Семейный альбом 5. Крымское интермеццо. Усть-Лаба
Любое земное чудо начинается с обыденных мелочей. Тётя Лида Земцова (вот и вспомнилось её имя) получила от колхоза путёвку в санаторий «Карасан» на южном берегу Крыма для поправки своего слабого здоровья. И там неисповедимыми путями душевных русских разговоров выявила среди местных сотрудников и жителей ближнего посёлка Малый Маяк наших потерянных родственников. Вот уж воистину язык, особенно женский, до Киева доведёт! Для мамы зажёгся на горизонте не малый, а огромный, во всё небо, маяк! Круглая сирота вдруг обрела самого дорогого на свете человека – маму! Обмен письмами рассеял последние сомнения, слёзы волнения сменились слезами счастья, моя мама, чего греха таить, была излишне сентиментальна и проливала, раздирая моё сердце, свои драгоценные слёзы очень часто. Но сейчас был повод радостный и я буквально прыгал до потолка, когда родители объявили, что, не откладывая в долгий ящик, мы едем этим летом в Крым. А как иначе?! Разве мама могла пережить ещё год разлуки? Не достаточно ли было предыдущих тридцати шести сиротских лет? Отец, насколько я помню, ничуть не был против поездки в Крым. Разделяя мамино счастье, он предвкушал ещё вдобавок приятный отпуск на знаменитом всесоюзном курорте. Четырёхлетний толстяк и флегматик Витька вообще ничего не понимал в грянувшем семейном переполохе, безмятежно улыбаясь в ответ на мои попытки втолковать суть предстоящего приключения, ему было всё равно куда ехать – хоть в Крым, хоть в Рим. Я же был на седьмом небе от восторга, вцепился в географическую карту, вычислял маршрут, хватался за все книги, где имелось пусть слово про Крым.
Ехать было решено железной дорогой до Новороссийска, а оттуда теплоходом навпростец через море до Ялты. От Ялты до Малого Маяка рукой подать, километров двадцать-тридцать. Кружной сухопутный маршрут через керченскую переправу, Джанкой, Симферополь и Алушту отвергли – долго, детей замучаешь. Домашнее хозяйство оставляли на попечение деда, тот милостиво согласился принять на себя двухнедельные хлопоты, кажется, такой срок наметили родители. Хрипунковы обещали заглядывать, оказывая необходимое содействие. Суета сборов пролетела незаметно, мама сшила нам с Витькой из белой парусины курортные шорты с помочами и накладными карманами – noblesse oblige – и мы тронулись.
На поезд садились почему-то на железнодорожной станции Варилка при станице Воронежской, шесть километров в сторону Краснодара от Усть-Лабы. Наверно, в Усть-Лабе нужный поезд не останавливался. Как добирались до Варилки, из памяти выветрилось, а вот сама станция с крошечным полутёмным залом ожидания, спешка посадки с багажом и сонным Витькой на руках памятна. Уезжали поздней ночью, поезд останавливался на пару минут, на платформе было темно и пустынно, родители нервничали, пока нашли свой вагон. Дальше провал в сон, пробуждение перед Баканкой, когда уже рассвело, щекочущий душу страх чёрного мешка тоннеля, несказанное облегчение после благополучного возвращения в светлый божий мир – солнце, горы, море вдалеке. «Видишь»? Как, вот эта блестящая полоска на горизонте и есть море?
Наконец закончилась суматоха выгрузок-погрузок, перемещений из душного чрева вагона в пыльные недра автобуса, расточились шумные толпы, растаяли длинные хвосты очередей, и, вместо низких потолков, над головой синее небо с горячим солнцем, овевает прохладный морской ветерок с чудным запахом арбузной корки, под ногами гладкий бетон причала, а впереди снежной горой вырастает высоченный борт теплохода «Грузия» с длинными рядами круглых иллюминаторов. Сколько ни задирай голову, вершину этой белой горы не увидать. Зелёная вода ни разу не виданного моря плещется, хлюпает между могучим боком теплохода и поросшей лохматыми водорослями стенкой причала, по крутому, многоступенчатому трапу поднимаются наверх люди. Поднялись и мы. И я едва не задохнулся от переполнивших грудь восторженных чувств. Мир, который я извлекал из строчек книг и пытался дополнить, разукрасить собственной слабенькой фантазией, предстал наяву, окружил со всех сторон, настоящий, осязаемый, великолепный мир. Ярко-жёлтые доски палубы, ослепительно белые башни надстроек и могучих труб, мачты в хитросплетении антенн и радаров, надёжные округлые тулова шлюпок в гирляндах спасательных кругов, висящие на талях, многоярусное нагромождение лестниц и балконов – всё хотелось потрогать, везде пройти, удостовериться в реальности происходящего. Я вознёсся на высоты Олимпа, пил его головокружительный воздух, скудный прах земли пропал из глаз. Как прекрасна жизнь!
Ходу до Ялты было всего несколько часов, и родители приобрели билеты палубных пассажиров третьего класса, которым кают не полагается. Меня это ничуть не расстроило, ограниченный дотоле обзор из окна вагона категорически не устроил любознательного путешественника, а с поднебесья верхней палубы открывался панорамный вид. Родители выбрали скамейку под затишной стеной передней надстройки, удобно расположились на ней и явно намеревались приятно отдохнуть после полубессонной ночи. Их усталые лица красноречиво о том свидетельствовали. Я же не мог усидеть на месте и всё порывался к бортам и лестницам. Советы сладко подремать на солнышке лишь растравляли жаждущую впечатлений душу – как можно спать, когда вокруг столько интересного. Я ныл, выпрашивая познавательную прогулку. И когда палуба под ногами задрожала, мимо проплыла маячная башенка мола, отдалились серые дома и такие же серые горы Новороссийска, и кроме синей пустыни моря, неспособной развлечь взгляд, путешествие ничего не предлагало, я удвоил настоятельное нытьё. Поняв, что от неугомона просто так не отделаешься, отец вздохнул, взял меня за руку и, скрепя сердце, повёл знакомиться с теплоходом. Что ж, заблудиться и потеряться в лабиринте переходов, коридоров, салонов, лестниц, ведущих в разных направлениях, было немудрено. Узкие коридоры третьего класса, где в одну из открытых дверей я разглядел тесную каюту с двухъярусными парусиновыми койками, наподобие гамаков, вызвали во мне сожаление к несчастным обитателям этой жалкой конуры, то ли дело мы наслаждаемся вольным воздухом и неоглядным простором на палубе. Мысли о капризах погоды мою умную голову не посетили. Роскошь салонов отдыха, устланных коврами, заставленных кожаными креслами и диванами, с белым роялем на возвышении, конечно, поразила, но чем тут развлечёшься? Сидеть с умным видом, как разные изнеженные дядьки и тётки – скука смертная. Куда вдохновительней стоять на открытом мостике балкона, ощущая по встречному напору ветра поступательное движение теплохода вперёд, невозбранно оглядывая его от носа до кормы, посмеиваясь над чудаками в плавках, что ныряют в плавательный бассейн на юте – как будто им мало моря вокруг – трогать твёрдый ошейник спасательного круга с надписью «Грузия», висящий на борту, прикидывая, доплыву ли я в нём до берега. Кстати, а в какой стороне берег? Пока ты на теплоходе, он как стрелка компаса указывает направление от порта до порта, но если ты окажешься один в безбрежном пространстве синей воды – куда плыть? Лучше о том не думать, один ты не останешься, с тобой рядом отец, сильный, смелый, вон как он спокойно щурит запавшие от недосыпа глаза на страшный морской простор, и ветерок ласково треплет его волнистые, зачёсанные назад волосы, белую рубашку, широкие штанины светло-серых брюк. С ним бояться нечего. И я не боюсь. Разве такую громадину, как наш теплоход, может что-нибудь утопить? Если только плавучая немецкая мина, на какой, говорят, подорвался недавно в севастопольской бухте линкор «Новороссийск». Я слышал разговоры родителей о том происшествии, но отец заверил маму, что маршруты пассажирских лайнеров досконально протралены и плавать по ним намного безопасней, нежели мчаться в автомобиле по асфальтированному шоссе. К тому же, спасательными шлюпками увешаны все борта, и я втайне сожалел, что вряд ли доведётся в них пересаживаться – это ж как романтично покидать тонущий корабль! (Ещё один штришок, характеризующий серьёзность моего умонастроения). Отец, как мог, ублаготворил ненасытное любопытство искателя приключений, но не до конца. На самый нос теплохода, где так заманчиво громоздились тумбы кнехтов, огромные бухты канатов, клювы лебёдок, загадочно изогнутые трубы, крышки люков, отец меня не повёл, указав на протянутую от борта до борта цепь с табличкой «Пассажирам проход запрещён». И я остался при убеждении, что самого главного не увидел.
Мы вернулись на обжитую затишную скамейку, мама предложила перекусить захваченными из дома продуктами, и вскоре большая часть нашего разморенного обедом и солнечным припёком семейства погрузилась в блаженную дрёму. Большая, но не вся. Затаённая мечта обследовать нос теплохода не давала мне сомкнуть глаз. Как это не побывать зорким вперёдсмотрящим, не лицезреть воочию, как острые скулы корабля разрезают морскую гладь, не ощутить себя живой скульптурой форштевня? Какой же я после этого мореплаватель? Чем я хуже Джима Гокинса? Убедившись, что родители задремали основательно, я порешил, что момент благоприятствует и украдкой, потихоньку, как мышь, улизнул с постылой скамейки. Разумеется, подался беглец именно туда, куда запрещалось. И до поры до времени ему неслыханно везло, он не привлёк ничьего внимания. Вволю полазил по всем углам, испытал силу мускулов на рукоятках лебёдок, проверил натяжение циклопической якорной цепи, заглянул в жаркие норы вентиляционных отверстий, свесившись за борт, налюбовался пенными бурунами, глубокомысленно изучал происхождение материала шершавых причальных канатов, пока не наткнулся на открытый люк с уходящей вниз железной винтовой лестницей. Без раздумий я начал спускаться по этой витиеватой спирали штопора, ввинченной в полое нутро трубы, спускался долго, прислушиваясь, как всё громче гудит чрево теплохода, не зная, радоваться, или опасаться низвержению неизвестно куда. Белые круглые стены, белые ступеньки и поручни, яркий свет частых электрических лампочек позволяли чувствовать себя безбоязненно, но неизмеримая глубина колодца тревожила. По ощущениям, я находился уже ниже ватерлинии и мысль, что вот за этими тонкими железными стенками затаилась грозная толща воды, готовая расплющить тебя в лепёшку, заставляла замедлять шаги. А вдруг я попаду в тёмный трюм, где плещется затхлая вода, и бегают крысы, вдруг выключат свет и захлопнут наверху люк – что тогда? Кричи, не докричишься, увезут в Одессу, бедные родители с ума сойдут. Но любопытство продолжало вести вниз, начатое требуется доводить до конца, шаг за шагом я уходил всё глубже, гул нарастал, скрытые за веером ступенек мощные лёгкие парохода дышали всё теплее и влажнее, и только внезапное появление поднимающегося вверх человека прервало мой спуск в бездну. Этот немолодой, спокойный моряк – на нём была белая фуражка с якорем и кремовая куртка в пояс с непонятными чёрными полосками и ромбиками на рукавах – не выразил ни малейшего удивления при встрече с самозваным членом экипажа. Вежливо расспросил, кто я такой, предложил совершить путь наверх, и невозмутимо препроводил на палубу, сдав на руки пробуждённым от сладкой неги родителям. Всё так же, не выражая никаких эмоций, серьёзно посоветовал не отпускать малолетнего пассажира гулять одного по кораблю, мол, чревато неприятностями, и, пожелав счастливого плавания, ушёл по своим делам. Оплошавшие родители сердито отчитали беглое чадо и, в наказание, усадили между собой – «будешь сидеть до самой Ялты».
Моё возвращение под конвоем вызвало живой интерес у соседей со скамейки напротив, двух мужчин туристского вида, средних лет, обвешанных фотоаппаратами и биноклями, а разнесчастная физиономия наказанного подвигла на сострадание. Один из них, с загорелым до красноты лицом, с белыми лучиками морщин под глазами, в полинялой клетчатой ковбойке, проявил особенно действенное сочувствие. Непринуждённо болтая о том о сём, он затронул мою весьма чувствительную струнку вопросом – «А кем ты хочешь стать, когда вырастешь»? К своему будущему я относился в младые лета предельно трепетно. В зависимости от очередной прочитанной книжки, загорался желанием стать то лётчиком, то археологом, то юнгой. На тот момент, восхитившись приключенческой повестью о путешествиях геологов по Саянам, твёрдо решил стать геологоразведчиком, покорить все непроходимые горы, отыскать редкие металлы и ценные минералы, о чём с гордостью поведал доброжелательному спутнику. Тот полностью поддержал мой порыв разведывать земные недра, разулыбался, товарищески похлопал по плечу и заверил, что меня ждёт замечательная жизнь. ( Кстати, будущее отважного геологоразведчика бесповоротно зашло в тупик той же осенью, стоило взять в школьной библиотеке «Занимательную минералогию» Ферсмана. Оказывается, геология – наука с занудными таблицами, кучей цифр, с геометрией, тригонометрией и прочими математиками. Я-то думал – гуляй по горам, стучи молотком по камням и тебе в руки сами будут падать редкоземельные минералы. А тут, оказывается, надо покорять не горы, а таблицу Менделеева. Свят, свят, свят, чур меня). Второй сосед, слушавший мои завирательные речи о будущем, как и родители, с иронической усмешкой, всё подносил к глазам бинокль и вдруг сказал, что видит берег Крыма. Новость разогнала дремотное однообразие плавания, народ засуетился и бросился к бортам, усиленно вглядываясь вдаль. Невооружённым глазом ничего увидеть не получалось, но мой весёлый сосед дал посмотреть в бинокль. Действительно, над линией горизонта прорисовалась тоненькая, жёлто-серая полоска гор, некрасивая, как грязная пена. Я сильно разочаровался в облике Крыма, но, оказывается, надо было немного подождать.
Правда, берег приближался нестерпимо медленно, будто наш теплоход перестал двигаться и прилип к синей густой воде. Но всё же бурая кромка поднималась над морем выше и выше, скоро уже можно было различить острые зубцы Ай-Петри, склоны гор расцветились зелёными лесами, высокий изломанный гребень хребта все больше заслонял гаснущее вечернее небо. А когда мы стали подходить к причалам Ялты, темнеющие берега и вовсе окружили нас крутыми стенами амфитеатра, пёстрыми от белых крапинок домов.
Уже смеркалось, когда мы сошли по трапу на крымскую землю и с недоумением удостоверились, что нас никто не встречает. Бабушка была заблаговременно извещена телеграммой, и её отсутствие вызвало минутную растерянность у родителей. Что-то не сложилось, может, телеграмма запоздала. Делать нечего, раз гора не идёт к Магомету, значит, Магомету надо идти к горе. Взяли такси и самостоятельно покатили в Малый Маяк. Машина – «Победа» с откидным верхом – давала круговой обзор, шофёр оказался человеком словоохотливым, с удовольствием исполняя обязанности гида. Массандра, Никитский сад, Гурзуф, Артек, Медведь-гора – я не успевал запоминать экзотические названия пролетающих мимо крымских достопримечательностей. Машина стремительно крутилась по серпантину старой прибрежной дороги, наши головы соответственно вращались во все стороны, стараясь ухватить взглядом красоты скал, дворцов, диковинных деревьев, и это двойное верчение пагубно сказалось на самом неокрепшем организме одного из ездоков, испуганно таращившем четырёхлетние глазёнки, на карапузе Витьке. Его элементарно укачало и пришлось пару раз съезжать на обочину. Наш разговорчивый водитель отнёсся к этому эксцессу, как к норме – «Здесь многих укачивает». Меня вестибулярный аппарат не подвёл, я вообще никогда, ни на море, ни на земле, ни в воздухе не укачивался, не знал этой напасти. Особенную гордость за крепость своей натуры испытал два года спустя, когда наш пионерский отряд возвращался на катере из Джанхота в Геленджик, а море изрядно разволновалось. Весь отряд лежал в лёжку или обильно кормил рыб, а я держался, как старый морской волк, снисходительно поглядывая на слабаков.
В Малый Маяк въезжали уже при включённых фарах. Местные жители указали нахождение бабушкиного дома, и, едва мы начали возле него выгружаться, как следом подлетело второе такси, из кабины выскочила пожилая крупная женщина, и они с мамой бросились друг другу в объятия. Каким-то непостижимым образом мы умудрились разминуться с бабушкой в Ялте, и она догнала нас уже возле своего двора. Случайность разлук и встреч преследовали семью Карнаульщиковых, как злой рок. То, что я увидел своими глазами – встреча матери с дочерью над чёрной пропастью лет – противоречило законам трагедии неожиданно счастливым финалом, а потому особенно потрясало. Эту непридуманную сцену на подмостках прибрежной дороги, в свете автомобильных фар, при потупивших головы зрителях – я никогда не забуду.
По крутой ступенчатой тропинке мы спустились к бабушкиному дому, прошли вдоль боковой стены с тёмными окнами, обогнули угол и по высокому крыльцу взошли на ярко освещённую большую веранду, где у накрытого стола нас поджидали все наши новые родственники.
Как известно, поголовное выселение татар из Крыма состоялось в мае 1944-го года, сразу после освобождения полуострова от фашистов. В том, что наших исконных вражин выдворили поделом, я никогда не сомневался, пожалуй, они заслуживали наказания и покруче. А вот как, когда, по какому принципу, откуда набирали переселенцев на опустевшие земли – толком не знаю. Знаю одно – бабушка, вдова с тремя детьми приехала в Крым из Белоруссии. Белоруссия пострадала за годы войны чуть ли не горше всех оккупированных земель, погиб в той войне и второй муж бабушки, неизвестный мне по имени и отчеству красноармеец Селезнёв. И бабушка в третий раз решила обосноваться на новом месте, что ж, несгибаемой живучести и силы характера ей было не занимать.
С первого взгляда никто бы не усомнился, что моя бабушка и моя мама кровные мать и дочь, до того они были похожи. Одинаково плотное, со склонностью к полноте, телосложение; как под копирку выкроенные овалы лиц с широкой лентой лба и скромными бровями; если увидишь их серые глаза в щёлку дверей, не отличишь, кто из них перед тобой; даже причёску, словно по телепатическому уговору, носят одинаковую, завершая гладко зачёсанные назад волосы свёрнутой на затылке косой. А вот характер у бабушки несравненно крепче, нежным, увлажнённым слезой взглядом она дарит только нас, дорогих родственников, внезапно возникших из небытия, чувство давней вины и новообретённая радость размягчают её суровую душу. С прочими своим детьми она обходится куда суровей. Кто в доме хозяин, вопрос не стоит. Глядя, как бабушка представляет своё многочисленное семейство, приходит на ум ассоциация со строевым смотром – «Рядовой такой-то, выйти из строя»! И члены семейства поочерёдно выходят вперёд, кланяются, улыбаются. Правда, некоторые не выдерживают дипломатического протокола и бросаются обниматься. Видно, что большинство из них, что называется, заведено, в глазах блестят слёзы, событие-то неординарное, воссоединение матери с дочерью через столько лет. И они не чужие на этом празднике.
Старшая дочь новой бабушкиной семьи Зинаида (для мамы младшая сестра), по имени тёзка моей любимой усть-лабинской тёти, внешне такая же красивая, стройная шатенка, выделяется интеллигентными манерами. Служебная должность накладывает отпечаток – она главный администратор санатория «Карасан». Сдержанна, но искренняя сердечность так и льётся из её карих глаз. Замужем, муж её, некто Дагаев, тоже чин среднего руководящего звена, пожалуй, единственный, кто не вписывается в добрый круг родственников, принуждённо кривится в улыбке, беспокойно озирается, словно ему не терпится покинуть общество, в которое попал не по своей воле. Типичный потрёпанный курортный щёголь, с пижонскими усиками, с явным неумеренным пристрастием к алкоголю, с амурами на стороне. Неприязненное отношение к супругу тётя Зина не скрывает. Бабушка тоже поглядывает на зятя враждебно. Да он и не отягощал семейный круг своим присутствием, скоро ушёл, якобы по неотложному делу, и за всё время нашего пребывания в бабушкином доме больше ни разу не показался. Тётя Зина, хотя работа оставляла ей мало свободного времени, забегала почти каждый вечер – жили Дагаевы неподалёку, в своём доме – душевно беседовала с мамой, обстоятельно с отцом. Нам с Витькой тоже уделяла толику тёплого внимания. В следующий мой индивидуальный приезд к бабушке она вообще стала главной опекуншей и наставницей, хорошая была тётя, серьёзная, заботливая. Честное слово, обе мои тёти Зины сливаются в один обаятельный образ, до того они сходствовали.
Сын тёти Зины, Борис, мой ровесник, красивый в маму, гордый, неразговорчивый, не спешил сдружиться, чем-то я ему не нравился, а чем – понять было трудно. Наверно, простофильными станичными замашками, деликатности и тонкости в общении мне тогда отчаянно не хватало. Подозреваю, приходил Борис исполнять обязанности проводника и экскурсовода лишь по строгому настоянию мамы, сам он предпочитал сторониться кубанской деревенщины. Незаметная моему глазу разница в нашей отёсанности его чувствительно задевала, крымская детвора, росшая среди многоликого курортного люда, быстрее набиралась политесных навыков, нежели дремучие станичники. Впрочем, через пять лет он сменил гнев на милость и мы с ним почти не разлучались. Хочется верить, что это я стал отёсанней, а не Борис терпимей.
Третья бабушкина дочь, тётя Нина удалась в свою мать, а значит и в мою маму – русоволосая, светлолицая, слегка рыхловатая. И характер у неё был мамин – добродушный, приветливый, немного простоватый, чисто домашний. Она и не ушла из дому замуж, а привела мужа под бабушкин кров. А, может, не согласилась уезжать на родину мужа в Белоруссию, не знаю, в обстоятельства их женитьбы не посвящён. Дядя Петя, её муж, служил срочную на кастельской погранзаставе и, демобилизовавшись, остался в Крыму. Наверняка, благодаря достоинствам тёти Нины, потому как жили они душа в душу, грея исстрадавшееся от семейных неурядиц бабушкино сердце. Дядя Петя был из тех людей, что придутся впору в любом порядочном доме – неутомимо деятельный, несмотря на заметную хромоту, разговорчивый, с постоянной лукавой улыбкой на худощавом бледном лице, всё успевающий и всё видящий. Работал он электриком в пионерлагере «Кастель», ездил на мотоцикле с коляской, рыбачил, охотно возился в саду и огороде, промышлял в лесу, минуты не сидел без дела, с грозной бабушкой отлично ладил. Детей у них с тётей Ниной было двое – дочь Танюшка, двумя годами младше меня, премилое воздушное создание с косичками, с большущими синими глазами на треугольном личике, бабочкой порхающее на посылках и поручениях, грядущая заместительница бабушки и мамы на женском поприще, и оставшийся для меня безымянным грудничок мужеского пола. Тётя Нина находилась в послеродовом отпуске и потому почти безотлучно пребывала в пределах двора, я так её и запомнил – то над корытом со стиркой, то над кухонной плитой. С мамой она подружилась горячей всех, наверно, их объединяли насущные материнские заботы. И со всей семьёй Петриков (такую они носили фамилию, если ничего не путаю) мы общались больше всего, потому как ещё одна отрасль бабушкиного рода, её единственный сын Юрий, мой нечаянный тёзка, проживал отдельно.
Дядя Юра Селезнёв, самый младший из бабушкиных детей, был, по моим наблюдениям, главной головной болью бабушки. Он жил с женой и маленьким ребёнком в двухэтажном многоквартирном доме в центре Малого Маяка, и жизнь у них шла через пень колоду. Что тому было причиной, я вникнуть не пытался, зато бабушку они вовлекали в свои раздоры чуть не ежедневно. Даже на первой совместной встрече чета меньших Селезнёвых никак не могла целиком отдаться радостям застолья, они то и дело рыкали друг на друга, обменивались прожигающими взглядами, а потом надолго хмуро замыкались, уходя в свои переживания. Бабушка сидела будто на углях в их присутствии, а я наивно недоумевал - что заставляет ссориться эту на вид симпатичную молодую пару с ребёнком на руках? Позже, пять лет спустя, когда я уже малость прозрел, кое-что для меня прояснилось, а тогда тяжёлые сцены их частых скандалов, когда жена дяди Юры, растрёпанная, в слезах, прибегала искать защиты у бабушки, и та мчалась на выручку, или когда дядя Юра, мрачный и подавленный, приходил изливать душу матери, и разговор их напоминал диалог глухих, эти драматические сцены переворачивали для меня мир вверх дном. Я не мог постичь – зачем люди мучат друг друга? Почему не хотят жить, как мои папа и мама – в любовном согласии? За бурными перипетиями личной жизни молодые Селезнёвы почти не замечали окружающего мира, им было не до гостей, с нами они соприкасались редко и случайно. Странная пара. Дядя Юра работал шофёром в совхозе, и это всё, что я могу о нём сказать. А супруга его запомнилась суматошной, истеричной особой, вечно с ребёнком на руках. Тётя Зина и дядя Юра, видимо, переняли внешность отца, смугловатые, тёмноволосые, резковатые в выражениях чувств, но если у тёти Зины этот недостаток умерялся воспитанием, то у дяди Юры пролетарские повадки проступали явственно.
Вот такая пёстрая, многоликая компания встретила нас на веранде бабушкиного дома. И этот калейдоскоп лиц был последней картиной того насыщенного, долгого дня. Чаша впечатлений переполнилась, усталый мозг отключился, и я мирно уснул на маминых коленях. Смутно помню, что куда-то несли, укладывали, но у меня не осталось сил даже пошевелить языком.
С наступившего утра засиял один беспрерывный день под безоблачным жарким небом, беззаботная жизнь отдыхающих, в которую с удовольствием окунулись родители, давно позабывшие, что такое отдых. А я просто обомлел от восхищения, разглядев поутру, в какое чудесное место попал. С веранды бабушкиного дома, стоявшего, как и весь Малый Маяк, на довольно крутом скате горы, я наяву увидел страну, превзошедшую самый смелый полёт моей фантазии. Слева вставал округлый купол горы Кастель, застеленный ковром лугов, манящий ласковыми пологими склонами, справа, в большем отдалении, выгнул горбатый хребет Аю-Даг, Медведь-гора, покрытый, как и положено медведю, тёмной шкурой лесов. А между этими громадами вниз уходили зелёные волны горных складок и ущелий с редкими проблесками красных крыш. Волны леса и скал, некогда устремившиеся от вершин Яйлы вниз, теперь застыли в нерушимом покое, остановленные синей стеной моря. Море сверху казалось гигантским монолитом сапфира, поднятым до середины небесного окоёма. Будто два могучих потока, два водопада, зелёный и синий, устремились навстречу друг другу из голубых бездн неба, столкнулись и остановились под тупым углом, не в силах одолеть соперника. И так и стоят, две разнородные стихии, в своём чудесном равновесии. Причудливый рельеф криволинейного пространства изумлял кубанца, выросшего посреди плоской степи с пупырышками курганов да морщинами балок. Я с трудом верил в реальность этого вздыбленного во все стороны многоцветного мира. Чтобы удостовериться в его вероятии приходилось поминутно тереть глаза. Мечта, сказка, а не земля. В который раз я пожалел, что не родился птицей – летать бы над этой красотой и летать.
Стоило сойти с крыльца, спуститься по вымощенным плоскими камнями ступенькам в бабушкин сад-огород, как тебя ожидали новые диковины и чудеса. Но не южнокрымские фрукты, вроде мушмулы, инжира, хурмы и прочих невидалей, не говоря о густых гроздьях виноградника, тем паче, что они ещё не поспели, заставляли меня восхищаться. Участок состоял из нескольких террас, разделённых каменными подпорными стенками, и под одной стенкой, в скальном грунте был выдолблен неглубокий колодец, наподобие нашей кубанской копанки. Но наши копанки рылись у самого берега, в податливых чернозёме и глине, где родник сам обнаруживает себя, втекая в речку холодной струйкой, а тут бойко бьющий родник открыли в пластах скалы, на высокой горе, в нескольких сотнях метров от уровня моря! Чистая родниковая вода на сухом, накалённом солнцем склоне! Это ж каким надо быть водознатцем и одновременно трудолюбцем! Но и это не всё. Сквозь отверстие в каменном срубе, по выложенному плитняком жёлобу, вода бежала до следующей террасы и впадала в небольшой, метра два на три прудик, тоже вырубленный в скале, а в нём плавали тёмноспинные нелюдимые карпы и красные декоративные рыбки, игриво развевающие золотые веера плавников. Присядешь на тёплый камень оградки, заглядишься на меланхолическое скольжение нарядных рыбок, и сам незаметно, надолго погрузишься в сладкую медитацию. Рукотворный водный каскад продолжался ручейком до штакетника забора, пересекал пустырь за огородом и нырял в овраг, заросший кизильником. На вопрос, кто создал этот маленький шедевр, бабушка отвечала неопределённо – «До нас».
Кто являлся предыдущим хозяином бабушкиной усадьбы, было ясно по умолчанию, и наследство бабушке досталось добротное. Большой каменный дом из четырёх комнат смотрел открытой, в две трети фасада, верандой на море, третью часть занимала удобно расположенная кухня. Толстые оштукатуренные боковые стены врезались в склон горы, а задняя стена и вовсе возвышалась над землёй не более чем на метр, мы, пацанва, без труда забирались с тыльной стороны на четырёхскатную черепичную крышу. Площадка перед домом была тщательно вымощена гладким камнем, слева располагались ещё какие-то хозяйственные постройки, ускользнувшие от моего мальчишеского внимания, включая гараж и мастерскую дяди Пети, там же имелись и проезжие рабочие ворота. Парадный вход, ступенчатая тропинка вдоль левой, если ориентироваться на север, боковой стены выводила почти сразу на старую автотрассу Алушта-Ялта. От бабушкиного забора её отделяла лишь широкая обочина. Но уже велась прокладка новой трассы, в объезд посёлка, метров на двести вверх по горе, и оттуда иногда доносились глухие звуки взрывов. Бабушкин дом стоял последним на том краю Малого Маяка, который был обращён к Алуште, и соседи у него были одни, семья Барановых. Показателем их взаимоотношений служил общий двор, условно разделённый причудливо вытянутой, горизонтальной веткой огромной шелковицы, излюбленное место наших тарзаньих упражнений. Огороды, те плетнём разделялись, дружба дружбой, а табачок врозь. Так что бабушкин двор представлял собой своеобразный полуостров, примыкая к посёлку одним боком. Сверху автотрасса, внизу пустырь с оврагом, со второго бока грунтовая дорога, уходящая к морю. А за грунтовкой заброшенное татарское кладбище, задичалая пуща кустов и деревьев, сквозь которую с трудом различались серые намогильные стелы, испещрённые фигурной вязью чужих письмен. Запрет играть на кладбище был излишен, оно и без запретов отпугивало потусторонней жутью. Даже проходить мимо мы избегали.
Да в этом и не было нужды, наш повседневный маршрут, путь к морю пролегал через бабушкин огород, где в нижнем конце имелась калитка. После завтрака, за которым взрослым неизменно предлагалось вино, сухой сиреневый «мускат» из бочки, стоявшей в подвале под верандой, – мама отказывалась, отец никогда – дядя Петя осёдлывал мотоцикл и уезжал на работу, бабушка, кроме первого дня нашего гостевания, тоже убегала, извиняясь необходимостью руководить своей полеводческой бригадой, тёте Нине было не до пляжа, остальные родственники с утра до вечера крутились в трудовом колесе, так что единственным сопровождающим гостей лицом обычно оставалась Танюшка. И выполняла она обязанности проводника с изумительным хладнокровием и знанием дела, будто со дня рождения водила экскурсии по окрестностям. Трогательно вертя русой головкой с косичками в бантиках, забавно вытаращивая внимательные, серьёзные глазёнки, эта птичка-невеличка уверенно возглавляла наш курортный караван на путаном походе к морю. Грунтовой дорогой, что петляла между островками леса, виноградниками и табачными полями, Танюшка пренебрегала. По выработанной привычке всех уважающих себя местных жителей, она предпочитала короткий путь, срезая петли, спрямляя закругления, и мы то ныряли в густую чащу грабинника, то проскакивали по обжигающему пеклу открытых полян. Крымское солнце жгло немилосердней кубанского, родители покрывали нам с Витькой головы полотенцами, остерегаясь солнечного удара, так что попасть в тень деревьев, где ещё сохранялось дыхание ночной прохлады, принимали за передышку. Расстояние предстояло протопать немалое, что-то около полутора километров, но под горку шагалось легко. Преодолев под водительством Танюшки головоломную чересполосицу сельхозугодий и леса, мы попадали на территорию турбазы «Карабах» и там, присев на скамейки, окружающие танцплощадку, под спасительным кровом платанов, держали совет – на какой пляж пойдём? На выбор предлагалось три места купания и мы, из любопытства, сначала перепробовали все, но потом родители водили нас исключительно на пляж под названием Большой. Помимо своей и впрямь внушительной протяжённости он обладал преимуществом галечного покрытия и пологого углубления дна, безопасного для детей. Витька мог там невозбранно бултыхаться на кромке прибоя, что ему очень нравилось, а я совершать, под присмотром, недальние заплывы. Далеко я не заплывал, осознание недосягаемости ногами дна мгновенно охватывало меня непреоборимым ужасом и, спохватившись, я изо всех сил спешил на спасительное мелководье.
Пляж под названием Малый приютился в крошечной бухточке между Кучук-Ламбатом и Карасаном, двумя санаториями, удалёнными в сторону Медведь-горы. Но он не устраивал нас по многим параметрам. Во-первых, дно его было устлано крупными, то противно скользкими, то жутковато обросшими мхом булыжниками, забраться в воду и вылезти, не шлёпнувшись пару раз, затруднительно. Во-вторых, огромный лоб кучук-ламбатской скалы, увенчанный зданием в форме замка, наверняка, вилла старорежимного буржуя, выдвигался с восточной стороны далеко в море, и до самого обеда пляж накрывала стылая тень. И, в-третьих, там постоянно угнетал дыхание резкий йодистый запах водорослей, облепивших подножие скалы. Неуютным, мрачноватым показался мне Малый пляж.
Зато одно зрелище, которое я там наблюдал, стоит отдельного рассказа. На самом краю крутого, выпуклого лба кучук-ламбатской скалы я заметил двух мужчин в плавках, явно собирающихся прыгать в море. Они осторожно пробирались по карнизу выступа, отыскивая наиболее удобную точку для прыжка – обрыв скалы был не вполне отвесным и вертикальный полёт грозил не приводнением, а неминуемым, смертельным ударом о камни. Требовался птичий полёт по касательной, на мой взгляд, невозможный для человека. Вдобавок, из моря под скалой торчали вразнобой несколько чёрных макушек подводных валунов. Попробуй ещё снайперски угадать меж них. Русская рулетка. Я представил себя на месте этих смельчаков, и небо с землёй закачались перед глазами. Это же верная смерть. Зачем они затевают самоубийственную игру? Устрашённый затеей смельчаков, я тронул за локоть отца и молча указал пальцем на скалу. Голос меня не слушался. Отец присмотрелся и восхищённо поцокал языком. Предстоящее зрелище его отнюдь не напугало, скорей вызвало зрительский интерес.
- Метров двадцать пять, - прикинул он высоту скалы, - мастера.
- А они не разобьются? – я еле выговорил вопрос онемевшими губами.
- На пьяных не похожи, - спокойно сказал отец, - иначе давно бы свалились. Значит, знают, что делают.
Пара самоубийц, наконец, определилась с местом старта, один шагнул вперёд, оттолкнулся, и полетел, раскинув руки, словно ласточка крылья, к воде. Мне показалось, что летел он целую вечность, секунда ожидания вместила столько чувств, что я едва не задохнулся. Над самыми волнами летун вдруг перегнулся в поясе, сложил руки над головой и в крутом пике вошёл в море, точно в средину зеркальца чистой воды меж камней. Вскоре над водой показалась его голова, ныряльщик погрёб к ближнему валуну, вскарабкался на него и, уставясь наверх, стал ждать прыжка товарища. Тот не мешкал и в свою очередь уверенно совершил безупречный полёт с высот утёса, после чего оба поплыли, к моему разочарованию, за мыс. Я так хотел увидеть их лица, лица бесстрашных людей.
- Ты чего трясёшься? – спросил отец. – Замёрз, что ли?
Я утвердительно покивал. Не признаваться же, что меня трясёт от пережитого ужаса. Отец отнёсся к полётам со скалы, как к делу обыденному, отвернулся и забыл. Он за свою жизнь насмотрелся на любых сорвиголов, удивить его было трудно. А у меня эта картина отчаянной игры со смертью неотвязно стояла перед глазами, постоянно всплывала из памяти и довела до того, что я несколько лет не мог заставить себя прыгать в воду вниз головой – хоть с невысокого речного берега, хоть с метрового причала. Ни насмешки друзей, ни собственные попытки воззвать к самолюбию, разозлиться на постыдное безволие - ничего не помогало. Не мог, и всё, стена. Прыгал «солдатиком» да «бомбочкой», как девчонка. И не трусость это была, не боязнь высоты, эти преграды я научился одолевать, а что-то иное, мистическое, не давало совершить вполне банальное действие. Словно не в светлую воду речки я должен был погрузить голову, а в тёмные воды небытия. А на это, согласитесь, трудно решиться в любом возрасте, тем паче в детском, излишне впечатлительном. С годами, слава богу, прошло.
Третий пляж, по имени Дикий, был прекрасен, но категорически непригоден для малолетних купальщиков. Фантастическое нагромождение низвергнутых с горы обломков скал (наверно, землетрясением) превратило этот кусочек берега в рай для скалолазов, дайверов и прочих искателей приключений, но для нашего семейства никак не подходило. Карабкаться по острым камням, проплывать подводными проходами, блуждать в лабиринте пещер и гротов родители сочли делом небезопасным. И находился Дикий пляж дальше всех от Малого Маяка, за Карасаном, ближе к Партениту.
Поэтому мы направлялись на пляж Большой, чуть влево от турбазы «Карабах», самый близкий и самый приемлемый для семейного отдыха. Правда, о какой-либо его благоустроенности никто, похоже, не заботился, и напоминал он просто ничейный кусок берега. Спустившись по вырубленным в глиняном откосе ступенькам, мы попадали на широкую полосу намытой прибоем гальки, ограниченную с запада выступом кучук-ламбатского мыса, а на восток тянувшуюся аж до горы Кастель. С юга накатывались, вея свежестью, сине-зелёные волны, за спинами (потому как наши лица были всегда обращены к морю) дышала зноем рыжая высокая стена берега. Галечное ложе ближе к обеду тоже накалялось, как сковорода, и редкие группы загорающих на вечно полупустынном пляже спешили покинуть горячие камни, дабы окончательно не изжариться. Родители блаженно предавались сладкому ничегонеделанию, маме вкусить жизнь отдыхающей выпало впервые, отец немного приобщился подобному счастью два года назад, летом 54-го, когда лечил лёгкие в санатории «Солнцедар» в Геленджике. Я же чувствовал себя чужим на этом празднике жизни – едва ступив на пляж, начинал томиться и скучать. Купание я никогда не любил, хоть в речке, хоть в море, находя бултыхание в воде занятием бессмысленным, а уж лежать бревном на пляже, ловя вредоносный ультрафиолет, меня не могла заставить никакая сила. Жизнь – это движение, косное пролёживание боков невыносимо. Вняв уговорам родителей и наспех окунувшись в море, я начинал слоняться по пляжу в поисках развлечений. Добыча была небогата, но кто ищет, тот всегда найдёт. Спасибо зимним штормам, благодаря их исполинскому труду под стеной берега было навалено всякой всячины, начиная от голых стволов больших деревьев, кончая мелочёвкой, вроде рыбацких поплавков, пробок, бутылок и ржавых железяк. В кучах этого хлама я рылся с неутомимостью золотоискателя, придумывая каждой находке соответствующую романтическую историю. А каким разнообразием форм и расцветок восхищали окатанные в прибое камушки! Осколок зелёного бутылочного стекла море превращало в драгоценный изумруд безукоризненной огранки, хоть бери и вставляй его в перстень или аграф. Вычитав у Паустовского о знаменитых сердоликах коктебельской бухты, я бредил отысканием туземного минерала на пляжах Малого Маяка и, едва мне попадался камешек розового и сиреневого оттенка, со всех ног бежал с ним к родителям, требуя подтвердить или опровергнуть свою гипотезу. Отцу это быстро надоело, и он ловко отбил у меня охоту приставать с минералогическими загадками, язвительно вопросив:
- А кто у нас геологоразведчик? Я или ты?
Щелчок по самолюбию вышел удачный, и в дальнейшем я пополнял свою коллекцию гипотетических самоцветов чисто по собственному усмотрению, руководясь беспроигрышным принципом – «нравится», «не нравится». Возвращался с пляжа каждый раз с увесистым грузом, натаскал в бабушкин двор целую кучу сомнительной ценности, зато полного спектра радуги камней, а когда родители заявили, что домой поедут только те, что поместятся в моих карманах, с сердечным сокрушением украсил ими дно бабушкиного бассейна. Красные рыбки на фоне моей разноцветной мозаики смотрелись эффектней.
Зато младший братец явил пример невиданного водолюбия. Придя на пляж, он тут же залезал в воду и плескался в волнах прибоя до полного посинения. Родители принудительно извлекали его из вод, держали за руки, пока губы не сменят лиловый цвет на алый и гусиная сыпь не покинет кожу, а он только и ждал момента, чтобы снова ринуться грудью навстречу упругому пенному валу. Борьба с волнами, в которой он раз за разом терпел поражение, сбиваемый с ног морской стихией, доставляла ему несказанное наслаждение. То, что он законный прямой потомок существ (если верить эволюционной теории) некогда вышедших на сушу из воды, не подлежало сомнению. Ему бы дельфином родиться.
Кстати, эти кровные сородичи братца иногда показывались в море, вызывая всеобщее оживление на пляже, демонстрировали свои акробатические прыжки, но держались сплочённой группой поодаль от берега, там, где часто проплывали белые прогулочные теплоходики. Солидные суда вообще проходили по линии горизонта, чётко обрисовывая на белесом небе тёмные силуэты. А однажды, на большом удалении, различимый только по пышному хвосту буруна, оставляемому за кормой, промчался маленький торпедный катер, словно чёрный наконечник стрелы. Я с уважением проводил глазами этого представителя нашего военного флота, мал, да грозен. А скорость какая! Отец определил километров семьдесят в час. Прогулочники по сравнению с ним черепахи. К сожалению, больше военных кораблей увидеть не удалось, как я ни обшаривал море взглядом.
После сковородки пляжа и обратного пути под палящим солнцем полдня, бабушкин двор казался райским оазисом. Отобедав, каждый член семьи выбирал занятие по душе. От сиесты в прохладных полутёмных комнатах дома, которую свято исповедывали родители, младшая часть семьи уклонялась. Наша непоседливая компания в лице Танюшки, Витьки и меня (иногда подтягивался и Борис) выбирала для активного отдыха условную межу двора, где в тени гигантской шелковицы мы затевали игры с братьями Барановыми, двумя мирными толстяками- мальчишками. Разумеется, самой престижной игрой, как ни предостерегали от неё старшие, было – кто выше заберётся на макушку шелковицы. И тут, к ущемлению нашего мужского достоинства, не было равных Танюшке. Задорно трепыхая бантиками-бабочками, развевая, без малейшего стеснения, парашют цветастого платьица (джентльмены смущённо отводили глаза от её голубых трусиков) эта невесомая пигалица с бесстрашием обезьянки качалась на поднебесных прутиках верхушки, куда упитанным телесам Барановых, да и осторожничающим Борису и мне, путь был заказан. Но мы её чемпионства не признавали, ссылаясь на несоизмеримую разницу в весовых категориях. Карапуз Витька участия в наших мауглианских играх не принимал, его поприщем была толстенная ветвь шелковицы, протянувшаяся в начале прикорневой части горизонтально земле на высоте около полуметра. По ней, как по скамейке, он и ползал, шлифуя шершавую кору дерева и заодно своё мастерство. Соперников у него, кроме толстого, как и его хозяева, барановского кота, который любил возлежать на удобной ветке, не было. И тем не менее они умудрились вступить в душераздирающий, а точнее, шкурораздирающий конфликт, и победителем в нём вышел, естественно, не растяпа-братец. Завязки конфликта никто не видел, наверно Витька пытался устранить кота с пути, а тот не пожелал уступить облюбованной пригретой позиции и применил против непрошенного гостя острые когти. Истошный рёв жестоко ободранного братца возвестил лишь о кровавой развязке. Сбежались оба двора, налицо был только пострадавший (второй участник конфликта благоразумно смылся), который ревел и сквозь слёзы, тыча пальцем в соседский двор, повторял – «Кот Барана! Кот Барана»! После чего подлый преступник был идентифицирован, но, увы, не пойман и не наказан. А вот в семейный фольклор вошёл прочно.
Ближе к вечеру взрослые объединялись и включались в деятельную жизнь. Мама с бабушкой помогали тёте Нине готовить ужин, дядя Петя с отцом шли в центр посёлка, за покупками, а заодно и сразиться в биллиард. Наша гопкомпания хвостом следовала за старшими, получала законные стаканчики мороженого и, понаблюдав за шарами на зелёном сукне, или топала домой, или отправлялась играть на поляну валунов. Околачиваться в центре, где кроме двух магазинчиков, придорожного базарчика и клуба с биллиардной, не имелось ничего интересного, быстро надоедало. По дороге, пыля и грохоча, часто и густо проносятся автобусы, грузовики, легковые автомобили, главная прибрежная трасса проходила тогда через Малый Маяк, глотать понапрасну выхлопные газы, когда мороженое съедено – какой резон? А вот Поляна Валунов (так и хочется назвать её с заглавной буквы) – место волшебное.
Чтобы попасть на Поляну Валунов, надо было спуститься вниз и чуть правее посёлка. По вполне очевидным причинам предполагаю, что находилась она напротив Дикого пляжа, на прямой траектории полёта рухнувших с вершин Яйлы скал и представляла собой плоскую, вытянутую поперёк склона террасу в окружении малорослого горного леса. И на её ровной поверхности были разбросаны (или расставлены?) десятки огромных камней. Смутно припоминается некая упорядоченность в их расположении. Но в детстве весь мир игровая площадка, а не объект исследования. Кто нагромоздил на этой поляне скопище разновеликих валунов, этот крымский Стоунхендж – возможно, кто-то знает, я лишь удивлялся. Какие-то камни остановились здесь, исчерпав инерцию движения – допускаю, но чтобы сразу столько и в одном месте – невероятно. Неужели люди приложили свою руку? И зачем они взяли на себя этот циклопический труд? Судя по сизым пятнам лишайников на сглаженной дождями и ветром тёмной поверхности базальта, упокоились валуны на поляне не сотни, а многие тысячи лет назад. Разобраться в их расположении на поляне, найти какой-то осмысленный план, у меня тогда не хватило разумения. Что взять с мальчишки неполных девяти лет? Я с упоением карабкался на тёплые массивные глыбы, радуясь своему альпинистскому умению, восторженно орал, покорив очередную вершину (одна из них могла бы послужить пьедесталом Медному Всаднику), среди валунов так здорово было играть в прятки и войнушку – чего ещё надо? А если мы заигрывались до темноты, то попадали в абсолютно феерическую обстановку – всё сумеречное пространство меж валунами вспыхивало и заполнялось зелёными, мерцающими искрами светлячков. Они летали низко над землёй, бесшумные, неуловимые, необъяснимые, словно гости из сказочного мира. И мы кружили вместе с ними, теряя под ногами землю, теряя ощущение реальности. Честное слово, я чувствовал себя среди них инопланетянином и, будь моя воля, не уходил бы с Поляны Валунов до рассвета. Но прибегал кто-нибудь из обеспокоенных взрослых звать домой, и приходилось с огорчением покидать молчаливый, но так много говорящий душе мир тёмных камней, фиолетового неба и зелёных светлячков.
Заигрывалась не одна детвора, порой слали гонцов и за позабывшими всё на свете биллиардистами, отец отводил душу любимой игрой молодости, а дядя Петя, азартный, как все рыбаки и охотники, был ему под пару. Вина за ужином бабушка не жалела, не прокисать же купленной специально для дорогих гостей бочке совхозного муската, не каждый вечер, но часто приходила и тётя Зина с Борисом, а вот её муженёк и молодые Селезнёвы не жаловали своим присутствием.
Так и текли наши счастливые – сколько, не помню – крымские дни, слившиеся для меня в один огромный день. Наконец, родители начали заговаривать об отъезде, нас, как водится, упрашивали погостить ещё, но всему бывает предел, а испытывать предел терпения деда, оставленного в Кирпилях на хозяйстве, папа и мама побаивались. Поехали всей семьёй в Ялту приобретать в предварительной кассе обратные билеты и попутно завернули в Никитский ботанический сад, дать сыновьям представление о чудесах природы. Ну, ботаникой я интересовался весьма поверхностно, тем более экзотической, все эти виктории-регии, секвойи, ливанские кедры и бамбуковая роща, конечно, занятны, но жить мне назначено среди акаций и сирени, кувшинок и камыша, подивовался – и что дальше? Рассказывать друзьям-станичникам? Им эти диковинки даром не нужны. Конечно, четырнадцать миллиардов клеток памяти в мозгу надо чем-то заполнять и я добросовестно сложил новые познания в дальний угол. Мудрые слова Шерлока Холмса, что большинство людей использует память, как чердак, куда сваливает всякий ненужный хлам, я прочёл, к сожалению, слишком поздно. А, может, и не к сожалению. Знания, как и деньги, лишними не бывают. Если не впитывать жизнь всеми порами души и тела, не слишком ли скудной она в итоге окажется?
Крым вошёл в меня сразу, весь, целиком, как нечто безусловно родное. Я и называю его своей третьей родиной, после Чирчика и Кубани. (Что Кубань на первом месте, обсуждению не подлежит). Всю последующую жизнь я стремился побывать в Крыму при первой возможности, о чём, возможно, ещё расскажу. А первое впечатление, как любовь с первого взгляда, самое сильное и верное. Не море поразило меня больше всего. Что море? Оно, конечно, великолепно, но чересчур само по себе, одиноко, даже корабли его не оживляют, а скорей смотрятся случайными и ненадёжными игрушками, которые море до поры до времени терпит на своей могучей спине, как собака блох – надоедят, загрызёт. Нет, море не враждебно человеку, но и не довлеет ему, оно живёт своей жизнью и не любит, когда ему докучают, держит человека на расстоянии. Так я и определил свои взаимоотношения с морем, предпочитая изредка любоваться им издалека. Земля, горы, лес – совсем другое дело, они исконное обиталище человека, тут человек уверенно ступает пытливой стопой. И я с тоской глядел на далёкие вершины Яйлы, осознавая их недосягаемость для своих слабых ног, до боли в зорких тогда ещё глазах всматривался в округлый шлем Кастеля, на луговой вершине которого мне мерещились древние развалины, пытался окинуть взглядом бесчисленные лесистые и скальные складки гор, таящие в себе неразведанные пещеры, заброшенные монастыри, разрушенные городища. Всюду хочется пройти, потрогать руками, ощутить, как в тебя переливается жизнь этой насыщенной историей страны, легендарной Тавриды. А ты ещё так мал и беспомощен, что способен лишь мечтать. Ничем, кроме взгляда, тебе не дано насытиться. И ничего ты не увезёшь домой, кроме горсти камушков, беспорядочного вороха воспоминаний, да жгучей жажды вернуться, опять пробежаться по каменным ступенькам бабушкиного сада, покружить вместе со светлячками вокруг загадочных изваяний Поляны Валунов, пройтись, вдыхая полной грудью щекочущую свежесть озона, по тенистой аллее пиний между Кучук-Ламбатом и Карасаном, облазить все ущелья и склоны ближних и дальних гор, взобраться на Яйлу.
Я не сомневался, что все мои желания сбудутся, а иначе - зачем жить? Прощальные слёзы бабушки, сожалеющий взгляд Танюшки и ободряющий тёти Зины помогали мне высоко держать гордую голову, когда я махал им рукой с борта дизель-электрохода «Россия», на котором мы отплывали из Ялты в Новороссийск. Крымские каникулы закончились, но осталась тёплая вера, что там, на крымском берегу, разгорелся не только маяк, но и уютный домашний очаг, где тебя всегда приветят и обогреют. В большом Крыму у тебя теперь свой малый родной уголок. И так и было, пока были живы бабушка и мама.
Как всё, что часто повторяется, обратное плавание не запомнилось. Чем отличается дизель-электроход от теплохода я так и не понял. Ну не двумя же плавательными бассейнами. Бывалого мореплавателя, каким я себя мнил, такими фокусами не проймёшь, и я равнодушно плевал с верхней палубы в седоусую морду Чёрного моря, вздыхая об утраченном рае Тавриды.
Остаток лета мелькнул круговертью игр в саду, на площади, в пряных кущах бузины. Дамоклов меч первого сентября висел на последней ниточке и точно в назначенный срок обрушился на беспечную голову.
УСТЬ-ЛАБА
И отец опять повёз меня в Усть-Лабу. Каждая поездка в райцентр, по любому поводу, была событием. Переместиться, пусть на несколько часов, из дремучего захолустья на блистательные подмостки административной и культурной жизни района равнялось выходу в большой свет. Ты сразу же вырастал не только в собственных глазах, но и в глазах окружающих – «Я еду в Усть-Лабу». Зачуханный вандеец покидал родную обитель камышей и скотного двора и гордо топал по тротуарам стольной станицы, которая уже готовилась стать городом. Эту новость, кто с насмешкой, кто с недоверчивым недоумением – с какого перепугу провинциальную глухомань решили назначить городом? – активно муссировали. Кому-то льстило стать горожанином, кого-то смешило. Как бы то ни было, но Усть-Лаба для окрестных хуторян и станичников оставалась единственным светом в окошке, куда, вольно или невольно, приходилось заглядывать. Там сбывали излишки птичника, там отоваривались в больших магазинах, туда, наконец, вызывали повесткой в суд. Краевой центр Краснодар, как и прочие столицы соседних губерний – Ростов-на-Дону, Ставрополь, Сталинград, почитались пребывающими за тридевять земель. Кто совершил туда вояж, ходил в героях. Я бы поехал куда угодно и когда угодно, но маршрут Кирпильская – Усть-Лаба на ближайшие десять лет стал самым наезженным. Отклонения, а тем более – удаления от него можно перечесть на пальцах.
И что вы думаете – он мне приелся, надоел этот шестнадцатикилометровый отрезок дороги, где с одной стороны настырно застит белый свет взъерошенная шевелюра лесополосы, а с другой расстилаются гладкой скатертью возделанные поля? Я и сейчас, шестьдесят лет спустя, проезжаю по нему с тем же ненасытным любопытством и душевным волнением, как в годы детства. Малейшее перемещение по лицу земли для меня несказанное наслаждение. Причём неважно, на какое расстояние, хоть один километр, хоть несколько тысяч. Вообще отказываюсь понимать людей, которые, едва плюхнувшись на сиденье автобуса, тут же норовят прикорнуть. Вы посмотрите – сколько вокруг интересного! Вчерашний ковёр зеленей сегодня поднялся высокими волнами колосьев, голые акации лесополосы огрузли белыми кистями кашки, меж ровных рядков лопоухих подсолнухов со снайперской точностью проводит острые ножи культиватора тракторист, суетливой стаей прыгают вслед за бороздами прожорливые галки, с величавым презрением поглядывает на них парящий высоко в небе кобчик. Via est vita! Иначе всю жизнь проспите! А разве не поучительно, не занимательно изучать лица попутчиков? Это же великолепная портретная галерея плюс настоящий живой театр! Темпераментные станичные бабы посрамят кьоджанских кумушек Гольдони, степенные лики мужчин (благородная невозмутимость отличительная черта коренного кубанца) украсят залы Уффици и Эрмитажа, попрыгуньи-девчонки так и просятся в труппу кордебалета, востроглазых пацанов хоть сейчас посылай в разведку. Ты на родине, не забывай. Нет, я никогда не скучал в дороге. Слова отца – «Едем в Усть-Лабу» - звучали для меня как сигнал боевой трубы. Я всегда был готов к бою, то бишь, путешествию.
Поездки совершались двумя способами. Первый, стандартный, на рейсовом автобусе. Грузотакси, под брезентовый тент которого как взберёшься по навесной железной лесенке на заднем борту, так словно канешь в тёмную бочку, постепенно отошли в область предания. Их сменили сначала горьковские «горбатые» автобусы с полноценными светлыми окнами, а не смотровыми щелями, правда, с единственной передней дверью, открываемой водителем при помощи рычажной рукоятки. Потом пошли «пазики», Лиазы, Лазы и прочие изделия советского автопрома, снабжённые уже двумя автоматическими дверьми, но в целом оставшиеся всё теми же же пыльными, грохочущими железными коробками. Утренние и вечерние рейсы, особенно по выходным, набивались под завязку, о каком-либо комфорте говорить не приходилось. Раздражённый водитель порой руками впихивал пассажиров с последней ступеньки, дабы закрыть створки. Да и рейсов, помнится, было всего пять, не всегда удавалось согласовать жёсткий график расписания со своим личным анархическим графиком. К тому же остановка в центре станицы являлась промежуточной, автобус из Усть-Лабы следовал сначала в конец первой бригады, там разворачивался, подбирал попутных пассажиров и прируливал в центр зачастую переполненный.
По нетерпеливости натуры, нелюбви к толкотне и в целях выигрыша времени отец нередко прибегал к услугам «голосовки». На центральной остановке в глубине станицы было мало шансов поймать попутку, требовалось выдвигаться за окраину, к перекрёстку дорог на Выселки, Кореновку и Усть-Лабу. Там пробегало немало транзитного транспорта. Ходу минут память, слева минуешь территорию школы №19, затем кладбище и окраинный квартал, справа одна частная застройка. В пятидесятые годы отец был ещё строен и быстроног, я тоже не знал устали и вприпрыжку легко поспевал за его широкой походкой. На пересечении четырёх дорог встречал свежий ветер от вольных полей и клубы пыли от проносящихся мимо машин, асфальтировали наше шоссе лишь в начале шестидесятых. Ждали недолго, водители, при наличии места в кабине, тормозили охотно. Отец подсаживал меня на высокую подножку грузовика, влезал сам, и «Газон» или ЗИС уносил нас по укатанному гравию. Отец с водителем вступали в непритязательную беседу, я, посиживая между ними, сладострастно вдыхал запах горячего металла и масла – упоительный аромат путешествий – и посильно удовлетворял любопытство, то вытягивая шею над щитком приборов (росту не хватало), то разглядывая эбонитовый набалдашник рычага переключения скоростей или табло спидометра. Зависимость отклонения стрелки от нажатия ноги шофёра на педаль газа отзывалось щекотанием под ложечкой, а от убыстрённого мельтешения стволов деревьев в лесополосе радостно захватывало дух. Отец не разделял моей любви к лихой езде, но хоть и косился порой на водителя, никаких замечаний себе не позволял. Лишь один раз, уже распростившись с особо ретивым гонщиком (как сейчас помню – немолодой, худой, горбоносый, похожий на черкеса, не проронивший за всю дорогу ни слова), и вручив тому дежурный трояк на «Беломор», сказал вслед с явным неодобрением: - «Ну и «муха» шофёр нам сегодня попался». А в уточнение своего высказывания постучал пальцем по циферблату часов – «За семь минут домчал». Я, честно говоря, не согласился с отцом – по мне, наоборот, замечательно, что мы долетели до Усть-Лабы за семь минут вместо монотонной получасовой тряски на автобусе. Это сейчас я дорос до понимания, что отец беспокоился в первую очередь отнюдь не о собственной безопасности.
Вылезали из попутки мы обычно на околице Усть-Лабы, там, где шоссе раздваивалось, налево уходило на Ладожскую, направо, вдоль крайних дворов глядящих в степь, на Краснодар. Объездную трассу с транспортной развязкой, виадуком и прочим построили позже, в конце шестидесятых. А тогда въехать в Усть-Лабу с нашей северной стороны можно было через единственный железнодорожный переезд возле элеватора, ближе к западной окраине. Там вечно скучивалась очередь автомобилей, особенно когда опускали шлагбаум, и приходилось ждать, пока пройдёт состав. И до переезда надо было ещё нудно попетлять по извилистым улицам Усть-Лабы, как и потом от переезда до автостанции. Так что, выйдя у развилки, теряли разве что потраченную на ходьбу энергию, но никак не время. Энергии нам с отцом было не занимать, а самое главное – сколько интересного поджидало меня на пешем переходе! Из окна автобуса и десятой доли того не увидишь!
Сразу за развилкой мы углублялись в коротенький, малоезжий переулок-тупичок, упиравшийся в забор, что огораживал территорию железнодорожной станции. Между автомобильной и железной дорогами протянулись узкой полосой две улочки малоприглядной полулегальной самозастройки, той, что именуют в народе Нахаловкой или Шанхаем. Усть-лабинская «нахаловка» имела своё имя, но я его позабыл. Преграда в виде глухого и высокого, частью кирпичного, частью монолитного забора (из подручного паровозного шлака, песка и цемента) не была непреодолимой. Русский люд не терпит чинимых ему препятствий. В заборе зияли многочисленные дыры и лазы чуть не в полный рост, проделанные как любителями сократить расстояние, так, видимо, и теми, для кого грузы станции представляли криминальный интерес. Не знаю, как обстояло с охраной ночью, но днём работники станции смотрели на шастанье публики сквозь дыры вполне индифферентно. Никто нам с отцом не сказал дурного слова, когда мы уверенно шагали через заржавленные рельсы запасных путей и тупиков, мимо зданий складов и открытых товарных площадок, где суетился народ, подъезжали и отъезжали грузовики. Под ногами звучно хрустел шлак, щебетал гравий, мягко вминался песок, волшебно пахло смолой, досками, паровозным дымом. По-хозяйски покрикивая, сновали туда-сюда «кукушки», лязгали буфера и цепи, под накладками шатунов, будто под педалями велосипеда, бесшумно вращались огромные стальные диски колёс. Я долго удивлялся – почему колёса не срываются с узких дорожек рельс, пока отец не разъяснил значение ободка на внутренней стороне колеса. Люди в железнодорожной форме, с разноцветными флажками в руках, управляющие этим хаосом вагонов и паровозов, казались мне магами-чудодеями. Про машинистов, что небрежно облокотясь, выглядывали из окошек локомотивов, и говорить нечего, я почитал их за небожителей. Разве будет пыхтящий, грозно шевелящий клешнями чудовищный краб повиноваться обыкновенному человеку? Две основные ветки рельс сверкали накатанной поверхностью, пересёкши их, мы поднимались на асфальтированную платформу перед зданием вокзала. Бывало, на путях стояли товарные (очень редко - пассажирские составы) и тогда мы либо искали открытый тамбур, либо вынуждены были совершать обход. Всякий раз, поднимаясь по ступенькам на площадку тамбура, я ощущал щекотание под ложечкой – а вдруг поезд сейчас тронется, и мы не успеем соскочить, что тогда? Пролезать под вагонами отец не рисковал, даже если товарняк попадался несусветной длины. Всё равно обходили.
Я всегда уговаривал отца не миновать здание вокзала, а пройти через зал ожидания. После надоевшего зрелища саманных хат и камышовых крыш хотелось лишний раз полюбоваться этим выдающимся, как я тогда считал, чудом архитектуры, насладиться искусством строителей и художников. И детское суждение о достоинствах усть-лабинского железнодорожного вокзала почти не изменилось, когда заглянул в него спустя пятьдесят лет. Я неисправимый поклонник сталинского ампира и, хоть обзывайте мои вкусы старомодными и отсталыми, но обыкновение украшать общественные здания колоннами, пилястрами, арками, лепными капителями и фризами, расписными, пускай немного аляповатыми кессонами и плафонами, нахожу праздником для глаз. Про современные бетонно-стеклянные кубы и параллелепипеды этого не скажешь. Я замирал от восторга в этом типовом строении эпохи Кагановича, озирая роскошь отделки, наслаждаясь пребыванием в просторном и тихом зале, созданном, казалось, не для суматошных пассажиров, а для неторопливых и возвышенных медитаций философов. Железнодорожная станция Усть-Лабы находилась вне бойких транспортных сообщений, и скамьи зала ожидания обычно пустовали.
У отца был свой резон пройти через здание вокзала. В станционном буфете нередко имелось пиво, продукт достаточно дефицитный в советское время, а отец пиво любил и никогда не упускал возможности пропустить парочку кружек. Пока я сворачивал шею, пялясь на расписные потолки, отец утолял жажду любимым напитком. Так что удовольствие мы получали обоюдное.
От полукруглой привокзальной площади начиналась главная улица Усть-Лабы, которую местные жители упорно называли Красной, невзирая на таблички, оповещавшие, что она носит имя вождя мирового пролетариата. Впрочем, тут можно усмотреть некий компромисс – у коммунистов любимый цвет красный, а «красному и дурак рад», гласит народная мудрость. Улица Красная прорезала Усть-Лабу насквозь, строго меридионально, с севера на юг, от железнодорожного вокзала до парка, за которым оставалось совсем немного до обрывов над Кубанью. Почти все значимые учреждения и скромные достопримечательности располагались на её, так и тянет сказать берегах, потому как она, подобно реке, текла от возвышенного истока к низменному устью. Широкое её русло, мощёное булыжником, тем более придавало ей сходство с пересохшим ложем реки. Приречные террасы тротуаров, где выложенные кирпичом, где посыпанные галькой, укрытые под густыми кронами клёнов, акаций и диких каштанов, давали удобную опору ногам пешеходов.
Мы с отцом всегда спускались по правой стороне Красной, именно спускались, так как едва заметный уклон улицы шёл уже от вокзала. После хорды привокзальных магазинчиков на площади, левая сторона мало привлекала глаз до самого рынка. Несколько пристанционных построек (часть из них в руинах после военных бомбёжек), потом здание «железнодорожной», нормальной начальной школы и занимающий целый квартал больничный городок. Но за высокой решёткой, деревьями и куртинами сирени его толком не разглядеть, и побывал в нём, оба раза по печальным обстоятельствам, я значительно позже. Два последующих квартала частных домов по левой стороне в шестидесятые-семидесятые годы, время капитальной перепланировки Красной, снесли и понастроили многоэтажек. А в пятидесятые там цвело патриархальное царство счастливых мещан.
Правая сторона, вдоль которой мы бодро шагали, давала куда больше любознательному взгляду и пытливому уму. Напротив больничного городка функционировал, впрочем, непродолжительный срок, городок совсем иного предназначения – сельскохозяйственной выставки района. За точную дату его возведения не поручусь, где-то первая половина пятидесятых. Цель возведения несравненно яснее – продемонстрировать и прославить достижения колхозного хозяйства. Правда, возникает отнюдь не праздный вопрос – а кому, собственно, демонстрировать? Немалая часть усть-лабинцев трудилась в местном колхозе «Кубань» и вовсе не нуждалась в осмотре экспонатов, созданных их же руками, они каждый день мозолили им глаза на полях и фермах. Другая часть народонаселения, так или иначе, тоже была связана с сельским хозяйством, работая на молзаводе, сахзаводе, эфиро-масличном комбинате, межрайонном МТС и прочих агропредприятиях. Про жителей окрестных станиц и хуторов вообще говорить нечего – на кой ляд им переться в райцентр ради того, чтобы обозревать сноп пшеницы или чудо-тыкву? Да они дома надоели хуже горькой редьки. Но – «партия велела, комсомол ответил – есть». В рекордно короткий срок, на весьма ограниченном пространстве возвели десятка полтора близнецов-павильонов имени всех колхозов и совхозов района, внешне смахивающих на шаблонные фасады парикмахерских того времени. Типовые проекты сильно упрощали жизнь советских строителей, не менее сильно обедняя облик улиц городов и сёл. Дабы заманить неподатливую публику, открытие провели с большой помпой, при оркестрах, транспарантах и красных флагах, не забыв присовокупить самые действенные способы агитации – автолавки с модными товарами, пивные бочки и шашлычные.
Нас с отцом тоже занесло каким-то ветром на открытие выставки. Дело происходило в августе, стояла жара, толпы народа атаковали торговые точки, павильоны блистали отсутствием посетителей. Сунувшись в два-три павильона подряд, я удостоверился, что дальнейший обход не сулит ничего познавательного – всё те же снопы пшеницы, кукурузные початки и тыквы при скучающих экскурсоводах, тишь и благодать безлюдья. Один павильон рыбхоза сумел впечатлить – перед огромным черноспинным сомом (табличка гласила о весе в девяносто килограммов) я встал с разинутым ртом. Усатая большелобая рыбина возлежала под стеклянным колпаком, обложенная кусками льда, напоминая собой кашалота из рисунков Рокуэлла Кента к «Моби Дику». Да такая зверюга и купальщика проглотит! Как её из Кубани выволокли? Второе (и последнее) впечатление – шашлык на короткой деревянной палочке и подпитой мужчина, возмущённо оравший в лицо наглой румяной шашлычнице – «Разве это шашлык! Разве бывает шашлык из печёнки»! Возмущение оскорблённого в лучших чувствах гурмана осталось для меня непонятным – печёнка была несравненно легче для хилых молочных зубов. Отец, после добывания с боем пива и шашлыков, поспешил увести сына из буйного театра народных гуляний.
На следующий год, насколько помню, выставку не возобновляли. Видимо, признали опыт неудачным. Потёмкинские павильоны отдали разным конторам, учреждениям, ателье, даже под жильё. Городок густо зарос сиренью и деревьями, похоронившими под своей благодетельной сенью саму память о первоначальном одноразовом использовании сих построек. Мне довелось забрести в те уютные кущи году в 65-66-ом, когда футбольной команде станицы Кирпильской позарез понадобился доморощенный арбитр. Иногородние арбитры, по мнению руководства команды, бессовестно засуживали наших непобедимых в честной борьбе футболёров. И на эту роль, бог весть из каких соображений, выдвинули меня, безработного лоботряса. В тесном кабинетике футбольной секции районного спорткомитета бывшая звезда усть-лабинской команды, юркий левый крайний Жора Авдольянц, ныне спортивный чиновник, после сугубо формального экзамена вручил мне удостоверение арбитра региональной категории, по которому я получал право не только бегать с флажком вдоль боковой линии, но и вершить суд и расправу со свистком в руке непосредственно на поле. Честно признаюсь, мало радости вкусил я на этой высокой должности. Параграф первый футбольных правил – «Судья всегда прав» - звучит ехидной насмешкой для любого, кто мало-мальски причастен к этой великой игре. Нисколько не утешает и параграф №2 – «Если судья не прав, смотри параграф первый». О горькой доле футбольного арбитра можно распространяться бесконечно, ограничусь маленьким примером из собственной краткой карьеры. Весомый аргумент несогласной стороны, в образе угловатого куска кирпича, столь убедительно воздействовал на мою спину, что я мгновенно позабыл все пункты и параграфы, как дурной сон. В том матче наша команда разносила в пух и прах команду хутора Третья Речка Кочеты, ныне села Суворовского, разносила на поле соперника и моя помощь ей была ни к чему – классом наши превосходили хуторян на две головы. Но хуторяне народ упёртый, недостаток мастерства они пытались компенсировать повышенным энтузазизмом и лупцевали наших парней по ногам почём зря. Я, как мог, оберегал земляков от членовредительства, а невежественная местная публика усматривала в моих правомерных действиях злостное подсуживание и не стеснялась в неодобрительных высказываниях. Надо сказать, аборигены Третьей Речки Кочеты пользуются в усть-лабинской округе исключительно скверной репутацией, как весьма склонные к рукоприкладству и даже смертоубийству. Их соседи намекают, что на умонастроения кочетинцев оказывает пагубное воздействие дом буйнопомешанных, устроенный в их хуторе. Мол, влияет заразительно. Не знаю, насколько справедлива подобная гипотеза, соседям виднее, но бесновались местные болельщики и впрямь как пациенты палаты №6. И в один из особо яростных приступов умоисступления из их толпы и вылетел тот кусок кирпича, что нашёл мою спину. Обёрнутый к потенциальному убийце тылом, я не успел увидеть его лица (мягко выражаясь) – и пока корчился от боли, обе команды и те из зрителей, в ком соседство с буйнопомешанными не разрушило до конца психику, свершили скорый самосуд и матч продолжился. Но осадок, разумеется, остался и ещё более усугубил мою нелюбовь к общению с агрессивными массами. Руководство, судейство – слуга покорный. Я для этих дел непригоден. Извините, отвлёкся. Футбол таки.
Ниже выставочного городка протянулся длинный и узкий сквер. Верхняя его часть вмещала мемориальный уголок, где на серой стене были прикреплены чёрные доски с фамилиями усть-лабинцев, павших во второй мировой войне. Много фамилий. Когда Усть-Лаба дожила до газификации, там установили чашу с вечным огнём. Нижнюю часть сквера завершала жирным восклицательным знаком водонапорная башня, большущая металлическая бочка на высоком кирпичном основании. Принцип её работы порождал во мне кучу вопросов к не очень осведомлённым родственникам – как попадает вода наверх, куда растекается – для станичника, не знавшего иных источников воды, кроме колодца, примитивная водонапорная башня представлялась чудом инженерного искусства. Не знаю, жива ли та башня по сей день.
За башней, на углу поперечной улицы, укрываясь под раскидистыми клёнами, выглядывала полукруглым оком белокаменная арка стадиона с железной решёткой ворот, будкой кассы и калиткой входа. Со стороны Красной несведущему прохожему немудрено было пройти мимо, не заметив хорошо замаскированный центр спортивной жизни всего района. Открыл мне стадион дед, ярый болельщик футбола, в мою первую осень в Усть-Лабе. Пройдя с ним тенистой аллеей от арки, я был ошеломлён открывшимся величественным видом ступенчатой пирамиды западной трибуны, шлемовидными башенками по краям (непременный атрибут тогдашних стадионов), висячим козырьком вип-ложи над проходом к раздевалкам, откуда выбегали футболисты, геометрически расчерченными беговыми дорожками, подстриженным газоном зелёного поля, от которого веяло сладким запахом свежескошенной травы, необъятностью неба над головой. Возбуждённо переговариваясь, торопились люди, излучая энергию накалённых страстей, и ты поневоле ей заражался, стоило ступить в этот магический овал. Мы с дедом, как подобает истинным знатокам, уселись, подстелив газеты, на выкрашенных синей краской деревянных сиденьях ближе к центральной линии; под вопли болельщиков футбольные команды усть-лабинцев и тимашёвцев выстроились на поле друг против друга, прокричали «физкульт-ура» и началась игра, о которой я имел в ту пору, честно признаюсь, приблизительное представление. Попытки просветиться с помощью деда ничего не дали, потому как рядом со мной вдруг очутился совсем иной человек, нежели тот, что чинно вёл меня за руку на стадион. Я не верил своим глазам. Благообразный джентльмен в костюме, шляпе, при галстуке и трости превратился в заправского уличного хулигана. Дед беспрестанно подскакивал на скамейке, изрыгал громогласные проклятия и хулы, оглушительно свистел, засунув в рот пальцы – да, да, проделывал то, что мне категорически запрещалось – кровожадно вторил призывам сдать судью на мыло, бил в ладоши, короче, весь ушёл в игру, не отрывая горящих глаз от поля. Я напрасно теребил его за рукав, требуя разъяснения непонятных слов – «корнер», «пенальти», «офсайд», «аут» - дед пользовался исключительно английской терминологией, усвоенной им, видимо, ещё в дореволюционные годы, но он только досадливо отмахивался. (Дома дед всучил мне брошюру о футболе – «изучай, студент», и больше я к нему с вопросами не приставал). Противоборство команд большого интереса не пробудило, ну гоняют мячик взрослые мужики, толкаются, ругаются, вот забил гол наш резвый левый крайний, кучерявый армянин Авдольянц, которому почему-то все кричат «Кэла», забил второй белобрысый долговязый центрфорвард по кличке «Селёдка», под одобрительные аплодисменты деда – ну и что? Я скорей сочувствовал проигрывающей команде из Тимашёвки (жалко было повесивших головы симпатичных парней), чем радовался за торжествующих победу усть-лабинцев. Местнического патриотизма ещё не нажил. Заметив, что целиком выпал из поля внимания деда, я подался в самоволку. Взобрался на верхний ряд трибун, обозрел оттуда стадион и окрестности, пробежался до угловой башенки, огорчился её фальшивым содержанием – ни лесенки, ни площадки, полюбовался на недальний старый элеватор, всегда привлекавший своей схожестью со средневековым замком, засёк на задворках штурмующих забор пацанов – зачем отдавать двадцать копеек в кассу, когда лучше истратить их на мороженое? Полноценной трибуной можно было назвать одну западную, восточная представляла несколько рядов врытых в землю скамеек, и на них жарились отпетые любители костра и солнца. С юга и севера за воротами были устроены легкоатлетические сектора для прыгунов в длину и высоту. И что больше всего бросалось в глаза на стадионе – изобилие зелени, стадион был весь в зелёном кольце огромных деревьев. Как сказал Короленко про Джанхот – «Корзина, полная зелени».
После финального свистка дед поправил галстук, надвинул на брови шляпу и вновь преобразился в неприступно строгого аристократа. Отвёл воинственную душу на футболе, можно возвращаться в рамки благопристойного бытия. Удивительное воздействие оказывает игра на азартные натуры. А дед был человек азартный, просто старался сдерживать свои неуёмные страсти, искал отдушины. Отец, с которым я бывал на футболе значительно чаще, чем с дедом – и в Усть-Лабе, и в Кирпилях – выражал чувства ещё неистовей, распалялся так, что лучше было держаться от него подальше, что я и делал. Во мне футбол обрёл впоследствии не менее преданного поклонника, но, то ли кровь в третьем советском поколении поостыла, то ли природная застенчивость сказывалась, но непосредственности старших родственников я не выказывал, болел цивилизованно, про себя.
Надо рассказать об ещё одном спортивном мероприятии Усть-Лабы начала пятидесятых, собственно, не столько спортивном, сколько традиционно казачьем. Я был на нём всего единожды с отцом и дедом и не уверен, что оно состоялось тогда не в последний раз. Что праздновали, не упомню, возможно, День Победы, возможно, День урожая, погода была тёплая, проводилось мероприятие за северо-восточной окраиной станицы, позади нашей «голосовки», ниже нынешней объездной дороги. Как туда добирались – а конец неблизкий – забылось, наверно, власти позаботились о доставочном транспорте. Называлось то место громко – ипподром, а по сути представляло собой просто кусок ровного поля с размеченной дистанцией скачек и нехитрыми сооружениями для рубки лозы и джигитовки. Для руководителей и организаторов воздвигли ещё деревянную разборную трибуну, а напротив пьедестал для чемпионов и призёров. Народу собралось великое множество, надо полагать, не из одной Усть-Лабы. Большинство толпилось близ трибуны, у линии старта и финиша, но отдельные группы велосипедистов и пеших из каких-то соображений маячили и на дальних концах. Выездные буфеты дополняли пейзаж и утоляли жажду. Всё моё внимание сосредоточилось на участниках скачек, на импозантных наездниках в кубанках и разноцветных бешметах, на их беспокойно перебирающих копытами разномастных взволнованных скакунах. Никогда я ещё не видел такого скопления всадников, глаза жадно перебегали от окованных ножен шашек к наборным поясам с кисточками бахромы, от высоких горбов сёдел к разукрашенным бляхами уздечкам, от блестящих подножек стремян к стальным чеканам копыт. И лица, каменные лица ушедших в себя, настроенных на состязание джигитов – сколько людей не сводят с тебя взгляда. Какие нервы надо иметь! Последовательности заездов я не запомнил, ни за кого отдельно не переживал, просто наслаждался зрелищем скачущих коней, прильнувших к гривам всадниками, их слитыми воедино телами – вот когда постигаешь нераздельность коня и конника, их вековую спаянность. Сильней впечатлила рубка лозы, она происходила близко перед глазами, не то, что заезды, где у дальней меты никого не различить. А тут каждый казак выступает индивидуально, во всей красе или позоре, не спрячешься, не затеряешься. И зрители тут же награждают тебя рукоплесканиями или свистом. Они прямые участники действа. Я не отставал от пристрастных судей, охая и восторгаясь. Никому не удавалось проскакать между рядами воткнутых в колья лоз, оставив позади себя чисто скошенное поле, и ещё больше джигитов не исхитрялось подцепить кончиком шашки подвешенный на перекладине условных ворот триумфальный венок победителя. Конец – делу венец, а получался конфуз. «Перевелись рубаки», - брезгливо прокомментировал дед. И когда на стезю рубки выехал очередной претендент, я ничего, кроме срама, не ожидал. Плотный, как говорят на Кубани – «натоптанный» казачина, далеко не молодой, он и в седло вскочил с видимым усилием, побагровев лицом. При белом бешмете это было особенно заметно. Ещё я обратил внимание на посадку всадника – он сидел на рысящем коне неподвижной статуей, с прямой спиной, словно сросшись с конём, истинный кентавр. Меряя по себе, я подумал – окаменел от волнения, застыл в ступоре, не понимает, куда едет, что делать. А дальше мы увидели чудо. Развернув коня на линии старта, казачина пустил своего гнедого не трусливым полугалопом, как проделывали некоторые неумелые рубаки, а вскачь, во весь опор. Шашка над его головой завертелась и засверкала развернувшимся веером, будто в седле оказался тысячерукий Шива. Джигит вихрем летел сквозь строй, словно не замечая препятствий, не поворачивая головы, а лоза опадала за его спиной строго вертикально, втыкаясь в землю, не поколебленная неуловимым косым ударом клинка. «Бритва», - вскрикнул отец. Венок с перекладины казак смахнул, как муху со стола, и, не давая венку опуститься на сгиб руки, завертел его вокруг шашки, как акробатка вращает на гибкой талии хула-хуп. И это было ещё не всё – не останавливая коня, казак подбросил вверх свою шапку-кубанку, поймал её на остриё клинка и только тогда развернулся и медленно подъехал к трибуне. Там шапка опустилась на коротко подстриженную голову, венок на руки судей, а шашка в ножны. Вопрос о победителе был решён безоговорочно. «Мастак», - признал дед. А я подумал, что увидел последний парад последнего наследника истинных казаков, тех, что на всём скаку сносили с плеч вражьи головы. Мне повезло увидеть мастера воочию. Больше казачьи состязания на ипподроме не устраивались, а на его территории вскоре выросли корпуса молочно-товарной фермы. Приоритеты властей менялись, поголовье коней нещадно сокращали.
Но пора вернуться на усть-лабинскую улицу Красную. Ниже стадиона и сквера начинался самый что ни на есть центр стольной станицы. Даже само слово это – «центр» - произносилось с уважительным придыханием. Как же – на этом километровом участке Красной и ближайших ответвлениях прилегающих улиц расположились все значимые учреждения и заведения, ради которых ехали в Усть-Лабу. Перечислять всё подряд – задача неблагодарная, любой гражданин России, достигший хотя бы десяти лет, не хуже меня знает, чем славен и притягателен «центр» районного захолустья. Назову лишь наиболее памятные мне достопримечательности.
Перед рынком, на правом углу Красной стоял двухэтажный универмаг с закруглённым фасадом и широкими арочными окнами, модернистское для Усть-Лабы тех лет сооружение. Родители многократно меня туда водили для приобретения обувки-одёжки, но самостоятельно я посещал – и с большой охотой – только один его отдел – книготорг. Разумеется, дорогу проложил отец, заведующий книжным магазином был его старый приятель, доброжелательный однорукий ветеран войны. Он оставлял для отца мемуары маршалов и генералов, книги о партизанском движении, особо ценимые отцом. Воспоминания Ковпака, Вершигоры, Медведева, Фёдорова бывший партизан штудировал со знанием дела. Заприметив мой интерес к литературе, старый завмаг обрадовался ещё одной родственной душе, и я обрёл в его лице благожелательного покровителя. Встречал он меня всегда с приветливой улыбкой, предлагал новинки издательств, рекомендовал незнакомых авторов, придерживал для ненасытного библиофила под прилавком особо ценные экземпляры. Я был награждён царской привилегией самостоятельно рыться на книжных полках, рядовые покупатели за прилавок тогда не допускались. Основу моей библиотеки заложил именно этот радушный человек и его жена, полная жизнерадостная женщина, также привечавшая станичного книгочея. «Параллельные жизнеописания» Плутарха, Хемингуэй, Экзюпери, синие тома «Большой библиотеки поэта» - Баратынский, Тютчев, Заболоцкий и десятки других - попали ко мне благодаря щедрой, поощрительной помощи тех добрых людей, чьи имена-отчества, как и фамилии, я, к стыду своему, позабыл. Если в дырявом моём кармане нехватало денег, они великодушно говорили – «Занесёшь потом», и я, счастливый, убегал с ещё одним открытым в мир окошком, так не терпелось в него поскорей заглянуть. Штатным посетителем усть-лабинского книготорга я оставался до самого ухода в армию, на разорительную для скромного семейного бюджета сыновнюю страсть родители средств не жалели. Книжный магазин несколько раз менял дислокацию, кочуя вдоль улицы Красной, но продавцы, по счастью, не менялись, и под любым их временным кровом меня ждала улыбка и ещё одна замечательная книга. Только в январе 69-го года, когда я, демобилизованный солдат, заглянул последний раз в свой любимый магазин, меня встретили печальный взгляд и слёзы одинокой вдовы. Её муж, мой благодетель, хранитель вечных ценностей переселился в вечное хранилище добрых душ. Больше я в усть-лабинский книготорг не заходил, но, честное слово, часто поминаю тех двух хороших людей.
Имелась ещё одна полулегальная, полукриминальная возможность приобретения книг, и к ней мы с отцом периодически прибегали. Каждый год или через год районо (районный отдел народного образования) отпускал родительской школе небольшую сумму для пополнения фондов школьной библиотеки, каковые свободно помещались в двух шкафах, что стояли в обоих классах. У кирпильских школяров произведения изящной словесности востребованы были, прямо скажем, слабовато, доступные их разумению сокровища слова пылились в тех шкафах годами, не побеспокоенные жаждущей знаний рукой, но раз средства выделяются – их надо расходовать. И мы с отцом львиную долю отпущенного безналичного кредита тратили по собственному усмотрению, закупая приглянувшиеся нам книги. Разумную пропорцию отец, естественно, старался соблюсти, умеряя мои необъятные аппетиты, да и скромная сумма не позволяла размахнуться. Пару стопок перевязанных шпагатом книг мы спокойно уносили до автобуса. Ничего преступного в нашей с отцом деятельности я не нахожу, ну накупили бы мы ещё книжек Барто и Бианки и пылились бы они в школьных шкафах, а так «Сильные духом» и «Всадник без головы» обрели своих читателей.
Описывать рынок, что занимал целый квартал ниже универмага, я не собираюсь, рынок – он и в Африке рынок. Да и называли его рынком лишь те из туземцев, кто питал склонность к высокому стилю, подавляющее большинство станичников и хуторян именовало сие скопище торговых рядов и лавок на восточный манер – базар. Насупротив рынка, приглядывая через дорогу за потенциальным рассадником преступности, возвышался белый двухэтажный особнячок отдела районной милиции. В тесной комнатушке его паспортного стола я получал свой первый серпастый молоткастый. Милиционеры, в тогдашней тёмно-синей форме с тонкими голубыми нитками лампасов галифе, в фуражках с голубыми околышами, коричневыми кожаными кобурами на ремне, в хромовых сапогах попадались на улицах Усть-Лабы редко, не то, что нынешняя полиция, от которой проходу нет. Из всех представителей охранного ведомства поры детства и юности мне запомнился один наш кирпильский участковый Олейников, да и то, наверно, потому, что он, как и дядя Гриша Молчанов, составлял неизменный экспонат сельсовета и окрестностей. Багроволицый, тучный, выпирая упитанными телесами из портупеи, он с трудом забирался в служебную бедарку (в пятидесятые годы) и чуть вольготней перекидывал ногу через седло мотоцикла с коляской в шестидесятые. Его лучезарно сияющая физиономия, вкупе с плакатной раскраской носа и щёк, невольно наводила на подозрение о вечном под шофе. Про его борьбу с самогоноварением слухи ходили весьма двусмысленные, кто кого побеждает, утверждали разное. Я склонялся к мнению, что обе стороны устраивала ничья.
В близком и тоже наводящем на размышление соседстве с милицией поглядывал через улицу на базар местный ресторан с недоуменным названием «Колос». Помпезный облик его, по идее долженствовавший приманивать жаждущих и страждущих, никак не соответствовал предназначению. Фасад с портиком из круглых колонн и треугольным фронтоном в лепных лирах и колосьях напоминал скорее Дом культуры или колхозный клуб, но никак не питейно-закусочное заведение. Как-то не укладывалось в голове, что за этим храмовым входом тебя порадуют дары Вакха и Комуса. Ноги обладателей иссохших глоток невольно испытывали неуверенность – правильным ли путём идём, товарищи? А вдруг вместо уставленного яствами стола предложат лекцию о вреде алкоголя? Схожие колебания переживали и мы, троица начинающих борцов с зелёным змием, друзья-одноклассники, впервые вступая под парадный портик «Колоса». Гену Нечаева родители откомандировали в Усть-Лабу за какой-то пустячной покупкой, два Юрия – Пономаренко и аз, грешный, составили Гене компанию. То ли покупка не состоялась, то ли разница в цене помогла, но на руках у Гены остался бесхозный червонец и он предложил цивилизованно его пропить – в ресторане. Предложение звучало лестно, но и сомнения вызвало немалые – а если выставят? Дело было в году 64-65-ом, мы учились в десятом или одиннадцатом классе, школьники таки, могут и попереть. Гена уверенно заявил, что не попрут, недавно сидел здесь со старшим братом, пил пиво, и хоть бы хны, паспорта не спрашивают. В светских вопросах у Гены был опыт больше нашего, сыну главного бухгалтера колхоза доводилось присутствовать на разных банкетах, тереться в обществе культурно пьющих людей, ему можно было доверять. Два неофита рискнули попробовать, надо же когда-то начинать. Напустив на себя вид прожжённых пьянчуг, мы вошли в полупустой зал, храбро сели за столик и принялись изучать меню. Немолодая официантка подошла, недоверчиво оглядела и, ничего не сказав, приняла заказ. От души отлегло, мы сразу почувствовали себя взрослыми, достали сигареты, развалились на стульях, стильно задымили – имеем право. Пить почему-то выбрали «Токай», десертное венгерское вино, водку в летнюю жару глушить не отважились. Станичникам, приученным к домашнему вину и «Анапе» (о самогонке умолчим), благородный «Токай» категорически не понравился – приторно сладкий, да ещё с привкусом горелого. Меня, инициатора выбора, друзья беспощадно раскритиковали – «Сначала попробуй, а потом советуй. Мало ли чего в книжках пишут. И на заборе тоже». Короче, решили запить пивом, более родным напитком. Не думаю, что мы сильно удивили своими вкусами официантку, это сейчас, пятьдесят лет спустя, за смешение «Токая» с «Жигулёвским» не избежать бы нам насмешек и бурного возмущения желудков, а тогда ничего, сошло. Нехай чудят хлопцы, организмы молодые, крепкие. Зато приобщились к ресторанной жизни, ещё один порог переступили.
Второй и последний раз я побывал под пыльными сводами «Колоса» в феврале 1970-го. Первый трудовой отпуск выпал у меня на этот неласковый месяц, и я притащился из Геленджика скоротать его в усть-лабинских пределах. Проведать родных, а если повезёт – встретиться со старыми друзьями. И вот на одном из студёных перекрёстков стольной станицы столкнулся с тёзкой Пономаренко. Тот, закончив институт физкультуры, истово трудился преподавателем в местном педучилище. Предаваться задушевным разговорам на морозном ветерке показалось нам пыткой, дело было вечером, делать было нечего, и наши взоры обратились на недальний фронтон с колосьями. Воспоминания о «Токае» с «Жигулёвским» были ещё свежи, почему бы не воспользоваться всегда готовым приютом? На сей раз мы входили в ресторан небрежной стопой, как матёрые завсегдатаи злачных заведений, что вполне соответствовало действительности, ну и красные червонцы водились в карманах не в единственном числе. Засели за столик в углу, единогласно затребовали испытанную русскую водку, и рекой потекли тёплые душевные излияния под согревающий аккомпанемент звонких рюмок. Пять лет не виделись, есть чем поделиться – и трудовыми испытаниями, и любовными передрягами, и новостями об одноклассниках. Короче, засиделись до закрытия ресторана. И тут перед моими хмельными мозгами встала неразрешимая дилемма – куда податься? До родительского крова в Кирпилях почти двадцать километров ночной морозной степи, автобусы давно не ходят, вторгаться заполночь в спящий дом бабушки и тёти Зины, да ещё разя густым перегаром, бестактно, так куда? Для тёзки-собутыльника вопрос решался естественно – к нему. Он снимает квартиру совсем близко отсюда, возле автовокзала, вход отдельный, кровать двуспальная, переночуешь спокойно, какие препятствия? Юрик любил выражаться несколько напыщенно и высокопарно, но, надо отдать ему должное, старался, чтобы его поступки соответствовали торжественному стилю речи. Так что ирония, высказываемая по отношению к нему друзьями, предпочитающими более простой лексикон, (вроде меня), не всегда была справедлива. Справедливей судить по поступкам, а не по словам. И я принял предложение друга. Холостяцкая нетопленная комнатушка – время, когда добропорядочные обыватели накаливают на ночь печь, мы провели за накаливанием нутра водкой – предоставила нам главное, в чём мы нуждались – широкую кровать. Скинув только верхнюю одежду и обувь, изнемогшие питухи поспешили забраться под стёганое одеяло, и заряд горячительного, принятый в «Колосе», позволил им беспечно продрыхать до утра в стылой берлоге. Впрочем, словечко «беспечно» касалось одного беспутного отпускника, Юрику надлежало с утра бежать на работу, о чём его оповестил громкий звонок будильника, который он не забыл завести перед сном. Мы наспех распрощались, и тёзка помчался обучать студенток педучилища гимнастическим упражнениям, а я с похмельной головой поволокся избывать свой зимний отпуск, сочувствуя нелёгкому ремеслу друга. Не видались мы с Юриком после той встречи сорок с лишним лет, а в «Колос» я больше не заглядывал. Не потому, что проникся к нему антипатией, просто не с кем было.
От железнодорожного вокзала до вышеупомянутых заведений улица Красная сохраняла свой плавный и необременительный для ног уклон. На этом удобном для построек и дорог участке смогли разместиться ещё два крупных обиталища дум и культуры советской эпохи. По правой стороне, вслед за убогим угловым домиком тогдашней автостанции (автовокзал за рынком выстроили позднее, а в пятидесятые годы посадочные площадки для автобусов и грузотакси теснились прямо на пересечении Красной и Мира, если не ошибаюсь в названии поперечной улицы), так вот, за этим неуютным пятачком, отступив вглубь квартала, заслоняясь сакраментальными елями, со скромным достоинством устроился двухэтажный дом с белыми пилястрами и светло-зелёными стенами – райком партии. Какой партии – вопроса не возникало, партия в Советском Союзе была одна – КПСС. Статуя её основателя тянула руку с высокого постамента, установленного на аллее перед центральным входом. Поблёскивали пустыми зеркальными стёклами ряды окон, изредка в дверях мелькали чиновные фигуры, ещё реже из высоких решётчатых ворот по бокам выезжали автомобили, настороженным молчанием веяло от этого неприветливого здания. На мои любопытствования – «Кто там сидит, что делают»? – отец отвечал коротко: - «Руководят», и убыстрял шаг. Действительно, хотелось побыстрее пройти мимо этих слепых окон, за которыми чудился следящий подозрительный взгляд. Я никак не мог понять, почему люди, которые сами ничего не растят и не производят, руководят людьми, которые растят и производят, командуют ими, назначают и снимают. А то и наказывают. Почему? Не понял и по сей день.
По левой стороне Красной, повыше райкома, уже в начале 60-х, выстроили огромный Дом кино взамен нескольких кинотеатриков, разбросанных по Усть-Лабе. Упоминаю его лишь потому, что директорствовал в нём одно время двоюродный брат мамы, дядя Федя Белашов, а его жена, тётя Катя, служила билетёром. Там я с ними мимоходом пересекался. Кирпильчан-киноманов, в числе которых подвизался и я, приманивал широкий экран Дома кино, у себя в станице мы были лишены возможности смотреть цветные широкоэкранные изделия Голливуда, вроде «Спартака» и «Трёхсот спартанцев», а потому совершали познавательные экскурсии в районный очаг культуры. Конечно, зрелище получали яркое, масштабное, но и пошлость, историческая безграмотность давала немало повода для критики прилежным читателям Плутарха.
После райкома и Дома кино Красная круто ныряла вниз, да так лихо, что тротуары превращались в набор ступеней и площадок разной ширины, а проезжая часть после снегопада становилась категорически непроезжей даже для грузовиков с цепями. Зато мальчишкам наступало раздолье – лети с горки на санках аж до самого парка. К сожалению, у меня санок не было, и вообще всякие ухарские уличные развлечения дед с бабушкой не одобряли, считая их способом свернуть шею. Про катание с горки и слышать не хотели – «сиди дома». И я сидел, завистливо наблюдая в окно, как по накатанной мостовой проносятся вихрем счастливые сорванцы. Два квартала крутого спуска в обрамлении частных домов различной степени ветхости заканчивались столь же резким выполаживанием. Дальше вплоть до самых обрывов над Кубанью шла почти идеально плоская терраса. До парка оставалось четыре квартала, до дедова дома один, заполненный с обеих сторон весьма любопытными сооружениями.
По левому кварталу уродливыми наростами расползлись приземистые, мрачные здания прокуратуры и госбанка. Если потрёпанный временем особняк прокуратуры ещё сохранял часть прежнего архитектурного декора, утехи безвестного дореволюционного богатея, то казнохранилище, исполненное в стиле «большой амбар», удручало безжизненно голыми, облупленными стенами с зарешёченными окнами. Добавьте сюда тюремные железные ворота посреди как на смех полуразрушенного забора, тощий строй разлохмаченных гледичий, очередь с вёдрами у пресловутого колодца и получите воистину гоголевский пейзаж. Но это мёртвое царство казёнщины дерзновенно, можно сказать раблезиански, оживлял «голубой дунай», нахально прилепившийся через дорогу выше прокуратуры под крутым откосом. Кто додумался прямо пред светлыми очами государственного надзора воздвигнуть питейный павильон, с утра до ночи заполненный буйной публикой, не ведаю, но искренне восхищён отменным чувством юмора того неведомого деятеля. А как иначе расценить столь отважный выбор места для столпотворения самого отъявленного сброда? Глядите, товарищ прокурор, вот он, ваш богоспасаемый народ. Рядышком, во всей красе. Из всех «голубых дунаев» Усть-Лабы «прокурорский дунай» был самым омерзительным. По какой-то причине его избрали своей излюбленной точкой те, кто в пятидесятые годы был язвой и болью общественных заведений – инвалиды войны. Их ещё много оставалось в первую половину пятидесятых. На самодельных костылях, на грубо выстроганных деревяшках, на тачках с жутко грохочущими колёсами из шарикоподшипников, однорукие, одноногие, безрукие, безногие, в расхристанных шинелях, с небритыми испитыми лицами, они сидели перед входом на рынок, побирались у касс автостанции, толклись у дверей магазинов, но больше всего их собиралось вокруг прокурорского «голубого дуная». Там часто тормозили грузовики, водители и экспедиторы забегали освежиться кружкой пива, а они народ при деньгах, тороватый, там мимо густо спешил с рынка или на рынок люд с набитыми кошельками, там лечили растрёпанные нервы посетители прокуратуры, короче, перекрёсток был бойкий, сулящий щедрую поживу. Ну и, наверно, жертвы войны находили горькую усладу мозолить глаза властям, бросившим их на произвол судьбы. Не собираюсь никого судить и оправдывать, но наверняка отдавшие здоровье «За Родину, за Сталина» заслуживали лучшей участи, нежели нищенская пенсия с изуверской ежегодной перекомиссовкой – а не отросла ли нога? Выбитые из трудовой колеи, из нормальных семейных отношений, забытые богом и правительством несчастные инвалиды заливали горе по русскому обычаю вином. А пьянка приводит к окончательной деградации. Потому-то я называю сборище искалеченного войной народа у «голубого дуная» омерзительным. Таким его видел семилетний мальчишка своими чистыми глазами, ужасаясь зрелищем потерявших человеческий облик существ – они валялись под голубыми щелястыми стенами, ползали по ступенькам, орали, матерились, приставали к прохожим – грязные, оборванные, дикие. Некоторые нарочито выставляли напоказ свои страшные раны, то ли надеясь пробудить жалость в прохожих, то ли выказывая им презрение – смотрите, какой ценой куплено ваше благополучие. На всю жизнь я запомнил одного инвалида – без шапки, с жестоким взглядом мутных глаз на заросшем щетиной лице он сидел на тротуаре, привалившись спиной к стенке «голубого дуная», распахнув замусоленную шинель, и на голом его животе висел отвратительный синюшный отросток, словно проросший изнутри. Наши глаза встретились. Ужас, который наверняка читался на моей физиономии, нисколько его не тронул. Немигающие мутно-синие глаза ничего не выражали, глаза убийцы. С такими глазами втыкают штык во врага, перерезают глотку пленному. Я крепче вцепился в руку отца. И жалость, и брезгливость, и невозможность помочь буквально выворачивали наизнанку. Отец, проходя мимо бывших соратников, болезненно морщился и, когда бросал мелочь в ответ на их хриплые призывы, когда только опускал голову. В тот «голубой дунай» он никогда не заворачивал.
Чаша прокурорского терпения, в конце концов, переполнилась и, надо думать, по его грозному предписанию непотребный притон таки снесли, расширив за его счёт опасный перекрёсток. Больше прокурорский взор не омрачали сцены кровавого мордобоя, а слух отдыхал от разящего русского мата. Обречённые инвалиды путём естественного отбора мало-помалу исчезли с улиц Усть-Лабы, вымерли, как мамонты.
Квартал напротив казённых ведомств состоял из четырёх построек разного назначения, посещаемых народом с несомненно более радостными предвкушениями, нежели прокуратура и госбанк. Правда, всегда ли эти предвкушения сбывались, гадательно. Оставим без внимания случайно уцелевшую хатку на углу Красной и той улицы, что условно назову Катальповой, (о своей фатальной неспособности запоминать названия улиц я устал повторять). И название Катальповая возникло в моих скудных мозгах лет этак через сорок, когда я смог идентифицировать загадочные деревья, присущие той улице. Весной они роскошно покрывались розовыми гроздьями соцветий, летом их мягкие широкие листья овевали сомлевшие от жары лица нежными опахалами, осенью ветки ощетинивались длинными тонкими стручками, трещавшими на ветру, как погремушки. Мы, пацанва, фехтовали ими не хуже рапир и эспадронов. И только в Геленджике, благодаря кафе «Катальпа», что приютилось под сенью этих американских деревьев, да строчке из сонета Эредии об Эрнане Сото – «Среди цветов катальп и запаха камеди» - я вооружился ботаническим наименованием. Ничем, кроме прекрасных катальп, та улица не выделялась, как и хатка на углу.
А вот последующие сооружения квартала можно смело отнести к числу доброхотно или поневоле посещаемых. К первой категории принадлежал кинотеатр имени Кирова, представленный в двух вариантах – летний и зимний. Летний выходил на Красную тыльной стеной экрана, расчленённой пилястрами, высокой оштукатуренной стеной с арочными входами-выходами по бокам. В нишах вывешивались размалёванные местными Пикассо рекламы фильмов или рукописные афишки – по предпочтениям живописцев. Пространство кинозала, ограждённое кирпичным забором, вмещало поперечные ряды деревянных скамеек со спинками, четыре продольных прохода, кинобудку позади и звёздное небо над головой. На Кубани, несмотря на обычно прохладные ночи, погода позволяет ходить в летний кинотеатр с мая по октябрь, и мне всегда больше нравилось смотреть кино именно на свежем воздухе, а не в душных помещениях. И покурить можно, и семечки невозбранно погрызть. Где-то до восьмидесятых годов прошлого века летние кинотеатры имелись в каждой станице, а в более крупных поселениях так по нескольку штук, и народ в них ходил с удовольствием. С провозглашеним перестройки и демократизации самый демократичный вид искусства пришёл в полное захирение, если кто-то подскажет мне, где остался действующий летний кинотеатр, я порадуюсь от души. Ни в Кирпилях, ни в Усть-Лабе, ни в Геленджике, где их насчитывалось раньше десятка два, в кинотеатр на свежем воздухе вам больше не пойти. В лучшем случае заброшены, чаще снесены, и на их месте понастроены торговые центры. Закрадывается мысль, что перестройку затевали с вполне конкретной целью – отвратить народ от культуры (мало ли чего взбредёт в просвещённые головы) и направить его по прямой стезе рынка – купи-продай, делай деньги, чего проще. Человеку, озабоченному добыванием денег, не до искусства и политики, верти им, как хочешь. Раньше хоть приманивали светлым будущим, сейчас лозунг другой – обогащайтесь. Или выживайте, коль не могёте. Атомизация подданных здорово облегчает жизнь власть имущим, наши властители давно это смекнули. А с партиями, профсоюзами, разными некоммерческими организациями хлопот не оберёшься. С вольнодумцами-одиночками справляться легче.
Зимний кинотеатр был стандартной добротной постройкой сталинской эпохи, на высоком цоколе, с крыльцом, с двумя окнами и дверью, ведущей в просторное фойе, нормальный кинотеатр. Бегал я в него на дневные детские сеансы по выходным, на вечерние меня водили редко. Если кто помнит, было тогда такое ограничение – «Дети до шестнадцати лет не допускаются». Впрочем, и сегодня вернулись к старой практике – метят фильмы цифирками, означающими возрастной ценз зрителей. Что любят смотреть мальчишки? Конечно, кинушку про войнушку. Любил и я, хотя, кроме «Звезды» по Казакевичу, мало что зацепило. Это уже в начале шестидесятых косяком пошли настоящие фильмы, заставляющие задуматься, а, может, сам научился малость думать. Нет, и в старом советском кино было много достойного, просветляющего детский ум. Например, фильмы-оперы, большими поклонниками которых являлись мои усть-лабинские родственники. Не буду сочинять, что и я в том малосмысленном возрасте прямо-таки рвался на «Садко», «Пиковую даму», «Иоланту». Разумеется, меня водили за компанию, и поначалу я досаждал бабушке и тёте Зине глупыми вопросами – «А почему они поют, а не разговаривают»? Но постепенно роскошь декораций и костюмов, (все фильмы-оперы были цветными), страстная игра актёров, а главное – неотразимое воздействие пения и музыки – проникали в душу, завладевали ей, заставляли позабыть об условностях жанра. С экрана лилось волшебное, возвышающее над обыденной жизнью искусство. Оттуда, с жёстких скамеек летнего кинотеатра имени Кирова вынес я преклонение перед классической музыкой. Ну и, согласно разумению, бурно аплодировал, завидев титры детского киножурнала «Хочу всё знать» - наивный девиз большей половины жизни; сладостно замирал перед показом документального фильма – а вдруг опять увижу какую-нибудь дальнюю сказочную страну, вроде королевства Северный Йемен, что показывали вчера – дивный край синего моря, кривых кинжалов, пальм, кофе и ладана, будто сошедший со страниц «Тысячи и одной ночи»; от души хохотал над персонажами «Фитиля». Кинотеатр, без сомнения, имел большую притягательную силу в те годы, и я находился в передовых рядах его активных поклонников.
Общепитовскую столовую на углу Красной и Коммунистической, напротив дедова дома, народ посещал поневоле – голод не тётка. Как в ней насыщали нетребовательные желудки, распространяться излишне, всяк, кого заносило в совковую столовку, расскажет не хуже меня, тем более, что я не сподобился вкусить от её щедрот. Единственную попытку вторгнуться на территорию общепита, именно на территорию, а не к раздаточной кормушке, я совершил отнюдь не по зову аппетита. Как-то в конце зимы моё внимание привлекла картина, которую наблюдал из окна зала. Через раскрытые ворота хоздвора въехал грузовик и остановился у странного сооружения, чья двускатная крыша обрывалась прямо у земли, стены отсутствовали, как у индейского вигвама. Работники в оранжевых клеёнчатых фартуках откинули задний борт грузовика и стали переносить из кузова в вигвам большущие, прямоугольные глыбы бело-голубого льда. На выраженное мной изумление – зачем понадобилось запасать лёд? – бабушка пояснила, что под крышей скрывается глубокий погреб-ледник, в котором хранят мясо. Пылкое воображение тут же нарисовало мне ослепительно сверкающую голубыми кристаллами ледяную пещеру, и перед искушением немедленно её лицезреть устоять было невозможно. Но едва я, ускользнув под благовидным предлогом от бабушки, ступил в пределы столовского хоздвора, как на меня напустилась злющая тётка в белом халате, напяленном поверх пальто, и ещё более лютые мужики в оранжевых фартуках – «Пошёл вон отсюда, воришка»! Я ошалел. Робкие попытки оправдаться – мол, пришёл полюбоваться на ледяную пещеру, а вовсе не тырить мясо и лёд – остались без внимания, и я был изгнан самым грубым образом. Оскорблённый до глубочайших недр души, я навеки возненавидел всех сотрудников столовой и причислил их к своим личным врагам. Что взять с людей, лишённых чувства прекрасного!
Лёд, сказала бабушка, пилят на Кубани. Но, опять-таки, стать зрителем этого захватывающего зрелища не удалось. Кубань, со слов старших родственников, рисовалась чудовищной анакондой, беспощадно заглатывающей каждого несмышлёныша, который осмелится к ней приблизиться. Без сопровождения взрослых о походе на Кубань нечего было и мечтать. А уж как я истомился, как извертелся, сгорая от неутолённого любопытства той же зимой, когда со стороны Кубани несколько часов подряд доносилось глухое, мощное буханье то ли выстрелов, то ли разрывов, от которых в доме дребезжали стёкла, а обеспокоенная бабушка сурово отвергала все мои предложения сбегать и вызнать. Масла в огонь подлил прибывший дед с рассказом, что это артиллеристы местного гарнизона расстреливают из пушек ледяной затор, грозящий своротить мост через Кубань. И такое великолепное действо пройдёт без моего участия?! Благородный порыв помочь Саше Сычугову в написании домашнего сочинения мгновенно озарил мою сострадательную душу, но дед не менее моментально раскусил истинную подоплёку подозрительного благородства внука. «Знаю, куда вы побежите», - грозно изрёк он. – «Сиди дома». Хотел бы я посмотреть на того, кто вздумает ослушаться деда! Нет, неведомы чёрствым душам взрослых прекрасные порывы юной души!
Дальнейшее течение Красной вплоть до базовой школы №2 с приметными пунктами Дома пионеров, аптеки и типографии я расписал прежде, стоит упомянуть лишь об одной особенности домов, выходящих на Красную фасадами. Почти все они, наравне с промежутками штакетника, составляли границу тротуара. Идёшь, касаясь рукою стен, а при шкодливом настроении, можешь и постучать в окно, кинуть в открытую форточку цветок. Беззащитность этих домов приводила в недоумение – зачем их поставили столь неудобно для жильцов? Возможно, дореволюционные градостроительные стандарты того требовали, возможно, улицу впоследствии расширили впритык до стен, не знаю. И на боковых, второстепенных улицах, дома тоже вылезали близко к тротуарам, у деда между штакетником и окнами было чуть больше метра, свободно дотянешься тростью или хворостиной. В Кирпильской хаты и дома отгораживались от улицы защитной полосой палисадников, кустами сирени, а в Усть-Лабе улицы казались обнажёнными. Правда, входные двери располагались чаще с бокового, дворового фасада, только в магазинчики не входили, а спускались с улицы – дед как-то обмолвился, что Красная за полвека возвысилась на полметра. У деда было время проследить за изменениями городского ландшафта с начала века, мне выпала для наблюдений вторая половина того же двадцатого века, ну и уже полтора десятка лет двадцать первого. Познавательное занятие – да, вдохновляющее – нет. Вместе с уходящей натурой уходишь и ты, «в ту страну, где тишь и благодать», а ты не хочешь ни тиши, ни благодати, ты хочешь жить в пусть шумном и неуютном, но обжитом мире. Притом в том, с которым ты сроднился. А его уже нет. Вокруг устроенный на новый лад мир, и ты в нём анахронизм. Значит, уходи.
На последнем квартале Красной, левом по нашему маршруту, недружелюбно таращился сквозь развесистые клёны одиноким коридорным окном тупой барачный торец протягновенного здания поликлиники. Словно прятался от пугливых глаз детворы. Процесс исцеления в детстве зачастую страшней самой болезни. Я не был исключением и боялся людей в белых халатах пуще огня. У кого в детстве не болели зубы? Поздравляю тех, кого минула эта горькая чаша. Меня, неисправимого сладкоежку, сия чаша минуть не могла. Пришлось испить до дна. В один несчастный день зуб (какой – не помню) отчаянно заныл, следом заныл и я. Домашнее обследование диагностировало кариес и приговорило к пломбированию. Волосы на моей голове встали дыбом, от потерпевших коллег я наслушался ужасов про язвящее до мозга костей жало бормашины, про сокрушение зубов при помощи зубила и молотка и холодный пот покрыл моё чело. Я робко намекнул на всеисцеляющее воздействие времени без визита к стоматологу.
- Болит? – язвительно вопросил дед.
- Болит, - прохныкал я.
- Будет болеть ещё сильней, - пообещал дед.
Делать нечего, альтернативы лечению не предвиделось, боль допекала невыносимо, я подал деду покорную руку и повлёкся на замирающих от страха ногах в пыточный кабинет. В коридоре поликлиники, под влиянием смертоносных запахов лекарств – как воздействует на неустойчивую психику этот специфический запах Тартара и Аида! – страхи мои возросли в геометрической прогрессии. Колеблясь между бессильным обмиранием и желанием задать тягу, я жадно озирался в поисках спасения, но дед крепко держал за руку. А уж в кресле, едва женщина-врач взялась за пресловутое сверло и приблизила это жужжащее чудовище к моему лицу, я совсем обезумел, завопил, что было мочи, и вступил в неистовую рукопашную схватку. Испытанный в бойцовских поединках кот позавидовал бы моему проворству и прыти. Гордиться пирровой победой не принято, обратимся к сухим фактам. А они таковы. Обретя под воздействием непобедимого страха сверхчеловеческую силу, я сумел выскользнуть из объятий медсестры, зверски укусил врача за руку, которой она пыталась меня удержать, увернулся в коридоре от деда и пулей вылетел из преддверий ада. Правда, куда бежать дальше – не знал, а потому поплёлся домой. Вскоре прибыл разъярённый дед и с порога заявил, что гоняться за подлым трусом не намерен, позора нахлебался предостаточно, а потому пусть меня ведёт в поликлинику, кто хочет, он отказывается. Наследник Пирра всхлипывал и поскуливал на диване – от бормашины он удрал, но боль никуда не делась и в наступившую ночь преподала трусишке поучительный урок. Заснуть я не мог, поднялась температура, стоило закрыть глаза, как вместо усыпительной мглы вспыхивали алые языки пламени, и в них, с мертвенно неподвижными лицами, не сходя с двусторонних пьедесталов, бешено плясали трефовые валеты и пиковые дамы. Они без устали кружились в жутком танце, хватали меня за руки, перебрасывали, как мячик, друг другу, я падал в бездонную пропасть, вскрикивал, подскакивал с постели. Боль впивалась в мозг острой иглой. Бабушка прикладывала свой целебный алоэ, дед - водочный компресс, тётя Зина – ватку, смоченную духами. Всё бесполезно, боль отступала на минуту, а потом терзала с новой силой. Утром я был готов положить голову на гильотину, а не на валик стоматологического кресла. Бабушка взяла на себя роль дантового (можно сказать и дантистского) Вергилия и повела меня на казнь. Врач-стоматолог с перевязанным запястьем учла опыт общения с кусачим пациентом и приняла дополнительные предохранительные меры. На подмогу медсестре были призваны санитарка и бабушка, как приведшая опасного саблезубого хищника. И не зря, ибо только врач начала нажимать ногой педаль привода и послышалось зловещее жужжание, я опять заревел благим матом и стал порываться на волю, как связанный черкес. Но усиленная бригада справилась с поставленной задачей, железной хваткой вцепившись в мои брыкливые члены и голову. В итоге неравной, изнурившей всех до упаду борьбы, зуб был успешно вылечен и зарёванный пациент отпущен на все четыре стороны. Бабушка долго потом жаловалась на боль в натруженных руках. И какое-то время – впрочем, непродолжительное – у зубной щётки и мятного порошка не было более верного друга, чем я. Повторять визит к стоматологу очень не хотелось. Потом врождённое легкомыслие взяло своё, и я задавал дантистам немало работы.
Кроме поликлиники, на которую я боялся лишний раз взглянуть, остальную часть квартала занимало скучное одноэтажное административное здание с подобием сквера между ними. Об их исчезновении я нисколько не сожалел. Как и о нескольких безликих домах, что следовали за моей школой №2. Один лишь магазин «Соки-воды» памятен. В нём бабушка приобретала для себя (больше никто не пил) минеральную воду «Ессентуки» (номер не помню) – я раз хлебнул из любопытства и не смог проглотить эту горько-солёную жидкость. А жарким летом 76-го, когда отец долго лежал в усть-лабинской больнице, я часто загружался в том магазине «Джермуком», «Арзни», «Нарзаном», «Боржоми», «Горячим Ключом» - удивительно богатый выбор превосходных минеральных вод для кубанского захолустья.
Здесь Красная заканчивала своё беспокойное течение, с разбега вливаясь в спокойный затон парка сквозь трёхарочный белокаменный створ. Средняя арка свободно пропустила бы под собой триумфальную колесницу или четырёхрядный строй верховых, боковые были предназначены для рядовых пешеходов. Но на кованых из железных прутьев воротах центральной арки вечно висел замок, открывали их только по большим праздникам, и вот это обыкновение местных властей запирать, заграждать, замуровывать приводило меня в бешенство – зачем тогда устраивать парадные входы-выходы?
В парк сразу не пойдём, сначала обогнём его с трёх сторон – четвёртая восточная сторона удалялась в неизведанную даль нагромождением складов, сараев, тупиков, заборов, и обойти парк по кругу не было возможности. Парадные – северную и западную – стороны парка окружала узорчатая ограда из чёрной арматуры на оштукатуренном цоколе, с белыми каменными столбами, увенчанными шаровидными навершиями. Последняя полнометражная поперечная улица Усть-Лабы – от некрасовской дороги до форштадта – протянулась вдоль северного фасада парка. Правда, её благоустроенная, вымощенная булыжником мостовая с кирпичным тротуаром достигала лишь восточной окраины парка и обрывалась у крыльца библиотеки, приличной большой библиотеки, куда мы с бабушкой регулярно ходили – она во взрослый зал, а я в детский. Дальше улица превращалась в непроходимые хляби и трясины и навсегда осталась для меня терра инкогнито. На запад эта безымянная (кто бы сомневался!) улица, миновав парк, на который глядели широкие окна парикмахерской, где подстригали мою школьную чёлку, и узкие окна двух этажей общежития педучилища, (показав на одно из них, отец сказал – «там я жил студентом»), благополучно и благоустроенно продолжалась сколько-то в окружении старых казачьих особняков, превращённых в советские учреждения. В том направлении я дошёл однажды с отцом до таинственного районо, долго сидел на стуле в тесном коридорчике, пока из важного кабинета не вышел отец с путёвкой в пионерлагерь на черноморском побережье. Праздник. А маршировать унылой анфиладой частных домишек до самого форштадта не было ни нужды, ни желания. Одна особенность в здании общежития педучилища сильно меня интриговала – посреди его фасада, лишённого дверей, красовалась проезжая арка высотой во весь этаж. Наивный степняк был восхищён чудом архитектуры, это надо же – под домом проложили дорогу! Не утерпев, как-то прошёл под той аркой и очутился в просторном дворе-колодце, мало интересном, да ещё под прицелом сразу множества окон. Застенчивому, хоть и любопытному исследователю, показалось там неуютно, и он быстренько удрал с глаз долой. Сейчас я предполагаю, что раньше здесь была гостиница.
От стен гостиницы-общежития перпендикуляром уходил вниз небольшой переулок, имея слева всю ту же роскошную ограду западного фасада парка, а справа главный корпус педагогического училища. Для глухоманной Усть-Лабы среднее, в общем-то, учебное заведение было высшим пиком образования и пользовалось несомненным уважением. В моих глазах ему придавал весу ещё и тот факт, что в нём обучались родители, семейная история. Но кроме семейной истории, у этого здания была и своя история плюс выдающиеся архитектурные достоинства, а мимо хорошей работы строителей я никогда не пройду равнодушно. В добрые старые времена в этом внушительном, почти на весь квартал палаццо помещалось атаманское правление. Усть-лабинские казаки не поскупились, отстроили из красивого, сиреневого кирпича-железняка настоящий дворец, способный украсить и стольный город, не то что станицу. Высокие итальянские окна, витиеватые порталы и карнизы, зубчатый фронтон – я глаз не мог оторвать от великолепия декора и мастерской кладки. Наверно, уже в ту пору во мне говорило будущее ремесло строителя, чесались руки самому воздвигать на века подобную красоту. Я даже досадовал, что вековые каштаны, выстроившись шеренгой почётного караула, заслоняют, дробят прекрасный облик, не дают увидеть его во всей целостной красе. Ну и дедово замечание, что усть-лабинские мостовые выросли за полвека на полметра, тоже здесь оправдывалось, некогда гордо приподнятый цоколь почти сравнялся с тротуаром. И всё равно, при каждом удобном случае, я приходил полюбоваться нашим провинциальным Версалем.
Напротив парадных дверей педучилища в ограде парка существовал ещё один феномен вечно запертых ворот, точной копии тех, в которые втекала Красная, с той разницей, что они не отпирались ни в какие праздники, кажется, были намертво заварены. На разгадку этого несносного феномена я затратил немало умственной энергии, но фатальная детская неосведомлённость в перипетиях местной истории привела меня к весьма поверхностному и сугубо ошибочному выводу. Применив извращённые посылки школярской логики, я рассудил, что сия заградительная мера направлена против нерадивых студентов педучилища, дабы отвадить их от побегов с опостылевших лекций в райские кущи парка. И долгое время гордился своими дедуктивными способностями, пока однажды не вздумал поделиться этой версией с отцом – мол, тоже сбегал, признайся. Отец усмехнулся – «Все бегали, но дело не в том. Видишь танцплощадку»? - За воротами на территории парка поблёскивал, словно лёд катка, обширный квадрат гладко отполированной ногами танцующих плитки в обрамлении скамеек и «грибка» для оркестра. - «На этом самом месте стоял главный храм Усть-Лабы. В нём, между прочим, служил дед. В тридцатые годы храм разрушили, дорогу к нему перекрыли». Я совсем невоцерквлённый человек, весьма условный христианин, но глазам почему-то предстало торжественное шествие казаков в черкесках и папахах, с иконами и хоругвями, следующее от дверей атаманского правления к дверям храма, откуда несётся молитвенное пение хора, где в клубах ладана, в сиянии свечей, бликах позолоты священнодействует дед, и мне стало стыдно за воображаемых шкодливых студентов. Не лезь поперёд батьки в пекло, хлопец, наберись сначала ума-разума. Большевики всегда в своём репертуаре – изничтожили рассадник духовной заразы, отравлявший тёмные души казаков, и учредили взамен очистительный ритуал польки-бабочки и краковяка. Зачем тебе взывать к требовательному, но не кажущему лица судии, когда в Кремле сидит реальный, пальцы веером, бог? Он тоже всё видит и всё слышит, награждает и наказывает при земной жизни. За пляску на костях предков не накажет – резвитесь, детки, и не думайте ни о чём, я всё за вас решу. И заповедь всего одна – повинуйся.
За тылами парка, огороженными раздербаненным штакетником, – местные обыватели посильно спрямляли дорогу – пролегла куцая поперечная улица. Начиналась она от тупика парковых задворков и, устремляясь к западу, вскоре впадала в продольную мамину Красноармейскую, коротенькая, ничтожная улочка, знаменитая лишь тем, что на ней, сразу через дорогу от парка, стояла школа №1, самая старая усть-лабинская школа, что следует из самой нумерации. Отец называл её «казачья», видимо, желая подчеркнуть дореволюционное происхождение. Но советская власть постановила просвещать не одних казачьих детей, что само по себе было справедливо, кто бы спорил, а посему рядом с мракобесным храмом науки для избранных воздвигла второй, истинно демократический храм. Мама дорогая, как не вспомнить поговорку про пана и хама! Одного беглого взгляда на эти два корпуса школы №1 было достаточно, чтобы отделить овец от козлищ. Как нарочито выставленные напоказ здесь соседствовали два строительных стиля, два исполнительских подхода к делу, а по сути – два мировоззрения. Там – каждый кирпич заключён в оболочку алмазных швов, фантазия архитектора воплощена добросовестными руками каменщиков, высокие арочные окна щедро льют свет в просторные аудитории. Здесь – кирпичи наляпаны вкривь и вкось на полупустых швах, в проёмы наспех забеленных голых стен воткнуты покоробленные рамы без форточек – коровник, а не детское учебное заведение. Дыши, школяр, известно чем. Поневоле начнёшь сравнивать жизненные уклады, приоритеты, ценности, проникнешься уважением к старине и пренебрежением к современности. Я критически присматривался к школе №1 – после четвёртого класса мне предстояло стать её учеником, хотя тётя Зина поговаривала, что лучше бы определить меня в пятую или тридцать шестую, там, мол, по крайней мере, гигиеничней.
После обхода парка по внешнему периметру, пора войти со стороны Красной под его гостеприимную сень. Две широких центральных аллеи, обсаженные сиренью и жасмином, покрытые утрамбованным гравием, крестообразно рассекали парк на четыре части, как галуны поле папахи. Густым лиственным сводом над аллеями смыкались ветви могучих каштанов, клёнов, белолисток. Отрадная лесная тень принимала тебя под освежающий покров с первого шага. В пересечении главных аллей устроили кольцеобразную площадь с внутренним кольцом цветочной клумбы, над которой с гранитного постамента простирал указующую руку вождь всех времён и народов. Таких кольцеобразных расширений аллей размером поменьше, украшенных скульптурами неизбежных девушек с веслом и юношей с копьём, было несколько, имелся и проблематично работающий фонтан, множество побочных аллеек делили четыре основных сегмента на мелкие дольки – парк был обширен. Некое тяготение к французской парковой архитектуре просматривалось явственно – как старый Екатеринодар тщился быть маленьким Парижем, так старая Усть-Лаба мечтала о лаврах Версаля. Типовые скамейки и урны предлагали свои услуги, там и сям выглядывали детские кафе и пивные, киоски с газводой, павильон биллиардной, городок аттракционов и прочие атрибуты культурного отдыха. Надо признать, на большей части парка поддерживались чистота и порядок, по вечерам и выходным в нём бывало людно, только прилегающая к школе №1 сторона, лишённая железной ограды, слабо защищённая хилым штакетником, пребывала в неприглядном запустении, там, в зарослях бурьяна и диких кустов отсыпались перебравшие пива личности. Дед с бабушкой редко, обычно в часы предвечерней летней духоты, когда в тесном дворе и доме не было спасения, прихватывая с собой и меня, выбирались в парк, где в прохладных аллеях ощущалось бодрящее веяние от недальней Кубани. С отцом мы заглядывали в парк скорей случайно, по пути в парикмахерскую или магазин «Соки-воды». В городке аттракционов меня здорово занимало одно устройство – не помню, как оно называлось – под конструкцией из металлических труб в виде трапеции (или виселицы, если угодно), с натянутым от перекладины до станины тросом, было вмонтировано что-то вроде упругой наковальни, после удара по которой кувалдой, вверх по тросу взмывал металлический цилиндр, и чем был сильнее удар, тем выше он взмывал. После особенно богатырского удара цилиндр ударялся в специальную хлопушку на перекладине, производя звук, похожий на выстрел ружья. Возле этого силомера постоянно вертелись молодые парни, подзадоривая друг друга, и гулкий грохот выстрела частенько оглашал аллеи парка. Я как-то подкрался к кувалде, дабы измерить мощь своей мускулатуры, но, увы, тоненьких верёвочек моих бицепсов не хватило даже оторвать от земли шестнадцатикилограммовую «Клавдию Петровну», не то что размахнуться сплеча. Попытка подговорить отца продемонстрировать молодецкую удаль была встречена ироническим взглядом, говорящим без слов о беспросветной глупости моей инициативы – взрослому человеку смешно соревноваться с молодёжью, всё давно уже доказано. Увидеть согнутую в дугу перекладину после отцовского удара (как я поспешил нарисовать в воображении) не довелось. Ясное дело, что к деду с подобным предложением я соваться не осмелился. Ко времени, когда мне удалось накачать бицепсы до подходящих кондиций, силомер из парка исчез. Так я и не сподобился загнать цилиндр до перекладины, не сбылась ещё одна мечта детства.
Моя любовь к парку была абсолютно бескорыстна, настоящая платоническая любовь. Отца влекла кружка «Жигулёвского», деда с бабушкой тенистая прохлада, а я бегал в парк просто так, при любой погоде, едва улучал свободный часок. Уже тогда во мне проявилась необъяснимая тяга уединяться на какое-то время, побыть одному, вдали от людей. Чем пустынней было в парке, тем лучше я себя чувствовал. Возможно, здесь присутствовала некая наигранность, тщеславное детское желание утвердить свою самостоятельность, возможно, искренняя душевная потребность, не знаю, но так было всегда. Мне было необыкновенно хорошо мечтать и ротозейничать, затаясь на скамейке в глухой боковой аллее, я не бродил по гравию дорожек, а летал под высокими кронами белолисток, дышал упоительным воздухом свободы. Наверно, недоставало кирпильского сада, его потаённых дебрей, где я ощущал себя счастливым первооткрывателем, вольным землепроходцем, и потому чисто рефлекторно пытался заместить просторы сада усть-лабинским парком, что не очень получалось – нет-нет да и появлялась из-за поворота, нарушая покой уединения, никчёмная человеческая фигура, подозрительно оглядывая странного пацана, что невесть зачем шляется по пустым аллеям.
Кстати, среди лабиринта отдалённых аллей, в глубине маленького каре, образованного куртинами самшита, я с изумлением обнаружил стоящий на невысоком, небрежно сложенном из кирпича постаменте – да каком там постаменте, просто примитивной тумбе - бюст Александра Васильевича Суворова, вполне прилично исполненный из камня бюст, явно старинной работы. Не было сомнений, что его переместили сюда в авральном порядке, освобождая подиум-одиум на центральной аллее для статуи новоиспечённого вождя. Окончательно удалить с глаз долой негласно всеми признанного основателя Усть-Лабы не поднялась рука, вот его и задвинули кое-как на первое попавшееся место, сохранили как местный талисман. Толкование образа царского генералиссимуса задавало немало головной боли советским историкам – с одной стороны несравненный полководец, единственный, кто не проиграл ни одной битвы, победитель всех и вся, икона воинской славы России, с другой – жестокий усмиритель буйных поляков, пленил и привёз в Москву в железной клетке народного героя Пугачёва, варварски истребил под корень хищников кубанских степей – ногайских татар. Как ни крути – царский прихвостень, верноподданный слуга развратной императрицы. Разумеется, в школьных учебниках нам освещалась светлая (с точки зрения советских интерпретаторов) сторона его деятельности, но не одной школьной программой исчерпывается людская любознательность, память народа крепка. Так что, местные власти убрали бюст Суворова от греха подальше, чтобы не бередил понапрасну народную память. Ну и в какое сравнение он мог идти со всенародно любимым вождём, тому полагалось заглавное место везде и всюду.
Заглянув в усть-лабинский парк в девяностые годы, я не нашёл бюста генералиссимуса в знакомом закутке, пошлый кирпичный столбик обезлюдел (впрочем, и постамент вождя оказался пуст, что нисколько меня не огорчило) и не смог допытаться, куда его дели. (Но пару лет назад мой друг, проживающий в окрестностях Усть-Лабы, заверил, что Александр Васильевич чудесным образом нашёлся. Мол, отыскали в запасниках музея и под речи и оркестры водрузили на законное место. Хочется верить, местным властям осточертело чуть не каждый год менять на постаментах статуи эфемерных вождей – запаришься затаскивать да стаскивать, ну и опростоволоситься немудрено. А Суворов авторитет вечный. С ним надёжней). А тогда я бежал из некогда любимого парка без оглядки – такую чудовищную мерзость осквернения и разрушения он явил, что душа разрывалась.
И вот мы приближаемся к той точке, ради которой я, собственно, и затеял пройти Усть-Лабу насквозь. Как хороший режиссёр, моя стольная станица подводит зрителя к эффектной развязке осторожно, усыпляя его внимание меланхолией идиллических мизансцен, чтобы тем сильнее потрясти вдохновенным финалом. Что может быть зауряднее запустелых задворков парка и захолустного переулка, что лепится вдоль правого бока школы №1, уводя в окончательную глушь окраины? Бредёшь заросшими травой-муравой колеями меж сонных акаций и трухлявых плетней, полное безлюдие, тишину нарушает лишь мирное кудахтанье кур, зарывшихся в пыльной куче золы, глаз купается в море зелени, а впереди, словно в прорези прицельной планки, узкая вертикаль голубого неба. И чем дальше ты углубляешься в дремотный покой переулка, тем шире раздвигается голубая полоска, разъезжается по сторонам занавес акаций, открывая одно небо, в тебе растёт удивление – куда ведёт эта дорога, неужели в пустоту? – и вот перед тобой внезапно разверзается бездна, впереди ничего, кроме солнечного простора над простёршейся далеко внизу землёй. Ты на краю бездонной пропасти, ты стоишь, обомлев от восторга, ты захлёбываешься вольным порывом ветра, взгляд теряется, не зная, на чём остановиться. Больше всего поражает безмерный объём воздуха, что заполняет пространство между ушедшей глубоко вниз землёй и ещё более вознёсшимся вверх небом. Исчезает привычное восприятие плоской равнины под ногами и библейского шатра над головой, беспредельный простор томит невозможным желанием полёта. Над этим простором хочется только летать, парить и кружить бесконечно. Ты с тоской сетуешь на свою жалкую долю бескрылого. Без раздумий сменялся бы вон с тем жаворонком, что трепещет крыльями в знойном блеске солнца.
Здесь сама природа поставила предел разбегу усть-лабинских улиц к югу, обрезая возвышенное северное плато крутым уступом, нависая над рекой гигантскими обрывами, отсюда распахивается грандиозная диорама Закубанья, здесь моё самое любимое место на земле. Никакой другой, в тысячу раз более прославленный пейзаж, мне не нужен. Здесь моя родина, с этих высот глядели глаза моих предков, на этих полях они трудились и дрались с черкесами, эта земля их вскормила и навсегда приняла в свои объятия, в этом солнечном ветреном окоёме витают их души. На кромку этого обрыва я всегда прихожу будто к алтарю, прихожу молча постоять хоть несколько минут, вдохнуть живительный запах тёплой земли и трав, окинуть взглядом родные просторы, укрепить душу присягой на верность.
Попробую передать словами дорогую сердцу картину, хотя, боюсь, она под силу только искусному и неравнодушному пейзажисту, как Левитану в его «Над вечным покоем». Когда говорят – «Попытка не пытка», говорят ерунду, ещё какая пытка. Абы какими словами любовь не передашь.
Первым делом отыщем глазами полуциркульную дугу Кубани, проведённую её капризной рукой на изрядном расстоянии от усть-лабинских круч. Кто-то рассказывал мне, кажется мама, что раньше Кубань текла по прямой, строго с востока на запад, прижимаясь к обрывам родного северного берега, но потом зачем-то пустилась в обход. В незапамятные времена за ней водились подобные вольности, она по своей прихоти изменяла русло, не могла определиться – в какое море предпочтительней впадать, разливалась вдаль и вширь, но сейчас её более-менее зарегулировали плотинами, шлюзами, водохранилищами. Именно более-менее, порой наша суровая прародительница показывает свой вспыльчивый характер. Отыскать глазом, откуда приходит под Усть-Лабу её могучий поток, нетрудно – зелёно-бурые полосатые кручи правого берега неизменно сопровождают течение реки сторожевым валом, вон они видны в многовёрстной дали со смутными очертаниями станицы Ладожской. Но, не доходя Усть-Лабы, словно за что-то на неё обидевшись, а может наоборот – решив выгородить местным жителям дополнительный кусок земли - Кубань неожиданно поворачивает к югу, закладывая свою знаменитую обводную дугу. Русло её, спрятавшись за пышной каймой верб, изредка обозначает себя солнечными просверками вод на извивах, взгляд блаженно скользит по накрытому зелёному столу закубанской равнины с уютными купами хуторов и блестящими стёклышками прудов, потом натыкается на взбугренный правый берег Лабы с раскидистым гнездом станицы Некрасовской, которая много чего утаила от меня. Где-то там Кубань принимает в себя бурный приток и, сменив гнев на милость, решительно направляется к Усть-Лабе. Быстрый мутный поток бешено мчит на приступ крепостных откосов, едва вмещаясь в полных берегах. Если подойдёшь близко – ощутишь, как под ногами гудит и вздрагивает земля. Жуткий напор. Позади всё так же стелятся светлые раздолья полей и вдруг огромной тенью мрачной тучи падает на землю тёмный хатукайский лес, куда мы школьниками ездили на велосипедах из неблизких Кирпилей рвать ландыши. Романтики! Мелкорослый, местами заболоченный, но всё же настоящий дубовый лес. Правее высоким частоколом тополей застит горизонт адыгейский аул Хатукай, между ним и скатами форштадта повис над Кубанью мост, утверждённый на тонких, словно ножки кузнечика, металлических опорах. Не одолев глиняных стен усть-лабинской крепости, усталая Кубань разочарованно отворачивает к западу и уносится на податливые низины Приазовья, ища покой в тихом приюте лиманов и плавней. Если повезёт, в той стороне можно разглядеть сквозь дымку степного марева как сливается с блёклым небом блескучее зеркало Тщикского водохранилища. А если встанешь над этим простором весенним утром, когда воздух особенно чист и прозрачен, то увидишь на юго-востоке, неожиданно высоко, словно оторванные от земли синие хребты гор с белыми снежными вершинами Фишта и Псеашхо. Можно даже спутать с облачной грядой.
В Закубанье, обозреваемом с усть-лабинских круч, я бывал редким заезжим гостем – волей расписания районного футбольного первенства заносило на хутора, в Новолабинской гулял на свадьбе родственников Белашовых, совершил самостоятельную малоудачную попытку ознакомиться с топографией Некрасовской. Случайные проезды на автомобиле не в счёт, туристические наблюдения скорей развлечение, нежели пища для ума. А вот внутри полуострова, образованного дугой Кубани, нет тропинок и дорог, по которым бы не протопали мои ноги, нет закоулков, куда бы я не сунул любопытный нос. Разве что до вершины дуги, прилегающей к Некрасовской не добирался, там не было ничего интересного – задичалые остатки заброшенных казачьих садов да заросшие бурьяном пустыри. Раньше, до недоброй памяти комиссаризации и коллективизации, весь этот овал полуострова, формой напоминающий теннисную ракетку, был покрыт чёткими квадратами ухоженных фруктовых деревьев. Спуск от смотровой площадки на верху обрыва представлял в архаичные времена нелёгкое испытание для ног, образуя чередование нарезанных в глинистом склоне зигзагообразно расположенных лестничных маршей с промежуточными площадками для отдыха. В семидесятые годы устроили бетонные ступеньки и перила, ибо число желающих совершить спуск и восхождение значительно возросло. Главной приманкой не чуждым культурного отдыха усть-лабинцам служило на полуострове озеро Копытце, у левого края кубанской дуги. Своё название оно получило из-за оригинальной конфигурации в виде подковы, а происхождением обязано одному из фортелей нашей великой выдумщицы реки – в очередной раз сменив русло, она оставила широкую старицу, ставшую озером. Во время весенних разливов Кубань подпитывала и освежала воды Копытца, берега его манили тенью верб и тополей, мягким ковром лужаек, чистой водой с песчаным дном, и не было лучшего места в округе для купания, шашлыков и прочих радостей выходного дня. Летом оно так зазывно блестело своей счастливой подковкой, что изнурённые зноем насельники пыльного верхотурья наперегонки тянулись в заповедный уголок. С приходом городской цивилизации (понимай – уничтожения природы) до Копытца проложили асфальтированную дорогу, устроили лодочную станцию, где я, не жалея рук, овладевал наукой грести вёслами, катая тётю Зину с её сыном Игорем, моим двоюродным братом, возвели целый городок отдыха с аттракционами, кафе и пивными, короче, всё, как положено, опошлили и лишили первоначального очарования. Лужайки вытоптали, уцелевшие от вырубки вербы задохлись выхлопными газами и дымом мангалов, берега завалили мусором и пустыми бутылками. Последний раз я был у Копытца в приснопамятные девяностые годы, там, как и везде в ту пору, царила мерзость запустения – аттракционы проржавели, заколоченные кафе зияли выбитыми окнами, лодки исчезли. Возможно, сейчас кое-что наладилось, должно бы.
До Копытца, помимо пешеходной тропы и автомобильной ветки, можно было спуститься и по Красноармейской, но её крутой раскат, врезанный глубокой траншеей в обрывы правей смотровой площадки, привлекал разве отчаянных мотоциклистов и обладателей вездеходов. Имелось и ещё несколько совсем уж головокружительных тропок для приверженцев скалолазания в образе неугомонных пацанов, к числу коих принадлежал в своё время и я, но про таких искателей приключений закон не писан. Странное дело, на тех обрывах я стоял бессчётное количество раз, а память, стоит её попросить, неизменно извлекает из архива всегда одно и то же первое детское впечатление, впечатление необъятного простора и высоченных, поднебесных круч. Никакие урезонивания ума, никакой сравнительный опыт и профессиональный глазомер не в состоянии меня разубедить. Нет, усть-лабинские кручи самые высокие в мире, нет, вид с их высот самый прекрасный, и я не хочу слушать не только посторонних скептиков, но и постаревшего, и вроде как поумневшего себя. Нет, и ещё раз нет. Что ж, пускай так и будет. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».
Глиняные кручи были, кстати, ненадёжной опорой не для одних мальчишечьих ног, но и для домов, стоящих в опасной близости от подверженных осыпанию краёв. Катастрофический ужас охватывал меня, когда, задрав голову от низин полуострова, я разглядывал повисшие над пропастью пролёты забора, на дом с обрушенной задней стеной, на лежащие по склону обломки сараев. А несчастные жильцы этого подвешенного над бездной двора беспечно, как мне казалось, расхаживали по самой кромке готового рухнуть откоса, занятые повседневными заботами. Это же непрерывная русская рулетка. Как они могут спокойно засыпать под кровлей покосившегося дома, не боясь быть погребёнными, ведь в любую минуту земля может уйти из-под ног. В дедовом доме не раз заходили разговоры, что тех-то и тех, наконец, переселяют на другое место, ибо их участок вот-вот снесёт оползень. Я и радовался за спасённых людей, и одновременно сочувствовал переселенцам – ведь они лишаются такого чудного вида из своих окон. Из окон дедова дома смотреть было не на что, кроме как на соседские заборы и крыши неприветливой общепитовской столовой.
Почти у самого подножия пешеходного спуска, стоило перейти ухабистую грунтовку и деревянные мостки над ирригационной канавой со стоячей водой, где квакали лягушки, маленьким оазисом посреди бесплодного пустыря зеленели грядки и молодые саженцы станции юннатов. Да, был такой кружок юных натуралистов в Доме пионеров, помнится, издавался всесоюзный журнал с тем же названием, заботу о подрастающем поколении партия и правительство считали своим долгом. Вот и здесь, на гуляющей земле, отмерили любителям зелёных насаждений участок в пару-тройку десятков соток, огородили его штакетником, обвели дренажной канавой, построили несколько классных и подсобных помещений, выкопали колодец и прудик – обучайтесь, юноши и девы, благородной науке земледелия. И энтузиасты находились. Меня эта исконная и посконная тяга коренных станичников к земле почему-то обошла стороной, за тяпку и лопату я брался с превеликой неохотой, лишь по принуждению родителей, учителей, да по чувству ответственности – за стол ведь садишься наравне со всеми. Нас, школяров, водили на станцию юннатов на уроки труда, наверно, больше показывали и рассказывали, чем учили копать и пропалывать, труженики с нас были маломощные. Зато выходила замечательная прогулка, для резвых детских ног несколько сот метров – не расстояние, одной Любови Николаевне доставляло беспокойство наше соревнование в удали на крутой лестнице. Симпатично и одновременно одиноко выглядел этот ухоженный оазис, замкнутый в каре стройных тополей, на просторе одичалого полуострова. В конце 80-х годов, когда по стране прокатилась эпидемия дачного строительства, полуостров отдали на растерзание одержимым любовью к личному клочку земли горожанам и те немедленно обезобразили его, утыкав шалашами и халабудами шестисоточных фазенд. По мне, так лучше бы он оставался диким полем. Каюсь, не единожды я мечтал, чтобы наша «полноводная, широкая» оскорбилась постыдным захламлением своих берегов, взбунтовалась, поднабрала достаточно талых вод Эльбруса и смыла к чёртовой матери это позорище с глаз долой. Человеконенавистническое пожелание, признаю, но надо же уважать символ края, украшать посильно, а не осквернять.
Тот участок течения, на котором Кубань после слияния с Лабой, увеличивает мощь и несётся на усть-лабинские кручи, хорошо открыт для взгляда и даёт оценить реку во всей красе. Хоть с высот, хоть непосредственно с низкого берега далеко виден сверкающий под солнцем стремительный поток. На постоянно подмываемых берегах успевает разрастись только ивняк, не закрывающий обзора. Там, где Кубань отворачивает от Усть-Лабы и ныряет под хатукайский мост, в 50-е годы её русло делил надвое длинный остров, нарядно зеленея вербами и кустами. Располагался остров чуть под углом к берегам и от той его части, что была ближе к нашей стороне, при спаде воды летом протягивалась жёлтая песчаная коса, образуя за своей намывной дамбой затишную купальную заводь. По этой узкой косе, местами прерывистой, можно было, где ногами, где вплавь, добраться до острова и уверенные в своих силах люди позволяли себе подобное приключение. Мне, едва я заикнулся о переходе на таинственный остров, было запрещено и думать. В сентябре, при маловодье и хорошей погоде дед с бабушкой посещали пляж и брали меня с собой. Там вообще бывало порой весьма многолюдно. В быстрой и холодной Кубани плавали только опытные или бесшабашные пловцы, благоразумный народ предпочитал спокойные и прогретые на солнце воды под защитой косы. Про своё равнодушие к водным процедурам я уже упоминал, меня больше манили заросли острова и недоступный противоположный берег. Оставалось лежать на песке и с завистью смотреть, как, зайдя метров на двести выше по течению, отчаянные соревнователи вступали в противоборство с рекой. Сносило их неумолимо, выбирались они на черкесский берег чуть не под хатукайским мостом, а некоторые, выбившись из сил, причаливали к острову. И, тем не менее, всегда находились желающие побороться с опасной пучиной, с безжалостно проглатывающими пастями водоворотов. Я спросил как-то у отца - переплывал ли он Кубань - и он, без запинки, ответил, что да, и не раз, на спор с друзьями, оговорившись – «по молодости». Мама тут же уточнила – «по глупости». Отец согласно усмехнулся и неожиданно добавил – «А вот через Лабу не решился. Та совсем бешеная». Я удивился – Лаба никак не показалась мне грознее Кубани. Отец покачал головой – «В тридцатые годы она была многоводней, течение просто сумасшедшее. Лезть в неё – верная гибель». Мне, слабому пловцу, о покорении Кубани не приходилось и мечтать. Моим пределом навсегда осталась заводь за косой, где степенно окунался дед, и совершала церемонное омовение бабушка в допотопном купальном костюме.
Между адыгейским берегом и островом пролегал судоходный фарватер, размеченный красными бакенами, и увидеть идущий вниз или вверх по течению пароход, буксир, тянущий баржу, было обыденным делом. Нынче по усмирённой Кубани шныряют одни рыбацкие лодки.
Пожалуй, пора этим прощальным взглядом на Кубань завершить сквозной маршрут через Усть-Лабу с юга на север. В действительности я ни разу не одолевал его единым духом – не потому, что не хотел или не хватало силёнок, просто жизненные обстоятельства заставляли отклоняться, останавливаться, поворачивать назад. Реальная жизнь ведёт нас путаными путями, у белой дороги помех нет.
На прямой вопрос – люблю ли я Усть-Лабу? – не так-то легко ответить. В детстве онтологическими вопросами не задаются, живут себе в том времени и пространстве, которые определило чудо рождения, постигают мир, чаще разочаровываются, но какие-то крохи вцепляются в душу, врастают в неё, становятся твоим «я», а с ним ты уже никогда не расстанешься. Самый лучший философ – время, пока ты суетно проживаешь отпущенные тебе годы, оно незаметно делает свою работу, рассортировывает твой жизненный опыт, расставляет по местам и, глядишь, то, к чему относился равнодушно, чего не замечал вовсе, вдруг оказывается дорогим, родным, любимым. Так и с Усть-Лабой. Когда жил в ней, не задумывался – что она для меня значит, а стоило удалиться от неё на сотни вёрст и десятки лет, как защемило сердце. Не себя, любимого, что порхнул по перекрёсткам стольной станицы вихорком пыли и пропал, жаль. Нет. Жаль тех захолустных улиц, обветшалых домов, людей, населявших неприглядные палестины детства, родных, друзей, жаль ушедшую эпоху – их уже не увидеть. Приедешь сейчас в Усть-Лабу, пройдёшь по неузнаваемой, застроенной многоэтажными зданиями Красной – и затоскуешь. Душа не находит опоры во времени и пространстве. Всё вокруг чужое, и ты здесь чужой. Отдельные сохранившиеся реликты только ранят память, а не врачуют. Умом понимаю – жизнь не должна стоять на месте, душа не принимает. Расчётливый разум увёл меня с улиц Усть-Лабы, а частичка души не согласилась уйти. Обычное дело – везде, где твоя душа что-то впитала, остаётся её частичка. Не бойся растратить себя, напротив – радуйся, тебе есть, куда вернуться. Хотя бы памятью.
Вот и будет, пока я жив, бродить глазастый мальчишка «по улицам, где в травах тонет шаг, по кручам поднебесным над Кубанью, где вечной мукой страждет та душа, что приняла, как праздник, мирозданье». Аминь.
ДОЛГОЕ ПРОЩАНИЕ С ДЕТСТВОМ
Итак, отец отвёз меня в Усть-Лабу, и я отправился грызть гранит наук. Учёба в школе ещё не стала нудной рутиной, тщеславного желания получать пятёрки было хоть отбавляй.
На первом после каникул уроке русского языка полагалось писать сочинение на тему – «Как я провёл лето». Большинство коллег-сочинителей мучительно напрягало мозги, тщась выжать что-либо в прибавление к одной-единственной честной строчке – «Я провёл лето дома». Похвалиться отдыхом в местном пионерлагере на озере Копытце равнялось признанию, что тебя на двадцать дней безвинно заточили в острог. Уж лучше самоходом бегать купаться на Кубань и бомбить соседские сады. Путёвка в пионерлагерь на море считалась неслыханной удачей, выпадающей лишь детям высокопоставленных родителей. Станичным школярам середины пятидесятых она улыбалась редко. Их уделом были «ножички» под плетнём, городки и лапта на пустыре. Об этих подвигах и писать не хочется.
И тут вылез я со своим путешествием в Крым, расписав его во всех доступных девятилетнему художнику слова красках. А допреж того раззвонил о нём на школьном дворе всем имеющим уши. Заинтересованные вопросы Любови Николаевны усугубили почтительное внимание к моей персоне, и несколько дней я наслаждался всенародным уважением и заслуженно обретённой славой. Но, увы, слава мира сего проходит быстро, тщеславный болтун скоро всем надоел, тетрадка с высокохудожественным сочинением отправилась в школьный архив, и мне пришлось познать горечь забвения, опять ощутив себя рядовым бойцом пера и учебника. Пучина будней равнодушно поглотила честолюбивого автора, бессердечные поклонники отвернулись, уроки, домашние задания, педагогическое искусство Любови Николаевны без труда выветрили обманчивое чувство мнимого превосходства из моей на миг вскружившейся головы. Равенство, братство – пожалуйста, а со свободой самоутверждения, милый друг, пока погоди.
Что ж, я привычно спрятался, но, после Крыма, удерживать себя в тесных рамках становилось всё невыносимей. Крылышки пробились, звали в полёт. Вокруг огромный вольный мир, а ты заперт в клетке, не размахнуться, не взлететь. Ничего плохого про школу №2 я сказать не могу, дышалось в ней легко, её светлому образу вполне соответствовали белые стены, просторы класса и двора, доброе участие Любови Николаевны. Даже наш заведующий, всегда хмурый и озабоченный пожилой мужчина по фамилии Осадчий, в белом полотняном костюме казался сошедшим на землю серафимом. Но, боже мой, как всего этого мало! Школа приняла тебя на четыре часа, по звонку исторгла, ты опять один. Дома мирно, спокойно, но упорядоченность взрослого быта так скучна. Чинная ходьба с бабушкой на базар, в аптеку и библиотеку, парадные выходы в кино и парк примелькались, приелись. Одно и то же. Разве Усть-Лаба вся помещается вдоль улицы Красной? Наверняка, стоит пойти по той же Коммунистической в любую сторону и тебя ждут невероятные открытия. Но как вырваться из клетки штакетника? Мысли о неосвоенном жизненном пространстве не давали покоя. И я начал необъявленную партизанскую войну за свободу.
Герой Хемингуэя утверждает – «Человек один не может ничего». В девятилетнем возрасте я с этим глубоким афоризмом знаком не был, но, видимо, инстинктивно пришёл к тому же выводу, потому как начал искать союзников по борьбе. Один в поле не воин. С Женей Озеровым не получилось, его интересы не выходили за стены фотолаборатории, в которых было не веселей, чем дома. Со вторым потенциальным союзником, Сашей Сычуговым, одноклассником, что жил через два двора вглубь Коммунистической, поначалу всё складывалось сердечно и тесно, но закончилось сокрушительным крахом. История нашей дружбы до сих пор саднит незаживающей раной.
Сашина семья недавно приехала в Усть-Лабу, своим жильём Сычуговы не владели, снимая две комнатёнки для пятерых членов семейства, и вообще их преследовали постоянные несчастья. Младший брат Саши отравился абрикосовыми косточками, которые все мы грызли без малейшего ущерба здоровью, и умер. Это произошло летом, когда я был в Кирпилях, но и осенью застал Сашу под впечатлением недавнего горя. Среднему брату во время фехтования на самодельных саблях уличный д,Артаньян попал остриём в глаз, глаз едва спасли. У родителей фатально не ладилось с работой, бедствовали они заметно, но в школу Саша всегда приходил в чистой белой рубашке, наглаженных брюках. Саша часто болел, пропускал уроки, и я не раз, по просьбе Любови Николаевны и по собственному побуждению, навещал его. Он лежал на койке в узкой проходной комнате, явно бывшем коридоре, укрытый одеялом, и лицо его поражало то пергаментной желтизной, то пылающе красным, как пионерский галстук, цветом. Близко сведённые к переносице раскосые глаза на тонком, восточного типа лице лихорадочно блестели. Глаза у Саши, такие тёмные, что казались сплошным зрачком, всегда стеклянно поблёскивали, будто покрытые масляной плёнкой, но при болезни эта плёнка была готова выплеснуться из глазниц. И весь он был измученный и жалкий. Но Саша не терпел, когда его жалели, тут же становился колючим: - «Уходи. Мне ничего не надо. Я хочу спать». И отворачивался к стенке.
Раскосые глаза, повышенная обидчивость подсказывают мне сейчас, что Саша, по-видимому, был смешанных кровей, но я его родителей не помню, а нашей дружбе национальный вопрос не мешал. Мешали условия быта. У Саши, что в доме, что во дворе, было негде повернуться, на мой привод гостя к себе дед с бабушкой посматривали косо. Выгонять не выгоняли, но наши совместные игры им не нравились, и они ясно давали это понять. Чем бы мы ни занимались, в любом уголке становились помехой, Саша смущался и торопился уйти. На нейтральной территории у нас не находилось общих интересов, Саша шляться не любил, увлекался моделированием, мастерил дома, посещал кружок в Доме пионеров, а меня, безрукого, туда не тянуло. Я скорей отрывал Сашу от любимых занятий, чем составлял ему компанию, но мы всё же ладили, стоически выкраивая время и пристанище для игр с его корабликами и самолётиками. Мне, одержимому «войнушкой», Саша иногда давал на время свои модельки, наверно, чтобы отвязаться. Я привык думать, что арсенал у нас общий и совершил оплошность, непростительную для щепетильного Саши.
Как-то я забрёл к нему, но его мать сказала, что он в Доме пионеров. Уходя, я увидел на столике во дворе несколько деревянных корабликов – Саша выкрасил их голубой краской и выставил на просушку. Без всякой задней мысли я взял два кораблика поиграть, упустив из вида, что существует большая разница между «выпросить» и «взять без спросу». Вдобавок и свидетелей моему поступку не было, просто на столике стало на два кораблика меньше. Конечно же, присваивать их я не собирался, что подтверждает выбранное мной место для игры с теми корабликами – на углу дедова дома, в шаге от забора. Там, под водосточным жёлобом стояло корыто для сбора дождевой воды, вполне пригодное заместить Жёлтое море. Возвращаясь из Дома пионеров, Саша обязательно должен был пройти мимо по тротуару и вопрос с нелегальным изъятием его корабликов разрешился бы полюбовно. Но, видимо, Саша вернулся домой кружным путём, хватился пропажи, услышал от матери о моём визите, а дальше… Дальше воитель, поглощённый сражением русской и японской эскадр (я тогда читал «Порт-Артур» Степанова), вдруг услышал за своей спиной:
- Ты зачем украл мои кораблики? – Высокий и одновременно пришепетывающий голос Саши прорезался таким яростным шипением, а чёрные глаза его горели меж штакетин таким злобным огнём, что меня пробрала дрожь. По ту сторону забора стоял не друг, а готовая наброситься кобра. Я остолбенел и попробовал объяснить, что не крал, а взял поиграть, но Саша ничего не желал слушать.
- Ты вор, - заявил он. – Отдавай мои кораблики.
Никаких моих оправданий Саша не принимал и заученно, как автомат, твердил – «Вы вор, отдавай кораблики». Дрожащими руками я вынул из воды два голубых крейсера в боевых опалинах от японской шимозы (рассыпав на палубах крошки спичечной серы, я поджигал её при помощи увеличительного стекла, имитируя разрывы снарядов), отдал судовладельцу и остался один у разбитого корыта нашей дружбы. Попытка на другой день подойти с извинениями была встречена опаляющим взглядом и враждебным шипением – «Ты вор. Уходи». Я страшно переживал наш разлад, было нестерпимо обидно ходить с позорным клеймом, но Саша оставался непреклонен. От тягостного кошмара видеть замкнутое в непонятной мне ненависти Сашино лицо спас скорый переезд его семьи на новое место жительства – не то в Майкоп, не то в Махачкалу. Прощаться я не пошёл, убедившись в невозможности примирения. Свою вину, конечно, осознал, но честное слово, всё равно не нахожу её бесповоротно непростительной. Нет, что-то не наше, нерусское главенствовало в характере Саши Сычугова, не было в нём славянской мягкости и всепрощения, какой-то мелкий комплекс национальной неполноценности сказывался в его отношении к людям. А, может, семейные неурядицы искажали. Ладно, бог с ним, хоть и тяжело ходить с неснятым обвинением, снять его сам не имею права.
А вот третий обретённый друг-приятель, Саша Ядов, полностью оправдал мои надежды, подтвердив поговорку – «бог троицу любит». Не зря прыгунам в высоту даются три попытки, хотя, строго говоря, я пытался прыгать в сторону. И сошлись мы с ним близко в третьем классе, кругом магия цифры «три». Можно ещё добавить, что Саша Ядов учился на тройки, был твёрдым троечником, что не мешало дружить с ним круглому отличнику. Но Саша не нуждался в пятёрках, учёба в школе не являлась для него жизненным приоритетом, неуёмная энергия, распиравшая его крепкое тело, искала выхода в вещном, осязаемом мире. Происходил он из самой что ни на есть пролетарской семьи – отец работал садчиком на кирпичном заводе, мать – в полеводческой бригаде колхоза «Кубань». Никаких книг, кроме школьных учебников, Саша в руки не брал, мои восторги перед Гайдаром и Жюлем Верном слушал вполуха, манеры его были грубоваты, язык засорён полуцензурными словечками, а вот поди ж ты, мы стали друзьями не разлей вода. И это несмотря на то, что после представления его очам деда и бабушки, где он продемонстрировал свою кривую ухмылку, неловкое пожимание плечами и полное косноязычие, старшие родственники наложили на моё общение с «этим неандертальцем» строжайший запрет. Нам приходилось прибегать к изощрённым методам конспирации. Как на беду, Сашин дом стоял по соседству с домом бабы Кати Ямпольской, и моё алиби было под постоянной угрозой. Узнай дед – головы не сносить. Но я упорно искал общества Саши, а он находчиво подсказывал лазейки.
Что я искал в обществе Саши – понятно. Домашние задания отнимали от силы час-полтора. Куда девать остальное свободное время? Книги тоже утомляют. Непоседливому мальчишке надо побегать, зарядить себя азартом игр, соперничества, новизны. Всё это щедрой рукой дарил Саша. Он был прирождённый атаман, бесстрашный искатель приключений, и под его водительством я попадал в прекрасный и яростный мир. Белобрысый, угловатый, физически развитой Саша возглавлял шайку окрестных сорванцов, и никто не покушался на его верховенство. Что он повелевал, исполнялось безоговорочно. Я был при нём на особом положении, нечто вроде начальника штаба, ибо умел давать научные названия нашим импровизированным операциям. Под покровительством Саши я чувствовал себя как за каменной стеной, на пинки и подзатыльники нарушителям субординации он не скупился.
Ускользать из-под опеки бабушки я наловчился быстро. Требовался всего лишь достоверно обоснованный предлог для увольнения на пару часов. А на войне все средства хороши, в том числе обман противной стороны. Теоретики стратегии и тактики лукаво называют обман военной хитростью, и я успешно применял военные хитрости против стоящей на страже бабушки. Дед не снисходил до мелочного контроля. Вообще на второй год пребывания в дедовом доме надзор надо мной несколько ослаб, видимо старшие родственники опрометчиво уверовали во благонравие внука. Я проглатывал тощие томики Гайдара намного раньше, нежели бабушка одолевала толстенные тома «Саги о Форсайтах» и «Семьи Тибо», так что мой самодеятельный поход в библиотеку не вызывал подозрений, скорей поощрялся. Сжимая в потных руках свидетельства читательского рвения, наглый враль смиренно испрашивал разрешения погулять ещё немного в парке, якобы для оздоровительных процедур, получал бабушкино благословление и, сунув книжки под столик в тёмной прихожей, устремлялся со всех ног в сторону, перпендикулярную библиотеке. Путь мой лежал на восток, где жил Саша. Пять минут энергичной ходьбы по несусветно грязной, украшенной лужами и серыми заборами улице Коммунистической, и она символично заканчивается у пасти глубокого яра. Справа обрывистый мыс, образованный яром и кручами над старым руслом Кубани, весь в хаосе огородов и хат, влево между завёрнутым хвостом яра и задами дворов щемится одноколейка проулка, выводящего на пустырь перед домами Ямпольских и Ядовых. Туда, под окна бабы Кати, мне путь заказан, надо нырять в яр. Этот прославленный яр, притча во языцех старших родственников, пугало и страшилище для детей, был изучен мной вдоль и поперёк и заслуживает нескольких памятных строк.
Начинался яр на пустыре, причём не пологой ложбиной, как это обычно бывает, а сразу костоломным провалом, метров этак восемь-десять глубиной. Алчно разинув беззубые чёрные челюсти, он продлевался на небольшое расстояние вдоль проулка и, устроив медвежью яму для улицы Коммунистической, поворачивал под девяносто градусов на восток, к широкому разложью в обрывах, по которому проходила дорога на Некрасовскую. Этот участок яра длиной примерно в сотню метров врезался непроходимым ущельем между огородом бабы Кати и её соседей по ту сторону. Отрезок яра до поворота ближние обыватели использовали как удобное место для свалки мусора, и хоть больших успехов не достигли – чтоб завалить ненасытную пропасть потребовались бы многолетние усилия всей Усть-Лабы – всё же посильно обезобразили дно яра, сделав его пригодным разве для поисков нашим воинством подручных средств. Зато второй участок, густо заросший кустами и полноценными деревьями, с родниками и копанками, был сущим раем для неутомимых homo ludens. Играй – не хочу. Взрослый народ редко спускался по специально оборудованным лестницам в недра яра, разве только поправить что-либо в водоподъёмных приспособлениях – и Ямпольские, и соседи с противолежащего берега добывали питьевую и поливочную воду из копанок при помощи системы блоков и воротов. Я часто слышал над головой голос бабы Кати и Ильи Ивановича, но ничуть не беспокоился за своё инкогнито - чтобы заглянуть сверху в дремучие чащобы яра надо было подходить к отвесному краю, чего благоразумные люди избегали, чернозём легко мог обрушиться вместе с неосторожным пешеходом. Какая сила распорола земную кору столь глубокой расщелиной – ну не два ничтожных родника сумели промыть? – я и сейчас не могу додуматься, а тогда и вовсе не задумывался. Мы радостно носились по яру, воспринимая его как дар природы – там так здорово было воевать, устраивать засады, прятаться и нападать.
Не одна сумрачная теснина яра служила нам полем битв и развлечений. Мы выходили на солнечный простор устья, в широкое разложье с дорогой, но никогда её не пересекали. За ней возвышался мрачный холм кладбища, зачуранный крестами и памятниками, на него и смотреть было страшно. (Там через несколько лет упокоится дед, и я ещё постою на холодном ветру над его могилой). Мы поворачивали направо, на крепостные раскаты глиняных обрывов, опоясавших южную окраину Усть-Лабы. Многочисленные промоины, заросшие шиповником и высоким бурьяном, травянистые скаты, пещеры, вырытые для добычи коричневой жирной глины, открывали нам великолепное ристалище укрытий, штыковых атак, сабельной рубки, казематов для пленных. И мы вволю сражались, кололи, рубили, катились кубарем по крутому склону – удивительно, как никто не свернул себе шею, не получил никакого увечья. Вздумай полезть на Усть-Лабу турки с татарами – получили бы в нашем лице отпор, достойный суворовских чудо-богатырей. Заключив перемирие, сидели на тёплой земле, глазели на зелёные равнины Закубанья, и что-то несомненно возвышающее шевелилось в мальчишеских душах, начальное, верное понятие о родине, о своей земле вливалось в нас вместе с запахом глины, мятой травы и цветущего шиповника.
Не могли мы устоять и перед зазывным блеском Копытца, совершали походы к его берегам, правда, стать отважными мореплавателями было не суждено – рыбаки предусмотрительно крепили свои лодки к причальным столбам цыганскими цепями и амбарными замками. Взять голыми руками неприятельский флот нам не удалось, как ни старались. Организовывал Саша и вылазки на северную окраину Усть-Лабы, к железной дороге. Приближаясь к станции, составы сбрасывали скорость, и мы рассчитывали, вскочив на ходу на подножку, немножко прокатиться. Опасная забава, слава богу, осуществить задуманное нам ни разу не позволили бдительные машинисты. Завидев кучку огольцов, готовых ринуться на абордаж, они испускали столь свирепые гудки, сопровождая их показом кулака, что мы пускались наутёк – а вдруг дядька остановится, поймает и надерёт уши. Приходилось, затаившись под насыпью, развлекаться подкладыванием под колёса вагонов монеток, получая обратно расплющенные бляшки – чем не медаль, если пробить гвоздём дырку и вдеть шнурок.
Саша придумал ещё один повод для моих легальных отлучек – я должен был объявить дома, что записался в хор и якобы обязан посещать репетиции. Столь противоестественный моей натуре повод никогда бы не осенил мою голову без его подсказки, петь я категорически не любил. Время репетиций, разумеется, я назначал по договорённости с Сашей. Однажды мы с ним отрепетировали маршрут от смотровой площадки за школой №1 до устья яра. Зачем нам понадобился рискованный и крайне затруднительный проход по самой кромке обрывов, уже не помню, видимо, для рекогносцировки грядущих сражений, но прошли мы его полностью, перелезая через заборы, убегая от хозяев, разгневанных нарушением границ, оскальзываясь на осыпях, карабкаясь по кручам, и были несказанно довольны своим достижением, как, наверно, был доволен Магеллан, пройдя проливом, получившим его имя. Мы были уверены, что были первыми (и, скорей всего, последними) героями среди жителей Усть-Лабы, способных на подобный подвиг. На ехидный вопрос – «а в чём смысл вашего подвига»? – отвечу тоже вопросом – «а в чём смысл напряжения всех сил и помыслов спортсмена, прибавляющего сотую долю секунды к мировому рекорду»? Самоутверждение, дорогие сограждане, и больше ничего. Но без самоутверждения человек добровольно соглашается быть нулём.
Возвратившись из самоволки, я первым делом прошмыгивал во времянку, служившую в доме деда туалетной комнатой, старательно отмывал под рукомойником испачканные ладони, уделяя особенное внимание ногтям, главным индикаторам преступной деятельности, тщательно вычищал одёжной щёткой брюки и представал перед бабушкой невинным ангелом. Сам не могу поверить, как мои проделки безнаказанно сходили с рук, и я оставался вне подозрений.
Впрочем,как-то раз моё алиби еле устояло. Шастая в очередной раз по яру, один из глазастых членов нашего воинства углядел высоко в стенке откоса непонятный металлический предмет и воззвал к общему вниманию. Компетентное собрание сбежалось незамедлительно и определило, что перед нами застрявший в земле неразорвавшийся снаряд. Прилетел со стороны Ладожской, врезался по касательной в мягкую глину и затаился в глубине, пока осыпь не обнажила его чугунный бок. Единогласно было решено извлечь снаряд на свет божий. Дружными усилиями разрыли рыхлую глину, осторожно скатили тяжёлую чушку вниз и залюбовались своей находкой. Снаряд был великолепен. Толстый, как упитанный поросёнок, чёрный цилиндр с тупым носом, латунным пояском по обрезу и загадочным серым кружком на донышке. (Сейчас полагаю – не менее 203-х мм). И, что самое привлекательное, наверняка начинённый взрывчатым веществом. В ходе бурных дебатов постановили, не откладывая в долгий ящик, тут же, на месте приступить к вытапливанию из металлической оболочки драгоценной взрывчатки. Каюсь, инициатором этого мудрого постановления был никто иной, как я, вычитавший в «Сильных духом» Медведева, что именно так поступают партизаны при неимении фабричных толовых шашек. А вытопленный тол или тротил, мол, будем применять в пиротехнических дозах – сколько шума, пламени, грохота – красота! Высказанное кем-то опасение – а не рванёт ли снаряд на огне? – было с презрением отвергнуто как вопиющее техническое невежество. Сказано – сделано. Развели костёр, вкатили в него снаряд, и, гордясь собственной смекалкой, уложили его с подобающим уклоном, чтобы расплавленная взрывчатка быстрей вытекала. Подсунули под донышко ржавую миску для сбора вожделенного тола и уселись вокруг кружком в ожидании результата. Даже тень сомнения не омрачила наши беспечные души, мы сидели себе, подкладывая в костёр хворост, нетерпеливо заглядывая в миску – когда же потечёт?
Беспечность, которая должна была нас погубить, обернулась спасительной стороной. Полянка, где мы развернули свою кустарную взрывотехническую мастерскую, просматривалась с дороги, что шла по проулку вдоль яра и наша деятельность не осталась без внимания прохожего люда. Смертоносную тишину вдруг разорвал истошный крик над нашими головами. Мужчина с велосипедом в руках стоял, наклоняясь над яром, и яростно вопил – «Разбегайтесь, сукины дети! Сейчас рванёт! Разбегайтесь»! Лицо мужчины было искажено такой дикой гримасой неописуемого ужаса, голос звучал столь устрашающе, что нас как ветром сдуло. Гонимые паникой, мы драпанули вниз по яру. Сплочённая шайка рассыпалась на перепуганные насмерть, забывшие всё на свете особи, мы разбегались кто куда, не перемолвясь словом. Опомнился я лишь дома, на диване, с книжкой в руках. Ужас содеянного, а ещё больше – кошмар счастливо избегнутого, не выходили из головы. Не верилось, что всё позади, всё закончилось. Предчувствие чего-то нехорошего, неминучего вдавливало в пружины дивана, я томился и ждал, когда возмездие всей тяжестью обрушится на меня.Не бывает преступления без наказания.
По счастью, снаряд не взорвался. То ли температуры нашего слабого костра не хватило, то ли что другое, но обошлось без взрыва. Разогнавший нас мужчина, как впоследствии выяснилось, действовал и в дальнейшем квалифицированно – организовал оцепление вокруг яра и вызвал сапёров, благо таковые в усть-лабинском гарнизоне имелись. Слух о едва не взорвавшихся мальчишках облетел Усть-Лабу во мгновение ока. Выявить участников злодеяния не составило труда – мужчина-спаситель проживал в местном околотке и половину преступников опознал самостоятельно. Вторая половина была сдана выявленными преступниками в ходе пристрастного допроса с применением ремня. Разумеется, все понесли заслуженную жесточайшую кару. Все, кроме меня. Подельники, орущие под ремнём, и рады были бы выдать ещё одного взрывотехника, тем более что именно я подбил их заняться вытапливанием тола, но кроме имени и того, что я живу где-то далеко, они ничего про меня сказать не могли. А Саша, как истинный друг и атаман, не опустился до выдачи на расправу своего начальника штаба, он мужественно молчал, как ни полосовал его спину ремень. Рассказывая мне об учинённой отцом беспощадной порке, он лишь весело поёживался. Ему и в голову не приходило, что он мог поступить иначе. Защитить друга – это святое, чему он учил своим примером, без слов, до которых Саша не был охотник.
Так что я отделался, как говорят, лёгким испугом, хотя лично я так бы не сказал. В тот же день к нам прибежала баба Катя Ямпольская и эмоционально, как она всегда это проделывала, расписала в самых ярких красках происшествие в яру. Бабушка и тётя Зина ахали, дед, услышав фамилию Ядов, насторожился и подозрительно воззрился на меня.
- Твой друг? А ты там случайно не был?
Я, прижукший ни живой, ни мёртвый на диване, нашёл в себе сил мужественно соврать, что никуда, кроме библиотеки, сегодня не отлучался и призвал в свидетели бабушку. Та, занятая беседой с любимой сестрой, рассеянно подтвердила моё алиби. Дед прекратил допрос, но не успокоился. Чем-то его разволновал рассказ бабы Кати. Расхаживая по залу, он, словно высказывая мысли вслух, кровожадно рассуждал, что этих стервецов надо драть до потери сознания, чтобы и дорогу забыли к яру, чтобы не лезли, куда им запрещено, и так далее, и тому подобное. Каждое высказанное им экзекуторское намерение жгучим ударом кнута отзывалось на моей чувствительной и трусливой шкуре, и я всё глубже вжимался в диван. Предательский запах дыма, исходивший от моих неотмытых рук, помрачал сознание – а вдруг дед учует? Дедову склонность воспитывать с помощью ремня я хорошо запомнил из повествований отца, комплексная порка – «одним махом троих побивахом» - огненными письменами вспыхивала перед глазами, едва грозный взгляд деда обращался на мою персону. Боялся я деда, особенно первое время, отчаянно. Родители никогда меня пальцем не трогали, считая битьё вредным методом, и я твёрдо знал – что ни натворю, всё ограничится увещеваниями. Дед же придерживался мнения, что добрая порка не помешает и не раз намекал на готовность применить ремень по назначению. От этих зловещих намёков у меня всё холодело внутри, но и отстать от своих регулярных шкод я не мог. Трусил, но продолжал. Судите сами теперь – лёгким ли был мой испуг.
Тем более, что на первом году усть-лабинской жизни я лишь благодаря бабушкиному заступничеству избежал непосредственного знакомства с дедовым ремнём. Чем я допёк тогда деда – убей бог, не помню. Кажется, разобрал (и как всегда не смог собрать) карманные часы марки Буре, поставщика двора его императорского величества. Дед их не носил, перейдя на современные наручные, и они, по моим понятиям, бесполезно лежали на полке этажерки – вполне рабочие часы, сам проверял, накручивая зубчатую головку – в серебряном футляре с гравировкой дарственной надписи. Обнаружив вместо исправного и наверняка памятного подарка кучку разрозненных запчастей, дед разъярился не на шутку и самым недвусмысленным образом стал снимать брючной ремень. Я не нашёл ничего лучшего как с позорным рёвом залезть под кухонный стол и оттуда громогласно взывать о прощении. Деду бы не составило труда извлечь меня из-под стола и задать заслуженную трёпку, но вовремя подоспела бабушка и грудью встала на мою защиту. Двойные мольбы и уговоры – моё жалкое «я больше не буду» и бабушкино милосердное «он больше не будет» - умягчили деда, и он вернул пояс в исходное положение, думаю, с чувством глубокой неудовлетворённости. После чего я набрался храбрости вылезти из-под стола, сохранив небитыми мягкие места. Но осадок остался и, возможно, сыграл положительную роль в моём воспитании. Ремень, как то ружьё, что висит на стене, витал надо мной постоянной угрозой, с которой приходилось считаться. И я прилагал огромные конспиративные усилия, дабы не довести деда до точки кипения. Получалось с переменным успехом. Вот несколько примеров.
С соседями через забор, близнецами Вергасовыми, я знался мало. Во-первых, они учились в другой школе, №1, во-вторых, были на пару лет старше меня, в-третьих, слыли отпетыми хулиганами, ну и, в-четвёртых, наши старшие родственники, как положено соседям, находились в прохладных отношениях и взаимно отвращали нас от общения. Вдобавок ко всему, на меня нагонял страху их дед, старый армянин, постоянно слонявшийся вдоль нашего забора в бараньей высокой шапке и причудливом старорежимном армяке, расшитом на груди узорами. Он так страшно зыркал на меня дикими чёрными глазами с заросшего седой бородой лица, что я старался не поднимать взгляд выше соседского забора. Тем не менее, именно братья Вергасовы дважды втянули меня в криминальные ситуации. Как-то бабушка попросила принести дров для печки. А задняя стена нашего дровяника служила одновременно оградой между дворами. Не успел я обогнуть угол дома, как над глухим забором нарисовалась плутоватая физиономия одного из братьев (я их толком не различал) и шёпотом заговорщика сообщила, что в щелястой стене дровяника с их стороны им пряталось нечто ценное и, вот, нечаянно провалилось вовнутрь нашего сарая, мол, пособи вернуть. Поленницы наколотых дров возвышались в сарае до самого верха искомой стены, и я пригласил неудачливого захоронщика перелезть через забор и поискать самому – он же лучше помнит, куда совал. Тот без малейшего смущения перемахнул в наш двор и мы вошли с ним тесный и низкий сарайчик. Пока брат Вергасов с энтузиазмом разрывал поленницу, я наслаждался чудесным запахом дубовых дров – лучше дубовой древесины пахнет только акациевая – и от нечего делать оглядывался. До обрешётки низкой односкатной крыши даже я, встав на цыпочки, мог дотянуться; под ней, как водится, было напихано всякого садового и огородного инструмента, среди которого один замотанный в белую тряпку предмет привлёк моё внимание загадочными очертаниями – длинный, узкий, с круглым оголовником. Ни на тяпку, ни на лопату он не походил. Недолго думая, я потянул его из-под крыши. Предмет оказался тяжёлым, я еле удержал его двумя руками, положил в проходе и начал разматывать тряпку. Намотана была чуть не целая простыня, а под ней ещё и промасленный серый чехол, вроде шинельного рукава. Только я сдвинул часть чехла, как буквально окоченел от изумления. Будто из пещеры Аладина, оттуда высунулась позолочённная витая рукоять с ветвистой медной гардой эфеса. Сабля! На мой сдавленный возглас обернулся занятый безуспешными раскопками поленницы Вергасов и тоже радостно завопил: - «Ого! Что это такое»! Дальше из чехла вышли чёрные металлические ножны в медных ободках, прямые, неотразимо красивые, грозные. Я вцепился в рукоять и потащил клинок из ножен. Он шёл легко, но даже вдвоём с Вергасовым нам не удалось извлечь его полностью – в узеньком проходе не хватило длины. Мы выпятились из сарая во двор, ухватившись за свою находку, как черти за грешную душу – Вергасов держался за ножны, я за рукоять. На просторе двора клинок вышел целиком и я еле поднял его обеими руками, до того он был тяжёл. А красив – слов нет, серебристый, обоюдоострый, с нежным желобком посредине. Руби налево-направо, головы будут отскакивать, как кочаны капусты. Вот это оружие. Я обезумел от восторга. Но – всегда человеческому счастью мешает проклятое «но» - на блестящую под солнцем сталь вдруг легла тёмная тень. Дед! И минуты не выпало насытить восхищённый взгляд, натрудить вооружённую руку. Стоящие на страже старшие неизменно возникали в самый неподходящий момент. Дед навис над нами грозовой тучей. Я и глаза зажмурил, ожидая громов и молний. Но всё свершилось будто в немом кино. Дед вырвал ножны у Вергасова, и тот перепуганным котом взметнулся над забором, осторожно высвободил клинок из моих рук, бесшумно вложил его в ножны, зажал саблю подмышкой, подобрал тряпки и, ни слова не говоря, развернулся и ушёл. Молча! Я не мог поверить в происходящее. Это был точно не сон, но и на реальность не походило. Так не должно быть, но почему-то случилось. Долго я стоял, как вкопанный, не находя объяснений поведению деда, пока не вспомнил, что бабушка ждёт дрова. Войдя в дом, я опять-таки не дождался никаких комментариев и нравоучений. Дед сидел у окна, заслонясь газетой, выказывая тем самым нерасположение к разговорам, бабушка мурлыкала над печкой, сабли нигде не было видно. У меня хватило ума примкнуть к заговору молчанию, я догадался, что на эту тему наложено табу, и будить лихо себе дороже. Никогда и никто больше не обмолвился словом о моей находке в дровянике, словно её и не было. И родителям я не рассказал, почему – не знаю, что-то удерживало язык.
Но, разумеется, забыть о том происшествии было невозможно, я много ломал голову над происхождением клинка, только всё, что вызнал, нисколько не прояснило главного – откуда он взялся у деда, и зачем он его хранил. Со временем установил, что это была не сабля, а палаш, из главы о белом оружии в словаре вычитал, что палаши с 1881-го года состояли на вооружении лишь гвардейских кирасирских полков, причём найденный мной палаш был несомненно офицерский, но это знание лишь запутывало, ничего не проясняя. Чтобы дед служил лейб-кирасиром – невероятно, в его биографии трудно найти тому подтверждение, хотя – как я уже не раз убеждался – вся досоветская жизнь деда сплошной туман. Зачем-то он его хранил – запрещённое холодное оружие и явную улику в глазах бдящих органов, хранил много лет. Правда, дальнейшая судьба кирасирского палаша мне неведома. Как, впрочем, и предыдущая.
История ещё одной моей находки в дедовом доме не менее любопытна и загадочна, и я бы мог ей гордиться, если бы не кой-какие привходящие обстоятельства и безрезультатный итог, что, скорее, можно признать печальной закономерностью. Под дипломатически завуалированными «привходящими обстоятельствами» скрывается всего-навсего неудовлетворённый здоровый мальчишеский аппетит, который доставлял мне немало страданий в первые месяцы пребывания в Усть-Лабе. (О постыдном финале моей героической борьбы за насыщение желудка я уже рассказывал). Но, помимо неотправленного письма домой, я предпринимал и вполне конкретные, не совсем законные шаги в заданном аппетитом направлении, в частности тайные, разбойничьи набеги на бабушкину кладовку. Не в силах дотерпеть до ужина, едва бабушка отлучалась в магазин, я отправлялся на промысел съестного. Проникнув в заветную кладовку, я шарился по полкам, как голодная мышь. Столовый маргарин – до чего вкусно, с кусочком хлеба ещё вкусней, горсть изюма челюсти перемалывают во мгновение ока, отгрызёшь с риском для зубов несколько крошек от брикета концентрированного киселя или сливочного крема – объедение, на худой конец годятся и сушёные яблоки. А уши чутко ловят лязг железной щеколды на калитке – опрометью на диван в зал и бабушка с умилением видит прилежно постигающего печатное слово внука, а не обжору-воришку. Однажды, во время очередного набега, моё внимание привлёк ветхозаветный сундук, притаившийся в нише стены. Его объёмистое чрево, облачённое в тёмно-вишнёвые доски, сулило богатую поживу, и я, не мешкая, поднял навесную крышку. Содержимое сундука поначалу разочаровало – мешочки с крупой, макаронами, мукой, соль, сахар, никакого фаст-фуда. И тут – вот чем воистину я мог гордиться – мне бросилось в глаза небольшое несоответствие между глубиной сундука внутри и высотой стенки снаружи. Наверняка, российский сыск потерял в моём лице достойного преемника Ивана Путилина. Перегнувшись внутрь, я легко доставал рукой до дна сундука, а если прикладывал плечо к верхней кромке снаружи, то мои пальцы скреблись по стенке в двадцати сантиметрах от пола. Подобная загадка требовала немедленного расследования, и я приступил к делу. Сноровисто вытаскал мешочки прочь, содрал постеленную на дне клеёнку, подковырнул ногтем одну из дощечек днища, свободно уложенных поперёк и не очень плотно подогнанных, и мне в глаза сверкнули золотые корешки синих толстых томов, лежащих в несколько слоёв. Боже ж ты мой, в потаённом пространстве скрывалась целая библиотека! Вот это открытие! Воплощённая мечта неутомимого пожирателя книг. Я словно набрёл на родник в пустыне. Но мой злой рок не дремал. Не успел я протянуть руку за обретённым сокровищем, как пистолетным выстрелом грохнула над ухом щеколда, да не на калитке, а на входной двери в прихожую. Ноги мои приросли к полу. Увлёкшись, я не услышал первого предупредительного сигнала и был застигнут врасплох. Бежать, а тем более маскировать следы проникновения в сундук времени не оставалось. Я так и застыл соляным столбом, выпучив глаза на входящую в кладовку бабушку. И опять всё пошло не так, как я ожидал, как должно было бы быть. Бабушка заглянула в сундук, лицо её посуровело, осунулось, но никаких бранных слов, никаких упрёков от неё не последовало. Бабушка осталась верна своей всегдашней невозмутимости. Отрывисто произнесла: - «Юра, иди в комнаты», и только сухость тона дала понять степень её неудовольствия. Опомнившись на диване, я уныло размышлял – ладно, бабушка, она не станет меня наказывать, но ведь обязательно дойдёт до деда, бабушка все сомнительные ситуации выносит на его суд, и тогда… Сложенный вдвое узкий кожаный ремень опять приближался к моей спине, со свистом рассекая воздух. И когда пришёл дед, и они с бабушкой завели разговор в кухне – я не сомневался, что бабушка докладывает о несанкционированном вскрытии тайника в кладовке – меня завертел огненно-чёрный вихрь безысходного отчаяния. Сознание выключилось напрочь. Я смотрел в книгу, а видел – нет, не фигу – видел свирепое лицо деда, слышал не подлежащий отмене приговор. Надежд на прощение грешник не питал. Но тут хлопнула дверь, зазвучал звонкий голос тёти Зины, и в тёмной душе приговорённого забрезжили светлые лучики. Тётя Зина выступала категорическим противником физических наказаний, вдвоём с бабушкой они отклонят деда от его любимого воспитательного метода. Сквозь плотно закрытые двери, лаская мой слух, доносились напористые интонации тётиного голоса – она обвиняла, да, да, обвиняла родителей в чём-то неправильном, обвиняла гневно, а о моём поведении не было и речи. Закончив то ли прокурорскую, то ли адвокатскую речь, тётя Зина влетела в зал, щёлкнула выключателем и, вешая на оленьи рога пальто и платок, мимоходом бросила привычный упрёк: - «Юра, опять ты портишь зрение, разве трудно включить свет»? По её победительному виду я понял, что прощён, реабилитирован полностью и окончательно и, что там греха скрывать, втихаря всплакнул от облегчения. Разве я виноват, что детское любопытство заставляет меня, как глупого щенка, везде тыкаться пытливым носом? В жизни столько интересного, всё надо узнать, потрогать, познать. Правда, в моём самооправдательном монологе ключевое слово «глупый», это я признаю.
За ужином я украдкой поглядывал на деда, пытаясь высмотреть следы положительного сдвига в его умонастроении, и мне почудилась некоторая сконфуженность на дедовом лице. Впрочем, психотерапевт из меня всегда был никакой, чего хотелось, то и видел, диагноз диктовало чувство незаслуженного торжества. Зато на другой день я увидел висящий на двери кладовки амбарный замок и был немало шокирован столь весомо выраженным знаком недоверия к моей жизненной позиции. Естественно, первым делом пришло в голову, что замок присобачили для охраны съестных припасов от моих покушений, и я уже подумывал – не объявить ли протестную голодовку для восстановления своего честного имени? Но, пока я раздумывал – а решиться на голодовку не так-то просто – замок исчез, а вместе с ним исчез из кладовки и сундук. Пока я высиживал уроки в школе, в дедовом доме шла напряжённая работа по перемещению ценностей. Сундук позже я обнаружил в куче хлама в сарае, книги пропали бесследно в неизвестном направлении. Подозреваю, что перекочевали к бабе Кате Ямпольской – книгообмен между домами сестёр Высочиных я наблюдал постоянно и сам бывал книгоношей. Через несколько лет, уже достаточно продвинутым юношей, я заметил в книжном шкафу тёти Зины знакомый корешок с золотым тиснением и жадно за него ухватился. На обложке, по моде дореволюционных издателей, было пусто, я раскрыл том и прочёл на титульном листе - «История России» Сергея Михайловича Соловьёва, не помню номера тома, год издания 1878-й. Про историка Соловьёва и его монументальный труд я имел самые смутные сведения – цитаты там-сям, да упоминание его в перечне буржуазных историков девятнадцатого века в школьном учебнике, советская наука их не жаловала и к прочтению не рекомендовала. И в библиотеках их днём с огнём было не сыскать, их попросту не издавали. На мою импульсивную просьбу дать почитать, тётя Зина ответила безжалостным отказом – «Тебе ещё рано», но при этом приметно смутилась. Как мои старшие родственники старались воспитать из меня правоверного советского мальчика, не будучи сами достаточно правоверными совгражданами! Ведь тётя Зина, преподаватель истории в советской школе, зачем-то обращалась к буржуазному историку Соловьёву. А я не хотел быть ни советским, ни буржуазным, я хотел быть самим собой, читать всех и вся, иметь обо всём собственное мнение. Но старшие, ради моего безоблачного будущего, по мере сил оберегали меньшого от многого знания, в котором много печали. Слава богу, не преуспели, а то бы какую скучную жизнь я прожил.
Даже малую толику из сокровищ сундука не удалось прочесть. А догадки – что с них толку? Расточились те книги, миновали мои руки. Впрочем, сожалеть о том пришлось уже значительно позже, а тогда я был скорей доволен, что гроза прошла стороной, и меня даже не отругали. Вину старшие родственники взяли на себя – не сумели скрыть дорогие реликты проклятого прошлого. Как и в случае с палашом, всё покрыли позолотой мудрого молчания.
Зато во втором приключении, в которое меня втянул безыменный брат Вергасов, дед отыгрался сполна. Нет, не в смысле рукоприкладства, упаси боже, всего лишь позволил дать волю красноречию и употребил жёсткую власть. Трудолюбиво подтаскивая бабушке дрова, я постепенно опустошил поленницу у тыльной стены и добрался до завалившейся захоронки соседа. В картонной коробочке из-под ученических перьев перекатывались, игриво подмигивая блестящей медной оболочкой, автоматные пульки. У меня «в зобу дыханье спёрло». Заоблачная ценность находки не поддавалась никакому земному эквиваленту. Будь я вождём племени мумбо-юмбо, я бы без колебаний променял половину своих подданных за эти сокровища. А тут они свалились мне в руки совершенно даром! Правда, наслаждался я своим приобретением недолго. Как тень отца Гамлета, передо мной восстал пресловутый моральный аспект незаконности добычи. Я больно ударился об него совсем недавно, в истории с корабликами Саши Сычугова. Заныла не до конца потерянная совесть – ты ведь предупреждён соседом о нечаянной утрате им своего достояния, значит, обязан вернуть находку владельцу. Иначе твой поступок имеют право назвать воровством, и ты сам будешь чувствовать себя вором – приятно? Волком взвоешь от такой перспективы. Побеждённый неподкупной совестью, я забрался на забор, за которым слышались голоса братьев Вергасовых, и самопожертвенно потряс обжигающей руки погремушкой. Заметив голодное свечение моих глаз, счастливый владелец спросил: - «Хотится таких»? Что за вопрос?! Конечно, конечно, хотится, хотится. Ещё как хотится. Любая оружейная принадлежность сводила меня с ума. «Пойдём на форштат, накопаем», - деловито предложил Вергасов. «Когда»? «Да хоть сейчас».
Объявить бабушке о неотложном посещении библиотеки и получить милостивое разрешение – дело одной минуты. Бесшумно похитить из кухонного стола один из бабушкиных ножей – Вергасов предупредил, что без землеройных орудий ничего не накопаешь, а в библиотеку с лопатой не ходят – ловкость рук и никакого мошенничества, так гласит народная мудрость. И я бодро, с ножом за пазухой, зашагал вслед за поводырём в неизведанный край, на форштат. В пятидесятые годы это старое название западной окраины станицы было обиходным, а предистория его такова.
Насколько я осведомлён, в 1780-е годы на его месте, на прикубанской круче стояло безымянное турецкое укрепление, одним махом взятое суворовскими гренадерами. Александр Васильевич признал расположение сей фортеции весьма пригодным и повелел заложить Усть-Лабинский редут, в числе других семнадцати редутов Кубанской пограничной линии. В сентябре 1792-го года прибывший из Оренбурга главный инженер линии генерал-майор Фере приступил, по приказу главнокомандующего войсками на Кавказе и Кубани генерал-аншефа Гудовича, к возведению правильной земляной крепости с гласисами и рвами. Крепость контролировала удобную переправу через Кубань, в ней стала гарнизоном рота Суздальского мушкатёрского полка, под валами крепости открыли меновой двор для торговли с черкесами, учредили регулярную ярмарку, и предприимчивый народ – купцы, ремесленники, маркитанты – мало-помалу выстроили и населили целое предместье, форштат, под защитой армейских пушек и штыков. Летом 1794 года переселённые донские казаки основали рядом с крепостью и форштатом свою станицу, и до передвижки границы на Черноморское побережье все три поселения существовали самостоятельно. В тридцатые годы девятнадцатого века государеву крепость упразднили, она стала казачьим арсеналом, а все отдельные прежде части слились в единую станицу. Но название форштат осталось за западной окраиной, в нашей семье её иначе не именовали. Над скопищем неприглядных улиц и переулков всё так же гордо возвышались с трёх сторон земляные валы, с четвёртой, северной стороны валы сровняли. После всех пертурбаций и революций на территории бывшей крепости разместилась тюрьма и артполк Советской армии, двусмысленное соседство.
Но мы топали не любоваться на двухэтажные корпуса тюрьмы, глядевшие полуслепыми окнами над каменным забором с колючей проволокой поверху, и не на ряды зачехлённых пушек, вдоль которых прохаживался часовой с примкнутым к автомату штыком, нас влекло стрельбище, глубокая и длинная ложбина, врытая в прикубанские кручи прямо под восточным валом крепости. Пока мы шествовали по забытым дорожниками хлябям Коммунистической, а потом по соседней, столь же труднопроходимой улице, новоявленный Сусанин посвятил меня в тонкости искусства добывания пулек. Палят полкачи из стрелкового оружия часто, надо держать ушки на макушке – как донесёт ветер хлопки выстрелов, не зевай, снаряжайся в экспедицию, ибо охотников до пулек много, конкуренция высокая, ближние пацаны мигом обчистят золотые россыпи. Вчера он слышал пальбу, есть шансы разжиться. Офицеры артполка смотрят на штатских копателей индифферентно, больше надо опасаться аборигенов форштата, те считают копи стрельбища своей частной собственностью, могут прогнать, а то и по шее накостылять.
Так что заглядывали мы в широкую пасть стрельбища с предосторожностями – вроде как идём мимо по своим делам и вот случайно завернули. Но в широкой травянистой траншее было отрадно пусто, часовой на отдалённом валу крепости не обращал на нас внимания, только ветер гудел над головами, раскачивая кусты, пронося серые низкие тучи. Мы выхватили из-за пазух ножи и ринулись, как янычары, на штурм торцевого ската стрельбища, перед которым устанавливают мишени. Там, в толще глиняных пластов таятся несметные сокровища, там зарылись сотни пулек, все, что прошили щиты мишеней или благополучно их миновали. Брат Вергасов, как опытный рудознатец, растолковал мне разницу между пулями, которые пробивали доски, и теми, что ушли «в молоко». Оказывается, меткие стрелки – наши злейшие враги, они безнадёжно портят пули, приводя их в нетоварный вид – в лучшем случае страдает нежная медная рубашка, покрываясь царапинами, в худшем – вообще деформируются или плющатся. Слава мазилам, те отправляют красивые изделия в землю в неприкосновенной целости и сохранности, вот только зарываются они глубже, и добывать их несравненно тяжелей. Вооружённый ценными указаниями, я набросился на глиняный откос с фанатизмом неофита. Если б в моих руках была малая сапёрная лопата, а не бабушкин кухонный нож, я бы вырыл объёмистую пещеру, добрался до самых неповреждённых пулек. С тонким и гибким лезвием приходилось туго. Следов в земле пули не оставляют, склон перепахан конкурентами вдоль и поперёк, ковыряешь наугад. Но я рыл, как крот, уходя в глину по плечи. Герои Калифорнии и Клондайка, воспетые Джеком Лондоном, в подмётки не годились рекордсмену-проходчику. Про Стаханова и говорить нечего, он халтурщик. Не скажу, что добыча была изобильна, но время от времени горячая волна обливала сердце, я выхватывал из рыжих комков золотой наконечник и совал в карман. Оценивать было некогда, в уме параллельно шёл отсчёт отпущенных на библиотеку минут, голова раз за разом пугливо оборачивалась назад – не подкрадываются ли во всеоружии лютые аборигены, но азарт превозмогал все низменные инстинкты, я копал и копал. Вергасов действовал хладнокровней, больше бродил взад-вперёд, что-то прикидывая и вычисляя, напропалую в землю не вгрызался. А когда мы, наконец, оторвались от золотоносного склона и направились домой, он хвастливо показал полную пригоршню отборных пулек, куда более ценных, чем мои. Я не позавидовал, принял как урок.
Кладоискательство болезнь заразная, практически неизлечимая. Её рецидивы накрывали меня много раз, вплоть до почтенного возраста. Сейчас, слава богу, отвязалась. А тот первый приступ продлился чуть не всю зиму. В яру и на кручах в зимнюю слякоть и гололёд делать нечего, и я пристрастился бегать на стрельбище. В сопровождении Вергасова я уже не нуждался, дорога была проторена, оставалось подкарауливать удобный момент. Конечно, одному боязней, но страсть перебарывала страх. Вскоре у меня собралась вполне приличная коллекция разнообразных пуль, тщательно рассортированных. Не зря нас на уроках труда учили клеить из картона коробки с множеством разгороженных отделений. Для своих любимых пулек я изготовил коробку, за которую Любовь Николаевна точно бы поставила пятёрку с плюсом. В уютных индивидуальных покоях, на мягких перинах белоснежной ваты, радуя глаз коллекционера, нашли достойное место добытые потом и кровью бесценные экспонаты – серые свинцовые пульки малокалиберки; продолговатые, с хищными острыми носами пули автоматов и винтовок в нарядных рубашках из цветного металла; редкие, а потому особенно дорогие, тупоносые и короткие пистолетные пули, кстати, нескольких фасонов, из чего можно сделать вывод о наличии у офицеров трофейного оружия; гордость коллекции – трассирующие пули с уцелевшим рубиновым донышком, страшная редкость. С выгоревшим донышком попадалось больше, но они котировались значительно ниже. Весь боезапас содержался в идеальном порядке, любовно отчищенный и отполированный, регулярно пополняемый за счёт новых находок и обмена. Я уже почувствовал вкус к коллекционированию и, как достигший определённого уровня собственник, мог позволить себе выбирать и торговаться. От глаз взрослых коробочка укрывалась колико возможно – засечёт дошлый дед, не миновать допроса с пристрастием, да и невежественные в воинском деле бабушка с тётей Зиной придут в ужас - попробуй докажи им, что мой арсенал не взрывоопасен.
По неотменяемому закону подлости попался я как раз деду. Замечтался над своими сокровищами, зазевался, и очнулся от сладких грёз, лишь услышав над головой грозное:
- А это ещё что такое?
Дрожа и запинаясь, я попытался внушить деду, что очевидное отнюдь не является невероятным, а тем более преступным, что всё моё достояние нажито законным путём товарообмена и доброхотных даяний, что я ангельски чист перед его судом, но, увы, в пристальном взгляде деда не читалось ни самомалейшей веры, а, главное, чаемого милосердия.
- Врёшь, как сивый мерин, - безапелляционно заявил дед. – Узнаю, что бегаешь на стрельбище, посажу под замок до каникул. А этой дряни ты больше не увидишь.
И с этими словами содержимое ненаглядной коробочки было высыпано на стол, заграбастано безжалостной рукой – и как только богатейшая россыпь поместилась в узкой и сухой ладони! – и дед покинул меня размышлять над превратностями бытия. Я попробовал проследить посмертную судьбу пулек, но лучше бы этого не делал – мне было дано наблюдать в окно далеко не восхождение на Капитолий. Дед прошагал к туалету типа сортир в углу двора, распахнул дверь, резким жестом освободил ладонь над выгребной ямой - и дальше мои глаза застлала мутная пелена слёз. Как я смог пережить столь бесславный конец частички своей души – бог весть, но оплакивал пульки я искренне и горько.
Долго для меня оставалось непонятным – почему моё невинное увлечение вызвало у деда такое резкое неприятие? Кому мешали бедные пульки? О том, что я где-то шастаю и бегаю, дед наверняка догадывался, но смотрел сквозь пальцы – все мальчишки непоседы, а политес я соблюдал, учился хорошо и вообще больше сидел над книжками, чем искал развлечений вне дома. Так в чём же причина? Надо поблагодарить судьбу, что предоставила мне достаточно лет, дабы в легковесных мозгах беспечного ротозея вызрело что-то похожее на понимание. Чем была для неисправимого романтика-мальчишки пуля? Чудодейственным предметом. Она наделена способностью, вылетев из ствола, поразить грудь врага или угодить в чёрный кружок мишени. Она венец, победная точка в ратном деле. Она вручается защитнику отечества, как знак особого доверия. И то, что она, пролетев над зелёной поляной и уйдя на вечный сон в землю, вдруг оказывается в моих руках – для меня как приобщение к славному кругу владеющих оружием героев. Крошечное, скорей прикосновение, чем приобщение, но оно тебя возвышает, ведёт в будущее, которое тебе кажется светлым и радостным. А для деда? Пули летали вокруг него две войны, убивая и калеча его товарищей, обе войны – и первая мировая, и гражданская – принесли ему только горечь поражений, пули были для него безрадостным приветом из прошлого, пули были для него проклятая дрянь, отравляющая настоящее. И никакого будущего. Никакой романтики. У деда были все основания ненавидеть атрибуты войны, которые ему изменили.
О взаимоотношениях с дедом мне очень трудно сказать что-либо внятное. Иногда мне кажется, что у нас вообще не было никаких взаимоотношений. В смысле тёплых родственных, как с мамой, отцом, тётей Зиной, даже с несколько прохладной, но всё же участливой бабушкой, точно не было. Дед всегда держался особняком – не с одним мной, а со всеми – и никогда не выражал явственных поползновений сближаться. Разве со своим закадычным другом Шульгой, да с моим отцом он становился общительным человеком. Но светлое настроение посещало деда совсем редко, а постоянно исходившая от него отрицательная энергия, которую я чутко улавливал пугливой детской душой, заставляла сторониться. Конечно же, исподтишка я подсматривал за дедом, кое-что высмотрел, понял мало, и не уверен, что мой портрет близок к оригиналу. Малюю из того, что было доступно наблюдению и разуму девятилетнего портретиста.
Не могу сказать, что дед уклонялся от опеки. Как непререкаемый глава семьи, как давший добро на принятие внука в свой дом для надлежащего воспитания, он понимал свою меру ответственности, но исполнял её, как считал нужным. Думаю, деду претило воспитывать из меня советского мальчика. Начинять же внука антисоветчиной означало загубить его будущее. И дед ограничился преподаванием вечных общечеловеческих ценностей, насущных во все времена. От меня дед требовал послушания, честности и трудолюбия. Остальное приложится. Разберётся внук, коли не дурак. Сам занял позицию верховного судии, следящего с высот положения только за главными дорогами. На суету под ногами внимания не обращал. Для них достаточно женского персонала. Но ревизор, как известно, тем и опасен, что может нагрянуть в самый неподходящий момент. Держать внука в страхе божием деду великолепно удавалось.
Вызвать деда на душевные откровения, на что охотно шли папа и мама, было безнадёжным предприятием. Я ни разу не услышал от него даже упоминания о родителях, родственниках, друзьях. За его спиной стояла чёрная стена неизвестности, человек ниоткуда. Страшновато, неуютно. Я быстро прекратил атаковать деда расспросами, кому понравится получать в ответ насмешливое – «Будешь много знать, студент, скоро состаришься». На сугубо посторонние вопросы, когда отвечал, когда показывал пальцем на этажерку – «Вон словари. Учись пользоваться». Словарей, действительно, на полках лежало много – политический, философский, иностранных слов, военный. Под ироническим надзором деда проштудировал пухлую «Книгу призывника», хоть сейчас назову - сколько просветов на погонах лейтенанта, сколько у майора и в чём разница между старшим сержантом и старшиной первой статьи. Только теплоты между нами от этого не прибавлялось. Сквозь холодную броню дедовой отчуждённости ходу не было.
Когда я учился во втором классе, дед ещё трудился, а, точней, с нескрываемым отвращением тянул лямку ремесла – учительствовал в двадцать какой-то начальной школе на восточном краю Усть-Лабы, недалеко от дома бабы Кати Ямпольской, и был её заведующим, как и мой отец. Нетрудно подсчитать, что в 55-м году деду уже стукнуло шестьдесят пять лет, но до полной пенсии недоставало обязательного педагогического стажа и он сдыхался от тетрадок и класса лишь на следующий год – «плюнул и перекрестился», по его выражению.
По усвоенной дома привычке, я пытался присоседиться к деду, когда он проверял ученические тетради за столом на кухне. Дед так свирепо орудовал пером с красными чернилами, нанося смертельные раны двоечникам, что у меня дух захватывало. Казалось, в руках у него не пишущая ручка, а кирасирский палаш. Пока я подглядывал и помалкивал, дед косился на непрошенного помощника и тоже молчал. Но стоило мне вступиться за некоего Зацепина, явно художественную натуру, который вдохновенно украшал страницы своей тетрадки причудливой вязью, где от прерывистого нажима пера рябило в глазах, а буквы смахивали на китайские иероглифы, как наше сотрудничество закончилось. Я был искренне восхищён изысками начинающего каллиграфа, а дед двумя взмахами палаша рассёк прекрасную картину косым алым крестом и оценил её убийственным «колом с подставкой». В иерархии школьных оценок ничего ниже не существовало.
Я возмутился:
- За что? Это же красиво!
Дед положил ручку на чернильницу, поводил по мне прожигающим, нелюбезным взглядом.
- А ну давай свою тетрадку по письму, студент.
Я сбегал и подал, абсолютно спокойный за себя. Мода, или как говорят на Кубани – «пошесть», подражать восточным живописцам, похоже, прокатилась по всем усть-лабинским школам, потому как несколько дней назад Любовь Николаевна прочитала нам предостерегающую лекцию с демонстрацией опусов незадачливых синологов. Колов она не ставила, но строго потребовала придерживаться ортодоксальных правил русского чистописания. У кого чешутся руки – пожалуйста, упражняйтесь на досуге, а в школьных тетрадках она китайщины не потерпит. И заставила поклонников витиеватых финтиклюшек переписать испорченные страницы. Я тоже попробовал поэкспериментировать с нажимом пера, но мне это быстро наскучило, ибо отнимало кучу драгоценного времени, не принося взамен ни грамма удовлетворения, и я остался верен своему корявому почерку, который с годами становился только хуже, не поспевая за лёгкостью мыслей. Так что я без всякого волнения следил, как дед перелистывает мою тетрадку.
Не найдя каллиграфического криминала, дед решил сразить меня испытанным оружием.
- Ты слыхал про яйцо, которое курицу учит? – ехидно вопросил он.
Естественно, я предпочёл отмолчаться.
Следующий вопрос не добавил мне возвышающей самооценки:
- Может, пойдёшь завтра вместо меня уроки проведёшь?
Я начал сползать со стула, не желая выслушивать дальнейших оскорблений.
Но дед не преминул послать вдогонку ещё одну язвительную стрелу:
- Чем старших учить, пойди лучше во двор побегать. А то совсем зачах над книжками, одни уши хорошо растут.
Это был уже удар ниже пояса. Свои исключительно оттопыренные уши я не мог обозревать в зеркале без острой душевной боли, а от прозвища «лопоухий» каждый раз вздрагивал, как от удара бича. Вот и подружись с дедом. Но всё равно наблюдать за ним было интересно.
Настоящий друг у деда был всего один, и того он вскоре лишился. Звали его Шульга, имени-отчества не помню. Дружба их шла издалека, наверно, с дореволюционных времён, ровесники годами, они и похожи были друг на друга, как родные братья – оба высокие, худые, со старомодными манерами. Когда они встречались, я не узнавал деда. Угрюмая маска слетала с его лица, он весь светился радостью, смех, шутки, весёлая речь так и сыпались. И Шульга вёл себя подстать деду, видно было, что их что-то крепко связывает. Не скажу, что Шульга с женой, породистой, крупной женщиной, часто приходили в гости, но это всегда было событием, к которому готовились, как и к ответным визитам. Бабушка, не очень любившая выходные мероприятия, в таких случаях наряжалась с необыкновенным тщанием, и я, разинув рот, таращился на её чудесное преображение в светскую даму. Умели мои старшие родственники подать себя, когда считали нужным. О чём они вели воодушевлённые беседы с Шульгами за столом в зале, слышать не довелось, меня неизменно, после парадной части застолья, выпроваживали на кухню, где, глубоко обиженный, я листал книжки или забирался спать в дедову кровать. Шульга занимал какой-то видный административный пост в Усть-Лабе, а подобная служба всегда связана с перемещениями не только по карьерной лестнице, но и по городам и весям. И вот, из Усть-Лабы, тоже не бог весть какого престижного райцентра, Шульгу внезапно перевели в Псебай, вообще беспросветно горную глухомань, и для деда это стало тяжёлым ударом. Долго ещё, совсем невпопад, посреди разговора на другую тему, он вдруг разводил руками и сообщал: - «А Шульгу в Псебай услали». В дедовой подаче эта новость звучала вопиющим нонсенсом, как если бы, например, Герберта фон Караяна направили руководить ансамблем народных инструментов в таджикском кишлаке. Утрата была невосполнимой.
Второй дедов друг, вхожий в дом, (с приятелями и знакомцами дед беседовал через калитку, не приглашая войти) белогвардеец Саломахин из Некрасовской появлялся крайне редко и, кроме его первого визита, мне не попадался. Узнавал я об их с дедом встречах лишь из обмолвок бабушки, которая, видимо под влиянием тёти Зины, отзывалась об их дружбе всё более неодобрительно.
Ещё пуще бабушка не жаловала дедовых приятелей по преферансу. Стоило кому-нибудь из них возникнуть у калитки, как бабушка даже в лице менялась и, беззвучно шевеля губами, негодующе отворачивалась, не удостоив положенным приветствием. Дед, напротив, тут же взбадривался, приосанивался, и с готовностью вступал в деловые переговоры. С выходом на пенсию он получил возможность посещать подпольный кружок старых преферансистов гораздо вольготней, нежели прежде, в трудовые времена. Бабушку это отнюдь не радовало, и между ней и дедом не стихала многолетняя холодная война без всяких шансов на прочный мир. Дед был непреклонен, бабушка неутомима. Впрочем, военные действия никогда не выходили за рамки благопристойности, вели себя противники рыцарственно. С удовольствием перескажу, как это происходило на моих глазах, напоминая старозаветный водевиль.
Если в какой-нибудь прекрасный вечер дед вдруг сам начинал перебирать свой гардероб, гладить рубашку и брюки, а бабушка демонстративно самоустранялась, становилось ясно - дед идёт играть. На ревнивые колкости уязвлённой супруги – «как на свадьбу собираешься!» - дед отвечал многозначительным покашливанием, не вступая в пререкания. Обсуждать свои поступки он не допускал. Церемониал сборов выдерживался неукоснительно и тщательно – свежевыбритый, в отутюженном костюме, при шляпе и галстуке, с тростью в руке дед величественно удалялся по улице Коммунистической в западном направлении на «конспиративную квартиру» или «в клуб», как он, ухмыляясь, говаривал. Там, в неведомом мне доме (я рисовал его в воображении старинным особняком с потайными комнатами, чему, вероятно, способствовали заковыристые польские имя-отчество-фамилия главы их кружка) дед вволю предавался картёжным страстям. Кружок преферансистов состоял, насколько я мог судить по калиточным собеседникам деда, из солидных пожилых людей, объединённых общим пороком. Нормальные человеческие отношения их не связывали, дедовы характеристики своих соратников, особенно в минуту раздражения, после проигрыша, звучали не очень лестно.
Возвращений деда с карточных ристалищ я ни разу не видел и не слышал, ибо спал крепко и лишь из ворчливых реплик бабушки в те утра, когда дед не вставал к завтраку, узнавал, что он только что лёг. Игра у них шла «по маленькой», как принято у старых преферансистов, но всё же определённые финансовые потери и приобретения имели место, о чём несложно было догадаться по настроению деда на следующий день. Непогасший азарт побуждал деда производить «разбор полётов», избрав в качестве невинной жертвы бабушку, которая не могла бросить лепить котлеты и вынуждена была с каменным лицом выслушивать разглагольствования мужа, мученически косясь на меня, развесившего уши по другую сторону стола. «Висты», «взятки», «ремизы» уносили непросвещённого слушателя в фантастический мир. Спустя двадцать лет я сам едва не стал присяжным преферансистом, просиживая ночи напролёт за картами, но, по счастью, совместить дневной труд монтажника с бессонными ночами картёжника оказалось свыше моих сил.
Однажды крупный проигрыш деда получил забавное продолжение. Дед курил сигареты «Памир», перекладывая их из пачки в портсигар, а затем вставляя в мундштук и выкуривая до конца целую сигарету – курильщик он был заядлый. А тут я с удивлением заметил, что дед зачем-то режет сигареты ножом пополам и курит эти куцые половинки. В простоте душевной я решил, что дед таким образом избавляется от вредной привычки и постепенно отучает себя от курева. Дабы получить подтверждение своей гениальной догадке и получить похвалу, я и не задумался высказать её вставшему на путь исправления старшему родственнику. Дед долго и хмуро молчал, разглядывая наблюдательного внука, потом неожиданно разулыбался и ответил в своём духе, саркастически и непонятно – «Это, студент, епитимья». После чего знакомым движением руки отослал прочь – разговор закончен. Ничего не уразумев, я обратился за истолкованием тёмного слова к бабушке. Та объяснила, что епитимья есть наложенное священником на согрешившего прихожанина наказание. И добавила, что сознательные христиане могут сами на себя наложить эту самую епитимью. Придя в ещё большее недоумение, я прямо спросил – «А за что наказывает себя дед»? Не моргнув глазом, сухо, с горечью осуждения в голосе бабушка сказала, что ограничением в курении дед наказывает себя за чрезмерный азарт в игре, оставивший его без карманных денег. Я изумился – «А почему вы с тётей Зиной не поддержите его в беде»? Ответ был закономерно безжалостен – потакать дурным страстям не принято. Так и курил дед почти весь месяц половинки сигарет, до получения пенсии. Я, персона абсолютно безденежная, помочь деду ничем не мог, только сочувствовал.
Художественную литературу дед читал с большим разбором, вникнуть в его предпочтения у меня не получалось. Он не советовал мне никаких авторов и на обсуждения откликался с неохотой. Любимым его чтением были газеты. Какие надежды, какое утешение могла ему дать злоба дня – не знаю. Политический курс советской власти после смерти Сталина слегка сбился, начал выписывать зигзаги, в воздухе повеяло пресловутой оттепелью, наверно и дед вдохновился ожиданием перемен. Отложив газету, он изливал на бабушку потоки программ и доктрин, но никакого отклика, кроме «сорок лет одно и то же обещают» не получал. Бабушка давно изверилась в советской власти, и обсуждать газетные новости отказывалась. К великому сожалению, дедовы филиппики и диатрибы были недосягаемы для моего понимания, все цветы его красноречия завяли втуне на невежественных детских ушах. В памяти остался единственный эпизод, когда сошлись в горячем споре три достаточно квалифицированных и разно ангажированных стороны – дед, отец и тётя Зина. Обсуждали доклад Хрущёва на 20-м съезде компартии, в котором тот хаял культ личности Сталина и лицемерно оплакивал его жертвы. Попытки тёти Зины с круглыми глазами и трагическим шёпотом разыграть патетическую драму полного неведения, дед с отцом жестоко высмеяли: - «А то ты не знала! Да через одного сажали»! И начали загибать пальцы, называя своих общих «загремевших» знакомых. Тётя Зина зажала уши и выбежала из комнаты. А я сделал посильный вывод, что для коммунистической власти человеческая жизнь ничего не стоит. «Нет человека – нет проблем».
От домашних дел дед не позволял себе отлынивать, чётко подразделяя мужскую и женскую работу. Обрядившись в поношенный затрапез, вскапывал грядки и клумбы, обрезал деревья, колол дрова, таскал воду. Подходил срок – вскидывал на плечо лопату или тяпку и шагал за пару-тройку вёрст на северо-западную окраину Усть-Лабы (где сейчас пост ГАИ) обрабатывать огород, выделенный для посадки овощей. Приусадебного участка хватало лишь для цветов и мелкой зелени. Белоручкой дед не был, хотя и заметно было, что физический труд ему претит, выполняет он его с внутренним преодолением. Приучал помаленьку и меня – «закаляйся, студент». Как-то весной мы пошли на загородный «план» втроём – дед, бабушка и я, пропалывать. Меня тяпкой не вооружили, я щипал сорняки врукопашную. Тяжко мне там показалось – солнце жарит немилосердно, вокруг голая степь без единого деревца поблизости, тени нет, жажда мучит. А дед методично машет тяпкой, разделся, загорает в майке-безрукавке, бабушка повязала голову косынкой, как колхозница. Правда, вскоре тот огород забросили, «овчинка выделки не стоит» - сказал дед.
Трудно было деду соблюсти себя на том уровне, ниже которого он не хотел опускаться, очень трудно, но он держался. А если ещё вспомнить о пропавшем без вести в войну старшем сыне, о болтающемся за Уралом изгое младшем, то снимешь шляпу – «гвозди бы делать из этих людей»!
Во взаимоотношениях с бабушкой всё было намного проще. Не ясней, но проще. По крайней мере, я знал, что от неё ждать. Бабушка была предсказуема. Непроницаемая для посторонних маска её невозмутимого лица для меня была прозрачней чистой воды. Я скоро научился предугадывать её реакцию на свои просьбы и поступки и, каюсь, частенько бессовестно обманывал, по мелочам, конечно же, согласно возрасту и потребностям. А в целом мы с ней отлично ладили. Бабушкины границы и правила, которые она мне установила, сильно не тяготили, да и ускользать за них я наловчился без труда. Сказать, что я изучил свою бабушку досконально, потому как большую часть времени проводил рядом с ней, всё равно не решусь – бабушка была достаточно закрытой. Но иногда, увлекаясь ли, забываясь, или по слабости душевной, она всё же приоткрывала двери в своё прошлое, и кое-что я сумел запомнить и рассказать на предыдущих страницах. Про её повседневный образ жизни, про характер и внешний облик рассказать легко, всё это живёт в моей памяти без малейшего ущерба, спасибо свежести детского восприятия.
Воспитание чувств было доведено у бабушки до совершенства. Она не видела того, чего не хотела видеть, не слышала того, чего не хотела слышать, не зналась с теми, с кем не желала знаться. Это не означает, что она добровольно оглохла, ослепла и отключила интеллект, нет, она просто максимально отгородилась от внешнего, чуждого ей мира, закрывшись в раковине того мирка, без которого жизнь теряла смысл – круга родных. Подруг у неё не было. По доброй воле на подобное самоограничение не пойдёшь. Значит, жизнь заставила. Сузился её кругозор? Выглядела она нелепым анахронизмом? Я бы этого не сказал. Впитанный в лучшие годы запас культуры она не растеряла, наоборот, скорей приумножила и старательно сохраняла. Другое дело, что найти ему применение за пределами семейного круга бабушка не могла, социальная среда круто изменилась, и в новой советской жизни бабушке места не было. Что ж, придётся жить Робинзоном на островке посреди враждебной стихии.
И бабушка стойко несла свой крест, неблагодарный и мало уважаемый крест домохозяйки. Дед ли был против, дворянская ли гордость не позволяла, но бабушка, как она не раз подчёркивала, «ни одного дня в своей жизни не служила». По мне, так лучше служить – и веселее, и разнообразней. А дома изо дня в день одно и то же, «идиотизм женского труда» (цитирую изящный афоризм классика марксизма-ленинизма). Где набраться терпения? Но, наблюдая за бабушкой, ни у кого бы не повернулся язык ляпнуть этакую гадость. По ведомому одной ей заданному алгоритму, с безупречностью механизма, она неторопливо перемещалась по дому и двору, неутомимо верша малые, но такие важные для семейного миропорядка дела. Радующие глаз цветы, выметенные дорожки, наглаженные скатерти, сияющие полы, скромная, но вкусно приготовленная, вовремя и достойно поданная еда – вот зримые плоды её деятельности, нерушимая основа прочного быта. Меня, ленивого, как все мальчишки, не только поражало, что бабушка, казалось, никуда не спеша, всё успевает, но и заражало желанием подражать ей, пособить в бесчисленных заботах. И это при том, что бабушка исключительно редко просила помочь. Я сам хватался за веник, за нож, за утюг, вызывался сбегать куда надо, принести. Бабушка милостиво принимала мои трудовые порывы, ценя в них не столько реальную помощь, сколько верную направленность. Но предпочитала обходиться своими силами. Когда тётя Зина, придя с работы, пыталась что-либо делать по дому, бабушка твёрдо её отстраняла – «Отдыхай. Я сама управлюсь».
И что ещё приносило мне тихую, но оттого ещё более дорогую радость в обществе бабушки – её песни. Почти все её занятия по дому сопровождались песнями, которые она негромко, для себя, напевала. Тех песен я не слышал по радио, их не было в моём проштудированном песеннике, они вообще нигде не звучали, кроме как в бабушкином исполнении. Но они проникали прямо в душу, от них веяло позабытой стариной, голоса и чувства далёких предков доносились из героических времён, как живые – про Дунай, Сагайдачного, хлопцев-молодцев, несчастну дивчину, старые казачьи, запорожские песни. Я замирал над тетрадками, боясь дохнуть. Боже, какой давний, красочный и трагический мир. А бабушка то уходила в кладовку, унося с собой песню, то возвращалась назад к плите, слова теряли связь, оставляя отдельные строчки и мелодию. Как я ни напрягал слух, запоминались крохи. Не требовать же исполнения на «бис», песня дело святое, голос души. Лишь некоторые имена и непонятные слова, которые не давали покоя, при удобном случае, я просил бабушку разъяснить. Так немного приобщился к украинскому языку, родному языку пращуров. А из бабушкиного песенного репертуара позже мало что слышал и читал, от силы две-три песни. Ну не было в ту пору магнитофонов, не было! Остаётся пенять на свою дырявую память. И всё же кое-что из бабушкиных песен и сейчас иногда напеваю – её привычку сопровождать работу песней я перенял.
Закончив урочные дела, бабушка присаживалась у окна с книгой. Основательная во всём, она и авторов выбирала основательных – Голсуорси, Томаса Манна, Мартена дю Гара, Ромена Роллана. Из русских помню Мамина-Сибиряка и Достоевского. Дед регулярно подшучивал над пристрастием бабушки к многотомным эпопеям, каждый раз получая холодную отповедь, что, мол, существуют и более благородные воплощения печатного слова, нежели газеты, где только и знают врать напропалую. И кто их читает, тот зря тратит время. Дед махал рукой и умолкал до следующего раза.
Я любил ходить с бабушкой в библиотеку, где нашёл себе союзника в лице библиотекарши, немолодой некрасивой женщины с огромным сизым носом, делавшим её похожей на птицу тукана. Поначалу я её побаивался, все дети боятся внешнего уродства, предполагая под ним столь же уродливый характер, но быстро убедился в доброте и душевной расположенности к себе этой несчастной женщины. Я внушил ей симпатию своим ненасытным книгочейством и бережным обращением с книгами – всегда приносил их завёрнутыми в бумагу, без единого пятнышка, и она позволяла мне самостоятельно выбирать книжки на стеллажах. Гордый оказанным доверием, я складывал их на стойку и благоговейно следил, как библиотекарша заполняет мою карточку. Рядовые канцелярские формальности воспринимались сущим священнодействием, ведь мне вручались, пусть на время, неоценимые сокровища. К напечатанному на листке выдачи - «обязуюсь вернуть книгу в указанный срок» - я вообще относился предельно казуистически и не забывал поторапливать бабушку, когда она не успевала одолеть за четырнадцать дней «Семью Тибо». Я-то проглатывал «Приключения Незнайки» и «Судьбу барабанщика» за пару дней. А больше двух книжек одновременно не выдавали, таков был порядок. И добрая библиотекарша пошла мне навстречу. Она сказала бабушке: - «Пускай ваш мальчик приходит менять книги сам. Он уже взрослый, аккуратный, в поводыре не нуждается». У взрослого мальчика, не доросшего головой до стойки, аж захолонуло всё внутри от лестной похвалы. Захотелось приподняться на цыпочках и вытянуть во всю длину свою тонкую шею. Бабушка поворчала – мол, скоростное поглощение книг отнюдь не показатель сознательного чтения, но индивидуальные походы в библиотеку разрешила. То, что было лёгкой разминкой для моих резвых ног, для бабушки составляло утомительный поход. Дальше всё происходило по накатанному сценарию.
- Бабушка, можно я пойду в библиотеку?
- А домашнее задание приготовил?
- Конечно.
- Смотри, дед с тётей Зиной обязательно проверят.
- А можно я ещё в парке немножко погуляю?
Культурологические наклонности внука бабушке нравились, и она их благосклонно поощряла.
- Можно. Иди.
Бедная бабушка не догадывалась, сколько коварства таится в душе восьмилетнего интеллектуала. Неблагодарный внук зачастую отправлялся прямой дорогой не в хранилище знаний и не на прогулку по цивильным аллеям парка, а на костоломные кручи, в запретный яр, воином дикой дивизии Саши Ядова, не испытывая ни малейшего стыда за своё поведение.
Зато щемящее чувство стыда неизменно охватывало меня, когда я представал пред милостивыми очами доброй библиотекарши. Нет, лично я перед ней был чист, как стёклышко, никаких грехов за мной, как за посетителем библиотеки, не водилось, дело было в другом. Мне почему-то было страшно стыдно за её физическое уродство, за этот ужасный, огромный сизый нос, безобразным наростом зачем-то выросший на её лице. Кто так несправедливо обошёлся с хорошей женщиной, отравил её жизнь? Ведь она мучается от сознания своего несовершенства, мучается каждый день. Жалят насмешливые взгляды, больно колет глупое хихиканье за спиной, даже чьё-либо неуместное сочувствие скорее ранит, чем утешает. И за что? Ведь она ничего, кроме добра не делает. И неспроста, наверно, укрылась от жестокого внимания улицы в убежище библиотеки, сюда ходят более-менее приличные люди. А вот я слабосильно потупляю глаза, нет во мне мужества взглянуть в её доброе лицо, поделиться тёплым чувством, которое к ней на самом деле испытываю. Нечестно я поступаю, библиотекарша дарит меня своим участием, а я ничего не отдаю взамен. Почему? Что мне мешает? Пускай бог там, или равнодушная природа её без вины обидели, я-то не имею права её обижать? Но стоит поднять глаза, как белый свет застит этот ужасный нос, я опять опускаю голову, и что-то жалко лепечу в ответ на её сердечные расспросы о прочитанных книжках. Даже язык не слушается. Ну почему я такой неуклюжий? Не мог я в детстве преодолеть воздвигаемый жизнью барьер между прекраснодушным эстетическим идеалом и грубой реальностью бытия. Много пришлось потрудиться над приятием мира, какой он есть.
Потому и ходить с бабушкой на рынок я категорически не любил, мало на свете людских заведений низменней рынков, всё там оскорбляло мои эстетические идеалы. Во-первых, сам процесс купли-продажи мне, возросшему в раю натурального хозяйства, представлялся нелепым и кощунственным – как можно торговать тем, что свободно растёт на грядке и бегает по двору, это же как расставаться с частью самого себя. Во-вторых, и в развитие первого, коробила раёшная комедия, которую разыгрывают продавец и покупатель. Известное народное определение рынка как места, где один плут продаёт, а второй покупает, абсолютно справедливо, и быть участником этого неприглядного действа удовольствие сомнительное. Я всегда чувствую себя на рынке обречённой жертвой. Ну, и третьей причиной, доставлявшей мне массу неприятных эмоций во время походов с бабушкой на рынок, была сама бабушка, точнее её перманентные перепалки с базарными торговками. Бабушка была придирчивой покупательницей и полагала своим долгом отчитать бессовестного продавца за попытку всучить недоброкачественный продукт. А как яростно обороняют бастионы своих прилавков базарные торговки, не знакомые даже с обращением на «Вы», думаю, изведал каждый, кто рискнул вступить с ними в схватку. Вот пример, ржавым гвоздём торчащий в памяти. Подходим к мясному ряду. Я увязался за бабушкой на базар под рыцарским предлогом таскать её сумку, но больше в надежде получить яркие попутные впечатления. Что ж, впечатления получил действительно яркие, коль не забыл за шестьдесят лет, но лучше бы их не было. На прилавке, облепленные соломой, лежат кровавые куски говядины. Всё это настолько напоминает живодёрню, что я невольно отвожу глаза. Поднимаю, услышав диалог на повышенных тонах. Оппонирует бабушке из-за прилавка молодая баба с красивым наглым лицом.
- Вы бы мясо от соломы очистили, - удивляется бабушка. – И плеву положено обрезать. Разве можно в таком виде товар предлагать?
- Мясо свежее, - высокомерно заявляет баба. – Не нравится, ищи у других.
- Что значит ищи? – вспыхивает бабушка. – Вы в каком тоне позволяете себе разговаривать?
Баба складывает руки на груди. В своей способности владеть русским языком она нисколько не сомневается.
- А ты что за цаца? Солома ей, видите, не нравится. Ишь, белоручка какая!
И пошло, и поехало. Баба с удовольствием разряжает арсенал базарного красноречия.
Бабушка оторопевает, пытается что-то вставить, но куда там. Супротив нахальной орательши у неё шансов нет. Оценив ситуацию, бабушка надменно цедит – «Хамка», и благоразумно удаляется. Вдогонку, камнями по моей согбенной спине, сыплются перлы великого и могучего. Господи, ну и позор. Меня буквально корёжит от пережитого. Как может человек вот так, беззастенчиво, ни с того, ни с сего оскорблять другого человека, вдвое старше его, не сказавшего ему по сути ничего плохого? Вот и ходи на рынок, где люди понятия не имеют о приличиях. И зачем бабушка с ними связывается? Нет, в библиотеке публика куда благопристойнее.
И всё же именно один из будничных походов с бабушкой на рынок подарил мне по-настоящему яркое впечатление, по которому я так страдал. Ясным весенним утром, возвращаясь домой, мы с бабушкой дошли до того перекрёстка, откуда Красная круто ныряет вниз и откуда, над крышами одноэтажных домов, тогда были видны закубанские дали. Бабушка вдруг остановилась, положила мне руку на плечо и сказала: - «Смотри, Юра, снежные горы». Я встрепенулся и, что было сил, устремил свои ещё окончательно не убитые чтением глаза в направлении, указанном бабушкой. Неужели увижу настоящие снежные горы? Я их видел только на картинках, а тут предстанут наяву. Но сколько ни напрягался, ничего, кроме стеклянной дымки над равниной, чёткой линии горизонта и синего неба не разглядел. Никаких гор. В отчаянии повернул голову к бабушке. Шутит она, что ли? Или её дальнозоркие глаза способны на большее, чем мои обыкновенные?
- Смотри повыше, - подсказала бабушка.
В недоумении, так как был уверен, что горы растут из земли, я поднял взгляд и обомлел. Высоко над землёй, посреди чистого неба, словно сама по себе, плыла гряда сияющих белых вершин, округлых и заострённых, именно плыла, как цепь облаков, недоступная, невесомая. Оторвалась от грубого праха земли и купается в голубых водах воздушного океана. И, кажется – эта снежная гряда совсем рядом, в лицо веет свежим запахом снега, протяни руку и лепи снежок, сотня вёрст пустяки. Они твои, эти великие горы, они навсегда поселились в тебе, и вы всегда будете вместе. Никто и ничто не изгонит их из твоей души. Бабушка не торопилась вернуть меня на пыльный булыжник усть-лабинской мостовой, пусть внук наглядится, и я долго стоял, оцепенев от восхищения. Да, не из одной степи и низкорослых курганчиков слеплена Кубань, вон какой алмазный щит воздвиг Главный Кавказский хребет! А два моря, плещущие у берегов, а дремучие леса предгорий, а лабиринты лиманов и плавней! Попробуйте найдите во всей России край, краше Кубани! Вот такие возвышающие патриотические настроения испытывал малый куличок на родном болоте. И что тут плохого? Должна же чем-то питаться пришедшая в жизнь душа, должна куда-то пускать корни.
А с укоренением дело обстояло трудно. Я рос на выжженной и закатанной под асфальт земле прошлого, судорожно пытаясь зацепиться своими первыми ростками за скудную почву настоящего. Да, горы, степь, курганы, речки прекрасны, они открываются мне, зовут к себе, и я среди них дома. Но почему люди не хотят открываться, почему они отталкивают меня, направляют совсем не туда, и я для них чужой? А прожить жизнь придётся среди людей, это я уже понял. Как вжиться в их круг? Что я должен делать?
Отчаиваться было рано, нормальный любознательный мальчишка, я искал входы-выходы в большой мир, и кое-что находил. Конечно, легче прочих открывали двери книги, но о них потом. Семейный альбом будет неполон без ближайших родственников, а их живые портреты я выдал далеко не все. Как обойти семью Ямпольских? Они оставили немало впечатлений, особенно в те, ранние годы.
Бабушкину сестру, бабу Катю Ямпольскую, я признавал за главу их семейства. Возможно, суждение моё сугубо поверхностно, ибо основывается на столь же поверхностных наблюдениях малолетнего Лабрюйера. Своим кипучим темпераментом баба Катя оттесняла на второй план и мужа, и невестку, и внука. Второй её сын, (первый к тому времени умер), замечательный дядя Витя жил в Харькове, работал в каком-то нефтегазовом НИИ (это его рассказы про экспедиции в Каракумы зажгли во мне желание стать геологоразведчиком) и наезжал в Усть-Лабу нечасто. А вот баба Катя вторгалась в дедов дом регулярно и всегда «как незаконная комета в кругу расчисленных светил». Проживание на окраине Усть-Лабы заставляло её чуть не каждый день наведываться в торговые центры станицы, ну и как не забежать хоть на минутку к любимой сестре. Грохот щеколды на входной двери (баба Катя входила без стука) возвещал о её визите. Бабушка со всех ног бросалась навстречу, помогала снять синее зимнее пальто с чёрным каракулевым воротником, распутать коричневый оренбургский пуховый платок, вела на диван в зале. Сверкая быстрыми глазами, сияя свежим румянцем, овевая запахом мороза и духов, баба Катя буквально взрывала сонную тишину звонкой скороговоркой, рассыпая приветы и вопросы, оглушая последними новостями. Недаром бабушка не раз приговаривала – «Катя всегда была боевая». Ещё бы, достаточно вспомнить её фотографию 1917-го года, где она в полной казачьей форме победоносно смотрит вперёд, ни дать ни взять геройский полководец. Бабушка сразу молодела, исчезала её размеренная поступь и царственная вальяжность, после обязательных поцелуев сёстры присаживались рядком и трещали не хуже подружек-гимназисток. Дед благосклонно относился к бурным вторжениям свояченицы, вставал, галантно кланялся, обменивался церемониальными приветствиями, но в дальнейшую беседу сестёр обычно не вмешивался, и, предоставляя им наболтаться вдоволь наедине, уходил на кухню штудировать газеты. Я, разумеется, был тут как тут, вертелся под ногами и суетился, отбирая сумку и подавая тапочки, и вовсе не ради дежурного гостинца, а единственно ради того, чего мне так не хватало в дедовом доме – радушной ласки и доброго внимания. Баба Катя никогда не забывала поинтересоваться моими успехами в школе, расспросить о здоровье, дружески трепала по голове, искренне восхищалась, хвалила и горячо уверяла, что из меня выйдет в будущем знаменитый учёный. Впивая исходящую от неё весёлую энергию, как было самому не наполниться новыми силами и надеждами. У меня даже волосы шевелились на голове, и пальцы высекали искры, как у перезаряженного аккумулятора. Вот за что я любил бабу Катю и всегда радовался её приходу. И когда бабушка просила меня что-нибудь отнести к ней или забрать назад, поход по хлябям и трясинам Коммунистической никогда не был мне в тягость, я знал, что меня ждёт весёлая подзарядка жизнелюбивой энергией, которой щедро делилась баба Катя.
Совсем иная атмосфера воцарялась в дедовом доме, если с бабой Катей приходил её муж, Илья Иванович. Слава богу, сопровождал он жену не каждый раз. Как баба Катя, вся порыв и огонь, умудрилась обзавестись этаким, по-русски говоря, истуканом-муженьком, ума не приложу, закон единства противоположностей вызывает в данном случае большие сомнения. Полагаю, трудовая деятельность Ильи Ивановича прошла в кресле чиновника невысокого ранга или офицера-тыловика, обязательный выходной полувоенный френч со стоячим воротником, летом белый, зимой зелёный, даёт основания так думать. В годы, когда я имел несчастье его знать, он пребывал в статусе классического пенсионера-отставника, истового садовода и огородника. Сохранился Илья Иванович прекрасно – статный мужчина с гладкой, будто лакированной кожей лица, глянцевым шаром лысой головы, гвардейской выправкой и походкой. Со спины человек как человек. Но стоило ему вперить в вас (сужу по своему опыту) немигающий взгляд круглых, ничего не выражающих глаз сквозь круглые очки в металлической оправе, как становилось не по себе. Охватывало сюрреалистическое ощущение, что Илья Иванович видит не тебя, а отражённое в кривом зеркале собственного восприятия отдалённое подобие твоей персоны, и разговаривает он на деле не с тобой, а с фантомом, порождённым его фантазией. Поговорить он любил, но собеседником был невозможным. Ни с того, ни с сего, он вдруг встревал в общий разговор с совершенно посторонней темой, приводя всех в замешательство. А тема у него была практически одна – здоровье. На здоровом образе жизни, правильном питании, гигиене и прочем он был, пожалуй, слегка помешан, и даже не слегка, а изрядно. И неутомимо, надоедливо пропагандировал свои бредни всем имеющим уши. Завидев Илью Ивановича, я старался спрятаться. Впрочем, я стоял на очереди агитаций объектом №3, и у меня имелось время благополучно удрать. Так что если и попадался на его удочку, то исключительно из-за своего ротозейства – ну не мог я отказать себе в удовольствии понаблюдать, как Илья Иванович безуспешно атакует моих старших родственников.
Сёстры Высочины занимали круговую оборону и отражали назойливого проповедника с помощью железной женской логики – «Илья Иванович, имейте совесть, дайте нам спокойно поговорить». Сконфуженный адепт здорового образа жизни, ещё не забывший заповедей джентльменства, покидал зал и устремлялся на деда, который заблаговременно укрылся в кухне под фикусом, загородясь заслоном газеты. Возможно, дед, сидя под фикусом, надеялся, согласно буддистскому учению, обрести под этим чудотворным деревом столь необходимое при общении со свояком душевное просветление и стойкость духа, но Илья Иванович был способен вывести из равновесия и погружённого в нирвану самого Будду, не то что вспыльчивого деда. (Я втихомолку наслаждался восхитительным зрелищем из уголка за печкой). Илья Иванович брал стул и подсаживался к деду. Дед сразу же натопорщивался, как ёж – сходству с ежом придавала причёска «бобрик» - и всем своим видом демонстрировал нежелательность подобного соседства. Но Илья Иванович не обладал необходимой в таких случаях чуткостью и воинственная поза деда ничуть его не смущала. Миссионеры вообще самый бесстрашный и бестактный народ.
А, надо сказать, своего здоровяка-свояка дед откровенно, что называется всеми фибрами души, глубоко презирал и даже не считал нужным этого скрывать. Все предыдущие попытки Ильи Ивановича как-то расшевелить деда и вызвать на взаимность неизменно терпели неудачу, часто заканчиваясь на высоких тонах. Всех причин нетерпимости деда к близкому родичу я не знаю, но противоположность их натур была видна невооружённым глазом и только душевной слепотой и непроходимой наивностью Ильи Ивановича можно объяснить возобновление его наскоков.
Итак, Илья Иванович придвигал стул к деду и начинал разводить очередную бодягу, например, про оздоровляющие свойства тыквы с перечислением разнообразных способов употребления в жареном, пареном и сыром состоянии. Дед со вздохом опускал газету, воздевал очи горе, и напускал на себя вид непробиваемой глухоты. (Я из своего угла не сводил с собеседников восхищённых глаз). Илья Иванович постепенно впадал в проповеднический раж, пуская в ход уже не только слова, но и руки, трогая деда за рукав в надежде пробудить в слушателе хоть какие-то признаки жизни, ибо дед их не подавал, напоминая каменную статую. «Василий Леонтьевич, напрасно вы пренебрегаете моими советами. Надо заботиться о своём здоровье». Свирепым взглядом дед отталкивал кощунственную руку свояка, отворачивался, и погружался в углублённое изучение ветвей и листьев фикуса, не отозвавшись ни звуком. Но красноречие Ильи Ивановича было неиссякаемо, пыл не угасал. Вновь и вновь он призывал деда, «как разумного человека», испытать на себе омолаживающий эффект блюд из тыквы, ссылаясь на собственный пример и научную литературу. На поединок говорящей головы с головой безмолвной можно было смотреть бесконечно, удивляясь их взаимному нечеловеческому терпению. Бурный водопад бесполезных слов падал и падал на немую скалу, пытаясь сдвинуть её с места. Наконец, припёртый к фикусу окаменелый дед начинал оживать, вот зашевелились намертво стиснутые губы, с трудом удерживая рвущиеся из самого нутра проклятия, вот по доселе непроницаемому лицу пробежала судорожная гримаса, вот бешено вспыхнувшие глаза лучами гиперболоида упёрлись в источник монотонного словоизвержения. Я уже знал, что произойдёт дальше. Сейчас дед встанет, схватит со стола портсигар и, пробормотав: - «Хочу курить», недипломатически оставит общество Ильи Ивановича. Тот, как некурящий, за ним не последует – глядеть, как несознательный родственник, наплевав на все лекции о здоровом образе жизни, будет демонстративно отравлять себя никотином, было для Ильи Ивановича невыносимо.
Если, зазевавшись, я не успевал удрать вслед за дедом, совиные глаза Ильи Ивановича натыкались на жертву №3, и тогда я попадал по полной программе. Зажатый в углу, оглушённый монотонно-усыпляющим голосом, я впадал в совершенное обалдение и начинал нести такую несусветную чепуху, что встревоженный следователь вынужден был звать для прояснения дела бабушку. Нет, общение с Ильёй Ивановичем воистину равнялось каре господней. Его незрячий немигающий взгляд, подобно взгляду гремучей змеи, повергал меня в разоружающий гипноз и я, как мог, избегал общения с этим странным человеком.
Чтобы закончить рассказ об Илье Ивановиче, за которым, безусловно, было любопытно наблюдать со стороны, но вступать в контакт избави боже, вынужден сказать, что вскоре после моего возвращения в Кирпили он неожиданно скоропостижно скончался. Вы не поверите, от чего – от желудочной инфекции! Скрупулёзный ревнитель гигиены и научного питания – от желудочной инфекции. Насмешка судьбы. Наверно, пал жертвой очередного увлечения экспериментами с блюдами из тыквы или ещё чего-нибудь. Дед не смог удержаться от злоязычных комментариев и не раз повторял их с самым нечестивым торжеством и едва заметным соболезнованием – мол, посмотрите, я пью и курю, и меня никакая зараза не берёт, а свояк ослабил свой организм отсутствием благодетельных прививок алкоголя и никотина и поплатился. Дедовы аргументы, конечно, сомнительны, но факт остаётся фактом – от судьбы не уйдёшь. А эта дама с чёрным юмором. Прибежав как-то с бабушкиным поручением к Ямпольским, я застал их на огороде, где Илья Иванович трудился обнажённым по пояс. Честное слово, я был потрясён его атлетическим торсом, грудью колесом, налитыми мускулами, удивительно молодой, без единой морщинки кожей. Мой дед рядом с ним смотрелся бы узником Бухенвальда. И годами Илья Иванович был лет на пять младше, а вот поди ж ты. Кисмет.
Ещё двое представителей семьи Ямпольских – невестка Дуся и внук Женька остались на периферии моего внимания. С Женькой, оголтелым технарём, разговаривать было не о чем, да и пара лет разницы в возрасте позволяла смотреть на него свысока – играет карапуз в свои машинки, ну и пускай играет. Даже когда он, уже подростком, лихо летал на мотоцикле и приглашал прокатить, я не соблазнился – хоть железным, хоть живым коням я не доверялся. Тётя Дуся, тихая женщина средних лет и среднего росточка, целиком поглощённая работой и домашними хлопотами – баба Катя не была барыней, но охотно перелагала хозяйственные дела на плечи невестки и мужа – мелькала малозаметной тенью, улыбалась на ходу и пропадала. У моей мамы она почему-то пользовалась особой симпатией, мама усиленно приглашала её приезжать к нам в Кирпили за дарами нашего богатого сада, и тётя Дуся иногда приезжала, но всё равно умудрялась быть невидимкой. В дедов дом она заглядывала мимолётно.
По сравнению с нашим людным, захожим и заезжим двором в Кирпилях дедов дом вообще казался уединённым, малонаселённым островом. Скука часто накрывала меня своим тягостным покровом. Вырваться за пределы штакетника не всегда удавалось, от бесконечного чтения одуреваешь, я томился и с нетерпением ждал приезда отца. Раз в месяц он приезжал обязательно – получать зарплату для школы, иногда – а нежданный подарок особенно приятен - прибывал неурочно. К моему огорчению, мама вместе с отцом приезжала крайне редко, одна – так вообще считанные разы. Двадцатого числа каждого месяца я дожидался, как праздника. В этот день я летел после уроков домой, не задерживаясь нигде. И какой щемящей ностальгией пронизывало сердце, когда, распахнув дверь из тёмных сенец в переднюю комнату, я видел обращённое ко мне, смеющееся лицо отца. Он сидел за столом, беседуя с бабушкой и дедом, ждал меня. Подбежав к отцу, я залезал к нему на колени и не мог надышаться милым запахом родного дома, который он привозил с собой, такого далёкого, такого желанного. Как чуткий зверёныш, я улавливал сквозь запах табака и бензина молочный, тёплый запах мамы, и слёзы сами собой наворачивались на глаза. Как хочется наяву уткнуться в мамины колени, почувствовать её тёплую ладонь на голове, услышать ласковый голос, от которого мир светлеет. Почему не приехала мама? Не может, Витьку не на кого оставить. Следующий раз приедет. Обычный график домашних занятий в этот день отменялся, уроки приготовлю вечером, хоть половину дня, да побуду рядом с папой. Мы ходили с ним по магазинам, в парикмахерскую, гуляли по парку, по мере сил продлевая те несколько коротких часов, что выпадали нам. Отец рассказывал о кирпильских новостях, о маме и братце, подбадривал упоминанием о скорых каникулах, когда меня заберут домой, слегка интересовался учёбой. Я первым делом выпытывал: - «Папа, ты поедешь в Кирпили последним рейсом»? и, получив утвердительный ответ, ненадолго успокаивался. До вечера ещё далеко. Но ведь время, когда ему лучше помедлить, наоборот, бежит слишком быстро. С каждым взглядом, брошенным отцом на часы, предчувствие скорой разлуки тут же кололо сердце.
Провожать отца на автостанцию мы шли с дедом. Выходили загодя, и наш путь вверх по Красной приобретал зачастую извилистый и прихотливый рисунок. Старшие родственники преследовали свои определённые цели, которым дома препятствовала бабушка, а я просто наслаждался прогулкой. Дед с отцом, как неспешные туристы, обследовали многочисленные «голубые дунаи», что гостеприимно посматривали с обеих сторон улицы, отыскивая свежее пиво и пристойную обстановку. Злачное заведение напротив прокуратуры они, естественно, игнорировали. Их излюбленным приютом был «дунай» пониже больничного городка, он укрывался в глубине уютного палисадника и, помимо тесного и дурно пахнущего распивочного помещения, имел выносные столики в тени деревьев, и ещё там всегда предлагали вяленую тарань и варёных раков. Что ещё нужно для приятного времяпрепровождения уважающим себя гражданам? Ну, разве бутылка «белоголовой», которая на самом деле была «красноголовой», потому как в советское время картонную пробку запечатывали красным сургучом, а не царским белым, но мои старшие родственники предпочитали традиционное наименование. А её содержимое, хоть дед и уверял, что оно в подмётки не годится былой «смирновской», всё же выпивалось не без удовольствия. Я с не меньшим удовольствием поглощал свой лимонад с пряниками и конфетами. Дед и отец умели не замечать галдящий вокруг пьяный сброд, полностью сосредоточась на выпивке, закуске и неторопливой беседе, а я не умел и боязливо оглядывался на расхристанных дядек. Если главнокомандующие нашим походом признавали антураж неподходящим, то мы добирались порой и до чинного буфета железнодорожного вокзала, где царили тишина и порядок, а я мог лишний раз полюбоваться стенами и потолками зала ожидания. Возвращаться от вокзала к автостанции не имело смысла, ожидалка за станицей была намного ближе, и мы прощались с отцом на станционной платформе. Я стоял и смотрел, как отец перешагивает через блестящие под закатным солнцем полосы рельс, подходит к ряду вагонов на запасных путях, оборачивается, машет рукой, исчезает в тёмной дыре тамбура, и чувствовал разоружающий холод одиночества. Опять я брошенный мальчик в пустом и неприютном мире. Родное гнездо недостижимо. Молча мы брели с дедом назад. Дед, погружённый в невесёлые мысли, может быть чуть согретые «белоголовой», был далёк и нем, а я, пришибленный очередной разлукой, словно лишался языка, и мои горькие размышления никак не мог подсластить шипучий лимонад.
Но не всегда наши расставания были грустными. Одно из провожаний осталось в памяти любимой картинкой, которую я бережно храню и сейчас попытаюсь пересказать. Я, кажется, упоминал, что дед был склонен к щегольству, любил красиво одеться, и приохочивал к этому дорогому удовольствию своего сына. Не раз он ставил отца в тупик сообщением, что вот купил по случаю дефицитную ткань, что-то вроде габардина или шевиота, на них двоих, для пошива костюма или пальто (а тогда практически всю одежду шили, а не покупали в магазинах готового платья), и, следовательно, отцу предстоит раскошелиться на приличную сумму. По вымученной благодарности и кривой улыбке отца я догадывался, что он отлично бы обошёлся без этого данайского дара, наш семейный бюджет и так трещал по всем швам, но делать нечего, отказаться означает обидеть. Тем паче, что вкус деда был безупречен, вещи, сшитые из приобретённых им тканей, выглядели на загляденье. Хорошо помню их парное пальто из тёмно-синего шевиота со снежной искрой, шикарно на них смотрелись. На сей раз дед подбил отца на летние костюмы из белой ткани, не знаю, льна или полотна, оба они были в тот вечер в этих белоснежных костюмах, но без шляп, и мы подошли к воротам рынка. Я приотстал от них у входной арки, покупая мороженое. Его продавала толстая тётка в замызганном халате, извлекая из массивного дощатого сундука, куда вставлялись две обложенные искусственным льдом оцинкованные ёмкости, одна с бежевого цвета крем-брюле, вторая с розовым клубничным пломбиром. Тётка честно, с горкой вывершивала хрустящий вафельный стаканчик под бдительным взором жаждущего покупателя, не успевающего сглатывать слюну, подавала и быстро захлопывала крышку сундука, из недр которого клубился голубой туман испаряющегося льда. Пока я облизывался над мороженым, дед с отцом ушли вперёд. Ухватив вожделенный стаканчик, я пустился вдогонку и вот тогда увидел ту самую незабываемую картину.
По затенённому навесами проходу, вдоль полупустых вечерних прилавков базара, возвышаясь на голову над редкой, неотличимо одинаковой серой толпой шествуют, не идут, а именно шествуют плечом к плечу отец и дед, два высоких человека в белом. Походка уверенна, спины прямы, лица вполоборота повёрнуты друг к другу, они словно плывут, как два айсберга над чёрными водами. Сколько в них независимости, свободы, отдельности от обступающего праха, и как они близки и родственны мне, их кровному малому ростку. Вот они приостановились и дружно повернули головы на мой ликующий вопль, вижу смуглое строгое лицо деда под коротким седым «бобриком», вижу улыбающееся лицо отца под волнистой копной каштановых волос, и я лечу к ним со стаканчиком мороженого в высоко поднятой руке. Остановись, мгновенье, ты прекрасно.
Но промежутки между приездами отца так огромны, ненастные дни тянутся так медленно – чем их заполнить? Книги, книги и ещё раз книги. Раскроешь книгу, уйдёшь в другой мир и забудешь обо всём. И я забывался настолько, что пугал бабушку и тётю Зину. Видеть меня скорченным над книжкой с обеда по поздних сумерек, изо дня в день – зрелище не для слабонервных, ребёнок превращается в книжного червя, а он и без того хилого телосложения, загубит здоровье. Бабушка сурово требовала проводить над книгами не более двух часов. Тётя Зина стращала потерей зрения, сама ярая читательница, давно испортившая глаза – она, читая, подносила книгу к самому носу, а очков стыдилась – знала, что говорила. Но говорить одно, а контролировать другое. Изгнанный погулять во двор, я засовывал книжку за пазуху, прятался за тыльной стеной дома и, присев на завалинку, читал и читал, пока закатное солнце позволяло разобрать буквы. О том, что я читал, постараюсь сказать покороче, ибо, дай себе волю, выйдет библиотечный каталог. Сказки я давно забросил, приключения Буратино и Незнайки тоже были пройденным этапом, детские патриотические книжки про Павлика Морозова, Александра Матросова и Лизу Чайкину, которые мне подсовывали в библиотеке, нагоняли скуку ремесленным однообразием. И библиотекарша, и тётя Зина старались регулировать мой читательский рост, постепенно направляя от простого к более сложному, рекомендуя определённых авторов, имевших устойчивую репутацию классиков, и я уже начинал ориентироваться среди бесчисленных имён на корешках книг. Знал, чего ждать от Жюля Верна, от Льва Кассиля, Аркадия Гайдара. Кстати, Гайдара я отличал особо и по сю пору считаю его настоящим писателем – он умел подпустить тот «цветной туман», что придаёт очарование его героям, хорошо выдерживал дистанцию между автором и читателем, стиль его ироничен и поэтичен неразрывно, редкое достоинство. Но я шагал семимильными шагами, хватался за «Степана Разина», толстенный роман Злобина, тоже не без достоинств, «Сыны степей донских», кажется, Грекова, книжку послабее, «Порт-Артур» Степанова, с которым носился, как дурень со ступой, до того он меня увлёк. (Перечитав его сравнительно недавно, сильно разочаровался и, в утешение себе, девятилетнему ценителю, выстроил теорию – мол, автор описал увиденное глазами моего ровесника, он ведь девятилетним мальчишкой, сыном артиллерийского офицера, пережил осаду Порт-Артура, вот наши ощущения и совпали. А что, вполне убедительная теория.) Вообще, к историческим романистам, из чьих прочитанных мною томов можно было бы сложить чуть не пирамиду Хеопса, у меня отношение двоякое. Вкратце сформулирую его так – если автор озабочен в первую очередь характерами своих героев и в заданных исторических рамках они выглядят достоверно, то это просто хороший роман, без обязательного ярлыка «исторический». Куда вы отнесёте «Войну и мир»? А если автор пытается вписать героев в историческую канву и таскает их во времени и пространстве, позабыв о подлинном развитии характеров, то получается или нуднятина, или враньё. На эту тему можно написать пространное эссе, но это не моё дело.
А вот интерес к истории, как самой живой науке, открывающей необозримые глубины прошлого, разгорелся после обнаружения в дедовой библиотеке двух внушительных фолиантов под заглавием «На рубеже столетий». Это был энциклопедический свод достижений наук и искусств на 1900-й год, роскошно изданный и богато иллюстрированный, с таблицами, картами и гравюрами. Разделы, трактующие о технике, зоологии и прочем я перелистал, меня полностью захватил раздел древней истории, о которой я дотоле не имел практически никакого понятия. Это было моё открытие Америки. Батюшки, как огромен и стар мир, в котором я живу! Шумер и Вавилон, Ассирия и Урарту, хетты и Египет, Эллада и Рим. Сколько великих людей, славных городов, кровопролитных битв, знаменитых храмов! А я ничего этого не знал! Я залистал и зачитал любимый том до аварийного состояния, пожелтевшие страницы высыпались из растрёпанного переплёта, не выдерживая агрессивного обращения – воистину смертельная любовь! Бабушка покачивала головой, наблюдая за неизбежной гибелью книги, но не ругала, лишь просила более бережного отношения. Понятно, что капитальных знаний я набраться ещё не мог, непосильно было свести массу дат, имён и эпох в стройную последовательность, но мощный толчок, а, главное, неутолимую жажду приобрёл на всю жизнь. А тогда я больше довольствовался разглядыванием картинок – они были на каждой странице – и зарубками в памяти, слава богу, она всё впитывала благодарно и прочно. Из вороха иллюстраций, среди которых были и копии известных картин, сильней прочих впечатлили «Охота на львов» Рубенса и, не помню чья, изображающая Наполеона со свитой перед мумией Рамзеса Второго.
И – самое важное – история научила меня соотносить каждое художественное произведение, будь то книга, скульптура, картина или храм с определённым временем, с деятелями той эпохи, расставила их по полочкам памяти. А в упорядоченном мире, где, как в знакомом городе, ты знаешь по какой улице пойти, чтобы найти искомое, жить куда понятнее. Выбор между историческими романами и научными монографиями, пусть не сразу, я сделал в пользу трудов учёных. Намеренно лгут или искренне заблуждаются все, не зря говорят, что история суть продажная девка идеологии, но учёных легче уличить, они от фактов увернуться не смеют, просто толкуют их по-разному, а пылких сочинителей попробуй поймать за руку – тут же сошлются на свободу творчества.
Попытки шагать вровень со взрослыми читателями в лице бабушки и тёти Зины явно отдавали завышенной самооценкой и заканчивались фиаско, впрочем, с разными последствиями. Если, раскрыв «Горное гнездо» или «Сагу о Форсайтах», я безнадежно запутывался в дебрях незнакомых слов и вскоре сам откладывал непосильную разуму книгу, то, застав меня за разглядыванием «Махи обнажённой» на страницах фейхтвангеровского «Гойи», тетя Зина заливалась краской и, выхватив непотребное чтиво из рук малолетнего эротомана, запирала его на ключ в потайном отделении книжного шкафа со строжайшим запретом не брать взрослых книг без её предварительной цензуры. Туда перекочевало немало книг, заклеймённых приговором «ещё рано». Согласиться с подобной унижающей моё достоинство оценкой я, конечно же, не мог и продолжал втихаря копаться в книжных залежах.
Особенно меня привлекала плетёная из бамбука этажерка, что стояла за дедовым стулом рядом с фикусом. На нижней её полке плотными штабелями лежали тёмно-коричневые тома литературного приложения к журналу «Нива», помнится, за 1902-1906-й годы. Уже их внешний облик интриговал с первого взгляда – обложки и корешки были абсолютно пусты, так что приходилось повертеть том в руках, дабы придать ему читабельное положение и заглянуть внутрь – что же он скрывает? И возраст их внушал уважение, они виделись мне окошками в давно сгинувший мир, куда можно просунуть любопытную голову, поглазеть во все стороны – это ведь не просто книги, а повремённое отражение далёкой действительности, живые голоса тех дней. Ещё большее почтение вызывал проделанный ими вместе с дедом и бабушкой долгий путь по городам и весям России, чем-то эти тома были дороги моим предкам, раз они не расставались с ними столько лет. К сожалению, освоить в полном объёме содержание драгоценных томов у меня не получилось, да и не могло получиться – на что способен разум девятилетнего библиофила? Как падкая на всё пёстрое сорока, я сначала набросился на последние страницы, заполненные сотнями объявлений и рекламных проспектов, где всевозможные фирмы, магазины и частные предприниматели предлагали товары и услуги. Дело совершенно обыденное для прессы нашего времени, но в советских журналах и газетах они не печатались, а потому заставили приставать с вопросами к старшим. Бабушка терпеливо разъясняла «приметы давней старины», даже не без некоторой приятной ностальгии, дед раздражённо фыркал, тётя Зина удивлялась – «И охота тебе рыться в этом дремучем хламе»? Но этот хлам воссоздавал картину довольно процветающей жизни, по сравнению с которой хвалёный советский строй выглядел убогой казармой и невольно наводил на размышления, пускай и зачаточные. От собственно литературных произведений тех томов в памяти уцелели лишь стихотворение Бунина – «Пока я шёл, я был так мал» (и то благодаря тому, что вскоре попалось в авторском сборнике и припомнилось), да воровски («воровски» потому, что с первых строчек осознал – это из рубрики «ещё рано») прочитанный рассказ Чирикова, что-то о любовных похождениях в купальне, рассказик невысокого пошиба. В конце концов, тёте Зине показался нездоровым мой интерес к досоветской литературе, и она убрала «Ниву» под замок. Дальнейшая судьба этих прекрасно сохранившихся допотопных томов – какая в них была бумага, цвета слоновой кости, тонкая, шелковистая на ощупь, из советских издательств разве только Географгиз иногда применял подобную – сложилась печально. Когда я счёл, что уже дозрел до ознакомления с шедеврами декаданса и обратился с просьбой к тёте Зине открыть ящик Пандоры, (а было это уже в семидесятых годах), она только развела руками. Увы, её сын Игорь, страстный меломан, обменял бесценные в моих глазах тома на коллекцию грампластинок. Ищи ветра в поле.
Из других старых книг дедовой библиотеки я надолго прилепился к габаритному синему тому Лермонтова издания 1911-го года. Мальчишке, бредившему военными подвигами, больше всего нравились «Бородино» и «Валерик», а в «Герое нашего времени» я раз сто перечитал дуэль Печорина с Грушницким, заучив её наизусть. Но к Михаилу Юрьевичу обращаюсь с тех пор всю жизнь. Разве мог такой магнетический характер не повлиять на моё мироощущение?
Старый алфавит с его «ятями» и «фитами» недолго ставил мне препоны. Дед внезапно вдохновился и просветил насчёт реформы 1918-го года. По поводу каверзного применения где «е», а где «ера», особенно возмущавшего своей запутанностью, дед изрёк, похоже, банальную шутку, потому как впоследствии она мне часто встречалась – «Это чтобы отличить грамотного от неграмотного». Если придерживаться дедова изречения, я так и остался неграмотным. Но после 1918-го года это уже не имело значения, для советских учителей я был очень даже грамотен.
Тётя Зина, будучи главной зачинщицей моего переезда в Усть-Лабу, как ни удивительно, косвенно явилась виновницей возвращения. Подчёркиваю - косвенно, уточняю – невольно, а возможно - и против своей воли. Мне и тогда казалось, и сейчас я почти уверен, что ей было интересно со мной возиться. С её точки зрения племянник представлял собой благодарный материал для обработки в нечто пристойное и, думаю, она хотела довести дело до конечного результата, до выпуска меня из школы в большую жизнь. И я был не против находиться под крылом тёти, лучшего воспитателя и опекуна я себе не желал. Несмотря на свою занятость с утра до вечера в школе – помимо преподавания истории, тётя Зина исполняла тяжкие обязанности завуча, а потом и директора – я ни на минуту не чувствовал себя выпавшим из поля её зрения. Причём её контроль не лежал на моих плечах тяжким бременем, не угрожал наказаниями и я нёс его легко и даже радостно. Она поправляла мои учебные огрехи с улыбкой, стыдила за неотёсанность с шуткой, тактично утешала в горестях и умела ненавязчиво подбодрить. Учиться под её руководством было чистым удовольствием. Какая бы утомлённая и раздёрганная она не приходила из школы, но увидев меня, тут же оживала и немалое время уделяла опекунским заботам. Не одни школьные проблемы нас объединяли. Часто, уже в поздний час, в халате, устроившись на диване в любимой позе, с подвёрнутыми ногами, под розовым колпаком торшера тётя Зина заводила со мной разговоры о прочитанных книгах, и мы обсуждали их достоинства и недостатки, спорили, как два равноправных критика. Конечно, мои невежественные аргументы тётя без труда, со смехом побивала, но сам диалог с ней был так поучителен, так увлекателен, что я не обижался. Её дежурную приговорку – «подрастёшь, поймёшь» я самолюбиво мотал на ус, не сомневаясь, что обязательно вырасту, прочту все умные книги и тогда побью тётю Зину своей превосходящей эрудицией. Не только теоретическими экскурсами просвещала меня весёлая воспитательница, она и сама водила меня в кино на те фильмы, которые, по её мнению, я был обязан посмотреть, следила за внешним видом, гигиеной, умением одеваться.
Однажды взяла с собой в Краснодар. Это была моя первая поездка на столь дальнее расстояние, я ночь не спал, волнуясь и переживая – а вдруг тётя передумает? Чудесным весенним днём мы сели в междугородный автобус с мягкими креслами, откидными столиками (что больше всего меня поразило), сияющий чистыми большими окнами, пахнущий новой кожей и пластиком. Воткнувшись носом в стекло, я не отрывал глаз от проносящихся мимо незнакомых просторов и станиц. Огромные голубые купола церкви в Воронежской, суровые валы суворовского редута над Кубанью между Васюринской и Старокорсунской, лесополосы, хаты и зелёные поля, поля, поля. Тогда ещё и Пашковскую от Краснодара отделял изрядный промежуток полей. Резвый сквозняк раздувал занавески, принося терпкий запах молодой травы и тёплый дух нагретой солнцем земли. В краевом центре я растерялся от обилия многоэтажных зданий, даже шея заболела от постоянно задранной вверх головы. Ходил за тётей Зиной индейцем по Парижу. Очнулся на мосту через Кубань. Тёте захотелось посмотреть на недавно открытый мост (по каким делам она приезжала в Краснодар я, естественно, позабыл). Этот мост и сейчас ещё жив, каждый раз, проезжая по нему, я вспоминаю, как ходил по нему с тётей, трогал литой узор чугунных перил, дышал дикой свежестью бешено несущейся внизу воды – ещё не зарегулированная река мчалась в полных берегах – и чувствовал себя на седьмом небе. Спасибо тёте.
И я пребывал в несокрушимой уверенности, что и в школе, на своих штатных учеников моя жизнерадостная тётя изливает то же обаяние, то же всегдашнее хорошее настроение, что и на меня. Можете представить испытанное мной самое настоящее потрясение, когда, случайно общаясь с одним из воспитанников школы №5, я услышал от него, что тётя Зина, оказывается, слывёт у них свирепой фурией, завидев которую все разбегаются в разные стороны – такой страх и ужас сеет она в их среде. Красноречивый недоросль даже выразил мне сочувствие, что я живу с ней в одном доме, тяжко, мол, тебе приходится. Я не мог поверить в достоверность информации, слишком уж она расходилась с моими собственными впечатлениями. Небось, этот закоренелый двоечник и прогульщик, (а он выглядел стопроцентным балбесом), получающий по заслугам, бесстыже клевещет на мою любимую тётю, выставляя её в роли лагерной надсмотрщицы. И я холодно отверг непрошенные соболезнования, разберусь сам. Но заноза, разумеется, вонзилась куда надо и не давала покоя. Дабы выдернуть её из растревоженной души, я как-то подкатился к отцу с осторожным вопросом – а правда ли, что тётя Зина в своей школе неустанно мечет громы и молнии, и что от неё стонут все поголовно? Отец засмеялся и подтвердил - да, на работе тётя Зина совсем другой человек, нежели дома, иначе и быть не может. Вам же, школярам, дай волю, так вы и на шею сядете. Я попытался уточнить – но не всех же без разбору она ставит к стенке и расстреливает? Ответ последовал утешительный – не всех, тётя Зина прекрасный педагог и достойные ученики пользуются её благосклонностью и лаской. После чего я успокоился – и репутация тёти осталась непоколебленной, и приятно было ощутить себя причисленным к разряду достойных.
Короче, мои взаимоотношения с тётей складывались как нельзя лучше и обещали столь же безоблачное продолжение, но… Я-то был младенчески слеп во многих житейских проблемах, а прозрение не принесло ничего, кроме горечи.
Одним прекрасным вечером дед с бабушкой уложили меня спать, а сами сидели на кухне, дожидаясь тёти Зины, и разговаривали. Дверь оставили открытой, мне не спалось, и я отлично слышал их беседу. И от услышанного сон как рукой сняло. Бабушка грустно, даже можно сказать, скорбно, а дед недовольно, но в тон бабушке, вели речь о том, сколько же тётя Зина будет продолжать отвергать женихов. Они перечисляли и перебирали фамилии её многочисленных ухажёров, не забывая упомянуть их престижные должности и завидное материальное положение, подолгу останавливались на некоторых, особо, по их мнению, заслуживающих внимания, недоумевали – чем они не устраивают привередливую дочь, и несколько раз подчёркнуто произнесли то главное, что напрочь прогнало мой сон. Оказывается, тёте Зине, которую я справедливо считал красивой и, как выяснилось, опрометчиво – молодой, уже тридцать шесть лет! Ба-бах! Эта цифра буквально оглушила. Выходит, тётя Зина совсем чуть-чуть моложе моей мамы! Так почему же она до сих пор не замужем? Почему не живёт жизнью нормальной женщины? Не хочет или что-то ей мешает? Проникнуться озабоченностью деда и бабушки я сумел – взыграли родственные чувства, но чем помочь, не знал. Куда мне, если старшие родственники не могут понять. Зато глаза и уши стали видеть и слышать то, что раньше пролетало мимо внимания.
Деликатные, но настойчивые расспросы бабушки, прямолинейные, лобовые вопросы деда и, когда шутливые, а когда и вспыльчивые ответы тёти Зины на щекотливую для неё тему стали весьма болезненно скрести по моей сочувствующей душе. Было жалко свою единственную родную тётю – ну, что они к ней пристают, сама знает, за кого выходить и когда, сама выберет, она умная и необыкновенная и муж ей нужен выдающийся, значит, ещё не нашла подходящего, когда найдёт, тогда и скажет. И я стал придирчиво всматриваться в молодых людей, время от времени возникающих у нашей калитки – на стук я летел первый, как быстроногий и зоркий соглядатай. И они мне нравились – приветливые, модно одетые, в нарядных костюмах, пальто, кашне и шляпах. Вежливо здоровались, просили пригласить Зинаиду Васильевну. С чистой душой я беспокоил тётю, передавая её в надёжные, как мне верилось, руки. Когда по воскресеньям и вечерам приходила тётина подружка Панкратова, Алла, Алла Ивановна (спустя тридцать лет я встретился с ней в Геленджике, где она, оказывается, давно проживала, и подивился – какие прихотливые узелки сплетает судьба) я от души любовался собранной на выход тётей, и желал ей найти на сей раз своего избранника. Про себя, разумеется.
Но время шло, а ситуация не менялась. Тягостная, затянувшаяся неопределённость личной жизни тёти Зины тёмной тучей висела над домом, не разряжаясь ни грозой, ни лучом надежды. Несчастная тётя, каково ей было выносить это постоянное давление, неуклонное подталкивание к исполнению женского долга, к которому она, пожалуй, и не была призвана.
На зимних каникулах в Кирпилях, мучимый человеколюбивыми побуждениями, я осмелился выставить вопрос о замужестве тёти Зины на семейный совет. Отец поднял брови, иронически оглядел меня от макушки до пяток, словно сопоставляя величину поднятой проблемы с моим ростом, вздохнул – мол, ещё один озабоченный выискался – и сухо констатировал, что, да, сестра с этим делом волынит, чересчур капризна, а женихов пруд пруди. Мама приняла тётину беду гораздо ближе к сердцу, встала на её защиту и горячо заявила, что не пройдёт и года, как тётя Зина обзаведётся мужем, вот увидите. Скорей к несчастью, чем к счастью, мамин прогноз сбылся на сто процентов.
Тёплым сентябрьским днём 56-го года, когда я с дедом и бабушкой нежился в плетёных креслах на веранде, в калитку вошли сияющая тётя Зина и с ней молодой (ну нет, далеко не молодой на мой критический взгляд) человек среднего роста в коричневом костюме. Наверно же, их визит был запланирован и согласован со старшими родственниками, но самого младшего известить не сочли нужным, и представление тётей Зиной своего жениха стало для меня сюрпризом. И, честно признаюсь, на грани шока. Я отказывался понять, что тётя Зина, красивая и стройная женщина, нашла в этом лысоватом приземистом коротышке с пошлыми манерами и напыщенными речами невпопад. По его порядком потасканному облику никто бы не догадался, что он на восемь лет моложе невесты, если это вообще имело какое-либо значение. Он категорически не соответствовал тому образу мужа любимой тёти, который я себе нарисовал. Не знаю, сумел ли я сохранить на своей физиономии приличествующее случаю выражение. Разочаровался я ужасно.
У деда с бабушкой был гораздо больший опыт маскировать свои истинные чувства, но он им помог мало. Я сразу заметил, как вытянулось лицо бабушки, как она с трудом заставляет себя поднимать на будущего зятя глаза, как на неестественно высоких нотах звучит её голос – верный признак испорченного настроения. Что касается деда, то он, да простится мне подобное сравнение, напрягся, как охотничья собака, почуявшая дичь, и сверлил жениха откровенно подозрительным взглядом. Одна тётя Зина изо всех сил изображала беспечную радость. После краткого знакомства – жених подал мне мягкую ладошку и попросил звать его дядей Славой – взрослые ушли в дом к накрытому столу, а я был оставлен на веранде наедине с недоуменными размышлениями. Задала мне загадку тётя Зина.
Вечером, за ужином в обычном составе – дед, бабушка, тетя Зина и я – кое-что прояснилось в биографии дяди Славы, но привлекательней его портрет не стал. Дед выступил в своём амплуа. Матёрый антисемит, никогда не скрывавший неприязненных чувств к иудиному племени, он первым долгом задал вопрос – а не еврей ли жених? Тётя Зина возмутилась – «Папа, как можно? У него какие-то старые татарские корни, фамилия Мусатов». Дед недоверчиво покачал головой – «Татарин может быть Мусаев или Мустафин, но не Мусатов. Сомнительная фамилия. И на еврея сильно смахивает всеми повадками». Затем дед подверг критике служебное положение гипотетического зятя – сидит в районном сельхозуправлении агрономом-статистиком, жалованье его не составляет и половины зарплаты тёти Зины – какой это муж? Захребетник. Тетя Зина заверила, что дядя Слава планирует перейти в колхоз «Кубань» бригадным агрономом, и доходы его намного возрастут. (Кстати, дядя Слава действительно осуществил обещанное, только не продержался на доходной должности и года, не обнаружив необходимых деловых качеств и должного трудолюбия). Бабушка упирала на бытовую неустроенность, она знала дом, да и не дом вовсе, а обыкновенную хату под ржавой железной крышей пониже рынка, в которой обитал жених вместе с отцом и братом. Развалюха, утверждала бабушка, в огороде ничего, кроме крапивы, не растёт, женщины в доме нет, все трое Мусатовых меж собой не ладят, будешь там Золушкой. Тётя Зина бодрилась – «Мы со Славой наведём порядок», бабушка резонно вздыхала – «Когда? Ты же с утра до ночи на работе». Старые мудрые родственники отлично прозревали в какой мутный омут втягивается их дочь, а я страдал от другого – мои эстетические чувства оскорбляло, что рядом с моей замечательной, красивой тётей будет находиться этот плюгавый недомерок, верховодить, помыкать, а на её долю выпадет лишь самоотверженно выполнять обязанности верной жены. Зная свою тётю, я не сомневался, что так и будет, тётя Зина не отступит от того, что она считает своим священным долгом. Разумеется, я сидел, прикусив язык, вмешиваться в спор взрослых было бы смехотворно, да и не смог бы я выразить словами ощущение непоправимой ошибки, которую предчувствовал. Хорошо владеющим искусством убеждения деду и бабушке и то не удалось. Тётя Зина отразила все их аргументы и выбила родительское благословение, данное скрепя сердце. Тем самым под моё проживание в дедовом доме была подведена взведённая мина, но я по своей детской беспечности этого не осознал.
В первых числах января 57-го сыграли свадьбу. Я сидел в Кирпилях и на ней не присутствовал. Родители вернулись со свадьбы в состоянии близком к психической контузии. Отец тряс головой и вопрошал – «Где Зина откопала это чудо?», мама подавленно молчала. Не прошло и двух недель нового года, что я провёл в заскучавшем без тёти дедовом доме, как молодые, будто снег на голову, объявились моими соседями по залу. Почему они бежали из мусатовской хаты, догадаться не трудно, но соседство в одной комнате пылких молодожёнов и любознательного мальчишки выглядело, откровенно говоря, курьёзно, и приводило к неоднократным обоюдным конфузам. Как бы крепко, набегавшись за день, я не спал, бывало меня будили хихиканье и любострастная возня на кровати в другом углу зала. Я страшно смущался и прибегал к предупредительному покашливанию, возня стихала, но кому от этого становилось легче – вопрос открытый. Случались и комедийные нечаянные сцены из серии «ах, какой пассаж» и становилось ясно, что моё нахождение в дедовом доме пора прекращать, я стеснял новую семью. Объявить о том поручили отцу и, мне показалось, сделал он это не без удовольствия. Про меня и говорить нечего. Возвращение блудного сына отсрочили до конца учебного года по педагогическим мотивам.
Так что почти две полных четверти я прожил бок о бок с новым членом семьи и вынес о нём весьма разноречивые впечатления. Лично мне дядя Слава не сделал ничего плохого, наоборот, пытался найти общий язык, встать на дружескую ногу. По собственному почину заводил беседы о том о сём, помогал в решении арифметических задач, моему слабому месту. Я не уклонялся от общения, но на три его шага навстречу делал один. Мешали нашему сближению и настороженная позиция старших, которую я чутко улавливал и невольно ей подражал, и особенности характера дяди Славы. Он был достаточно образованный и воспитанный человек, но фатально не умел взять верный тон в общении не только с дедом и бабушкой, но даже со мной. Понятно, его обижали высокомерие деда и подчёркнутая отстранённость бабушки, заставляя страдать комплексом неполноценности и усугубляя и без того чрезмерно развитую мнительность. Старания делать вид, что недоброжелательность родителей жены нисколько его не задевает, не удавались. Я не раз слышал, как он высказывает свои претензии на сей счёт тёте Зине, словно она могла чем-то помочь, а порой и сам срывался в разговорах с дедом и бабушкой, запальчиво допытываясь, чем он их не устраивает, получая в ответ лишь презрительное молчание. В понятиях деда и бабушки, примак, муж, не сумевший обеспечить суверенное существование семьи, не заслуживал уважения. И со мной он безнадежно фальшивил, переходя от покровительственных интонаций к разухабистому панибратству. Что одно, что другое меня не устраивало, как если бы кота гладили против шерсти. Я то дулся, то замыкался, дядя Слава нервничал, объявлял меня яблоком, которое недалеко от яблони падает, и мы какое-то время смотрели друг на друга враждебно. Затем он возобновлял попытки мирного сосуществования, водил на аттракционы в парк, угощал американским чуингамом, заморской жевательной резинкой, которую привёз его коллега из командировки в США – при кукурозоводе Никите туда посылали работников сельского хозяйства перенимать опыт. Но всё равно я постоянно чувствовал душевный холодок, исходящий от нового родственника. Когда поступаешь по принуждению разума, а не по сердечной склонности, ты ребёнка не обманешь. Дядя Слава всегда оставался в нашей семье чужаком, терпимым лишь благодаря формальной связи с тётей Зиной. Что показательно – выйдя замуж, тётя Зина фамилию мужа не взяла, и сын их Игорь носит фамилию матери.
Семейная жизнь нового ответвления нашего рода напоминала плохой фарс. Они то вместе жили в хате Мусатовых, то в дедовом доме, то каждый порознь, и уследить за их метаниями, как и догадаться о причинах, не было возможности. Приезжая в Усть-Лабу, я никогда не знал, где найду тётю Зину. Чем дальше, тем больше муж с женой предпочитали разъединяться по родовым гнёздам, но официально не разводились, и так и продолжался их нелепый союз до естественного конца. Тётя Зина, по свойству своей самоотверженной натуры, регулярно навещала опального мужа в его развалюхе, наводя порядок по хозяйству. Никогда не забуду уязвившей меня сцены. Я был уже ученик старших классов, вполне себе боевой юноша, ездил в Усть-Лабу сам, и в тот день мне поручили родители что-то передать тёте Зине. Бабушка сказала, что она пошла к Мусатовым. Дорогу я знал и не поленился потопать к адресату. Отворил расхлябанную калитку и увидел перевернувшую всю мою душу картину. Двор в будяках, в глубине слева облупленная хата, напротив летний навес, а между ними открытая площадка с верёвками бельевых сушилок. И на этой площадке, на солнцепёке, моя тётя Зина, вылитая рабыня Изаура, в завязанной на затылке косынке, в затрапезном сарафане с чужого плеча согнулась над корытами и тазами с грязным бельём, ожесточённо треплет и отжимает чужие шмотки, а под навесом, развалясь в шезлонге, сидит дядя Слава и преспокойно читает газету. Он в уютной полосатой пижаме, на плешивой голове носовой платок, завязанный по углам узелками – терпеть не могу этот пошлейший головной убор! - прохлаждается, ни дать ни взять плантатор на бразильской фазенде, только бича на коленях не хватает. Вскипел я до потери самообладания. Несладкая семейная жизнь, заботы о подрастающем сыне и дряхлеющей бабушке (дед уже ушёл в мир иной), работа в школе иссушили тётю Зину до состояния мумификации, а этот жирный колобок бесстыже эксплуатирует её в своей биндюжной берлоге и сам не хочет пошевелить пальцем! Первое моё желание было схватить близкого родственника за ворот пижамы и окунуть физиономией в мыльную пену – силёнок, а в ярости силы удесятеряются, вполне бы хватило – но вбитое с детства почтение к старшим не позволило. Трясясь от негодования, опустив голову, я передал порученное тёте, выслушал её ласковые слова и благоглупости дяди Славы, даже пожал его мягкую холёную ладонь, да, да, вежливо пожал, подавив искушение применить болевой приём самбо, и ушёл, бормоча под нос, не то восхищаясь собой, не то презирая, припев из мультяшной песенки – «вот это воспитание»! По сей день жалею, что не поддался первому порыву, первый – из самой души – всегда верный.
В моих родителях дядя Слава тёплых чувств не пробуждал. Наблюдая их в одной компании, я подмечал, как мама, собравшись было с духом обратиться к родичу, вдруг поджимала губы и осекалась, не будучи уверена, что получит адекватную реакцию. Действительно, дядя Слава мог усмотреть коварный подвох в самом невинном вопросе, так уж он был настроен против всей нашей семьи. Лучше было не трогать эту непредсказуемую личность. С прямым и крутым отцом их общение оборачивалось подчас скандалом. Вот яркий пример. Дядя Слава как-то приехал в кирпильский колхоз с инспекцией и решил по-родственному заночевать у нас. Вряд мои родители обрадовались внезапному гостю, да ещё со служебным шофёром, но обычаи доброй старины они соблюдали свято, приготовили постели, усадили за ужин с выпивкой. Мне сразу бросилось в глаза, что дядя Слава, видимо, опьянённый собственным величием в ранге районного начальства, ведёт себя неправильно – принимает наполеоновские позы, позволяет себе руководящие указания, позабыв, что перед ним не раболепные колхозники, а мой гордый отец. Если отец отводит взгляд и хмурится – жди грозы. Так и вышло. Моё путешествие с Джеком Лондоном по снежным равнинам Клондайка было прервано громовым ударом кулака по столу в соседней комнате и бешеным выкриком отца: - «Вон из моей хаты! Чтоб духу твоего здесь не было»! Раздвинув синие занавески, я со смешанными чувствами застал финал постыдной и безмолвной ретирады изгоняемого родственника. С отцом шутки были плохи, свой коронный номер изгнания непочтительного гостя он проделывал на моих глазах не раз. Если я кому и посочувствовал, так это шофёру, который попал в тот переплёт, когда паны дерутся, а у холопов чубы трещат. Но быстрая отходчивость тоже была в характере отца, помнятся неоднократные последующие ночёвки дяди Славы у нас со вполне благополучным исходом. Однажды, когда я уже жил в Геленджике, а гостил у отца, и как раз подъехал дядя Слава, наш не самый уважаемый родственник настолько расчувствовался, что приказал своему шофёру отвезти меня в Геленджик на служебном «Москвиче». Правда, из-за страшного гололёда тот довёз только до Краснодара, где вымолил отпустить душу на покаяние – его лёгкий автомобиль крутило по шоссе, как щепку в водах бурной реки.
Временами мне казалось, что старшие родственники просто третируют дядю Славу, и я готов был встать на его защиту, но не успевал вступиться, как он в очередной раз показывал свой неуживчивый характер, и я оставлял благие намерения. Неровный он был человек, неплохой по сути, но не умеющий правильно себя поставить. Впрочем, кто я такой, чтобы судить людей? Вздумай каждый, кого я в жизни обидел, швырнуть в меня камень, так я бы скрылся под многометровой грудой. Лучше прибавлю светлый штришок к портрету дяди Славы, авось, зачтётся. Кажется, перед тем гололёдным рейсом до Краснодара мы заехали в Усть-Лабу и дядя Слава, небезосновательно усмотрев недостатки в моём общежитейском гардеробе, подарил совсем новый плащ – мол, на него он велик, а долговязому племяннику будет впору. У меня, конечно, были непреодолимые претензии к этому старомодному плащу, смахивающему на пушкинскую крылатку, но от подарка отказываться не принято, и я увёз его в Геленджик, твёрдо зная, что носить не буду. Так он и провисел в шкафу общежития до весны, когда, как известно, и цыган шубу продаёт. А тут в нашем развесёлом коллективе комнаты №14 разразился острый финансовый кризис – в пятницу аванс не дали, пообещав выплатить в понедельник, и перед молодыми строителями коммунизма простёрлись безрадостной пустыней два дня, да каких – выходных. Лежать на койках и слушать бурчание в пустом брюхе перспектива не из приятных. Тем более, что за окном цветёт сирень, и девчонки соблазнительно шляются в коротеньких платьицах. Перехватить дензнаков было негде, всё общежитие ожидало аванса, как манны небесной. И взгляды злостных банкротов обратились на бесхозный плащ, кое-какой денежный эквивалент он имел. Поступило предложение продать плащ на рыночной барахолке. Хозяин злополучного плаща выступать в роли продавца наотрез отказался, заявив, что лучше сдохнет с голоду, чем выставит себя на всеобщий позор. Слава богу, не все обитатели комнаты №14 были столь щепетильны, нашёлся человек без комплексов, смотрящий на вещи просто, мой старый друг Пётр. Мы, троица застенчивых компаньонов, спрятавшись за углом, изнемогали от восхищения и помирали со смеху, наблюдая, как Петька, стоя в ряду прожжённых спекулянтов и мелочных торгашей, приплясывал, потрясая плащом и голося на весь рынок – «Модный плащ! Новинка сезона! Лучшая итальянская модель»! Разбитной ярмарочный зазывала позавидовал бы нашему сбытчику залежалого товара. Плащ был успешно продан в течение нескольких минут, причём за довольно крупную сумму – 25 рублей, если не ошибаюсь. На такие деньги можно было в 70-м году прожить припеваючи пару недель. А нам как раз хватило на выходные со вкусным вином «Лидия», которое мы пили за здоровье моего дяди.
Как бы там ни было, я, при всей моей любви к тёте Зине, никогда не назову её выбор удачным, как и не посмею критиковать. Но каждый согласится со мной, что странное замужество исковеркало её жизнь.
Ладно, оставим грустную тему, я-то весной 57-го был преисполнен радужных надежд и предвкушал желанное возвращение в тёплый родительский дом. Конец карьеры столичного жителя ничуть меня не огорчал. Неисправимый провинциал, я и сейчас предпочту станицу столице, причём любой. Бесполезно гадать, как бы сложилась моя жизнь, останься я до выпускного вечера в Усть-Лабе. Боюсь, что по-иному. «Боюсь» - потому что меня там могли засушить, убедить улечься в прокрустово ложе наследственной учительской профессии, а это было бы страшнее смерти. В Кирпилях же я рос практически дичком, никто мои анархические наклонности не обуздывал, и, кем бы я в итоге ни стал, знаю – это я, человек, сделавший себя сам. Конечно же, на меня воздействовали тысячи людей, прямо и опосредованно, я им всем благодарен за науку, но у меня всегда была свобода выбора, и я ей пользовался. Плохой ли, хороший получился результат – вопрос спорный, но, по крайней мере, некого винить, кроме себя. А благодарить – и труд благодарный. И всех, кто направлял, шёл рядом, или даже вставал поперёк пути – я всех благодарю от чистого сердца, их усилия были не напрасны, без них моё детство прошелестело бы сухим песком.
А пока весна 57-го обдувала холодящим ветерком разлуки, в разворошенном дедовом доме становилось всё неуютней, бабушка потерянно, словно сбившийся с курса корабль блуждала по дому и двору, опасаясь наткнуться на коварный риф в лице постылого зятя, дед, посадив на колени Джека, днями сидел на веранде в плетёном кресле-качалке, шуршал газетами и курил. Отпрашиваться у него стало легче лёгкого, не дослушав до конца, он взмахом руки отпускал меня на все четыре стороны. Тётя Зина была больше обеспокоена поддержанием подобия мира и согласия в высших сферах, чем болтающимся без дела племянником. Я внезапно ощутил себя в безвоздушном пространстве, неприкаянным и лишним. И не скажу, что это состояние нечаянной свободы меня обрадовало, его можно было сравнить с чувствами человека, внезапно очутившимся на улице совершенно голым, поневоле теряешься.
А тут ещё перед самыми каникулами пришёл Саша Ядов, нерешительно постучал в калитку, и со своей всегдашней смущённой и немного кривой улыбкой огорошил известием, что завтра его семья, а, значит, вместе с ней и он, переезжает на новое место жительства, в Гулькевичи, и он пришёл попрощаться. Уже не слабым ветерком разлуки, а леденящей стужей утраты окатило меня с ног до головы. Саша и раньше упоминал о задуманном его родителями переезде, но, как всякое отдалённое будущее, зловещие проговорки друга не очень меня тревожили – когда это ещё произойдёт? Но теперь до меня внезапно дошло, что я вижу Сашу, возможно, в последний раз, что, скорей всего, я не увижу его вообще никогда, и я растерялся. Разлука навеки не укладывалась в моё мироощущение. Как так – был рядом с тобой друг и вдруг исчезает навсегда? Такого не должно быть, это несправедливо! Наверно, Саша испытывал схожие чувства, он неловко топтался и пожимал плечами, не находя слов. Я тоже онемел. Что тут скажешь? Впервые надо мной прошумели равнодушные крылья судьбы, унося в никуда лучшего друга, впервые я осознал свою беспомощность перед роком, случаем, называйте, как угодно. Мы неуклюже, по-мальчишески, пожали друг другу руки, и Саша ушёл. Ушёл, действительно, навсегда. Мысль о спасительной нити переписки нас не осенила, да она бы и не спасла детскую дружбу, косноязычную перед листом бумаги. Даже взрослую сознательную дружбу с трудом поддерживают виртуальные способы общения, что тогда говорить о шатком возрасте. Без живого слова и тепла руки дружба угасает. Саша ушёл, и мир вокруг совсем опустел. Я приуныл и мечтал о Кирпилях, как о потерянном рае.
Попытка не смириться перед судьбой, удержать рвущуюся связь дружбы – я не утерпел и побежал на другой день проводить Сашу – ни к чему хорошему не привела. Ну, постоял у нагруженного мебелью и узлами грузовика, помахал вслед Саше рукой, увидел ещё раз его растерянно улыбающееся лицо – и что? Стало только горше.
Нет, домой, домой в Кирпили. Там только выйдешь на площадь, как вольёшься в шумную толпу пацанвы, там мама и отец, там ждёт сад, там настоящая полная жизнь. Долой цепи и кандалы Усть-Лабы, хочу на волю. И я упорно твердил, как заклинание, как клятву – «Детство кончилось, я больше не ребёнок. Кто угодно, но уже не ребёнок. И я это докажу. Хватит робеть и подчиняться, пора стать взрослым, пора начинать новую жизнь». Из книги Льва Николаевича Толстого я знал, что начальные годы подразделяются на детство, отрочество и юность, и был бесповоротно уверен, что детство уже прожил. Правда, как достичь звания отрока представлял туманно. А уж какая длинная и путаная предстоит дорога, вообще не представлял. Но в одном был убеждён твёрдо – не сдамся никому и никогда.
Свидетельство о публикации №215072901599