков решал, как быть дальше. Драться в школе не хотелось, но нанесённое оскорбление жгло сердце. На следующей перемене он подошел к обидчику. Тот напрягся, сжал кулаки.
- Приходи к школе сегодня вечером, - сказал новенький.
- Когда?
- Часам к восьми.
Парень помедлил с ответом.
-  Не... к восьми не могу.
— Тогда в девять.
Дикоглазый недоверчиво, исподлобья посмотрел на "залётного", нерешительно пообещал:
— Ладно.
Не знавший настоящего ухода и хорошего питания, росший в каменном мешке большого города, дышавший отравленной угольной вонью чуланчика, Витя не мог тягаться силой с крепышами, росшими на вольном воздухе, в простоте нравов. Он был худ, лёгок, еще не набрал юношеских соков. Мускулы у него едва обозначились. Однако, собрав силу воли,  он решил, что сделает всё, чтобы смыть нанесенное оскорбление. Иначе просто перестанет уважать себя.
К девяти он явился в назначенное место. Стелилась темнота. Пусто, тихо. Парня не было.
Назавтра он выбрал минуту на перемене и, подойдя к дикоглазому, сказал:
- Что ж ты? Я ждал. Может,  встретимся сегодня?
Парень потупился, боком нырнул в толпу и скрылся. Витя не стал возобновлять попыток.
Вскоре после этого кто-то каждый день стал срывать с вешалки  его пальто. Витя находил его на полу истоптанным и грязным. Шили  пальто  ещё в Москве, в ателье, из перекрашенного в чёрный цвет шинельного отреза. За последние годы это было первое солидное приобретение. Пальто строилось с некоторым запасом, на вырост. Надеясь застать негодяя на месте, Витя стал спускаться в гардероб после первого же урока. Увы,  пальто уже валялось на полу. Каждый раз  он испытывал чувство горького унижения и обиды, бессильного гнева. Кто это делал, зачем, он так и не узнал.
- Может, кто-то колдует, топчет твою жизнь? - предположила Ольга.
Он только фыркнул:
- Чушь какая!
- А ты крещёный?
Из рассказов матери он знал, что в раннем детстве его крестили. Казалось бы, такое событие должно было остаться в памяти, но ни общего впечатления, ни малейшей детали он не помнил и даже сомневался, а было ли это вообще? Спрашивал у матери. Та  подтверждала, что было.
Он так и ответил Ольге.
- Тогда тебе нечего бояться! - успокоила его девушка.
К весне, однако,  пальто пришло в такое состояние, что его пришлось выбросить.
Со стороны некоторых одноклассников обнаружилась явная неприязнь, даже враждебность. Новенького задирали. Он не уступал. Каждый день приходилось выдерживать словесные стычки, перепалки.
- Ты здесь один, - говорили ему. - Что ты можешь сделать?
- Вот скоро приедет из Москвы Митька Хитров, тогда увидите, - отвечал он.
Он убедил себя, что Митька и в самом деле приедет, хотя делать этого старый приятель не собирался, да и вряд ли знал, где находится город, в который судьба закинула одного из "мушкетёров".
- Подумаешь, Москва! - отвечали ребята. - Мы целым поездом ездили драться с каланчёвскими.
Кто такой Митька Хитров, они, конечно, не знали, но, судя по тону новенького, могли предполагать, что это какая-нибудь серьёзная личность. Упоминание этого таинственного имени произвело на них некоторое впечатление.
Москва, как уже было сказано, вызывала у многих здешних жителей  скептическое, даже враждебное отношение. Удивлённый таким открытием Панков поделился им с учителем литературы, с первого же дня вызвавшим его доверие своим живым, открытым характером. Тот дал своё объяснение:
- Видите ли, на это есть свои причины. Москва присваивает себе большую часть продуктов: мясо, колбасу, масло. На неё работает вся Россия. Людям приходится ездить за своим же в столицу. Они маются в очередях. Их называют "мешочниками", считают людьми второго, если не третьего сорта. Отсюда и нелюбовь.
Витя об этом никогда не думал. По его убеждению, иначе и быть не могло. Москве должно принадлежать всё лучшее. Оказалось, так думали не все. Впрочем, высказанное учителем соображение только скользнуло по краю сознания и спряталось до времени в дальнем углу.  Юноша был слишком занят своими переживаниями. Прежняя жизнь всё ещё держала его в плену.
Соскучившись по футболу, он мечтал собрать команду, сыграть класс на класс, а там и школа на школу. Заговаривал об этом с ребятами.
- А кто будет играть? - отвечали они вопросом на вопрос.
- Как кто? Ты, я, Мишка Петров… еще кто-нибудь…
- Да не… у нас такие ребята… не соберутся.
 Скукой, равнодушием, какой-то старческой  блёклостью веяло от этих слов. Казалось, никакая искра не могла зажечь сырые, тронутые флегмой души. Жизнь становилась похожа на дурной затянувшийся сон. Всё ещё отказываясь верить, что ему суждено жить в этом  беспросветно-сером сумраке, Витя, вопреки обстоятельствам, лелеял надежду на перемены. Наступит день, убеждал он себя, когда завеса серости разорвётся, и он вновь окажется в привычном мире. Вот только очень уж медленно движется время, день за днём тянется и тянется, как будто паук плетёт свою вязкую пряжу.  Всё, что его окружало, совсем не было похоже на тот мир, который он создавал в мечтах. В прежней жизни чувства и мысли  пребывали в согласии с действиями. При всей насыщенности, даже суетности московской жизни, в ней было больше порядка. В новом городе ветры случайностей дули сквознячками со всех сторон, сбивая с толку. Всё вокруг было неопределённым, плывущим, меняющим очертания. Не было ничего твёрдого, устоявшегося в понятиях. Ни на кого, ни в чём нельзя было положиться. Обещания менялись на ходу. У каждого было "семь пятниц на неделе". Говорили одно, делали другое, с лёгкостью отказываясь от данного слова, переиначивая его, как им было угодно. И всё это без малейшего смущения. Казалось, чувство стыда совсем неведомо им. Должно быть о таких людях сложились когда-то пословицы: "Им хоть … в глаза, всё божья роса" и "Простота  хуже воровства". При внешней распахнутости и простоватости здесь не ступали и шагу без оглядки. С сильным по-лисьи хитрили, со слабым не слишком церемонились. Своего добивались исподтишка, тихим сапом, незаметно сдавливая объятья, подобно удаву.
 Привыкшему к открытой жизни молодому человеку некуда было деть себя. Просившаяся наружу энергия, натыкаясь на стену, стала обращаться внутрь. Даже голос у Вити изменился. В Москве он был сильным и громким, звучал свободно. Здесь стал тише и глуше, как у человека, погружённого в себя и постоянно чего-то остерегающегося. Витя обнаружил это, когда однажды, слушая радио, принялся подпевать вполголоса какому-то французскому шансонье. Юноша делал усилия, чтобы вернуть прежние краски, и кое-чего добился. "У тебя поставленный голос", - говорили ему знакомые. Слышать это было приятно. Восстановленный голос звучал неплохо, но слишком строго, в интонациях исчезла естественность.
В соседней школе открылась секция бокса. Витя вместе с ребятами из класса записался в неё. Через несколько занятий был назначен пробный бой. Противник был тяжелее, выше ростом, наступал напористо и нагло, с какой-то непонятной злобой теснил  Панкова. Тот вынужден был отступать. Все во главе с тренером следили за ходом поединка. Судя по всему, москвич должен был проиграть. Но, отступая, он хорошо защищался, не пропустив ни одного удара. А когда противник, почти прижав его к стене, совсем раскрылся, то получил сильный удар в челюсть, от которого зашатался. Лиловая гематома мгновенно залила всю правую половину щеки. Тренер-секундант прекратил бой. Парень затаил на Витю злобу. Тренер был также чем-то недоволен. Москвич казался ему слишком самодовольным. Он собирался проучить "выскочку". Узнав об этом от ребят, Панков в секцию больше не пошёл.
Выброшенный из привычного мира, вынужденный отказаться от подвижного образа жизни, он обретал приют в вымышленном мире книг. От Юрки Королёва услышал о романе Леонида Леонова "Русский лес" как о книге трудной, но очень интересной.   Панкову захотелось испытать свои силы. О своём намерении прочитать роман он поведал учителю литературы. Тот отсоветовал, сказав, что ему ещё рано ломать голову над такими книгами. Запретный плод ещё больше раззадорил любопытство. Взяв роман в библиотеке, Витя принялся за чтение. И в самом деле, не всё оказалось понятно, однако, молодой человек упорно продолжал продираться сквозь густое плетение слов. Ткань романа затягивала вязкой магией, словно задавала загадку, которую хотелось разрешить. Что-то из прочитанного откликалось в душе, что-то падало не проросшими до времени семенами. Другой роман того же писателя "Вор" поразил историей  бывшего красного командира, ставшего преступником. Воровская среда в таких подробностях, с  обилием жаргона, при явном сочувствии к герою, не освещалась в современной советской литературе. И тема, и материал были запретными. Однако книга была. Объяснялось это тем, что она писалась и была впервые издана в двадцатые годы и принадлежала перу уже известного писателя. В руках у юноши было второе издание, вышедшее уже в послесталинское время.
По школьной программе "проходили" Тургенева. Странной болезненной грустью отозвался в душе роман "Рудин".  Хотелось узнать, что думают о нём умные старшие люди. Но в учебниках литературы вместо того чтобы говорить о поэзии,  продолжали талдычить о "лишних людях",  клеймя этих несчастных людей.
 От Ольги получил Витя в подарок на день рожденья томик в синей обложке: "Униженные и оскорбленные" Достоевского. А когда на экраны кинотеатров вышел фильм "Белые ночи", юношу овеяло очарованием старой жизни, болезненно-нежной и страстной любви, оборотами, интонациями старинной речи. Он пробовал подражать героям. Подобно мечтателю Достоевского, так же бродил под окнами одного маленького дома, за окнами которого мелькал иногда девичий силуэт, головка с заплетённой косой. Девушка была чуть старше, училась в десятом. На какое-то время вызванное ею чувство завладело его сердцем, не заглушив, а только чуть потеснив образ красавицы из городского сада. В разговорах с ребятами Витя не упоминал ни ту, ни другую. О самом сокровенном он не говорил ни с кем, на намёки не отвечал. 
В книжном магазине, сам не зная почему, купил томик новелл Томаса Манна. Может быть, это правда, что книги сами находят читателя! Тонио Крегер из одноименного рассказа тронул какие-то тайные струны в душе. Он нашел в этом немецком герое что-то родственное, может быть, чувство разлада с миром. Сходство это и пугало, и льстило самолюбию. Он поделился этим открытием с Юркой Королёвым. Тот рассказал о признании друга лаборантке химического кабинета, к которой Панков заглядывал, прогуливая уроки, вёл разговоры, похожие на юношеские исповеди. Та также нашла некоторое сходство.
На какое-то время вдруг проснулось любопытство к дальним неведомым землям, путешествиям, географическим открытиям, к Арктике, Антарктиде.
За чтением и уроками он засиживался допоздна.
- Отдохни, - смеясь, говорили мать с отчимом.
Не отвечая, он зажигал недавно купленную матерью настольную лампу с зелёным верхом в виде шляпки гриба ; роскошь, глубоко тронувшую  его душу. Он не хотел ложиться, не выполнив домашних заданий на завтра. Глаза слипались. С историей, географией, русским языком было покончено, но близкого знакомства со знаками и цифрами по-прежнему не получалось. Вероятно, голова мечтателя была устроена так, чтобы постигать мудрость мира через музыку звуков и слов, а не чисел. Если бы в школе преподавали теорию физики и математики, она, по всей вероятности, далась бы ему без особых трудов. Он любил размышлять о начале и природе  вещей. Отвлечённые понятия давались ему без особого труда, но бесплотные математические формулы оставались тайной за семью печатями.
- Ты не уважаешь математику! - укоряли его наставники. - Не уважаешь Лобачевского, Чебышева, Киселёва.
- Почему? Очень уважаю. Я даже писал доклад о Чебышеве в старой школе. Но я никогда не буду математиком. Мне это не дано.
И, действительно, пожилой седовласый учитель в московской школе Пётр Егорович, воспитанник гимназии и университета, пытаясь пробудить в Панкове интерес к точным наукам, поручил ему подготовить сообщение к математической конференции. Доклад был написан и прочитан вслух с трибуны, но любви к математике у Панкова от этого не прибавилось.
-  Кем же ты хочешь быть? - спрашивали его.
- Не знаю.
 О карьере дипломата он уже не говорил. Мечта стать танкистом также осталась в прошлом.
 С уроков немецкого языка новенький демонстративно уходил, объясняя это тем, что  ещё не овладел объёмом знаний за предшествующие годы. Вела этот предмет не та учительница, у которой он брал уроки летом, а желчная и злая, сразу возненавидевшая Панкова за упрямство и своеволие.   
И всё чаще какая-то хмельная, мечтательная скорбь охватывала душу. Поступить матросом на корабль, переплыть океан, высадиться на далёкий берег и остаться там навсегда! Всё чаще на уроках, не слушая объяснений учителей, мысленно бродил он по карте мира. Взгляд, пленённый экзотической красотой названий, останавливался на Южной Америке. Названия городов далёких стран становились близкими. Изгибы реки Парана приводили к Ла-Платскому заливу, где раскинулся город с чудесным названием, звучавшим, как музыка: Буэнос-Айрес, что означало "Добрый воздух".
На школьных вечерах под нежно плывущую мелодию танго  "Лунная рапсодия" молодой человек погружался в мир упоительной грусти:

Я возвращаю ваш портрет,
Я о любви вас не молю,
В моём письме упрёка нет,
Я вас по-прежнему люблю.
 
Несмотря на свою спортивную гибкость и лёгкость танцевал наш герой не очень хорошо. Никакой любви к хореографии у него не было. Школа  танцев ограничивалась уроками, полученными в пионерском лагере. Да и не стили танцев, не ритмика и пластика движений привлекали душу, а красота мелодии и то, о чём рассказывалось в песнях.
Очень нравилась ему испанская песня с русским переводом "Простая девчонка". Под мажорные звуки музыки легко и весело звучал голос молодой Клавдии Шульженко:
 
Говорят, я простая девчонка
Из далёкого предместья Мадрида,
И в шумных кварталах мне не место,
Где блеск, и роскошь, и суета.

Но лишь спускается вечер.
И кастаньеты во тьме звенят,
Вижу я снова,  полный ласки,
Блестит Родриго влюблённый взгляд.

Пусть сеньорита богата,
Венчаться в церковь пойдёт он не с ней.
Там только деньги, а здесь только песни ;
Ну что же, посмотрим, что сильней!

С нетерпением ожидалась суббота. Вечером приходил Юрка Королёв.  Друзья отправлялись в кино. На экран хлынули итальянские и французские фильмы неореализма. В них был дух немыслимой для советской жизни свободы, простой человек, с его естественными желаниями, поисками счастья, личной правды. В находившемся неподалёку заводском клубе, куда некогда с трамвайным билетом Витя проник на концерт, шёл итальянский фильм "Утраченные грёзы" с Сильванной Помпанини в главной роли.
А вскоре появилась аргентинская лента "Возраст любви". Скорбной красотой были полны песни Лолиты Торрес. Имя её героини, певицы варьете Соледад Реалес, звучало с хрустальной чистотой. Что оно означало по-испански: солёные слёзы любви, или яркое солнце, слишком яркое для этой жизни?
Юный поклонник Лолиты Торрес написал письмо на столичное радио в молодёжную передачу, исполнявшую песни по заявкам. Письмо заканчивалось словами уважения в адрес "трудолюбивого аргентинского народа". Предполагалось, что каждый народ таков, а хищны и агрессивны "империалисты" и "поджигатели войны", что, в общем, было не далеко от истины. Каждую пятницу в определённый час юный поклонник Лолиты Торрес, включая радио, с волнением ожидал, что сейчас прочитают его письмо и передадут песню. Ни ответа на письмо, ни песни он так и не дождался. Должно быть, его просьба показалась редакции странной.
К счастью, фильм в кинотеатрах города шёл часто. На полтора часа юноша погружался в мир нездешне прекрасной, даже в трагизме своём жизни. Одно только отравляло это блаженство: реакция публики. Люди смеялись там, где надо было плакать, и молчали, когда было смешно. Каждый раз он чувствовал себя оскорбленным таким проявлением первобытных чувств, не  в силах был понять этих людей.

XIX

Первая четверть подходила к концу. Молодой учитель литературы оглушительным голосом (следствие глухоты, развившейся  вследствие удара по голове, нанесённого хулиганом) пылко и красноречиво говорил о Белинском.
- "О каком смирении говорите вы в стране, где торгуют людьми, где людей называют не именами, а кличками: Ванька, Манька, Палашка? - цитировал он строчки великого критика из его "Письма к Гоголю". - Что главное в литературе? Человек! А разве мужик - не человек?" И при этом встряхивал длинными русыми волосами, падавшими ему на лоб и почти закрывавшими серые, блестящие несколько стеклянным  блеском глаза. Особенно громогласно, с интонациями обличительного пророческого  гнева, звучали слова: "Что вы делаете? Опомнитесь, ведь вы стоите над бездной!" Казалось, они перелетели границы времени и грозили кому-то, кто и теперь готов был надругаться над человеком.
И ещё из того же источника: "Пьяный проспится, дурак - никогда". Последнее утверждение было особенно близко молодому учителю, ибо, к несчастью, он страдал тем же недугом, от которого, как хотелось верить, можно было проспаться. Новенькому хотелось сблизиться с ним, рассказать о своём всё более странном положении в школе, об одиночестве. И однажды он решился.
Урок литературы окончился. Учитель вышел из класса. Витя догнал его в коридоре, спросил, можно ли поговорить и, получив разрешение, завёл разговор о том, что больше всего занимало его в эти дни. Рассказал, что в московской школе к нему относились с большим пониманием, ценили литературные способности. Выслушав его, учитель ответил: "Москвичам иногда кажется,  будто они знают и умеют больше, чем провинциалы, но это не всегда так". Ученик, подумав, вынужден был согласиться. Но легче на душе у него от этого не стало.
В воскресенье вечером они встретились возле Дворца культуры, в котором выступал какой-то московский джаз-оркестр. Событие было редкостное, наплыв публики огромный. И учителю, и  ученику повезло: удалось купить "лишние билетики". На следующий день на перемене  юноша увидел в руках педагога программку концерта. "В память о вчерашней эпопее",- сказал наставник, протягивая ученику сложенный вдвое листок. Эти торжественные, непривычно звучащие слова так понравились Вите, что он не раз повторял их про себя: "В память о вчерашней эпопее". Спускаясь по лестнице после уроков, Панков завёл разговор о концерте с учительницей географии. Шедший рядом одноклассник, из тех, кому "москвич" не нравился, прервал его, заметив, что в  прошлом году приезжал джаз Варламова и играл лучше нынешнего. "О, Варламов!" - в тон ему отозвалась учительница. Они произносили это имя запросто, как посвящённые. Витя же слышал его впервые, чувствовал себя невеждой, лишним на этом маленьком пиру воспоминаний и был неприятно удивлён таким открытием.
Молодой педагог, как выяснилось, был приглашён к урокам временно вместо заболевшего коллеги и пробыл в школе недолго. Сказать ему удалось немного, но и сам он, и его  пылкая речь остались ярким пятном света в душах молодых людей. Было в нём что-то от идеалиста прежних эпох из романов Тургенева. Через несколько лет встретил Витя бывшего наставника возле магазина небрежно и грязно одетого, с воспаленными глазами, и не поздоровался с ним, за что впоследствии не раз себя упрекал. Бывший красноречивый проповедник светлых идеалов постепенно спивался, превращаясь в босяка, и вскоре умер. Почти без сожаления теряем мы таких людей, не находя даже добрых слов вдогонку.
 В самом конце первой четверти на своё педагогическое место вернулся постоянный учитель литературы. Словесником и коллегой первого он оказался только по должности. Внешне похожий на длинноклювую черноголовую птицу, высматривающую в гнилой древесине червей, он долбил фразы из учебника, пресекая всякие намеки на живую мысль. Особенно неприятно было, когда он, достав из кармана носовой платок, звучно и трубно сморкался, точно возвещая победу над кем-то, что казалось Вите странным и неприличным, свидетельством грубости и бесстыдства. Вскоре он заметил такую же привычку и у других горожан. Знакомые ему взрослые люди в Москве старались делать это как можно скромнее и тише. Так же поступали и дети.
Однажды ученикам было задано сочинение на свободную тему. Отравленный сладким ядом  фильма "Возраст любви" Панков принялся рассуждать о "душистом цветке Испании, пересаженном в почву Нового света". Он коснулся влияния климата на характер народной музыки. Вдохновенным сумбуром дышало полудетское сочинение. Впрочем, в нём были и не по возрасту здравые мысли. Первый учитель, наверное, попенял бы за ошибки, неправильности в выражениях, но отметил бы и незаурядность взгляда и подхода к теме. Длинноклювый же вернул тетрадь с гневными пометами красным карандашом: "Бред!", "Отсебятина!", "Идеализм!". Внизу стояла начертанная дрожащей от бешенства рукой единица. Витя перечеркнул все замечания, отметку, и также красным карандашом приписал: "Дурак!". И  вернул тетрадь. Вышла крупная неприятность.
Тогда же, следуя системе самовоспитания, школьник прочитал  две поэмы, на которые наткнулся в школьной библиотеке. Одна принадлежала поэту средней античности Лукрецию и называлась "О природе вещей", другая - древнему аэду Гесиоду и  носила название "Труды и дни". Обе показались школьнику назидательно скучными, но он одолел  и ту и другую.

XX

Осеннее тепло постепенно остывало. Дни сворачивались серым клубком, съедавшим всё больше света. Приходя из школы, Витя брался растапливать печку. Это оказалось делом не таким простым. Сначала надо было отодвинуть заслонку в дымоходе, называемую здесь "грубкой". Потом, нащипав ножом щепок, положить их на колосники так, чтобы они не проваливались, и поднести зажжённую спичку. Иногда они не желали  загораться. Надымив, начадив, не издав даже потрескиванья, оставались лежать мёртвым ворохом. Чтобы дрова быстрее разгорались, отчим поливал их керосином. Щепки, а вслед за ними и поленья вспыхивали весёлым буйным пламенем. Нутро печки начинало гудеть от потока тёплого воздуха. Кружки горелок отодвигались железной клюкой. В огненное нутро печки сверху засыпали сначала россыпь угольной пыли, потом и крупные, отдающие слюдяным блеском куски антрацита. Дрова были дороги, уголь же отчим приносил с железной дороги в закрытой сумке. Печка дышала едким приторным запахом. Остывший воздух в каморке быстро нагревался.
Однажды, когда дрова никак не хотели схватываться огнём, Витя плеснул на них керосином. От того, что последовало за этим, он на несколько секунд потерял способность соображать, не успев даже испугаться. Пламя огромным огненным зверем выпрыгнуло сквозь щели круглых чугунных горелок, охватило всю комнату, лизнуло стены. К счастью, ничего не загорелось. Только тогда молодой человек понял, что могло бы произойти, и не на шутку испугался. О том, что произошло, он не сказал ни матери, ни отчиму.
В самом конце первой четверти он заболел какой-то странной болезнью. Худел и желтел на глазах. Мать в это время лежала в больнице. У неё опять обострилась язва желудка. Отчим отвёз пасынка на другой конец города, к новой Витиной бабушке. Набожная до фарисейства, она была, похоже, из тех фанатично верующих, для которых суббота важнее человека. Всегда покрытая тёмным платочком, глядя на образ с зажжённой лампадкой, несколько раз в день шептала молитвы. Откушав, крестилась: "Бог напитал, никто не видал". Почему надо было питаться втайне, что здесь скрывать, подросток не понимал. Свободной кровати в комнате не было. Вите постелили на полу, подложив дерюжку. Узнав о случившемся, мать срочно выписалась из больницы. У сына оказалась желтуха. Врачи предлагали положить его в инфекционную больницу, но мать, боясь, что он может заразиться там чем-нибудь ещё, как уже было в детстве, не согласилась. Больного перевезли на старую квартиру.
 Первые дни он лежал, безучастно глядя в потолок. Потом понемногу стал приходить в себя. Днём в доме было тихо. Ничто не мешало чтению. За книгами не замечалось ни тесноты и убогости комнаты, ни отсутствия свежего воздуха. Иногда заходила Ольга. Раз пришли трое ребят из класса.
Однажды явилась жилищная комиссия из трех человек. Отчим с матерью хлопотали о квартире. Жить втроём в шестиметровой комнате становилось невыносимо. Перешагнув порог, члены комиссии покачали головами.
 - Да-а… - только и сказали они.
Он проболел два с лишним месяца, сильно исхудал, ослабел. Болезнь выпила из неокрепшего организма чуть ли не все живительные соки. Нелюбимыми науками почти совсем не занимался, находясь в непостижимой уверенности, что всё как-нибудь образуется. В итоге, во второй четверти ему выставили двойки. Дело становилось серьёзным. Замаячила мрачная перспектива остаться на второй год. Он надеялся преодолеть отставание в третьей решающей четверти, но скоро понял, что помочь ему может только чудо.
Отчиму выдали ордер на комнату в квартире на четвёртом этаже только что отстроенного пятиэтажного дома, заложенного ещё в эпоху сталинской архитектуры. Соседями оказалась семья паровозного машиниста.
Квартира была просторная, с высокими потолками, ванной и туалетом. Помочь перевезти вещи отчим пригласил грузчика Ваську, сумрачного, серолицого, словно налитого свинцом, ещё довольно молодого мужика. В сущности, перевозить было почти нечего. Из старых вещей понадобилась только кровать. Другую купили для Вити. В два чемодана уместили одежду. В тот же день появились обеденный стол, этажерка, на которой расставили книги. Немного погодя с помощью фронтового друга отчим сколотил из фанеры шкаф для одежды, называвшийся "шифоньер".
Грузчик Васька был приглашен к столу на новоселье. Пока готовился стол, юноша стоял с грузчиком на лестничной площадке. Оба курили. С недавних пор Витя считал это чуть ли не своим мужским долгом, хотя от курения покалывало сердце.
- Некоторые кропят дом святой водою, - прокуренным голосом вещал Васька, - а я в это не верю. Никакой святой воды нет.
- А я знаю, как делают "святую воду". Кладут в бак серебро, и она от этого не портится, - похвастался Витя своими знаниями химии.
- И ты в это веришь?
- Во что?
- В святую воду.
- Я же  говорю: я знаю, как её делают.
- И ты веришь? - глухо, как из бочки, бубнил Васька.
Так и не поняв друг друга, они вернулись в комнату. На столе стояли бутылки с водкой, закуски.
- С новосельем! - коротко сказал отчим и поднял стакан.
- Угощайтесь, чем бог послал, - потчевала мать.
Передышки между рюмками были короткими. Все устали, проголодались. Фёдор и Васька быстро опьянели. Грузчик невесть с чего стал задираться, толкал отчима и мать локтем, говорил что-то оскорбительное, и один раз так двинул мать рукой, что она упала, ударившись головой о стену. Витя бросился её поднимать, а Фёдор схватился с гостем. Грузчик опрокинул его на пол. Мать бросилась на подмогу. Он и её подмял под себя.
Во взрослые драки Витя ещё никогда не вмешивался. Отвращение, внутренний страх и презрение к происходящему точно парализовали его волю. Он молча ходил взад и вперед по комнате мимо катающихся по полу людей.
- Есть кто? - с трудом оторвав от горла душившую его руку, выпучив глаза, прохрипел отчим.
 Пасынок поймал его недоуменный взгляд.
- Витя! - слабо вскрикнула мать.
В нём точно сорвалась туго сжатая пружина. Не помня себя, он бросился на Ваську. Отрывая его руки от лежавших под ним людей, бешено ругаясь, молотил грузчика ладонями по лицу. Прибежали соседи. Одуревшего Ваську с трудом выпроводили. Но тем дело не кончилось. Федор из-за чего-то обиделся на жену.
- И оставайся! И живи! - кричал он.
Шатаясь, оделся и, хлопнув дверью, ушел. Стол был опрокинут, тарелки с едой валялись на полу. Мать, лёжа на кровати, стонала и причитала словами, от которых Витьке было страшно и стыдно.
- Ох! Что делать? Бросит! Как я буду жить? Вот он, плод-то его, под сердцем, - выла она,прижимая Витькину руку к своему животу.
- Не надо, мам! Не надо,- повторял он.
Не раздеваясь, он лёг рядом с матерью, прижался к ней, но заснуть оба не могли. Утром, невыспавшийся, неумытый (воду ещё не подключали), без маковой росинки во рту, Витя пошёл в школу. День выдался неудачный. Он "схватил" две двойки, по физике и математике, и поскандалил с учительницей  немецкого языка.

XXI

Всё мало-помалу улеглось. Фёдор вернулся. Относительный порядок установился в доме. Но нервы подростка совсем сдали. Ему всё время хотелось спать. Вернувшись из школы, пообедав, он тут же  ложился в кровать и засыпал. Но и погружаясь в сон, продолжал решать какой-нибудь пришедший на ум вопрос. И, пока не находил ответа, забыться не мог. Вопросы были какой-то невероятной сложности, но на каждый, в конце концов, находилось решение. Так в полузабытье, в полуяви, переживал мозг болезнь роста.
Как-то вечером, когда он уже лежал в постели, из репродуктора полились тягучие звуки индийской музыки, плавной, плачущей, как голос человека, грустящего по раю. Музыка сопровождала рассказ о каком-то индийском мудреце. Что-то родное, забытое, слышалось в этих мелодиях, исполняемых смычковым инструментом с низким звуком. Далёкая прародина  ариев словно подавала весть о себе. Оживала глубокая старина, наводившая на мысли о том, что такое человек, зачем живёт, почему страдает, чего хочет. Если человечество ;  одна большая семья, как говорят мудрецы, почему люди ссорятся, враждуют, так плохо понимают друг друга? Почему он, Витя Панков, всегда желавший жить в ладу с окружающим миром, говорит как будто на разных языках с ребятами в школе, с новыми соседями, не находит понимания даже у близких людей, матери и отчима?
Переписка с ребятами из московского двора несколько скрашивала одиночество. Алик-маленький прислал письмо с любительской фотографией, на которой он был запечатлён в школьной форме, без пальто, на фоне заснеженной дорожки, даже с расстегнутой верхней пуговицей гимнастёрки. На смуглом лице, над верхней губой, темнел  пушок.
Бывший сосед Вовка поступил в лётное военное училище в Свердловске. С глянцевого фотопортрета, вложенного в письмо,  смотрело красивое лицо курсанта в военной форме. На обороте красивым и чётким почерком уверенной рукой была сделана надпись: "Другу детства и юности Виктору Панкову от Владимира Белозерского". В письме рассказывалось о том, как  будущий офицер проводит свободное время. Недавно он слушал в местном театре оперетту "Любовь такая" по мотивам "Сильвы" Кальмана. Витя покопался в своих старых фотографиях. Была одна, сделанная ещё осенью. Но ней он был в пальто, а ему хотелось послать ребятам автопортрет, отснятый крупным планом.
Он искал хорошее фотоателье в "центре" города. Его не сразу поняли. Что такое "центр", здесь не знали. Говорили просто, "иду в город". Если хотели выразиться точнее, прибавляли, "в ряды", имея в виду торговые ряды. Вероятно, это место и было "центром".
Юноше посоветовали обратиться в заведение, находившееся недалеко от большого моста через реку. Было уже довольно морозно. Ветер гнал снежную крупчатку по недавно скованному льду. Судя по всему, лёд был достаточно прочным, хотя и тонким. Тут и там возле лунок сидели с удочками рыбаки, одетые в толстые тулупы, в шапках с опущенными ушами,  обутые в валенки. Возле каждого стояло ведро для улова. С одного берега на другой перебирались пешеходы, так было ближе. По льду реки Вите ещё не приходилось ходить. Между берегами было холоднее, чем среди домов. На мосту ветер был ещё сильнее, злее, резал щёки тысячами острых бритвочек.
Витрина фотомастерской, одноэтажного деревянного дома, выкрашенного в синюю краску, была густо залеплена образцами здешнего фотоискусства. Судя по ним, мастера имели смутное представление о художественной стороне дела. Лица были или смертельно бледными или смуглыми, точно побывавшими в печи, светотень грубая, фон или отсутствовал или был детски наивным, ракурсы примитивные. Фантазия и вкус здешних кудесников светописи ушли недалеко.
Зайдя в фотоателье, Витя спросил мастера, разбитного суетливого человека в неряшливом костюме и в валенках, будут ли хорошо видны на снимке глаза. Тот успокоил его, сказав, "все вы выходите лупастыми". Слово это юноша слышал в первый раз, смысл уловил, но само оно показалось грубо-простонародным, прозвучало неделикатно, неуместно фамильярно по отношению к клиенту.
Фотограф, посадив  юношу перед объективом, так и этак повертев его голову, посоветовал улыбнуться. На душе у Виктора было смутно, и не в последнюю очередь ; от уродливого слова. Улыбка вышла только намёком. В глазах была печаль, густые тёмные волосы оттеняли бледность лица. Оно было серьёзно, имело выражение не мальчика, но юноши, узнавшего боль утрат, о многом передумавшего, многое перечувствовавшего. Витя уже не был тем, каким  видели его друзья несколько месяцев назад.
Деланно бодрые строчки его письма не обманули товарищей. В письме к Владимиру Витя писал, что недавно слушал оперу и был в восхищении от "упоительной музыки Россини". Это была правда. В город приезжала труппа  московского музыкального театра и давала "Севильского цирюльника". Правдой было и то, что музыка нахлынула волнами такой ослепительной красоты, с какой юноша раньше не встречался. Живую оперу он слышал впервые. Вряд ли в Москве пришло бы ему в голову посетить оперный театр. К тому же, достать билеты в Большой было почти невозможно. Здесь же, в провинции, можно было услышать и увидеть многие театральные коллективы, приезжавшие на гастроли.
Он пробовал поделиться своей радостью дома. Его восторги не встретили понимания. Машинист посмотрел на него с недоумением. Нравы новых соседей повергали недавнего москвича в изумление. Свой кухонный стол они поставили в самом выгодном месте, у длинной стены. Фёдор и мать вынуждены были примоститься возле умывальника. Соседи открывали кран в то время, когда им было нужно, не считаясь с тем, что рядом едят. Брызги летели в тарелки с едой. Возражения не действовали. Семье машиниста даже доставляло удовольствие причинять неудобство соседям. Чтобы доказать, кто в квартире главный, машинист, возвращаясь ночью из поездки, внезапно будил квартиру, да и весь подъезд, оглушительными ударами молотка. Вряд ли это была необходимость в каком-то срочном ремонте, скорее, - особая форма самоутверждения, призванная запугать, подавить психику окружающих, доказать право на самое безграничное самодурство, на безнаказанное неуважение к другим. На простом языке это можно выразить известной поговоркой: "Что хочу, то и ворочу". Когда Витя говорил, что "надо соблюдать правила общежития", разумея под этим  порядок поведения в коммунальной квартире, его то ли искренне, то ли притворно не понимали, отвечая, что здесь не общежитие. "Тем более", - продолжал втолковывать он. Но всё оставалось по-прежнему.
Машинист, смуглолицый, загорелый, отменного здоровья и силы человек, с чёрными волосами, ярко-синими разбойничьими глазами, красивый какой-то диковатой печенежской красотой, как будто нёсший в себе наследственную память о жарком языческим солнце, входил в комнату соседей без стука, как в свою собственную. Профессия машиниста с давних пор считалась на железной дороге престижной. Она лучше оплачивалась. Хозяин паровоза стоял на иерархической лестнице выше помощника, кондуктора и прочих рабочих. Все машинисты держались с чувством превосходства над прочими работниками железнодорожного транспорта. Теперь они, оканчивая курсы в Москве, переходили на электровозы. "Машинист электровоза" звучало ещё более внушительно.
У соседа был радиоприемник "Балтика" с радиолой. Сквозь шум и треск разрядов откуда-то из страшно далёких пространств доносились чужая речь, звуки музыки, иногда пробивались голоса дикторов радиостанции "Голос Америки". Страшные кощунственные слова лились из потрескивающего эфира. Из передач этой антисоветской радиостанции Витя узнал о готовящемся разоблачении "культа личности" Сталина. Слова были новые, малопонятные. А вскоре, точно гром с ясного неба, прогремел опубликованный в "Правде" доклад Хрущёва на ХХ съезде партии. Общество на мгновение замерло, солнце остановилось в зените, зима повисла в воздухе, а потом началось стремительное таяние снегов. В вешних водах понеслись полусгнившие доски и ржавые гвозди упраздняемых лагерей, где вместе с уголовниками содержались политические заключённые. В печати стали появляться рассказы бывших зека, сидевших по 58-ой. Однако цензурные плотины всё ещё существовали, и о многом можно было узнать только из передач зарубежных радиостанций. Скрежет и треск "глушилок" засоряли эфир. Нужно было вслушиваться, чтобы поймать смысл произносимых слов. Несколько раз по "Голосу Америки" звучали антисталинские частушки.
Всякий раз с волнением слушал Витя звуки испанской речи. Отчётливая и быстрая, с красиво чередующимися "л", "м", "н" и гласными между ними, с перекатами раскатистого "ррр" она доставляла истинное наслаждение как звуковое отражение другой, высшей, более красивой жизни.
С жадностью ловились и впитывались звуки джаза. Память была полна мелодиями патефонных пластинок, танго и фокстротов. Но то, что доносилось из-за океана, звучало совсем по-другому: мощно, широко, в непривычных рисунках и красках.
Юноша за полночь засиживался на кухне над зелёным глазком, крутя ручку настройки, через маленькое волшебное оконце сквозь шум, треск, таинственные шорохи проникая в незнакомый экзотический мир. Мать не могла заснуть под звуки даже едва слышимой музыки, стучала в стенку. Сын приглушал звук, но оторваться от приёмника не мог.
Как-то по радио прозвучал кусочек советской песенки "Мой Вася" с несмелой джазовой аранжировкой. Простенький музыкальный пустячок, мгновенно ставший шлягером, не давал Вите покоя. Сосед-машинист собирался в Москву в командировку и обещал купить пластинку. Не доверяя данному обещанию, Витя раз десять напоминал ему об этом. Он слабо верил в успех. За пластинкой, как говорили, выстраивались в ГУМе огромные очереди. Наконец сосед вернулся. Пластинку ему удалось купить. У него была лёгкая рука. Песенка "Мой Вася" гремела на зависть всему двору из открытого окна.
Борьба с джазом, с западными танцами, со стилягами всё ещё продолжалась, хотя и не с прежней силой. Западные танцы делались привычными. Но до провинции новые веяния доходили с опозданием. Рок-н-ролл Витя не танцевал, тело его не очень отзывалось на  такие ритмы и вычурные движения. Но гонения возмущали его. И когда однажды Вальку Самохвалова, вздумавшего проделать несколько па в этом роде, задержали в горсаду милиционеры, его товарищ не мог смолчать. По пути в дежурку Валька сбежал, перепрыгнув через ограждение, как олень, а его спутник остался в руках милиции. Заведя его в комнату, трое дюжих охранников принялись орать, потрясая кулаками, выпытывая адрес, номер школы.
- В Москве уже не преследуют за западные танцы! - пытался вразумить юный пленник держиморд.
- Мы тебе покажем западные танцы! - приходя в ярость,  отвечали милиционеры.
К счастью, кулаки и палки в ход не пошли. После ХХ съезда КПСС наступили другие времена. Но сцена эта потрясла нервы молодого человека, Он был оскорблён, слёзы выступили у него на глазах. Он шёл домой не то чтобы раздавленный, но с какой-то печалью в сердце, испытывая стыд от перенесённого унижения. На спуске к реке его ждал Валька. Вместе они возвращались домой. Оба были взволнованы, долго не могли успокоиться. Нервы были взвинчены, души помяты. Слава богу, что вырвались из рук милиционеров целыми и невредимыми. Ничего другого не оставалось, как утопить на дне души только что пережитое. Сколько таких  подавленных чувств, желаний таилось в глубинах памяти!
Среди разнообразных впечатлений, которые с восприимчивостью губки впитывала юная душа, было всё более овладевавшее Витей влечение к жене машиниста, миловидной женщине с печально-красивыми карими глазами. Точно магнитом, притягивало к ней "юного Керубино". Улучив момент, он проскальзывал в комнату соседей. Чаще всего заставал её лежащей в постели. Она прихварывала. Он становился на колени, гладил и целовал её руки. Она слабо улыбалась. С таким утончённым проявлением нежности ей не приходилось встречаться раньше.
Состояние женщины ухудшалось. Она уже не могла сдерживать стоны. Они были слышны даже сквозь стену. Уснуть юноша не мог. Ему было несказанно жаль молодую женщину. Господи, что бы он мог сделать такое, чтобы она не страдала? Чтобы хоть на миг не слышать её стонов, он выходил на лестничную площадку; обхватывал ладонями виски.
- Витя, что ж делать? - выходя вслед за ним на лестницу, говорила мать хворающей женщины, приходившая навестить дочь и просиживавшая теперь у её постели дни и ночи. - Это болезнь.
Он возвращался в квартиру. И снова стоны сводили его с ума.

XXII

В феврале в руки ему попал номер журнала "Юность" с повестью Василия Аксёнова "Коллеги". Это была история трёх друзей, только что окончивших курс медицинского института, рассказанная просто и искренне. Молодые люди нового поколения искали своё место в жизни,  сверяясь с собственной совестью, а не с диктатом "коллективного разума". Несколько дней Витя  Панков и Юра Королёв только о ней и говорили. Панков даже предложил обсудить её в школе, но никто, кроме него да Королёва, повести не читал и о таком журнале не слышал.
Из передач радиостанции "Голос Америки" Витя узнал, что в Москве появился театр "Современник". Он давал спектакли по ночам в подвале какого-то дома в одном из переулков на Сретенке. Чтобы попасть туда, люди занимали очередь за двое суток.
Вскоре на гастроли в Советский Союз приехал французский шансонье Ив Монтан. Его манера исполнения перевернула представление о лирической песне и образе исполнителя. Он был в свитере, обращался к слушателям негромким голосом, с доверительными интонациями. Залы Москвы ломились от публики.  В обиход вошло новое слово "шансон".  Особенно по вкусу молодёжи пришлись песенки "С’ est si bоn" и "O Paris". Они часто звучали по радио, полные манящей, волнующей прелести парижских бульваров, лёгкого ветра свободы.
Двойственной жизнью жили советские мечтатели этого поколения. От глотков свежего воздуха пьянели головы. И тем труднее было возвращаться в душные коридоры несвободы.
Перед весенними каникулами снедаемый тоской, измученный бессонницей, с совершенно расстроенными нервами Витя заявил матери и отчиму, что жить так больше не может. Всё его существо рвалось в Москву. Отчим объявил, что денег на билет не даст. Но уже  ничто не могло остановить молодого человека. Он с трудом дождался  каникул. Придя из школы и обнаружив, что фанерные дверцы "шифоньера" закрыты на ключ, вне себя рванул их. Дверцы раскрылись. Он схватил сумку, где хранились документы  и деньги, взял пять рублей и кинулся на вокзал.
Купив билет и сев в поезд, точно отрезал от себя всё, что происходило с ним в последние месяцы. Ему казалось, что поезд идёт слишком медленно, скучные заснеженные поля, чёрные перелески, затянутые льдом речки тянутся и тянутся бесконечно. И только когда за окном поплыли городские строения с заводскими трубами, перроны пригородных электричек со всё более густыми толпами людей, он, наконец, поверил, что Москва близко. Волнение охватило его, едва он ступил на перрон. На выходе их туннеля в углах лестницы, как и несколько месяцев назад, темнели пятна влаги. Она как будто не высыхала с того самого дня, когда он поднимался по ней, чтобы, отрезав прошлое, шагнуть в новую жизнь. Ни одна его мечта не сбылась. Ни одна надежда не оправдалась.
На площади и в метро деловитая суета столицы окончательно поглотила мучивший его в последние месяцы кошмар. Он точно проснулся от тяжёлого сна. Страх ушёл глубоко на дно души, но не исчез окончательно. Впереди маячило возвращение на старые следы, те же страдания и муки.
Объявившись на старой квартире, видом своим, худобой, лихорадочно блестящими глазами испугал родных.
- Всё, - объявил он. - Что хотите делайте, назад не поеду.
- Да что случилось?
- Не могу я там жить.
- Почему? Кто тебя обижает? Расскажи! Может, тебе только кажется, что к тебе плохо относятся?
Он пробовал рассказывать. Выходило неубедительно и бледно.
Ребята во дворе поняли его гораздо лучше. Один из них сказал:
- Нельзя тебе было переезжать в таком возрасте. Ты ещё сырой.
За эти месяцы душа его изныла от разлуки с родными местами. И теперь радостная и болезненная тревога гуляла в ней, как сквозной ветер. Всё знакомое было полно новым значением. Таял снег, капель стучала об оттаявшие кружки асфальта под крышами домов.
Он бросился к телефону, висевшему в коридоре. Обзвонил всех, с кем была возможна связь. С матерью одного отличника говорил как взрослый.
- Вы меня помните?
- Конечно, - ответила она. - Очень хорошо. Всегда считала вас умным человеком. Жаль, что вы уехали.
За то время, пока его не было в Москве, произошло много нового. Появились какие-то непривычные словечки, сделала очередной зигзаг мода.  Взошли новые звёзды эстрады. Жизнь мчалась со скоростью курьерского поезда. Отставшему не было в нём  места.
Витя  услышал телефонный разговор соседа-дипломата о концерте Аркадия Райкина.
- Совершенное и полное перевоплощение, - говорил кому-то сосед.
И эти слова были новыми, понимались взрослевшим сознанием как открытие. В состоявшемся разговоре с отличником Витя повторил их. 
 Тревожно-сладкий воздух весны, влажное тепло, прогулки с ребятами по знакомым местам  бередили сердце. С него будто  сползала старая шкурка, и, оголённое, оно болело и ныло от малейшего прикосновения. О том неизбежном, что ждёт через несколько дней, не хотелось думать. Но каникулы подходили к концу, время таяло, как весенний снег. Пора было возвращаться.
 Ехать Витя не хотел. Его с трудом уговорили, проводили на вокзал. Все видели, что с ним творится что-то неладное. Он был болен тоской по дому. Позже узнал, что болезнь эта называется ностальгия и излечивается только возвращением в родные места.
 По возвращении его ждало известие о смерти соседки. Её уже похоронили.
В первый же день тоска навалилась на него с прежней силой. Он вышел на лестницу и, облокотившись о перила, свесился над пролётом. Тело грузно осело, ноги подломились, колено одной ноги оперлось о щиколотку другой.
"Что это я, сознание теряю? - сквозь туман прорезался лучик сознания. - Да нет. Просто жар. Захворал, должно быть".
Снова поплыло дрёмное усыпляющее облако, и в нём исчезло тягостное тревожное чувство, не дававшее душе покоя всё последнее время.
"И зачем выходить из этого состояния? Зачем возвращаться в этот тягостный мир? - думал он. - Пусто и безнадёжно вокруг. Пусто во мне. Осталось ли место для радости в загубленной душе?"
- Боже! Какая смертная тоска! - сказал он вслух.
И вдруг понял, что это тоска по обыкновенному человеческому счастью, которое   почему-то оставило его, обошло, заблудившись в пути. А, может быть, это он сбился с дороги. Но как найти её? Тот, кто умер однажды, сможет ли вернуться к жизни?
Он не спрашивал себя и вряд ли смог бы объяснить, что такое счастье.  Просто чувствовал его отсутствие, как заболевший человек чувствует отсутствие здоровья.
Такой черноты, такого густого, беспросветного мрака никогда прежде не было в его душе. И только надежда, неразлучная с юностью,  давала силы жить. Не может быть, чтобы он родился на одно только страдание. Всё это - случайность. Несчастье пройдёт, ночь в тёмном лесу кончится, он снова вернётся на солнечную полянку, и всё будет таким же, как прежде.

XXIII

Приближались первомайские праздники. Сходив на демонстрацию, отшагав вместе с одноклассниками под громкую музыку  духового оркестра, часам к двенадцати Витя вернулся домой.   Почти вслед за ним заявился грузчик Васька с бутылкой водки. Судя по всему, он пришёл мириться. Отчима не было дома. Мать готовила праздничный стол на кухне. Витя, оставив незваного гостя в комнате, присоединился к ней. Посидев с полчаса в одиночестве, грузчик, наконец, понял, что примирения не будет и, тяжело ступая и по-волчьи озираясь, покинул квартиру. Всякого другого мать непременно бы стала уговаривать остаться. Но Ваську никто не удерживал. Его уход сопровождался чувством молчаливого облегчения.
 В эти по-настоящему тёплые, даже жаркие дни всё цвело. Яблоневые сады на противоположной стороне улицы, где стояли частные дома, наполняли воздух кисловатым дыханием младенчески чистых белорозовых цветов. На окраинах двора нежно зеленела трава. Распахнулись чисто вымытые окна. Слышались музыка, песни. У машиниста оказалась неплохая коллекция старых пластинок. Они переносили Витю в прежнюю жизнь. Как-то, услышав звуки музыки, в комнату соседей вошла мать. С пластинки звучал голос Клавдии Шульженко.  Песня называлась "Старые письма":

Хранят так много дорогого
Чуть пожелтевшие листы,
Как будто всё вернулось снова,
Как будто вновь со мною ты.

- Мам, послушай, - сказал Витя, ожидая такого же проявления чувств, какие испытывал сам. Но мать как будто не слышала ни музыки, ни слов песни. Она не хотела вспоминать прошлое. Сын воспринимал это как внутреннюю глухоту и был огорчён. Между ними уже лежала черта, превращавшаяся в пропасть.
9 мая в День Победы по местному радио  прозвучала "Песенка военного корреспондента" в исполнении Леонида Утёсова.

От вина и водки хриплы наши глотки,
Но мы скажем тем, кто упрекнёт:
"С наше покочуйте, с наше повоюйте,
С наше поживите хоть бы год".

Смутно Витя помнил эту песню. Она быстро исчезла из эфира, должно быть, по причине своей непарадности. Но именно этим она и затронула сердце юноши. Он ждал повторения, но, увы, цензура предпочла запрятать её подальше, в фонды звукозаписи. "Хрущёвская весна" была оглядчивой, нерешительной, особенно в провинции; оказалась, скорее, оттепелью с  часто ударявшими заморозками, вроде скандала в Манеже. "Потепление" было относительно недолгим, да и какая оттепель длится вечно? Но и того оказалось достаточно, чтобы таившиеся в мёрзлой почве семена пошли в рост и дали плоды. В воздухе, слабо повеявшим далёким теплом, радиожурналисты глубинки могли позволить себе некоторые вольности.
Песни и музыка не мешали серьёзным думам. Политическая литература всё ещё интересовала молодого человека. Преодолевая трудности, он штудировал работу Ленина "Развитие капитализма в России", следуя всё той же программе воспитания воли. На чей-то коварный вопрос, что такое политика, молодой человек уверенно ответил фразой Ленина: "Политика есть концентрированное выражение экономики". Знания свои пускал в ход на уроках истории, чем приводил учителя в раздражение. Юноша и мыслил как-то странно, находя связи между далёкими понятиями, объясняя свою мысль, прибегал к неожиданным сравнениям. Многих это ставило в тупик. Проще всего было объявить такую особенность сумбуром, неумением или нежеланием думать и говорить как все. И никто из учителей не догадался похвалить ученика за очевидную способность к самообучению. 
На весенних каникулах в Москве Витя встретился с одним из отличников из старой школы. Бодрый, благополучный, не знавший никаких лишений, тот скромно обмолвился, что читает "Капитал" Маркса. Понимание труда классика коммунистического учения служило чем-то вроде показателя умственного развития. Дух самолюбивого соперничества, во многом определявший отношения первых учеников, ожил в юноше. Не желая отставать, взялся за чтение и он и с первых же страниц точно натолкнулся на невидимую стену. С огромным трудом пытался пробиться к смыслу текущего перед глазами текста, но почти ничего не понимал. Тон автора был спокойным, ровным, язык ; не лишенным строгой красоты, но от изложения веяло непреодолимой скукой, суть прочитанного расплывалась в тумане. С досадой отложил  Панков книгу, сознавая, что на вершину марксистской мысли ему ещё не подняться.
В новой школе, между тем, на него уже махнули рукой и ждали только окончания учебного года, чтобы поставить точку. Непредсказуемостью  поведения, независимостью суждений он раздражал и возмущал всех: и учителей, и родителей, и даже так называемых  "техничек". Такой "белой вороны" школа ещё не видела. Если что-то у него и получалось, то только тогда, когда внешняя необходимость совпадала с его собственными желаниями. Дважды его вызывали на педсовет, больше похожий на суд с ожиданием покаяния. Ставился вопрос об исключении. На учительское собрание молодой человек  произвёл противоречивое впечатление.
- Почему ты так ведёшь себя? Объясни! - требовали обвинители.
Он вышел к столу, стал лицом к ареопагу и начал так:
- Говорят, чужая душа потёмки, но и своя тоже.
Из заднего ряда одобрительно кивала его единственная заступница - учительница географии Елена Георгиевна.
Он рассуждал умно, строил цепь доказательств убедительно и последовательно.
"Странно! - шепнул кто-то из учителей. - У него вполне логический склад ума".
Все были в некоторой растерянности.
Суд помолчал. Отослав ученика в коридор, посовещался. Потом объявил решение. Панкову дали испытательный срок.
Он обещал исправиться, старался, но успеваемость становилась всё хуже, конфликты, как нарочно, случались всё чаще. Он и вовсе стал учиться спустя рукава. Двойки сыпались тяжёлым дождём. Никого из учителей не беспокоила будущая судьба неудобного ученика. Почти всем он успел нагрубить. С учительницами математики, физики и немецкого языка рассорился. За словом в карман не лез, на попытки притеснений со стороны одноклассников отвечал резко. Всё чаще выбирал себе свободную парту "на камчатке".
- Ты становишься индивидуалистом, - сказала Ольга.
К нему пытались подсаживаться. Один из ребят, рыжий и нахальный, садился рядом, оттесняя  Витю массой своего довольно  увесистого тела. Он делал это демонстративно во время урока. Не в силах противостоять ему, Панков вынужден был уступать, но однажды, переждав две-три секунды, так резко двинулся вбок, что сбил противника с завоёванной позиции. Ошеломлённый тот с грохотом слетел на пол под весёлый гул всего класса. Шёл урок географии. Витя ожидал замечания, но учительница, Елена Григорьевна, встала на его  сторону. Она пыталась защитить его и на педсоветах. Однажды сказала:
- Он дерзок! Что ж, это не так плохо. Один известный педагог писал: "Кто не был хорошим индейцем, никогда не будет джентльменом". Сколько недорослей  оканчивают школу, получают аттестат зрелости, не имея ни зрелости, ни знаний, ни характера. Разве общество становится от этого лучше, сильнее? Здесь же мы имеем и любознательность, и ум, и, характер - несомненные задатки личности, может быть, даже талант. Мы бросаем молодого человека на самом трудном участке пути, не исполнив свой педагогический долг. И, может быть, будем упрекать себя, если судьба его сложится печально.
  Речь произвела сильное впечатление, но никаких практических последствий для молодого человека не имела. Тучи сгущались над его головой, но вера в светлое начало жизни, в то, что всё сложится, в конце концов, хорошо, была так велика, что он продолжал надеяться на чудо.
Часами он изливал душу в пении. Как-то после уроков попросил учителя музыки проаккомпанировать на фортепьяно романс Глинки "Не искушай меня без нужды".

                Я сплю - мне  сладко усыпленье,
                Забудь бывалые мечты.
                В душе моей одно сомненье,          
                А не любо-о-о-вь про-о-о-о-обу-дишь ты…

Голос лился легко, свободно, без всяких усилий взлетая на вершины самых высоких нот. Поражённые красотой пения в зал заглядывали девочки. И Вите казалось, что с человеком, способным так петь, не могло, не должно было случиться ничего плохого. Но кое-кто думал иначе.
В один из майских дней после окончания уроков Юрка Королёв шепнул:
- Тебя хотят избить!
 На школьном дворе Витю ждала компания подростков во главе с местным хулиганом Валериком, невысокого роста мускулистым пареньком, считавшимся специалистом по дракам. Никого из этих ребят москвич близко не знал и не мог взять в толк, что им было нужно. Дело разъяснилось быстро.
- Говорят, ты очень гордый, - сказал Валерик, заступая Вите дорогу. И тут же нанёс ему удар в лицо.
Они сцепились, упали на землю; оказываясь поочерёдно то сверху, то снизу. В один из самых драматических моментов, когда Витя оказался на земле, мимо прошла лаборантка химического кабинета, сделав вид, что ничего не заметила. Ему было и стыдно, и досадно, он ждал хотя бы слова сочувствия, поддержки, и её безучастие расценил как бессердечие. Ему всё же удалось вывернуться. Теперь он оказался наверху. Но лаборантка уже прошла, не оглянувшись.
- А москвичок ничего, - произнес кто-то из кучки ребят, явно не ожидавших такого оборота.
Лицо у Вити было разбито, белая шелковая тенниска, в которой он катался год назад на лодке с одноклассниками в парке ЦДКА, была залита кровью. Он снял её, сунул в портфель. Надо было смыть кровь, но идти в школу в таком виде было нельзя. Он хотел было проникнуть в туалет через окно, но оно было закрыто.  Панков решил лезть через форточку.
- Подержи! - сказал он, вручая портфель Валерику.
Тот в некоторой растерянности исполнил то ли просьбу, то ли приказ. Его враждебность явно сменялась чувством невольного уважения.
"Москвичок" взобрался на карниз, подтянулся, проскользнул в тесное квадратное отверстие форточки и исчез внутри. Тем же способом через несколько минут выбрался обратно.
По улице шли вместе. После драки полагалось подружиться. Но у Вити не было никакого желания продолжать знакомство.
- Пошли искупаемся, - предложил кто-то из ребят.
  Он помотал головой.
- Не… я домой.
Скомканную, испачканную в крови тенниску положил в таз с грязным бельём. Развернув её, мать всплеснула руками.
- Господи! Что ж это такое?

XXIV

В школу  Витя больше не пошёл. В начале июня уехал в Москву. Слух о его возвращении быстро разнёсся по двору. Один из ребят постарше, увидев его наутро в переулке, искренне обрадовался.
- О, Витечкин вернулся! Насовсем?
Хотелось сказать "да", и Витя кивнул головой и издал звук, означавший неопределённое подтверждение.
Его отъезд год тому назад, конечно, не прошёл незамеченным. Одни приняли это как факт, другие ; с сожалением, третьи недоумевали.  Последним тётушки объясняли перемену жительства благовидной причиной: ему, де, не подходит московский климат.
Ребята подросли, повзрослели. Некоторых он даже не сразу узнал. Забылись детские игры. Никто не вспоминал про "мушкетёров". По вечерам собирались на лавочке в садике. В темноте звучала гитара. Один из ребят оказался просто виртуозом. Пальцы его левой руки так и мелькали по белым кружочкам грифа, пальцы же правой проворно перебирали струны, издававшие мелодичные звуки разной высоты и строя: то нежные переборы вальса, то рокочущие аккорды фламенко. Он играл классические сочинения знаменитых мастеров. Все молча слушали. Дня через три после приезда Витя спросил, почему не видно Алика-маленького. Оказалось, он умер из-за ошибки врачей при операции аппендицита. 
О жизни Панкова на новом месте никто не спрашивал. Точно какое-то табу висело над этой темой. И сам он ничего не говорил. Всего этого как будто не было. Прожитый год оставался  где-то во тьме, походил на дурной сон.  Недобрая туча скрылась за горизонтом, а что будет дальше, лучше не думать. Он вновь становился самим собой. Вновь свободно звучал голос. Зайдя к одному из ребят, запел ту же партию Жермона из "Травиаты", которую пел здесь же прежде.

Но прошёл желанный срок,
Сердцу нет былых тревог,
Мой сын Альфред, вернись домой,
Вернись до-мой...

Он мечтал увидеть одну бывшую одноклассницу. Было в ней что-то по-московски пикантное, какая-то дразнящая изюминка неразгаданности. Она не была красавицей: не вполне правильные черты лица, вздёрнутый нос, большие серо-голубые глаза, глядевшие удивлённо-стыдливо, светлые волосы. Встречаясь, они говорили о жизни, о книгах.  Любовью это чувство назвать было нельзя, но несомненное "избирательное сродство", как выразился Гёте о такого рода симпатии, в нём было. Витя  подарил ей томик стихов Сергея Есенина в тёмно-синей, как ночное небо, обложке, редкое в ту пору издание. Счастливый случай помог ему приобрести книгу в книжном магазине. Имя поэта только-только начинало пробиваться из-под спуда запретов и предубеждений. С тех пор он с книгой не расставался. Напитанные сладкой печалью стихи плескались в душе молодого человека хмельными волнами.
 Не испытав никаких серьёзных страданий, жившая благополучной московской жизнью девочка отнеслась к подарку благосклонно, но спокойно. Ей была ближе английская литература, Диккенс. Она пыталась читать его в оригинале, намереваясь в будущем поступить в Институт Дружбы народов на факультет иностранных языков, где преподавала её мать. Один из романов принесла и бывшему однокласснику, надеясь, что он разделит её восхищение. Он прочитал, но не нашёл в романе ничего созвучного своей  душе, хотя и выразил восхищение, больше из вежливости, искусством рассказчика. И в этом, как и во всём другом, сказывалась разница вкусов и жизненного опыта. Это и притягивало их друг к другу и в то же время мешало одинаково чувствовать и думать.
Девочка пригласила его на пикник вместе с классом. Ему и хотелось оказаться в кругу ребят, и было стыдно предстать перед ними в образе неудачника. Думая, что причина в деньгах, девочка уверила его, что припасы все возьмут из дома и денег не надо. Он отказался. Девочка расстроилась. Через день они снова встретились. Все искренне жалели, что его не было с ними.
 Положение  человека, вынужденного до срока покинуть школу, переносилось легче, чем он ожидал. На вопрос, как он будет жить, отвечал, что станет шахтёром. В тот год объявили призыв на шахты Донбасса, и часть молодёжи охватил очередной романтический порыв, подобный тому, который поднял два года назад с насиженных мест тысячи ребят и девчат, устремившихся на освоение целины.
О том, что ждёт его, когда придётся вернуться  к матери и отчиму, Витя старался не думать. Опять, как и прежде, ходил по утрам в булочную, в "наш магазин" за сливочным маслом, (от которого настолько отвык, что отказывался от него за завтраком), выносил мусорное ведро, выполнял разные другие домашние поручения. Как-то всем двором отправились на стадион, находившийся неподалеку. Игра уже шла. Помня Витю как отличного нападающего, ему сразу же уступили место, но играл он, к своему и общему удивлению, так плохо, к тому же, быстро устал, что во втором тайме не вышел на поле. Выносливость упала, умение обращаться с мячом  почти сошло на нет. Он принялся восстанавливать забытые навыки и скоро вновь приобрёл быстроту и ловкость движений. В обращении с мячом у него появилась даже виртуозность. Нанося удар по воротам, кричал "ара!", чего раньше за ним не водилось. Откуда взялся этот южный выкрик, он и сам не понимал. Так кричали ассирийские и армянские ребята из дома в низу переулка.
В маленьком садике, где был турник, поставили столик, две скамейки. Ребята "стучали" здесь в домино. Желая показать умение, приобретённое в игре на деньги, играл с ними и Витя. Но эта игра напоминала ему оставленный город. Не очень хотелось убивать время,  хлопая костяшками по столу. Соседка-журналистка Ольга Михайловна рекомендовала ему читать Салтыкова-Щедрина. В тот год закончилось издание полного собрания его  сочинений. Общество нуждалось в критике. Фельетонистов было достаточно, но сатира  оказалась опасным жанром. "Нам нужны Щедрины и Гоголи, чтобы нас не трогали", - гуляла по Москве остроумная шутка.
Витя раскрыл книгу к коричневой суперобложке и окунулся с головой в мир густой и едкой щедринской иронии. В "Истории одного города" находил знакомые черты. Глупов, глуповцы до сих пор существовали на земле всего в нескольких сотнях километров от Москвы.
Палисадник во дворе со скамейкой и столиком стал его читальным залом. Он приглашал и ребят разделить с ним восхищение книжным витийством, громко читал вслух особенно яркие страницы. Его с любопытством слушали. Такой Салтыков, неведомый в школе, был для них открытием. Заходя на половину соседей, в тихую и чистую комнату, Витя подолгу всматривался в полки с книжными сокровищами. Ему было хорошо в этом святилище, где царили мир и покой, хотелось мыслить и говорить о чём-то высоком.
Вечерами, гуляя по Москве, заглядывали в парк ЦДКА с его дорожками из мелкотолчёного красного кирпича, проходили по площадкам возле театра, построенного, как говорили, в форме пятиконечной звезды. Такова была фантазия Сталина. Увидеть эту звезду можно было только с высоты. Зато на открытых, ровно заасфальтированных треугольниках, образуемых лучами,  удобно было играть в футбол.
Наведывались в сад "Эрмитаж" с его Зеркальным и Летним театрами, танцевальной эстрадой, отборной публикой, заходили в гастроном на Трубной выпить по стакану сока. Здесь в больших стеклянных сосудах играла всеми цветами кровь разных сортов овощей и фруктов, от томатов и яблок до апельсинов, мандаринов и загадочного манго ; роскошь, совершенно неведомая в провинции. Пытливые умы пытались проникнуть в тайны жизни. Иногда высказывались блистательные догадки о будущем. Настоящее не обсуждалось. Всегда трудно судить о том, что близко. Окружающее было обыкновенным, будущее - таинственным. Всех почему–то волновало, каким станет человек через тысячу лет. Одни считали, что мускульная сила будет не нужна, тело ослабеет, останется лишь половое влечение и непомерно разрастётся голова, другие сомневались. Такая перспектива не очень радовала.
Как-то зашёл разговор о том, станет ли будущая цивилизация сплошь технократической или возможна другая форма, как у мифических атлантов или у космических пришельцев, в реальность которых вдруг многим захотелось поверить.
- Вот хорошо, - говорили одни, в том числе поклонница Диккенса, - они продвинут нас вперёд. Представляете, сколько нового мы узнаем?
- Чужие знания не сделают нас лучше, - возражал Витя. - До всего  мы должны дойти сами. И почему вы думаете, что инопланетяне захотят делиться с нами знаниями? 
Эта простая мысль никому из ребят не приходила в голову. Восторги приутихли. Все призадумались.
 Панков же, произнося эти слова, и сам удивлялся тому, что сказал. До этого мгновения ни о чём подобном он не думал. Всё чаще случалось, что мысли вспыхивали в его сознании неожиданно, выстраиваясь в чёткий и непреложный ряд словесных доказательств. Вот теперь бы ему сразиться с Волковым! Впрочем, афористичных, собранных в кулак силлогизмов для длительного спора могло и не хватить.
- Но когда же мы достигнем такой высоты развития, что природой можно будет управлять одной силой мысли, не прибегая к законам физики, математики и вообще земной механики? - спросил один из ребят.  - Возможно ли это вообще?
- Безусловно! Это уже было в истории, - уверенно заявил другой, известный своим пристрастием к научно-фантастическим романам.
- Разве мы не находим в Библии свидетельств  того, что силой веры люди двигали горами? Разве Моисей не остановил солнце, подняв руки к небу? - с жаром  поддержал его юноша из  интеллигентной еврейской семьи.
Один из ребят, учившийся на первом курсе технического вуза высказал соображение, что без точных наук, особенно в наши дни, не обойтись.
- Где было бы человечество  без Архимеда, Ньютона, Эйнштейна? В каменном веке?
- Подумаешь! - возразил любитель научной фантастики. - Вот я читал в одном романе, что тогда люди были проще и добрее.
- А ты бы хотел жить в то время? - спросил студент.
Сторонник древней естественной простоты смутился. Нет, ему совсем не улыбалась возможность оказаться в пещере с камнем в руке. Не хотели возвращаться в прошлое и  остальные. Все они верили в поступательное развитие человечества. Там, впереди - царство добра и справедливости, великих научных открытий и общего благополучия, утерянный и обретённый рай.
Гипотеза об управлении силами природы одним внутренним чувством была близка Вите. Особенно поразили его ссылки на Библию. Ничего не знал он ни о Моисее, ни об этой Книге Книг. Даже не представлял себе, как она выглядит. Эта область жизни для него, как и для большинства его сверстников, была закрыта. В конце концов, все пришли к выводу, что путь к  сверхчеловеческим знаниям возможен, но открыт немногим, средний же вектор цивилизации  пролегает через область точных наук.
Вопрос о способах познания был вопросом метафизического порядка. Причина же интереса к живым, хотя и отдалённым страницам истории, вероятно, заключалась в том, что в людях постепенно  пробуждалось чувство почвы, на которой они выросли, её глубинных слоёв. Недавнего прошлого, как и настоящего, оказалось мало. Молодые умы почувствовали потребность соединить нити времён.
Чем-то новым, свежим веяло в воздухе. Открыли для свободного доступа Кремль - целый город за зубчатой каменной стеной. По билетам стали пускать в кремлёвские музеи. В некоторые из них попасть было трудно. Помогла старшая тётя. Витя побывал и в Оружейной палате, и в Грановитой, и в Алмазном фонде, и в Успенском, и в Архангельском соборах, в Политехническом музее, и в Планетарии. О мавзолее Ленина и говорить нечего. Витя бывал в нём несколько раз: и в ту пору, когда там в одиночестве лежало тело основателя советского государства, и в тот год, когда рядом положили мумию Сталина. Пристально всматривался в черты того и другого, даже задержался, нарушив плавное течение очереди, на что тут же последовало замечание часового "не останавливаться". Он уже слышал, что были попытки взорвать саркофаги с пуленепробиваемым прозрачным стеклом. Сходил  в мавзолей и теперь. Сталина там уже не было.  Его имя исчезло с мраморной стены. Прах захоронили в кладбищенской могиле.
В это лето Витя впервые услышал от одного из ребят выражение "шарашкина контора". Говоривший и сам не понимал первоначальное значение этих слов. Шарашкой он называл артель, в которой работал, не подозревая, откуда пришло это странно звучащее слово
То, что раньше почти не задевало сознания, теперь вызывало любопытство. Проснулся интерес ко всяким достопамятным местам. Может быть,  это происходило потому, что  Витя чувствовал себя в столице уже отчасти  гостем. На каком-то вокзале даже купил билет на автобусную экскурсию по Москве. 
Близ Парка и Театра Красной армии, переименованной в Советскую, находился Музей Вооружённых Сил. Он помещался в здании бывшего Екатерининского института благородных девиц. Ещё полный воинской романтики Витя с ребятами  медленно и благоговейно передвигался по его чистым и строгим залам,  в витринах которых были выставлены разные виды оружия и боевых знамён. В сквере, напротив Театра, при большом стечении народа поставили мемориальный  знак на месте будущего памятника Суворову.
История приоткрывалась в неожиданных подробностях. Оказывается, в этой низинной части Москвы в давние времена расстилались озёра и болота, были свои катакомбы и подземные ходы, в которых скрывались лихие люди. Ходы вели и в знаменитую Марьину Рощу, с одной стороны, и на Неглинку, и к Хитрову рынку, с другой.
Начался строительный бум. Появились кооперативные жилищные товарищества. Как грибы после дождя, на месте лачуг  вырастали четырёхэтажные дома с низкими потолками, с плохой тепло- и -звукоизоляцией, получившие вскоре название "хрущёвок". Квартирки были тесные, но после толкотни коммуналок и такое жильё давало ощущение независимости и уюта. Собственники и съёмщики чувствовали себя счастливыми. Застраивались и окраины. Выпрямлялись кривые  тесные переулки. Там, где ещё вчера лепились "вороньи слободки" с неизменными лужами, сиренью в палисадниках, а то и вовсе без оной, расстилались широкие, лоснившиеся асфальтом проспекты. Каменные же дома,  не тронутые войной, стояли незыблемо крепко. Уличные парадные двери, наглухо закрытые со времён революции, так и  пребывали в том же состоянии. Их не разрешалось отпирать, дабы не подчёркивать различий между белыми и чёрными лестницами. Не работали ванны в тех квартирах, где они были установлены до семнадцатого года. Всё это почти никого не удивляло, считалось само собой разумеющимся. Мало кому приходило в голову, что может быть как-то иначе. Чёрные  входы, со двора, были обжитые, в иных, правда, пахло кошками, но и это как-то не замечалось.
Избавлялись от старых вещей, хорошо послуживших хозяевам на своём веку. На свалках и в мусорных баках можно было найти много интересного. Вместе с трогательными белыми слониками,  вышитыми ковриками, подушечками, старыми абажурами и прочим скарбом безжалостно выбрасывались лампы художественной работы, чугунное узорчатое литьё, резные комоды и этажерки красного и орехового дерева,  и десятки прочих старостильных вещей. "Бидермайер"* уступал место чему-то, не имевшему названия. Прочные, сделанные из настоящего дерева шкафы, комоды и этажерки заменялись неподъёмно тяжёлыми, сработанными из опилок, деревоплиты и клея, зато покрытыми сильно пахнущим лаком, прямоугольно плоскими, без всяких украшений безликими фабричными мастодонтами. Люди, точно внезапно проснувшись от долгой спячки, бросились обустраиваться. Правда, пробуждение это слегка напоминало радостное помешательство с диагнозом "вещизм". Осуждавшееся прежде мещанство приобретало новые черты. Появилась целая субкультура, связанная с дефицитом. Заводились знакомства в магазинах. Продавцы одежды и обуви  чувствовали важными персонами. Сложился особый язык, по которому узнавали "своих". "Я от Иван Иваныча", - понизив голос, говорили покупатели продавцам, и те, окинув клиента оценивающим взглядом, шли в кладовку и выносили хороший импортный костюм или доставали из-под прилавка пару обуви, которую можно было увидеть только в витрине. В парикмахерскую уважающие себя люди теперь ходили не просто так, а по записи, "к своему мастеру".
Моды и вкусы менялись. Странными стали шутки и анекдоты. От непривычного  юмора люди сначала приходили в недоумение, потом, изумляясь затейливому нерусскому остроумию, смеялись.
Новые песни пеклись, как блины, с пылу-с жару прыгали со сковородок композиторов и поэтов в радиоэфир. Ещё больше было таких, которые  писались и исполнялись любителями в кафе и ресторанах для полупьяной публики. Дребезжащие  ансамбли, сколоченные на скорую руку, имитировали неживыми электронными звуками музыку для невзыскательных душ, которых становилось всё больше, искреннего же чувства же и смысла в песнях ; всё меньше. Назначение последних было в том, чтобы заполнить  музыкальный развлекательный рынок. Вся эта дребедень появлялась и исчезала в течение нескольких дней. Композиторы новой волны, певцы и музыкальные фирмы на этом неплохо зарабатывали. Невзыскательные люди иногда мурлыкали глуповатые шлягеры, те же, кто был воспитан, можно сказать, "повит", под музыку советской песенной классики, морщились. Сочинялись, конечно, и хорошие песни, звучали и прекрасные голоса, но мутный поток наносил всё больше сора в  некогда чистую воду.
Довелось участвовать в этом радостном безумии и Вите. Вместе с мужем одной из тёток, дюжим, наглым мужиком, некоторое время скрывавшим волчий оскал под вежливой улыбкой, он тащил из мебельного магазина трельяж. Путь был не близкий, вещь не лёгкая, но молодой человек не роптал. Он был рад оказаться полезным семье. Услуги грузчиков были дороги, машин не хватало, подвоз от магазинов не был ещё налажен. Многие доставляли купленные вещи таким же способом. Медлить было нельзя. Если что-то "выбрасывалась", нужно было сразу покупать. Желающих "отхватить" новую мебель было много.
Что будет через сотни лет и есть ли жизнь на Марсе, никто толком не знал. Зато смысл и задачи каждого дня были ясны и непреложны. Может быть, со временем человек и изменится, но пока он такой, какой есть, и мускулы ему были ох как нужны. Тело и голова у всех были на месте, ладили между собой.
В то лето пошла мода танцевать во дворах под радиолу западные танцы. Падеграсы, падекатры, падэспань и прочее старьё было забыто. В соседнем дворе, наискось от Витиного дома,  звучала радиола, звонким весёлым колокольчиком лился с пластинки голос Ружены Сикоры.

 Джонни, ты меня не знаешь,
 Ты мне встреч не назначаешь...

В этом дворе Витя и раньше почти не бывал. Двор казался скучным, захолустным.  Всё было довольно убого, девчонки почти незнакомые. Одну из них он всё же узнал. Это была подружка Митьки Хитрова, с которой у него время от времени происходили встречи.
Зато в другом дворе жила красивая девочка с  красивым и редким именем Регина. Прежде Витя только смотрел на неё, но никогда не заговаривал. Теперь, осмелев,  долгими вечерними часами стоял с ней у парадного. Рассказывал о своих бедах. Она удивлялась, жалела его. Впрочем, далеко это знакомство не зашло. Гораздо большее место занимала в его сердце поклонница Диккенса. Он подарил ей свою фотографию, сделанную в первую осень его жизни в новом городе. Поднятый воротник пальто, белое шёлковое кашне, непокрытая голова  были знаковыми приметами времени.
Во встречавшихся киноафишах Витя искал название заветного фильма "Возраст любви". Фильм шёл в разных кинотеатрах. И, где бы они ни находились, даже на окраинах Москвы,  Витя летел туда на крыльях своего нетускнеющего чувства. И снова душа погружалась в мир  разбитых надежд, скорби, погибшей и возрождённой любви.
Лето кончалось. Появились мать с отчимом, точно чёрные вестники несчастья. Что-то тёмное, тяжёлое вползло в душу с их появлением. Витя ушёл из дома и до вечера не возвращался. Ни мать, ни отчима видеть не хотелось.

XXV

Вернувшись в ненавистный ему город, как на место каторги, с которой не удалось бежать, молодой человек поступил разнорабочим на находившийся недалеко от дома завод, в кузнечнопрессовый цех. Ребята в бригаде приняли его дружелюбно. Встречаясь в цехе в самом начале рабочего дня, беззлобно подшучивали: "Глянь-ка, он уже успел испачкаться". И точно, копоть каким-то образом умела находить место на его лице ещё до начала работы. Бригадиром был только что вернувшийся из армии рабочий по имени Иван. Совсем недавно он женился и теперь переживал медовый месяц. Парни по утрам, глядя на его похудевшее лицо и синие тени под глазами, шутили: "Жениться - не пряники есть". Иван в ответ смущённо улыбался.
По гудку цех оживал. Включались тяжёлые пневматические прессы, поднимались и с грохотом падали на наковальни. Двигались тележки с железными заготовками и мусором. Молодой работник бил молотом по длинным железным реям, выпрямляя неровности; надев замасленные рукавицы, возил в тачке мусор по длинным пролетам, где гуляли сквозняки, а обнаженные по пояс рабочие большими щипцами хватали и переворачивали в печи раскаленный добела металлический брус. Внутренне Витя гордился своей взрослостью, тем, что стал настоящим рабочим, но физически и душевно быстро уставал. То и дело поглядывал на большие часы, висевшие над пролётом цеха, скоро ли обеденный перерыв. Возле печи было жарко. По нескольку раз за день Витя подходил к автомату с газированной водой. Пить не очень хотелось, но газировка была бесплатной ; привилегия заводского человека, не доступная людям с улицы.
От переноски тяжестей начались боли в животе. Недели через две запас сил кончился.  Витя подал заявление об уходе. Пожилая женщина в отделе кадров, с сочувствием глядя на молодого человека, пробовала уговорить его остаться, обещала подыскать "что-нибудь полегче". Он отказался. Придя домой, смыл заводскую грязь, а вместе с ней и чувство гнёта.
На следующий день, получив деньги, поехал в "город", купил с лотка арбуз, оказавшийся недозрелым. Большую его часть пришлось выбросить в урну. На ступеньках кинотеатра стояли заводские ребята (должно быть, работали во вторую смену) и, глядя на Витю, о чём-то говорили, судя по мимике, неодобрительно. Он отвернулся, ещё немного помедлил. Потом пошёл по улице, испытывая настоящее блаженство возвращенной свободы и тишины. Он был счастлив, что вырвался с завода, и вместе с тем стыдился своего бегства как слабости.
С каждым днём всё острее становился разлад с окружающей средой. Всё, что требовалось здесь от человека, - суметь приспособиться к тем требованиям, которые она предъявляла. Требования эти были: работа, семья, налаженный семейный быт. Мир этих людей, несмотря на всю свою прозаичность, был по-своему интересен, сложен.  Важными вехами становились передвижение по службе, рождение детей, семейные драмы, ссоры с соседями, приобретение новых вещей. Хорошая зарплата, богатая, по меркам тех лет, домашняя обстановка, дорогая одежда свидетельствовали о достаточно высоком месте их обладателей на общественной лестнице, об уме и умении жить. Яркими событиями были всякого рода праздники, сопровождавшиеся обильными застольями и ссорами с пьяных глаз. Одни, добрые по природе, скоро мирились, другие, обидчивые и крутые сердцем, долго помнили зло. Случалось, что пробежавшая между соседями чёрная кошка оставляла свой след на всю жизнь.
Эта жизнь казалась юноше однообразной и серой. Душа ждала, искала чего-то необычного, значительного. Юный мечтатель пошёл в райком комсомола, где записывали добровольцев на шахты Донбасса. Одноэтажное здание располагалось на задворках между обшарпанными бараками. В узком коридоре, на стульях, стоявших вдоль стен, ожидал приёма народ. Из кабинета секретаря слышались возбуждённые голоса. Секретарь ругался с кем-то из посетителей. Тон разговора повышался, переходя в перепалку. Из-за чего началась ссора, понять было трудно.
- Ты что, невменяемый? - кричал  секретарь на невидимого посетителя. - Я тоже могу быть невменяемым!
Это слово Витя слышал впервые.
Ждать пришлось довольно долго. Наконец его вызвали.
Выпроводив скандалиста, ещё не остывший от ссоры секретарь посмотрел на худенького подростка то ли с сочувствием, то ли с сожалением, покачал головой.
- Куда тебе на шахты! Там, знаешь, какие ребята нужны? Иди домой.
Витя вышел на улицу, зачем-то сел в трамвай и поехал куда глаза глядят. Так скорбно, так пусто было на душе, такая тоска застыла в глазах, как будто он только что похоронил самого близкого на свете человека. Несколько раз он ловил на себе удивлённые взгляды пассажиров.
Валька Самохвалов завербовался на шахту в Донбасс, но месяца через два вернулся. О работе под землей с кайлом и отбойным молотком рассказывал как об аде. Вырваться ему удалось с неимоверным трудом.
 Витя ещё несколько раз пробовал найти работу. Он не боялся запачкать руки. Но душа не лежала ни к какому занятию. Всё было немило. Даже и так называемая "чистая" работа на недавно открывшемся заводе, где изготавливались какие-то приборы, не привлекала его. Для многих устроиться на этот завод было большой удачей. Он же отклонил сделанное ему предложение.
Со скорбной завистью вспоминал, как, приезжая рано утром в столицу, видел идущих по промытым поливальными машинами  улицам ребят и девушек такого же возраста или чуть постарше. Они шли на работу с весёлыми лицами, опрятно одетые. Как хотелось ему оказаться среди них!
Здесь же принято было отправляться на завод в замасленных телогрейках, "душегрейках". В такой же одежде возвращались домой. Слово "телогрейка", обычное в Москве, здесь не употреблялось, видимо, было незнакомо. Выражение же "душегрейка" казалось Вите слащаво-мещанским, раздражало, связывалось не с рабочей одеждой, а с меховой поддёвкой, в которой удобно сидеть у печки, а не  работать на стройке или в заводском цеху.
Представление о вежливости здесь также было своеобразным. В  транспорте нарочно задевали чисто одетых людей. Сделанное замечание воспринималось как сигнал для скандала. Ссоры вспыхивали из-за каждого пустяка.
Вагоны автобусов редко подметались и мылись, пахли гарью. Странно было читать таблички вроде следующей: "Просьба в салоне не курить!" О каком "салоне" шла речь? От немытых тел и грязных одежд несло тяжкой вонью. У многих неприятно пахло изо рта. Эти люди обходились без зубного порошка и щётки. Лица были серые, хмурые, недовольные. Даже в дружеской беседе говорили короткими ворчливыми фразами. Возле заборов чесали языки бабы с вёдрами, ругались визгливыми голосами. Дворники среди дня, не обращая внимания на прохожих, разметали сухой метлой пыль. Ни шлангов, ни поливальных машин не было видно. Зато пьяные попадались часто. Похожие на кого угодно, только не на разумных людей, они приставали к прохожим, сквернословили, затевали драки. Оружие было любое: камни, колья, попадавшие под руку железяки, ножи, а то и топоры. Дрались улица на улицу, слобода на слободу. Поножовщина приобретала характер побоища, как будто на кону стояла жизнь семьи, рода. Между тем, делить было нечего. Рвалась наружу дикая потребность вымещать на ком-то смутное чувство неудавшееся жизни. Требовали выхода подавленные желания. Действовало старое русское правило: "Бей своих, чтоб чужие боялись!". В серьёзных же случаях, особенно, в стычках с южными торговцами на рынке, пасовали.
Лёгкость на руку, всякого рода членовредительство и кровопускание были делом самым обыкновенным, привычным, а ни сколько не из ряда вон выходящим. Редкий день в городе обходился без разбитых физиономий. Мало-мальски пустяшный спор, ребячески ничтожное несогласие могли обернуться дракой. "А хочешь, я тебе сейчас морду набью?" - беззлобно  спрашивал один приятель у другого, мирно беседуя с ним за кружкой пива или играя в домино. И, случалось, легко исполнял своё намерение. Товарищ отвечал ему тем же или молча сносил  обиду. Отерев кровь с лиц, они распивали бутылку водки и расходились, вполне довольные жизнью и друг другом. Мордобитие в этих случаях было одним из способов выражения дружеского чувства, заботы о ближнем, если тот слишком уж "поднимал хвост", заносился. Такую "дружескую" опёку пожелал однажды проявить один из знакомых Вити, заводской рабочий, пообещав умыть молодого человека кровью. "Это за что же?" - удивился тот. Заводчанин, мирный, даже хороший мужик, относившийся к Вите вполне дружелюбно, не нашёлся с ответом. Должно быть, он хотел, чтобы юноша был проще, не задавался, но не сумел этого выразить. И следующая реплика Вити "я ведь могу и сдачи дать" окончательно отрезвила слегка закружившуюся голову.
 Несуразности здешней жизни так и лезли в глаза. Вот висит объявление об открытии после ремонта продовольственного магазина. К назначенному часу у входа собирается толпа. Двое рабочих тащат железную раму для двери. Рядом валяются провода, свёрла, молотки, гвозди.
- Можно пройти? - спрашивает Витя.
Один из рабочих вскидывает голову:
- Ты что, не видишь? Вот дверь!
И кивает на проход, к которому только что наискось прислонили тяжёлую металлическую раму.
- Я не вижу, что это дверь! - возражает молодой человек.
Рабочим явно не нравится языкастый "парень". Кто он такой? Им бы хотелось ответить,  но они не находят слов. Досада от этого только усиливается. Они ещё припомнят обиду "этому фраеру".
Лезть в отверстие рамы, которую рабочий назвал дверью, никто не решается. Бочком, сжимаясь, чтобы казаться меньше, опасливо протискиваются в узенькую щель между рамой и зияющим проёмом. Почему было не поставить дверь вчера или перенести день открытия на завтра? Но это было бы слишком просто. Жить по разумному порядку скучно, не за то зацепиться скучающему уму. Всё простое надо перевернуть с ног на голову, ясное сделать запутанным, прямое ; кривым, чтобы легче скрыться, спрятаться, а при случае и напасть исподтишка.
От людей такого пошиба можно было ожидать чего угодно. Благородные слова они презирали. Слыша их, приходили в недоумение и даже в бешенство. Из всего богатства русского языка обходились десятком коротких грязных фраз. Даже мат звучал без вариаций. Существовало убеждение, что это и есть настоящий русский язык. Всё остальное придумано "гнилыми недобитыми интеллигентами", чтобы затемнить простой, "как мычание", смысл жизни. Высокие слова, звучавшие по радио, наполнявшие страницы книг, скользили по поверхности полуспящего сознания, почти не оставляя следа. Они пугали своей непривычной, непосильной сложностью, и никогда не возникали ни в трезвой, ни в пьяной речи.
Драки затихали так же внезапно, как и начинались. Сегодня сходились с ножами в руках, завтра мирились, братались, вместе пили, потом снова, по пустяшному поводу, начиналась "война". Были и искалеченные судьбы, и повреждённые руки, ноги, головы. Грозя кому-нибудь, говорили: "Всю жизнь будешь работать на лекарства!". И такие предсказания сбывались. У блатных компаний ещё были свои правила, но в случайных стычках всё было стихийно, всё дозволено. Оскорбляли друг друга с лёгкостью. Место своё на земле здесь надо было отстаивать жёстко и грубо.
 В предвидении стычек Витя купил гантели. Драка могла случиться в любой момент просто потому, что кому-то могли не понравиться чужая походка или выражение лица. Во всяком поступке, слове принято было искать "заднюю" мысль. Приходилось быть постоянно настороже. И эта глухая защита заражала злостью, гасила веру в добро. Иной человек поживёт так пять-десять лет - и из закисшего теста выбродит пирог недоверия, ленивой скуки, спеси и чванства, подавленного достоинства, загнанного внутрь самолюбия, хитрости, считавшейся проявлением ума. Такими же были и здесь и дети: подозрительными, недоверчивыми, таящими в себе желание сделать гадость ближнему по примеру "тятек" и "мамок", не верящими в то, что человек может быть добрым и хорошим просто так, не из корысти и хитрости, а по свойству души. На человека прямого, беззатейного, не желавшего хитрить и подлаживаться, избегавшего выпивок и драк, смотрели с пренебрежением.
По экранам страны лёгким ветром летел фильм "Карнавальная ночь". На экране кипели выдуманные страсти, жизнерадостные ребята и девушки готовились к Новому Году, а постаревший бюрократ Огурцов из комедии 30-х годов "Волга-Волга" мешал им.
Черноглазая, шаловливая, юная Людмила Гурченко, с девически круглым лицом и шаловливыми чёрными глазами, напевала  жизнерадостные  песенки. Ликующе громко звучал эстрадно-джазовый оркестр:

Пять минут, пять минут,
Бой часов раздастся вскоре.
Пять минут, пять минут ;
Помиритесь, все, кто в ссоре.

Вот сидит паренёк,
Без пяти минут он мастер.
Без пяти, без пяти,
Но ведь пять минут немного,
Он на правильном пути,
Хороша его дорога.

А какова была его, Вити Панкова, дорога, его путь? Из головы не выходила фраза из какого-то чеховского рассказа об исключённом из гимназии юноше: "Погибла  ещё одна молодая жизнь". Душа была налита горечью, как наполненная до краёв чаша. О какой дороге могла идти речь? Никакой дороги не было перед ним: ни хорошей, ни плохой. Одна непроглядная тьма. Память о Москве по-прежнему оставалась острой, живой и не только не утешала, но ещё больше растравляла душу. Всякое напоминание о ней переносила в прошлое. И всё это болезненно подчёркивало резкое различие с той средой, в которой он оказался.
Весь этот год он уже открыто курил, несмотря на то, что от этого покалывало сердце, неприятная муть появлялась в голове, а кровь, отравленная ядом, текла медленно и неохотно. Но мужчине, по его понятиям, нельзя было не курить. Без папирос не обходились ни отчим, ни сосед-машинист, ни многие из тех, кого он знал.
В следующий свой приезд в Москву, в первый же вечер он пошёл с одной из знакомых девочек в сквер и там, сидя на лавочке, достал купленную для шику коробку папирос " Казбек". Чиркнул спичкой и закурил.
- Зачем ты куришь? - спросила девочка.
Он  выпустил дым изо рта.
- Да так.
- Тебе нравится?
- Не очень.
- Тогда надо бросить. Сможешь?
Он пожал плечами.
- Не знаю.
Удовольствия от курения он по-прежнему не ощущал.
Девочка помахала ладонью перед лицом, разгоняя облачко дыма.
Он затушил недокуренную папиросу и опустил окурок в урну.
Было уже поздно. Сквер опустел. Поднялись и они. Переходя пустынную в этот час проезжую дорогу, он вынул из кармана ещё полную коробку "Казбека" и швырнул её на недавно вымытый асфальт. Папиросы рассыпались. Это было, конечно, лихо, но как-то уж слишком. В это лето в Москве как раз ввели штрафы за брошенные на землю бумажки, плевки в общественных местах. Его поступок был вызовом чистоте и культуре. Ему и самому было неловко, даже показалось, что шофёр из приближавшейся легковой машины посмотрел на него с осуждением.
- Зачем ты так? - спросила девочка.
Он ничего не ответил, подавляя в себе чувство смущения, отмахнулся, словно отметая дальнейшие объяснения.
- Ты очень изменился, - сказала спутница.
Он промолчал. Да, он не был прежним. Горечь приобретённого опыта отравила сердце. Настоящее не радовало. Память же о прошлом не только не утешала, но, наоборот, ещё больше растравляла душу. Посмотрев фильм "Я шагаю по Москве", он вместе с его молодыми героями дышал воздухом родных мест. Всё было родное, привычное: и светлые залы метро, и толпы людей на улицах и в парках, и говор, и лица, и повадки москвичей. И всё только подчёркивало резкое различие с той средой, из которой он чудом на время вырвался, как из болотной трясины.
Пытаясь сохранить в себе столичное настроение, "достоинство москвича", как выразился однажды один из его знакомых, Витя старался быть вежливым. Вежливость принималась за робость. Как-то в булочной, находясь в благодушном настроении под влиянием хорошей, только что прочитанной книги, он спросил у продавщицы тихим и кротким голосом:
- Скажите, пожалуйста, белый хлеб у вас свежий?
Говоря "хлеб", он имел ввиду, по московской привычке, хлеб вообще. Здесь же хлебом называли только буханки чёрного, белый же  именовали  "булками", как будто они не были хлебом.
Толстая, вся, казалось, состоящая из жира работница прилавка, в упор сверля его взглядом наглых глаз, рявкнула:
- Какой хлеб?
Здесь было принято так переспрашивать, как будто вопрос был задан в нелепой форме. Кротость же тона возбуждала желание тотчас оседлать просителя.
- Такой хлеб! - мгновенно вспыхнув,  выпалил он в ответ.
Наглость продавщицы как рукой сняло. Впрочем, дело не всегда так мирно кончалось. Здесь умели вывести из терпения не только словом. Бывало, обратится он к кому-нибудь с вопросом - в ответ непонятное тупое молчание. Не по-здешнему, должно быть, спрашивал, не хватало то ли заискивающей интонации, то ли нахальства. А, может быть, по свойственной этим людям медлительности соображения, они не могли сразу  схватить смысл вопроса.
- Когда к вам обращаются, надо отвечать! - теряя терпение, раздражено говорил он.
Выраженное таким образом недовольство мгновенно доходило до сознания того, на кого было направлено. Начиналась перебранка.
Не желая сталкиваться с продавщицей хлебного отдела в ближайшем магазине, он стал ходить в гастроном  ближе к центру города. Всё сначала шло как будто неплохо. Но однажды за прилавком появилась девица, видимо, недавно выпущенная из торговой школы.
- Будьте добры, полкило чёрного хлебушка! - обратился к ней Витя.
Юная, но уже отчего-то злая, продавщица кольнула его подозрительным взглядом, видимо, решая про себя, не попрошайка ли он. И, решив, что да, пальнула коротким выплевком:
- Деньги!
Он застыл на мгновенье.  Потом всё в нём вспыхнуло.
- Дура! - гневно бросил он.
И, круто повернувшись, направился к выходу.
- Странный человек! - услышал он за своей спиной.
Да, всё странно было у этого молодого человека: и голос, и способ выражения, и манера держаться. "Он даже ходит не по-нашему", - провожая его взглядами, говорили  между собой кумушки. Витя, и в самом деле, двигался легко, быстро, без шарканья подошв и стелящейся вкрадчивости.
У этих людей были свои представления о том, что "странно" и что "не странно", своя логика, свой язык. Спросит, бывало, молодой человек в магазине: "Есть у вас то-то и то-то?" В ответ ему называют цену. "Я же не спрашиваю, сколько это стоит, - скажет он. - Я спрашиваю, есть ли? Неужели трудно ответить "да" или "нет"?" Продавщица не сдавалась: "Я сказала "есть", - лгала она на ходу. А, может быть, и в самом деле думала, что  ответила именно так. Она не  желала быть в скромной роли отвечающей. Ей хотелось руководить, держать инициативу в своих руках, вести диалог по своим правилам. Она была в душе начальником, а не простым продавцом, и своё место за прилавком считала недоразумением.
Такими же "начальниками" смотрели и "технички", и санитарки в поликлиниках, и продавщицы кваса, и кондукторши в транспорте, и всякая мелкая канцелярская сошка - все, кто находился "при должности". Все они считали себя выше простых смертных. Даже сидевшие на лавочке у входа в дом женщины желали командовать и управлять.
- Что ты так бухаешь дверью? - недовольно спросила как-то одна из них, когда однажды, куда-то опаздывая, Витя  выскочил из подъезда на улицу.
Остальные тут же поддержали её. Им давно хотелось задеть молодого человека. По их мнению, он "слишком смело" выходит из подъезда и вообще "дюже много понимает о себе".
- Я не бухаю. Она сама так закрывается, - ответил он и прошёл, было, мимо.
- Придерживать надо! - полетело ему вслед.
Он остановился и, обернувшись, прибавил:
- Я и придерживаю. Разве вы не замечали, что в грязную погоду я даже вытираю ноги у парадного?
- У какого парадного? Не замечали.
Надо было прекратить разговор, но молодой человек не удержался и  счёл нужным прибавить:
- Хорошего вы никогда не замечаете.
Кумушки не сумели быстро ответить, но, отходя, он слышал их злобное бормотанье.
Он перестал здороваться с ними, чем только подлил масла в огонь. Что же касается того, что он "слишком смело" выходит из подъезда, то смысла этого выражения Витя не понял.
- Чего же бояться? Кажется, не война, - отвечал он.
Под постоянным пристальным вниманием чужих недобрых глаз он стал ловить себя на том, что отмечает каждый свой шаг, чуть ли не каждое движение, чего раньше за ним не водилось. Вместо прежней лёгкости появлялась тяжелящая и чувства и движения настороженность. Печать отчуждения всё отчётливее  читалась на его лице. Видя это,  люди отвечали ему тем же или присматривались с бесцеремонным любопытством, свойственным неразвитым натурам. Такое грубое внимание оскорбляло юную душу. Кое-кто пробовал завязать с ним отношения покороче, но натолкнувшись на отпор, обижался. Эти люди считали его высокомерным. Взаимная неприязнь росла. Что бы Витя ни сделал, что бы ни сказал, о чём и как бы ни спросил, всё казалось окружающим странным. Люди оборачивались на самый звук его голоса. Всё это раздражало, держало в постоянном напряжении, озлобляло. Даже мелкое столкновение оставляло ранку в душе. Защитная оболочка была  слишком тонкой.
Как-то в квартире отключился свет. Дома кроме Вити никого не было. Он вызвал монтёра. Через полчаса кто-то забарабанил кулаком в дверь.  На пороге стоял незнакомый парень.
- Чем замкнул? - не находя нужным представиться или поздороваться, грубо спросил он.
Витя не сразу сообразил, кто это и что он имеет в виду.
- Ничем... Почему я должен… чем-то замкнуть?
Дело оказалось не стоящим выеденного яйца. Надо было всего-навсего сменить проволочку в пробке.
В другой раз звонок прозвонил коротко, невнятно. Выпачканная мелом и краской женщина выросла в проёме. Откуда она взялась и что ей было нужно?
- Закрывайте дверь! - приказала она.
Молодой человек вытаращил глаза.
- Но она и так была закрыта. Зачем же вы позвонили?
- Закрывайте, а то забрызгаем! - ничего не объясняя, продолжала женщина.
- Чем? -  продолжать недоумевать Витя.
Находчивость женщины, как видно, не знала границ.
- Чем хотите, хоть трусами.
Только тут до молодого человека дошло, что в подъезде начался ремонт и, должно быть, идёт побелка.
Всё происходившее напоминало разговор  двух глухих. Последняя реплика женщины так и хлестнула по нервам. С внезапно вспыхнувшим гневом он так хватил дверью, что посыпалась штукатурка.
 К здешней манере выражаться он никак не мог и не хотел привыкнуть. Тех лёгких подтруниваний, к которым привык Витя, здесь не понимали. Шутили или простовато, или грубо, со злобной подковыркой, желая уязвить, унизить человека.
Однажды в местном хозяйственном магазине вошедшая вслед за Витей уборщица с похвальбой в голосе отчеканила, явно целя в молодого человека:
- Грудь моряка, а ... - дальше следовала пошлая шутка, казавшаяся людям этого сорта верхом остроумия.
Никто из продавцов и одной покупательницы, бывшей в магазине, остроту не поддержал. Постарался пропустить её мимо ушей и юноша, но обида всё-таки тёмной тучкой легла ему на душу. Слишком много было таких уколов, острых камешков! Бывает так, что человека не свалит с ног один сильный удар, но подкосит дюжина мелких.   
Слух о том, что  Витя "пишет", распространился по двору. Стоило выйти из подъезда, как ребятня с криками "Витя пишет стихи" обступала его.
- Я пишу прозу, - не желая замечать насмешки, поправлял он.
Это приводило ребят в неописуемый восторг.
- Он пишет прозу. Вить, а Вить, напиши на меня прозу!
 Они забавлялись от души. Он отворачивался и старался поскорее миновать кучку малолетних дикарей.
- Дипломат! - завидев его, захлёбываясь от восторга, кричали подоспевшие к забаве пацаны постарше.
Ужасно смешным казалось им это слово. В самом деле, что может быть нелепее, чем мечта стать дипломатом? Что может быть дальше от простой естественной жизни с выпивками под мостом, ссорами и драками?
- Вить! - приставали другие. - Что такое "делопут"?
Это была ещё одна дурацкая звезда, которую навесили на него местные остряки. Он искренне удивился.
- В первый раз слышу.
Вскоре понял, что этим нелепым прозвищем наградили именно его. Если в прозвище "дипломат" было нечто, способное внушить даже некоторое уважение, то в новое вкладывалось нескрываемое уничижение. Почему? Что они хотели этим сказать? Никаких дел он не путал. Начальником не был. Отчего он казался этим людям таким несуразным? Откуда только они берут такие слова, противные, как они сами? Он глубоко огорчался, хотя и не подавал вида. Ему даже не приходило в голову ответить чем-нибудь подобным этим людям, тем более, ненавидеть или проклинать их. И, видя свою полную безнаказанность, ребята резвились вовсю.
Если бы так говорили только подростки! Увы, то же самое ему приходилось слышать и от взрослых. Не раз повторял эти оскорбительные клички подвыпивший отчим.
На стене дома, где жил Витя, кто-то написал: "Долой дипломатов. Здесь другие ребята". В оригинале выражено это было на том языке, который неудобен для печати. Оскорблёния подобного рода долго не забывались, обливали сердце чёрной горечью. Невидимка, оставивший на стене своё граффити, себя не назвал. Да и назовись он, что мог сделать Виктор? Они думали и чувствовали по-разному. Между ними была пропасть. И перейти её, не потеряв себя, было невозможно. 
Однажды, когда Витя шёл с девушкой по аллее мимо здания завода, из окна высунулись какие-то  вихрастые головы и принялись орать и улюлюкать. Ни Витя, ни девушка не повернули головы в их сторону. Раздосадованные этим ребята принялись швыряться из окна яблоками. Одно из них с треском разбилось у самых ног идущей пары. Виктор и тогда не посмотрел на беснующуюся ораву ребят. Покосившись на оставившее мокрый след на асфальте яблоко, с печалью сказал:
- Разве это не дикость?
Ребята продолжали вопить и кривляться. Им и в голову не пришло, что они могли попасть в голову парню или девушке. Захотелось бросить и бросили. Они сначала делали, а потом думали, да и то не всегда. А если бы попали, то это вызвало бы у них только смех, тот противный, утробный, каким смеялись, вероятно, их первобытные предки.
Перед ним, чуть ли не ежедневно, проходили сцены нелепого спектакля, повторяющегося с небольшими вариациями с неутомимостью самой жизни. У юноши стало складываться впечатление, что он окружён людьми  какой-то особой, невиданной в мире породы.
Оказавшись в Москве, он поделился этой мыслью с Ольгой Михайловной. Чаще всего они  встречались на кухне, когда соседка мыла посуду. Домработницу соседи уже не держали.
Надев фартук, Ольга Михайловна возилась с тарелками. Семья только что отужинала. Кто мог бы подумать,  глядя со стороны, что эта высокая, с пепельно-русыми волосами, правильными чертами лица, говорившая глуховатым низким голосом женщина, - не домашняя хозяйка, а глава факультета, бывшая в глазах студентов почти божеством с Олимпа?
- Неужели там только плохие люди? - выслушав молодого человека, спросила она.
Витя ответил не сразу. Вопрос застал его врасплох. Впечатления от города были самые мрачные, всё виделось в самых тёмных тонах. Но действительно ли все люди в этом городе плохие? 
- Нет, конечно, - подумав, ответил он. - Люди разные. Воздух другой. Всё, что здесь естественно и просто, там, как в кривом зеркале. Нечем дышать.
 Ольга Михайловна, закончив мыть посуду, поставила последнюю тарелку  на полку и вытерла руки фартуком.
- Я жила в провинции какое-то время, в маленьком городе на Волге, - сказала   она. - У меня остались самые хорошие воспоминания. С хозяйкой дома мы до сих пор переписываемся. Почему у тебя всё так плохо складывается?
Он пожал плечами.
- Говорят, ложка дёгтя портит бочку с мёдом. А в моей жизни мёда значительно меньше,  дёгтя же хватает.
Ольга Михайловна внимательно взглянула на стоявшего перед ней юношу. Ещё год назад он был почти мальчик. Теперь с ней говорил напряжённый, как струна, молодой человек, готовый стать мужчиной. Во всей его юношески стройной фигуре, в посмуглевшем лице чувствовалась пробуждавшаяся, ищущая выхода сила. И вместе с тем такая скорбь звучала в голосе, плескалась в остановившихся, тёмных от  волнения глазах, что у неё защемило сердце.
- Да, конечно, - проговорила она. - Я понимаю, тебе хочется в Москву, как птице в родное гнездо. Это инстинкт. Но человек может быть сильнее инстинкта.
- Я не могу, - сказал он.
- У тебя повышенные требования к людям, - после секундного молчания  продолжала Ольга Михайловна. - Ты хочешь, чтобы все были такими, какими ты их себе представляешь. Так не бывает. Тебя извиняет, что эти требования ты предъявляешь и к себе.
В справедливости этих слов Панков имел возможность убеждаться слишком часто. Детские представления о мире менялись с болезненной ломкой. Самые понятия, усвоенные с детства, переворачивались. С давних лет слова "русские люди" соединялись у него с представлениями о благородстве, смелости, честности и прямоте, умении дружить, стоять друг за друга горой. "Один за всех - и все за одного". Таковы были герои книг, кинофильмов. В нелюбимом им городе, жили какие-то другие люди, хитрые, увёртливые, завистливые, с лёгкостью предававшие друг друга или до глупости простодушные и бесстыдные. Он был глубоко поражён, узнав, что здесь встречали хлебом-солью немцев в 41-ом и было немало предателей и доносчиков. И хотя потом ему объяснили, что предатели и доносчики встречаются везде, что рядом живут и сильные, и малодушные, и честные, и подлые от природы люди, тёмное пятно в его представлениях о городе не исчезло. Больше ничего о времени оккупации он не услышал. Здесь почему-то не любили или не умели вспоминать об этой полосе жизни. Может быть, пережитое было слишком живо, кровоточило,- и люди хотели забыть об ужасах войны как о страшном сне. У  кого-то  находились и иные причины помалкивать. "Но ведь были же здесь подпольщики?" -  допытывался подросток. Кто-то из старожилов сказал, что были".
Однажды в областной газете появилось сообщение о том, что в такой-то день в таком-то здании состоится суд над бывшим немецким прислужником, пойманным на Украине и доставленным в город, где в годы оккупации был бургомистром, лично участвовал в пытках и расстрелах советских граждан. Суд должен был состояться в том здании, где находилась некогда городская управа. Назвавшись корреспондентом молодёжной газеты, Панков проник в зал. Он ожидал увидеть чудовище, но перед его глазами предстал сухонький пожилой человек с тихим голосом. Выступали  потерпевшие и свидетели.
- Узнаёте ли вы этого человека? _ спрашивали их.
- Да.
И далее следовали подробности. Негодование было всеобщим. Против некоторых обвинений подсудимый пытался возражать, выгораживая себя, называя имена сотрудничавших с ним пособников оккупантов.  Какие-то  обстоятельства оказывались запутанными. Всё получалось сложнее, чем ожидалось. Репутация иных свидетелей была небезупречной. У некоторых было "рыльце в пушку". Заседания шли несколько дней. В заключительном слове обвиняемый, понимая, куда клонится дело, просил сохранить ему жизнь. Но его приговорили к расстрелу.
Смутное чувство вынес молодой человек из зала суда. Вышедшая в тот год на экраны кинолента "Илья Муромец" вернула его в мир  простых и ясных идеалов. Он снова увидел на экране того русского былинного человека, которого любил и в которого привык верить, и вновь испытал гордость за свой народ. Задумался и о причинах, вызывающих к жизни те или иные черты народного характера.
В местных поверьях  упоминалось о том, что Илья Муромец проезжал недалеко от того города, в котором жил теперь Панков. "Прямоезжая дорожка к Киеву" пролегала через лес, где злодействовал Соловей-разбойник, убивая путников, оставляя вдовами жён, "сиротиня малых детушек". Кое-кто из здешних мог оказаться потомком Соловья, показанного в фильме отвратительным уродом. Не все, конечно, приходились роднёй  Соловью Будимировичу, но что-то опасное, разбойничье и грубое в нравах  местных жителей всё же было. В Несторовой летописи говорилось о предках этих людей, живших "звериным обычаем, евших нечисто, не имевших браков, умыкавших себе жён на игрищах".
 Да, всякие во все времена были люди в народе, но здесь их было что-то  чересчур много. И от этого картина жизни менялась. Менялись и чувства того, кто пристально вглядывался в её краски. Каждый день приносил новые, далеко не радостные открытия.
Мать несколько раз брала  сына с собой на фабрику, в швейный цех. Он сидел рядом с работницами, строчившими что-то на машинках, наивными деревенскими девушками, не понимавшими и половины того, что он рассказывал, смущавшимися от некоторых подробностей, казавшихся им нескромными. Одни смотрели на него с недоумением, другие - с недоверием, некоторые - с сочувствием или сожалением. Ему на время и в самом деле становилось легче.
Дома всё настойчивее напоминали, что надо зарабатывать на хлеб, хватит на чужой шее сидеть. Муж школьной учительницы немецкого языка, у которой  Витя брал уроки сразу после переезда, вызвался устроить его в слесарную мастерскую, в которой работал сам. Панков вместе со своим покровителем ранним утром отправился к месту работы. Уже по дороге тот принялся просвещать его относительно некоторых подробностей супружеской жизни в таких выражениях, что у молодого человека завяли не только уши, но и душа. Сама мастерская помещалась в каком-то грязном сарае. В стылом воздухе стоял едкий запах  табачного дыма. Матерок был обычным языком. Сразу распознав в Вите чужака, рабочие бросали на него неодобрительные взгляды. Пробыв  там несколько минут, Витя понял, что не останется.
По настоятельному совету отчима и матери он записался на курсы шофёров. Работа, де, лёгкая, знай, крути баранку. Сходил на несколько занятий, ничего не понял в чертежах и схемах с непонятными названиями: карбюратор, карданный вал, сцепление и прочее - и ушёл в полной уверенности, что ему никогда не постигнуть эту механику.

XXVI

Бездеятельная жизнь, лишённая  цели и правильного порядка, угнетала нервы, расстраивала душевное равновесие. Время точно остановилось. В тёмном его пространстве всё больше места занимало чувство безысходности. Темнота надвигалась, делалась гуще с каждым днём. Сон почти совсем пропал. Ложась в постель,  юноша надеялся забыться, ускользнуть от жизни в мир зыбких сновидений. Не тут-то было. Ближе к ночи во дворе соседнего дома начинала играть гармонь, и дикие мужские, и визгливые женские голоса во всю мощь здоровых глоток орали частушки.
- "Улица" играить! - мечтательно говорил отчим.
Вынужденный слышать эти дикие звуки Витя ждал, что "улица" запоёт хоть какую-нибудь песню. Увы! Ни разу ни одной песни не услышал он во время этих ночных концертов. Видимо, песня была слишком высоким жанром для этих людей.
- Что же это? - вполголоса говорил Витя, надеясь найти понимание  или, по крайней мере, сочувствие, у матери и отчима.
- Люди веселятся! - отвечал отчим, видимо, вспоминая свою деревенскую молодость.
- Что ж они  веселятся ночью?  Вечера им, что ли, мало?
- Вечером они заняты по дому.
Упрёк всем бездельникам и тунеядцам слышался в этом ответе.
Юноша вздыхал, ворочался.
- Не могу уснуть, - с сокрушением говорил он спустя минуту.
- Захочешь, уснёшь, - снова подавал голос отчим. "Бессонницы" он не признавал, считал блажью. Доказать ему, что это не так, было невозможно. Он ложился ; и через минуту богатырский храп с всхлипами и переливами наполнял комнату. Мать будила мужа: "Федь, повернись на бок!" На несколько мгновений тот затихал.
Намучившись, не находя себе места в постели,  молодой человек вставал, выходил на кухню, подолгу глядел в тёмное окно. Мрачно и безответно высилась стена дома напротив. Тусклые фонари уныло освещали спящую улицу. Сумрак ночи понемногу рассеивался. Небо  становилось предрассветно-серым. Понемногу светлело. За восточной кромкой земли начинали угадываться то ли сполохи догоревшего огня, то ли далёкое зарево просыпающегося утра. Смутно проступали  переливы пепельно-красного, почти неотделимого от лилово-синего. Предутренняя тишина охватывала землю. Ночь вступала в то шаткое равновесие с утром, когда всё зыбко, тревожно, гнетёт душу неизвестностью. Безмолвие царит на земле: ни щебета птиц, ни лая собак, ни человеческого голоса. Есть ли жизнь вокруг, наступит ли утро, или пелена предрожденья так и будет висеть над миром? Как холодна, бесприютна земля в такой ранний час!  Должно быть, такой пребывала она в ту пору, когда была ещё "безвидна и пуста, и дух божий носился над водами".
Трепетный ветерок первым улавливал тепло поднимающегося солнца.   Под его свежим дыханием начинали недовольно лепетать ещё не проснувшиеся листья деревьев, как не во время разбуженные дети. Ветер усиливался. Из-за  радужной оболочки земли показывался край золотой колесницы. И, всё увеличиваясь в размере, постепенно выплывал  огненный шар. Он был такой же алый, как много лет назад, в детстве, но сердце не радовалось начинающемуся утру, а встречало его с тревогой. 
Иногда незаметно подкрадывались тучи. Из них сыпался тихий шелестящий дождь. И в яснь, и в ненастье гнездившиеся на карнизе этажом ниже, за кирпичной трубой, голуби заводили песню страдания, напоминавшую о том, что подступающий день несёт с собой ту же тревогу, зной и пыль, которые были и вчера, и третьего дня, и много дней раньше. Сизари ворковали надрывно, однообразно, долго, вытягивая нервы, наматывая их на невидимое веретено. Выжить их оттуда было невозможно, прогнать ; тоже. Вспугнутые взмахами руки они лениво поднимались, перепархивали,  почти тут же возвращались на прежнее место и снова заводили свою изнурительную воркотню. В душе поднималась ненависть к этим неутомимым палачам. В добавление ко всему, у них вывелись птенцы. Тощие, сизые, взъерошенные и мокрые комочки пискливо орали весь день. Не выдержав пытки, Витя решился на жестокий шаг. Блестящими шариками, оставшимися от самодельного московского бильярда, пробовал попасть в своих мучителей. Шарики пролетели мимо, уткнувшись в плотный слой пыли между трубой и стеной дома. Любвеобильная крылатая семейка, просыпавшаяся с первыми лучами солнца, вместе с потомством продолжала донимать его своими горловыми переливами.
В шесть утра дом просыпался. Начинались шарканья ног, кашель, звяканье посуды. Табачный дым заползал в комнату. Только когда все расходились, и голуби улетали на кормёжку, Витя засыпал.
Иногда же, лихорадочно возбуждённый бессонницей, выходил из дома в самый ранний час. Шёл без цели, смешавшись с толпой, надеясь физической усталостью смыть окалину ночи. Бродя по улицам, всматривался в лица, иногда ловя и на себе ответные взгляды. Во всех направлениях двигались довольно густые потоки людей, спешивших на работу или на  учёбу. Заспанные лица в утреннем свете казались особенно хмурыми. На остановках вспыхивали ссоры. Это было чем-то вроде утренней разминки. Люди влачили дни свои, привычно глотая неизбывную, неистребимую пыль жизни, как и вчера, десять, двадцать, сто лет назад. И такая же неинтересная, лениво-суетная жизнь текла на городских улицах, как и в прежние времена, независимо от того, какая власть стояла на дворе. Пыль и лень были сильнее времени, сильнее перемен. Он написал об этом заметку в язвительно-ироническом тоне и отнёс её в газету. В ней он высмеял важно шествующих по пыльным улицам и начальников с их жёнами. Заметка показалась редакторам странной и не была напечатана.
Соседка, Марфа Григорьевна, мать машиниста, плотненькая пожилая, но ещё далеко не старая, женщина, в которой Виктор нашёл горячую поклонницу романа и фильма "Тихий Дон", проводив внуков в школу с напутствием "вести себя", возилась с кастрюлями.
- Почему ты не можешь найти себе работу? - спрашивала она.
И сама же отвечала:- Ты боишься жизни.
Такое предположение не приходило молодому человеку в голову.
- Ничего я не боюсь, - искренне возмущался он.
Вправду ли он ничего не боялся? Нет человека, лишённого спасительного чувства страха. У одних это чувство понижено. У других обострено. Витя принадлежал, скорее, ко второму типу. Вместе со слабыми нервами оно ложилось на душу тяжёлым грузом, шевелилось на дне, иногда обретая образы, иногда плавая тёмным бесформенным пятном. Временами поднималось кверху и вырывалось наружу. Почти всегда ему удавалось, иногда с чрезвычайными усилиями, справиться с этим смутным, неприятным и унизительным чувством. Если способность преодолевать страх назвать мужеством, то это качество у него, несомненно, было. Боялся ли он шпану, собиравшуюся у порога его квартиры? И да, и нет. Никакой опасности для жизни эти встречи пока не представляли, но так, возможно, будет не всегда. Впрочем, в его случае это скорее можно было бы назвать не страхом, а тревогой нервов. Живое воображение тотчас подхватывало посылаемый  со дна души сигнал, во много раз преувеличивая опасность.
Многое задевало, ранило. Вот, волнуясь, полный сознания важности происходящего, идёт он в день выборов на избирательный участок, чтобы  первый раз в жизни, как гражданин, достигший совершеннолетия, осуществить своё избирательное право. Помнит, каким  праздничным событием были выборы во времена его детства, как торжественно готовились к ним.  Ещё за месяц  до голосования приходили домой агитаторы, рассказывали о кандидатах, приглашали на участок. Он размещался в подвале дома, где жили артисты цирка. Просторная, чистая, хорошо убранная, уютная комната, уставленная рядами стульев, вмещала много людей. Там шли лекции, показывали бесплатное кино. Ничего такого в новом городе не было, а если и было что-то похожее, то всё делалось неряшливо и небрежно.
Помнил он, как готовилась к этому дню бабушка. Вставала пораньше, чтобы успеть первой к началу голосования. Говорили, что  портреты самых "сознательных" печатают в газете. Правда, оказаться первой ей так никогда и не удавалось. Всегда кто-нибудь опережал.
Чувство праздничности этого события он нёс в себе и теперь. Избирательный участок  размещался в заводском клубе, на втором этаже того самого здания, в которое Виктор проник когда-то курьёзно-смешным способом, показав на входе трамвайный билет. У входа слоняются подвыпившие мужики и ребята, одетые совсем не по-праздничному. Скрывая волнение, поднимается молодой человек по выщербленной лестнице между исчерканными надписями стенами, входит в зал.
- Во! Вот он, молодой. В первый раз! - с ехидной радостью, будто уличая молодого избирателя в постыдном поступке, громко замечает сидящей рядом подруге какая-то девица из комиссии. И злорадно-испытующе, во всю ширь своих наглых глаз, смотрит на юношу. Каменея лицом, он бледнеет и отворачивается. Для молодых глупых  тёлок в том, что они сказали, не было ничего необычного. Они и не такое говорили и слышали. Им непонятно, отчего так искажается лицо этого странного юноши. А, впрочем, что тут долго думать, ведь он же, говорят, больной. Через пять минут они забывают о нём. А для него праздник испорчен. Дрожащей рукой он опускает бюллетень в урну и, стараясь не смотреть  по сторонам, идёт к выходу. Ещё одно чёрное пятно в душе, ещё одна горсть грязи брошена в лицо. В следующий раз, собираясь исполнить свой "гражданский долг", он внутренне сжимается. А, в конце концов, и вовсе избегает участия в этой процедуре. Всё это заносится в список аполитичного, если не враждебного, поведения. Члены избирательной комиссии часа за два до закрытия голосования наведываются к уклонисту домой. Они хотят знать, почему он не ходит на выборы. Это его долг. К тому же, там так весело! Играет музыка, в буфете продают бутерброды, в комиссии много красивых девушек.
- Видел я этих девушек! - отвечает он. - И весёлого там ничего нет. Один грохот. На выборах должна быть тишина. Людям надо подумать. Да и вообще, разве я обязан?
- Конечно! - отвечают ему. - Есть такая статья в Конституции: участие в выборах -  обязанность каждого советского человека.
- Но, кажется, сначала говорится о праве и только потом об обязанности, - возражает молодой человек. - И вообще, что это за выборы, если депутат уже назначен сверху?
 Такое упрямство непонятно ревностным исполнителям обязанностей, да и простым обывателям, привыкшим к безропотному подчинению. Его пытались образумить с помощью крепко затверженных поговорок, вроде  "не при против рожна", "плетью обуха не перешибёшь" и тому подобных. Бесполезно! Он не приходит и на следующие выборы. Без патриотической музыки он как-нибудь обойдётся, без бутербродов ; тоже, у него нет денег на это. С девушками же познакомится на улице.
Двумя этажами ниже жили семьи двух железнодорожных начальников. Их молодые жёны откровенно скучали. В одну из них, красивую статную казачку из-под Батайска, юноша влюбился. Он то и дело заговаривав о ней с матерью. Сообразив в чём дело, мать сообщила об этом красавице. Жалея молодого человека, та пригласила его заходить. В обществе молодых женщин он оживал.  Знающие об этих визитах мужья, ревности не проявляли. К кому ревновать? Они, как и их жёны, смотрели на  молодого человека снисходительно, как на подростка, что, впрочем, и было совершенной правдой. Мужья не отличались ни природным умом, ни познаниями, ни интересом к чему-либо, кроме службы. Один, постарше,  вместо слова  "фрикадельки", выговаривал, должно быть, в шутку, "крикадельки". Молодого человека, не сумевшего оценить тонкого домашнего юмора, от  такого юродства коробило. Другой, помоложе, с самолюбием деревенского выскочки, шутить не любил. Он заглядывал далеко вперёд, , надеясь высоко подняться по служебной лестнице. Его и впрямь вскоре сделали помощником начальника. Сообщая об этом своим знакомым, он самоуверенно говорил, что "это ещё не предел". И, как часто бывает в  подобных случаях, мало уделял внимания жене, молоденькой и юркой, находившейся в том возрасте и в том состоянии, когда  все в женщине подчинено одному ненасытному желанию любовных наслаждений. Было ей, должно быть, лет двадцать с небольшим. Она только что окончила медицинское училище. Мужа называла "тюленем". Знакомый кое-что рассказал Вите о ней. Тот не захотел слушать. Иногда он засиживался в обществе дам допоздна.
Возвращались со службы мужья, ужинали. Общая кухня служила и общей столовой, и гостиной. Витя заводил умные разговоры. В теории, знаниях всякого рода он был сильнее, ставил противников в тупик неожиданными умозаключениями, что сильно им не нравилось. Особенно проигрывали они в речи. Говорили коряво, некрасиво, с трудом выражая самые затёртые мысли. Новых мнений, носившихся в воздухе, не понимали и боялись. Витя стал приходить реже.
Однажды Марфа Григорьевна сказала, что муж казачки, уличив её в неверности, требует развода. Его особенно оскорбило, что счастливым соперником оказался простой шофёр дальних рейсов. Говорили, что  дальнобойщик крепко выпивал и даже рукоприкладствовал, но его крепкая рука оказалась для казачки милее мужниной дряблости. В доме на все лады судачили об этом. Большинство осуждало  жену: "С кем связалась? Такому мужу изменила… Пусть теперь покрутится! Где она найдёт такого?". Витя горячо возражал: "Где он найдёт такую?" - "У-у! - усмехались ему в ответ: - Таких-то сколько хошь. Ещё и не хуже. Что ты понимаешь?"
Витя жалел казачку и всё надеялся, что дело кончится миром. Но муж примирения не хотел, измены не простил. И казачка скоро исчезла из дома, перенесясь в новую и вряд ли более достойную среду. Суд не отдал ей даже сына, мальчика лет десяти. Он остался с отцом, который вскоре снова женился, утверждаясь в своём достоинстве мужчины и опасаясь за свою репутацию руководящего работника. Он хотел доказать всем и себе, что измена первой супруги ему нипочём. Страдать из-за этого он не намерен и легко найдёт замену. Что же было у него на душе на самом деле, знал только он сам.




XXVII

В последнем огне умирали жёлтые и красные листья, льнувшие к земле, как к матери. Первые заморозки облизывали ещё зелёную траву шершавым белым языком. Потом пошли дожди пополам со снегом. От свежего холодного воздуха, снежной пелены, покрывавшей землю точно марлевой повязкой, тоска усилилась. Не обращая внимания на насморк и кашель, иззябший, целыми днями бродил Витя по городу. Горько и беспросветно было на душе. Встреться сейчас чёрт и скажи: "Пойдём со мной!", и Витя без колебания оставил бы это нудное бесцельное существование.
Низкое небо склонилось над землёй, словно желая задушить всё живое тяжёлой подушкой ненастья. Подняв воротники пальто, в мутном свете фонарей спешили куда-то прохожие. Воробьи неохотно проскакивали в своих серых армячках. Уже нельзя было сказать:

 Осенняя пора, очей очарованье,
 Приятна мне твоя прощальная краса.
 Люблю я пышное природы увяданье,
 В багрец и золото одетые леса.

Страдающие люди видят друг друга издалека. Как-то в трамвае к Вите, уединившемуся на задней площадке, присоединился нетрезвый человек в кожаной куртке.
- Воропаев - летчик, участник войны, герой Советского Союза, - представился он.
Это произвело на юношу сильное впечатление. Лестно было познакомиться с таким человеком.
Новый знакомый переживал тяжёлую полосу. Что-то у него не  ладилось в жизни. С женой разошёлся. Запил. От полётов его отстранили. От тоски и одиночества он знал только одно лекарство: водку.
В полупустой комнате было неуютно. Едва они вошли, как в коридоре послышались осторожные шаги.
- Во… слышишь? - сказал хозяин. - Сожительница. Хочет забрать у меня комнату.
И вдруг, бросившись к двери, взревел:
- Ты что ходишь, сволочь? Шпионишь?
Потом стал подозрительно присматриваться к гостю.
- Ты не вор? Где ключи? Ты взял ключи?
Он был словно помешанный. Дверь приоткрылась. Женщина, которую новый знакомый Витьки называл сожительницей, проскользнула в комнату. Слово за слово начался скандал. Всё было странно, бестолково.  Молодому человеку с трудом удалось уйти. Больше в эту квартиру он не заглядывал, но тревожный след от пережитого некоторое время держался в памяти, бередил нервы. Вскоре он узнал, что его случайный знакомый в припадке белой горячки застрелился.
У Вити появился новый друг, Коля Лыков,  невысокий, кряжистый, большеголовый, с залысиной, с комически вздёрнутым носом. У него уже был довольно солидный опыт жизни. Он знал, как жила деревня в войну, во время немецкой оккупации и после, отслужил военную службу в составе советских войск на территории Восточной Германии. Рассказы его о тамошней жизни ограничивались воспоминаниями о шалостях солдат с немками. Встретив молодую фрау, простодушные пареньки обращались к ней с весёлым предложением: "Ком за угол, никс попухнем". Одно из таких приключений едва не кончилось несчастьем. Патрульная команда засекла Лыкова на задней площадке трамвая, когда он клеился к какой-то немке. Коля был в самоволке. Его хотели арестовать. Трамвай как раз проходил по набережной Шпрее. Коля выпрыгнул из вагона. Во всей воинской форме нырнул в реку. Намокшая одежда, тяжёлые сапоги тянули вниз, но ему удалось выплыть. Схватили его на другом берегу. Но вместо сурового наказания  он нашёл неожиданное заступничество у высокого чина. Полковник сделал выговор слишком ретивому командиру патруля. Солдат мог утонуть, ни за что расстаться с жизнью.
Любвеобильный Коля пользовался благосклонностью податливых немок. С одной из них он имел роман,  плодом которого стал светловолосый мальчик. Немецкая подруга просила Колю взять её с собой в Россию, на что тот отвечал, что советским солдатам запрещено жениться на немках. Так они и расстались. Вернувшись домой после демобилизации, Лыков как-то не нашёл себе места на гражданке. Жил холостяком, нигде подолгу не работал. Четыре класса было всё его деревенское образование. Детство пришлось на войну. Оккупанты вовсе не заботились о том, чтобы учить русских крестьянских детей. Они должны были работать в поле. На вопрос, почему он так мало учился,  Коля отвечал:
- Немцы не дали.
Он пробовал писать. Витя вскоре познакомился с рукописью, в которой Коля пытался изложить историю своей жизни. Разобраться в дремучем потоке его строчек было почти невозможно. Слова сливались, выражая себя в самой неожиданной орфографии. Иногда складывались в стихи с хромающими размером и рифмой. Полушутя-полусерьезно Витя называл его "самородком". Душевный настрой Коли вызывал сочувствие. Он цитировал Белинского, Есенина, произнося фамилию первого "Былинский". Витя читал ему свои произведения. Ему хотелось побывать в Колиной деревне, хотя бы на время расстаться с опостылевшим городом.
Выехав ранним утром "рабочим поездом", они приехали на станцию к полудню. До деревни было ещё километров пять по вязкому снегу. Шли лесом, потом полем. Ветер крутил позёмку, обжигал лицо. Всё было серо, мутно. Витя уже жалел, что затеял эту поездку.
- Скоро? - спрашивал он Колю.
- Поле перейдём, а там и деревня, - был ответ.
Наконец, потянуло запахом дыма, скотных дворов, донёслось мычание  коров, лай собак. Путники взобрались на спину пологого оврага и на его склоне увидели деревню.  Кривые, почти вросшие в землю, избушки тянулись по склону холма. Грязный подтаявший снег лежал на разбитой машинами дороге. В избе, где Коля появился на свет и теперь в одиночестве коротал свои дни его отец, оставшийся вдовцом лет пять назад, был земляной пол, пахло мышами, печным дымом, едкой горечью махорки. Дикостью, одиночеством, неустроенностью дышало неухоженное жилище. Хозяин, заросший серой щетиной, сидел за столом с книгой в руках, смоля козью ножку. Он только что отобедал. В чугунке оставалась тёплая картошка. Отложив книгу в сторону,   старик, напоминавший ожившего домового, вывалил желтоватые разварившиеся клубни на стол. Тут же горсткой была насыпана соль. Пока хозяин топтался возле печки, Витя заглянул в оставленную им книжку. Обложки на ней не было, но на титульном листе стояло название "Евгений Онегин". В глуши, в дикой заброшенности, в занесённой снегом хате старик утешался лёгкими созвучиями пушкинских строк. Может быть, бойкостью своею они напоминали ему весну жизни, когда быстро и горячо бежала кровь.
Гости перекусили. Коля принялся прибирать в избе. Быстро смеркалось. Старик уже чистил и мыл в тазике с водой картошку к ужину. Витя надеялся поработать в тиши, даже привёз с собой тетрадь с набросками какого-то комического фарса, который складывался у него в голове. Он был увлечён придумыванием уморительно-смешных имён для персонажей комической пьесы, которую собирался написать. Ничего не было радостного в жизни молодого человека, но природная весёлость не оставляла его. Подмывало посмеяться, поскоморошничать. Он назвал Коле несколько таких имён, вроде Аделаиды Абдурахмановны, Фуртусии Никодимовны или Абракадабры Мирихлюндовны. Наклёвывалось и ещё одно лицо: Мартемьян Оболдуевич Булкин. Оба смеялись. Старик слушал "стригунка", как он прозвал про себя товарища сына, с  внешним безучастием.
Ранняя деревенская ночь уже темнела за окном. Свечка на столе догорала. Старик раза два посмотрел на нёё, но ничего не сказал. Оттого, что не было электричества, изба казалась особенно унылой, а мрак за окном беспросветным. Витя читал вслух свою рукопись, но на душе у него становилось всё тяжелее. Ночью было мертвенно тихо, точно в могиле. Ужас охватил душу, навалилась такая тоска, что  городской гость не выдержал. Он встал и разбудил Колю. Тот зажёг свечку. Постепенно, однако, разнообразные звуки стали вползать в тишину  предрассветного часа. Ужас свернул свои тёмные крылья, и, наконец, спасительный сон опустился на встревоженную душу. Витя забылся. А когда открыл глаза, в окна брезжил поздний зимний рассвет. Печь уже была растоплена. В щели её железной дверцы пробивались жёлто-красные огненные языки, потрескивали дрова. В чугунке булькала вода, поднимался пар от варившейся картошки. Завтрак до мельчайших деталей повторял вчерашний ужин. День обещал быть таким же, как и предыдущий. Таким же будет вечер при тусклой свече, и такая же страшная ночь опустится на деревню, окутав её беспросветной тьмой.
Сразу после утренней трапезы  Виктор объявил другу, что не может более оставаться. Тень ночного кошмара выталкивала его из почти первобытного жилища. Духи дома явно пришлись гостю не по душе, как и он им. 
Возвращались на станцию уже не пешком, а в автобусе, провонявшем запахами бензина, чада, потных тел, скрипевшем на все лады. К пригородному поезду съехались несколько таких колымаг, пришли пешие, влезли в вагоны, и вся электричка стала походить на длинный движущийся, продуваемый морозным ветром  коридор, набитый диковатым народом. Где-то пиликала гармоника; успевшие хлебнуть самогонки пассажиры,  не слушая друг друга, выкрикивали частушки. Как много, оказывается, среди "горожан" было вчерашних деревенских жителей, "колхозников", преимущественно молодых! Из деревни в город они везли продукты натурального хозяйства. Из города в деревню привозили всё то, чего не было в  сельмагах. Как ни странно, туда часто не завозили в срок даже чёрного хлеба. В городе дети сёл растекались по заводам, фабрикам, наполняли улицы, учреждения, принося с собой и деревенскую наивность, и доверчивость, и подозрительность, и робость, сменявшуюся нередко наглостью, и ту простоту, о которой говорят, что она хуже воровства.
В деревне было дико и страшно, в городе ; немногим лучше. Сравнительно небольшой по размерам он мог бы быть уютным, а вместо этого производил тягостное впечатление суетливого и бестолкового становища. Ни столичного, ни простого муравьиного порядка в нём не было.
- Какой тяжёлый город! - поделился Виктор томившими его чувствами с  местным журналистом, уже довольно пожилым человеком, окончившим гимназию накануне революции. 
- Город трудный, это правда, - согласился журналист.
- И притом, местные жители не замечают его недостатков. Убеждены, что это лучший город на земле, - обрадованный поддержкой подхватил молодой человек.
- Каждый кулик своё болото хвалит, - отозвался собеседник. -  Здесь, конечно, не Москва, но мне приходилось бывать и в других городах.  Уверяю вас, что и там не лучше. Провинция есть провинция. Вот мы ругаем Маркса, а у него правильно сказано: "Бытие определяет сознание".
Никогда не приходило юноше в голову "ругать Маркса". Правильность формулы о бытие и сознании не вызывала сомнений, но то, что его, хотя и условно, причислили к критикам теоретика коммунизма, польстило самолюбию. Он потом повторил то же выражение в беседе с двумя начальниками из квартиры, где жила казачка, но там его не поняли.
- Что-то там у него об "идиотизме" не то провинциальной, не то деревенской жизни, - продолжал журналист.
- Так и сказано? - удивился Виктор.
- Я по памяти привожу, - сказал собеседник, - но смысл, кажется, именно такой. Да только ли Маркс?  О "тёмном царстве" русской жизни писали и Островский, и Чехов, и Горький. Вот почему мы и хотим стереть разницу между городом и деревней. Вы не против?
- Я? - переспросил юноша, уловив иронию. - Почему? Конечно, нет. Хотя, и тогда, думаю, разница останется.
- Не по возрасту здраво рассуждаете, - отозвался работник печати. - Трудно вам будет.  Типичная история "горя от ума".
- Да, - сказал Виктор. - Я чувствую себя здесь, как чеховский герой из "Палаты № 6". 
- Все мы здесь чеховские герои, - пожевав губами, ответил журналист.- Да и вся наша жизнь - палата №6. Другой судьбы у мыслящего человека в провинции нет. 
- Я пришёл к выводу, что такая жизнь - тупиковая ветвь в развитии человечества, - сказал Виктор.
- Как, может быть, и вся история России, - добавил журналист.
Это замечание и удивило, и глубоко обидело молодого человека.
- Но Москва же не такая, - возразил он.
- Так Москва и не Россия, как Париж - не Франция, - отозвался газетный волк. Всякий ответ уже был у него на кончике языка.
- Как - не Россия? - изумился юноша. - А что же она такое? Она и есть настоящая Россия, средоточие всего, что есть лучшего.
- Вы - мечтатель. Хотите почитать "Философские письма" Чаадаева? Знаете, кто он такой?
- Конечно.
В учебнике литературы за девятый класс имя Петра Яковлевича Чаадаева упоминалось, но бегло.
Предложенные статьи  Витя прочитал. Точно острым плугом, прорезали они едва тронутую глубоким плугом почву юной души, заронив в неё горькие семена сомнения, поразив резкостью суждений. Доводы были убийственно доказательны, но не заставили безоговорочно принять их, сдаться, признать их безнадёжную правоту. То, что было важнее, сильнее ума и чувства, ; воля, инстинкт самоутверждения говорили об обратном: нет, Россия ; не только пример того, как не надо жить, не полигон для опытов истории. Он так и сказал старому газетчику.
- Ну, что ж, Бог в помощь, -  ответил тот.
И неожиданно посоветовал: - Бежать вам надо.
И Витя бежал. И снова возвращался. Он точно бился головой о стену. Отчего судьба так упорно заталкивает  его в провинцию? Несмотря на строгие правила с пропиской, другие как-то умеют обходить эти препятствия. Одним помогают родственники, другим ; деньги и счастливый случай, третьим ; женитьба. Ему же судьба не даёт никакого шанса, рушит на корню все начинания.
- Как ваши дела? - спросил его при следующей встрече стареющий писака.
- Так же. Что может измениться? Я не могу, всё, что вокруг меня ;-тоже.
- Когда как. Я - свободный человек.
Журналист искоса и, как показалось Вите, бросил недовольный взгляд. Почему-то всякое напоминание о свободе раздражало его.
- Что такое - свободный человек? - спросил он. - Жить, подчиняясь только своим  желаниям, - это не свобода. Кроме слова "хочу", есть слово "надо". Вы разобьёте лоб, если будете идти со своим "хочу" против "надо". Мы живём в обществе, где ключевое слово именно "надо". Вы совсем не признаёте необходимость?
- Признаю, если она совпадает с моими склонностями, с моей природой.
- Смутно всё это, молодой человек, смутно. Мои желания - высший закон! Это "всё дозволено", что ли? А если вы пожелаете кого-нибудь убить? Опасность  в том, что человек иногда сам не знает, хорошего он хочет или плохого.
Он как будто не столько спорил со своим молодым собеседником, сколько пытался уяснить что-то для себя.
- Я об этом как-то не думал, - сказал Виктор..
- Вот то-то и оно, - отозвался журналист. - Это потому, что плохих желаний у вас ещё не было. Хотя, кто знает... - добавил он.
- Я так думаю, что плохого человека останавливает закон, а хорошего... совесть, - высказал юноша глубоко выношенную им мысль.
Журналист не то усмехнулся, не то хмыкнул.
- В том-то и беда, что плохого ничто не остановит, и лучше ему такой философии вовсе не знать, - заключил он и из-под сползших на переносицу старомодных круглых очков взглянул на молодого человека. - Редкое для нашего времени умонастроение, -  добавил он. - Откуда оно у вас?  Вы понимаете, что вас ждёт?
- Что бы ни ждало, судьбы не переменишь. Я только знаю, что в моих желаниях нет ничего плохого. Остаётся только надеется, что "хочу" и "надо" когда-нибудь сойдутся.
Журналист снял и снова надел слегка вспотевшие очки. Разговор, кажется, начинал утомлять его.
- Что ж, надейтесь! Хотя должен вам сказать, что "хочу" и "надо" ладили между собой только в раю. Потом их дороги разошлись, - сказал он и потянулся к лежащим на столе бумагам.
Но молодой человек, как видно, не собирался закругляться.
- Вот ребята едут на целину, на шахты Донбасса. Разве их желание не совпадает с необходимостью? Почему же у меня не так? - произнёс он. Собственно, он и спросил вовсе не для того, чтобы получить ответ. На некоторые вопросы нет ответа со стороны. Это он знал.
- Надо рубить дерево по себе, - сказал журналист уже отчуждённым голосом человека, которому пора приниматься за дело.
"Да, надо рубить дерево по себе, ; думал Виктор, выходя из кабинета. - Но где оно, это дерево?"
Как и многие молодые люди, он сверял свою жизнь с жизнью героев литературных произведений и кинофильмов, мысленно ставя себя на их место.  Может быть, более упорно, чем другие, старался следовать полюбившимся образцам, запоминая выражение лиц знаменитых киноактёров, особенности их речи, поведения. Но между идеалами и действительностью пролегало непреодолимо огромное расстояние. По прочитанным книгам, любимым кинофильмам Виктор создавал в себе жизнь со своими законами, представлениями о чести и красоте, не совпадавшими с тем, с чем на каждом шагу приходилось сталкиваться. Примириться с окружающей средой он не мог, приблизиться к идеалам не представлялось возможным. Он вспоминал так поразившую его когда-то книгу о Паганини, заключившем сделку с дьяволом, чтобы вырваться из оскорбительной нищеты. Кажется, и сам он был близок к этому. Нет, ему не хотелось продавать душу сатане,  но она изболелась от тоски до такой степени, чуть ли не всякое изменение могло показаться благом. За каждый глоток свежего воздуха, за возможность вырваться из  нелюбимого города он отдал бы многое. Окном в большой и широкий мир было кино. Западные фильмы особенно драматично рассказывали о судьбах людей, бросивших вызов этому миру. Он сочувствовал этим героям, вместе с ними переживал трагические изломы их жизни. Сколько гордой красоты было в этих людях! Как мужественно принимали они вызов судьбы!
Время шло. "Хочу" и "надо" не спешили свести знакомство. Необходимость и желание совпадали только в одном случае: в потребности наполнять желудок чем-нибудь съедобным.
Однажды, доведенный до крайности, как тонущий человек, хватающийся за соломинку, он написал письмо бывшим соседям с просьбой помочь ему вернуться в Москву. Вся квартира обсуждала этот вопрос. Что могли сделать эти люди? К тому же, они не считали себя вправе вмешиваться в жизнь другой семьи. В конце концов, все сочли за лучшее отделаться молчанием.
Тоска и безысходность доводили Витю до отчаяния. Многие из знакомых в городе не понимали его метаний, считая их блажью.
- Какая разница, где жить? - недоумевали одни. - Забудь ты эту Москву. Что в ней хорошего? Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше.
--В Москву - разгонять тоску! - шутили другие.
- Это моя родина, - отвечал Витя. - Кем бы я был, если бы забыл её? Предателем, отступником?
Спорящие и осуждающие умолкали, оставаясь при своём мнении.
Один из игравших во дворе в домино пенсионеров, бывший врач психобольницы, внимательно присмотревшись к юноше, назидательно произнёс:
- Если не можешь изменить положение, надо примириться с ним. Ты слишком  остро  переживаешь. Это может привести к болезни.
- Пусть так, - отвечал молодой человек. - Такая болезнь лучше пошлого здоровья.
- Вольному воля, - закончил разговор психоаналитик, не желая или считая ниже своего достоинства вступать в полемику с упрямцем.
Остальные продолжали стучать костяшками домино. Эта игра, вопреки распространённому пренебрежительному мнению, требовала немалых умственных усилий, способности связно, логически мыслить, предвидеть возможные варианты ответов противника. К тому же, она шла на деньги. Для обеспеченных людей проигрыш или выигрыш в один-два рубля не был большим событием. Для Виктора же такие деньги означали, будет ли он обедать сегодня, а, по возможности, и завтра, послезавтра. Тот же насущный интерес представляла для него и игра в лото в квартире на первом этаже. Здесь собиралась публика поделикатнее. Щекотливых тем старались не касаться. К молодому человеку относились со сдержанным сочувствием. Это было приятно. Одно время Витя зачастил в эту компанию.
Всех прочих, кажется, чужые судьбы мало интересовали. Участие ограничивалось злословием. В основном, город жил интересами самыми обывательскими: заботами о куске хлеба, работой, сплетнями, праздниками, прочими случавшимися событиями.  Встречаясь, приветствовали друг друга одними и теми же словами: Все другие казались излишними. Юноша чувствовал себя, как узник в тесной, душной темнице, в которую  едва заглядывает луч света сквозь маленькое оконце.
Изо дня в день одно и то же. Кондовая рутина, покрытое ряской болото.  Вот на углу стоит знакомый, поначалу дружелюбно улыбается, до боли крепко жмёт  руку.
- ЗдорОво!
- ЗдорОво!
- Где обитаешь? Работаешь?
Начинается, понимает Витя.
- Пишу, - нехотя отвечает он.
Он знает все возражения, которые вызовет его ответ. Они однообразны и просты.
- Это не работа, - машет рукой знакомый. - Ты на заводе у станка постой.
- Каждый живёт, как может, как Бог велит, - сухо замечает Витя.
Собеседник не желает замечать сухости тона.
- Бог! - уже с раздражением повторяет он. - Я вон вкалываю с утра до вечера.  А ты - "Бог"! Работать надо!
- Что ж, по-твоему, литература - не работа?
 Честный работяга задумывается, но не для того, чтобы решить этот вопрос. Для него всё решено давно и бесповоротно. Думает, как бы  поядовитее ответить на непривычно, раздражающе звучащие слова.
- "Литиратура"! - не найдя ничего лучшего, передразнивает он. - Нахватались слов. В лагеря вас надо таких. Там узнаете "кузькину мать"! А то "литиратура"!
"О, господи! - думает молодой человек, отходя. - Куда деваться? Как жить?"
Временами он просто задыхался. Такими давяще низкими были здесь небеса, такими узкими - горизонты, такими недалёкими - мысли людские. Малейшее свободное движение толковалось вкривь и вкось.
Душа его искала и впитывала всё, в чём хотя бы слабо проблескивали намёки на иное существование. Каждый был глотком живой воды, зерном хлеба насущного. От Колиного отца, вскоре переехавшего в город, он услышал странное выражение:  "Матка Боска Ченстоховска". Старик помнил эти слова с тех пор, когда части царской армии стояли в Польше. Он объяснил юноше, что они означали: обращение к Матери Божьей Ченстоховской, как в России было обращение к Казанской, Иверской, Владимирской Богоматери. Как залетевшая в глухие края редкая птица, они принесли на крыльях звучание чужой речи, другой страны, нездешних обычаев. Когда "стригунок" заболел, старик пришёл проведать его. Молочная душа встретилась с пожившей, начинавшей жухнуть и съёживаться, но ещё хранившей в закромах памяти опыт прожитого. В старике обнаружился упрямый характер. Подшучиваний и насмешек, даже намёка на них, он не терпел. В разговорах о германской войне Витя тотчас сворачивал на казаков. Его восторги казачьей храбростью и бесстрашием вызвали ироническую реплику старика: "И казаки тоже драпали". Молодой человек не мог в это поверить. По его сказке о казаках был нанесён серьёзный удар.
  Странные бывают в жизни встречи! Думал ли ещё месяц назад хоть один из них, старый или малый, родившихся почти за тысячу километров друг от друга, что пути их, сойдясь на миг в какой-то глухой деревне, в хибарке с земляным полом, тёмным зимним вечером, пройдут ещё какое-то время рядом?
Из таких мелочей, из рассказов Марфы Григорьевны, из случайно услышанных реплик  складывалась для него картина старой жизни. Капля по капле накапливались знания о мире, крупинками, пылинками оседали в душе, готовые взойти неведомыми побегами.
Среди повседневной скуки каждое необычное происшествие становилось событием. Разговоры о нём не утихали целые недели, месяцы. Оно вспоминалось и спустя многие годы. Так, однажды случившийся пожар на винном заводе всколыхнул весь город. Посмотреть на всё ширившееся зарево собралось множество народа. Толпа обывателей взволнованно переговаривалась, делясь соображениями, что и как горит, дойдёт ли пожар до того места, где они собрались.
Зачарованные глаза были устремлены на бушующее багровое зарево. Рыжее пламя в полнеба бесновалось, дышало алчными огненными языками, выбрасывая снопы золотых искр. Трещало горевшее дерево, что-то с шумом лопалось. Иногда зарево под действием ветра внезапно придвигалось ближе, почти набрасывалось на толпу, словно обуреваемое желанием поглотить её, но страшно почему-то не было. Горело далеко, за рекой. Беспокойство только поплёскивало в душе. Люди не расходились до тех пор, пока трудившиеся на пожаре спасатели не сбили пламя, и оно стало никнуть, утихать. Никто, кажется, не подумал о тех, кто жил возле завода и мог остаться без крова, бродить сейчас в саже и грязи возле обугленных руин. Не думал об этом и Витя. Он видел пожар впервые, и неопалённая память была чиста от страшных картин последствий стихийного бедствия такого масштаба.
Огненное море всё же волновало, но, когда взрывали собор возле моста, это не вызвало в прохожих никаких особенных чувств. Немногие остановились посмотреть, что будет, ожидая, что церковь, если не взлетит на воздух, то развалится на куски от могучей силы взрыва. Но взрыв ухнул, а храм, как стоял, так и остался стоять, только слегка дрогнул. Взрыватели  повторили попытку, заложив ещё большую порцию тротила. Только с третьей попытки боковая краснокирпичная стена поползла вниз, открыв внутреннюю пустоту. Но собор так и не сдался до конца. Его разбивали тяжёлыми навесными болванками, таранили бульдозерами, колотили молотами, точно смертельного врага, не желающего сдаваться светлой силе просвещения.
До сих пор, много раз проходя мимо собора с облупившейся штукатуркой, из-под которой выглядывала красно-кровавая плоть, Виктор не испытывал желания подойти ближе, заглянуть внутрь. Ему просто не приходило это в голову. Да и что можно было увидеть в заброшенном храме, кроме "пустоты и мерзости запустения"? Теперь же, глядя на усилия людей, поставивших целью снести мёртвую громадину, чтобы на её месте построить что-то полезное народу, универмаг, например, он подивился крепости старинной культовой постройки. Говорили, что кирпич раньше скрепляли яичным белком, смешивая его с цементом, отчего кладка приобретала несокрушимую твёрдость.
Весной, на Пасху Витя решил пойти в церковь. Какой-то общий подъём любопытства к этой, прежде наглухо закрытой от советского человека области жизни, охватил часть общества. Молодёжь потянулась в таинственный сумрак храмов. Юным душам хотелось чего-то нового. Лозунги и призывы  надоели и больше не действовали. Тайные глубины души требовали пищи более тонкой, интимной, нуждались в разговоре о вечном. Чем-то необычным, похожим на слабое дуновение свободы повеяло в воздухе. Но в сравнении с тем, что происходило в Москве, в провинции всё было убого, несмело и только растравляло душу неясным томлением.
Принарядившись в белый плащ и выглядывавшую между отворотами плаща белую рубашку с галстуком, сдерживая внутреннее волнение, молодой человек отправился на вечернюю службу. Такой поступок требовал известной смелости. Уже на дороге к храму, на подходе к церковному двору, шпалерами стояли люди. Между ними проходили верующие: одни, не глядя ни на кого, сосредоточенные в себе, другие ; с гордо поднятой головой, третьи ; понурившись, стараясь как можно незаметнее проскользнуть в храм, но почти все с серьёзными неулыбчивыми лицами, точно шли не на праздник Воскресения, а на Голгофу. Возле крыльца зорко несли службу дружинники. На паперти сидели и лежали нищие. Неофит вошёл в густую толпу народа в притворе храме, потом протиснулся ближе к середине. Пахло ладаном. В сине-лиловом тумане плавали огоньки свечей. Такие же огоньки он видел однажды в Москве, когда в пасхальный вечер старушки несли в бумажных пакетах или стаканчиках зажжённые свечи, прикрывая их от ветра рукой. Розовые огоньки светились, подобно  сказочным цветам; появляясь в верхнем конце переулка, где за поворотом находилась церквушка, плыли вниз. Зрелище было фантастическое. Как-то летом вместе с мальчишками со своего двора Витя попал на церковный двор. Паперть была заполнена народом. Внутри храма шло венчание православной армянской пары. Мало кто решался в те годы на открытое венчание. Но армянская колония, переселившаяся в Москву после турецкой резни, жила по своим законам, и люди там, похоже, никого и ничего не боялись.
Православные же русские венчались в церкви редко и, по возможности, как можно более скромно и даже тайно. За исполнение церковных обрядов преследовали. Вера в Бога  относилась к "пережиткам прошлого" и была уделом тёмных старушек. Руководитель государства публично обещал показать лет через двадцать, как диковинку в зоопарке, "последнего попа". Разговоры на эту тему вообще были нежелательными. Слово Бог, если и употреблялось в печати, то только в отрицательном смысле и с маленькой буквы. Атеисты из Общества "Знание" развенчивали опасные заблуждения. Даже из изданий классиков изымались страницы с рассуждениями на эту тему. Сказания о Христе безоговорочно относили к мифам, а ссылки на его заповеди называли "поповскими" бреднями. За хранение религиозных книг могла последовать кара. Священников, правда, больше не расстреливали, но всё ещё "сажали" и называли не иначе как презрительным словом поп. Полуразрушенные храмы стояли обезглавленные, безмолвные. Целые поколения не слыхали музыки колоколов. Зарастали сорной травой площадки колоколен, откуда прежде неслись мощные волны густого "малинового" или "красного" звона. Робко звякали и дребезжали внизу на церковном дворе била, созывавшие на службу последних верующих. Шла вторая волна разрушения церквей. Храмами в обиходе их не называли. Одиночные голоса пытались отстаивать бывшие культовые сооружения как архитектурное наследие прошлого. Замеченных на церковной службе граждан могли уволить с работы, наказать выговором, исключить из партии и комсомола. Религиозная вера считалась психиатрическим диагнозом. За это могли  поместить в лечебницу. Но чем же спецбольница лучше тюрьмы? Страх по-прежнему сидел в душах. Казалось, последние тени верующих скользили в темноте по дороге к церкви. Однако с некоторых пор по большим  христианским праздникам, несмотря на гласные и негласные запреты, в церквах и возле них собиралось всё больше народа.

XXVIII

Летом тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года точно запоздалая очистительная гроза разразилась в душном воздухе. Было объявлено, что в Москве состоится фестиваль демократической молодёжи и студентов всего мира. В книжных магазинах появились русско-иноязычные пособия. Панков ждал этого события с радостно теплившимся чувством в душе. Приобрёл испанско-русский разговорник. За неделю до начала фестиваля был уже в Москве.
В день открытия стоял на Самотёке в ряду добровольного оцепления, за которым теснились толпы народа. Люди сидели на деревьях, фонарных столбах, на крышах невысоких домов. По Садовому кольцу медленно шли автобусы, переполненные гостями. В окна бросали цветы, встречались протянутые руки. Люди кричали что-то на своих языках. Был поистине праздник мира и дружбы. Все осознавали себя детьми одной большой человеческой семьи. Железный занавес, столько лет висевший над страной, поднялся. В открывшееся пространство хлынул свежий воздух. Разноголосая речь наполнила Москву. Белые, жёлтые, чёрные лица, невиданные наряды запестрели на улицах. Люди менялись значками. На купленном Витей испанско-русском разговорнике появились автографы на китайском, турецком, английском и, конечно, испанском языках. Души раскрылись навстречу всем богатствам мира. Как же велик оказался голод общения! Какой ненасытной  была жажда дружбы!
Два искусственно разделённых мира встретились, как встречались на Эльбе в сорок пятом. Две половины единой человеческой души слились. Бетховенско-шиллеровское "Обнимитесь, миллионы!" воплощалось в жизни. Ольга Михайловна рассказала перелетевшую через стены МИД  историю о том, как знаменитый итальянский тенор Тито Скипа переходил советскую границу, желая принять участие в этом празднике дружбы и братства.
- Я - Тито Скипа, Тито Скипа! - кричал он пограничникам.
Его, конечно, задержали, долго выясняли личность, и, в конце концов, с триумфом  препроводили в Москву. 
 В гостиницах Останкинского комплекса Витя отыскал делегацию Аргентины и довольно быстро стал в ней своим человеком. До поздней ночи проводил время среди новых знакомых, слушая их рассказы о жизни при Пероне*,  расспрашивал о Лолите Торрес. Подумать только, многие из этих людей могли видеть её, говорить с нею!
Иностранцы вели себя на удивление свободно. Кое-что в их привычках казалось странным, даже развязным. Они перебрасывались апельсинами на газоне, ловили и роняли их, катали по траве. Для них это были обычные фрукты, а газон не являлся  строго-настрого запретным местом. Именно на нём одна молодая пара показала собравшимся, как танцуют настоящее аргентинское танго. О, это было зрелище! Знойный танец портовых кабаков, с поножовщиной, сладострастный поединок мужчины и женщины. С  танцовщицей Витя обменялся значками. Вся она была полна огнём только что отзвучавшего танго, грудь её вздымалась и опадала. Казалось, всё пространство вокруг неё раскалено. Руки его дрожали, когда он прикалывал значок к её кофточке.
 Домой он возвращался под утро пешком через всю Москву. Однажды его подбросили до центра на каком-то маленьком автобусе двое молодых мужчин спортивного вида. По дороге разговорились. Новых знакомых интересовало, что Витя делал в Останкино. Он рассказал им о своих встречах с посланцами Аргентины, о своей любви к этой далёкой экзотической стране. Они спросили, чем он занимается. "Учусь в МГУ на философском факультете", ; слетело у него с языка. На прощанье спутники выразили желание продолжить знакомство и попросили юношу дать номер телефона. Он тут же назвал его, на этот раз не  погрешив ни на йоту против истины, не обратив внимания на то, что попутчики не назвали своего.
Проснулся он около двух часов пополудни. Ольга Михайловна попеняла ему, что он так долго спит. Он сказал, что поздно вернулся домой, не умолчал и о подвернувшихся попутчиках. Ольга Михайловна улыбнулась. "Наивный человек! Это же гэбэшники".
Смутное подозрение шевелилось и в душе Вити. Первое время он боялся, что они позвонят, обман откроется. При мысли об этом ему становилось неловко. Но они не позвонили. А, может быть, и выходили на связь, когда Витя уже уехал в свой город.
Соседка по дому, Ирина, девушка старше его двумя-тремя годами, светло-пепельная блондинка с голубовато-синими, как размытое весеннее небо, глазами, познакомилась с уругвайцем Хуаном. Витя стал связным в их любовном романе.
Две недели пролетели, как праздник. После него пыльный, ленивый провинциальный город показался невыносимо скучным. В первый же день по возвращении, не в силах справиться с навалившейся тоской, Витя поспешил на почту и заказал телефонный разговор с Москвой.
- Ира, не могу здесь жить, не знаю, что делать! Задыхаюсь! - кричал он в трубку, не желая замечать косых взглядов телефонистки, надеясь,  что голос на другом конце провода и в самом деле что-то подскажет ему. Что он мог подсказать, чем утешить, что изменить? Чувство расстояния, невозможность в мгновение ока преодолеть его, чтобы оказаться там,  куда стремилась его душа, только усиливали тоску, делая её нестерпимой. Сердце готово было разорваться.
Едва пережив ночь, с рассветом он бросился на вокзал и днём был уже в Москве. Не заходя в свою старую квартиру, позвонил в дверь к Ирине.  Между ними завязывались странные отношения, построенные на сочувствии, остановившиеся на неопределённости. Дело в том, что с её младшей сестрой Витю связывали некоторые воспоминания. Он и эта девочка учились тогда в четвёртом классе. Однажды они стояли в полутёмном парадном.  Подчиняясь какому-то вспыхнувшему порыву, Витя вытянул вперёд руки, и ладони его уткнулись в маленькие, упругие девичьи грудки. Оба застыли от неожиданности. Ничего не сказали другу, но это ощущение жило в памяти и у него, и у неё  многие годы. Что-то теплилось в душе юноши при виде черноглазой темноволосой девушки. Должно быть, в его внимании она видела залог чего-то большего. Иногда смотрела на него спрашивающими глазами, но он не давал себе труда уяснить значение этих взглядов. Их отношения так и застыли на точке полудетского стыдливого влечения.
Приходя в гости, Витя всё чаще не заставал её дома. Она училась в институте. У неё появился парень. Между ними завязывались серьёзные отношения с видами на будущее. Виктор оказывался наедине с её  старшей сестрой Ирой. Ни ему, ни ей не приходила мысль о романе. Может быть, были какие-то неясные, прятавшиеся  в подсознании бесформенные  предчувствия. Неравенство в возрасте разделяло их невидимой чертой. Сидя на большом диване в большой уютной комнате,  Витя выплакивал перед Ириной свои горести. Она была для него в эти дни самым близким человеком. Оба ещё жили неостывшими воспоминаниями о фестивале.
Но и этим дням приходил конец. Поезд снова увозил  молодого человека в то место, которое он называл каторгой, в лучшем случае, ссылкой. Здесь его утешителями, друзьями, спасителями и наставниками по-прежнему  оставались книги. Спасали от тоски дневники Пришвина "Глаза земли" и "Тихий Дон" Шолохова. Слова мудреца ложились целительным бальзамом на раны, а "русская Илиада" наполняла душу трагической скорбью, художественным наслаждением самой высокой и чистой пробы. Вышедший вскоре фильм только усилил это впечатление. Витя смотрел его несколько раз.
- Пики к бою, шашки вон! В атаку марш-марш!
При звуках этих слов горячая кровь приливала к голове. Внутренним взором он видел снявшуюся с места казачью лаву, грузно набиравшую ход под топот копыт над тяжко гудевшей землёй. Ему хотелось мчаться вместе с казачьей сотней, крутя над головой шашку, с криком "Ур-ра!". Однажды он так и кинулся в толпу чем-то обидевших его ребят с возгласом "Зарублю!" И даже поднял над головой руку.
Григорий Мелехов вызывал у него безоговорочное восхищение. Ему даже внешне хотелось походить на этого героя. Характером же был и так похож. С восторгом пересказывал знакомому, пятидесятилетнему, безработному и одинокому человеку, начинавшему свой путь в гимназии и выбитому из колеи революцией, сцену расправы Григория с Евгением Листницким.
- Как он его! - с горящими глазами, ликующим голосом говорил молодой человек, надеясь на такую же ответную реакцию восхищения. И был немало удивлён, даже ошарашен ответом:
- Омерзительно! Бить офицера, белую кость!
Реплика была похожа на горсть  холодной воды, брошенную в разгорячённое лицо. Искренность чувства юноша ставил выше чистоты крови.  Благородство рождения для него ничего не значило. Страсть же всё оправдывала. Во всплесках чувств ему виделась красота возвышающего полёта над обыденностью. Избыток юных сил бродил в нём, ища выхода. Он ещё не понимал, что в этих вулканических выбросах энергии безвозвратно уничтожаются целые вселенные нервных клеток мозга. Мысль об экономии сил, сохранении здоровья не приходила ему в голову. Память нескольких поколений отцов, дедов и прадедов, не умевших жалеть себя, жила в его крови. Казачьи гордость и непокорность стали его поэзией. "Тихий Дон" жил в душе рядом с Лолитой Торрес. Два непохожих мира переплавлялись в одно сложное, многомерное чувство как сплав трагической,  суровой правды жизни и мечты. Всякая душа состоит из соединения десятков и сотен несовместимых, на первый взгляд, побуждений. Таинственны  связи глубинной жизни!
Его знакомый "Возраст любви" не смотрел, об аргентинской актрисе не слышал, конфликт простого казака и дворянина оценивал иначе. Старый мечтатель, не нашедший  достойного места при советской власти, спал и видел, когда эта власть чудесным образом рухнет. В голову его поначалу закралась мысль, что этот непохожий на прочих здешних людей молодой человек прибыл из Москвы в провинциальном захолустье с тайной целью собрать подпольную группу для борьбы с большевиками. Предположение своё он выдавал осторожными намёками. Виктор  поддерживал в нём это обольщение. Это поднимало его в собственных глазах. Для  большинства обывателей он был "белой вороной", для недоучившегося гимназиста ; загадочной личностью, имеющей за душой что-то значительное. У пятидесятилетнего человека сохранилась душа романтика. И он был разочарован отзывом своего юного знакомого об эпизоде столкновения простого казака Григория Мелехова  с дворянином Евгением Листницким.
Поэзия казачьей воли хмелем бродила в душе молодого человека, а песня "По Дону гуляет казак молодой"  стала одной из самых любимых. Он пел её в застольях и дома, и у соседей. Но странное дело, когда в фильме Наталья, бледная, в чёрной одежде, избавившись от плода после похода в бабке, появлялась из-за угла куреня, ему делалось почти дурно. В глазах плыли чёрные круги, тело покрывалось холодным потом. Он стал брать с собой в кино пузырек с нашатырным спиртом и, когда дело доходило до этой сцены, старался не смотреть на экран.
Мальчишкой он любил песни бодрые, славящие зарю новой жизни.

             "Взвейтесь кострами, си-и-ни-и-е  ночи!
             Мы - пионеры, дети рабочих".

Дворяне, богачи и кулаки, белые офицеры в них если и упоминались, то только в осудительном смысле. Слова "кадеты", "юнкера", "поручик", "есаул" звучали чуть ли не как контрреволюция. Захватывающая смелость слышалась в звонких строчках:

      Блеснули клинки, и мы грянули "ура",
      И, бросив око-о-пы, бежали юнкера..

Песни эти и теперь нравились ему, но уже больше как отголоски детства. Красное в них уже не было таким радостно красным, как прежде, а белое ; таким зловеще белым. В нём просвечивал цвет братской русской крови, судьба миллионов людей, погибавших под пулями, в страданиях добывавших горький хлеб чужбины. Всё было овеяно высокой трагической романтикой.

XXIX

Марфа Григорьевна рассказывала о жизни до революции. В 13-ом году в годовщину трехсотлетия дома Романовых она видела царя. Он въезжал в город в коляске с царицей и детьми через наскоро построенную триумфальную арку, убранную цветами. "Такой простой человек, в синей сатиновой рубашке с ремешком, со всеми кланялся". Это противоречило тому образу последнего венценосца, который сложился в сознании молодого человека. От деда он слышал, что царя не уважали, пренебрежительно называли "Николашкой". В прочитанном недавно романе Сергеева-Ценского о Брусиловском прорыве 16-го года царь был  изображён человеком "с пониженной психикой", "ослабленным инстинктом жизни", равнодушный и к людям, и к судьбам России, и к ходу войны. Остывшая голубая кровь. Он был неспособен стоять во главе государства в критический момент. Им во всём руководила императрица, неприятная немка с презрительно-брезгливым взглядом жидких карих глаз, не скрывавшая своих симпатий к исторической родине. Ею же, помимо "святого старца" Григория Распутина, ; ещё и ненависть к России, предназначенной быть восточным владением Великого Рейха. Она не желала победы России, не желала поражения Германии и делала всё, чтобы этой победы не случилось. Мнение это было почти всеобщим, за исключением разве что самых простых людей вроде Марфы Григорьевны.
Он так и сказал ей об этом. Она пожала плечами.
- Кто его знает, какой он был, царь? Кто ему в душу заглядывал?
Воспоминания Марфы Григорьевны не совпадали с той картиной дореволюционной жизни, какую рисовали учебники истории, советские романы и фильмы. По её рассказам выходило, что и рабочие совсем не бедствовали, зарабатывали неплохо. "По выходным дням надевали костюмы-тройки, шли с семействами, что твои господа". Для молодого человека это было новостью, в которую с трудом верилось. Знакомый газетчик тоже говорил о прошлом с сожалением. За этим читалось невысказанное недовольство установившимися порядками. "Старый режим, новый прижим", ; привёл он как-то незнакомую его молодому приятелю прибаутку, рождённую в двадцатые годы. В доверительной беседе выяснилось, что он был сыном царского офицера. Всю жизнь ему было тесно и душно при "новом прижиме".
- Почему же вы остались? -  спросил Виктор. - Я бы на вашем месте ушёл на Дон.
Старик не ответил. Всю жизнь скрывал он эту "деталь" своей биографии и вообще старался жить тихо, "не высовываться". Это ему удалось, но от излишне тихой жизни, он и сам стал тихим.
Уже давно в душе молодого человека зрело ощущение странности, неправильности жизни, о лучезарности которой надсадно кричали победоносные плакаты, праздничные призывы, в которые уже почти никто не верил. Всё вокруг было как-то убого. Не хватало искренности, открытости, смелости слов и поступков. В провинции это было особенно заметно. В Москве запретить думать и "дышать" было труднее. В разговорах людей прорывались нотки инакомыслия. Стоя как-то недалеко от площади Маяковского возле открытого кафе в очереди за горячими сосисками, Витя вызывающе насвистывал мелодию романса "Белой акации гроздья душистые". Романс  считался "белогвардейским". Женский голос за его спиной приглушенно произнёс: "Вот вы, оказывается, какие вещи знаете..." Он оглянулся. Скромно одетая пожилая дама смотрела на него с сочувствующей улыбкой. "Мы много чего знаем..." - с многозначительно таинственной  интонацией ответил он.
Ощущение недовольства, постепенно переходившее в отчетливое  неприятие такого существования, делалось сильнее, голоса протеста ; всё слышнее. Хотелось значительных поступков, какой-то высшей правды, а не той осторожной уклончивости, которая стала нормой человеческих отношений. И то было запрещено, и это нельзя. Хотелось свежего воздуха, какого-то жертвенного поступка, необходимого для очищения, освобождения.  У Вити даже появилось острое желание посидеть в тюрьме с политическими, пройти у них настоящие университеты жизни. Он сказал об этом московской соседке по квартире, Ольге Михайловне. Она с удивлением посмотрела на юношу, желающего "пострадать за народ". Такие среди его поколения ещё находились, но их становилось всё меньше.
Желая удержать молодого "Дон Кихота" от опрометчивого поступка и излечить от розового идеализма, она вызвалась познакомить его со своим коллегой,  неким "Петей  Измайловым". Он посидел при Сталине в тюрьме, потом отбывал срок в лагере и мог бы  многое порассказать об этом казавшемся молодому человеку романтическим мире, где политические, по его представлениям, могли читать, писать и спорить, повышая своё образование и закаляя характер.
Виктор передал через неё этому человеку на отзыв свой рассказ. Они уговорились встретиться на следующий день в скверике возле Старого Университета.  По-видимому, Витя перепутал здания. Ожидание длилось не менее часа. Все места на лавочках были заняты.  Студенты сидели плотно. Он то садился на освободившееся место, то в волнении вставал. Густое облако табачного дыма стояло в воздухе.  Ольгу Михайловну и её коллегу Витя так и не встретил. В недоумении он покинул сквер.
Вечером Ольга Михайловна выразила недовольство, даже упрекнула юношу в малодушии. Пришлось оправдываться, уверять, что он действительно был в условленном месте и сам не понимает, что произошло. Он-то как раз думал, что не пришли его визави. А что сказал Измайлов о рассказе? Он сказал, что кое-какие проблески там есть, но надо ещё много работать. Витя и сам это понимал. Было жаль, что не удалось познакомиться с "политическим". На таких людей, как он и Ольга Михайловна, Виктору хотелось походить.
- Чем тебе помочь? - размышляла вслух Ольга Михайловна. - Обычные советы для тебя не годятся. Ты ведь незаурядный человек?
- Не знаю, - ответил он, несколько удивлённый такой оценкой. Никто о нём и с ним до  сих пор так не говорил, да и сам он не думал о себе как о человек не совсем обычном.
- Вот ты стремишься в Москву, - продолжала Ольга Михайловна. - Жить здесь не так просто. Кто знает, как сложилась бы твоя жизнь. Кроме того, большой город стирает личность. Здесь ты будешь таким же, как все, равный среди равных.
- Я только этого и хочу. Ничего другого мне не надо.
- Ой, ли? - усомнилась Ольга Михайловна. - Мне кажется, ты всегда будешь стремиться к первенству.
- Но что в этом плохого?
Она пожала плечами.
- Ничего.
И, помолчав, спросила:
- Хочешь знать, что писали о разлуке с родными местами мудрецы древности?
Разговор происходил в комнате, где стояли книжные шкафы. Она  открыла дверцу одного из них, сняла с полки том в красивой цветной суперобложке. Большими буквами на ней значилось: Цицерон. Избранные сочинения.
- Вот послушай! "Если смотреть по существу, то чем отличается изгнание от долгого путешествия по чужим городам? Мы же из чувства страха преувеличиваем приближающиеся опасности, а из чувства скорби уже наступившие". Возьми, почитай!
Он взял и в "Тускуланских беседах" нашёл одно место, которое и прочитал Ольге Михайловне: "Где хорошо, там и отечество".
- Очень может быть, что так и есть, - сказал Виктор. - Но мне не хорошо там, где я живу. И потом, я думаю,  отечество одно. Нельзя принадлежать двум  отечествам сразу, даже если это всего-навсего два разных города. Я хочу иметь корни в родной почве, вот в этом самом переулке, в этом самом доме и даже в этой квартире, с моими родными, со всеми, с кем я рос.
Он перелистал ещё несколько страниц и, остановившись на одной, продолжал: "Любовь к родине врожденна в нас с такою силою, что мудрейший муж Итаку свою, точно гнёздышко прилепленную к зубчикам её скал, предпочитал бессмертию..." Сильно и поэтично сказано! Где же он прав? В первом или во втором высказывании?
- У тебя  благородное сердце, - сказала Ольга Михайловна. - Слишком чувствительное для нашей жизни. Я бы сказала: "Будь проще! Будь, как все". Но ты, похоже, не можешь быть, как все. Дай тебе Бог мужества остаться самим собой!
Осенью, уже находясь в своём городе, Панков прочитал объявление в центральной газете о том, что некий столичный Народный ансамбль песни и танца объявляет набор хористов. Виктор решил попытать счастья и подал заявление на прослушивание. Оно должно было состояться почти через месяц.
 Молодой человек обратился к Галине Антоновне, певшей в хоре имени Свешникова, за помощью. Та согласилась прослушать его, дать несколько уроков. В перерывах они разговаривали о музыкальных новостях Москвы. Только что отшумели концерты Ванна Клиберна. Витя не был знатоком и ценителем фортепьянного исполнения, но общий ажиотаж захватил и его.
В Москву приехал знаменитый  американский "чёрный" бас Поль Робсон. В его репертуаре была песня "Широка страна моя родная". Он пел её  на русском языке, с сильным англо-американским акцентом. На родине, в Америке, в списках "подозрительных лиц", сочувствующих коммунистам, его имя стояло на одном из первых мест. В Москве  негритянского певца принимали с распростёртыми объятьями, как самого близкого друга. Буря оваций поднималась в зале, когда густой низкий бас с нежной задумчивостью начинал  колыбельную "О, мой бэби..." На родном языке она звучала особенно поэтично и загадочно.
На волне всенародной симпатии Витя с несколько наигранным восхищением заговорил о нём с Галиной Антоновной. Он ожидал ответных восторгов и был удивлён её прохладным отзывом. Ей этот певец не нравился. Эталону музыкального искусства высокой классической школы голос и манера пения американского исполнителя не отвечали. Так ли это было или нет, судить Витя не мог.
Она пригласила молодого человека на репетицию в зал Чайковского. Разучивали "Оду к  радости" Бетховена. Витя поместился в амфитеатре прямо напротив хора, так что мог наблюдать выражение лиц поющих. Кое-кто из хористов иногда взглядывал на него, может быть, принимая за знатока, приглашённого оценить качество репетиции, или представителя прессы. Раза два взглянул и дирижёр, но предложения покинуть зал с его стороны не последовало. Сидя в амфитеатре, юноша испытывал новое, странное чувство. Он сознавал, что допущен к таинству, на которое случайным слушателям ход  закрыт. Это и смущало, и наполняло особой, почти священной серьёзностью. Перед ним открывался незнакомый большой мир высокой музыки, вдохновенного труда десятков людей.
Получив несколько уроков у Галины Антоновны, Виктор уехал и стал готовиться к прослушиванию дома. Перебирал народные песни: "Однозвучно гремит колокольчик", "Степь да степь кругом", "Тройка почтовая". Всё хорошо ложилось на голос. Но остановился на романсе Гурилёва на стихи Алексея Кольцова "На заре туманной юности". Эта исповедь чистого страдающего сердца была особенно близка его душе. Он пел так, точно рассказывал скорбную историю своей собственной жизни. Да так оно и было. Марфа Григорьевна хвалила. Она почти не сомневалась, что его примут в хор.
За день до начала экзаменов он приехал в Москву. В сырые осенние холодные дни он всегда болел. И в этот раз явился на прослушивание с довольно сильным насморком. Прослушивание проходило в малом зале того же здании, где репетировал и академический хор.  Перед дверями   толпились молодые люди с нотами в руках, вели непонятные профессиональные разговоры. Ждать пришлось около двух часов. Наконец дверь в очередной раз открылась.
- Виктор Панков! - громко произнёс чей-то голос.
 Он вошёл в комнату. Несколько человек сидели за столом. У него спросили адрес, сведения о музыкальном образовании.
- Что вы споёте?
Он назвал романс Гурилёва.
Раздались звуки фортепьяно. "На заре туманной юности..." - тихо начал Виктор. В приоткрытую дверь его ревниво слушали другие соискатели. Он слышал, что поёт хуже, чем может. Голос звучал сыро, немного в нос, чуть дрожал от волнения. Его поблагодарили и отпустили. Он стал ждать результатов прослушивания. Прошёл день, другой ; результаты не сообщались. Галина Антоновна наведалась к коллегам по искусству. Оказалось,  её подопечный не прошёл во второй тур. "У него ещё голос не определился, - сказали ей. - К тому же, мы ищем "народников", а он, скорее, исполнитель романсов". С первой частью объяснения Галина Антоновна никак не могла согласиться. Она обещала поговорить с кем-то ещё. Ей намекнули, что  свою роль сыграло и отсутствие московской прописки. У хора были трудности с общежитием.

XXX

Той же осенью вышел указ о борьбе с тунеядством. Неработающий на заводе или в государственном предприятии гражданин объявлялся антиобщественным элементом и подлежал высылке в трудовые исправительные лагеря. Витя сразу воспринял его как удар по последним остаткам свободы. "Тунеядцев" стали брать на заметку, "выявлять". Кто-то, по-видимому, "стукнул" в милицию и на Панкова. Когда он однажды сидел в одиночестве у окна, погружённый в свои думы, раздался звонок в дверь. Потом с короткими нетерпеливыми перерывами ещё и ещё. У него отчего-то быстро-быстро заколотилось сердце. Он повернул ключ в замке. На пороге стоял человек в милицейской форме с двумя маленькими звёздочками на погонах.
- Участковый Сёмушкин, - представился он.
Витя посторонился, пропуская его в квартиру.
- Виктор Панков? - спросил милиционер, шагнув в прихожую.
- Да.
- Почему не работаешь?
Молодой человек пролепетал что-то невнятное.
Участковый дал месяц сроку, после чего пригрозил выселением из города. На его участке были и другие неработающие молодые люди, но их эта напасть как-то обходила. У одних были влиятельные родители, другие имели родственников и знакомых в милиции, третьи просто не бросались в глаза или имели слабое зрение, плоскостопие и прочие недочёты. Состояние здоровья "тунеядца Панкова" милицию не интересовало. Видимо, улов был беден, и "белая ворона" оказалась желанной добычей. Участковый прицепился к  Виктору, как репей; несколько раз наведывался домой, вызывал в отделение.
 Юноша пробовал объяснить, что занимается свободным трудом, никаких преступных деяний не совершает. Он, и вправду, был к этому времени внештатным корреспондентом областной газеты. Писал информации, маленькие зарисовки, всё время стремясь выразить в них своё отношение к событию или лицу. Редакторы выбрасывали эти "излишества". Гонорары были до смешного маленькими, но молодой человек был рад и этим крохам.
Ссылки на внештатную работу в газете на участкового не действовали. Ему нужна была официальная справка, а внештатникам её не давали. Непризнанному журналисту грозили карательные меры. В сильном беспокойстве он попросил знакомого газетчика заступиться.  Тот поднял трубку:
- Участковый Сёмушкин? Говорит заведующий отделом областной газеты. Просьба, не трогать нашего внештатного корреспондента!
На время преследования прекратились, но вскоре возобновились. Кому-то Витина свободная жизнь не давала покоя.
Однажды, посмотрев выставку столичного художника-графика, представившего серию портретов Ленина,  молодой человек написал в книге отзывов, что его неприятно удивляет подчеркивание художником монголоидных черт в облике вождя. Подписался, поставил домашний адрес. Зайдя недели через две в салон, полюбопытствовал, как отнеслись к его записи другие посетители. Он ждал скандала и не ошибся. "Этому человеку не нравится всё советское", ; с возмущением писал кто-то, не назвавший себя. И дальше давал совет "очистить общество от подобных враждебных элементов". Книга отзывов, по всей видимости, не попала в руки соответствующих органов, и никаких последствий для Виктора донос не имел. Но что было бы лет шесть-семь назад? Кто был автором этих строк, молодой человек примерно предполагал. Некая незамужняя дама, жившая в одном доме с ним, не пропускавшая ни одного важного культурного события, посетила, вероятно, и эту выставку. Возможно, она же и навела на юного "тунеядца" милицию. Впрочем, на этот счёт у недремлющих органов помощников хватало.
Молодой человек сделался "притчей во языцех", мишенью для злых шуток и откровенных насмешек. На него указывали пальцем, обменивались многозначительными взглядами, глумливыми улыбками, отпускали оскорбительные словечки. Идя навстречу, старались заставить свернуть с дороги. Он понимал это как вызов. Сначала уступал, потом взбунтовался и стал идти на столкновение, отчего прослыл неуступчивым. Происходили скандалы. Завидев его, шутники крутили пальцем у виска.
Мужики, игравшие во дворе за столиком в домино, старались уяснить смысл слова "пишет".
- Переписываешь? - уточняли они. И объяснениям Виктора не очень верили, впадая в ещё большее сомнение. Они недалеко ушли от того времени, когда люди были убеждены, что книги падают с неба.
Неожиданная удача вдруг подвернулась ему.  Кто-то из  журналистов порекомендовал молодого человека областному радиокомитету. Штатный диктор с козлоподобным голосом ушёл в отпуск. Панкова приняли на пробу. Передачи местного радио начинались в шесть утра. В  половине пятого   молодой человек был уже на ногах. К шести занимал место за микрофоном в дикторской комнате, стены которой не пропускали никакого внешнего шума. Голос, лишённый эха, звучал здесь тише обычного, теряя в ватном воздухе силу и краски. Виктору казалось, что он не слышит сам себя. Как и во всяком новом деле, требовалась сноровка. Иногда молодой диктор оговаривался, затягивал паузы, но вообще неплохо справлялся с новой ролью. Через день-два и вовсе освоился. Он читал в прямой эфир поочерёдно с женщиной-диктором областные известия. Свежий, молодой, красивый голос непривычного для здешних слушателей тембра вызвал в городе оживленные толки.
- Теперь старому каюк! - говорили во дворе.
Виктору передавали мнение сотрудников родственной харьковской радиостанции. На вопрос коллег, хорош ли новый диктор, они отвечали: "Голос  как на Би-Би-Си". Он выслушал это с гордостью. Оказалось, радоваться было нечему.
Явившись на очередную утреннюю передачу, молодой человек был остановлен у входа в кабину женщиной-диктором. Не объясняя причин, она объявила,  что в его услугах больше не нуждаются. Молча выслушав отказ, он повернулся и вышел из здания радиокомитета.
По городу поползли новые сплетни и слухи. Панков оказался "не нашим человеком", чуть ли не шпионом. Он так и представился одной девушке в первый же вечер знакомства. Сказал, что заброшен в СССР с тайным заданием и третий день голодает. В вечерних сумерках всё это  звучало таинственно и достоверно. Поверила ли девушка рассказу или нет, но она  вынесла голодному "шпиону" кружку молока и краюху хлеба. Невольно подумалось, что сострадание было настолько естественным для неё чувством, что ни о чём другом она даже не подумала. Не исключено, правда, что она просто пожалела  завравшегося или и в самом деле слегка помешанного молодого человека. В том рое сплетен, которые окружали молодого человека, уже трудно было отличить ложь от истины.
Тогда, да и потом, Витя не раз задумывался над тем, откуда берутся  злобные и нелепые выдумки и почему люди верят в их очевидную глупость, но так и не смог до конца объяснить себе это. Ему не приходило в голову, что сплетня ; чуть ли единственно доступный многим людям вид творчества, в котором коллективное бессознательное проявляет себя, не неся никакой ответственности за последствия. Иногда этот вид творчества создаёт шедевры абсурда.
Скрываясь от насмешек, юноша уходил на окраины города. Часами бродил по пустынным улицам. Для купаний избирал глухие уголки. Искупавшись, подолгу лежал на траве, впитывая в себя жар солнца, пропекаясь его огнём. Кожа становилась золотисто-коричневой. Он по-прежнему легко простужался, но продолжал купания. Желание закалиться,  приобрести загар, чтобы появиться вечером "в городе"  в белой рубашке с галстуком, оттенявшей смуглость лица, побеждало боязнь простуды. Он следил за своей внешностью, как почти все молодые люди в его возрасте. Густые тёмные волосы лились шелковистой волной. Он стал зачёсывать их на косой пробор, как у одного юноши, студента физмата, с которым познакомился в шахматном клубе. Собираясь вечерами "в город", густо смазывал их бриолином. Уложенные на пробор, они красиво блестели.
- На рандеву собрался, - шутила Марфа Григорьевна, неизвестно откуда знавшая это французское слово.
 Знакомства и свидания с девушками занимали важное место в жизни влюбчивого и пылкого юноши. Он ценил в девушках стройные ножки и красивые глаза. Знакомств, мимолётных романов было много. Нежными, лёгкими, почти воздушными, поцелуями покрывал он девичье лицо. "Ты достоин любви!" - сказала одна из них.
Он рассыпал жар неутолённой страсти чуть ли не на всякое женское существо, но всё это были только лёгкие увлечения, вольница чувств, поиски удовольствий. Возникало и более серьёзное чувство, но всегда на пути оказывалось какое-нибудь препятствие. Или это была замужняя женщина, или у неё уже был любовник. Если же дело оборачивалось серьёзным образом, им овладевало беспокойство. Боясь потерять свободу, он давал задний ход.
Весь свой досуг он  посвящал внутренней  жизни. Образ девушки с глазами "дикой серны" по-прежнему жил в его душе, но он ни разу не проявил своё чувство, не решаясь вторгнуться в тонкий мир мечты, идеала. Впрочем, по его взглядам она, видимо, кое о чём догадывалась и, может быть, ждала со стороны загадочного поклонника решительного шага. Он не делал его. Более того, если бы судьбе было угодно сблизить их, он не знал бы, как вести себя и, скрывая неловкость, скорее всего, принял бы гордый, холодный вид и даже мог бы сказать какую-нибудь резкость.
 Это была романтическая любовь на расстоянии, подобная любви Петрарки к Лауре. Таким же было и его  чувство к Лолите Торрес. Если первая "дама сердца" была близко, то вторую он мог лицезреть только благодаря творению Люмьера. В мечтах он представлял себе, как тайно сядет на корабль, высадится в бухте Ла-Платского залива. Может быть, ему посчастливится, и он окажется в доме Лолиты хотя бы в качестве швейцара.
Но романы романами, а жизнь ; жизнью. Кому везёт в любви, не везёт не только в картах. Суровый и неприязненный ветер дул всё время в лицо, попутное дуновение было редким и недолгим. Паруса висели на мачте унылыми тряпками. Ангел детства почему-то совсем забыл о нём.
Кое-как проведя день, дождавшись вечера, Виктор отправлялся на главную улицу, длинную, круто поднимавшуюся в гору и сворачивавшую там к городскому саду. Несколько таких же одиноких чудаков составляли приятельскую компанию. Прогуливаясь, делились беглыми мыслями, рассуждали о жизни, спорили, шутили. Среди них был один, бредивший футболом. Чуть ли не через слово с языка у него слетали имена знаменитых бразильцев, Пеле, Гаринчи... Однажды Виктор, желая позабавить компанию и в восторге от собственной выдумки, предложил разыграть поклонника бразильского футбола. Как бы между прочим сказал, что появился новый необыкновенный игрок, лучше Пеле, по имени Микеланджело Буонарроти. Глаза парня засверкали выражением счастья, лицо осветилось блаженной улыбкой, но через минуту он заподозрил что-то неладное. А переглядывания и улыбки вконец убедили любителя футбола, что его разыгрывают. Он немного смутился, но, кажется, не сильно обиделся.
Ни водка, ни драки не привлекали никого в этой компании. Не тянуло к выпивке и диким забавам и Виктора. Однажды полудрузья-полувраги, жившие рядом и желавшие, видимо, завязать с ним более тесные отношения, пригласили его распить с ними на берегу реки бутылку дешёвого красненького. Выпив стакан вина, Витя почувствовал себя легко и свободно. Бодро побежала кровь. Хотелось сделать что-то смелое и красивое. Был душный летний вечер. Речная вода манила своей тинистой влажностью. Они окунулись. Тяжесть спала с души у Виктора, но ничего похожего на дружеские чувства к этим ребятам он не нашёл в себе. Побыв с ними какое-то время, присоединился к своей привычной компании.
Возвращаясь поздней ночью по пустынным улицам домой, проходя спавший двор,  радовался, что не встречает никого из тех, кто сказал бы ему что-нибудь неприятное. В тишине кухни раскрывал тетрадь. Слова приходили и ложились на бумагу, выплывая неизвестно откуда без всяких усилий. Иногда это состояние повторялось и по утрам. Это были счастливые мгновения.
Чтобы успеть схватить мелькнувшее выражение, он завёл блокнот, с которым не расставался и на улице. В одиночестве или с Колей Лыковым отправлялся гулять. Оба были голодны. Иногда удавалось что-нибудь перехватить. У Коли были знакомые. Один из них, по имени Аркадий, заведовал маленьким кафетерием на главной улице. Иногда он подкармливал приятеля, а вместе с ним и Витю. Стакан горячего кофе с пирожком подкреплял силы. Простые люди могли поделиться куском хлеба и тарелкой щей, но устроившиеся на службу, преуспевшие в жизни высокомерно проходили мимо,  удостаивая разве что пренебрежительно-враждебного взгляда, усмешки или брошенного недоброго слова. Со многими из них Витя успел перессориться, приобретя в их лице врагов. Иногда у молодого человека появлялось такое чувство, что его просто сживают со света, были бы рады увидеть окончательное падение и даже смерть. Он сам, его странная неправильная жизнь не давали покоя обывателям. Стоило ему познакомиться с девушкой, показаться с ней два-три раза на людях, как тут же находились "доброжелатели", что-то нашёптывали ей в ухо. Не все были такие дуры, но яд злословия делал своё дело.
И снова было одно спасение: Москва. Хорошо, уютно было на её улицах особенно в туманные осенние и зимние вечера. Дыхание и ритм огромного города рассеивали тёмные тени души. В безбрежном людском море маленькими становились отдельные переживания. Невидимое течение несло душу, убаюкивая её.  Всё виделось точно в дымке: и запотевшие витрины магазинов, и лица, и фигуры прохожих. Ощущение безопасности переходило в острое чувство счастья. Хотелось бесконечно долго двигаться в толпе, раствориться в нёй. Если становилось холодно, можно было зайти в метро, постоять там, пропуская сквозь сетчатку глаз бесконечный людской поток. Иногда в нём мелькали знакомые лица. В промтоварных магазинах было заманчиво, интересно, как в музее или в лавке редкостей. В кондитерской на улице Горького Виктор выпивал стакан хорошо заваренного, горячего сладкого чая с калорийной булочкой. Он заходил сюда почти в каждый приезд. Чай и булочки стоили баснословно дёшево и были хорошего качества.
И где бы, в каком бы районе Москвы он ни оказывался, ноги сами приносили его к родному дому. Однажды туманным зимним вечером, проходив весь день по улицам с этим ощущением счастья, он остановился  возле ступенек парадного, где была мастерская художника и где в прежние времена часто собирались ребята. Быстро темнело. В седьмом часу вечера из ворот школы стали выходить школьники, учившиеся во вторую смену. Подросшие ребята шли домой без пальто, как ходил когда-то и он. По его расчётам, в восьмом классе, должны были изучать Пушкина или Лермонтова. Он остановил одного из  ребят, так, между прочим, как будто у него были важные дела, и он только на минуту-другую задержался у ворот:
- Ну,  каких "лишних людей" обличаете: Онегина или Печорина? - шутливо спросил он.
Школьник на секунду замешкался, потом, принимая правила игры, с улыбкой ответил:
- Печорина.
И прошёл мимо, ничего не зная о том, что несчастные "лишние люди" могут  быть рядом, в том же переулке, том же доме, в двух шагах от него.
 "Лишние люди, - с горькой усмешкой думал Виктор, трясясь  в вагоне ночного поезда. ; Сколько их было во все времена,  не оставивших памяти о себе, не нашедших места в жизни! Вот и я стал одним из них".
Равнодушно, глухо стучали колёса. С закрытыми глазами Виктор лежал на голой полке, подложив под голову шапку, укрывшись пальто, и казалось ему, не спал. Но когда открыл глаза, поезд, замедляя ход, уже подходил к станции. Он тут же почувствовал, что под головой нет шапки. Никто из соседей, как водится, ничего не видел и не слышал.
Предутренние сумерки пахли влагой, западным ветром, как и несколько часов назад в Москве. Но там этот воздух и этот ветер бодрили, здесь же  пробуждали тревогу, отдаваясь в сердце знакомой тоской.

XXXI

По весне что-то странное стало происходить с ним. Навязчивые фразы, бессмысленные слова вертелись в голове, точно запущенное неведомой силой колесо. Оно не замедляло свой бег ни днём, ни ночью. Витя понял, что сходит с ума. Страх охватил его. Как спасение пришла мысль о том, что он застрелится, когда почувствует, что окончательно теряет рассудок. И от принятого решения несколько успокоился.
Надо было найти револьвер. На подоконнике  лестничной клетки напротив его квартиры, как всегда, сидела, курила и плевалась местная шпана. Витя без околичностей подошёл к делу.
- Можете достать ствол? - спросил он, стараясь говорить на привычном для них языке.
- Зачем тебе? Может, ты кого убить или ограбить хочешь… - допытывался один из них, прозванный "киргизом"  за свои узенькие глазки. Он уже отсидел в колонии и считался блатным авторитетом.
Виктору было не до хитростей.
- Хочу покончить с собой, - без обиняков отвечал он.
- А-а… ладно, - сказал "киргиз". - Иди сюда. Видишь вон тот домик?
- Тот?
- Да не… правее, с голубыми ставнями. Приходи туда сегодня вечером.
- Во сколько?
- А… часиков в десять.
Что-то в голосе  "киргиза" не понравилось Вите. Он, к тому же, не был уверен, что сумеет найти указанный дом.
- А ты правильно сделал, что не пришёл, - встретив его на следующий день, сказал "киргиз". - Было бы тебе там…
И опять непонятно, за что, почему, что плохого сделал он этим людям?
Он чувствовал себя затравленным зверем, один на один со слепой стихией, отыскавшей себе потеху. Поразило и оскорбило открытие, что с ним можно так обращаться. Иногда он думал: может, он и в самом деле такой, каким его представляют эти люди? Однажды ему пришла в голову мысль, что его травят здесь так, или почти так, как ребята из старого московского двора, да и он сам, травили Соньку, Касьяна, тех людей из квартиры этажом ниже, в которую он звонил, спускаясь по лестнице. Неужели всё сделанное, сказанное когда-то возвращается бумерангом к тому, кто запускает этот снаряд? За всяким человеком, если подумать, сотни ошибок, злых поступков. Нет, закон эха с такой слепой безжалостностью действовать не может, иначе  жизнь была бы невыносима. Но всё же осколки прошлого так или иначе настигают каждого.
Отмахиваясь от этих мыслей, он выходил во двор. Изредка там играли в футбол. Витя врывался в игру с неистовством бури. Перегруженная психика искала разрядки. Он вертелся с мячом с невероятной быстротой. Виртуозность его импровизаций приводила в изумление даже недругов.
- А ты, оказывается, футбольный! - с завистливым восхищением сказал  наблюдавший за игрой "киргиз".
— А ты думал, "волейбольный"? - ответил Витя, удивляясь непривычному употреблению прилагательного.
После игры, хорошенько пропотев, выбросив из себя скопившуюся дурную энергию, он чувствовал облегчение. Но проходил час-другой, и снова чёрная тьма накрывала душу.
Иногда надежда нечаянным лучом освещала эту густую мглу. Однажды по радио,  мягкий, тоже, как видно, знавший печаль и нашедший утешение в надежде, голос пропел:

  Грустить не надо, грустить не надо,
  Пройдет пора, за все былые муки
  Опять в родной вернёмся дом,
  И вновь увижусь я с тобой,
  Любимый город мой родной…

И так хорошо стало на душе: и печально, и радостно!
С "киргизом" вскоре пришлось схлестнуться в драке. Слово за слово дело дошло до прямого вызова. Подвыпивший блатной пригласил Витьку за сараи.
- Почему ты так ведёшь себя? - злобно шипел он, дыша водочным перегаром.
- Как?
- Как рецидивист… чересчур свободно. Никого не боишься… Я тебе нос откушу!
Глаза "киргиза" зажглись волчьим огнём. Он, и в самом деле, способен был сделать то, о чём говорил.
Выросший на звуках победных маршей, на фильмах и книгах о войне и её героях  Витя и не представлял себе иного поведения. Он не понимал, какая такая особенная смелость проявляется в его поступках и почему это так раздражает  окружающих? Причина же заключалась в том, что чужие гордость и свобода выявляли их собственную ущербность. Всякая непохожесть вообще возмущает покой, нарушает привычное равновесие и вызывает недовольство. Люди видят опасность в том, кто несёт что-то новое, непривычное. Если же этот кто-то не страшен на вид, им хочется его испытать, унизить, чтобы укрепить пошатнувшуюся уверенность в себе. Таким образом они хотят восстановить попранную, по их понятиям, справедливость. Из того же источника рождаются и сплетни. Как смеет человек, неудачливый во всём, в чём преуспели они, держаться гордо, за что-то уважать себя? Мудрость жизни не дана ему. Он не хитёр, а хитрость это и есть ум. Стало быть, его можно и нужно презирать. Не он ли предназначен судьбой быть предметом насмешек, издевательств, "козлом отпущения" за всё, что пришлось или придётся выдержать им самим? Как можно отказать себе в удовольствии подтолкнуть споткнувшегося, увидеть его падение, сделать больно ему и приятно себе? И досада только разгорается от сопротивления того, кому предназначено погибнуть.
Драка с "киргизом" получилась нешуточная. Малый, схватив валявшуюся неподалёку пустую  бутылку из-под вина, может быть, им же и выпитого, разбил её о камень и с острым куском стекла двинулся на Витьку. Собралась толпа.
— Что ты делаешь? - крикнула какая-то женщина.
— А ты молчи, немецкая овчарка! - бросил ей в  лицо "киргиз".
Витя понял, о чём идёт речь. Так называли женщин, деливших своё ложе с оккупантами. Смешанное чувство благодарности, презрения и растерянности пронеслось в  его душе. Женщина отвернулась и скрылась за калиткой.
Соседка по подъезду переполошила весь дом криком "Витьку убивают!". Мать появилась как раз в тот момент, когда "киргиз" занёс руку с зазубренным осколком.
— Сейчас же брось!
Мать смело пошла на бандита. Сын встал рядом с ней.
 "Киргиз" бросил своё страшное оружие. Противники вернулись за стол, где  мужики стучали в домино.
Время, как огромный удав, ползло и ползло вперёд, заглатывая пространство. Молодой человек чувствовал себя, как волк, обложенный со всех сторон  охотниками. Оставалось или покориться, лечь и дожидаться, когда чья-то злая воля возьмёт за горло, или пойти на флажки и выстрелы охотников. Он выбирал второе. Но за первым кругом оказывался второй, третий. На всякое резкое движение чуждая враждебная воля отвечала тем, что теснее сжимала свои объятья.
Отчиму на работе частенько "подносили". Он возвращался к старой привычке, от которой отстал после женитьбы. Уже не заговаривал о том,  что надо "жить дружно", так, "чтобы люди завидовали". "Набравшись", приходил домой тяжёлым и злым. Сопя, шастал по комнате, ища, к чему бы прицепиться. Видя, что пасынок читает, на полную мощность включал радио:
- Моя квартира! Что хочу, то и делаю. И ты мне не указ!
Уже не раз бросал зло:
- За мой стол не садись!
Марфа Григорьевна, желая его урезонить, напоминала, что ссоры могут кончиться преступлением.
- Мне всё равно. Я и в тюрьме проживу, - отвечал отчим.
Как-то раз, повздорив с пасынком, бросился на него с ножом. Мать едва успела встать между ними. Вследствие нервных переживаний язва желудка у неё снова обострилась. Она несколько раз попадала в больницу. В отсутствии жены Фёдор завёл шашни с соседкой, жившей этажом ниже. У неё уже было трое детей от разных отцов, но на этом она, кажется, не собиралась останавливаться. Она стала уговаривать Фёдора развестись с женой. Пьяный, тот позволил себе отзываться о супруге в грязных выражениях. Взбешенный пасынок ударил отчима так сильно, что повредил ему глаз.
Вражда между ними не утихала. В отсутствие матери отчим нарочно ничего не готовил дома, не покупал даже хлеба. Копеечных гонораров Вите не хватало. В домино везло не всегда. Выиграв рубль-два, юноша отправлялся в ближайшую столовую, где съедал скудный обед с жиденькими щами и бледной котлеткой, почти совсем не пахнувшей мясом. Когда денег не было, он оставался весь день без крошки хлеба во рту.
Несколько раз нанимался на товарный двор разгружать картошку. Из вагона большие мешки надо было тащить по доскам вверх в кузов грузовых машин. На одном из переходов он упал.
- Эта работа не по тебе, - рассудили грузчики.
Он и сам это понимал.
Ему помогли устроиться на должность аккумуляторщика на железной дороге. В чём состоял смысл этой работы, молодой человек не понял. Непреложным было только одно: находиться возле какого-то аппарата со стрелками, источавшего кислый запах. Он протомился там один день и больше сидеть возле аппарата не захотел.
Валька Самохвалов посоветовал другу записаться в школу рабочей молодежи, взялся даже помочь устроиться туда без справки с места работы. Он сам недавно закончил её, с пятого на десятое.
В первый же вечер среди шумных и бойких парней и девчат Вите стало отчего-то не по себе. Какая-то тревожная пустота наполнила душу. Она всё росла, пока не обернулась тоской. Борясь с подступающей тошнотой, внешне оживлённый, пытаясь обмануть и других, и самого себя мнимой бодростью, просидел он до конца уроков в каком-то ветхом помещении с  ещё более неприятным запахом, чем в дневной школе. Он заставил себя пойти туда и на другой день. И никак не мог понять, отчего чувство тошноты подступает к горлу, как только он приближается к этому зданию и входит в его коридоры. А, выйдя после уроков, в третий день, ясно понял, что больше сюда не придёт.
День начинался с сосущей пустоты в желудке. Мысли о еде сверлили мозг. Пытаясь обмануть чувство голода, Виктор выпивал один-два стакана воды из-под крана. Шипящая, с пузырьками от напора, она казалась вкусной. В ней, как ему объяснили, были какие-то калории. "Позавтракав" таким способом, уходил в город. Иногда встречались знакомые, с которыми удавалось что-нибудь перехватить. Юноша стал худеть, потом пухнуть. Часто болела голова.
Доведённый до крайности он решился обратиться за помощью к семье бывшего одноклассника Жени Мироконя. Дверь открыла мать Жени, дама с претензиями на интеллигентность. Она встала на пороге, перекрывая  вход в квартиру. Подчёркнуто холодно спросила:
- Чему обязаны?
 Незваный и нежеланный гость промямлил что-то о бедственном положении.
- Вы не могли бы … одолжить мне немного денег?
- Мы в долг не даём.
 И дверь захлопнулась.
Однажды мужики взяли его с собой на конные бега. Этот вид спорта его не интересовал. Но он ещё никогда не был на ипподроме и, подогреваемый надеждой выиграть в тотализатор и любопытством, поехал с ними. В поле за городом располагалось ристалище с деревянными трибунами. Он поставил на лошадку, о которой мужики говорили с пренебрежением и, когда она проходила мимо трибун, принялся громко отсчитывать такт, помогая лошади. На него косились, делали замечания. Громко выражать свои чувства здесь считалось странным и неприличным. Неказистая лошадка, к общему удивлению, пришла первой. Он выиграл небольшую сумму. Денег, при всей строгости в еде, хватило дней на пять. 
Несколько раз ему удавалось подработать по случаю: помочь втащить пианино на пятый этаж, перенести в подвал несколько мешков картошки. В оценке своих услуг он был наивен и не жаден. Когда хозяйка пианино вручила ему за небольшой, на его взгляд, труд десять рублей, он выразил удивление. 
- Мало? - спросила дама.
- Что вы? Много, - ответил он.
Трое других случайных грузчиков промолчали.
Прочитав  объявление о том, что на  склад сельхозтехники требуются подсобные рабочие за поденную плату, он явился в контору. Склад занимал длинный двор с деревянными постройками, забитыми какими-то металлическими деталями. С утра подъезжали грузовики. Бригада грузчиков разгружала транспорт, разнося детали по помещениям или перегружая их на другие машины. Чтобы придать себе весу, Виктор назвался студентом, исключённым из института. Он старался работать на совесть. Пока его товарищи выпивали и закусывали, он продолжал разгружать полуторку.
- Что ты пупок надрываешь? - сердились грузчики. - Больше всё равно не заработаешь. Только нас подведёшь.
Они не пригласили студента к "столу", состоявшему из разложенных на траве бутылок с водкой и закуски. Он проработал с ними неделю и был рад и горд, получив свои трудовые деньги.
Поэт-самородок устроился на работу в пожарную часть. Звал к себе приятеля. Работа лёгкая, делать нечего. Сиди, читай, играй в шашки. Учения редки, пожары тоже; одежда казенная, молоко, деньги, хотя и небольшие. Виктор было загорелся. Не столько лёгкая работа, сколько спасение от преследований виделось ему. Но побывав в неуютном продуваемом ангаре, послушав примитивные речи и плоские  шуточки пополам с матом, понял, что попал не туда, и с облегчением вышел на улицу.
Однажды после спектакля в местном драматическом театре ему пришла в голову мысль стать актёром. Театр помещался в полукруглом здании с колоннами. Две боковые лестницы с лепниной вели наверх. В фойе висели портреты артистов. Немногочисленные пришедшие на спектакль зрители, большей частью старушки, разодетые по моде прошлых лет, бродили парочками по коридору, тихо перешёптываясь. Во всех движениях, в нарядах, в выражении лиц, чувствовалась церемонная скованность.
Давали пьесу Островского. В спектакле блистала местная звезда, актёр старой школы, осанистый, лет пятидесяти человек, с красивым звучным голосом. После спектакля юноша попросил билетершу пропустить его за кулисы, чтобы встретиться с ведущим актером. Тот принял его в своей гримёрной. Оказавшись лицом к лицу со знаменитостью, молодой человек, преодолевая волнение, сказал, что очень любит театр и мечтает связать свою жизнь со сценой. Ведущий артист внимательно и несколько недоверчиво посмотрел на него. Волнение посетителя не укрылось от его взгляда. Неожиданно объявившемуся поклоннику Мельпомены назначили день, когда он должен был показать себя комиссии, посоветовали приготовить что-нибудь для чтения. Чем ближе подходил назначенный срок, тем всё тревожнее делалось на душе у юноши. Не преодолев волнения, на просмотр он не пошёл.
Родственник школьного товарища, занимавший пост директора банно-прачечного комбината, взял Витю к себе учеником маляра. Лениво-сонный мир хозяйственного двора, где по целым дням слонялись в бездействии люди, действовал удручающе. Сами же малярные работы юноше понравились. Оказалось, что красить надо не как-нибудь, а умелым образом: сначала наложить поперечные полосы, потом плавно вести по ним кистью сверху вниз и обратно. Ученик маляра даже гордился приобретенным навыком. Однажды нескольких рабочих, в числе которых был и Витя, отвезли за город и велели рыть землю под фундамент дачи, которую строил для себя начальник, конечно, из казенных материалов и даровой рабочей силой. Витя не сразу понял, что происходит, а когда взял в толк, возмутился. Его брали маляром, а не для того, чтобы строить дачу начальнику.
- Я к вам в  батраки не нанимался! - гневно выпалил он.
Рабочие молчали. Им не хотелось ссориться с начальством. В том, что происходит, они не находили ничего необычного. Каждый из них, будь он начальником, поступил бы так же. Бросив лопату, Витька пешком  ушёл в город. О работе в банно-прачечном тресте уже не могло быть и речи. Он снова оказался без куска хлеба.
Навыки маляра пригодились ему всего один раз. В очередной свой побег в Москву он застал в квартире лёгкие ремонтные работы. Надо было покрасить стены в кухне синей масляной краской. Он вызвался помочь. Разложив кисти и банку с краской, принялся за работу. Ольга Михайловна приходила посмотреть и осталась довольна работой, а он самим собой.
Незадолго до этого в доме случилось одно происшествие. Кто-то повадился красть сушившееся на чердаке бельё. Вора решили подкараулить. Когда над потолком стали слышны шаги, муж Ольги Михайловны, открыл дверь чердака.
- Руки вверх! - скомандовал он. - Стрелять буду!
И наставил на похитителя пистолет. Никто из соседей до этого случая не знал, что у него есть личное оружие. Вором оказался Юрка-Кот. Он просил не сдавать его в милицию, покаялся, поклялся больше никогда не воровать. Его отпустили. И, сколько было слышно потом, клятвы он не нарушил. Страх ли наказания исправил его или пробудившаяся совесть? Возможно, и то и другое вместе.
По поводу этого происшествия у Вити с Ольгой Михайловной состоялся разговор, показавший, сколь смутным было душевное состояние молодого человека, зыбки границы между добром и злом в его сознании. Отрицательный опыт жизни последних лет, многочисленные примеры моральной расплывчатости ожесточили его.
- Как ты думаешь, что толкает людей на преступления? - спросила Ольга Михайловна.
- Люди вообще преступники по природе, - ответил он.
- Ты так думаешь? Но ведь не все же совершают преступления. Что-то их удерживает?
- Только одно: страх перед наказанием.
- Раньше ты так не думал. Помнится, говорил: "людей надо любить".
- Я не могу любить тех, кто меня постоянно оскорбляет, ранит, делает мою жизнь невыносимой.
- Ты напоминаешь мне раннего Горького. Он тоже был невысокого мнения о "людях", считал их жестокими и злыми, искал "Человека" с большой буквы. Отсюда его бунт против жизни, полной надругательства над человеком. Но ведь это было до революции. Мы живём в другом обществе.
- А разве среди нас мало злых и глупых людей?
- Хватает. Тебе должны нравиться горьковские босяки, бунтующие романтики.
- Конечно!
"Безумство храбрых", воспетое Горьким, было близко юноше, как и многим его сверстникам. Данко, Челкаш, Лойко и Рада были такими Людьми с большой буквы. Храбрый Сокол, мятежный Буревестник заражали желанием подвига, внушая презрение к благоразумным и трусливым пингвинам, прячущим "тело жирное в утёсах".
Подражая Качалову, с пафосом произносил Витя врезавшиеся в память слова Сатина из пьесы "На дне": "Человек - это звучит гордо. Всё для человека. Всё во имя человека!" "Маленькие люди" Достоевского будили жалость и сострадание, а всякие Беликовы, низкие и подлые рабы страха, вызывали  презрение. "Барон" в исполнении того же Качалова относился к категории людей, не заслуживающих уважения, но забавных своею дворянской картавостью и замашками разорившегося барина.
Молодой человек продолжал удивлять  Ольгу Михайловну необычностью взглядов. Высказывания юноши бывали резки, но за их категоричностью угадывались самостоятельность и смелость мысли, а также и горький опыт. От такого возбуждённого ума можно было ожидать чего угодно.
Однажды он выразил желание узнать, каково соотношение доллара и рубля. У Ольги Михайловны зародилось подозрение, не занимается ли он валютными операциями. Долларовый грибок тогда постепенно расползался между прозападно настроенной молодёжью. Он разуверил её. Этот вопрос интересовал его из чисто бескорыстных побуждений, из безотчётного любопытства, отчасти же из патриотизма. Вместе с восхищением чудесами американской промышленной и бытовой техники, о которых рассказывали экспонаты автомобильных и прочих выставок на ВДНХ, в нём жило и здоровое чувство национальной гордости. Ему хотелось знать, держится ли курс рубля выше курса американской денежной единицы. Впервые на памяти его поколения сообщения с финансового рынка стали появляться в прессе. Мир открылся для советских людей и с этой стороны. Соседка дала ему финансовый бюллетень, напечатанный в центральной газете. Сверившись с данными справочника, он с удовлетворением отметил, что рубль ценится выше доллара на десять копеек, в то время как валюты других стран значительно уступают и рублю, и его американскому конкуренту.
Это была их последняя беседа. Вскоре семья Ольги Михайловны переехала в отдельную кооперативную квартиру. И встречи прекратились.

XXXII

Все тревоги, заботы, радости и огорчения большого мира бледнели, увядали в застойном воздухе провинции. Книги по-прежнему оставались тем внешне призрачным, а для сердца вполне реальным миром, в который уходил юноша, спасаясь от чувства безысходности. В библиотеке Дворца культуры железнодорожников перебирал тома и томики в разноцветных обложках. Уединяясь в небольшой комнате-читальне, погружался в чтение "Истории России…" Сергея Михайловича Соловьева. Язык был непривычный, слишком книжный и оттого казался скучноватым, но получаемые сведения о далёкой старине вполне искупали затраченные усилия.  Витя брал домой альбомы живописи: розовые, голубые пейзажи Рериха, обжигающие сердце и глаз арктические этюды Рокуэлла Кента, портреты гениев Возрождения, работы русских и советских художников. Предпосылаемые им предисловия искусствоведов требовали умственных усилий.
Художественная литература была ближе и понятнее. "Каплей росы" и "Владимирскими проселками" Владимира Солоухина начиналась весна в новой отечественной словесности. Нежной золотой пылью осыпала душу маленькая книжечка Рабиндраната Тагора "Садовник".
Слуга: Будь к рабу твоему милосердна, царица моя! Ты садовником сделай меня в цветнике у себя.
Царица: В чём же служба твоя состоять тогда будет?
Слуга: Буду я на качелях тебя меж ветвей сантапарны качать, где сквозь листья луна предвечерняя будет стараться край платья  тебе целовать.
Царица: Что же ты хочешь в награду себе?
Слуга: Чтоб позволила мне ты держать твои руки, подобные лотоса нежным бутонам, и цепью цветочною их обвивать, чтоб подошвы твои оттенять красным соком ашоки и с них поцелуем снимать те пылинки, что могут случайно пристать.
Царица: Твои просьбы, слуга мой, исполнены ; будешь садовником ты у меня в цветнике. 
Индийская "Песнь песней" взволновала сердце юноши, слилась с томительной  мелодией, слышанной им когда-то по радио, навсегда поселилась в самых сокровенных уголках души.
Он искал эту книжечку в магазинах. Увы! Никто из продавцов, вернее, продавщиц,  не слышал о ней. Книги для души вообще появлялись на прилавках редко. Издание стихов Сергея Есенина, первое после десятилетий молчания, можно было считать редкостной удачей.  Кто-то из знакомых посоветовал Панкову поменьше забивать голову стихами и беллетристикой и побольше читать серьёзные научные книги. Из любознательности Виктор купил книгу о Декарте. "Я мыслю, следовательно, я существую"! Прекрасно! Но как же чувство? - спросил он философа. Умное лицо Картезиуса, с красиво уложенными  длинными тёмными волосами, смотрело с гравюры с доброй снисходительной улыбкой. Он был вовсе не против чувств. Только знал, что они неверны, могут обмануть и потому нуждаются в проверке разумом. 
Панков и без советов доброжелателей был достаточно разборчив в выборе книг. Природный вкус и склонности подсказывали ему, что читать. Бестселлеры, детективы и подобная словесная  шелуха его не интересовали. На дорогие издания в роскошных  переплётах не было денег. Книги по беллетристике в мягких обложках были дёшевы. Среди них мелькали иногда настоящие перлы. Однажды за восемьдесят шесть копеек молодой человек приобрёл сравнительно небольшого объёма роман американского писателя Грэма Грина "Тихий американец". Действие происходило во Вьетнаме. Почему американец назывался тихим, Виктор не сразу понял, но, постепенно войдя в ткань повествования, удивился искусству романиста, сумевшего соединить два плана композиции: один внешний, очевидный, и другой ; скрытный, иносказательный, с глубоким психологическим смыслом. По-русски это выражалось пословицей: "В тихом омуте черти водятся". На учёном  же языке называлось "подтекстом", "подводным течением" и с наибольшей полнотой было представлено в романах и рассказах Хемингуэя. Одну страницу из его книги Панков даже вырвал из библиотечной книги, так очаровал его стиль  писателя.
В его душе пели соловьи юности, цвела "золотая роза" Паустовского, в капле росы Владимира Солоухина отражался весь мир. Целительным бальзамом ложились на раны  страницы пришвинских дневников. Трагической красотой, силой и свежестью жизни веяло от страниц "Тихого Дона". Упоительной музыкой, плачем скорби лилось из хмельной чаши тягучее вино Хемингуэя. Сердце плакало слезами Есенина.
За каждым из этих имён стояло не только испытанное эстетическое наслаждение, но и вкус хлеба духовного. Каждое было средоточием сокровенного знания.  Выбравший себе таких учителей проходит путь посвящения.
Книги были разные не только по содержанию, но и по внешнему виду. Почти все  скромно оформлены в одноцветные серые или тёмные тона. Страницы, заполненные академическим строгим шрифтом, с просторными пробелами и интервалами, приглашали в такой же строгий и уютный мир. Но попадались издания, стразу вызывавшие раздражавшие небрежностью набора, бледной или, наоборот, бьющей в глаза жирной печатью. Эти недостатки портили даже хороший текст.
 Он делился этими мыслями с Юрой Королёвым. Однако  встречи с ним становились всё реже. У того образовалась своя личная жизнь, в которую он никого не хотел впускать. Что-то в этой жизни не ладилось. Юрка становился скрытен, замкнут, молчалив, удивлял товарища странностью слов, внезапными вспышками лихорадочной весёлости, тут же сменявшейся мрачностью или язвительным смешком. Только потом Панков узнал, что тот женился на бывшей однокласснице, о которой ему рассказали такие подробности, что его мужская способность угасла.
Валька Самохвалов книг не читал. Он был занятой, практичный человек. У него появилась невеста, студентка местного педвуза. Вместе они строили планы будущей жизни. Коля Лыков корпел над собственными заметками  старорусского письма без пробелов и знаков препинания. Далее "Былинского" и Есенина его знания о литературе не распространялись. Виктору приходилось доверять свои мысли бумаге. Когда утром квартира на время пустела, он садился у окна в кухне. Зимние метельные дни особенно полюбились ему. Метель сплошной куделью клубилась за окном, засевая и без того хорошо укрытую землю, переполняя воздух белой пылью. Он не назвал бы эти минуты счастливыми. Скорбь не исчезала совсем, но в ней появлялась сладость, подобная той, которая предшествует сну. Душа словно плыла в снежном вихре в страну покоя и тишины. Он чувствовал себя в безопасности, отделённым стеной движущегося снега от враждебного мира.
Но метель кончалась, квартира наполнялась людьми. Возвращался с работы отчим.  Раздевшись в прихожей, нетвёрдой походкой входил в комнату. Молодой человек вставал, с трудом подавляя раздражение, одевался и уходил. Подолгу бродил по улицам, пытаясь усталостью заглушить постоянно грызущую душу тревогу. Как хорошо было в ненастный осенний или зимний день нечаянно оказаться в чьём-нибудь тёплом доме, где царила тихая, мирная жизнь и на случайного гостя не смотрели подозрительными глазами! Забытый покой разливался в душе. Если ему удавалось, к тому же, как-то проявить себя, он раскрывался. Улыбка сама собой появлялась на лице, свободно текла речь. Он чувствовал, что нравится людям. Мир вокруг утрачивал враждебное выражение и, казалось, что можно жить в согласии и дружбе со всеми. Настроившись на волну доверия, из зачумлённого и отверженного он становился  таким, каким был прежде. Природное жизнелюбие брало верх. Никто, глядя на него со стороны в такие минуты, не мог бы предположить, что на душе у этого весёлого, озорного юноши, на самом дне её таится тяжесть.
Такие мгновения были редки. Стоило стать свидетелем какого-нибудь безобразного поступка, оказаться задетым, оцарапанным недобрым взглядом или словом, как всё внутри сжималось, настораживалось. Он снова чувствовал себя "белой вороной", привлекавшей недоуменное внимание, переходившее в отчуждённость и враждебность. Он не умел проходить мимо этого, забывать и отбрасывать, а, напротив, принимал слишком близко к сердцу, отчего боль только усиливалась и тоска становилась невыносимой.
"Отчего так странно складывается моя жизнь?" ; в который раз спрашивал он себя.
Кто виноват? Он ли сам? Судьба? Характер? Но характер не даётся человеку готовым, он складывается из тысячи случайностей, влияний, природных свойств, наследственных особенностей.  Свойства же эти  переходят к нам от предшествующих поколений. Чем же виновен человек, что он такой, а не другой? Чем виноваты и ранее жившие люди, от которых перешла, перебежала к нам искра жизни?
 Почему же судьба повернулась к нему таким недобрым лицом? Может быть, у неё свой план, своя задумка? Что ей за дело до страданий человека? А что, если никакого плана нет, и она играет человеком, как ветер листьями: то взъерошит, то приласкает, а то и сорвёт с ветки, погонит, завертит, засушит по дороге, да и уложит где-нибудь под камнем? И отпечатает на нём след, а то и рассыплет пылью, смешает с прахом земным. Пойдут дожди, дохнут холода ; и превратится бывший зелёный листок в слякоть и грязь, чтобы стать подзолом для новой жизни, ничего не знающей о надеждах и горестях прежней.
Подобные размышления давали пищу сердцу и уму, возвышая над серыми буднями, успокаивая мятущуюся душу. Они были похожи на молитвы, на исповеди почти всегда в поэтических образах, наплывали во внутреннем слухе как омывающая, исцеляющая раны музыка. Он заносил звуки этой музыки обычными буквами в свою записную книжку.
Мысли и образы приходили озарениями, вспышками. В них выражалась поэтическое сожаление о несбывшемся, утраченном. Каждый раз в душе расцветал один цветок, цветок печали, но в нём была исцеляющая надежда, вместе с ним как будто заново рождалась и расцветала жизнь, нужно было только ждать и слушать, не делать того, чего не хотела душа. На всё своё время, свой час. Что должно придти, придёт, чему нужно сказаться, скажется.
Созерцательное состояние прерывалось потребностью физического движения. Без гантельной гимнастики и разного рода упражнений, дававших разрядку нервам, он уже не обходился, но хотелось совместного пира здоровья и силы с другими людьми. В шестом часу вечера по радио шла спортивная передача для школьников. Как и в прежние годы, звучала песня: "Внимание, на старт! Нас дорожка зовёт беговая..." Знакомая бодрая мелодия и слова: "Бери коньки под мышку - и марш на каток!" пробудили в нём желание оказаться среди катающихся, на сверкающем льду, под весёлую музыку. Захотелось пронестись по кругу, глотая жгучий морозный воздух. Он достал заброшенные на антресоли коньки и отправился на  каток. И там было всё не то: убогая, плохо освещённая раздевалка, жалкий буфет, а главное ; люди. Женщина, принимая от него ботинки, смотрела сумрачно, исподлобья; ботинки взяла брезгливо, подняв на палец за связанные шнурки, словно боясь заразиться неведомой болезнью или испачкаться грязью. Между тем, на улице было снежно, морозно, грязи на обуви неоткуда было взяться. В Москве такой брезгливости не проявляли.
Странная это была манера у здешних людей! Однажды Витя, усаживаясь на свободное место в автобусе, услышал недовольный старушечий голос: "Осторожней! Раскинул тут свои хар-хары!". Он взглянул на свою соседку. Маленькая неопрятная старушка сидела рядом. Яд сочился из её прищуренных глаз. Он извинился, но понять не мог, почему его вполне приличное, хотя и не новое пальто вызвало в ней такое недоброе чувство. Дело было, конечно, не в одежде. Вся обиженная жизнь этой увядшей женщины требовала мести.
Деланная, подчёркнутая брезгливость проявляла себя везде: в поликлинике, где также за крючок, а не на руку, брали пальто, в ресторане, где гардеробщики не желали принимать калоши, не брали иногда даже головные уборы, что было уж совсем нелепо. Претензии на собственную значительность проявлялись именно таким образом. Всё, точно, было нацелено на то, чтобы задеть, оцарапать, подавить и оскорбить хоть в чём-то зависимого от них человека.
Утратив привычку к быстрым движениям на морозном воздухе, Виктор быстро устал, задохнулся. К тому же, стали мёрзнуть ноги. Прокатившись два-три круга с остановками, он поехал в раздевалку. Ни радости, ни оживления от катания не ощутил. На душе не стало легче. И вскоре, оказавшись в крайности, без копейки денег в кармане, продал коньки соседу-машинисту, у которого подрастали двое мальчишек.   
Он познакомился с девушкой-студенткой. Она училась на словесном факультете местного вуза. Дал прочитать ей свои лирические наброски. Ознакомившись с ними, девушка сказала, что какие бы-то ни было выводы делать рано. Может быть, из него что-нибудь и выйдет, но надо много работать. Пока же  заметны небрежности в языке. Он и сам это понимал, а отзыв, даже такой осторожный, вызвал в нём новое желание писать.
Девушку звали Клара. Стоя у порога её дома, переминаясь в лёгких туфлях на морозе с ноги на ногу, он подолгу говорил с ней. Однажды  рассказывал содержание французского фильма "На окраине Парижа", вышедшего тогда на экраны. Трагическая тональность ленты, загнанный, преследуемый герой, скрывавшийся в какой-то заброшенной мансарде, ранящая белизна снега, на фоне которого происходили многие сцены, - всё было близко душе.
Клара пригласила его на вечер самодеятельного студенческого театра. Уже в раздевалке на него обратили внимание девушки. Он делал вид, что не замечает их взгляды, не слышит перебегающего шепотка. Ловил на себе взгляды и в зале. Разыгрывались смешные картины из чеховских рассказов: "Лошадиная фамилия" и "Хирургия". Особенно выразительной получилась сцена с сельским эскулапом в исполнении одного из студентов, судя по всему, институтской знаменитости. Все много смеялись. После спектакля возвращались компанией. Виктор вёл разговоры о литературе, высказывая мысли, удивлявшие студентов выношенной зрелостью и оригинальностью. Заговорили о тайнах языка, о том, почему, речь одного писателя или поэта находит путь к сердцу, а речь другого, правильная  и гладкая, ; нет. Есть два вида словесного творчества, говорил их случайный знакомый: один идёт от смысла, другой ; от чувства и звука. Сильнее трогает сердце та речь, в которой звучит музыка. Эта мысль никому из студентов не приходила в голову. Горизонты их умственной жизни были узки, суждения несмелы, или опрометчиво резки. Никто из них стихов не писал, о ритме и музыке слова не задумывался. В учебной программе об этом не говорилось. Главным было "идейное содержание". Упоминалось, правда, и о "форме", но в самом общем смысле.
Таинственный молодой человек произвёл на них сильное впечатление. Они спрашивали Клару, где его можно увидеть, почему он больше не появляется. Она и сама видела его редко и ничего не могла им объяснить.
Он ушёл со студенческого вечера одушевлённым, но после этого с новой остротой почувствовал своё одиночество и отлучённость от мира, к которому хотел бы принадлежать. В мире этом происходили перемены. Отзвуки их доносились со страниц "Литературной Газеты". С недавних пор в каждом номере появлялись острые материалы, приглашавшие мыслить, спорить. Тон был достаточно сдержанный, многое угадывалось между строк. Эзоповский язык намёков, умолчаний, отражённых зеркал был в большом ходу. О многих вещах сказать прямо было просто немыслимо;  тайный код намёков становился хорошо понятен чутким умам. Глубина подтекста просто завораживала, увлекая в хмельное море тайной свободы. Всякий новый звук, свежее слово встречались как радостное открытие. Как поразил и обрадовал  Витю напечатанный в "Лит. Газете" отрывок из поэмы молодого Андрея Вознесенского "Мастера"! В ней рассказывалось о строительстве на Москве Храма Василия Блаженного русскими зодчими Бармой и Постником. Витя вспомнил прочитанную им ещё  в Москве книгу об этих талантливых, самобытных людях с трагической, по русскому обыкновению, судьбой. Строка "ярростные рруские кррасные ррубахи" своим раскатистым "р" вызвала восторг. Широкий, свободный шаг  стиха, необычные рифмы  несли в себе отголоски молодой дерзости.
Пьянящим, печально-хмельным ароматом веяло от слов и аккордов песни на стихи Павла Когана "Бригантина". Ни имени этого поэта, ни песни Витя прежде не слышал. Да и услышать её было негде. По радио  песню  не передавали. Она прозвучала единственный раз в программе какой-то юношеской радиостанции и исчезла.

  Надоело говорить и спорить,
 И любить усталые глаза.
 В флибустьерском дальнем синем море               
 Бригантина поднимает паруса.

Пью за радостных, за непокорных,
За презревших грошевой уют.
Вьётся по ветру весёлый Роджер,
Люди Флинта песенку поют.

Случайно, на улице, Витя познакомился с лысоватым, среднего роста, тучным до рыхлости, одышливым блондином лет пятидесяти, с тонким носом, большими продолговатыми светло-голубыми глазами. Его звали  Ефим Семёнович Горский. Он оказался редактором издававшейся в городе небольшой рекламной газеты "Киноафиша". В ней помещались анонсы новых фильмов, назначенных в прокат, давались краткие аннотации. Горский был влюблён в искусство кинематографа. Эта любовь вскоре передалась и его новому знакомцу. С увлечением читал он "Историю мирового киноискусства" Жоржа Садуля. Через месяц в газете появилась рецензия на американскую ленту "Странствия Одиссея" за подписью "В. Панков". Фильм покорил юного киномана ярким цветом моря и неба, а, главное, тем,  что на экране оживала древняя Греция. Её герои, истаявшие где-то в глубинах времени, оказались людьми с плотью и кровью, имели зримый образ. Благодаря волшебству кино они шагнули с экрана в двадцатый век. Это было чудо воскресения.
Молодому человеку знания Ефима Семёновича казались огромными. Кое-кто, правда, считал его дилетантом, но что ни говори, он был единственным в городе знатоком кино. Виктор  приходил в помещение редакции, располагавшейся на окраине города, в глухом закоулке. По скрипучей промёрзшей деревянной лестнице поднимался наверх и, открыв обитую войлоком дверь, ступал в жарко натопленную комнатку редакции. Он чувствовал себя здесь, точно в крепости. Сюда не придёт в голову заглянуть ни любителям травли, ни участковому. Беспокойство оставалось на время за порогом. Впрочем, забывать о себе оно не давало.
Однажды  Ефим Семёнович пригласил своего юного приятеля на встречу с маститым московским поэтом. Встреча состоялась в небольшом зале главной библиотеки города. Поэт читал свои стихи, вставляя между ними замечания о литературной жизни столицы. Виктор послал ему записку: "Расскажите, пожалуйста, об Окуджаве. Если можно, не высказывая своего личного мнения". Поэт прочитал записку вслух. Он был обижен.
— Во-первых, не Окуджава, а Акуджава, - начал он. - А во-вторых, я не могу не высказать своего личного мнения. Этот Акуджава ; упаднический поэт, поёт под гитару в пьяных компаниях полублатные песенки собственного сочинения.
Никто в публике, кроме Ефима Семёновича и его молодого спутника, об Окуджаве не слышал.
В конце встречи московский гость о чём-то спросил ответственного за встречу товарища. Тот глазами указал на Виктора.
Мнения о литературе и жизни у  Ефима Семёновича и его юного друга  не всегда совпадали. Сказывалась разница возраста, жизненного опыта, общественного  положения и некоторые другие причины. В своих оценках Панков был простодушно прямолинеен. У него на всё было своё мнение, почти всегда не согласное с общим. Однажды Ефим Семёнович спросил, как относится Виктор к одному знаменитому зарубежному писателю. Молодой человек, ничтоже сумняшеся, ответил, что не признаёт за ним серьёзных достоинств, считает его подражателем другому  великому мастеру слова. То же самое сказал он и о набиравшем силу актёре, назвав его подражателем Смоктуновского. Это кольнуло самолюбие Горского, но Виктор этого даже не заметил. Зная, что молодой человек часто наведывается в Москву, Ефим Семёнович спрашивал, с кем он там встречается, есть ли среди его знакомых "еврейские мальчики" и, если есть, кто они, чем занимаются, талантливы ли. Витя вспомнил, что раза два встречал у Вадима некоего Борьку Рубина, жгучего брюнета, выше среднего роста, довольно сильного сложения. Он работал в конструкторском бюро какого-то завода, писал стихи, по мнению Вити, довольно слабые и помещал их в многотиражке.
Ефим Семёнович дал своему юному знакомому тонкую  пачку листков папиросной бумаги со "слепым" текстом стихов какого-то подпольного, не то московского, не то ленинградского, поэта, отбывавшего ссылку "за тунеядство" на севере. Благодаря заступничеству влиятельных писателей условия его ссылки были более лёгкими, чем у сотен других "нетрудовых элементов", подпавших под действие злополучной статьи. У многих из них судьбы были искалечены, далеко не все вернулись к "общественно-полезному", а по сути, принудительному труду. Страну не даром называли одной большой  тюрьмой и за колючей проволокой и вне её. Стихи не вызвали в Викторе никаких ответных чувств. Он не уловил в них музыки и ясного смысла.
В соседнем, довольно крупном городе образовалась группа литераторов  оппозиционного направления. Ефим Семёнович порекомендовал им опыты пера своего юного знакомого. Судя по доходившим до автора слухам, его творения, трагические по сути, дерзкие  и парадоксальные по форме, вызвали большой интерес. Новые знакомые затевали издание сборника, в который намеревались поместить и пробы пера Панкова. Но дело с легальным  изданием затянулось. На подпольный сборник диссиденты не решились. Раздражённый молчанием, опасаясь плагиата, Виктор в довольно резкой форме потребовал вернуть ему рукописи. Через некоторое время Ефим Семёнович вручил ему папку с дорогими сердцу автора листками. И на этом связи с  фрондирующими литераторами прекратились.
Такого рода встреч и бесед было, впрочем, очень немного. Мучаясь одиночеством, Панков заходил иногда в гости к учительнице географии. От неё узнал, что недавно в родной город вернулся её родственник, сорок лет проживший в Аргентине. До недавнего времени родство это скрывалось.


XXXIII

В холодный осенний день возле столовой, где Виктор иногда подкреплялся скудным обедом, он заметил человека необычной наружности, в лёгкой дублёнке заграничного вида. В его лице, в манере держаться было что-то нездешнее. Юноша предположил, что это и есть "аргентинец", и не ошибся. Человек и в самом деле оказался родственником учительницы географии, с которым  Виктор мечтал познакомиться. Глядя на крепкую коренастую фигуру, на чуть смугловатое лицо с правильными чертами, ощутив пожатие большой и сильной руки, Витя решился задать вопрос:
- Вы не гаучо?
Этим словом он хотел намекнуть, что знает кое-что о Южной Америке.  Ему рисовались пампасы, табуны лошадей, черноволосые всадники, на всём скоку метавшие лассо на шею дикого мустанга. Но "аргентинца" вопрос, кажется, немного обидел. Он был механиком высокого класса, владельцем гаража, автором нескольких запатентованных изобретений, а не каким-то сельскохозяйственным батраком. Вите же всё аргентинское казалось равно заслуживающим уважения. Экзотика равняла богача и бедняка, простого рабочего и классного специалиста.
Звали  нового знакомца Михаил Михайлович Агошков. Из России он уехал в восемнадцатом году, оставив небольшой заводик, вскоре национализированный. Где только не побывал, чего не перевидал! Позади  была жизнь, полная приключений. В Турции он украл наложницу  из сераля. В Алжире его едва не забрали в Иностранный легион.
- Вы француз! Мишель Агош. Скрываетесь от военной службы! - втолковывал ему чиновник иммиграционной службы.
Для вербовки в Иностранный легион все средства были хороши.
С большим трудом, с помощью российского консула, удалось Михаилу Михайловичу  избежать военного рабства. Из Европы он попал в Соединённые штаты. "Норте Америка" ему не понравилась. "Страна банковского капитала, ; с презрением говорил он. ; Самый паразитический капитал на свете". Недобрым словом поминал некоего Северского, ведавшего делами русских иммигрантов: "такая сволочь, тьфу!". После всех странствий Михаил Михайлович осел в Аргентине, где завёл своё небольшое дело. Мастерская его процветала. Он арендовал квартиру в одном семейном доме в Буэнос-Айресе. За долгие годы настолько сблизился с хозяевами, что стал почти родным. Вскоре купил загородный  домик,  верховую лошадь. Его уговаривали жениться, но он не захотел пускать корни в чужой земле и остался одиноким.
У него были хорошие руки и смекалистая голова. Он придумывал дверные замки хитрой конструкции, такие, чтобы никто, "ни один вор" не мог их открыть. Михаил Михайлович поднимал крышку жёлтого заграничного чемодана, с гордостью показывая своё богатство: несколько замков и свидетельств патентных агентств. Он надеялся заинтересовать ими технические силы на родине, но не нашёл понимания. "Наши воры откроют любой замок", ; сказали ему. Он не согласился, будучи уверен в гениальности своих творений. Вскоре он поступил слесарем на завод. В первый же день у него украли инструмент. Больше на завод он не пошёл.
Обо всём этом он рассказывал молодому человеку, угощая того крепким сладким чаем. Ничего съестного в доме больше не было, но для молодого человека и такое угощение было подспорьем. Изголодавшийся организм нуждался в глюкозе. Иногда они гуляли вместе. 
 Ко многому в городе "аргентинец" относился скептически. Местный ресторан на главной улице отказывался так называть.
- Э! Разве это ресторан? - усмехаясь, говорил он. - Столовая. Настоящие рестораны, знаете, какие бывают?
Он критиковал городскую архитектуру, в особенности, здание Центрального телеграфа, за нерациональное использование пространства. Между высоким куполом и нижним этажом можно было, по его мнению, расположить ещё  одно огромное помещение. Слово фундамент он произносил  с ударением на последнем слоге, "фундамент". Всё это было ново и необычно.
Пожилые вдовушки пытались завязать с "иностранцем" знакомство. Он ограничивался вежливыми поклонами и короткими репликами. Бродя с ним по городу, Виктор был свидетелем некоторых странных встреч. Так, в сидевшем в будке дл чистки обуви огромном седом ассирийце Михаил Михайлович узнал человека, с которым встречался в 19-ом году в Константинополе. Тот в ответ даже не удивился, как будто они виделись только вчера. Может быть, у него было своё измерение времени. При встречах в ответ на приветствие кивал головой, повторяя одну из немногих хорошо заученных им фраз: "Ми ассири...".
Пенсию Михаилу Михайловичу назначили маленькую. Виктор удивлялся, что дали вообще. Видно, времена, и в правду, менялись в сторону гуманности. Нескольких десятков рублей едва хватало на скромное пропитание. Кровать, стол и два стула составляли всю обстановку холостяцкого жилья в скромной комнате коммунальной квартиры. У стены стоял жёлтый чемодан, в котором хранились главные богатства Михаила Михайловича. Это было собрание замков его изобретения и патентов, удостоверявших его мастерство
За чаем Михаил Михайлович рассказывал о своей жизни в Аргентине. Юноша жадно слушал, ловя все подробности. Русских в  Буэнос-Айресе было довольно много. Почти все они хорошо освоили  язык той страны, в которой нашли приют, но между собой говорили только по-русски. Встречались в клубах, кафе, в православной церкви, иные просто на улицах, у книжных киосков. Русских уважали, чего нельзя было сказать об отношении к немцам. Михаил Михайлович вспоминал, как осмеивали  "алеманов" в очереди за свежими утренними газетами, сообщавшими о победах Красной армии. Надменные нацисты поджали хвост после сорок третьего года. И уж совсем старались не появляться на улицах в мае сорок пятого.
Об этих представителях "высшей расы" он отзывался презрительно, передавая общее настроение тех лет, об их союзниках, итальянцах ; с беззлобной усмешкой, как о людях словоохотливых, экспансивных и по-детски непосредственных.
- Идёшь по улице, если наплёвано в кружок, значит, стояли итальянцы, -  рассказывал он.
Переносясь в ещё более ранние времена начала гражданской смуты, рассказывал старые анекдоты, совершенно незнакомые советским людям новых поколений и восхищавшие его молодого друга смелостью, совершенно несвойственной закрытому обществу. Таковы были анекдоты о Мойше, которому всего пять лет, а он уже еврей, о самостийниках "незалежной" Украины страшного  времёни Петлюры, переделывавших названия предметов на малороссийский лад. Виктор даже не сразу понял, что означает выражение "Самопер попер, допер до мордописи", а, уразумев через перевод: "самокат (автомобиль) попёр, допёр до живописной мастерской", много смеялся. Всё это были анекдоты "с бородой", но для советского молодого человека они звучали со всей свежестью новизны.
Кто мог бы сказать, что было правдой, что вымыслом  в этих воспоминаниях? Лишь жёлтый чемодан с наклейками, объездивший с хозяином полмира, был безмолвным свидетелем истинности этих рассказов.
 По-испански Михаил Михайлович говорил свободно. Об английском, как и почти все аргентинцы, не любившие ни нортеамериканцев, ни англичан, в особенности, из-за Мальвинских островов, отзывался  пренебрежительно:
- Говорят, как будто картошку во рту перекатывают.
Зато испанский находил удивительно красивым, особенно когда он звучал из уст образованных людей или дикторов. Того же мнения был и Виктор.
 Однажды юноша спросил, не доводилось ли Михаилу Михайловичу встречать Лолиту Торрес.
— Э-э! Naturalmente!
Это казалось невероятным. Где же он мог её видеть?
— В ресторанах…  не один раз, - как о деле самом обычном,  сказал  собеседник.
Молодой человек не очень поверил этому. К тому же, интонация, с которой Михаил Михайлович говорил о женщине его мечты, ему не понравилась. Он не стал продолжать расспросы.
Разговоров о литературе между ними, конечно, не было. Вряд ли Михаил Михайлович прочитал в своей жизни хотя бы один роман или вообще книгу художественного содержания. Он был человек практического склада. Весь опыт его жизни состоял из вполне реальных событий, осязаемых вещей и переживаний. Беспредметные волнения, смутные порывы были мало знакомы его душе. Тосковал ли он по родине, испытывал ли, так называемую, эмигрантскую тоску по отчизне? Об этом он никогда не говорил. Однако тяга к родному гнезду, к почве, к корням, несомненно, жила в нём. Иначе чем объяснить такой крутой поворот, на который он решился, порвав с той довольно благоустроенной и обеспеченной, вполне благополучной жизнью, которая составляла предмет мечты многих эмигрантов?
Его решение вернуться на родину вызвало в близком ему семействе сначала недоумение: ; Разве вам плохо с нами? ; потом опасения за его жизнь. Нельзя сказать, что у него не было сомнений. Первой, не очень радостной, ласточкой с родины было его посещение советского посольства. После всех бюрократических проволочек он сдал хранившийся все сорок лет "Паспорт Российской империи" с двуглавым орлом и короной. Но, отказываясь от обветшавшего документа, он не отрекался от прошлого, от прожитой жизни, от привычек гражданина свободного мира. Выдав ему красную книжечку с серпом и молотом, женщина из канцелярии посольства вместо поздравления, давая знать, что все формальности окончены, проводила его словами:
 - Вы свободны!
На что он, задетый такой формой советского этикета, язвительно заметил:
 - А разве я был не свободен?
Строптивый тон репатрианта не понравился даме из посольства. Она не нашлась с ответом, но про себя подумала: "Если бы от меня зависело, я бы никого из вас назад не пустила".
Устойчивый оборот "вы свободны" она произносила каждый раз, когда заканчивала дело с посещавшими посольство людьми, не придавая этим словам никакого значения. И вот нашёлся "господин", которого эта ничего не значащая форма оскорбила. На него же точно дохнуло холодком другого мира, от которого он успел отвыкнуть. Но из-за такой малости он не стал менять своего намерения. Распродал и раздарил всё своё имущество, переписал банковский счёт с ненужными аргентинскими песо на международную валюту. На оставшуюся сумму купил билет на океанский лайнер, державший путь в Европу. Получил небольшое вспомоществование в посольстве. Коллеги и близкие устроили покидавшему их "al querido russo amigo";, от которого за все долгие годы не слыхали ни одного недоброго слова ("вот они какие, русские!"), торжественные проводы, и через день он сел на корабль.
Кого только не было на судне! За время плавания перезнакомившиеся пассажиры узнали, кто, откуда и с какой целью пустился в далёкое путешествие. Здесь был чуть ли не весь земной мир в миниатюре,  говоривший на разных языках, удивлявший цветом и оттенками кожи и типом лиц. Чтобы заполнить время, тянувшееся посреди однообразия воды и неба, многие ходили и считали, люди каких национальностей составляют население судна. Выходило что-то очень много разного народа. Все были как-то по-особенному возбуждены, празднично взволнованы. А, может быть, Михаилу Михайловичу это только казалось. Уж он, точно, был неспокоен. Совершалось обратное путешествие во времени и пространстве. Этим путём он когда-то покидал отчизну.
- Вы знаете, сколько рас у вас на корабле? - подходя к капитану, спрашивали пассажиры. И сами же отвечали: - Сорок три.
 Пожилой флотский офицер, чисто выбритый, подтянутый, в ответ улыбался и кивал. Он был горд, что на его корабле, как на Ноевом ковчеге, нашли приют представители чуть ли не всего человечества, плывут под его защитой среди океанской пучины, по её тяжкой и неверной зыби.
Лайнер проделал свой путь до Европы меньше чем за десять дней, пересёк Гибралтар, лазурные воды Средиземного моря, изредка приставая к итальянским и греческим берегам, и, наконец, миновав Босфор, вошёл в Чёрное море.
Ночью показались огни Одессы.  Почти все пассажиры вышли на палубу. С рассветом корабль пришвартовался у знакомого, как показалось Михаилу Михайловичу, мола. Люди оживлённо заговорили, показывая руками на берег. На глазах стоявшего рядом одесского грека выступили слёзы.
- Все мы ищем свой рай, как Одиссей искал свою Итаку, - ни к кому не обращаясь, говорил он, - и только дома находим его, даже если от благословенных кущ и маслиновых рощ остались одни руины.
Повторяя эти слова случайного попутчика, Михаил Михайлович отдавал должное их красоте. В восхищении покачивал головой, улыбался.
Воспоминания возникали по разным поводам. И все становились для его молодого слушателя зёрнами познания неведомой прежде жизни, окошком в широкий мир.
Другое окно в этот мир приоткрыла недавно появившаяся в киосках Союзпечати газета "За рубежом".
Как-то зимой, в сырой, промозглый день, купив газету, Виктор узнал о том, что на Кубе произошла революция. Повстанцы штурмовали тюрьму, здание правительства. Диктатор Батиста бежал. Вождя молодых бородатых революционеров звали Фидель Кастро Рус. Взбудораженный новостью юноша поделился ею со случайно встреченной знакомой. Это было вечером на тёмном длинном спуске к реке с главной улицы. Его восторг она не разделила; он был ей не совсем понятен. Мимо шли угрюмые, озабоченные люди. Им не было дела ни до каких революций, кроме совершившейся в семнадцатом году и давно угасшей. Стоя на спуске к реке, от которой тянуло сырым туманом, молодой романтик пытался что-то втолковать знакомой и чувствовал, что слова его и весь лихорадочно возбуждённый вид кажутся странными и ей, и прохожим. И острое, холодное лезвие тоски вновь шевельнулось в сердце.
Возвращаясь домой далеко за полночь, садился в кухне за стол. Волшебным потоком, не понукаемые, текли слова, похожие на песню, лёгкими строчками оставаясь бумаге. Время в тишине текло незаметно. Ложился он в кровать поздно, под утро. Солнце, перебирая огненными перстами пряди запутавшихся золотисто-рыжих волос, било прямо в лицо, мешая уснуть. Он поворачивался на левый бок ; и тогда ему снились тяжёлые тревожные сны, отчего он потом весь день был не в духе. Раньше он никогда не задумывался над тайным предупреждающим смыслом сновидений, даже никак не связывал их с реальностью, теперь же стал замечать странную связь между ними и случавшимися впоследствии событиями. Тревожные ожидания почти всегда сбывались самым неприятным образом. Однажды ему приснилось, что он идёт  по длинной улице к маленькому домику, где его ждёт что-то новое, необычное. Он входит в комнату. За столом сидит человек с каким-то расплывчатым лицом и что-то пишет. На вошедшего он не обращает ни малейшего внимания. Молодой человек пытается что-то объяснить, но не слышит собственного голоса, не понимает смысла слов. Картина внезапно обрывается, оставив в душе тревожное предупреждение. Иногда в снах смысл происходящего яснее, чем наяву. Но этот сон ничего не разъяснял, однако, в некотором роде оказался предсказательным.
В тревожном состоянии жил Виктор эти дни. Волнение усиливали перемены весенней погоды. Март выдался холодным, неустойчивым. То текли ручьи, сверкая в  ослепительном свете солнца, то из затянутого тучами неба сыпал острый колючий снег пополам с дождём. Дул сырой порывистый ветер. Но в тот вечер, когда Виктор возвращался домой после свидания с Кларой, небо прояснилось. В его тёмной неподвижной  синеве отсечённой, склонённой набок головой висела луна, промытая до белизны весенней влагой. Пятнами глазниц, носа и рта она напоминала череп какого-то давно почившего живого существа, может быть, череп "бедного Йорика", о котором рассказывалось в монологе принца датского. Безбрежное, ко всему равнодушное небо и печальная луна были по-своему красивы. Асфальт почти везде подсох, только кое-где тускло  поблёскивало  жидкое серебро луж. Виктор отпер ключом дверь. Квартира спала. Сняв пальто, он прошел на кухню, сел за стол, вынул из кармана блокнот, достал карандаш ; и в тишине потекли слова о ночном небе, и о луне, и о похрустывающем под ногами тонком ледке луж. Он решил, что непременно покажет этот ноктюрн Кларе, но наутро его планы изменились. Коля Лыков принёс весть об открывшемся в городе отделении Союза писателей.

XXXIV

Стараясь писать красиво, округлым уверенным почерком, Виктор перенёс на чистые страницы свои дневные и ночные наброски. Однако как ни старался, буквы выходили нервными и угловатыми. Переписывать ещё раз он не стал, а купил новую красивую папку, сложил в неё исписанные ломким почерком  листки. Разузнав адрес писательской организации, отправился туда ярким морозным днём. Выпавший недавно снег был чист, блестел иссине-рафинадным блеском, скрипел под ногой.
Храм писательской мысли размещался в старинном деревянном одноэтажном особняке, показавшемся молодому человеку неказистым и слишком маленьким по размеру. С волнением ступил он на деревянные крашеные ступени невысокого крыльца.  Пройдя через сени, попал в довольно вместительную  прихожую, а оттуда в гостиную с большим овальным столом. Топилась печь с белой кафельной стенкой. Красноватые блики пламени сливались с  золотом глядевшего в комнату солнца. В тишине потрескивали дрова. От кафельной стенки печи шло ровное приятное тепло. В простенке между окнами висела картина, изображавшая одного из властителей дум прошлого века. Дом оказался не таким  уж маленьким, как казалось снаружи. В глубине виднелась дверь. Там, наверное, и находилась самая сокровенная комната, " святое святых". Витя постучал.
— Войдите! —  послышалось из-за двери.
Посетитель потянул на себя фигурную бронзовую ручку и оказался в третьей, действительно небольшой комнатке, похожей на закуток. В "закутке" за письменным столом окутанный густым облаком табачного дыма сидел человек крупного сложения в вышитой рубашке и накинутом на плечи пиджаке. По-видимому, это был ответственный секретарь. Виктор представился, попросил прочитать принесённые им этюды. Секретарь вздел на нос очки в тонкой золотистой оправе и углубился в чтение. С первых же строк лицо его выразило неудовольствие.
Было жарко. Витя вынул из кармана носовой платок и вытер им лицо, не удержавшись при этом от вздоха как человек слегка запыхавшийся от долгого и трудного пути. Секретарь поднял голову и сквозь блеснувшие стёкла очков пытливо взглянул на юношу.
Тут в комнату заглянул ещё один человек, невысокого роста, довольно молодой, лет на десять старше Виктора. Спящее лицо его выражало полную отрешённость от окружающего.
- Послушай, Сань! - обратился к нему  глава писательского союза.
Услышав имя вошедшего, Панков узнал местного знаменитого поэта. Его известность уже переросла пределы области. Стихи печатались в центральных газетах и журналах. Его называли современным Есениным, что казалось  Виктору преувеличением. Местный поэт тоже писал о родине, берёзках. Стихи были тёплые, прозрачные, радовали простотой и человечностью интонации, но звуки были слабыми, как отдалённое эхо яркого и глубокого чувства, и потому душу трогали мало.
- Послушай! - повторил секретарь. И зачитал несколько  строчек из рукописи: "Розовые облака, ласковые, как улыбка младенца, плыли по вечернему небу, прощаясь с тёплым весенним днём".
Фраза была не самой удачной, отдавала красивостью. Панков ждал, что секретарь прочитает ещё несколько предложений, но тот отложил листки в сторону.
- Что скажешь? - обратился он к поэту.
 Служитель муз ничего не ответил. Ни один мускул не шевельнулся на его лице. То ли он был по характеру такой, то ли на пути к славе приобрёл горький опыт ни к кому не проявлять участия и даже простого интереса, никому ни в чём не помогать. А, может быть, он  просто грезил наяву. Во всяком случае, держался он с олимпийским равнодушием.
- Всё это слишком красиво, далеко от жизни, - продолжал секретарь. - Почему бы вам ни написать о новостройках, о тех, кто трудится на пользу обществу? Идите от жизни и не раскрашивайте то, что видите, детской акварелью.
Замечание бывалого писаки задело юношу. Кто же любит, когда его заветных признаний касается шершавая рука?
- Но для чего-то существуют и краски? И если человеку ближе мечта,  чем окружающая жизнь, почему не создавать воздушные замки, как это делал Александр Грин? - возразил он.
- А вам известно, - завёлся литературный начальник, - что и Грин начинал с реальных описаний войны, с ощущений солдата? Правда, и там он не обошёлся без мистики. Прежде чем изображать романтические сюжеты, художник учиться работать с натуры. Без этого обходятся только абстракционисты.
Секретарь раскурил угасавшую папироску. Он начинал нервничать. Возражения молодого человека раздражали его. От всей  позы, голоса, колючего выражения лица литературного начальника веяло нетерпимостью, воинственностью, готовой уничтожать несогласных.
- К вам  в дом ходит почтальон? - неожиданно спросил он.
- Да, - удивлённый таким поворотом разговора ответил молодой человек. - Женщина.
- Напишите о ней.
- Но почему переживания почтальона интереснее, чем  мои?
- Потому что она бьёт ноги с раннего утра до вечера, много видит. Наверняка с ней случались какие-нибудь истории.
- Я подумаю, - сказал молодой человек.
В самом деле, почему бы не написать о почтальоне?
- Писать о другом труднее, чем о себе. Учтите это, - наставительно заметил секретарь.
- Я учту. А пока хотел бы оставить эту папку для коллективного обсуждения.
Секретарь пожал плечами.
- Ну, что ж! Оставьте.
Поэт, в продолжение разговора не сказавший ни слова, поднял на молодого человека блеснувшие синью глаза, как будто просыпаясь от сна, но и на этот раз не издал ни звука.
Писать о том, что происходит в душе другого человека, оказалось и в самом деле нелегко. Прежде чем приступить к сочинению, Панков вступил в беседу с разносчицей писем и газет. Это была молодая, но уже отцветающая, женщина лет около двадцати пяти, производившая впечатление внешней и внутренней неопрятности. Она приняла внимание молодого человека за знак мужского интереса. Целый час провела наедине с юношей в комнате, вызывая его на интимные признания и, не добившись желаемого, ушла недовольная.
Он готов был бросить перо, но работа была уже начата. Преодолевая ощущение липнувшей грязи, он довёл свой "этюд с натуры" до конца. Интимные подробности пришлось, конечно, опустить. Без них образ письмоносицы оказался чересчур прилизанным, безличным, неживым, зато правильным. Именно это требовалось редакции. Материал Панкова напечатали. Зато его лирические этюды по-прежнему упорно отвергались.
Через некоторое время автора пригласили на писательское собрание. Темой встречи было обсуждение его рукописи. В просторной комнате за  овальным столом сидели вместе с мэтрами и молодые авторы. Каждый высказывал о прочитанной рукописи своё мнение. Отзывы были, по большей части, критические, выраженные в предельно жёсткой форме.
; Так писать можно, только наколовшись новокаином, ; высказался секретарь отделения, чем безмерно удивил начинающего автора. Впоследствии  Витя даже нашёл, что это высшая степень похвалы, которую секретарь, конечно, не имел в виду. Но тогда, на заседании, всё происходившее потрясло его, разбило и изменило представление о писателях. Живые, они оказались совсем не такими, какими он видел их в воображении. Составив идеальное представление о литераторах по масштабу великих авторов, он и к маленьким прилагал ту же мерку, но она оказалась как доспехи богатыря на карлика. У маститых были и более или менее правильный язык, и знание жизни, и даже мастерски закрученный сюжет, но не было подлинной внутренней чуткости, музыкальности, передающей одним звучанием  слова его красоту. Не было тех звуков "божественного глагола", которые и жгут, и ранят, и исцеляют душу. И потому их писания не трогали сердце. У них были заложены "уши сердца", если так можно выразиться. Эти люди страдали не то чтобы внутренней глухотой, но их души не отзывались на чужую музыку иного настроя.
Лишь один из присутствующих, седовласый человек с сухим интеллигентным лицом, пробовал было сказать что-то в защиту молодого человека. Секретарь прервал его, внушительно, со значением, произнеся имя и отчество говорившего. Видимо, тот нарушил какой-то договор. Именно этот автор внушал юноше наибольшее уважение. Виктор прочитал две его повести о любви, написанные с чувством человека, знавшего деликатные тайны душевной жизни влюблённых. Это был писатель милостью божьей.
С заседания Панков вышел с воспалённой головой, уязвлённый услышанным, с глубоко болезненным недоумением в душе. С ним говорили, как с преступником, ставя в вину не только "идейную ущербность" его исповедей, но и придирались к каждому слову, значку, запятой. Всё искреннее, вылившееся из чистого сердца, втоптали в грязь. Если бы душа имела какие-нибудь признаки плоти, на ней была бы явственно видны синяки,  кровоподтёки и ссадины, как после сильного избиения.
- За что? Что такого я сделал? - в полном недоумении спрашивал он себя и не находил ответа. Он ещё не знал, что в том мире, в который он стремился попасть, человеческая и художественная культура были скорее исключением, а правилом ; дикие  проявления раненых самолюбий.  Многие члены писательского цеха были  людьми с болезненными комплексами, мстившие друг другу и открыто, бросая в лицо дикие и грубые оскорбления, и исподтишка, сплетнями и доносами. До вступления в Союз почти все были люди как люди, с разной мерой талантов, с безусловными способностями, но, пройдя через ряд унижений, неизбежных, как обряд длительной, изменявшей психику инициации, становились похожи на пауков, собранных в одной банке. Шла борьба за первенство, за самоутверждение. В склоках и схватках рвали друга на части, становясь всё более жестокими. "С волками жить, по-волчьи выть". Дело доходило до драк. Один лихой рыжебородый поэт, дерзкий и на слово, и на руку, державший в страхе наиболее робких, распалённый водкой мог броситься на свою жертву по любому поводу. У него было своеобразное понимание смелости. Он любил нападать внезапно и сзади. Почти всегда это приносило ему удачу, пока один из упрямых и кряжистых не вырвал у него половину бороды. "Лирическая дерзость", необходимая в поэзии, в жизни не приносила ничего кроме скандалов. Поэт этим даже гордился. Перед глазами были примеры великих предшественников и современников, расточавших свои силы в нервных срывах и пьяных хулиганских выходках. Такое поведение даже считалось обязательной приметой таланта. Скандалящих и пьющих  было много, истинных поэтов, как всегда, значительно меньше. 
Доброжелательно отнёсшийся к начинающему автору седовласый писатель через коллег пригласил   молодого человека в гости. После писательского собрания Витя приходил в себя не менее месяца. И, наконец, в один из вечеров позвонил в дверь писательской квартиры. Юноша застал корифея пера за письменным столом. Он был в тёплой фуфайке, в мягких белых валенках. Увидев молодого человека, хозяин приветственно кивнул и, поднявшись из-за стола, двинулся навстречу.
- Садитесь! - сказал он тихим усталым голосом, указывая на кресло.  - Хорошо сделали, что зашли. Писателю необходимо уединение, но только для работы. Я вижу, вы тяжело перенесли боевое крещение. Что поделать? Такова писательская жизнь. Но обрывать связи с людьми нельзя.
- Я представлял себе всё по-другому, - сказал Витя, усаживаясь в кресло. - Они отбили мне всю душу. Больше я туда не пойду.
Писатель внимательно посмотрел на него.
- Курите? - спросил он, протягивая гостю раскрытую коробку  Казбека".
Витя принял предложенную папиросу. От табачной отравы и едкого дыма у него по-прежнему покалывало сердце, но он продолжал курить.
- Если хотите войти в писательскую семью, вам придётся обрасти толстой шкурой, - сказал  хозяин. - Понадобятся и волчьи зубы. Это жестокий мир. Вы к этому готовы?
Витя ответил не сразу. Раны и синяки после коллективного   избиения на собрании ещё болели. В чём братьев писателей нельзя было упрекнуть, так это  в деликатности. Грубость принималась за принципиальность, бесцеремонность ; за прямоту. Понятие о правде также было своеобразным. Её высказывали там и тогда, когда это было безопасно, в сомнительных случаях юлили.
 Все ли были "волками" в этом мире? О, нет! Некоторые обладали нравом овечек, но были вынуждены принимать правила игры и скоро, в самом деле, начинали рычать по-волчьи. Не водилось за ними и греха равнодушия. Чужие рукописи, поданные на обсуждение, были сахарной костью, об которую можно было почистить зубы, поупражняться в суждениях, выразить "участие" к ближнему.  Правда, почти каждый любил и слышал прежде всего самого себя. Каждый был пуп земли, слышал себя и был глух к другому, а если направлял на кого-то своё внимание, то чаще всего для того, чтобы убрать его со своего пути. Глухота и ограниченность были поразительны,  кругозор ; узок. Считалось даже, что писателю не нужна культура.
С некоторыми из таких жрецов литературы Вите пришлось столкнуться. Он заводил разговор о жизни, высказывал, как ему представлялось, глубокие и  сильные мысли, но все они, не встречая сочувствия,  падали в пустоту, попадали в какую-то вязкую неблагодатную среду, в серое ничто. Собеседник слушал себя. Докричаться до него сквозь невидимую стену было почти невозможно. Кроме нервного раздражения и сухости в голове, от таких разговоров ничего не оставалось. Впрочем, из всего перечисленного бывали и исключения. Кому-то искренне сочувствовали, кого-то ненавидели.
Зажжённая спичка, пока Витя думал об этом, сгорела наполовину, огонь подбирался к пальцам. Наконец, кончик папиросы задымился. Тряся пальцами, молодой человек сбил пламя спички и поискал глазами пепельницу. Глядя на судорожные движения гостя, хозяин подвинул ему хрустальную тарелочку. Обгорелая, изогнувшаяся спичка упала на её чистое дно. 
Пока хозяин между тем набивал табаком трубку Виктор успел окинуть взглядом  комнату. Она мало походила на рабочий кабинет литературного корифея прошлого и нынешнего столетия. В воображении  рисовалось просторное помещение со шкафами, заставленными книгами с позолоченными корешками, портретами и картинами на стенах, большим письменным столом, крытым, непременно, зелёным сукном. На паркетном полу расстилается роскошный ковёр. Ничего подобного в комнате не было. На не застеклённых полках книжного шкафа пылились книги. Далеко не все из них блистали золочёными переплётами. Рабочий стол был самым обыкновенным изделием местной мебельной фабрики, произведения которой  отличались почему-то непрочностью и  довольно топорным внешним видом. Деревянные половицы крашеного пола поскрипывали; коврик, правда, лежал посредине комнаты, но вид имел потёртый.
Тонкая струйка дыма и запах  хорошего трубочного табака поплыли по комнате. Видимо заметив внимание молодого человека к обстановке дома,  хозяин сказал:
- Как видите, всё просто. Вы, наверное, ожидали увидеть нечто более презентабельное? Увы! Скромный провинциальный автор не избалован жизнью. Однажды меня пригласил в гости один известный столичный литератор. Он встретил меня, несмотря на довольно раннее утро, в прекрасном костюме и лаковых туфлях. Он привык так одеваться. Мы же, в провинции, извините, предпочитаем валенки и душегрейки.
- Что вы! - поспешил успокоить его гость. - У вас вполне приличная обстановка. Всё, что надо для спокойной писательской работы. Я мечтаю о таком жилище.
- Ну, у вас ещё всё впереди! Не вешайте носа! Не сдавайтесь! - проговорил писатель, пристально взглянув из-под очков на молодого человека.
Выражение лица у того было и вправду далеко не весёлым. Рот крепко сжат, в глазах - печаль.
- Впереди, - повторил Виктор. - Хорошее или плохое, вот в чём вопрос?
 В комнату заглянула маленькая сухонькая женщина, по-видимому, жена писателя. Детей, как слышал Виктор, у них не было. Она внесла поднос с двумя чашками чая, сахарницей и тарелочкой с печеньем. Хозяин пригласил гостя откушать. Прихлёбывая из дымящейся чашки, говорил:
- Хорошее или плохое - не так важно. Мне было двадцать лет. Меня не печатали. Говорили: слишком грустный лиризм. Теперь у меня выходят книги, приглаженные редакторами. Но девять десятых в них всё же моё. И ради этого стоило жить и терпеть.
По мере того, как он говорил, голос его становился крепче, лицо оживлялось.
- Вам хорошо, - сказал молодой человек. - Вы своего добились. Хотели бы вы повторить свою жизнь с самого начала?
- В таком эксперименте нет смысла, - ответил писатель. - Жизнь одна. Она идёт единственной дорогой. Помните у Аркадия Гайдара мудрый рассказ "Горячий камень"? Я, так же, как и его герой, не хочу начинать жизнь сначала. Вот люди жалуются, жизнь, де, прошла, старость - не радость. На самом деле, это  молодость прошла, а время продолжает идти. И, слава богу! Если оно остановится, не будет ни молодости, ни старости. Время и есть жизнь. Не надо бояться времени. Главное, чтобы  в нём не было пустоты. Тогда найдётся, о чём писать. Каждый миг жизни, каждое наше переживание, радость или горе ; уже тема, уже сюжет. Вот вы, наверное, ищите сюжеты?
- Нет, - сказал юноша. - Зачем? Они приходят ко мне сами. Как будто что-то наплывает и просится на бумагу. Достаточно только взять карандаш или ручку... Я иду от звука.
- Вы идёте от сердца, -  уточнил  сочинитель. - Это правильно. "Слушайте своё сердце, а всё остальное приложится", - сказано, кажется, где-то в Библии.
- Да, -   согласился гость, - мысль должна рождаться из сердца. Я это знаю. Не люблю литературу, идущую от ума.  Когда-то я прочитал у Декарта: "Я мыслю, следовательно, я существую". Это так. Но этого мало для художника. Разум без чувства сух, бесплоден. 
- Вы человек эмоциональный, - заметил хозяин.
- Наверное, - согласился молодой человек. - Может быть, поэтому мне не даётся математика. Говорят, в  ней есть своя красота. Но для меня красота там, где чувство.
- Чувства, страсти... - задумчиво повторил писатель. - Это то горючее, без которого не работает мотор творчества. Но слепое вдохновение может завести бог знает куда.  Не боитесь?
- Нет, - не раздумывая, ответил Виктор. - От того, кто слишком трезво смотрит на жизнь, нельзя ожидать ничего высокого.
- Согласен, согласен, - сказал хозяин,  посасывая едва тлеющую   трубку. - Писателем надо родиться, как и музыкантом, и художником. Кому на роду написано служить слову, тот не может стать никем другим. Кажется, вы из этого рода людей.
- Вы думаете? Не знаю, - раздумчиво произнёс гость. - Может быть, это и правда, но этого почти никто вокруг не понимает. Почему люди так плохо отличают настоящее от поддельного, летят на внешний блеск, на дешёвую позолоту?
- Всё так и должно быть. Люди внушаемы. Их легко убедить, что белое это чёрное, и наоборот. Псевдонародное можно выдать за народное, а ложное умствование - за настоящий ум. Толпа идёт за мнением вожаков. Сколько такого  дутого золота в литературе, да и в жизни! Со времени Пушкина ничего не изменилось. И потому:

  Поэт! Не дорожи любовию народной.
  Восторженных похвал пройдёт минутный шум;
  Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
  Но ты останься нем,спокоен и угрюм. .               

- "Быть или казаться"! - вполголоса произнёс молодой человек, вспомнив свои словесные битвы с Волковым.
- Именно, "быть или казаться", - повторил писатель. Слух у него, несмотря на возраст, был отменный. - Именно. Но что об этом толковать? Так было, так будет. Лучше вернёмся к рассуждениям о природе творчества.
Он затянулся и выпустил клубок душистого дыма.
— Проза, как и стихи, может идти от звука. Верно! А те слова, образы, которые выходят из-под нашего пера, "черты и резы", как говорил какой-то  летописец, болгарин Храбр, кажется, - знаки вдохновения. Я бы добавил от себя: "нотные знаки, в которых заключены и смысл, и музыка".  И тут уж не надо резать по живому редакторским ножом. Писатель, в отличие от журналиста, имеет право болтать, особенно если умеет это делать и речь идёт о говорящих мелочах. "Подробности - Бог литературы", - говорил Флобер. Если слова лезут из души, как тесто из квашни, дайте им выход. В пустой и лёгкой болтовне иногда больше смысла, чем в самом умном назидании. Не думайте о словах, когда пишите, не тормозите реку ваших чувств, думайте о Слове! Наверное, вы уже знаете, какое это удовольствие - писать, не оглядываясь на каждое слово, не останавливаясь на бегу, не сверяясь с цензором внутри себя. Внутренний редактор - другое дело.  Без чувства такта нет писателя. Как композитор слышит фальшивый звук, так писатель распознаёт неверное слово.
Ничего нового в сказанном не было для молодого человека. Всё это уже содержалось внутри него. Но как об этом говорилось!  Он понял и то, что осталось между строк. Так раскованно и свободно могли "болтать" только западные писатели, такие, как Ремарк, Хемингуэй или Сэлинджер. У них между словами оставалось столько пространства, воздуха, что невольно вспоминалась древняя пословица: "Писать надо так, чтобы словам было тесно, а мыслям просторно". У этих авторов и словам не было тесно, и мыслям было просторно.
; Вдохновение ; как река. Она несёт в своём течении и соринки, и листки, и мелкие сучки. От правильных слов чаще всего ничего не остаётся, кроме скуки, — продолжал писатель. — Пустите Пегаса рысить, скакать или просто плестись по своей воле ; и он вывезет вас туда, куда вы и не думали попасть. Такая неизвестная страна должна быть у каждого, кто имеет дело с магией слова.
Похоже было, что хозяин иногда забывал, кто перед ним. Он выговаривая вслух мысли, которые так долго держал в себе.
 Время от времени речь его прерывалась. Трубка переставала дымиться. Очнувшись, он принимался раскуривать её, а раскурив, продолжал:
- Настанет время, когда людям надоест пугливо оглядываться на каждое слово, "наступать на горло собственной песне". Им захочется говорить ярким свободным языком… Но.. Я, кажется, слишком разговорился, - оборвал себя седовласый вольнодумец.
Чем больше молодой человек слушал его, тем большее удивление и удовольствие  испытывал. В каком уединении, в каком хрустальном замке вынашивал провинциальный философ эти мысли и почему сейчас так раскрылся? От  свалившегося на него шквала  откровений  Виктор  чувствовал себя слегка обалделым. Голова приятно кружилась, как от бокала  хорошего  вина. Он вышел на улицу в  хмельном и радостном настроении и даже мимо дежурившей во дворе шпаны прошёл с довольно лёгким сердцем.
Но такие минуты выдавались редко. В основном, дни тянулись той же неприятной чередой. В каждом таилась опасность.
Однажды, когда он зашёл в редакцию областной газеты, ему пришлось стать невольным свидетелем одного странного, нечаянно подслушанного разговора. Просторное помещение отдела прозы и поэзии разделялась перегородкой на две половины. Заведующий сидел во второй и разговаривал с кем-то по телефону.
- Хорошо, Иван Семёнович, - ленивым голосом  избалованного вниманием начальства отвечал он. - Поддержим. Назовём по имени-отчеству. Хорошо, Иван Семёнович!
Это было имя главного начальника из Большого Дома. Через день в газете появилась статься  с неумеренными похвалами в адрес одного из местных литераторов. Вскоре его приняли в Союз писателей.
"Вот как делают путь в литературе!" - с удивлением подумал Панков.
В городе состоялся семинар  с участием специального корреспондента газеты "Известия". Он прославился как автор очерка "Тётя Маша", героиней которого была простая женщина-уборщица. Волна опрощения хлынула в литературу, где в последние годы царил только идейный "конфликт лучшего с хорошим". Очерки об уборщицах, дворниках,  людях самых незаметных профессий стали самой востребованной темой многих газет. Писать о скромном рабочем человеке отныне следовало без фанфарных звуков и грома литавр, простым, живым языком. Больше всего авторы стали бояться слова "лакировщик".
В зале областного общества "Знание" собрались газетчики и писатели. Все они держались перед лицом знаменитости как робкие ученики. Каждому хотелось пойти по той дороге, которую указал столичный журналист, но, судя по тому, что выходило из-под их пера этих "инженеров человеческих душ", знатоками столь тонкой материи они были неважными. Им не хватало смелости. Решётки клетки, в которую они попали, связав свою жизнь с партийной идеологией, приучили их к чрезмерной осторожности и  ограниченности взгляда. "Литература накопила слишком много штампов. Надо отходить от набивших оскомину приёмов, заезженных оборотов речи, избавляться от серости!" ; призывал знаменитый очеркист. Всё это не было новостью. Об этом твердили всегда. Но напоминание столичного гостя прозвучало как откровение для полуспящих умов. "Надо, надо, надо!" ; повторялось  во всех выступлениях. Провинциальные кудесники пера опять приковывали себя к тачке наёмного работника. Недремлющее всевидящее око стоящего над ними погонялы сковывало их мысль, останавливало всякий порыв. Кто знает, куда унесёт свободное слово, какими неприятностями обернётся? Хорошо говорить об этом автору крупного центрального агентства! Он уедет, а над ними останется местное начальство. К тому же, и здешний читатель не привык к откровенному, прямому слову. Об этих сомнениях вслух никто не говорил, но каждый держал их в уме. 
Молодой человек, без всякого приглашения попавший на совещание и потому чувствовавший себя свободно, встал и задал вопрос, можно ли обнаруживать свои чувства в очерке или нужно прятаться за объективным рассказом. Все присутствующие повернулись к нему, "Кто это?" ; шёпотом спрашивали друг у друга участники семинара. По окончании совещания подходили, чтобы узнать, откуда он, чем занимается. Он отвечал, что работает аккумуляторщиком на железной дороге. Трудная ли это работа? Интересная ли? На первый вопрос он ответил отрицательно. Не слишком покривил душой, сказав, что ничего интересного в ней нет и он, скорее всего,  уволится, умолчав, что уже ушёл с  этого места.
С очеркистом из Москвы он завязал знакомство. Сидя у него в гостиничном номере, рассказал о своих злоключениях. Так как предки его происходили с Верхнего Дона, он  считал себя почти казаком и так и назвался. Мэтр очеркового жанра выслушал его и с чисто человеческим сочувствием, и с профессиональным интересом. Он и сам хлебнул в жизни немало. В двадцатые годы был беспризорником, помыкался, поголодал, попал в воровскую школу, где его учили играть на фортепьяно, чтобы развить гибкость пальцев. Потом была детская колония, литературные курсы, война, будни военного корреспондента. Витя прочитал ему несколько своих набросков. Столичного гостя  удивила и обрадовала свежесть лирического чувства.
- N. (он назвал известное имя) ищет молодые дарования. Обязательно покажу ему твои новеллы.
Он дал свой домашний адрес, пригласил остановиться у него.
Полный надежд, через неделю Виктор отправился в столицу. Найдя в бесконечной, продуваемой всеми ветрами линии Ленинского проспекта нужный дом и квартиру, позвонил. Был уже поздний вечер. Дверь открыла довольно молодая, скромного вида женщина, которую Витя сначала принял за домработницу. Оказалось, это была жена или подруга очеркиста, кто именно, он не понял. Едва переступив порог, Витя услышал возбуждённые голоса в глубине квартиры, а пройдя дальше, увидел на кухне и самого хозяина в обществе какого-то странного типа с взлохмаченными волосами и стеклянно-злобным взглядом заплывших маленьких глаз. Это, как выяснилось, был художник из соседней квартиры. Оба были сильно пьяны. Между ними шёл горячий спор.
- Нам не хватает правды жизни! -  горячился художник. - Мы лжём себе и другим на каждом шагу. Русский человек потому и пьёт, что только в пьяном виде может сказать, что думает.
- И что ты думаешь? - спрашивал очеркист.
- А то, что надо нам выпить ещё.
- Давай!
Они наполнили стаканы. Художник плеснул и молодому человеку. Потом затянул песню. Хозяин принялся подтягивать. Пение было похоже на рёв троглодитов. "Неужели это и была та правда, которую можно было выразить  только таким способом?" ; подумал молодой человек.
- Хватит, Лёня, - вмешался в этот дикий вой голос женщины. - Ты посмотри, сколько времени. Два часа ночи! А мне завтра на работу.
Пение прервалось. Снова звякнули стаканы.
- Нет, он мне суёт под нос правду жизни, - горячился журналист. - Я сам за правду… Но только скажу, что знать всю правду невозможно. Даже то, что нам известно, мы не осмеливаемся сказать до конца. И не только сказать, а и подумать, и выслушать.
Художник так и взорвался.
- И это говоришь ты - враг лакировщиков… Вот такие пишут одно, а думают другое. Мои картины не взяли на выставку из-за такой философии. Обнажённая правда, дескать, нам не нужна. Не в силах наша душа вынести её. Долой худсоветы, ваше Лито, ВАП!
Очеркист озлился.
- Ты не ори! В чём она, твоя правда?
- А в том, что люди хотят жрать и пить, жить по-человечески. Что, мы не заслужили? Не воевали, не сидели в лагерях?
- Ты-то не сидел.
- Я не сидел. Другие сидели.
- Перестаньте!- снова вмешалась женщина.
- А что, у нас тут стукачи? - орал художник.
- Ты за кого меня принимаешь? - очеркист стукнул кулаком по столу.
- А ты меня за кого?
- Перерожденец! - газетчик в упор тяжёлым пьяным взглядом полоснул по бледному лицу художника. - Мы возрождаем ленинские нормы демократии, а ты…
- Ленинские нормы! - с издёвкой повторил художник. - Теперь всё валите на Сталина. Да Ленин и начал всю эту катавасию. Репрессии начались ещё при нём.
- Ты думаешь, он всё мог? - не сдавался хозяин. - Ха-ха! Как же!С ним не так и считались. Тогда каждый Блюмкин мнил себя вершителем судеб. Со стихией, брат, не так легко справиться… "Русский бунт, бессмысленный и беспощадный" у Пушкина помнишь?
- Справились! Всёх задавили… Одних расстреляли, других сгноили в лагерях, третьих запугали… Вышибли душу и мозг у народа. И с кем остались?          -- Господи!-художник взялся за голову. - Что ж мы за люди? Начнём во здравие,  всё изгадим и кончим за упокой. Да понимаю я, что дело не в Ленине… и не в Сталине, а в нас самих. Рабья в нас кровь. Оттого одного царя свалим, а без другого жить не можем.
- А я про что? - обрадовался хозяин. - Всё на кого-то валим, а сами - звери!
- Ради бога, что ж это такое? - взмолилась жена журналиста. - Нет больше моих сил! И вам пора, вас тоже дома ждут, - почти умоляюще обратилась она к художнику.
- Я уйду, уйду! Но вы мои слова попомните. Мы ещё кровью умоемся!
Художник, вставая из-за стола, смахнул на пол стакан. Он разбился.
- Плохая… примета! - заплетающимся языком проговорил он и, едва держась на ногах, направился к выходу. - Больше к тебе ни ногой!
- Завтра опять приползёшь! -  крикнул вслед хозяин.
Дверь захлопнулась. Несколько секунд стояла тишина. Витя ушёл в комнату. Хотелось лечь. Выпитая водка не согрела его. Он сильно продрог и устал. Вошедшая вслед за ним женщина указала ему на диван. Только что произнесённые слова звучали в памяти. Ему казалось, что он уже давно думает именно так, как говорил художник. От падавшего из коридора света одна половина комнаты была освещена, другая же пряталась в тени. "Такова и наша жизнь, - сказал он себе. - Часть света, часть тьмы". Тот вечер в номере гостиницы после семинара был светом надежды, нынешний - чадной тьмой. Неприглядность, неухоженность полупустой комнаты только подчёркивали это. Середину помещения занимал стол с двумя стульями, вдоль голых стен были свалены какие-то вещи.  Из кухни раздавался пьяный голос хозяина.
- Где этот казак? - кричал он. - Он не хочет выпить со мной…!
- Какой казак? - не сразу уразумела пьяную речь мужа женщина. - Оставь его в покое! Посмотри на себя. Сколько это может продолжаться? Каждый вечер одно и то же.
- Не ворчи…
 Вскоре послышались нетвёрдые шаги хозяина. Шатаясь, он вошёл в комнату и  рухнул на пол. Жена и молодой человек пробовали его поднимать. Он отталкивал их, что-то кричал на русско-немецком языке, переносясь в военное прошлое. Под ним натекла лужа. "Лёня, до чего ты дошёл?" - с ужасом в голосе спрашивала жена. "Молчи, так надо", - еле ворочая языком, отвечал он.
Ночь была безобразной. Утром журналист не предложил гостю ни крошки хлеба, ни глотка воды. На кухне было хоть шаром покати. Жена уехала на работу, не приготовив ни мужу, ни гостю завтрака. Без похмелья журналист был хмур и зол. Не произнося ни слова, словно незнакомые, хозяин и гость доехали на автобусе до ближайшей станции метро. Молчали и в вагоне. На одной из станций Витя вышел.  Больше он этого человека не видел и в его дом не заглядывал. Вместе с прекращением знакомства исчезла надежда напечататься в журнале. Ему и в голову не пришло самому отправиться в редакцию. Он не знал, где она находится. К тому же, вихрь Москвы так закрутил его, что стало не до рукописей и не до журнала. Он нашёл тогда на некоторое время приют у родных.
Вернувшись в свой город, он возобновил поиски работы. Ему предложили место диспетчера автоколонны. Он побывал на краю города в диспетчерской. И снова, как и всякий раз, когда он попадал в мир машин, масел и металла, почувствовал себя глубоко чуждым этой среде. Душа его не откликнулась и на это предложение.
Слоняясь по городу в своём слишком лёгком пальто, заменившем выброшенное, на пронизывающем до костей ветре, который назывался на здешнем языке "знойным", Витя простудился и слёг с сильным жаром. Встав  на следующий день с кровати, чтобы пойти в туалет, и, сделав несколько шагов, едва не потерял сознание. В глазах потемнело. Усилием воли он дотащил себя до постели и рухнул. Воздуха не хватало. Холод охватывал конечности рук и ног, подступая к сердцу. Жизнь отсчитывала последние секунды. В короткий, как вспышка, миг, он понял, что время и жизнь и в самом деле ; одно. И ему остро захотелось, чтобы время не останавливалось, жизнь не уходила. В ужасе и гневе он закричал. И этот крик отпугнул смерть. Мать и отчим, которые не разговаривали с ним все последние дни, бросились к нему, стали растирать платяными щётками руки и ноги. Сердце слабо и неохотно зашевелилось. Смерть прошла совсем близко, обдав его ледяным дыханием.
В состоянии крайней слабости Виктор пролежал несколько дней в постели. Ни матери, ни отчиму не пришло в голову вызвать врача. Не  обратился в поликлинику и сам заболевший. В медицинской карточке пришлось бы указывать, что он относится к неработающим. Бывали случаи, когда таким людям отказывали в помощи. Борьба с тунеядцами шла не на шутку.
 Оставаясь днём в одиночестве, юноша часами глядел в окно. В ярком прибывающем свете "купались стремительные в полете птицы". Они однажды приснились ему в образах крылатых людей, и он летал вместе с ними, испытывая удивительное чувство лёгкости. Радость была в этом весеннем солнечном половодье за окном, в чувстве медленного возвращения к жизни. Превозмогая  слабость, он написал об этом поэтический этюд в прозе и через несколько дней отнёс его в редакцию. Завотделом прозы поморщился. Серьезному партийному печатному органу, занятому подготовкой машинного парка к севу, лирические этюды о весне были ни к чему. Панкову предложили конкретную тему: встречу бывших и нынешних  кружковцев по случаю юбилея Дворца пионеров.
На тяжёлых ногах, словно налитых свинцом, молодой человек двинулся к месту празднества. Сидя на балконе, следил за ходом концерта, искал подходы, повороты в теме, необычные образы. Писалось туго и долго, и когда он явился в редакцию, оказалось, что его опередили. Газета не могла так долго ждать рождения шедевра. Он захотел посмотреть номер с материалом о празднике, ожидая увидеть нечто лирически приподнятое, соответствовавшее духу события, но нашёл довольно вялый отчёт о мероприятии, полный серых безликих  штампов. Бедность газетного языка, неприязнь редакторов к ярким текстам удивляли его. Ему и в голову не могло прийти, что таково было одно из главных требований советской журналистики: полное изгнание из обзорных и информационных жанров личного начала, чреватого опасностями буржуазного субъективизма и своемыслия.
На пути к дому ему встретился участковый; напомнив о справке, назначил крайний срок. Виктор объяснил, что только что встал с постели после сердечного приступа. Участковый отодвинул срок ещё на две недели, но предупредил, что больше ждать не может, с него тоже требуют отчёта.
В доме двумя этажами ниже жила семья врачей. Витя обратился к ним, рассчитывая если не на помощь, то на сочувствие. Впустили его в квартиру неохотно, не пригласили дальше коридора, выслушали холодно. Сердечный припадок? Обратитесь в поликлинику.
Слух о "припадке" быстро распространился по двору. Слово "сердечный" как-то само собой отпало и осталось второе - "припадок". Это многое объясняло, в частности, то, почему он не работает.
- Вить, ты пенсию получаешь? - спросила его молоденькая соседка по подъезду.
- Какую пенсию? -  не понял он.
- Как? Ты же больной, у тебя припадки.
Его как будто обухом ударили. Наивно-жестокая глупость этих людей была непробиваема. Он не стал ни оправдываться, ни объясняться. Молчание было принято за знак согласия. В дополнение ко всему прошёл слух,  будто он лежал в Загниловке.  От всего этого можно было, и в самом деле, сойти с ума. Он чувствовал себя затравленным зверем, один на один со слепой, не знающей ни доводов разума, ни жалости стихией. Эти люди нашли себе потеху. Поразило и оскорбило открытие, что о нём можно так думать, говорить! Сомнение вместе со страхом закралось в душу. Может  быть, он, и в самом деле, такой, каким его здесь считают?
Март наступил с сырыми,  дразнящими нервы ветрами.  В полдень пригревало солнышко, вечерами подмораживало. В один из таких дней Витя, проходя мимо кого-то маленького магазина, поскользнулся. Упал он мягко на левую руку. Сразу даже не понял, что произошло. От боли в запястье потемнело в глазах. Рука опухла. Боль не была острой, но ему стало нехорошо. Он чувствовал, что теряет сознание. У него хватило сил, чтобы войти в магазин и попросить вызвать скорую помощь. "Какой бледный!" - сказал кто-то.  Какая-то женщина дала ему сразу две таблетки "от сердца", продавщицы принесли стакан с водой.  Лучше не стало. Наоборот, делалось хуже.
Машина скорой помощи  приехала быстро, минут через десять. Узнав, что произошло, женщина в белом халате, измерила молодому человеку давление. Верхнее показало 70, нижнее ; 40. "Болевой шок", - сказала она.  Юноша был на пороге коллапса. Проглоченные таблетки только усугубили дело. Врачи предположили перелом. Руку уложили в лубок. Сразу стало легче. Боль прошла. Всё его существо освободилось от гнёта. Он  чувствовал себя почти счастливым. Радость жизни без боли обновила все его чувства. Он точно в первый раз увидел серый, подтаявший снег, лица столпившихся людей. Возле магазина собралась небольшая толпа. Всем хотелось видеть, что будет. 
- Витя, у тебя припадок? - участливо спросила одна из женщин.
- Нет, - удивлённый таким предположением ответил он. - Руку подвернул.
По лицам собравшихся он видел, что они разочарованы. Все ждали другого ответа. Им хотелось, чтобы их надежды оправдались. Увы, он снова обманул их ожидания.
Машина отвезла его в городскую больницу. Сделали рентген. Перелома кисти не было, всё ограничилось трещинкой в запястье. Хирурги наложили гипс. Слабость проходила, давление выровнялось, боли не было. Юноша  попросил у санитарок в приёмном покое сладкого чая и булочку. Булочка нашлась, чай тоже. Он поблагодарил и отправился домой, полный странного непроходящего чувства счастья.
Прошла неделя. Он испытывал блаженное состояние выздоравливающего. Один раз сходил в травмпункт. Приём, который он встретил там, ему не понравился. Он решил, что больше не пойдёт. Рука под гипсом начинала чесаться. Сначала это было даже приятно, но вскоре сделалось нестерпимо. В конце концов, он самовольно снял гипс, освободил заметно исхудавшую руку и промыл её в тёплой солёной воде. Гипс он проносил всего четырнадцать дней. У него появилась привычка держать руку прижатой к боку, оберегая её таким образом от возможных ушибов и столкновений.
Отношение к нему дома и во дворе в эти дни изменилось от осуждения к сочувствию. Но потом всё опять вернулось на круги своя. Раздражение окружающих вернулось с прежней силой.
- Что ты мечешься? Живи, как все... - советовали ему опытные люди.
- Женись на какой-нибудь вдовушке, - подсказывал Коля Лыков. - Пойдут дети, всё и образуется.
  Его приятель пока не думал о женитьбе, а если и видел себя мужем и отцом,  то не в этом городе. Он был убеждён, что рождать детей здесь ; значит обрекать их на уродливое воспитание. Унизительной казалась сама  мысль, что его дети будут провинциалами. Он мысленно любил их и хотел для них другого будущего.
Коля же готовился поступить именно так, как советовал своему молодому другу. Ему уже сосватали невесту с домом и двумя взрослыми дочерьми, прижитыми неизвестно от кого. Он и послушался, соблазнившись лёгким хлебом.
Свадьба была по всем правилам. Гости много ели, пили и пели, неловко шутили.  Невеста принадлежала к "высшим слоям общества" в городе, занимала должность начальника паспортного стола отдела милиции - и потому торжества обошлись без драки. Но какое застолье обходится на Руси хотя бы без маленькой размолвки между гостями? Небольшой скандал всё же случился. Кто-то из гостей за глаза назвал Витьку, только что покинувшему свадьбу, дураком. Оскорблённая мать вступилась за сына. Разгорелась перепалка.
"За что?" - узнав об этом, в который раз спросил себя Виктор. Снова кровью обиды облилась душа. Не случилось никого, кто объяснил бы ему, что других слов для определения "белой вороны" у этих людей в словаре нет. Данную такому человеку кличку передавали по наследству нескольким поколениям, не подвергая ни малейшему сомнению её справедливость.
 Подобное клеймо можно было получить легко. Примером тому стал и сам Коля. Он не проявил ни малейшего усердия ни в хозяйстве, ни в брачном деле и меньше через месяц новобрачная выгнала его из дома, наградив тем же уничижительным прозвищем..
Коля Лыков, надеясь поправить свою судьбу и судьбу друга, вызвался поехать с ним в какую-то деревню, к "бабке". Она считалась сильной целительницей от всех недугов. К ней обращались даже большие начальники из Москвы. В качестве платы Витя захватил, по совету матери, пачку сахара-рафинада. От шоссейной дороги до деревни было километров восемь. День стоял жаркий, душный. Проблуждав часа два, друзья вышли, наконец, к нужному месту. Все последние дни на душе у Виктора было так, будто внутри он нёс тяжёлый камень. Тревога сосала и сосала сердце. Чего он ждал от встречи с таинственной ведуньёй, он и сам не знал. Было немного страшно.
 Возле избы стояла легковая машина. У "бабки" на приёме были посетители. Наконец, провожая гостей, она вышла на крыльцо. Это была ещё далеко не старая женщина, небольшого роста, одетая по-деревенски серо. В чертах и выражении её лица не было ничего располагающего, что заставляло бы поверить в целительную силу её заговоров и трав. Кинув на просто одетых чужаков недобрый взгляд, не пригласив в дом, грубо спросила:
- Вам чего?
- Ничего, - коротко бросил Виктор и, обернувшись к Коле, сказал:
- Пошли отсюда.
В воздухе было всё так же знойно, на душе ; тяжело. Тучи и снаружи и внутри давили, душили, прижимали к земле, от которой не было ни помощи, ни сочувствия. В небе собиралась большая гроза. Гроз здесь боялись. В домах закрывали окна. Москвичу это казалось странным, вызывало чувство презрения к трусости. Он помнил, как в детстве при вспышках молний и раскатах грома вместе с ребятами выскакивал на улицу и, скинув обувь, засучив штаны, бежал по лужам с ликующими криками, под низвергающимся ливнем. Однажды с  другом из соседнего парадного уселся во время страшной грозы на подоконнике четвёртого этажа, свесив ноги через карниз.
Дождь застал путников на половине дороги. Ливень был так силён, что Витя, боясь промокнуть и простудиться, предпочёл спрятаться в стоге сена. Коля как деревенский житель говорил, что этого делать нельзя. В сено может ударить молния. Он советовал идти. Правда, в идущего тоже могла  угодить смертельная стрела.
Гроза размахнулась во всю ширь неба. Чёрные зловещие тучи низко склонились над землёй, точно высматривая жертву для трезубца Перуна. Молния, как нож разбойника с большой дороги, полоснула по чёрной набухшей плоти туч, обнажив её до исподу, и вслед за тем кто-то гневный, безжалостный ударил тяжёлым молотом по железу, высекая огонь, и  удар  отозвался громыхающими раскатами. Ветер закрутил края стогов, траву, пыль потемневшей дороги. Крупный секущий дождь обрушился на землю из  гигантских небесных вёдер. Тысячами алмазных лезвий, сверкавших в брезжащем откуда-то издалека свете солнца, рассекая воздух, вонзался в листву деревьев, траву, землю. Лил долго. Гром утробно ворчал.
Гнев его постепенно утихал, звериное рыканье становилось глуше. Облегчённые тучи светлели. Вылив гигантские вёдра до дна, утолив свой гнев и насытив изнывавшую от зноя землю, небо успокоилось и, словно прося прощения, лаской мелкого дождя стало усеивать зелёные луга и поля. Всё было полно влаги. Стог сена, в который зарылся Виктор, не удержал свалившейся на него массы воды. Она ручьями просочилась внутрь, промочив путника до нитки. Сахар наполовину растаял. Дорога превратилась в илистое дно мелкой реки. Вода хлюпала под ногой. Вскоре Виктор нагнал приятеля. Тот был недоволен бесплодными результатами путешествия. Недоволен был и его спутник. Обида не проходила. Тоска не отпускала душу. Но там, на севере, за полосой дождя была Москва.





XХXV

В столице он рассчитывал найти приют у школьного товарища Вадика Лаврикова. Не виделись они  лет пять, с того времени, когда после седьмого класса в связи с введением совместного обучения с девочками разошлись по разным школам. Но память детских лет была так сильна, что оба без труда узнали друг друга при первой же встрече.
Произошла она следующим образом. Поссорившись с родными в очередной свой приезд в Москву, Витя выскочил из квартиры, хлопнув дверью. Было за полночь. Куда пойти? Где искать ночлег?  Незадолго до этого ему рассказывали, будто у Лаврика, жившего после смерти матери полубогемной жизнью, всегда можно заночевать. Надо было только застать его дома. Вадик жил на первом этаже ветхого деревянного двухэтажного дома в соседнем переулке. Витя постучал в тёмное окно. Несколько мгновений спустя знакомое лицо расплывчатым пятном показалось за давно немытым стеклом.
     Всю ночь, разместившись на  старой скрипучей  тахте, оставшейся от былого благополучия, давно забывшей, что такое свежие простыни, укрывшись ветхим одеялом, бывшие одноклассники проговорили. Виктор рассказывал о прожитых годах. Вадик слушал, не перебивая. В тишине и темноте ночи повесть товарища  звучала как исповедь. Дойдя до сцены разрыва с родными, Панков закончил словами: "Я вышел. Студёный ветер плюнул мне в лицо". На этом месте рассказа Лаврик, повернув голову к другу, спросил: "Пишешь?" И, получив утвердительный ответ, сказал: "С тобой интересно говорить". Потом признался, что тоже кое-что сочиняет, прочитал начало своего рассказа "Незнаком и Незнакомка" о случайной встрече ночью на лавочке в южном городе не нашедших пристанища парня и девушки. Что-то интригующее было в несложной  канве сюжета, в тоне незатейливого рассказа угадывались туманные юношеские мечты. Правда, далее начала рассказ не пошёл, но Вадик стал считать себя писателем.
 С этой ночи бывшие одноклассники особенно сблизились.
 Виктор помнил Лаврика по школе беспечным, упитанным, благополучным "маменькиным сынком", стриженным, не как все, наголо, а под "полубокс". Слово это вызывало у одноклассников  пароксизмы смеха. Они бегали по коридору, дразня  его "полубоксёром". Он гонялся за ними с добродушной улыбкой, припадая на ногу, шутливо бил в плечо довольно увесистым кулаком. В портфеле у него всегда водились сладости. От него даже пахло домашним сдобным печеньем. В то полуголодное послевоенное время это было редкостью, и ребята постоянно грабили его.
Счастливое детство кончилось, когда умерла мать. Лаврику тогда едва исполнилось тринадцать. Тётка оформила над ним опекунство, но уходить к ней в её уютную комнатку в малонаселённой квартире он не захотел. Родительское гнездо было дорого как память о прежней жизни. Да и жилплощадь надо было сохранить. Кроме того, ему нравилась независимость.
Он остался в полупустой, постепенно дичавшей каморке в окружении соседей, которым сильно докучал своими ночными оргиями. Запущенность глядела из каждого угла, мебель ветшала, разваливалась, но Вадик ничего не выбрасывал. Даже переезжая с квартиры на квартиру, брал с собой шкаф, старую кровать и чёрную картонную тарелку репродуктора, вешал её над дверью, как висела она при матери, ещё с военных лет.
Прелести вольной жизни всё больше привлекали его. Вадик становился неряшлив, неопрятен, материнскую пенсию проедал, как придётся. Вместо обеда довольствовался арбузом, пирожками, прикладывался к вину. По молодости всё это никак не сказывалось на нём. Довольно крупное, розово-кремового цвета лицо, с прямым носом, ласковыми карими глазами, и теперь, по прошествии нескольких лет, было таким же холёным, гладким. Бледности в нём, правда, прибавилось. Заметнее стали синие тени под глазами. Но Лаврик по-прежнему часто и охотно улыбался. Улыбка  его была мило-печальной, всё понимающей и прощающей. Гримаса злобы не искажала приятные черты. Он любил и понимал юмор, никогда не обижался на шутки, иногда довольно грубые. Всё это привлекало к нему людей самого разного сорта. Знакомых было множество: от народных артистов, поэтов, писателей до валютчиков, спекулянтов и воров.
Комнату осаждали разные сомнительные личности. Как мухи на мёд, летели  на огонёк грязноватые типчики со всей округи, приводили девчонок, устраивали бардаки.  Вадика караулили, отнимали деньги, навешивали невесть откуда взявшиеся долги, угрожали расправой. Он вынужден был скрываться. Но и в его отсутствие шпана влезала в окно.
; Ничего не могу поделать, старик, ; жаловался он другу. ; Не могу отвадить. Нужны два-три крепких парня вроде тебя.
Он считал, по старой школьной привычке, Витю сильным и смелым. К тому времени, накачавший мускулы гантельной гимнастикой, Панков и в самом деле заметно окреп. В один из приездов он помог Вадику справиться с окном, которое никак не хотело плотно закрываться. Была зима. Стояли морозы с ветрами. В щель между рамами дуло. Руки у Вадика были мягкие, слабые. Он никак не мог наглухо закрыть окно. Виктор поднажал - и створки рамы плотно сошлись. Этот пустяк показался Вадику чуть ли не подвигом, которого сам он ни за что бы не совершил. Он ещё больше уверовал в физическую силу друга. В смелости его не сомневался.
 Витя отвадил одного-двух из самых злостных преследователей, но избавиться от всех было невозможно. К тому же, Вадик и сам не прочь был порезвиться в "мутной воде". По-прежнему воображал себя писателем, при знакомстве с девушками выдавал себя за студента Литературного института. Кумиром молодёжи был Хемингуэй, "великий Хэм". Его портрет, в свитере, с курительной трубкой во рту, висел у Вадика над столом. Впрочем,  так же одевались и Шолохов, и Симонов, и Эренбург. Они тоже курили трубки и  признавались  пишущей молодёжью образцами для подражания. Псевдоспортивный вид в сочетании с аристократической трубкой никого не смущал. Желая походить на своего кумира, "великого Хэма",  Вадим  завёл себе курительную трубку тёмного дерева с резьбой. Достать её было редкой удачей. Трубку курили солидные и богатые люди, большей частью, иностранцы. В обычных магазинах трубки, да ещё из хорошего дерева, не продавались. Деревянный промысел  народных артелей только начинал возрождаться. В богатом магазине на улице Горького появились расписные хохломские ложки и прочие декоративные предметы. Трубки же считались экзотикой, снобизмом. По наличию трубки определяли  статус человека. Для простых советских людей достаточно было мундштуков и простых папирос, в лучшем случае, сигарет. Витя, как и Вадик, тоже ходил в свитере, правда, не шерстяном, а хлопчатобумажном, но трубки у него не было.  Желая попижонить, он взял её у друга на время. В студенческой столовой полиграфического института, куда они с Вадимом зашли пообедать, Виктор похвастался трубкой перед студенткой-болгаркой. И та, попросив посмотреть трубку, взяла и не отдала назад, прибавив с наглостью, что подарит её своему другу.  Виктору оставалось сделать вид, что трубку ей он подарил. Он так и сказал другу. Тот искренне подосадовал, попенял товарищу, но долго упрекать не стал и скоро смирился с потерей.
 Жизнь представлялась Вадику вечным праздником. К окончанию школы он уже успел вдоволь нашалопайничать, но вкус к авантюрам и приключениям у него не только не притуплялся, но даже усиливался. Доставшийся ему кусок пирога всё ещё казался сладким, хотя временами и отдавал горечью.
 В сущности, эта жизнь нравилась ему, и отдельные неприятности казались случайностями, от которых, при желании, легко можно избавиться. Чтобы скрыться от преследователей, он сменил квартиру, но прежние "друзья" находили его и на новом месте. В последнее время он связался с фарцовщиками, торговавшими старыми иконами. Риск был серьезный, в особенности, потому, что иностранцы рассчитывались валютой. У всех на памяти было "дело Рокотова", кончившееся расстрелом. Большого успеха на этом поприще Вадик не достиг, но бойкости и оптимизма у него не убавилось.
- Погоди, старик, - говорил он другу, - сегодня я работаю на них, а завтра они будут работать на меня.
Он усвоил новый, входивший в употребление в его круге язык. "Работать на паритетных началах", - говорил он, желая сказать о равных с прочими участниками затеваемого дела правах.
Он мечтал стать боссом, воротилой. Свободный от комплексов, умел сходиться с людьми. Самый голос, сочный и свежий баритон, располагал к нему знакомых и незнакомых. У "чувих", несмотря на свою хромоту, он также имел успех. Но не столько богатство манило его, сколько потребность свободы, возможность дать выход кипучей энергии. Из него мог бы выйти неплохой предприниматель, администратор, менеджер.
Однажды и Виктору пришлось принять участие в одной операции с иконами. Вадику нужно было срочно куда-то отлучиться. Он попросил друга подождать его у гостиницы "Метрополь". В знак доверия передал ему завёрнутую в газету икону размером с книгу. Витя ждал его часа два. К нему подходила какая-то женщина, любопытствовала, что он держит подмышкой. Протянув руку, щупала твёрдый край таинственного предмета. Виктор не знал, как от неё отвязаться. Он рассказал об этом подоспевшему другу. "Осведомительница", - рассеял его сомнения Вадик. Это только прибавило  чувства тревоги. Хотелось скорее покинуть опасное место. И друзья, не слишком, впрочем, спеша, направились к метро. 
Вадик писал другу письма, манил в гости. "Старик, у тебя будут кровать, письменный стол, настольная лампа!". И Витя, доведенный до крайности, цепляясь за спасительную соломинку, спешил на зов. В комнате Вадика всё так же пахло дымом дешёвых сигарет. Воздух, самые стены были пропитаны этим едким запахом. В  нём было что-то будоражащее нервы и в то же время обещающее уют, устойчивость налаженного быта. Но всякий раз оказывалось, что письменного стола и настольной лампы нет, а дом оцеплен уголовниками, терпеливо караулившими хозяина.
- Старик! - горячо убеждал друга Вадик. - Подожди немного. Я всё сделаю.
 Однажды, по пути с юга, Лаврик заехал в гости к другу. Туда и обратно он добирался "автостопом". Для Вити это было новое слово. Что такое "доехать автостопом",  он даже не сразу понял. На какой-то промежуточной станции Вадик вышел, чтобы посмотреть город, потом отправился на местный пляж. Там бродил от одной компании к другой, а когда вернулся к месту, где оставил одежду и обувь, обнаружил, что исчезли его ортопедические ботинки. На их месте валялись какие-то старые тапочки. В них он и приехал. Он явился к  другу поздно вечером, почти ночью. Виктор только что вернулся из "города" и даже не сразу узнал школьного товарища. Вадику постелили на диване. Укладываясь на белую простыню и укрываясь одеялом с накрахмаленным пододеяльником, он, желая сделать приятное хозяйке, но, обращаясь к товарищу, полушутливо обронил:
— Ну, старик, если ты всегда так спишь, тебе не на что жаловаться.
 Витя удивился:
- А как же мне ещё спать? Я же не бродяга.
 Зато польщённая любезностью гостя  мать с улыбкой заметила сыну:
— Вот видишь! А ты не ценишь.
С утра  друзья пошли бродить по городу. Виктор расспрашивал, что нового в Москве. Странно было, как-то не верилось, что рядом по пыльным провинциальным улицам шагает его школьный товарищ, москвич, человек из другого мира.  Для Вадика же это было одно из приключений, без которых он не мог жить. Время от времени он напевал:

Но пуля-дура прошла меж глаз
Ему на закате дня.
Успел сказать он и в этот раз:
"Какое мне дело до всех до вас,
А вам ; до ме-ня…"

Это была песня из какого-то кинофильма на американский сюжет. Фильма Витя не видел. В провинции он не шёл. Ни слова, ни жёсткое настроение песни, ни её замедленный понижающийся темп не легли на сердце Виктору. "Значит, вот что теперь поют", - мельком подумал он, не очень вникая в смысл того, что доносил до его слуха голос Лаврика.
Гораздо ближе были ему стихи некоего Есенина-Вольпина, приведённые центральной газетой в ругательной заметке, где автор объявлялся "чуждым и враждебным советскому обществу элементом". Вскоре он был изгнан из страны. У Виктора мелькнула мысль, не родственник ли этот Вольпин Сергею Есенину? Заметку со стихами он вырезал и носил с собой между листками записной книжки.

Я не знаю, зачем я живу.
И чего я хочу от людей,
Населяющих злую Москву…

Злой Москву Витя не считал, но горькая откровенность  этих строк поражала, была близка чувством глубоко пережитого горя. Может быть, кто-то и думал так и выражался в подпольных стихах, но в печати подобные исповеди не появлялись.
Новостью для Виктора оказалось и то, что чуть ли не вся читающая Москва бредила Ремарком. Это была культовая фигура, вокруг которой собирались тянувшиеся к западной жизни молодые люди. Начинающие  писатели подражали то Хемингуэю, то Ремарку. Немногие догадывались, что и знаменитые аксёновские "Коллеги" - советский вариант "Трёх товарищей". Лаврик, следуя моде, взахлёб говорил о "ремаркизме", "жестоком натурализме". Его приятель не разделял этих чувств. Роман, по рекомендации Ефима Семёновича, он читал, но не нашёл в нём родственного звука. Всё, о чём писалось в романе, было бесконечно далеко от той жизни, которой жил Виктор. Восторги Вадима он считал преувеличенными. Прочитал ему несколько страниц из "Тихого Дона" с описанием конных сражений. Вадим был изумлен, но остался "ремаркистом". Западный стиль жизни был ему ближе. Лаврику хотелось ездить в белом бьюике, сидеть в кафе, попивая диковинные коктейли, вообще жить раскованно и красиво, как жили герои Ремарка. Знакомых и приятелей у него хватало, но настоящих друзей, подобных "трём товарищам" Ремарка, не было. Да и откуда  им было взяться? Условия, в которых жили герои "потерянного поколения" на Западе, весь трагический опыт войны лепили людей иного склада. Не было такой дружбы и у Виктора. Приятельство с Юркой Королёвым ещё несло на себе некий романтический налёт юности, что же касается Коли Лыкова или Вальки Самохвалова, то дружба с ними и вовсе мало походила на то чувство, которое связывало "трёх товарищей".
За лёгкость и раскованность отношений с людьми, с женщинами, в особенности, надо было платить. Вечером, ложась спать, Лаврик пожаловался на ощущение неблагополучия по мужской части. Утром вместе с  другом они отыскали где-то на окраине города вендиспансер. Худшее предположение Вадика подтвердилось. Он поспешил домой.

XXXVI

 В сентябре, по случаю печального события, смерти и похорон деда, Виктор оказался в Москве.
Все последние годы дед жил в разладе с женой и державшими её сторону дочерьми. Обиды источили его душу и тело. 
Витя окунулся в скорбь, как в бездонное море. На исхудавшем лице огромными казались наполненные болью, окружённые тенями, глаза.
- Витя, нельзя так переживать, - пыталась  вразумить его соседка Валентина Семёновна.
Она принесла из библиотеки и дала юноше почитать только что вышедший перевод сказочной повести австрийского писателя Зальтера "Приключения оленёнка Бэмби". Молодой человек устроился на кухне. Бабушка раза два выходила, напоминала, что нагорает свет и соседи будут недовольны. "Щас, щас", - отвечал он и продолжал читать. Книга так захватила его, что он  просидел над ней всю ночь.
Дед завещал внуку кое-какие вещи, в их числе хороший тёмно-серый костюм. Он оказался внуку велик. Вернувшись в город, Витя пошёл на тряпичный рынок и, не торгуясь, продал костюм каким-то двум настырным типам, сбившим цену до того, что самим стало неловко. Деньги нужны были позарез. В желудке было пусто. Голод сосал мозг. Летом Витя остригся под машинку. К осени волосы ещё не успели отрасти. Короткая стрижка, как у отбывшего срок уголовника, вызвала подозрение дружинников. Его привели в дежурную комнату, стали допытываться, откуда у него вещи. Он объяснил. Чем он может это подтвердить? У машиниста-соседа в комнате был телефон. Витя назвал номер. Соседи позвали к телефону мать. "Отпустите его, - услышал он голос матери в трубке. - Он больной …".   Говорила ли она это, желая вызволить сына, или и в самом деле так думала? Как бы то ни было, эти слова глубоко оскорбили Виктора. Мать становилась всё более чужим человеком. Она жила по законам и правилам той среды, с которой  он не находил общего языка.
Он поехал на молочный рынок, на вырученные деньги купил пол-литровую банку молока, два яйца и тут же, не отходя от прилавка, выпил то и другое. Торговки смотрели на него, кто с состраданием, кто с подозрением.
Денег от проданных вещей оказалось довольно, чтобы  приобрести в ближайшую поездку в Москву зимние сапоги и шапку "пирожок" из блестящего чёрного меха. На оставшиеся деньги молодой человек приобрёл в ГУМе недорогой, но очень приличный импортный тёмно-синий пиджак в мелкую клеточку, сшитый в одной из стран "народной демократии", красиво сидевшие брюки цвета морской волны и чёрные остроносые туфли, входившие в моду. В городе, где жил Виктор, это казалось вызывающей роскошью. В юноше проснулось сникшее было из-за бедности желание хорошо и красиво одеваться, дух щегольства.
Зимой в кинотеатре Витя повздорил с какими-то ребятами бывалого вида, явно старше его. После сеанса они ждали его на улице, в примыкавшем к кинотеатру дворике. Их было трое. Ни секунды не колеблясь, он  шагнул в тёмный пролёт и тут же получил сильный удар по голове чем-то тяжёлым. Он не упал, но на секунду-другую потерял ориентацию. Словно из тумана донеслись до него голоса:
- Может…? - спросил один, чего-то не договаривая, и похлопал себя по карману.
- Хорош и так, - помедлив, ответил другой.
Когда Виктор пришёл в себя, "пирожка" на голове не было. Налётчики отошли уже шагов на двадцать. Он нагнал их и потребовал вернуть шапку. Бандиты изобразили недоумение. Никакой шапки они и в глаза не видывали.
Стоял сильный мороз. Накрывшись шарфом, Виктор ехал домой в промёрзшем вагоне трамвая.
Отчим с матерью были заняты друг другом и не обратили на юношу никакого внимания. Он нагрел воды и, налив её в таз, стал парить голову, чего делать вовсе не следовало. Соседка Марфа Григорьевна увидела это, когда он уже заканчивал тепловую ванну. Боль усилилась. Не утихала она и на следующий день, и позже.
Несколько раз по вечерам он подходил к кинотеатру, присматривался к прохожим: не мелькнёт ли где шапка "пирожок". Всё напрасно.
Ломящие головные боли не проходили, делались нестерпимыми. Пришлось обратиться в районную поликлинику. Назначили рентген. Посмотрев снимок, врач определил лёгкое сотрясение мозга. При более близком знакомстве с пациентом специалист обнаружил у него глубокое нервное истощение и прописал укрепляющие уколы. В поликлинике Витя познакомился с девушкой, оказавшейся научным работником местной картинной галереи. Она тоже проходила курс витаминизации. На этом сходство их судеб кончалось. Он был никто и ничто, "тунеядцем", она- студенткой-заочницей факультета искусствоведения Ленинградской Академии художеств. Новая знакомая удивила Виктора чистотой и искренностью своего душевного мира,  необычным образом мыслей, своеобразным языком. Она была родом из Костромской области, из тех мест, которые обессмертил своим подвигом Иван Сусанин.
С подобными девушками ему не приходилось встречаться. С ней было интересно. Добродушная наивность новой знакомой удивляла почти детской чистотой. Виктор рассказывал  девушке о своих несчастьях. Тронутая всем этим, впечатлительная и отзывчивая к чужим страданиям она сочувствовала ему. Виктор стал бывать у неё дома. В простой радушной хлебосольной семье ему было хорошо. Он окунулся в мир живописи, архитектуры. Авангард начала века напряжённостью своих поисков, дерзостью мысли ошеломил неофита. Ломая голову над осмыслением новых явлений, он поднимался по ступенькам познания. Из старых журналов с необыкновенными названиями узнал о группах "Бубновый валет", "Ослиный хвост", о Кандинском, Малевиче, Ларионове, Гончаровой, кубизме, лучизме, супрематизме.
У его знакомой  оказалось острое чувство красоты окружающего мира. Однажды, гуляя с Витей недалеко от дома,  по крутому берегу над рекой, она обратила его внимание на заходящее солнце. Пылающий огненный шар медленно и неохотно погружался за кромку земли, зажигая густым червлёным золотом стволы деревьев, стены и крыши домов.
- Днём солнце не красиво, - задумчиво сказала девушка. - На него даже невозможно смотреть. Просто слепящее пятно. А на восходе и на закате оно прекрасно. Восход и закат самое красивое время дня. Помните картину (тут она назвала имя одного из импрессионистов), "Заход солнца"? Я вам показывала репродукцию.
- Да… - сказал Витя, вспоминая глянцевую страницу журнала с изображением заката, и то своё первое солнце, которое он увидел в детстве после беспокойной ночи с бомбёжкой. Алый морозный шар жил с тех пор в его памяти.
  Они ходили по городу. Новая знакомая обращала внимание своего друга на  деревянные дома с затейливой резьбою над окнами и под крышей, рассказывала о людях, которым они некогда принадлежали. Этих людей она называла словом "бывшие". "Он из бывших", - говорила она о каком-нибудь человеке, и перед молодым человеком раскрывалась глубина времени, в котором царили какие-то свои, неизвестные нынешним поколениям ценности. Оказывается, у  этих домов и улиц была история, о чём он еще несколько недель назад и не задумывался.
Девушку-искусствоведа манило всё таинственное, мистическое. Она гадала по картам, по руке, толковала сны. Однажды сказала, что в город приехал знаменитый маг и психолог Вольф Мессинг. Все стремились попасть на его выступление. Подруга Виктора рассказывала о нём удивительные вещи, приглашала вместе пойти на встречу. Молодой человек, хотя и был заинтересован этими рассказами, большого желания увидеть чародея не  проявил. Что-то вроде страха перед встречей с некоей таинственной силой останавливало его. На душе и так было неспокойно. К тому же, в карманах гулял ветер.
 Наверное, в городе было и ещё что-то хорошее, но оно тонуло в мутном наплыве оскорблений, обид, в чувстве безысходности. Общий фон был фоном ночи, не всегда беспросветной, иногда с луной и звёздами, но всё же слишком тёмной. Воздух был суров и резок. Едва вступившему в жизнь юноше казалось, что всё, что он мог дать людям, осталось на дне души как не проросшее зерно, и там было волшебство красок, и тихие ночи, и нежность, и молодое волнение. Но только он мог войти в этот очарованный мир, скрыться за его неприступными стенами.
Неведомыми дорогами ведёт нас жизнь. Может быть, в конце пути и есть какая-то награда за все перенесённые страдания. И для того посылаются нам они, чтобы узнать, зачем мы шли, падали и снова  устремлялись вперёд.

XXXVII

Поезд прибыл в Москву ранним утром. Позади остались бессонная ночь, стук колёс, кислая вонь паровозного дыма, храп пассажиров, шарканье веника подметавшей пол проводницы, вагонная пыль. Вышедший из вагона молодой человек жадно вдохнул воздух открытого пространства. Миновав вход в метро, через мрачноватый подземный переход с крутыми ступенями выбрался на площадь. Ему хотелось как можно скорее оторваться от толпы пассажиров. Растерянные, суетливые, они казались ещё более жалкими и некрасивыми, чем у себя дома. Каждый раз, когда Виктор невзначай встречал кого-либо из них на московских улицах, он испытывал неприятное чувство. Всем своим видом они напоминали ту жизнь, о которой он хотел забыть.
Однажды в центре Москвы у здания ЦК Комсомола остановилась чёрная "Волга". Из неё вылезли два молодых человека в одинаково тёмных костюмах с галстуками и с таким выражением спеси, кичливой наглости, что на них обратили внимание проходившие мимо москвичи, обычно ничему не удивлявшиеся. Это были работники обкома комсомола из нелюбимого им города. Они проникли и сюда. Даже в Москве от них не было спасения.  Не желая быть замеченным, Виктор резко отвернулся и быстро скрылся в толпе. Но им было не до него. Полные собственного величия, они не замечали никого из окружающих.
… Он быстро миновал площадь перед вокзалом, где приезжие в длинных очередях ждали такси, проходными дворами попал на широкую улицу и пошёл по Садовому кольцу к центру. Солнце было за домами. Улицы умывались, застигнутые редкими прохожими. Над асфальтом курился пар. Теплом дышали стены зданий. На остановках цепочками стояли первые пассажиры. Радужными разводами поблёскивали лужи после прошедшего ночью дождя. С шелестом, вздымая облачка водяной пыли, скользили автомобили. Улицы были всё те, дома такие же. Всё шло своим заведённым порядком и не могло остановиться, что бы с кем ни случилось.
 Думая об этом, Виктор поравнялся с высотным зданием Министерства иностранных дел. Далеко уходили вверх светлые стены, вонзаясь в  небо острыми шпилями. В Москве было несколько таких небоскрёбов. Они были разные и выгодно отличались светлым тоном камня от серых и мрачных американских "Вавилонских башен", виденных Виктором в кино и на картинках.
Высотка, открывшаяся взгляду издалека, напоминала Кёльнский собор, знакомый юноше по рисункам и гравюрам. Мысль о сходстве этого здания  с собором в Кёльне пришла к нему внезапно, когда однажды он проезжал мимо в троллейбусе. Полный радостью внезапного открытия он даже поделился ею с какой-то немолодой, интеллигентного вида женщиной, сидевшей рядом. Удивленная таким сравнением она взглянула в окно. Вряд ли она была когда-нибудь в чужих краях, но представление об этом чуде германской архитектуры, должно быть, имела. Москвичи не замечают, мимо каких домов, оград и церквей они ходят, в каких мраморных подземных дворцах, украшенных росписями и мозаикой, бывают. Для них это стало привычным, само собой разумеющимся. Виктор и сам в прежние годы ходил по московским улицам так же бездумно.
Он уже почти миновал здание МИД, когда из массивных дверей одного из высоких подъездов вышли две молодые пары. Рядом с мужчинами, по виду иностранцами, одетыми в дорогие, хорошо и ладно сидевшие летние костюмы, чуть позади, двигались девицы в лёгких платьях. И мужчины, и женщины были красивы; судя по всему, жили лёгкой беспечной жизнью и, конечно, понятия не имели о том, что нёс в себе  попавшийся им навстречу в столь ранний час юноша. Стройный, загорелый, в тёмно-синем пиджаке, в белой рубашке с галстуком, в плавно сбегавших от бедра брюках и чёрных, ещё не потерявших блеска туфлях, он двигался беспечной, лёгкой походкой человека, которому хорошая жизнь не в диковинку. Выглядел он вполне прилично, почти так же, как и попавшиеся  ему навстречу мужчины и женщины. Самые простые вещи смотрелись на нём красиво. Внезапно пришедшая мысль, что он даже в своём бедственном состоянии не хуже этих баловней судьбы, не хуже никого в этой жизни, наполнила его уверенностью в себе.
Встреченные им пары, несмотря на всю их элегантность, были только тени журнальных обёрток. Застигнутые в неподобающую минуту они обнаружили растерянность, свойственную обычным людям. В глазах у них было и лёгкое замешательство, и опасение. Скорее всего, они незаконно провели ночь любви в служебном помещении. Молодой человек на пустынной улице в столь ранний час мог показаться им агентом из службы безопасности, надзиравшей за иностранцами. Он же, мельком взглянув на них, отвёл глаза как от предметов, не стоящих слишком пристального внимания, всем свои видом показывая, что видел кое-что и получше. Внезапно прихлынувшая гордость лёгким ветром несла его по улице.
Миновав длинную, свободную в этот час от машин площадку возле высотного здания, он спустился по Садово-Кудринской к Самотёке. Там,  напротив кинотеатра "Экспресс", куда он бегал когда-то с ребятами смотреть фильмы о войне, свернул направо, прошёл по скверу с роскошной клумбой, в которую много лет назад закатился его мячик, и оказался  на подступах к родному переулку. Каждый раз во время своих возвращений в Москву он  подходил к этому заветному месту, как паломник к святыне. Входил во двор, оглядывал окна, поднимал глаза к трём крайним застеклённым квадратам на четвёртом этаже. Так же поступил он и в этот раз. Переулок был тих, пуст, трамваи ещё не  вышли на линию. Между домами стлался жемчужно-серый туман.
Побродив возле дома, зайдя во двор, оглядев знакомые окна, Витя проходными дворами вышел к зданию театра Советской армии, острыми каменными лучами глядевшему на все стороны света. Перейдя дорогу, оказался перед воротами парка. В этот ранний час парк был ещё закрыт. На решетчатых металлических воротах  висел замок, но рядом была калитка для служащих, через которую он и проник внутрь. Ему хотелось побродить по аллеям, подышать чистым бодрящим воздухом зелени и воды. Пруд дремал под сизой кисеей тумана. На лодочной станции было пусто. Мальчик лет одиннадцати подметал помост. Он  спросил, не желает ли  посетитель прокатиться на лодке.  Никакой охоты дышать сыростью пруда в такой ранний час у Виктора не было. Но столько надежды слышалось в голосе мальчика, что Виктор согласился. Оказалось, юный лодочник катает желающих "за рубль в час". Во время прогулки они разговорились. Оказалось, мать мальчика в тюрьме, тётки не хотят его кормить. Паренёк то и дело откашливался. От долгого пребывания на воде у него болело горло. Они покатались с полчаса.  Расплатившись и уже уходя, Виктор посоветовал мальчику  купить соду для полоскания горла. Но кто знает, как тот понял его? Виктор вернулся, подозвал лодочника и пояснил, что купить надо соду питьевую, а не стиральную. В глазах мальчика засветилась благодарность, как у котёнка, которого мимоходом приласкал прохожий.
Солнце поднималось выше. Дымка над прудом рассеивалась. Ветерок играл кронами деревьев. Погуляв по аллеям,  Виктор покинул парк, спустился вниз, к Уголку Дурова, пересёк широкую автостраду и оказался на Цветном бульваре. Через Неглинку вышел на улицу Горького. Она была уже чисто вымыта. Окна магазинов сверкали. Цокольные этажи чёрного и красного гранита дышали теплом. У магазина "Березка" остановился и долго рассматривал разложенные в витрине на чёрном бархате ожерелья и колье. Дразнящий блеск драгоценностей уносил воображение в далёкую волшебную страну. Так хотелось войти в неё сказочным принцем! Но всё это было из другой жизни, к двери в  которую у него не было ключей.
Миновав Тверской бульвар, тихими, дышавшими уютом, ухоженными  переулками он вышел к Патриаршим прудам. Водная гладь сонно сияла под утренним солнцем. Ажурный белый павильон читальни на дальнем конце пруда ешё не растворял дверей. Пёстрые утки с шумом  взлетали в воздух, разбрызгивая сверкающие алмазные брызги, и, сделав круг, снова опускались на воду. Кругом было чисто, тихо. Молодые матери с колясками сидели на лавочках. Старичок ел булку и кормил голубей. Всё дышало уютом, покоем. Аккуратно одетые люди шли куда-то с деловым видом, никто не хихикал, не гыкал, не отпускал глупых шуток.
 Виктор обогнул пруд и остановился возле семиэтажного дома,  где теперь жил Лаврик, сменивший уже не одну квартиру. Дом был неподалёку от того места, где лет сорок назад девушка с именем Аннушка пролила масло на рельсы, о чём наш скиталец пока ещё по-прежнему ничего не знал. Для романа, в котором это происходило, не настало время всплыть со дна забвения.
Дом был старый, скорее всего, дореволюционной постройки. В нём ещё держалась атмосфера устойчивого московского уюта. Лифты медленные, тяжёлые. Деревянные створки в кабине  надо было закрывать самим пассажирам. Без этого подъёмная машина не трогалась с места.
Виктору нравились парадные солидных московских домов. Он иногда нарочно заходил в какой-нибудь из них. Однажды долго бродил по этажам высокого дома, построенного в конце войны для артистов МХАТ и Музыкального театра Станиславского и Немировича-Данченко. Площадки возле квартир были просторные, двери высокие. Возле одной из дверей на девятом этаже лежали старые стулья, вынесенные хозяевами за ветхостью, но не выброшенные совсем. Он так долго крутился у двери, что  его "засекли" в дверной глазок. Загремела щеколда. Он поспешил вниз и по другому пролёту скрылся в музее-квартире одного из знаменитых основателей Художественного театра. Вход в музей был бесплатный. Юноша пробыл там часа два, наслаждаясь тишиной и респектабельностью квартиры. В умилении он даже признался служителю музея, что  хотел бы работать в таком месте. Лицо заведующего выразило беспокойство. Возможно, он усмотрел в странном посетителе конкурента. Дом, в котором жил Лаврик, был попроще, но и в нём читались следы московского благополучия. И Виктору было приятно оказаться на его лестнице  перед старым скрипучим лифтом.
Были у Панкова и другие приятели из бывших одноклассников. К некоторым из них он несколько раз заходил.  Школьные товарищи знали о его несчастьях. Не желая посвящать их во все обстоятельства, он объяснял своё появление как следствие случайностей или желание повидать старых друзей. Однажды придумал историю о том, что родственники уехали на дачу и не оставили ключей. Поверили ему или нет, но ночевать оставили. Детская дружба оказывалась прочней родственных чувств.
 В прошлый свой приезд Виктор  отправился отыскивать ещё одного одноклассника, Толика Кротова, жившего в двухэтажном деревянном доме возле старой школы. Говорили, что он работает каким-то строительным начальником и может помочь устроиться в Москве. Этот Толик, как, впрочем, и Вадик Лавриков и ещё с десяток одноклассников, ни черта не смыслил в математике, как не блистал и в других науках. Тем не менее, это не помешало ему  неплохо устроиться в жизни, не испытывая никаких комплексов.
- Хочешь на стройку прорабом? - спросил Толик. - Будешь жить в общежитии. Потом получишь московскую прописку, квартиру. Надо только уметь ладить с начальством.
- Какой из меня прораб? Я  же в этом ничего не понимаю .
- Да что там  понимать-то?  Приехал, подписал бумаги - и гуляй.
 Сам Толик именно так понимал свои обязанности.
  - Поедем , посмотришь, - предложил он.
И они  оправились куда-то на окраину, "к чёрту на кулички", как выразился Толик. Там раскинулись кварталы строящихся домов, зияли котлованы, тянулись к небу голые остовы  возводимых громадин, на пути возникали горы разрытой искорёженной земли. Рабочих почему-то не было видно. Москвой здесь и не пахло. От искорёженности ландшафта, безлюдности  остановленной стройки Виктору стало не по себе. Иногда он думал, отчего это в газетах, книгах,  патриотических песнях и кинофильмах с такой неуёмной радостью изображаются москвичи, отправляющиеся на покорение новых земель, на стройки века, и никто ни словом не обмолвился о том, какую тоску испытывают иные из них, оказавшись вдали от культуры, в диком неосвоенном месте. Пробыв там некоторое время, они возвращались героями.  Но мало кто хотел остаться в новых краях навсегда. Кто без боли в сердце "в здравом уме и твёрдой памяти", да ещё в молодом возрасте, когда душа нуждается в ярких впечатлениях, ищет и ждёт праздника жизни, захочет навсегда променять столицу  на захолустье? Разве что те, кто глубоко пресытился Москвой, устал от её бурной жизни, но для этого надо долго плыть по её быстрине.
Шагая с Толиком среди нагромождений бетонных плит, песка и щебня, Виктор думал только о том, как бы скорее покинуть это тоскливое место. От предложения приятеля  он отказался, да и не очень верил, что оно сделано всерьёз. Они вернулись в город. Кротов привел его к старому кирпичному одноэтажному дому совсем рядом с тем местом, где когда-то жил Витя.
- Я тут к одной знакомой, ненадолго. А ты посиди.
Он указал на стоявшую неподалёку лавочку и исчез за полуподвальной дверью. Прошло с четверть часа, потом полчаса. Толик не возвращался.  Вскоре из подъезда вышла девушка. Она назвалась сестрой той, к которой наведался Толик. В её руке был  ломтик хлеба с колбасой.
- Вы с Толиком?  Что же он вас не пригласил?
- Не знаю, - довольно сурово ответил Виктор. Суровость тона уже входила в привычку. "Ласкового телёнка", о котором говорил дед, он напоминал ещё меньше, чем раньше.
- Он там выпивает, закусывает, а вы тут...
 Не получив ответа, постояв, девушка в нерешительности  двинулась к двери, не то с недоумением, не то с сожалением  оглядываясь на  Виктора. До этой минуты ему и в голову не приходило, что тут что-то не так. 
Загадочное, странное действие производила на юного скитальца Москва. Ничего как будто не давала, но неодолимо манила какими-то скрытыми обещаниями, затягивала уютом улиц, площадей и бульваров, своими запахами, суетой и многолюдством каменных коридоров, вольным говором и свободой движений, словно вводила в сон наяву, от которого не хотелось, не было сил и желания просыпаться. Точно так же жили и никогда не просыпавшиеся от этого сна, рождённые в нём москвичи. И многие из приезжих, с чувствительными сердцами, подпадали под влияние этих странных чар. Побывав раз в этом заколдованном городе, стремились вернуться, тянулись к нему, испытав только малую частицу его притяжения. Что же говорить о юной душе, насильственно вырванной из этого желанного плена, равного плену жизни самой!
Москва не то чтобы дразнила своею мнимой доступностью или противилась усилию приезжих завоевать её, она просто оставалась равнодушной к судьбам людей, желавших утвердиться в её каменных кущах. Точно заколдованное царство, соблазняющее миражами, она оставалась неприступной крепостью со своими тайными законами. Впускала в себя, обволакивала соблазнами, но не принимала бедных родственников из провинции всерьёз, на каждом шагу напоминая об их второсортности.
Надо было обладать особыми свойствами, чтобы стать в ней своим человеком. Но и этого оказывалось недостаточно. Чтобы получить московскую прописку, надо было иметь "сильную руку", влиятельных родственников, или подкупать работников паспортных столов, на худой конец - поступать "лимитчиками" на стройки. О подкупах должностных лиц Виктор имел смутное представление. О том, как устраиваются подобные дела, понятия не имел, да и денег на это у него не было. Положение "лимитчика" ему, коренному москвичу, имевшему по логике вещей, право на проживание в родном городе, казалось унизительным. С его наивными представлениями о жизни он был обречён  мотаться между провинцией и столицей, висеть между небом и землёй, прозябать на сонных окраинах периферии, разрывая сердце на части.
Приехать в Москву было просто, но найти ночлег, крышу над головой - сложнее. Где только не приходилось Виктору ночевать! И у родных, и у школьных товарищей, и у случайных знакомых. Однажды его пригласили в общежитие студенты Медицинского института. Они оказались из того города, в котором жил Витя.  Ночью он, по обыкновению, как и всегда на новом месте, не мог уснуть. Утром студенты пригласили его в кафетерий, где, по обыкновению, завтракали перед началом занятий. К столику на высокой ножке, за которым они стояли, подошёл чернокожий студент. Конечно, это был африканец. Соединённые Штаты Америки своих студентов в Советский Союз не посылали. За столиком воцарилось неловкое молчание. Не далее как вчера дети "пробуждающегося континента" устроили пьяный дебош в общежитии с битьём окон и хлопаньем дверями. Им хотелось запугать белых, и в какой-то степени они этого достигли. Виктор слышал об этом происшествии и о том, что отношения с гостями из Африки испортились. У него пропало желание завтракать. Он отставил стакан с кефиром. Негр понимающе ухмыльнулся. Расистом Виктор не был. Наоборот, относился к  "страдающим и угнетённым" из-за цвета  кожи с сочувствием. Но всё чаще слышал об их наглом поведении. Студентам, уже натерпевшимся от высокомерия сыновей африканских князьков,  соседство африканца также, кажется, не очень понравилось.
Сидя на лавочке возле дома, в недрах которого исчез Толик Кротов, Витя почему-то вспомнил об этом случае.
Он ждал товарища почти час. Потом мотался с ним по Москве, сидел в прокуренном скверике МГУ, слушал рассказы приятеля о любовных похождениях, знакомился с его друзьями. У одного, по прозвищу Боря-бармалей, остался ночевать. Боря, вопреки свирепому прозвищу, оказался добрым малым с простой душой. Руки у него дрожали. Временами он запивал. Но в эти дни был трезв и кроток.  После развода с женой, чувствовал себя на перепутье, не зная, куда идти и что делать. Сдержанность Виктора ему понравилась.
- С тобой можно говорить. Ты настоящий мужчина. А Толик болтает, ему ни в чём нельзя верить.
После оскорблений и обидных замечаний всякого рода такие слова было приятно слышать.
Этот Боря-бармалей оказался единственным, кто одолжил Виктору деньги на дорогу, не очень надеясь на возврат.

XXХVIII

Время приближалось к девяти. Лаврик не появлялся. После недавней женитьбы он заметно переменился. Устроился на работу в какое-то бюро. Обществом  бывшего одноклассника  с некоторых пор стал как будто тяготиться.
 Без четверти девять Вадик вышел из подъезда и, сделав вид, что не заметил приятеля, заспешил к троллейбусной остановке. Виктору пришлось ускорить шаг. Троллейбус подошёл. Вадик как инвалид, усиливая хромоту,  по обыкновению, сунулся в переднюю дверь, Витя едва успел заскочить в заднюю. Пройдя через весь салон, он встал перед Лавриком. Тот, не выразив удивления, подал руку.
- Ты так невозмутим, как будто ждал меня, - сказал Виктор.
- Тебя можно ждать всегда, - сухо и отчуждённо ответил Лаврик.
- Как моё дело? - спросил Виктор.
- Понимаешь, старик… - смягчился Лаврик, - тому человеку нужны деньги, большие деньги - и он мог бы прописать. Но у меня есть ещё один вариант.
- Ты обещаешь мне уже два года, водишь за нос, как…
- Вик, я искренне желаю тебе помочь, а ты всё время думаешь, что я тебя лажаю.
- Ладно, - сказал Виктор. - У тебя болезненный вид.
- Полночи не спал. Люська опять истерику закатила. Не отпускает никуда. Даже к работе ездит встречать. Пользуется моей мягкостью. Но я всё равно иногда отваливаю. Скажу, что работаю, а сам паяю с ребятами. Вчера с одним чуваком зашли в "Пекин" и там начеферились по-страшному. Этот парень болтал, что много паяет, а сам после нескольких рюмок коньяка мочился на лестнице седьмого этажа.
- Очень интересно! Надеюсь, сегодня ты выяснишь моё дело...
- Постараюсь, Ну, мне выходить. Пока. Подходи в пять к "Метрополю".
Времени впереди было много. Виктор отправился в Нагатино, в речное пароходство, где, по объявлению, требовались матросы.
- Нужна московская прописка, - сказали ему в отделе кадров.
Он почти не сомневался, что ответ будет именно таким.
Месяц назад он послал в молодёжный столичный журнал свой рассказ. Ответа не получил, и теперь не без внутреннего сопротивления решился зайти в редакцию. В большой комнате, уставленной столами, сидели женщина и лысый мужчина. Волнуясь,  юноша назвал себя. Мужчина с хмурым видом полез в стол, достал тонкую тетрадь.
- Виктор Панков, - прочитал он и, потрясая тетрадкой, глядя в упор  сквозь очки на автора, спросил  прокуренным голосом: - Зачем вы это пишите?
 Молодой человек предчувствовал такой приём. Недаром ему не хотелось идти в редакцию.
Подойдя к столу, он взял рукопись из поднятой, как на митинге, руки  литсотрудника и, ни слова не сказав, направился к двери. Уже выходя, услышал женский голос:
- Правильно делает! Надо же говорить правду.
- Правду? Но какую? О чём здесь пишется? Это же декадентская чепуха, апология пессимизма.
- А я думал, вы поддерживаете молодых авторов, -  обернувшись, проговорил  посетитель.
- Молодых, но не всяких! - крикнул ему вслед литсотрудник.
- Судя по написанному, он не всякий, - подала голос женщина.
 Можно было предполагать, что между собой оба редактора не в лучших отношениях. Мужчина был явно из лагеря твердолобых, женщина придерживалась более либеральных взглядов. Останься молодой человек ещё на несколько минут, и он услышал бы интересный разговор.
- Из-за чего, собственно, автор поднял бурю в стакане воды? - поставил риторический вопрос мужчина. - Кто такой его герой? Никчемный, малодушный неврастеник. Это ли герой нашего времени? И потом, разве в провинции нельзя жить нормальной полноценной жизнью? Вы знаете, я сам из маленького городка. И меня коробит, что автор так презрительно отзывается о простых людях из глубинки.
- Но вы всё-таки не остались там, где родились.
- Я честно выбился в люди. Мне не в чем упрекнуть себя. Я не совершил ни одного поступка, которого можно было бы стыдиться.
- Ну, в наши дни в столице вообще мало краснеют, а поступки можно оценивать по-разному. Чем гордятся отцы, за то могут покраснеть дети. Вы прожили честную жизнь, но это не значит, что все должны или могут жить точно так же. Нет жизней никчемных. Если держаться такого взгляда, тогда с людьми, которых вы относите к категории никчемных, можно делать всё, что угодно.
При этих словах лицо сотрудника, прожившего жизнь "без страха и упрёка", покрылось лёгкой краской досады.
- Не надо презирать людей с чувствительным сердцем, - продолжала женщина. - Человек создан не только для того, чтобы "закаляться, как сталь". В сочувствии и милосердии заключено то, что делает человека человеком. Простите мне невольную назидательность тона, но должна заметить, что именно из среды этих людей выходят художники слова, которым мы или помогаем, или, наоборот, убиваем, гасим искру таланта.
- Я служу делу, а не каким-то отщепенцам с сомнительными талантами. А насчёт милосердия скажу вам, что с такими настроениями я тоже сталкивался. Идя по этому пути, можно дойти до пропасти. Как автор  изображает нашу жизнь? Только в критических тонах. Это клевета на нашу советскую действительность. И потом, что это за язык? "И лишь только в глазах засветилось сознание, взгляд их тут же оплыл враждой".
До сих пор он чувствовал себя не вполне уверенно, но тут  ощутил под ногами твёрдую почву.
- Язык не затёртый, не заглаженный, - не сдавалась женщина. - Вполне в духе героя повести. Язык - это человек. В сущности, языков столько, сколько людей.
- Но правила, законы…
- Правила? Это когда вместо "заяц" пишем "заец", потому что так написал однажды Иосиф Виссарионович?
- Это крайности. Существует норматив, и ему надо следовать.
- Я не говорю об обязательной школьной грамотности. Я говорю о стиле. Язык живой, он не может стоять на месте, бесконечно повторяться в отлитых формах.
- Вам бы в футуристическом журнале работать. Слава богу, их у нас нет!
- А вам бы всё запрещать! В несвободном обществе нет свободных  мыслей, нет и живого языка. До того дошли, что от некоторых рукописей так и несёт стиральным порошком.
- Зато от других тянет чёрт знает чем, не нашим духом, - всё больше раздражаясь, возражал защитник образцового языка. - И не говорите мне, что в рукописи этого молодого человека что-то особенное. Только склонность к декадентству, а, может быть, и того хуже.
Что может быть хуже такого страшного греха, как декадентство, он не договорил. Обоим и так это было ясно - только антисоветчина.
- А эти претензии на роль мыслителя! - продолжал горячиться литсотрудник. ; "Нет у искусства других задач кроме правды и красоты". Подумаешь, какой пророк! В таком возрасте следовало бы быть скромнее.
- Не нахожу ничего претенциозного.- Женщина пожала плечами. - Молодой человек пишет о том, что пережил, передумал. Не каждый приходит в литературу с таким багажом.
Они еще некоторое время препирались. Автор же, из-за которого разгорелся спор, шёл в это время к месту свидания с Лавриком.
- Хелло, старик! - весело приветствовал тот приятеля. - Удачный день! Мани есть. Запошлял пару икон штатникам. Щас подвалим к гостинице "Украина". Потом в " Наци" (так именовался  на его языке ресторан "Националь" на углу улицы Горького и Моховой). А как твои дела?
Виктор рассказал о своей утренней поездке в Нагатино, о визите в редакцию. Вадик хлопнул его по плечу.
- Не горюй. Тут один писатель ищет таланты. Считай, твой рассказ уже в печати. О чём он, кстати?
 Виктор помедил с ответом.
- Понимаешь, -  начал он, - в детстве я слышал одну  легенду о том, что над нами не одно небо, а целых семь.  На седьмом находится рай. Чтобы попасть туда, надо подняться со ступеньки на ступеньку по какой-то лестнице. Но самое главное - не совершать в это время ничего плохого, иначе полетишь вниз. Мы тогда не понимали, что были рядом с этим седьмым небом. Каждый, наверное, когда-то теряет свой рай, счастливое неведение детства. С тобой это случилось, когда у тебя умерла мать. У меня было нечто подобное. Но ты сохранил хотя бы внешние приметы той счастливой страны, я же лишился  и этого. Рая мне не вернуть, но быть хотя бы вблизи от него для меня уже счастье. Горечь утраты делает это чувство ещё острее. Вот об этом я и пытался написать.
 - Интересно, - сказал  Лаврик. - Необычно. Может быть, это и хорошо. Но рассказ рассказом, а я думаю, почему у тебя всё так складывается? Может быть, дело в тебе самом?
- Не без этого. Но думаю, не может один человек быть виноват во всём
- Ты хочешь сказать, что все мы связаны одной цепью? "И потому не спрашивай, по ком звонит колокол..."?
- Похоже, что так.
Несколько шагов они прошли молча.
- Как ты думаешь, старик, есть на свете судьба? - нарушил молчание Лаврик.
  Виктор аожал полечами.
- Кто знает? Может быть. Я много думал о том, какая сила ведёт нас по жизни? Почему с нами случается то, а не другое?
- Ты философ! -  сказал Лаврик.
Но  долго останавливаться на  серьёзных предметах было не в его привычках.
- Не горюй! - добавил он. - Мне почему-то кажется, что у тебя всё ещё будет хорошо и мы ещё увидим твой рассказ в журнале.
Это было похоже на сказку, но в неё так хотелось верить и тому, и другому.
Возле гостиницы "Украина", внушительного высотного здания с цокольным этажом из тёмно-красного гранита, Лаврик подскочил к подъехавшему такси. Из машины вышли двое иностранцев. О чём-то говоря и жестикулируя, Лаврик прошёл с ними в вестибюль и пропал в лифте. Приятель остался ждать его внизу. Он оказался за низким столиком с двумя туристами из Бухареста. Смешивая романские слова с русскими и международными, они разговорились. Примерно через полчаса из лифта показался Лаврик. Лицо его светилось радостью.
- Всё о,кей, старик! - ликующим голосом объявил он, подходя к столику. - Едем в "Наци".
На стеклянной двери ресторана, как почти всегда в вечерние часы, висела табличка: "Свободных мест нет". Пожилой седоватый швейцар в куртке и брюках с золотыми галунами, в надвинутой на потный лоб форменной фуражке, осаживал желающих попасть на разгорающееся за дверями пиршество жизни. Лаврик пробился ближе к этому ангелу с огненным мечом. Впрочем, на гневного посланца небес этот привратный страж, как и все подобные ему, был мало похож.
- Привет! Как жизнь, старик? Иван Палыч там?
Швейцар хотел было сказать "местов нет", но осёкся и вместо этого проговорил: 
- Там. Пройдите, пожалуйста.
"Иван Палыч" звали метрдотеля.
Ловкость Вадика вообще была удивительна. Не только проникнуть в битком набитый ресторан, но пообедать и выпить без копейки в кармане для него не составляло труда. Как-то приятели зашли утром в кафе. На старой квартире у Вадика не удалось даже умыться, и Виктор первым делом поспешил к умывальнику. Когда он вышел из туалета, Лаврик уже сидел за свадебным столом в совершенно незнакомой компании. Он только что произнёс тост, выпил и теперь с аппетитом закусывал.
- Мой друг! - отрекомендовал он Виктора, усаживая его за стол рядом с собой.  - Понимаешь,- рассказывал он  вполголоса. - Люди простые. Подошел, назвался помощником распорядителя…
Подобных фортелей у него было в достатке на все случаи жизни. Вот и теперь, заняв место за столиком, где уже сидели в ожидании клиентов две раскрашенные девицы, он принялся говорить преувеличенно громко,  рассказывая о том, какой приятель ему метрдотель, и при каких пикантных обстоятельствах они познакомились. Говорить - была его мания. Он говорил всегда и везде, и ему было приятно слушать звук собственного голоса. Кроме того, это давало иллюзию важности той жизни, которую он  вёл. "Казаться" и "быть" означало для него одно и то же. Он говорил о знакомых артистах, дипломатах, дочери посланника из какой-то южной страны, о писателях, продавцах дефицита, тонкостях кухни ; казалось, он всё и всех знал, и для него не было ничего невозможного. Девицы, делая вид, что им всё это нисколько неинтересно, прислушивались.
-  Зачем так много говорить? - пробовал остановить его Виктор.
-  Старик, ты не светский человек! - отвечал Вадим.
 Вдруг он накинулся на официантку.
- Разве это шашлык? Позовите метрдотеля!
- Шашлык как шашлык, никто не жаловался.
- На Кавказе такой шашлык не подали бы на стол!
- Да? А вы были на Кавказе?
- Не будем выяснять, был ли я на Кавказе. Метрдотеля!
- Хорошо, сейчас.
- Вот ты увидишь, Вик, он нам сразу переменит, - подмигнул Лаврик.
Это был его обычный приём, помогавший насытиться впрок.
-  Не будь фраером! Ты же съел почти весь шашлык. И не называй меня Вик!
- Хорошо, старик. Но я могу съесть ещё. Смотри на жизнь легче. Что наша жизнь? Игра! Правда, девушки?
Девицы посмотрели на него оценивающе, но ничего не ответили. Видимо, в их глазах он не выглядел человеком, сорвавшим крупный куш. Желая поднять себя в их глазах, он заказал ещё бутылку сухого.
- Может быть, довольно? -  недовольным тоном возразила официантка.  - В прошлый раз вы не заплатили полностью по счёту.
- На этот раз всё до копейки!
Лаврик похлопал себя по карману. Он продолжал хорохориться, но что-то не ладилось. То ли он взял слишком резвый ход, то ли девицы ждали клиентов побогаче. Закадрить их не удалось.
Уже темнело, когда  Виктор и Вадим вышли на улицу. Начинался дождь.
- Старик, - разомлев от вина и сытости, слегка заплетающимся языком говорил Лаврик, - я бы тебя... пригласил… Но Люська… У меня есть один бардачок, вроде моего бывшего. Поедем. Вот, кстати, и троллейбус.
 Жена Лаврика и в самом деле не выносила присутствия чужих по ночам. В последний раз Виктор явился к ним подвыпившим и напугал её. И потом, бросив нож, который схватил сгоряча, гладил её дрожащее в рыданиях тело, а Вадик сидел рядом, и ему вряд ли всё это нравилось. Ведь его жена могла стать женой друга, стоило тому только пошевелить пальцем. Но он этого не сделал ; и Москва опять ушла от него.
- Нам сходить, - сказал Лаврик.
Дождь лил уже всерьёз, и они скоро промокли.
- Кстати, чтоб ты знал, - поёживаясь, говорил Лаврик, - хозяина зовут Яков. У него сегодня малина. Откинулась из зоны его маруха. Я тебя представлю - и сразу домой.
Миновав проходные дворы, приятели подошли к какому-то двухэтажному дому с облупленной штукатуркой. Возле двустворчатой окрашенной коричневой краской двери с позеленевшей медной ручкой Вадим остановился и позвонил. Послышались шаги, кашель, и хриплый мужской голос спросил:
- Кто там?
- Свои!
Дверь приоткрылась на ширину цепочки ; и в проёме показалось дублёное всеми жизненными ветрами лицо с ёжиком чёрных, тронутых сединой волос. Тяжёлый хмельной взгляд окинул стоявших у порога людей, особенно внимательно остановился на лице незнакомца.
- Впусти, Яков. Мы промокли, - проговорил Вадим, ёжась от холода.
- А, Хромой!
 Хозяин ещё раз взглянул в лицо Виктора.
- Человеку надо переночевать! -  сказал Вадик, перехватив взгляд хозяина.
- Ты его хорошо знаешь?
- Как самого себя.
Дверь захлопнулась, загремела откинутая цепочка.  После чего дверь растворилась шире. Яков оказался невысоким, коренастым, крепкого сложения человеком.
- Мы - не глина, дождь - не дубина. Не размокнем! - сказал он, пропуская гостей.
Пройдя по тёмному коридору, пахнувшему кислой капустой, друзья попали в комнату. Там было полно народа. На раздвинутом и покрытом скатертью столе мутно поблёскивали бутылки с водкой, тарелки с закусками. Женщина лет тридцати подмигнула Вадику.
Тот просиял.
- Ну, Витёк, я, кажется, остаюсь!
- А как же Люська?
- Ну что, старик, Люська, Люська! Свет на ней клином сошёлся, что ли?
Яков ударом ладони выбил пробку из бутылки и принялся разливать водку по стаканам. Сидевшей рядом женщине со светло-русыми волосами и серыми глазами налил первой. Что-то  особенное было в её увядающей, усталой, жёсткой красоте. Во взгляде, которым она смотрела на всех сидевших за столом,  сквозило что-то отсутствующе-напряжённое, как будто она всё ещё видела картины, незримые присутствующим..
Яков взял в руки гитару. Заговорили забытые струны, и вернулось назад время, когда все были молоды, смелы и счастливы.
Всё плыло в сознании Виктора, и на песню отозвался тот продолжавший жить в нём мальчишка, который  пел с ребятами  в тёмных парадных "Мурку", "В нашу гавань заходили корабли", дерзкий, счастливый, украдкой куривший. Он закрыл глаза и в горячем пьяном чаду удержал на несколько мгновений тени ушедшей жизни.
Он проснулся, когда все ещё спали. Вадика в комнате не было. Виктор нашёл его на кухне. Тот мертвецки  спал на брошенном на пол матраце под сбившимся одеялом рядом с женщиной.
Виктор с трудом растолкал его. Вадик долго, обалдело сидел на грязной  подстилке. Оба чувствовали себя отравленными  и только, когда вышли на улицу и вдохнули свежего воздуха, пришли в себя.
- Ну, сегодня будет истерика! - сказал Вадик и со вздохом прибавил:  ; Ничего, отвертимся. Что-нибудь придумаем. Надо позвонить домой, потом на работу. А вечером встретимся. Я постараюсь что-нибудь сделать.
Виктор только усмехнулся. Он знал, что Вадик обещает то, что почти никогда не может исполнить.

XXXIX

У памятника Пушкину они расстались. Виктор долго ходил по улицам, вспоминая события этой ночи. Печальное лицо женщины, сидевшей рядом с Яковом, не уходило из внутреннего зрения. Видно, отсидка далась ей нелегко. Почему-то вспомнились морщинки на помятом со сна лице Вадика, припухшая синева под глазами. Да и сам  Виктор, вероятно, выглядел не лучше.
Вечером он вернулся в Пушкинский сквер, сел на лавочку напротив фонтана. Струи его играли красками, переливаясь из красного в жёлтое и зелёное, словно перья сказочной птицы. Облаком висела влажная пыль, окутывая полупрозрачной кисеёй сидевшие на противоположной стороне парочки. В воздухе стоял густой аромат едкого сладковатого сигаретного дыма, смешанного с запахами духов и помады. Казалось, сам воздух, гранит парапета, лавочки, гравий под ногами - всё пропиталось этими запахами. Из вечера в вечер здесь назначались свидания, завязывались знакомства. Курение было негласным обязательным условием этого места, знаком определенного образа жизни.
Вечерняя реклама огненной рекой текла над крышей высокого серого здания "Известий". Думать не хотелось ни о том, где искать ночлег, ни о том, что будет завтра. То чёрное и страшное, что мучило, отходило куда-то, растворялось, как стены далёких домов в водяном облаке фонтана.
Однако надо было идти. Он сделал усилие и встал. В ближних улицах было уже темно, тихо. Парочки целовались в укромных уголках Рождественского и Страстного бульваров. На тёмном, пятнистом небе, устланном атласными хлопьями светлых облаков, круглилась поблёкшая, усталая жёлтая луна. Надо было искать пристанище. Он позвонил "отличнику", предложил встретиться. Тот отказался, отговорившись занятостью. Он готовился к "защите диплома" и чувствовал себя, по его словам, "без пяти минут инженером". Перед ним открывалось многообещающее будущее, в котором он намеревался оставаться отличником. Сомнительные знакомства были ему ни к чему.
Виктор зашел к другому однокласснику, с которым дружил с первого класса. Тот  уже не жил на прежнем месте, в старом ветшавшем мрачном доме с чёрными лестницами, прятавшемся среди закоулков. Его мать приняла бывшего товарища сына без всяких расспросов.
Переночевав, с утра Витя снова оказался на полной свободе, не зная, где преклонит голову вечером. Пошатавшись по улицам, к полудню забрёл на Тверской бульвар. Там на скамейках играли в шахматы, шашки, домино любители чуть ли не со всей Москвы. Их гнали с одного бульвара, они перекочёвывали на другой. Так, со Сретенского бульвара они добрались до Тверского.
Тут можно было встретить стариков и молодых, внешне благополучных, и неустроенных, довольных, и озлобленных жизнью, кандидата наук,  и артиста, трезвенника, и алкоголика; тут были простаки, и доки, наивные любители, и настоящие мастера игры. Одни приходили, чтобы заглушить безумную тягу к водке, другие, чтобы забыть о горе,  третьи просто коротали время. Бешено несущаяся жизнь оставалась за узорной решеткой бульвара. Это был маленький Эдемский сад для усталых и раненых душ, и ангел с огненным мечом не стоял у входа. Игроки являлись на бульвар часам к одиннадцати дня, сразу после завтрака, и оставались, делая перерыв на обед, до ночи.
"Ешьте меня, волки, но я не гуляю в вашем лесу. Я хожу на Тверской бульвар, где нахальный Дьякон, играющий на коньяк, обижает смиренных братьев, и пьяный Маляр учит интеллигентов логике игры", - записал  начинающий литератор в свой карманный блокнот.
Маляр было прозвище одного из игроков, вероятно, по профессии, которой некогда добывал себе хлеб этот человек. Теперь же, если и работал, то от случая к случаю. Трезвым на бульваре его никто не видел. Неверной рукой едва двигая шашки, он бормотал что-то невразумительное и вдруг ослеплял всех, кто следил за его игрой, неожиданным ходом.
Среди излечившихся от пьянства был чернявый, желчный и молчаливый человек лет пятидесяти. Играл он вдумчиво, строго по теории, и выиграть у него было непросто. По всей видимости, он прошёл курс лечения в больнице и теперь переживал период мучительного отвыкания от спиртного. Игра в шашки помогала ему забыться, сжать, сократить время до вечера.
Не все из страждущих так мужественно и внешне спокойно  переживали переходную пору. Кто-то, махнув рукой, срывался, снова погружаясь в блаженно-мутное море - и зелёный змий радостно встречал его, обвивая и увлекая вглубь.  Один из таких неустойчивых, дрожа всем телом, беспокойно ёрзал на скамейке, поглядывая  в сторону гастронома. Чтобы обмануть жаждущий алкоголя организм, хроник шёл в ближайший киоск с газированный водой. Игольчатые пузырьки кололи раздражённые нервы. Выпив шипящий газами стакан воды, недавний алкоголик пьянел. Язык начинал заплетаться, глаза  сверкали стеклянным блеском, но дрожь прекращалась.
Почти все имели прозвища. За одним закрепилась кличка Синявский, по той причине, что он много и быстро говорил. Вадим Синявский был всеми уважаемый футбольный комментатор. Его бульварного двойника звали Игорь. Он был корреспондентом какой-то газеты и как почти все представители этой беспокойной профессии, частенько прикладывался к стаканчику. Другой, степенный, седой, но ещё бодрый старичок носил имя Моисей, вероятно, по фамилии. Был нервный, припадавший на одну ногу и опиравшийся на палку, бывший фронтовик Женя. Поймав противника на какую-нибудь комбинацию, начинал частить: "Неужели ты не видел? Неужели ты не видел?".
Каждый день занимал место на лавочке Философ.  Он не был сильным игроком. Гораздо больше его занимали разговоры, рассуждения о жизни. Когда вышел на экраны фильм "Идиот" с Юрием Яковлевым в главной роли, Философ несколько раз заводил речь о пошлости и мелочности человеческой. "Идиот, - осуждающе повторял он слово, которым называли князя Мышкина окружающие. - Сами они идиоты. Хорошего человека затравили. У нас это любят". И Вите слышалось нечто сочувственное в словах Философа, видимо, не понаслышке знавшего о подлости людской. Этот человек вспоминал о печальной участи Есенина. Фраза из какой-то газеты 1925 года засела в его памяти: "Вчера на простом шнурке от ботинка удавился поэт Сергей Есенин". Эта цитата из репортажа какого-то газетчика, погнавшегося за сенсацией, желавшего поразить публику, прилетела на Тверской бульвар чуть ли не через сорок лет как голос далёкого, не сказочного, а реального времени. О поэте в те годы говорили мало, и каждая подробность его жизни и смерти звучала откровением.
Чуть ли не вся пестрота человеческих типов собиралась тут. Но самой яркой личностью Тверского бульвара был "дьякон", Павел Александрович Добровольский.
Он появлялся ближе к обеду, иногда часам к пяти. Если же его не было в означенное время, бульвар беспокоился: "Что-то нет  Добровольского". - "Да вон он идёт", - объявлял кто-нибудь из наиболее зорких, вглядываясь в толпу людей, спускавшихся  по лестнице бульвара, на которую задумчиво, склонив курчавую голову, взирал со своего высокого мраморного постамента закутанный в плащ Пушкин.  Не раз, конечно, видел он приметливую фигуру дьякона и, кто знает, попадись она ему при жизни, не отпечаталась бы её физиономия в каком-нибудь из его набросков?
Добровольский приближался к играющим и сразу же приковывал к себе всеобщее внимание. Почти всегда хмельной, в дорогом чесучовом костюме-тройке с галстуком-бабочкой, с масляно блестевшими глазами и лоснящимся румяным лицом он больше походил на дельца или артиста из мира богемы, чем на служителя церкви. Говорили, что за непотребное поведение с него сняли сан. Те, кто видел его на службе в церкви, передавали, что он был серьёзен и даже светел. Но, сняв рясу и оказавшись за порогом церкви, преображался, становясь распущенным. Впрочем, кто знает, что происходило в его душе?
Дьякону охотно уступали место. Он закуривал. Не глядя, вынимал из карманов скомканные купюры разного достоинства, а подыскав нужную, небрежно протягивал её кому-нибудь из стоявших рядом. Лениво, барственно ронял:
- Сходи-ка за папиросами.
В первое же знакомство вздумал послать и Виктора. Тот  отказался.
- На посылках не состою.
Добровольский внимательно посмотрел на него.
 В этот раз Павел Александрович уже с обеда был на бульваре и, судя по всему, под хмельком. Он играл в шашки с каким-то старым местечковым евреем. Тот страшно волновался, руки у него дрожали, голова тряслась, но азартен он был, как молодой петух. Добровольский поддразнивая его.
- Всё! Ви проиграли, - объявлял он, едва  противник протягивал руку к шашке.
 Тот вскидывал голову. Глаза его сверкали гневом.
- С вами нельзя играйть! На бога берёте? Он же на бога берёт!
- Да ви играйте, ви играйте. Азухенвейн, сказала королева… - потешался Добровольский.
- Ви не умейт играть! Он же не умейт играть! - горячился старец, теряя шашки и прозревая свое неминучее поражение.
- Что за вопгос? Ну что за вопгос? - кокетливо играя интонациями, забавлялся Павел Александрович.
Увидев Витьку, он протянул ему руку.
- Сыграем на коньяк? Десять партий! - предложил он.
Денег у Вити не было, но он согласился, будучи уверен, что выиграет. Так и случилось. Все десять партий Добровольский проиграл. Купив в Елисеевском бутылку "Арагви", они пошли к  Павлу Александровичу домой.
Жил он неподалеку, в Козицком переулке. Квартира на первом этаже под аркой напоминала дворницкую, каковой, вероятно, и была в прежнее время. Дверь выходила в подворотню. Две полутемных комнаты, стол, диван, иконостас с зажженными лампадками. Добровольский достал из буфета початые банки с рыбными консервами, фрукты, разложил и расставил все на столе. Выпили по рюмке-другой. К закускам хозяин почти не притрагивался.
-  Ну, ты закусывай. Бери лимон, паштет, - угощал он гостя, широким жестом обводя стол.
Виктор быстро опьянел, стал жаловаться на жизнь, на судьбу. Полумрак располагал к откровенности.
Добровольский, не глядя на юношу, задумчиво покуривал. Он не любил серьёзных разговоров. Чужие горести мало трогали его.
- Вот так, - закончил Виктор свой рассказ. - Что делать дальше, как жить, не знаю.
 - М-м… - промямлил Павел Александрович. - Ладно, не грусти. Я тоже в молодости чего-то хотел,  стремился в "горнии". Вот…
Он покопался в кипе старых бумаг, вытащил пожелтевший лист старой церковной газеты "Московская патриархия", ткнул пальцем в то место, где стояла его фамилия.
- Ты думаешь, я не знаю, что грешен? Думаешь, истина Божья затемнится оттого, что я пью? Ты этого не поймёшь, но слушай. Я буян, шпана, пьяница Пашка Добровольский. В святые не лезу. Нас таких много. Христос на землю пришел ради кого? Ради праведных? Ради грешных. Мне перед ним и отвечать, и никто мне здесь не указ. Простит или не простит ; его воля. Может, не так уж я и виноват. Понял?
Пришла его старуха-мать.
- Опять пьешь, Павлуша? Грех это. Сегодня же пост.
- Да мы, мать, немного...  Допьём - и баста.
В комнате казалось, что хмель почти не действует на него. Но на улице его развезло. Он шатался. Иногда его так поводило в сторону, что спутнику с трудом удавалось удержать от падения тяжёлое тело грешника.
- Перебрал я сегодня, - говорил поп, тряся головой, словно желая стряхнуть с себя тяжесть опьянения.
Речь его замедлилась. Он с трудом произносил слова, боясь оговориться. Качался, тупо смотрел перед собой. Но стоило оказаться рядом какой-нибудь женщине, он наклонялся к ней и, не стесняясь, говорил ей о своем желании. Женщины шарахались в сторону. Добровольский наклонялся к спутнику.
- А девочку ты мне когда приведёшь?
  Виктор никогда ему этого не обещал, но ни удивляться, ни возражать не стал. "Девочки" были тайной  слабостью Добровольского, на которую он въявь не решался.
Иногда без всякой связи спрашивал:
- Ты доволен? Нет, ты доволен?
- Простите, чем?
- Нет, скажи, ты доволен Павлом Александровичем Добровольским?
- Знаете, что я вам скажу? Я - не нищий, а вы не благодетель.
 Добровольский  тут же свернул нахальство.
- Тоже правильно… Ох, и пьян я сегодня! Слушай, что я тебе скажу, - он доверительно нагнулся к Виктору, дохнул жарким коньячным запахом. - Хорошо живут только с деньгами… Я умею делать деньги… Потому что я сильный мужик. Понял? Я сильный мужик… Просто так меня не взять.
Он пьяно усмехнулся.
- Одну машину, "Победу", отобрали, а "Волга"-то осталась… Ладно, я много говорить не люблю... Еду на свою вторую квартиру. Останови  такси.
  Насчёт "Волги" и второй квартиры Виктор не очень-то поверил. Само опьянение Добровольского казалось ему наигранно преувеличенным, но ложь так густо вилась в воздухе, что сомневаться или возражать не имело смысла. За эти дни Витя наслушался столько вранья, что стал просто пропускать все эти словесные фигуры мимо ушей. Чем меньшее место в жизни занимал человек, чем больше ложного самолюбия было у него, тем больше он врал, приписывая себе несуществующие достоинства и заслуги.
 Мысль о ночлеге беспокоила Виктора. Выждав момент, он спросил:
- Павел Александрович! У вас нельзя сегодня переночевать?
Добровольский замялся, даже как будто немного протрезвел.
- Я бы… взял тебя к себе, но, понимаешь, у нас …э-э… режимная дорога… и всё такое… Езжай в Загорск… в Лавру… к дьякону Николаю… скажешь, от меня.
- А вы дайте мне записку к этому дьякону.
- Не... Писать ничего не буду. Скажешь на словах. Ну, мне пора. Вот, возьми.
И в руке у Виктора оказался металлический рубль. Добровольский влез в такси.
Молодой человек провёл ночь в Пушкинском сквере возле фонтана, затерявшись  среди влюблённых парочек; сидя на лавочке, немного подремал. А утром поехал на вокзал и с какой-то головокружительной лёгкостью стал предлагать кому попало купить у него рассказ. Его обходили стороной, кто равнодушно, кто с насмешкой. Виктор остановил каких-то провинциальных девчушек. Потрясая рукописью, стал что-то объяснять. Странный полубезумный молодой человек то ли испугал девушек, то ли вызвал у них сострадание. К его безмерному удивлению, девушки дали ему десять рублей. Рукопись была им не нужна. Оглядываясь, они пошли дальше.
В ту же минуту настроение молодого человека резко изменилось. Не было сил покинуть кипящий, огромный, равнодушный и чем-то неотразимо привлекательный город. Он чувствовал себя снова счастливым муравьём в родном муравейнике, вход в который не успел закрыться. Приняв вид заправского москвича, не имеющего ничего общего с заботами уезжающего и приезжающего люда, Виктор стал удаляться от вокзала. И как только попал в струящуюся реку улицы, снова вздохнул свободно. Миг расставания отодвинулся.
В каком-то кафе поел и выпил. В гостинице "Минск" снял номер на одну ночь. Принял душ, побрился и выспался.

XXXX

 На следующий день, часов в девять утра, он подошёл к дому Лаврика. В телефоне-автомате на углу набрал номер.
- Алло! - раздался в трубке знакомый голос.
- Это я, - сказал Виктор. - К тебе можно?
- Давай, старик!
На старом гремучем лифте Виктор поднялся на шестой этаж. Вадик был не один. У него сидели новые знакомые, двое молодых людей Сергей и Тарасик.  Лаврик шепнул, что у Серёги протез. Он будто бы потерял ногу во время венгерских событий и теперь живёт на пенсию и без московской прописки, с нарушением паспортного режима. По рассказам Вадима, это была легендарная личность. Будучи офицером советских войсках в Восточной Зоне Берлина, во время отпуска, переодевшись в штатское,  по поддельным документам проник в Западный Берлин и прожил там трое суток, ночуя в дешёвых гостиницах. Жизнь "за бугром", как всё запретное, представлялась ему заманчивым раем. Так думали и некоторые немцы из ГДР. Все, кого манила свободная жизнь, перебегали на ту сторону разделительной полосы. Впрочем, перебежчики были и с другой стороны. Берлинская стена ещё не появилась. Холодная война только начиналась.
Несмотря на свою относительную малость, Западный Берлин поразил Сергея небоскрёбами, многолюдьем улиц. Попадались, правда и остовы разрушенных бомбами  и снарядами зданий, черневших оскалами выбитых окон. окружённых красным исподом кирпича. Он то и дело останавливался возле витрин магазинов, взиравших на него с чувством превосходства, с нескрываемой усмешкой, дразнивших бесчисленными сортами колбас, кофе, пивных банок и баночек. Рекламы кока-колы играли разноцветными огнями. Бедняками жителей ГДР назвать было нельзя. Они пили кофе с густыми сливками, пользовались благами бесплатного образования, медицины и отдыха. Среди них не было безработных. Одежда и обувь, мебель, произведённые в ГДР, считались престижными товарами по качеству и дизайну во всей Восточной Европе. Но за всё это приходилось платить свободой.  К тому же, людям всегда хочется большего. Запах свободы, доносившийся из Западного Берлина, опьянял. Запретный плод казался особенно сладким. Нужно было сделать только шаг, сопряжённый, конечно, с некоторым риском, но в случае удачи счастливчиков ожидала сладкая жизнь.
Сергей сделал этот шаг, вернее, полушаг, потому что намерен был вернуться. Изумлённый обилием продуктов в витринах магазинов, он сначала не обратил внимания на забитые дешёвой бижутерией, фигурками, игрушками и разнообразной печатной продукцией книжные киоски, красочные афиши на тумбах. Но вскоре как человек, знавший, какой книжный голод по запрещённым книгам и журналам испытывают люди в Советском Союзе,  загорелся желанием купить что-нибудь из недоступных на родине изданий русских эмигрантов. Он надеялся увидеть роман Владимира Набокова "Лолита". Радиостанции "Свобода", "Голос Америки" трубили о нём чуть ли не каждую ночь.
Эту книгу он не увидел. Зато с глянцевых обложек журналов улыбались полуголые красотки. Насмотревшись на них, он обратил внимания на то, что рядом улыбались фотографии нацистов. Зайдя в какой-то пивной бар, ещё больше был удивлён,  увидев на стенах фашистскую символику. "Heil Hitler!" и "Sieg heil!" ревели глотки собравшихся там молодчиков.  Сергей  спросил себя, не в мюнхенский ли кабак тысяча девятьсот тридцать третьего года накануне пивного путча попал? Он достаточно разбирался в немецком, чтобы понять, о чём  здесь горланят. Нет, это был не тридцать третий год. Здесь мечтали о реванше, о возрождении армии, атомной бомбе, новом походе на восток. Военные преступники, приговорённые к расстрелу, заменённому двадцатью годами тюрьмы, выходили на свободу, не досидев и половины назначенного срока. Некоторые из  них жили открыто, занимая важные посты в деловой и политической жизни.  Всё это не было новостью для советского офицера, ежедневно имевшего дело с политинформациями для личного состава. Но  то, что он увидел и услышал, поразило его.
Три дня пролетели, как череда сновидений. Он вернулся в Восточную зону слегка ошалевшим от всего увиденного. Его отлучка не осталась незамеченной. Вскоре его перевели в армейские части, расположенные в Венгрии. Там его и застали венгерские события 1958 года. У него уже были сомнения, зачем вообще надо было ввязываться в эту заварушку? Жили бы себе эти венгры, как хотят. Но долг офицера требовал его участия в усмирении восставших. Их было довольно много, хотя и не весь народ готов был поддержать выступления инсургентов. Оружие советским военнослужащим было запрещено не только применять, но и носить  вне расположения части. Знавшие это повстанцы нападали на них открыто. Один из таких молодчиков выстрелил Сергею в ногу разрывной пулей. Началась быстротечная гангрена. Ногу ниже колена пришлось отнять.
Лаврик представил Виктора как "старого школьного товарища". Новые знакомцы  отнеслись к нему с полным безучастием.
Была суббота. Выходной день. И вскоре к компании присоединился Борька Рубин. Неожиданно появился длинный худой парень с замашками блатного, из тех, кто всё ещё требовал с Лаврика мифический долг. Витя помнил его по старой школе. Он учился, кажется, классом ниже, был и тогда довольно противным, сопливым пацанёнком. С ним была какая-то деваха. Отставляя мизинец с длинным ногтем, усиленно изображая блатного, парень жеманно цедил: "Мене жи надо зелать миникюр". Его появление было встречено враждебно. Уловив это с нервной чуткостью не раз битого вора, малый дал задний ход, пообещав вернуться, как только купит бутылку вина. В ожидании его возвращения Виктор нашёл какой-то тяжелый предмет, который мог бы пригодиться в драке. Но длинный не вернулся.
В комнате было накурено. Струя свежего воздуха из открытого окна с трудом вползала в помещение. На столе стояла бутылка почти допитого дешёвого портвейна. Становилось скучно. Вадик спустился вниз на два этажа и привёл с собой каких-то двух девах, работниц швейной мастерской. Он не был слишком разборчив на этот счёт. Но что-то не клеилось. Девицы ушли. Выпив и поговорив довольно бестолково ни о чём, вся компания выкатилась на улицу. Виктор показал привезённые с собой тоненькие книжечки, старые издания "футуристов-заумников": Хлебникова, Петникова и Кручёных, напечатанные на жёлто-серой бумаге в двадцатые годы. Оказалось, для Тарасика эти имена не в новинку. Он попросил книжки на время, чтобы "отксерокопировать", а копии продать, поделившись доходом. В простоте душевной  Виктор отдал ему книги. Поговорили о новой поэзии. Всё казалось только ростками, бледно-зелёными, несмелыми по сравнению с прошлым. Вот тогда были имена! Рубин назвал несколько имён,  которых никто из присутствующих не знал, и объявил, что все  прочие в сравнении с ними гроша ломаного не стоят!

Флибустьеры мы, авантюристы
По крови упругой и густой, -

переглянувшись с Лавриком, торжественно произнёс он.
 Тарасик и Серёга не поддержали энтузиазм  попутчика. Рубин им не понравился занозистостью тона, самоуверенной манерой держаться, готовностью сцепиться в споре по малейшему поводу. Не найдя сочувствия, тот отвернулся и зашагал прочь. Виктор и Вадим поотстали. Случайно взглянув  в  лицо друга, Витя уловил в нём что-то, ранее не бросавшееся в глаза, какую-то нерусскую отчётливость в чертах красивого лица.
- Старик, ты еврей? - спросил он, удивляясь вспыхнувшей догадке.
- Еврей.
- А что ж ты раньше не говорил?
- Ты не спрашивал.
И правда, за все годы знакомства эта мысль впервые пришла  Виктору в голову. В школьные годы национальные различия почти не замечались. Витя дружил с Наилем Садековым и думать не думал, что это татарин. В первом классе сидел за одной партой с Гиви Чиквиладзе. Тот делился с Панковым бутербродами с колбасой, остро пахнущей чесноком. Откуда она бралась у него в те полуголодные годы, оставалось загадкой. В классе были ученики с фамилиями Крепс, Миликопшер, Квинчевский, Алтабаев, вместе с Ивановыми, Беликовыми и Кузьмиными. Исподволь, из разговоров взрослых, камешками стали попадать в сознание и задерживаться там слова татарин, еврей, поляк…
Признание Вадика удивило Витю своей неожиданностью, но, конечно, ничего не могло изменить в их отношениях.
- Как сейчас относятся к евреям в Москве? - спросил Виктор.
- Да по-разному. Иногда скажут в метро: "Ну, ты, жид, подвинься!", - ленивым голосом ответил Вадик. Он хотел показать, что это его мало задевает. Может быть, по своему обыкновению, придумал ответ на ходу. Витя не очень поверил, что так и было. Впрочем, кто знает? В Москве можно услышать и не такое. Как бы там ни было, больше ни тот, ни другой к этой теме не возвращались.
Побродив вокруг Патриарших прудов, всей компанией решили отправиться к Тарасику. Он жил в Кривоколенном переулке в одноэтажном каменном доме старинной кладки. Скоро и оттуда все разошлись. Лаврик предложил Вите ключ от квартиры. Сам он поедет с Люськой к её матери.   Надо было решить какой-то семейный вопрос.
Промотавшись весь день по Москве, ближе к ночи Виктор отправился на квартиру к Лаврику. Бесшумно вставил ключ в замок. Тихо прошёл по тёмному коридору. Квартира  безмолвствовала. Дверь в комнату Вадика, против обыкновения, оказалась не запертой. Сморенный усталостью Витя  всё же не сразу забылся. Невыветрившийся запах табачного дыма и сквозь  ломкий сон напоминал о чужом жилище.
А утром, часов в семь,  раздался стук в дверь. На пороге стоял милиционер, за его спиной толпились соседи. Московский участковый не был груб. Он попросил у Виктора паспорт. Юноша сказал, что забыл его дома. А где он живёт? В другом городе. Зачем же он здесь? Приехал в гости к другу. Участковый спросил имя молодого человека, фамилию, год и место рождения. Тут же позвонил в паспортный стол. К изумлению Виктора, там ответили, что человек с такой фамилией, именем существует и прописан по определённому адресу. Совпали  все данные, вплоть до года  и даже дня рождения. Виктор сказал, что уже давно в Москве не живёт. Дело становилось запутанным. Для выяснения всех обстоятельств участковый предложил пройти с ним в отделение милиции. Там снова потребовали паспорт. Документ лежал у Вити в кармане, но он не предъявлял его, опасаясь, что о его приключении сообщат по месту жительства, и уж там местная милиция получит ещё один козырь в руки в борьбе с неуловимым "тунеядцем".
Виктора провели в маленькую комнатку без окон, отделённую от коридора деревянной решёткой. Это был так называемый "обезьянник", где содержались нарушители общественного порядка, пьяницы, хулиганы, мелкие воры. Он просидел там несколько часов. "Обезьянник" был почти пуст. Кроме Вити там сидел в углу какой-то нахохлившийся человек. Он всё время молчал. Не было охоты вступать в разговор и у Вити. В конце концов, он решил предъявить паспорт. Дело тут же решилось. Никакого серьёзного нарушения Витя не совершал. У него взяли подписку, обязывающую покинуть Москву в течение двадцати четырёх часов, и выпустили на свободу. Всё окончилось легче и проще, чем он ожидал. Конечно, попадать  под уголовную статью он не имел намерения, но и покидать Москву так поспешно тоже не хотелось. Впереди были ещё сутки свободного полёта.
Из отделения милиции он отправился на Тверской бульвар. Спустя полчаса там же оказались Вадик и Борька Рубин. Виктор рассказал, что с ним произошло. Оба промолчали.  Все трое пробыли на бульваре до темноты. Витя не заводил речь о приюте, и Лаврик молчал.
- Прости, старик, -  сказал он и протянул руку. - Люська сегодня дома, да и соседи точат зуб.
Они обнялись.
Бульвар опустел. Время  перевалило за полночь, но троллейбусы ещё ходили.  Виктор сел в один из них, не имея в кармане даже пятачка на билет. Через три остановки, подчиняясь какому-то смутному чувству, вышел. Точно во сне, нашёл дом, в котором был вчера. Постучал. К его удивлению, тут же зажёгся свет. Какая-то старуха  впустила его и, ни о чём не спрашивая, удалилась. Виктор прошёл в кухню, выключил свет, сел на стул, склонил голову на руки и стал засыпать. Но в этот миг вновь явилась старуха и щёлкнула выключателем. Подождав пока она удалилась, молодой человек снова выключил электричество. Уснуть при свете он не мог. Старуха  опять появилась. Так продолжалось несколько раз. В конце концов, спустившись на несколько ступенек вниз,  Виктор прошёл вглубь большой полуподвальной комнаты. Горел ночник. Слышалось дыхание спящих. Комната со сводчатым потолком и выбеленными стенами напоминала бывшую людскую, в которую, должно быть, после революции переселили хозяев.
Виктор сел на стул возле кровати, где спали Серёга с Тарасиком. Потом, сняв пиджак и брюки, лёг с краю. Тарасик с Серёгой скоро встали. За окном стало светлеть. В доме зашевелились. И когда Виктор очнулся, комната была почти пуста. В низкие окна заглядывал солнечный свет. За столом сидели Серёга с Тарасиком и о чём-то беседовали. Один за другим подходили ребята. Завязался разговор о музыке, о том, кто какой инструмент предпочитает. Виктор сказал, что терпеть не может звуков трубы и горна. В них холод металла, тревога побудок. Вот фортепьяно ; другое дело. Мнение это всем показалось странным.
- Но ведь в фортепьяно тоже металлические струны, - возразил Тарасик, владевший этим инструментом.
Виктор вынужден был согласиться, но заметил, что и струны там другие, с мягким звуком, и, кроме того, есть ещё и клавиши, и деревянный корпус, преображающий звук.
 Неуступчивость новичка не понравилась.
 Юрка Фомичёв, здоровый, нагловатый парень с бычьими глазами, процедил:
- Сходи в булочную!
И  сунул в ладонь Виктору горсть мелочи. Он явно выпроваживал чужака, надеясь, что, получив деньги, тот не вернётся. В поисках булочной Виктор проблуждал около часа, а когда явился, услышал, как Тарасик, видимо, продолжая разговор, сказал:
- Вот он!
- Гнать! - вполголоса отозвался Юрка.
Делая вид, что он ничего слышал, Виктор поставил на стол авоську с хлебом.
- Почему так долго? - в том же, почти враждебном тоне, спросил Юрка.
- Я же не знал дороги, - как можно миролюбивее ответил новичок, сам себя презирая за уступчивость. Его кумир Григорий Мелехов не стал бы так отвечать.. - Могли бы показать или сходить сами.
 В едва уловимом напряжении голоса угадывалось сдерживаемое, изнутри закипавшее сопротивление. Почувствовав это, ребята больше его не задевали, но и не обращались к нему. Он явно пришёлся здесь не ко двору.
Компания, не дождавшись чужака, поспешила управиться с оставшейся от ужина едой. Посидев час-другой, все отправились шататься по Москве. Зашли в какую-то библиотеку, пошептались с сидевшей "на контроле" девушкой. Тарасик отправился в копировальную. Скоро он вернулся. Все вывалились на улицу. Долго шатались без цели, перебрасывались репликами. Виктора по-прежнему как будто не замечали. Он молча плёлся рядом, стараясь справиться с  начинавшейся головной болью.
Постепенно компания рассасывалась, теряя по пути то одного, то другого. От Кривоколенного через половину Москвы добрались до Новослободской уже втроём: Виктор, Юрка Фомичёв и какая-то приставшая к ним по пути потрёпанная девица. Таких даже не называли чувихами.
 Спускался вечер. Весёлая, шумная, игравшая огнями, перекликавшаяся шумом машин, шелестом колёс и человеческих голосов Москва была полна народа. Кто спешил домой после работы, кто на вечерние развлечения. В пролёте длинной улицы на западе догорало небо. Случайная попутчица жила где-то в этом районе. На углу Сущёвской  компания  в нерешительности остановилась. Виктор сделал шаг в сторону.
- Ты куда? - спросила девица. По всей видимости, она не прочь была провести ночь втроём.
- Домой! - ответил он и, не оборачиваясь, шагнул в густой людской поток, на секунду поверив, что и в самом деле идёт домой. Неожиданность и резкость ответа явно озадачили оставшихся. Затылком он чувствовал, как некоторое время они смотрели ему вслед.
 Головная боль не проходила. Он зашёл в знакомую аптеку, где в прежнее время не раз покупал лекарства, если кому-то в семье случалось заболеть гриппом. Аптека была всё та же, стояла на прежнем месте, и ему даже показалось, что фармацевты и кое-кто из очереди узнали его. Дуновение счастье от прикосновения к прошлой жизни коснулось его души. Аптека была небольшая, одна на весь район, и в ней всегда была очередь. Нисколько не тяготясь ожиданием, он простоял с полчаса в очереди. Купив таблетки пирамидона, направился к выходу. И здесь у окошка, за которым отпускались редкие препараты, стал свидетелем странной картины. Молодой человек, корчась от каких-то внутренних судорог, с мучительным выражением на лице и в  голосе, просил, умолял отпустить ему какое-то лекарство.
Такого раньше Виктору не приходилось видеть. Скорее чутьём, чем разумом, он понял, что это наркоман. Удивило его и то, что сцена не вызвала никакого переполоха. Ни страха, ни презрения не было в лице сидевшей за окошком женщины. Видимо, молодой человек приходил с такой просьбой не в первый раз. Она, в нарушение всех правил, из чувства сострадания, выдала ему то, что он просил. Наркоман всё ещё трясся, но дрожь становилась не такой частой. Он уже предчувствовал близкий вожделенный миг, когда нервы его обмякнут, распустятся ласковыми лепестками райских цветов; и он весь преобразится, погрузившись в волшебную страну неземных видений и такого  блаженства, с которым ничто не может сравниться в этой жизни. Предвкушение галлюциногенного экстаза Виктор прочёл в глазах наркомана, из мутных превращавшихся в яркие и блестящие.
 Выйдя из аптеки, Панков проглотил таблетку пирамидона и  спустился вниз по переулку. Ему не хотелось сразу сворачивать к своему дому, и он прошёл почти до станции метро. Потом повернул обратно. Боль в голове утихла. Кровь освобождённой полнокровной рекой струилась по расширившимся сосудам.



XXXXI

  Мимо, словно во сне, проплывали двухэтажные каменные и деревянные дома, башня пожарной каланчи, украшенные цветными изразцами стены Селезнёвских бань, 64-ое отделение милиции, в котором однажды мальчишкой Витька просидел до вечера за разбитое во дворе вовсе не им стекло. Его приходили выручать мать с "владимирцем", заплатившими штраф. На пути был стадион. Ворота оказались открыты. Пройдя между рядами трибун, Виктор спустился в раздевалку. Это было то самое подвальное помещение, где за день перед отъездом на новое местожительство он надевал и снимал единственный раз в жизни форму настоящей футбольной команды. Раздевалка была пуста. На скамьях лежала кое-как брошенная одежда. Стоял плотный знакомый запах пота. Из недавно построенного спортивного зала доносились звуки голосов.
Вот и поворот к трамвайной линии, чахленький скверик без единого фонаря у Антропова пруда. Всё было так знакомо, что, если бы пришлось идти с закрытыми глазами, Виктор прошёл бы весь этот путь не споткнувшись. Дома, тротуары стояли перед внутренним взором. Если что и нарушало привычный образ переулка, так это здание недавно открывшегося кафе с длинной стеклянной стеной. За ней в табачном дыму проступали возбужденные мужские и женские лица. Кто-то расстёгивал портмоне, полное денег. Никому не было дела до стоящего за окном юноши. Никто его даже не замечал.
У него ещё оставалось немного денег от нежданного подарка на вокзале. Он вошёл в кафе.  В густом табачном дыму, под грохот музыки, едва нашёл место за столиком в углу. Напротив сидел человек в дорогом тёмно-сером костюме, что-то говоривший по-английски. Потом он перешёл на ломанную русскую речь. Он оказался американцем, коммерсантом, приехал в Россию налаживать какие-то дела и заодно "изучить загадочную русскую душу". Удивлялся, что раша так мало пьёт и такой печальный..
Американец много смеялся, хлопал собеседника по плечу, и ему было всё равно, что тот морщится. Он был доволен. Поездка удалась, дела о,кей. Как быстро всё меняется в России! Москва становится похожа на западный город. Хотя до настоящего западного  мегаполиса ей ещё далеко.
- Вы только… входьите... в орбиту... цивилизации, - подбирая русские слова, говорил он. - Русские спешно меняют характер под западный стереотип. Это иногда смешно...
- Смешно? - переспросил Виктор, глядя в выхоленное лицо иностранца.  - Нет, это не смешно. Вы слишком далеко суёте нос в нашу жизнь. Когда вас не было, люди были проще и душевнее.
- О! О?- удивился тот. Ядовитая улыбка тронула его тонкие губы.
 Музыка то играла, то замолкала. Музыканты с гладко зачёсанными, на пробор, блестевшими от бриолина, волосами, в цветных рубашках с нарисованными на них цветами и птицами, играли какую-то дребедень. Металлические звуки электрогитар заглушались грохотом отбивающего ритм ударника. Труба назойливо пыталась пробиться сквозь этот музыкальный шум. Лицо трубача с надутыми щеками и выпученными глазами выдавало досаду. Неровный пульсирующий ритм ударника вмешивался в плавное течение мелодии, норовя перебить, перерубить её тонкую ниточку. Разговаривать было трудно. Собеседники плохо слышали друг друга. Но никого из посетителей это не смущало. Для коротких фраз и восклицаний им хватало голоса. Помогала и мимика. Разнородные звуки музыки, звяканья ножей и вилок, возбуждённые голоса наполняли зал. Воспалённые лица то выскакивали из плотной завесы табачного дыма, то вновь погружались в неё. Всё это было похоже на шабаш вырвавшихся на волю пациентов Канатчиковой Дачи или Белых Столбов, в лучшем случае, на спектакль театра абсурда. 
 Виктору стало не по себе. Злость, и жалость, и обида неизвестно на кого и на что смешались в его душе. Он сознавал, что никакой вины этих людей, как и торговца из далёкой Америки, перед ним нет. Но куда же делись старые песни? Хотелось встать и уйти, не дышать больше загаженным воздухом табачного дыма, алкоголя, распаренных тел.
Он кивнул бизнесмену и направился к выходу. Но что это? Между столиками, пошатываясь, глядя перед собой стеклянными глазами, двигался Павел Александрович Добровольский. Он прошёл мимо Виктора и почти рухнул на освободившийся стул. 
- Разве вы христианин? В какого бога вы веруете? - хотелось крикнуть в лицо этому сытому и пьяному человеку. Секунду-другую Виктор смотрел, как устраивается за столиком Добровольский, как достаёт из карманов деньги. 
Оставив за спиной стеклянную дверь кафе, Виктор окунулся в тишину и сумрак слабо освещённого переулка. Пройдя еще немного,  он приблизился к родному дому. Ни одной живой души не было видно. Никто не стоял у ворот. Во дворе тоже было пустынно и тихо. "В нашу гавань" уже не "заходили корабли".
Куда плывут ладьи времени? Неужели только в страну утрат? Где бросят якорь и бросят ли? Или тёмное течение несёт их на подводные камни, чтобы разбить, разметать в щепки?
Виктор снова вышел на улицу. Вдали показалась белая фигура. Он скорее угадал и только спустя несколько мгновений понял, что это "царевна".
- Здравствуйте! - сказала она.
- Здравствуйте!
- Как поживаете?
- Спасибо. Как вы?
- Ничего...
И, обменявшись этими словами, они расстались.
Стояла ночь во всём молчании. Ноги гудели. Всё плыло перед глазами. И звон усталого тела струился в лёгкую голову словами песни.

А за окном  то дождь, то снег,
И спать пора, и никак не уснуть.
Всё тот же двор, всё тот же снег,И лишь                И лишь тебя не хватает чуть-чуть.

Ему-то этого никто не пел, а он думал о том, как после всех  скитаний  вернётся в родной дом.  И тогда всё: и двор, и снег, и сам он опять будут прежними, и не надо будет петь грустных песен.
"Что такого особенно хорошего было в моей московской жизни, особенно в последние годы?- спрашивал он себя и отвечал: - Ничего. Почему же меня так тянет сюда? Что это за таинственный зов?"
Давно ушла та вода, в которой плыли кораблики детства. Давно захлопнулась дверь в прошлое. Блудному сыну не находилось места в лоне своего рода. Никто не закалывал упитанного тельца, никто не бежал навстречу с раскрытыми объятиями, никто не радовался его возвращению. И каким-то загадочным начинал казаться притихший, словно затаившийся, переулок.
За немыми окнами спокойно спали люди, и время шло, как шло, и он был близко от этих людей, и больше ничего не было: ни омертвелого тела, ни дневных охот, ни бездомных ночей.
Почему-то вспомнилось бледное лицо Лаврика. И жаль стало и его, и себя, и всех, у кого в лицах была печаль.
   Он не заметил, как оказался у дома бывшей одноклассницы, той самой поклонницы Диккенса. Она училась, как и мечтала, в Институте Дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Там познакомилась со студентом из Африки, сыном какого-то тамошнего князька. Он подарил ей шубу из шкуры леопарда. А через год она родила чёрную девочку, заслужив этим общее осуждение. Её это мучило. Как-то раз во время прогулки с Виктором сказала:
- Все смотрят на меня так, как будто я совершила расовое преступление...
  Бывший одноклассник промолчал. Он считал, что поиски экзотических приключений завели её слишком далеко. Бывая у неё в гостях, скрывая неловкость, называл ребёнка "кокосовый орех".
И так как он просто гулял, почему бы ни зайти? Но уже поздно. И зачем? Что ей до тебя? И что тебе до неё? Ты просто помнишь её лучше других, вот и всё. Вот и всё. А иначе, ходи ко всем подряд, и тебе где-нибудь откроют. Ведь здесь все свои, но у каждого отдельная жизнь. Только ты бродишь, как неприкаянный. Сам не знаешь, чего ты хочешь. "Волк. Ты, как волк. И глаза у тебя горят на чужую счастливую жизнь. Кто это сказал? Никто. Ты сам".

*          *          *

Он спустился по пологому склону,  перешёл трамвайную линию и шагнул в темноту "маленького парка". Найдя хорошо знакомую маленькую полянку, окружённую кустами и деревьями, сел на лавочку. Это было место для влюблённых, но сегодня оно пустовало. Ночь была тёплая. Сквозь густую листву, изредка колеблемую ветром, просвечивали звёзды. Из какого-то окна донеслись замедленные, усталые звуки кремлёвских курантов. Прозвучал гимн Советского Союза. Последние мощные аккорды оборвались, точно музыка  исчезла в безмерном просторе молчания. Не слышно стало даже шума машин. Гасли фонари.  С дальнего конца переулка донёсся гул последнего трамвая. И в этом гуле, вместе с шумом ветра и ропотом листвы, похожими на дыхание прибоя, душа влеклась в те дали, куда уплыли  корабли детства.
Он незаметно уснул. Сон был глубоким и странным. Ангел в белоснежных одеждах брезжил перед ним. Крылья слегка золотились выцветшей бахромой. Лица не было видно.
- Я всё знаю, - раздался его голос, подобный дуновению лёгкого ветра. - Ты считаешь себя несчастным, но несчастье дано тебе для испытания. Ты многое узнал. Сердце твоё открылось. Ты кое-что можешь сказать людям, увидеть то, чего не мог видеть раньше. Иди за  мной!
Виктор встал и увлекаемый каким-то невидимым течением двинулся вперёд.
- Смотри! - сказал ангел. - Это Москва, какой она будет через пятьдесят лет.
  Виктор проходил по улицам, узнавая и не узнавая их. Некоторые дома исчезли, вместо них высились новые, высокие, из светлого кирпича, красивые, но безразличные ко всему. Машины текли медленным потоком, подолгу замирая в пути. Было много магазинов, павильонов, палаточек, полных продуктами. Люди были одеты непривычно, женщины и мужчины полуоголены. Никто никого не стеснялся и как будто не замечал. Лица были гордые, многие имели вызывающе воинственное выражение, как у гангстеров из американских фильмов. Даже дети смотрели недобро, подражая взрослым. Слышалась непривычная речь. В ней были русские слова, но изменённые почти до неузнаваемости ; речь футуристов, о которой мечтали Хлебников, Петников и Кручёных. Неужели век футуризма настал? Виктор вспомнил тоненькие книжечки этих авторов, оставшиеся у Тарасика. "Надо бы забрать", - подумал он.
Выйдя из маленького парка, он направился вверх по направлению к своему дому. Линия переулка была  всё та же. Трамвай с лёгким гулом проплыл мимо той же дорогой, что и прежде. Чем ближе он подходил к дому, тем всё тревожнее становилось на душе. Скоро он понял причину. Дома на углу не было. На том же фундаменте, повторяя линию его фасада, стояло другое здание, выше этажами, красивое и светлое, с запертыми парадными дверями, на которых светились какие-то металлические таблички с кнопками.
Он прошёлся по ближним улицам и переулкам. Везде были большие изменения. Старая Москва ещё узнавалась, но всё больше пряталась в тень новых европейских домов и многочисленных магазинов с яркими рекламами и надписями на английском языке; содержание многих из них было непонятно. Старый одноэтажный особняк в Кривоколенном, где жил когда-то Тарасик, Виктор не нашёл. Улица, где жил когда-то Лаврик, изменилась мало. Виктор хотел позвонить по старому номеру телефона, но непривычного вида аппарат работал только по специальной карточке.
Белая фигура двигалась впереди. Виктор шёл за ней, как Данте за Вергилием.
У памятника Пушкину Виктор увидел странную группу  манифестантов с  лозунгами такого содержания, что не поверил своим глазам.
Он бродил по городу целый день, точно турист по заграничному полису. Было много неопрятных людей, пристававших у метро к прохожим, кто, прося подаяния, кто, предлагая какие-то пакетики с белым порошком. Многое удивляло, одно огорчало, вызывало брезгливость и раздражение, другое радовало. Но и такой он не переставал любить Москву: город своего детства, мечту  юности, колыбель жизни своей. Да очистится сердце её! Да не погибнет она вовеки!
Чем дальше уходил он от центра, тем всё темнее делались улицы и переулки. Под тёмным небом на западе, словно не желая оставлять землю во мраке, светилась узкая розовая полоса. Виктор шёл за убывающим светом  и ему казалось, что полоса ширится, зовёт, обещая исполнение заветного желания. Ещё немного, чуть-чуть ; и он вступит, наконец, в ту землю, которая так долго уходила от него.
- Это рай? - спросил он своего вожатого.
  Ангел ничего не ответил, даже не оглянулся. Одежды его делались всё прозрачнее. Он медленно исчезал, растворялся в воздухе, словно втягиваясь в полосу света.






































СОДЕРЖАНИЕ

В поисках рая …………………………………… стр. 4 ; 357.



































ВАЛЕРИЙ ПРОТАСОВ


В ПОИСКАХ РАЯ

Роман

Издание второе в новой редакции



Редактор и корректор — автор
Художественный редактор
Технический редактор
Корректор




Подписано к печати      Формат
Печать ризография. Бумага офсетная
Объём         Тираж 150 экз. Заказ №










Лицензия
Отпечатано с готового оригинал-макета
Полиграфическая фирма "Картуш"
Г. Орёл, ул. 2-я Посадская , 26. тел. /факс (4862) 445 146.


Рецензии
Здравствуйте, Валерий Владимирович! Ваш роман о трудной судьбе Вити Панкова прочитала с большим интересом и сочувствием.
Война, гибель отца на фронте и вынужденный переезд из Москвы в провинциальный город тяжело отразились на его жизни. В результате он бросил школу, вынужден был бесприютно скитаться и страдать в поисках работы.

У него проявляется способность к литературному творчеству, однако опубликовать свои произведения ему не удаётся, так как они не соответствовали существующей официальной идеологии.

Очень понравился Ваш стиль письма -- спокойный, образный и без вычурных украшательств. Если существует продолжение Вашего повествования о дальнейшей судьбе Вити Панкова, очень хотелось бы его прочитать. С искренней благодарностью за Ваш замечательный роман, с уважением, Альбина Васильевна.

Альбина Лисовская   04.10.2021 10:57     Заявить о нарушении
Спасибо, Альбина Васильевна! Давно ждал вашего отзыва. Ваша оценка меня порадовала. Продолжения романа, увы, не существует. Нет сил продолжать. Если бы не так кружилась голова, можно было бы попробовать, но...

Валерий Протасов   04.10.2021 13:04   Заявить о нарушении
Как жаль, а я так надеялась на продолжение. Собираюсь написать Вам несколько слов в "ЛС". Всего Вам доброго, Альбина Васильевна.

Альбина Лисовская   04.10.2021 14:45   Заявить о нарушении