И мандарины все в снегу

Было время, когда я частенько встречал похмельным утром у ближайшего ларька худощавого мужичка с седыми висками. Неясно, кто он был по профессии, откуда родом, имя его – совершенно точно, очень простое – я никак не мог запомнить. Ничего особенного, имена я всегда запоминаю с трудом. Странно, что никто не мог запомнить его имени – ни сменщики по работе, когда я работал ночным продавцом-консультантом, ни продавщицы из ларьков и павильонов, с которыми он часто мило общался. Нередко он захаживал ко мне на работу. Ничего не покупал, но, мне он нравился. Безобидный, добродушный дядька, стоящий крепко у той черты-ниточки (или то чаще похоже на растяжку?), за которой ты становишься в глазах большинства безумным и «навсегдашно» юродивым.

Вроде бы, коли слушать всех людей – и пьянчуг, и выпивающих, и трезвенников (а я, проживая уже многие годы в спальном районе, привык зачастую делить людей именно на эти три группы) - , то, можно было сделать вывод, будто он работал везде, в Питере: и библиотекарем, и фармацевтом, и крупье, и пианистом, и продавцом-консультантом табака, бытовой техники, а также флористом и кем только не - всех профессий я и не вспомню, слишком уж их много было, коли суммировать рассказы.
Мне отчетливо и ясно запомнилась беседа с ним ноябрьским утром, когда я наткнулся на него на улице, у павильона близ дома, откуда я вышел – или, практически выполз - , затарившись пивом то ли перед футболом, то ли перед каким-то фильмом (уж не «Донни Дарко» ли то был?).

— Вы можете называть меня «сомнительной рыбой», можете называть «рыбой сомнений» - в обоих случаях Вы будете правы: с одной стороны, я не являюсь рыбой как таковой в прямом смысле этого слова, но, все-таки, у меня есть прозрачно-мутная, видная, наверное, лишь мне, чешуя и каждая чешуйка на или даже В моем теле сотканы из сомнений, малыми и крупными нитями и камушками.
Но, с чего же я решил, спросите Вы, будто я – рыба, пусть и не в прямом смысле этого слова? Узнав дату моего рождения, Вы верно бы заметили, что я являюсь рыбой по знаку зодиака, однако, Вы бы ошиблись, твердо решив и поверив себе, что именно здесь и кроется основная или даже единственная причина, по которой я считаю себя рыбой. Нет, скорее, я являюсь рыбой оттого, что регулярно общаюсь с утопленниками, причем, находясь непосредственно под гладью воды, которая, кстати говоря, бывает разной, да настолько, что на некоторые из них и не подумаешь, что они хоть каким-то боком могут относиться к воде. Утопленники зачастую, люди вполне себе добродушные, многодумные, интересные – многие трагичные, многие – трагикомичные, а вот комичных я разучился отличать Кстати говоря, нередко мне кажется, что я мог бы с радостью раздать всем из моих собеседников-утопленников мои чешуйки под листы, на которых они могли бы описывать свои воспоминания,  дежа вю по будущему – у кого к чему предрасположенность. Не уверен, что я согласился бы раздать им все свои чешуйки. На самом деле, я и половины от половины от оставшейся видимой половины бы не отдал.
Все чаще я думаю кое о чем личном, - продолжил он, - и, думая, я пытаюсь понять или вспомнить, или сделать вид и свято-безоговорочно верить, что мне и впрямь есть, что вспомнить, а не могу я вспомнить этого из-за того, что меня заколдовали злые свидетели Иеговы, притворявшиеся ведьмами. Я пытаюсь вспомнить или понять, что же находится во мне за рядами чешуек. Что там? А что же та-а-ам вот, в самой середине середины меня – уж не чешуя ли?

После выданного монолога, что навалился разом, без предупреждений, точно бы в нем сидела суть медведя, но без агрессии и кровожадности, - а я из старых познавательных передач и фильма «Пес-призрак: путь самурая» помню, что медведь нападает без предупреждения - он стал уверять меня, что водой вполне можно считать, скажем, девушку, что в это время выгуливала сенбернара по зеленой полосе меж дорогой и трамвайными рельсами.

— С чего это Вы взяли такое? – спросил я его.

— Как?! – он был искренне ошарашен, - Ты разве не читал «Овсянки»? Кстати, можно же на «ты»?

Я кивнул утвердительно.

— Так вот, - продолжил он, - Там же ясно говорится, что женщины – это тоже реки. А реки, позволь узнать, из чего состоят? Во-от, из воды-ы, - сказал он рассудительно и многозначительно.

— Хорошо, вот ты – рыба, и куда ты поплывешь, не знаю там… умирать? – спросил я его зачем-то, неожиданно для себя.

— В Рио, как киты и прочие рыбины, - ответил он, не раздумывая, - И Рио, и мандарины все в снегу, - сказал он мечтательно, плавно и изящно откинув голову чуточку назад и вправо.

Кстати, он ча-а-астенько употреблял это выражение - «и мандарины все в снегу». Поначалу мне казалось, что то было аналогом поговорки-присказки «И волки целы, и овцы сыты», после я склонялся к «Ровно было на бумаге, да забыли про овраги», в другое время – к «В гостях хорошо, а дома лучше». А потом уж при этом выражении Рыбы, я вспоминал книгу О.Генри «Короли и капуста», где упоминалось испанское словосочетание «La Santita Naranjadita» - так жители далекой Анчурии величали местную красавицу. Как писал О.Генри об этом красиво и мелодично звучащем словосочетании: «У англичан такого слова нет. Описательно и приблизительно мы могли бы перевести это так: «Святая с замечательно-прекрасно-деликатно-апельсинно-золотистым отливом». Да… Так и хочется после такого не произнести, а естественно и легко выдохнуть «…и мандарины все в снегу».

После той беседы, то ли перед футболом, то ли перед просмотром «Донни Дарко», я не видывал его до начала марта, когда в воздухе только-только чувствовался скорый приход весны и снег начал подтаивать, превращаясь с серо-коричневую массу, точно бы голуби растворились-таки, наконец, и, пестрянки криволапые, чтоб их, перестанут воровать еду, что я оставляю во дворе котам.

В тот день, помнится, у меня был выходной. Я проснулся рано утром и не мог уснуть, только и делал, что ворочался с бока на бок, невкусно похрустывая ребрами набивку дивана. Подумал, что можно сходить в кинотеатр – убью таким образом пару часов времени, может, в конце концов потянет в сон и я вернусь домой, упаду на бежево-синий диван, распластавшись морской звездой, уютно подбородком и щекой переминая нижние углы подушки. Хотя, я понимал, что такому в ближайшие часы не бывать, ибо мучительная бодрость ехидно и нагло посмеивалась, руша мои надежды своей непоколебимой уверенностью.

После окончания сеанса я не то, что не захотел вернуться домой и вздремнуть, напротив, я еще более наполнился энергией, несмотря на то, что я пытался попасть на самый медитативно-унылый фильм из всего скромного многообразия афиши на той неделе.  Тогда-то мне стукнуло в голову, что в такую славную погодку да и при такой бодрости тела неплохо бы совершить пеший марш-бросок куда-нибудь в центр – может, пройтись до площади Восстания, может, до Сенной – решу где-нибудь после десятого километра топанья, подумал я, начав свой путь, перейдя с Выборгского шоссе на проспект Энгельса и готовясь к простому по геометрии пути – до центра-то всего пяток поворотов и переходов.

Оказавшись недалеко от Дворцовой, я решил пройтись по набережной лейтенанта Шмидта, поглядеть на памятник Крузенштерну, на «Красина», на Горный, поностальгировать о временах, когда по пути от каждого из Них до метро была выпита с товарищами цистерна-другая пива. А после я намеревался дойти до «Фишки» или проведать «Главклаб».

Ровно на полпути, меж памятником Ивану Федоровичу и мостом лейтенанта Шмидта, у ступеней, касающихся Невы, я заметил желто-серую вытянутую фигуру, окруженную снегом и льдами. С высоты эта картина походила на растянутую ромашку.
Я спустился к воде, чтобы рассмотреть серо-желтое пятно. Приостановился за несколько шагов до кромки последней из ступеней, касавшихся темно-синего тела Невы, усыпанного распадающейся под напором апреля снежной дзен-мозаикой. Меня передернуло: к сожалению – чего я и боялся – желто-серым вытянутым пятном оказался человек, «подснежник», как их называют. Приблизившись к утопленнику, присев и наклонившись к нему – его развернуло головой к ступеням – я узнал в нем своего старого знакомого, Рыбу. Бледное и немного распухшее лицо покрывала легкая улыбка – безмятежная, спокойная. Я заскрежетал зубами, глаза стала щипать неровная соленая сеть, прилипшая к глазам – от ресниц и до морщин в уголках, к щекам, к носу, губам, стала во сто мелких ртов кусать все, пытаясь прорыть тоннели до кадыка. Я был мало знаком с ним, но это, тем не менее, не умаляло моей скорби.

Вдруг, его глаза распахнулись, лицо налилось бежево-розовым, он широко улыбнулся, поглядел на меня яснейшими грязно-серыми глазами, схватил меня левой рукой за левое запястье и произнес торжественным голосом, полушепотом: «В Рио! В Рио!» и пропел тихо переделанную песню Кукина «За туманом»:
«А я еду, еду в Рио-де-Жанейро,
Еду в Рио, но не на карнавал»
Закончив, он подмигнул, и сказал: «…И мандарины все в снегу», а я ответил ему тут же: «да и рябина на морозе». Казалось, будто слова маслянистым клубком выпрыгнули у меня изо рта.

Он кивнул, сияя уголками глаз, отпустил мою руку и опустил веки. Течение с сотнями небольших волн, рябящих волнами поменьше на своих переменчивых хребтах, растолкали окружавшие его куски снега и льда, и унесли прочь, за мост лейтенанта Шмидта, чьим сыном представлялся один герой, также мечтавший попасть в Рио. Возможно, мечтавший там же и умереть, лежа на шезлонге, поглядывая на прибой, шипящий на белом песке, на фоне – тоже шипящего, но чуть иначе – Солнца, окунающегося в Атлантику.

Через минуту-другую, когда я пришел в себя, я заметил, что мои руки - по крайней мере, от кончиков пальцев до запястья – покрылись полупрозрачной кофейно-пивного цвета чешуей. С удивлением, но не ошарашено, я покрутил руки перед собой, поворачивая их то ладонями кверху, то ладонями книзу. Остановив вежливо проходившую мимо барышню, я спросил, не видит ли она ничего странного на моих руках. Она, после того, как внимательно и не без подозрения посмотрела мне в лицо – я испытал в тот момент смущение - добросовестно и внимательно приглядевшись, чуточку наклонившись и прищурившись, ответила, что не видит ничего особенного, конечно же, если я не считаю чем-то необычным множество мелких шрамов на правой руке. «Нет-нет - ответил я, - В шрамах нет ничего необычного. Простите, это все, видимо, из-за давления, мне мерещатся зеленоватые точки, как от зеленки» - соврал я, извинился перед ней, поклонился и медленно побрел в сторону Среднего проспекта, периодически разглядывая на ходу свои руки – они все так же были покрыты этой странной чешуей, которая исчезла в тот день лишь к поздней ночи, когда я уже вернулся домой и, сев в кресло-качалку, пил крепкий зеленый чай с жасмином.

В последствии – впервые это случилось спустя пять дней, когда я гулял вдоль Смоленки, направляясь в сторону залива – я стал часто встречаться с духами утопленников. То, что они утопленники, они рассказывали мне сами. Я охотно верил, ибо, обычный человек, выйдя из воды, был бы мокрым, с его одежды – пиджака, брюк, шляпы, - стекала бы вода, а ботинки неприятно хлюпали при ходьбе. К тому же, были все они не то, чтобы бледные, скорее казалось, что они вот-вот и станут просвечиваться. Ко мне выходили мужчины и женщины, выглядящие на разные возрасты, по-разному одетые, с разными манерами, с разными привычками. Совсем как обычные люди.

Как правило, именно перед их появлением у меня на руках и появлялась полупрозрачная чешуя кофейно-пивного цвета.
Они расспрашивали, не видывал ли я Никиту Ильича – так, оказывается, звали моего знакомого, уплывшего в сторону Рио. Удивлялись и сетовали, узнав, что он теперь, по сути – один из них. Стесняясь и извиняясь, они практически всегда в конце беседы просили меня дать им чешуйку.

— Зачем? – спрашивал удивленно я поначалу, вскоре вспомнив наш разговор с Никитой Ильичем ноябрьским утром. Перед тем, как попробовать выдернуть одну из чешуек, я спросил, чем так хороши эти чешуйки.

«Обычная бумага размякнет на раз, да и как мы в руках ее удержим?» - пояснили мне. Я попробовал выдернуть чешуйку – это оказалось немногим больнее, чем вытащить волос из бороды – и чешуйка, казавшаяся мне на руке размером с мелкую пуговку, раскрывалась, разворачивалась до листа, размером с треть ватмана. Я раздавал периодически листы всем желающим по мере сил – чешуйки отрастали за день-два обратно. Они горячо благодарили меня, нередко от радости у них наворачивались слезы в уголках прозрачных глаз. «Чем же вы пишете?» - спросил однажды я мужичка, появившегося из Фонтанки, близ Ломоносовского моста, который я уже многие годы называю про себя «ЧКГТ» - «четыре коронованных гранитных табурета». «Дык как же ж, кто чем – кто хворостикою, кто – камушком острым».
Один из утопленников – Филарет, бородатый мужичок в расшитой рубахе и вязаном жилете, тот, с кем я впервые пообщался у Смоленки, - подарил мне рисунок диковинной рыбы с человеческим лицом, сделанный на листе моей чешуи. Я до сих пор с трепетом храню его у себя дома под стеклом на столе.

Хотя, справедливости ради стоит отметить, что я не уверен полно в том, что все из тех, кто просил у меня чешую и кто выходил из воды, являлись духами или призраками – не знаю, есть ли существенная меж ними разница – утонувших некогда людей. Возможно, кто-то из них является тем, что у японцев зовется, насколько я помню, «йокаями». Возможно, кто-то является, если так можно выразиться, «резидентом» воды или некоей водной массы: скажем, я всегда чувствовал некое неуловимое отличие тех, кто выходил ко мне из залива, озера или речки. Точно так же есть малоуловимые различия – или, напротив, есть нечто объединяющее – у тех, кто выходит, например, из Смоленки или Мойки. Если все же попытаться хоть как-то пояснить различия меж ними, то выходцы из Фонтанки мне видятся, стоит закрыть глаза или не глядеть на них напрямую, пепельно-подпалыми с кругами на уровне условно глаз, поблескивающими мириадами оранжево-синих точек. Выходцы же из Невы мне видятся чернично-кобальтовыми с салатовой шапкой-нимбом, плотно улегшейся на уровне лба и висков.

Я никогда не расспрашивал никого из «акванавтов» - так я называю их про себя последнее время, не считая это сколько-нибудь обидным - об их происхождении, кем они являются, даже их имена я узнавал всегда далеко не при первой встрече. Выпытывать что-либо мне всегда казалось неправильным, неэтичным. Нередко, мы и вовсе большую часть времени просто молчали, кивая и глядя куда-то вдаль. Как Ежик и Медвежонок, право слово, с плотным волнующимся туманом у ног и табуном лошадей и стаей сов, сложенных звездами и играми света и теней на облаках, над головой.
Кстати говоря, спустя месяца полтора после отплытия Никиты Ильича в Рио, уже все мое тело, а не только руки, стало покрываться чешуей. Но, чешуйки я все равно вырываю из рук – так мне удобнее. Хочется верить, что Никита Ильич добрался до Рио – по крайней мере своего Рио, ибо, как говаривал Олли-акванавт из залива, с его легким скандинавским акцентом: «У каждого свой Рио». Что ж, лишь бы не стал Икстланом.

Недавно, чуть менее пары месяцев тому назад, со мной произошел один Случай. Я и моя знакомая, Элен, ездили в Европу на музыкальные фестивали – я давненько уж мечтал посетить оные и в Дании, Германии, Англии. Когда мы оказались в Манчестере, она сказала, что ей нужно зайти в гости к своему доброму другу – художнику, скульптору, в общем, Человеку-так-сказать-Искусства. Я был взят за компанию.
Дом Кристиана – так звали доброго друга Элен – являлся двухэтажным, широким, светлым как снаружи, так и изнутри. Кристиан, коего я до того ни разу не видел, оказался высоченным, улыбчивым длинноволосым небритым блондином. Бегло поздоровавшись со мной, он взял Элен под руку и, улыбаясь, попросил нетерпеливо, точно ребенок, тянущий за руку родителя к аттракционам, ее пройти с ним. Как я мог понять из услышанных мною обрывков фраз, он наконец-то закончил нечто, что было так или иначе посвящено Элен и желает, чтобы она выказала непременно ему свое мнение. Они оба быстро повернулись ко мне, извинились и побежали на второй этаж. Я остался в гостиной первого этажа и присел на диван и стал просматривать на смартфоне фотографии, сделанные на вчерашнем фестивале и во время прогулок по городу.
Прошло пятнадцать минут, полчаса. Никто не спускался, был слышен лишь то быстрый топот наверху, то возмущенные крики, то хихиканье.
От скуки я решил пройтись по гостиной, рассмотреть поближе статуэтки и фигурки, стоящие на столах и своего рода подставках-подоконниках, точно выраставших из самих стен.

Меня привлекло более всего нечто среднее меж кружкой и статуэткой – в неровном, «волнистом» цилиндре сверху была выемка, по объему – с граненый стакан. На ровном овале в центре кружки-статуэтки, с внешней стороны, было изображено какое-то существо, походившее на кита с огромной пастью.

Я взял ее в руки, чтоб рассмотреть внимательнее.
В этот момент из соседней в комнату вошла смуглая тучная женщина почти что преклонного возраста, с крашенными в светло-русый цвет волосами. По фартуку можно было догадаться, что она является домработницей. Я поздоровался с ней, представился. «Консуэла» - представилась она в ответ.
«Консуэла – значит, латиноамериканка, или испанка» - подумал я и произнес: «La Santita Naranjadita». Фраза выскочила точно таким же маслянистым клубком, что и последняя фраза, сказанная мною Никите Ильичу.
Консуэла немного смутилась, кротко улыбнулась, скатывая и раскатывая нижние уголки белого фартука. «Вот тебе и святыня с деликатно-замечательно-мандаринно-снежным отливом» - мелькнуло у меня в темени.
Кивнув в сторону кружкостатуэтки, что я поставил на стол, Консуэла на ломанном английском, что понятен мне куда более, нежели эталонный «туманно-альбионный», начала рассказывать легенду о ките, изображенном на ровном овале. По этой легенде, некоего индейского племени, жившего на территории нынешней Венесуэлы, этот кит с огромной пастью, победил громадное морское чудище, самое грозное и свирепое во всех водах всего света. Имя чудища я так и не смог ни запомнить, ни даже хоть раз верно выговорить его, хотя Консуэла терпеливо по слогам произносила его пару десятков раз, после чего, махнув рукой, назвала его Левиафаном, чтоб я мог представить себе хотя бы масштаб, величие и угрозу того чудища. Кита же звали Энкельс. «Энгельс?» - переспросил я. «Нон, нон, ЭнКельс! К, Каталина, Кордоба» - сказала, покачав головой в стороны, Консуэла. Далее, она отметила – а это было важно, судя по поднятому ею вверх указательному пальцу, - что Энкельс был много меньше «Левиафана». «Совсем как битва Давида и Голиафа, сеньор» - сказала она.
Краем глаза я заметил какое-то движение справа от себя. Рисунок из кружкостатуэтки точно вытек, но не вниз, а вверх, и материализовался в Энкельса, размером со взрослого лабрадора, поблескивающего склизкими боками с нефритовым отливом. Повиснув на мгновение в воздухе, он резко кинулся в мою сторону и заглотил по локоть мою правую руку.

После нескольких мгновений полнейшего ступора, я, придя в себя, попытался сбить его ударами с левой. Получалось скверно и неловко – левая у меня значительно слабее, да и Энкельс, ерзал, стараясь как можно сильнее впиться своими зубами мне в плоть – к счастью, зубы его были не настолько остры, чтоб проткнуть ее, но боль была существенной, ибо его пасть, надо отдать должное, была мощна. Меня коробило от мерзкой прохлады, медленно снующей по моей руке. Сразу вспомнился противный гель и сканер в виде головы акулы-молота, используемые во время ультразвука.
Налившись кровью, наполнившись яростью, я стал размахивать правой, останавливаясь лишь для того, чтоб шандарахнуть Энкельса его левой наотмашь. В какое-то мгновение он чуть ослабил хватку, и я тут же просунул левую руку ему в пасть, крепко схватившись за его верхнюю челюсть. Я резко и очень сильно дернул правой рукой вниз, сломав ему челюсть и порвав пасть. Он издал глухой и недовольный рык, и вернулся обратно на поверхность кружки, став вновь плоским рисунком, размером с ладонь.

Консуэла, несомненно видевшая Энкельса, расставила руки, пожала плечами и сказала, что такова уж его природа - находясь в той или иной форме, в той или иной реальности, будучи различных размеров, всегда пытаться победить ближайшую от него рыбу, что крупнее его.
Подняв правую руку, отчего-то не покрытую чешуей, запястьем к себе, я принялся внимательно и с интересом разглядывать оставшиеся следы от укусов Энкельса.

— Чем это ты занят? – слева от меня появилась Элен, когда я по следам от укусов высчитал, что у Энкельса никак не менее 93 зубов.

— Да так, ничего особенного. Только что побывал в роли Левиафана, - ответил я, повернувшись к Элен. А после, вновь взглянул на следы зубов Энкельса, расположенных неровной дугой в виде пунктиров и точек, и подумал, что, забавы ради можно перерисовать их на листок бумаги или мою же чешуйку, и узнать, что бы они значили по азбуке Морзе.


Рецензии