Обертон. Д. Г. Лоуренс

Его жена беседовала с двумя женщинами. Он лежал на кушетке и притворялся, что читает. Лампы лили золотистый свет, и через открытую дверь врывалась блестящая ночь, а белая Луна шла по небу, как женщина, обнажённая и не испытывающая стыда. Тёмные волосы его жены, тронутые сединой, низко опускались на белую шею, и она перебирала пальцами тяжёлое жемчужное ожерелье, висевшее на груди. Она была всё ещё красива, и её платье сочеталось с цветом и блеском ночи. Оно было сшито из шёлковых кружев, из фрагментов кружев, словно чёрные и бледно-красные лепестки маков были нашиты на тонкий газ. Ей был 51 год, ему – 52. Это казалось невозможным. Он чувствовал, как его любовь обволакивает её, словно платье, как наряд из опавших лепестков. Она говорила с тихой женщиной об избирательном праве. Другая девушка, высокая и имевшая довольно отвлечённый вид, сидела на стуле и слушала. По ней было видно, что она не одобряет и не протестует против услышанного, но позволяет вещам течь своим чередом и покажет своё отношение, только если придётся действовать. Казалось, она смотрит в ночную даль. Через открытую дверь доносился аромат жимолости. Затем в луче света появилась большая серая бабочка.
В комнате было очень тихо, почти тишина. Тихий музыкальный голос миссис Реншо продолжал говорить:
- Но подумайте о случае миссис Мэнн. Она – умная женщина. Если бы она спала в моей колыбели, а я – в её, она сейчас выглядела бы более важной леди, чем я. Но она вышла замуж за Мэнна, родила ему 7 детей и занимается домашним хозяйством. Она не может расстаться с детьми. Поэтому должна оставаться с мужем: грязным пьяным животным. Если бы у неё был доход в 2 фунта в неделю, она могла бы сказать ему: «До свиданья, сэр» и дёшево отделалась бы. Но нет, она связана с ним навсегда.
Они обсуждали государственные вклады матерей. Она и миссис Хэнкин были живо заинтересованы этим вопросом. Эльза Лэскелл сидела и воспринимала их разговор, как вдыхала запах жимолости или наблюдала за приключениями серой бабочки вокруг шёлка: разговор давил на неё, но не из-за смысла слов, а из-за чувств говорившей. Возможно, она слышала пение соловья в парке. И затем этот разговор в комнате тоже вплыл в сердце девушки, как музыка. Затем она смутно осознала присутствие мужчины, растянувшегося на кушетке, одетого в костюм из домашнего полотна. Он не переоделся к ужину: визит был неофициальный.
Она знала, что он годится ей в отцы, но, вместе с тем, он выглядел достаточно молодо для того, чтобы быть её любовником. Они все выглядели молодыми, включая красивую хозяйку дома, но эта молодость была бессмысленной, которая не может стать зрелой, словно неопылённый цветок, который долго не опадает. Про себя она классифицировала этого мужчину как викинга: у него были светлые волосы почти песочного цвета, голубые глаза, длинные руки и ноги и мальчишеская живость. Но ему было 52, и он лежал, глядя в ночь, молча, а одна из его рук уже отекла из-за того, что долго свисала. Женщины утомляли его.
Эльза Лэскелл сидела в каком-то задумчивом состоянии, и чувства хозяйки и хозяина радужно и переливчато касались её души среди белых лучей Луны, экзотического тяжелого запаха жимолости и странного порхания бабочки. Позади звука разговора всё было так тихо: тишина бытия. Присутствие третьей женщины, миссис Хэнкин, не трогало девушку. Но ночь и Луна, Уилл Реншо и Эдит Реншо, и она сама были законченным бытием и гармонией.
Для него тогда прошло полгода со дня свадьбы, и небо было тем же самым, и запах жимолости в воздухе не изменился. Он переживал свой кризис, как это случается со всеми нами, когда мы суетимся и дёргаемся по поводу своих неудач, пока не источим нить своей жизни. Со дня их свадьбы прошло тогда полгода, и они жили в маленьком бунгало на берегу реки Со в графстве Лестершир. Они были сравнительно бедны, хотя её отец был богат, а он сам преуспевал. И они были одни в двухкомнатном бунгало на широком берегу реки среди зарослей жимолости. Он приготовил ужин, они поели омлета и выпили кофе, и всё было погружено в покой.
Он сидел снаружи, у остатков костра, глядя на исчезающий во тьме горизонт и на блестящую серую ночь впереди. Деревья висели под лунным светом, как дым. А обнажённая Луна продолжала своё простое путешествие через ночь. Река тихо шелестела. Внизу, в темноте он заметил какое-то белое движение между тёмными ветками. Это была вода, смешивающаяся с Луной. Это заставило его задрожать и напомнило ему бегущего зайца, залитого лунным светом. Во всей этой ночи было какое-то оживление, вещи сверкали и дрожали, похожие на душу, которая дрожит в глубине зрачка. Он чувствовал это. Большой круг ночи был зрачком, полным тайн и неизвестного огня жизни, который не угасает, а тихо мерцает.
Он поднялся и пошёл на поиски жены. Она сидела, опустив темноволосую голову в свете настольной лампы. На ней было белое платье, через которое просвечивали мягкие плечи. Она не подняла головы, когда он вошёл. Он стоял в дверях, зная, что она ощущает его присутствие. Но она не подала знака.
- Может быть, выйдешь? – спросил он.
Она взглянула на него, словно пытаясь понять, чего он хочет, и была довольно холодна с ним. Но когда он повторил свой вопрос, она поднялась в знак согласия, и по её плечам пробежала лёгкая дрожь. Он снял с крючка её красивую шаль пейсли, чья расцветка, казалось, выцвела с годами, и набросил на неё. Они снова сели снаружи, под лунным светом. Он держал её ладони в своих. Её пальцы были тяжелы от колец. Но одно из колец было его свадебным подарком – венчальное кольцо. Он женился на ней, и ему больше ничего не принадлежало, кроме неё. Ему принадлежала она, и ночь была зрачком в её глазу, в котором было всё. Он целовал её пальцы, но она сидела молча и неподвижно. Он словно этого и хотел. Он снова поцеловал её руки.
На лугу за рекой закричала коростель. Это был странный бесстрастный звук, который вселил в него какую-то неуверенность. Луна в своём белом голом свечении стояла над ним. Он ощущал небольшую онемелость и нечувствительность в пальцах, словно на нём были перчатки. Он не чувствовал этой ясной, чистой Луны. Между ним и ею было какое-то препятствие, словно ткань перчаток. А ему хотелось чистого прикосновения кожи к коже – даже с Луной. Ему хотелось чистоты и более новой обнажённости. Коростель кричала. Он смотрел на Луну и на её свет на своих руках. Он словно был одет в перчатки, а ему на руку села бабочка. Он видел, но не чувствовал. Ему хотелось снять перчатки. Он хотел потрогать голую Луну. Но, в конце концов, его жена была всем: Луной, дымом деревьев, журчащей водой и запахом цветов – всем. Луна блестела на кончиках её пальцев, когда он ласкал их, и бриллиант отбрасывал отблеск в темноте. Так, даже здесь, в тихой гармонии, жизнь блестела и вспыхивала.
- Идём со мной на вершину красного холма, - тихо попросил он.
- Но зачем? – спросила она.
- Идём, пожалуйста.
Она тупо согласилась, и её шаль висела и сверкала на фоне белой юбки. Он хотел взять её за руку, но она отделилась от него, чтобы шаль могла свободно развеваться. Поэтому он скромно пошёл рядом. Он был скромен, но чувствовал, что в этом было величие. Он взглянул в ночь, как смотрят в зрачок. И сейчас он совсем выйдет из смущающего стыда и темноты, чистый, как Луна, которая путешествовала обнажённой через ночь, так что вся ночь принадлежала её, залитая её светом, всё объединяющим. Покрытия были преградой, как облако, закрывающее Луну.
Подъём на красный холм был крутым, но от бунгало до вершины вилась узкая тропинка, которую он вытоптал сам. Когда он делал усилия, чтобы взойти на холм, он чувствовал, что в борьбе приближается к самому себе. Он постоянно оборачивался назад, где следовала за ним она в своей блестящей шали. Она шла с некоторым трудом по крутому склону, а он любил её ступни и хотел поцеловать их, пока они поднимались в темноте. Он отодвигал ветки с дороги. Жимолость пахла так сильно, что вокруг рта он чувствовал словно кусок газовой ткани.
Он знал одно место на выступе холма, на скале, где деревья отступили назад и освободили место для зелёной травы высоко над водой, посреди миль одинокой земли, залитой лунным светом. Он раздвинул сучья, уверенный в своих движениях, словно лиса, идущая к своей норе. И они стояли вдвоём на этой зеленой колышущейся траве, а красные скалы, на которых рос кустарник, спускались к реке, и в то место, которое он выбрал, мог смотреть только лунный дым и деревья.
Она стояла немного позади него. Он видел на её лице пятна теней и лунного света и не осмеливался поцеловать её.
- Пожалуйста, сними с себя всё и люби меня здесь, - сказал он.
- Я не могу, - ответила она.
Он посмотрел на Луну. Ему трудно было повторить свою просьбу, но это так много для него значило. Ночь была немой, беззвучной. Он положил руку на шею и начал расстёгивать воротничок.
- Сними с себя одежду и люби меня, - умолял он.
Она молчала одну секунду.
- Я не могу, - ответила она затем.
Он механическим жестом снял свой фланелевый воротничок и положил его в карман. Затем встал на выступе и начал смотреть вниз, в лунное сияние, словно в зрачок живого глаза. Его голова была непокрыта перед Луной. Ни одно дуновение ветерка не тревожило его голое горло. Она стояла немного позади в складках своей шали, составленная из сумерек и света. Он честности своего желания ему стало больно. Всё, чего он хотел, было отдать себя чистым этой ночи сейчас. А эта женщина была всем для него. Он мог пойти к ней сейчас под белым светом Луны, без стыда, без тени, но в своей завершённости любить её завершённость, без порока, без пятнышка, без тени между ними, которую отбрасывают даже цветы. Он страстно желал этого, как не желал ничего в жизни раньше.
- Возьми меня, - сказал он, мягко разворачивая шаль у неё на груди. Но она плотно запахнула её, и её голос зазвучал жёстко.
- Нет, я не могу, - сказала она.
- Почему?
- Не могу. Давай вернёмся.
Он повернулся к ней спиной, опять посмотрел на тёмные земли и тихо сказал:
- Но я люблю тебя… и я так сильно тебя хочу… здесь и сейчас. Я больше никогда ни о чём не попрошу тебя, - сказал он быстро, страстно, поворачиваясь к ней. – Сделай это для меня. И я больше никогда не побеспокою тебя. Обещаю.
- Я не могу, - упрямо сказала она с каким-то отчаянием в голосе.
- Можешь, - сказал он. – Можешь. Ты доверяешь мне, не так ли?
- Я не хочу. Не здесь. Не сейчас.
- Сделай это, - настаивал он. – Сделай.
- Ты можешь иметь меня в бунгало. Почему здесь? – спросила она.
- Я так хочу. Возьми меня, Эдит. Возьми меня сейчас.
- Нет, - сказала она, развернувшись. – Я хочу спуститься.
- Так значит, ты отказываешься?
- Да. Я не могу.
В её голосе чувствовалось что-то похожее на страх. Они вместе спустились с холма. И он не знал, насколько он её ненавидит, словно она не дала ему войти в Землю Обетованную, принадлежащую ему. Он считал себя слишком великодушным, чтобы затаить обиду. Он всегда был очень корректен с ней. Позже тем вечером он любил её. Но она не хотела этого, и он сделал это из-за ненависти. Почему он лгал, называя это любовью? С тех пор всё так и пошло. И постепенно он перестал приходить к ней. Потому что однажды ночью она сказала: «По-моему, тело мужчины очень уродливо. Оно всё составлено из частей, которые механически соединяются суставами». Теперь прошло уже несколько лет, и он практически никогда не спал с ней. Потому что она считала его уродом. И у них не было детей.
Теперь, когда для них обоих всё было, в сущности, кончено, они мало соприкасались друг с другом и жили в гармонии. Он ездил в самые разные места на своей машине, купался, где хотел, говорил, что хотел, и делал, что хотел. Но никто не был сильно раздражён его внезапными приступами агрессивной фамильярности. Это было как фехтование на рапирах. Его выпады не были опасны. Он был кастрированным медведем. И он гордился тем, что он – медведь, грубый и неотёсанный.
Он не часто позволял себе плыть по течению. Но всегда, когда он делал это, он предъявлял ей в вину то, что тогда на красном берегу она отказала ему. Он мог бы поставить ей в вину ещё многое, но он помнил только об этом: то, в чём он обвинит её на Судном Дне. Почему она так поступила? Ведь это было святым желанием с его стороны. Это было почти то же самое, как снять обувь перед Богом. А она – его религия – отказала ему. Возможно, она боялась – она, такая хорошая, - боялась его правоты, словно не могла поверить неопалимой купине, не осмеливалась подойти ближе к чуду, боясь саму себя.
Этой мысли он не мог вынести. Он тихо поднялся, потому что она всё ещё говорила, и вышел в ночь.
Эльза Лэскелл поёрзала на стуле. Миссис Реншо продолжала говорить, как сомнамбула - не потому, что ей действительно было, что сказать по поводу государственных вкладов матерей, а потому что она хотела разгрузить своё сердце, на котором лежал камень. Девушка слушала, подняла руку и пошевелила пальцами в тёмно-фиолетовой чаше из порфира, где лежали розовые и малиновые розы, срезанные утром. Они источали лёгкий аромат. А девушка шевелила своими длинными белыми пальцами среди розовых и красных лепестков в тёмной чаше, словно в крови.
Ей казалось, что ночи позади них похожи на фиолетовую чашу, в которой спрятаны биения женского сердца, как розовые лепестки, оставленные чернеть и засыхать. Потому что миссис Реншо ждала его. Она прошла через счастливые дни, когда солнце в её крови заставило расцвести цветы в её сердце, словно бутоны, трепещущие от ожидания, прекрасные хрупкие вещи, которые очень хотят появиться на свет. И весь день она ходила и говорила про себя: «Сегодня ночью они расцветут для него. Сегодня ночью я буду для него цветущей клумбой, полной нарциссов и других ароматных цветов, когда он придёт в закатном сиянии, и темнота будет для него, как земляной холм, и он лопатой вынесет их к свету. Да, есть 2 солнца: одно – это Солнце в небе, и другое, более тёплое, чьи лучи – это наши тела. Он – это Солнце для меня, и когда он приходит, он ярко сияет в моём сердце». Но он приходил, как горькое утро. Он никогда не обнажал для неё Солнце внутри себя. Он был пасмурным днём, покрытым непроницаемым облаком. Она ждала с такой тревогой, с такой надеждой. А он в своей слепоте ничего не замечал. Он никогда не позволял лучам своей любви проникнуть через облако страха и недоверия. Потому что один раз она его отвергла. И все её цветы были скрыты внутри, и сердце было полно чёрных высохших лепестков, которые почти не имели запаха и никому не могли принести радость. Она вновь пришла к нему с красотой и любовью, но он испугался. Когда она подняла на него глаза, он смотрел в сторону. Он не осмеливался дарить ей поцелуи, которые были необходимы ей, как дождь, пока она не пересохла и больше не нуждалась в них. После этого он начал много её целовать. Но не доверял сам себе. Когда она была открыта к нему, он боялся. Когда она была закрыта, это было похоже на игру в гордость, на обрывание лепестков, и ему доставляла удовольствие эта игра.
И так они боялись друг друга, но он – чаще. Когда бы она ни нуждалась в нём в каком-нибудь вопросе, связанным с любовью, он превращал это святое чувство в богохульство. Поэтому она, наконец, возненавидела его тело, но, возможно, она просто слишком сильно боялась его, и в этом была ненависть.
И он сказал ей: «Если у нас с тобой нет детей, ты должна родить их от другого мужчины», и это было одной из самых жестоких вещей, которые жена может услышать от мужа. Она так мало принадлежала ему, что он не стал бы возражать, если бы она принадлежала кому-то ещё. Вот и вся жена для него. Он был свободным и лёгким в общении человеком, он приводил домой любых людей на обед, даже нищих. И его жена должна была с этим мириться.
Любой мужчина мог поцеловать чашу её сердца, и муж не стал бы возражать. И так она печально поместила эту чашу в своих ладонях, словно предлагая её, и ходила всегда пустой и отстранённой.
И всё же они были женаты, они были добрыми друзьями. Говорили, что они самые большие друзья среди супругов во всём графстве. Но горький псалом женщины наполнял комнату, как аромат.
«Как сад зимой, я была полна почек и корней, маленьких цветов, спящих во мне.
И все они погибли, так и не расцвёв.
Каждый день я ходила, как пчела, собирающая мёд с небес, и среди звёзд я искала жёлтый мёд, наполняя им свою корзинку.
Затем корзинка сломалась, и я протянула мёд к твоим губам. Но ты отвернул лицо и сказал: «Ты испачкала мой рот».
И, неделя за неделей, моё тело было виноградником, вены были лозами. И пурпурный виноград, его капли были сладкими, и я выдавила их в чашу, я тщательно собирала вино.
Когда чаша наполнилась, я с радостью пришла к тебе. Но ты испугался и убежал, вырвав чашу из моих рук и разбив её на куски у моих ног.
Много раз я говорила: «Час пробил», но он отвечал: «Ещё нет».
Много раз он слышал, как кричит петух, выходил и плакал, сам не зная почему.
Я была садом, и он бегал по мне, как по траве.
Я была ручьём, в котором он смывал свою грязь.
Я держала радугу на вытянутых руках, а он сказал: «Ты раскрываешь руки и ничего мне не даёшь».
И что я теперь? Всего лишь чаша с засохшими лепестками, калейдоскоп разбитой красоты, пустой улей, богатый наряд, который никто не носил, немой певец с голосом соловья, в котором звучат фальшивые ноты.
И всё закончилось для меня, моё время прошло. И вскоре, как пустая раковина на пляже, я буду разбита на куски, разбита в пыль под чьей-то ногой.
Но тем временем я пою для тех, кто прикладывает своё ухо ко мне, они слышат море, давшее мне форму и жизнь, вечное море, и в моей песне – лишь горечь, потому что я больше не живу в море, но должна стать пылью, порошком, которого не знает море. Я, рождённая для жизни, должна умереть. Рождённая говорить, я должна молчать, рождённая красивой, я потеряла свою форму. Да, я была семечком, которое небеса держат в почке, с вихрем звёзд и вечной Луной.
И семечко раздавлено и никогда не прорастёт, есть потерянный рай, и звёзд с Луной больше никогда не будет.
Я была почкой, которую никто не нашёл, и в моих свёрнутых лепестках - небеса, и вода озера, и ручьи, и звёзды, и Солнце, и птицы – они всего лишь пыль, их пение угасло, а я погрузилась во тьму».
Девушка, слушая, как хозяйка всё говорит и говорит, и её голос звучит с отчаянием, как хриплый шёпот морской раковины, поднялась и вышла в сад, с робостью, с подступающими слезами. А что ей ещё было делать?
Реншо позвал её из темноты, где он опирался на калитку, ведущую на выгон:
- Идите сюда, не бойтесь! Пан умер.
Она сдержала слёзы. Потому что когда он сказал: «Пан умер», он имел в виду, что он умер в его длинном теле викинга. А она была нимфой, и если Пан умер, она тоже должна умереть. Она подошла к нему со слезами.
- Здесь хорошо, - сказал он. – Боже всемогущий, когда видишь такую ночь, как можно говорить, что жизнь – это трагедия? И что смерть – трагедия?
- Что же это тогда? – спросила она.
- Слишком много всего. Шутка, да?
- Я думаю, что никто не должен быть непочтительным, - сказала она.
- Кто?
- Вы. И я. И все мы.
Он опёрся на калитку и начал думать, пока не засмеялся.
- Жизнь – это по-настоящему хорошая штука, - сказал он.
- А кто спорит? – спросила она.
Он снова замолчал.
- Если бы Луна подходила всё ближе и ближе и была обнажённой женщиной, что бы вы сделали? – спросила она.
- Нашёл бы ей накидку, наверное.
- Да, именно это вы и сделали бы, - сказала она.
- А если бы месяц был мужчиной? – поддразнил он её.
- Если бы звезда подошла ближе и была обнажённым мужчиной, я бы смотрела на него.
- Это очень неприлично, - пошутил он.
- Если бы он был звездой, которая приблизилась бы, - ответила она.
Он вновь замолчал.
- Вы – странная девушка, - сказал он.
Они стояли в воротах, глядя на серебряно-серый выгул. Вышла хозяйка. Длинная шаль спадала с её плеч.
- Вот вы где, - сказала она. – Скучали?
- Я скучал, - дружелюбно ответил он. – Но ты же знаешь, я всегда скучаю.
- А я забыла, - ответила девушка.
- О чём вы говорили? – спросила миссис Реншо с любопытством. Она не боялась, что муж порвёт удила.
- Мы просто сказали, что Пан умер, - ответила девушка.
- Разве это – не банально? – спросила хозяйка.
- Некоторые из нас очень скучают по нему.
- Почему?
- Скучают нимфы, потерянные среди полей и пригорода. Я хотела бы, чтобы Пан был жив.
- Он умер старым? – подшучивала хозяйка.
- Разве не говорят, что когда родился Христос, в воздухе раздался голос «Пан умер»? Я хотела бы, чтобы Христу не пришлось убивать Пана.
- Интересно, как Он это сумел, - сказал Реншо.
- Наверное, Своим неодобрением, - ответила его жена. Её острота поранила её саму и дала ей какое-то удовольствие факира.
- Все мужчины теперь превратились в женщин, - сказала она, - потому что фавны однажды ночью вымерзли на морозе.
- На морозе неодобрения, - сказала девушка.
- На морозе страха, - сказал Реншо.
Наступила тишина.
- Почему Христос боялся Пана? – спросила девушка внезапно.
- Почему Пан так сильно боялся Христа, что умер? – горько спросила миссис Реншо.
- И все его фавны погибли на морозе однажды ночью, - пошутил Реншо. Затем на него упал свет. – Христос был женщиной, а Пан – мужчиной, - сказал он. Он сказал это с горечью, но получил удовольствие от этих слов – выпад в жену и в самого себя. – Но фавны и сатиры всё ещё здесь. Стоит только снять стихари, которые в наши дни носят мужчины.
- Нет, - сказала миссис Реншо, - это неправда. Стихари превратились в их конечности, как доспехи Геракла.
- Которые на него надела жена, - сказал Реншо.
- Потому что боялась его. Из страха, а не из любви, - сказала девушка.
- Она думала, что все её одинокие часы соткали ему доспехи любви, - сказала миссис Реншо. – К своему ужасу, она поняла, что ошиблась. Нельзя соткать любовь из пустоты.
- Когда я встречу мужчину, - сказала девушка, - я посмотрю в его зрачок и поищу в нём признаки фавна. И через некоторое время появится скачущий фавн…
- Возможно, сатир, - горько перебил Реншо.
- Нет, - сказала девушка, - сатиры стары, а я видела молодого человека.
- Уилл молод даже сейчас, настоящий мальчик, - сказала его жена.
- О, нет! – воскликнула девушка. – Он говорит, что ни жизнь, ни смерть – не трагедия. Так может говорить только старик.
В воздухе возникло напряжение. Мужчина почувствовал, как что-то уступило внутри него.
- Да, Эдит, - сказал он с тихой горькой радостью жестокости. – Я стар.
Жена испугалась.
- Ты всегда невозможен, - быстро произнесла она со скрытыми слезами. Она знала, что она сама никогда не была молодой.
«Я поищу фавна в глазах моего мужчины, - продолжала девушка нараспев, - и найду. Затем я притворюсь, будто убегаю от него. И наши стихари и крест остались бы за пределами леса. А в лесу была бы нимфа и фавн. Пан и его сатиры. Ах, да: для Христа и Креста существует только дневное время, и заключивший с нами сделку Христос пришёл к нам очень величественно и честно.
Но любовь – не сделка, не торговля, и Христос никогда не говорил об этом и не запрещал. Он боялся этого. Если однажды Его фавн, фавн молодого Христа, убежал бы на свободу, увидев белую грудь нимфы, Он не был бы доволен смертью на Кресте, и тогда мужчины обманывали бы женщин всю жизнь, всё время. Христос заключил только одну сделку, и сделал это ради женщин – я предполагаю, что ради матери, так как у него не было отца. И Христос заключил сделку и для меня тоже, и я воспользуюсь этим. Мой мужчина не обманет меня. Когда я сотку шёлк из воздуха, как кокон, он не завернёт меня в него. Я сниму его с себя и дотку. Потому что хочу чувствовать под пальцами солнечный свет, протянувшийся сквозь моё тело, гладить его и получать удовольствие от материала.
А когда я, дикая, убегу в горы с Дионисом и вернусь домой, как пчела, которая искупалась в цветках крокуса, он должен будет увидеть чудо во мне и испечь из него хлеб.
А когда я скажу ему, что в моей душе наступила пора сбора урожая, он посмотрит в мои глаза и опустит свои сети туда, где прибой бьётся в темноте, и достанет оттуда живое голубое серебро, чтобы я посмотрела на него, узнала и попробовала.
А если мой фавн обманет меня, он испытает свою судьбу.
Но я не обману его в тот час, когда он будет бежать за мной. Я буду убегать, но только для того, чтобы меня догнали. Я буду убегать, но не из леса, не к распятию. Потому что это никак не вяжется с нимфой: как может нимфа висеть на кресте? Нет, крест – это знак, изображённый на моих деньгах, символ честности.
Утром, когда мы выйдем из леса, я скажу ему: «Прикоснись к кресту и докажи, что будешь честен», и если он откажется, я натравлю на него псов гнева и правосудия, и они погонятся за ним. Но если вдруг однажды ночью он сумеет вновь вползти в лес, минуя распятие, он будет фавном, а я – нимфой, и я не буду знать о том, что случилось за пределами леса, в царстве распятия. Утром я скажу: «Прикоснись к кресту и докажи, что ты будешь честен». И он сделает это.
Я видела многих мёртвых фавнов, словно отравленных кроликов, лежащих вдоль тропинок, и многих мёртвых нимф, которые похожи на лебедей, которые не могут летать.
Но я – нимфа и женщина, и Пан – для меня, и Христос – для меня.
Для Христа я покрываюсь своим платьем и плачу, и клянусь честной клятвой.
Для Пана я срываю с себя одежду и бегу по лесу, потому что меня радует бег.
И Пан даст мне детей и радость, а Христос даст мне гордость.
И Пан даст мне моего мужчину, а Христос – мужа.
Для Пана я – нимфа, а для Христа – женщина.
Пан – в темноте, а Христос – в бледном свете.
И ночь никогда не будет днём, а день – ночью.
Но они пойдут бок о бок, день и ночь, ночь и день, навсегда разделённые и навсегда – вместе.
Пан и Христос, Христос и Пан.
Они оба движут мной, и когда при свете дня я иду в своих одеждах среди соседей, я – христианка. Но когда я бегу без платья через тёмный пахнущий лес одна, я – нимфа Пана.
Теперь я должна идти, потому что я хочу убежать. Не от себя, а к себе.
Потому что я не хочу быть лампой, которая стоит на пути света.
Сейчас я – солнечные часы, бесполезные ночью.
Я – это я, я вечно бегу через тьму и свет, я – нимфа и христианка. Я – это яблоко с золотым и красным боком, пятнистый олень, журчащий ручей и пруд, в котором тонет свет. Я – не фрагмент, не половина целого, как день, но чёрный дрозд с белой грудью и белыми подкрыльями, чибис, дикая птица выше всякого понимания».
- Интересно, услышим ли мы соловья этой ночью, - сказала миссис Реншо.
- Он слишком сильно журчит. Я бы охотнее послушал коноплянку, - сказал Реншо. – Приходите ко мне завтра, мисс Лэскелл. Покатаемся с вами на машине.
И все трое пошли в дом. Эльза Лэскелл была рада уйти от них.

КОНЕЦ
(Переведено в июле 2015)


Рецензии