Купель

А кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную.

(Иоан. 4 : 14)

Исповедую едино крещение во оставление грехов.

(Православный Символ веры)



I
 

Как сложилось, что я стал христианином?

Ведь доведись мне родиться на другом конце земли, в среде иной культурной традиции, иных верований и иного духовного исторического пути, – и моя религиозная жизнь строилась бы на совершенно иных принципах, решительно непохожей была бы и структура моего сознания.

Но не бывает случайностей в мире. Из бесконечного множества нам предложен в жизни лишь единственный вариант – именно тот, который, раскрываясь этапами и моментами событий, становится в конечном счете, нашей уникальной неповторимой судьбой.

Недоверчивые агностики и скептики, мы упорно отрицаем чудеса, упуская из виду малую малость: что живем мы все внутри пульсирующей непостижимым светом таинственной сферы непрерывного всевечного чуда.

Едва доступная нашему рассудку величественная грандиозность всеокружающего чуда – чуда жизни, мысли, духовного воплощения, выводящего человека на живое личное общение и встречу в Источником, Создателем и Прародителем всего чудесного сущего – так пугающе-громадна своей вселенской бездонностью, что мы зачастую боязливо отшатываемся, пытаясь отгородиться и спрятаться от ясного определения его первичной изначальной природы.

Мы жаждем чудес, ждем их, надеемся на их спасительное вмешательство в наши жизненные обстоятельства, – и при этом остаемся слепы, глухи и бесчувственны, глядя на них в упор, видя их постоянно, ежесекундно соприкасаясь с ними и пребывая в их власти, привычно-равнодушно скользим мыслью и взглядом в пределах обыденного, не замечая и не воспринимая поразительной чудесной Первоосновы нашего мира.

Бессмысленно называть или перечислять эти чудеса. Тут ничего нельзя выделить, ибо подлинным и непревзойденным чудом является решительно всё, на что ни падет взгляд, чего ни коснется рука, не говоря уж о нас самих, сотворенных, чтобы явить в реальности образ Божий и носить в себе огненный отсвет осознанного Богопостижения.

Судьба человечества мучительна и драматична. Но, быть может, основная трагедия человеческого существования состоит именно в этой слепоглухоте к чуду, в этом недопонимании совершенства дивных миров – как бы вложенных один в другой и неразделимо сообщающихся между собою в неостановимом круговороте живительных энергий, обуславливающих сохранение и устойчивость Космо-сферы, Био-сферы, Антропо-сферы – рожденных и объятых полнотой Део-сферы – сферой Абсолюта, Живого, Всемудрого, Вселюбящего Отца.

Как знать? Быть может истинная первопричина множества заблуждений, ошибок, грехов и уклонений от предначертанной цели рода людского состоит именно в том, что всякому ребенку не внушается с самого младенчества глубинного понимание этого  чуда – как наиважнейшей сущности жизни.

Быть может, именно с такого узнавания мира и должна начинаться всякая жизненная школа и всякое начальное обучение новорожденного Homo Sapiens. С безусловного усвоения и подтверждения гениальной догадки пращура о  чудесном происхождении живой реальности.

Разумное существо, усвоившее именно такую фундаментальную первичную информацию, отождествившее самое себя – как чудо среди чудес в мире-чуде, населенном чудесными богоданными созданиями, – с первых шагов было бы научено и наставлено в  главном, сориентировано и настроено на чуткую бережность ко всему окружающему, на благоговейное любование, на поддержание некоего гармонического баланса жизнеслагающих стихий, а в результате иным был бы облик как самой личности, так и всей цивилизации, реально претворяющей Завет Любви.

Увы! Несмотря на то, что подобные идеи тысячелетия владеют умами людей, несмотря на зримые черты подобного воспитания, заложенные в этические системы культур Запада и Востока, и сегодня такие воззрения выглядят лишь как утопия неисправимых идеалистов. И в том – одно из неопровержимых доказательств того, что мир воистину "во зле лежит".

Но мир не погиб – потому что есть дети, совсем еще маленькие и, якобы, "неразумные дети" – покамест еще не уловленные и не совращенные злом мира, еще свободные от мрачного разрушительного опыта мирской "умудренности", ввергающей душу в смуту и суетность повседневной греховности, – они от рождения погружены в чувственное созерцание Чуда Бытия и тем до поры защищены от зла. Их страстная бескорыстная жадность постижения, их радостность, отзывчивость на тепло и добро, их, впоследствии уже недоступное, упоение существованием, что горит в изумленных ненасытных глазах, – подтверждают эти старые как мир мысли, многократно запечатленные в притчах и проповедях Сына Человеческого, с особенным, нежным и почтительным трепетом обращавшего Свой взор на невинных чад, владеющих Тайной Высшей Истины, ибо их непосредственная способность воспринимать Чудо мира сего – есть ярчайшее проявление Бытия Божия.

Не праведника и не мудреца, но  ребенка ставит Иисус в образец человечеству:

"Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них И сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное..."

(Матф. 18 : 2-3)


С закрытостью сердца, сердечным бесчувствием и с неразличением чуда внутри и вовне нас – сопряжено слишком многое, если не все, уводящее от Истины.

Вероятно, следствием недооценки значимости всякого Божьего проявления становится и то, что мы слишком часто либо не сознаем, либо не постигаем колоссальной значимости  собственного существования и, возможно, предопределенной мировой необходимости своего прихода в мир.

Точно также, возможно, мы недопонимаем всей мощи влияния на нас и  места нашего происхождения, места – как мистически-иррационального духовного феномена, как особого накопителя неповторимой уникальной энергии, воздействующей на нашу органику и на наше душеустройство, на весь ход нашей жизни и на все повороты судьбы.



II
 

Меж тем рождение по воле Бога всякой новой мыслящей особи, способной сердцем и духом вместить грандиозный факт Божьего Присутствия и Попечения о мире и человеке – есть одно из величайших чудес, явление вселенского значения.

Ибо то – всякий раз есть новое и новое священное таинство сотворения Адама – из праха земного и живоносного Вдохновения Господня, сотворение существа, входящего незаменимой частицей в общий неведомый нам Замысел Творца и призванного своей долгой или короткой жизнью произвести некое мировое действие, порученное и доверенное лишь ему одному.

И вот – задумаемся: что же есть этот прах, эта пыль, эта вещественная субстанция, идущая на поделку богоподобного существа и вобравшая в свои молекулы всю предысторию Мироздания, все природные законы, великий таинственный код жизни и запредельную загадку Разума, всю легендарную древность родов, возвышение, угасание и упадок племен, бесчисленные слияния кровей, неисследимые соударения мириад и мириад пылинок одухотворенной материи и корпускул высших тончайших энергий, что слагаются в подручный материал Божьего творения, в ту местную первозданную глину, в ту насыщенную особыми солями и особыми элементами пластичную смесь, из коей Господь – согласно неизъяснимому Своему Плану – ваяет каждое новое мыслящее существо – Своего нового со-трудника и со-беседника, удивительнейшее недолговечное создание, выделенное из всей Вселенной врожденным даром ощущать и видеть в незримой реальности Самого Творца, слышать Его, чтить, как Отца, вмещать разумом Чудо Завета между Богом и человеком и – Любить.

Эта зависимость человека от  места рождения – чрезвычайно тонка, важна и глубока.

Именно ею в значительной степени обуславливаются характерные черты личности или целого этноса, неповторимые особенности культурной самобытности или национального темперамента.

Именно место происхождения зачастую определяет те или иные душевные проявления индивидуума, запускает и приводит в действие сложнейшие потаенные механизмы психики.
Оно же соответственно своей природе и знаку потенциала окрашивает и религиозное чувство.

Тайна сия велика есть.
Мы не знаем с  ч е м  связана эта неуловимая, но страшно важная зависимость человеческого существования, формирующая пространственно-временное локальное поле духа и культуры – с магнитными линиями Земли, воздействием полюсов или местных аномалия, с составом воды, воздуха и почвы, спектром излучений, запахом травы, потоками частиц или скоростью дрейфа литосферных плит... Быть может, когда-нибудь пытливая вдумчивая наука откроет этот неизвестный управляющий фактор или алгоритм, но ныне кажется как бы фатально предопределенным, что то или иное национальное или духовно-религиозное образование каким-то образом явно сопряжено с данной конкретной точкой земной поверхности.

Мы принимаем это как нечто абсолютно естественное. Меж тем, в самой этой естественности нашего восприятия – не пассивная стереотипия наработанных привычных представлений, но нечто... нечто словно определенное свыше и посланное народам и отдельному человеку с неоглядной горней высоты.

Влияние этого совокупного накопленного потенциала, этого неведомого поля – нельзя ни отвергнуть, ни преуменьшить: слишком многое оказывается зависящим от его заряда и напряженности: с его воздействием во многом связаны и поведение, и миросозерцание, и традиции жителей данной области мира.

Эта связь достаточно устойчива и прослеживается на протяжении длительных отрезков времени.

Подобно стойко окрашенной нити проходит она через века, несмотря на миграции, переселения племен, с учетом трансформаций, неизбежно привносимых новыми факторами новых мест и местностей, со все новыми и новыми наслоениями и напластованиями, отчего в проявлениях личности или народа удерживается нечто специфически ему присущее, коренное, что в результате все более сложно и пестро расцвечивает многокрасочный ковер человечества.

А отсюда убежденность: конечно же, индусы, к примеру, не могли бы сложиться в подобную культурно-историческую общность ни в Европе, ни в предгорьях Кордильер, японцы никогда не сложились бы в такое национально-духовное этнообразование ни на Мадагаскаре, ни на острове Пасхи, Иисус Христос мог придти только из Галилеи и совершить заповеданное лишь там, где сие совершилось, а русское Православие могло явить себя в своем обличии лишь там, где повелел ему Бог, а вовсе не гадательный человеческий выбор язычника князя Владимира в виду Днепра на Киевских холмах.



III


Двадцать два года прожил я на земле с молитвой и Богом в сердце, строго говоря, никуда не относя себя религиозно-конфессионально. Жил – и словно кичился своей внешней свободой и независимостью от институтов веры. Церковь и церковность были не для меня: казалось невозможным и насильственно-натужным пытаться втиснуть испытываемые чувства в тесные уставные рамки канонического обряда.

Как теперь понимаю, многое, если не всё тогда шло от моего невежества, от наивной самонадеянности, самодовольства и глупой гордыни. Но к двадцати двум годам, без какого-либо "озарения", вне "духовного кризиса" или "внутреннего переворота" – я вдруг ощутил самого себя в глухом тупике или как бы в полом замкнутом и пустом герметичном кольце, по которому можно было сколько угодно бежать на месте в никуда, подобно несчастной белке, силящейся выскочить из плена своего крутящегося колеса.

Полный сил и надежд – я вдруг увидел себя словно на безлюдном обрывистом берегу, откуда глянул в жуткую бездну одиночества перед равнодушно набегавшими холодными валами времени. Дух мой вдруг утратил прежнюю опору, всякий смысл и назначение. Я судорожно заметался, неудержимо соскальзывая в бездну открывшейся призрачной мнимости бытия посреди безразличного космического вакуума. Мир нежданно предстал во всем своем очевидном абсурде бесцельности и тщете любых упований, все собралось в одну точку и пришло к распаду, уперлось в необратимость, в неизбежную безвозвратность смерти, во всепоглощающую конечность.

И самым страшным, пугающим, безжалостно загоняющим в оцепенелое лютое отчаяние – было постижение бесконечного одиночества души в мире среди таких же одиноких разъединенных существ.

Я был низвергнут и сокрушен. Разочарован в устройстве мира и бытия. Вне высшего Смысла они не имели ни значения, ни цены, ни цели.

Как при езде на велосипеде камнем, попавшим под колесо вдруг выбивает руль из рук, оставляя тебя во власти неумолимых физических законов движения и инерции, неотвратимо приводящих к падению, – так задохнулся я от сознания своей духовной неприкаянности.

Но как же так?!..
Ведь я был, без сомнения был искренне верующим человеком, не представлявшим ежеутреннего пробуждения иначе как новой встречей с Ним... молодым человеком, с раннего детства не знавшим дня без тайной проникновенной молитвы – псалма собственного сочинения, далекого текстуально от выверенных в веках канонических формул словесного обращения к Богу, однако, не иначе как по наитию свыше включавшего все элементы церковного молитвословия – покаяния, благодарения и прошения – интуитивно прочувствованные и слагавшиеся в емкие, простые и строгие по форме словесные выражения.

Нет, моя вера не была поколеблена пресловутыми "вечными вопросами". Чувство Бога – как неоспоримой надмирной Данности – осталось чистым и неприкосновенным, не затронутым едкой ржавчиной скепсиса и сомнения.

Обнажилось другое – мое собственное неопределенное положение в сфере духа, внутренняя ущербность дерзкого вызывающего "свободомыслия" перед твердынями иного, несравнимого с моим, духовного опыта, очищенного от всего случайного, от всего суетного и сиюминутно-спекулятивного... перед Ведением, которое я бессознательно отталкивал и отвергал, страшась умаления в его лучах всего, что вынес сам из пережитых стихийных откровений.

И словно кто-то внятно, наставительно и непреклонно внушал мне неслышимым шепотом: жить так, как жил я – больше нельзя, пришел час определяться, куда-то прибиваться, укротив свое строптивое ego и приобщившись к чему-то незыблемому, несокрушимому, стоящему на камне неизреченной вечной Истины. И мне открылось: таким Сверх-авторитетом в мире была лишь Церковь.

Двадцать два года прожил я тогда на свете, почти всю жизнь – с верой в душе и – совсем рядом, но все же вне Церкви, вне ее Тела, вне братства, сплоченного общим божественным пламенем. Мне приходилось довольно часто бывать в церквах, в немногих открыто действовавших тогда Домах Божиих, но долгие годы прилюдное совместное моление, размеренная упорядоченность служб – наводили на меня тоску и уныние своей неизменной залаженной монотонностью и рутинной заданностью установленного порядка.

Не скрою, признаюсь: ко всем этим людям в храме, подходящим в очередь под благословение священников, к ветхим бабусям, прикладывающимся к иконам, к редким чудаковатым юношам с полубезумными, как казалось, фанатичными одержимыми лицами... ко всему этому нарочитому внешнему действу – я не испытывал и не мог испытывать тогда ничего, кроме снисходительно-печального сожаления.

Было во всем этом, думалось мне, – нечто механическое, конвейерное, не затрагивающее глубин подлинных духовных переживаний человека, а потому страшно далекое от сути настоящей веры.   М о я  вера, думалось мне, была другой, как бы суверенно-обособленной, свободной и независимой от приниженности и внешнего подавления, от замусоленных трёшек и рублевок на блюдах, от бессмыслицы старо-славянской тарабарщины, произносимой торопливой невнятной скороговоркой... она обреталась где-то в недосягаемой вышине, в совершенном бескорыстии, в незапятнанности моей главной тайны, на которую никто не смел посягнуть – ни светский, ни клирик, ни одна душа в мире.

Я не чувствовал потребности ни учиться, ни куда-то продвигаться в этой области, не стремился углубляться в вере и расти в духе, моя вера в условиях тогдашнего жесточайшего преследования религии воинственно-безбожным режимом – была прибежищем одиночки, своим неприкосновенным сокровенным углом, незримой недоступной кельей, которую я не собирался ни выдавать чужим, ни с кем-то делить, ни покидать, ни кого-то впускать в нее. Я обретался в ней один – и мне было там хорошо одному, мало того: я даже испытывал нечто вроде гордости от сознания некой своей избранности.

Книги?..
Духовного чтения, церковных вероучительных книг я почти не знал и не брал в руки лет до шестнадцати. Истертые страницы растрепанной ветхой Библии отпугивали мрачной древностью величавых словес, содержанием далеким, чуждым и ненужным для моих ежедневных встреч с Богом, Который мог пребывать лишь в Себе Самом, над и – в отдельности от этих старинных печатных букв и архаичных выражений, от бесчисленных древнееврейских имен, утративших, думалось, какое-либо отношение к реальной жизни человечества еще тысячи лет назад...

Во всем внешне церковном – я угадывал и находил косный дух казённой системы, дух чисто земного учреждения со всем его всепроникающим, неистребимым и неизбежным человеческим, рядящимся в златотканное жреческое облачение и скрывающим под ним заурядно-мирское, то есть со всем, что присуще любой человеческой организации: с ложью, ревностью, своекорыстными интересами, завистью, властолюбием, лицемерием, хитростью, дележками и сварами ради обладания сугубо земными ценностями и дарами.

Все же именно священное – я относил исключительно к отвлеченным мистическим символам и атрибутам жреческой практики: ни Дары на Престоле, ни свечи, ни сакральные изображения не имели для меня осмысленного значения, и, в сущности, в стенах храма – я ничем не отличался от рядового приблудного любопытствующего атеиста, разве только чувством скрытого отчуждения и снисходительного превосходства над всей этой внешней ритуальной мишурой, затмевающей то, сияющее и неприкосновенное, что заключено в имени Божьем.

В чем, однако, была причина той прочной и, казалось, непреодолимой преграды, исключавшей мое живое сердечное участие в таинстве храмовой жизни?
Многое объяснено выше. Главное же, как теперь понимаю, состояло в том, что Бог и Церковь в тогдашнем моем молодо-дерзком представлении вовсе не являли целостного внутреннего единства, не смыкались, но были разделены и обособлены.

Точно также, впрочем, как и Священные тексты Писания, казались до поры до времени лишь подборками мудрых нравоучений и летописями давно канувших и растаявших древних царств, никак не связанных со мною лично и с Тем Богом, Которого я призывал на укрепление и помощь себе и своим близким.

Явно выраженного, отчетливо сформированного понятия Христа – как Сына Божия, Богочеловека и Спасителя мира, как Созиждетиля и Главы Церкви и при том – как самого близкого Друга, – во мне, уже достаточно взрослом человеке, многие годы не было и в помине.
Упорное религиозное вольнодумство не желало знать никаких ограничений и яростно боролось за свободу самовыражения. Душа различала в обряде лишь поверхностное, лишь букву культа, не доходя до прозрения сокровенного Духа, а потому рвалась уйти от "сухой теории и догмы" к соблазнительно манящим зеленым лугам самочинной свободы, еще не зная и не разумея, в чём, собственно, только и может состоять подлинная свобода верующего человека: в послушном, добровольном и радостном следовании Божьей воле.

Как совершенно ясно мне теперь, именно здесь заключалась, быть может, кардинальнейшая общая ошибка прочтения, уводящая многих и многих от блаженного лона Матери-Церкви: та ошибка, когда церковность и смирение перед Господом путают с покорностью перед человеками, олицетворяющими Церковь, а церковное служение принимают как несвободу, как ограничение воли индивида, как подавление, как сужение и ущемление личного выбора. То есть одно дело подчиниться Богу, но совсем иное – подчинение людям, и если первое чаще всего принимается как естественная и желанная данность, то есть приемлемая иерархия прав, то второе обычно вызывает безотчетный протест.

Другой вопрос, что существуют души, отвергающие подчинение как таковое кому бы то ни было вообще – закоренелые гордецы, верящие только в самих себя.

Эта ошибка, мне думается, – чрезвычайно многое объясняет психологически, ибо, напротив, – свобода верующего, живущего в слиянии с телом Церкви – безмерно расширяется, хотя при этом, конечно же, колоссально возрастает ответственность самого человека за себя и за мир.
Но люди слишком часто не хотят, боятся, норовят убежать, уклониться от ответственности. Им нужно ощущение собственной свободной воли как высшего из своих неотъемлемых органических прав.

Между тем, единственная свобода – это и есть ответственность перед Богом и перед собственной совестью – этим проявлением Бога и Божьего Закона в человеческой душе. Лишь до конца поняв, что христианство – это сознательная ответственность, которую человек добровольно и радостно принимает на себя и называет Крестом, можно придти к сущности Учения Христа. Но для этого в душе должен совершиться переворот – сродни тому, что произошел в истории человечества с момента начала Служения и Проповеди бедного молодого плотника из Назарета.

Но если это всё же действительно случается в человеческой судьбе – момент обретения Креста – становится мигом познания величайшего, ни с чем в мире не сравнимого счастья, с которым входят в душу новая сила, светлая отвага перед будущим, ясная бодрость и красота подлинно свободной полноценной жизни, когда трудности и испытания, горести и невзгоды, неизбежные в каждой судьбе, прочитываются в совершенно ином контексте и принимаются открытой душой не как удары и мучения, но как Путь к Истине, к встрече с Христом, как Дары.

Впрочем, понять все это я смог только много спустя. Лишь связав и совместив свою стихийную религиозность с определенной традицией и школой духовного опыта.

И обнаружилось замечательное! Все опасения и страхи оказались пустыми и ложными. Сердцу открылось, что если отринуть сомнения и принять Церковь в душу – без логических построений, без рационального "критического анализа" (всегда стремящегося "разъять музыку, как труп"), отбросить настороженную предубежденность и подчиниться тысячелетней мудрости этого опыта непосредственно, простодушно и безоглядно, не безрассудно, но вот именно – не мудрствуя лукаво, другими словами – если отбросить всё и просто поверить без предварительных "условий" и "оговорок", то жизнь духовного братства единомышленников, сплоченных вокруг общей Святыни – составит для человека вовсе не гнет и тяготу, не угрюмое узилище разума, придавленного непререкаемой ортодоксией догмата, канона и обряда, – но приют возвышеннейшего людского общения и созвучия в Господе, просветления и целительной радости.

Разумеется, как всякое сообщество – и это подразумевает определенный установленный порядок, регламентацию, правила и дисциплину, но дисциплину особого рода, сугубо внутреннюю, отданную на волю самого человека, а значит – исключающую внешнее унижение.

Но дорога к такому пониманию не была короткой или прямой. Необходимо было столь многое преодолеть в нестроениях собственной души, чтобы включиться в полнокровную церковную жизнь, угасив в себе прежнее сопротивление, тщеславие, самомнение и заносчивость. Многое нужное было открыть и понять, уяснить и прочувствовать в отношении Церкви – как живой развивающейся нетленной и вечной Святости, как средоточия Премудрости, как великого неостановимого духовного движения, как земного установления людей, творящих Небесную Божью волю и, наконец, как мистического Тела Христова, где каждый из людей как бы становится Его клеткой.

Тогда же – для окончательного вразумления нужен был внешний направляющий толчок, некое стороннее вмешательство, указание или совет. Мне же предоставлялось право и возможность, получив такой совет, – последовать ему или воспротивиться. От того как воспринял бы я этот руководящий импульс – без преувеличения зависела вся дальнейшая жизнь. Судьба вынесла и подвела душу к главному рубежу.

Меж тем ситуации выбора или "распутья" – не существовало. Все было предрешено. Как бы безотчетно-инстинктивно душа моя прильнула и прилепилась к русскому Православию.



IV


Как, по каким родовым нитям, по каким кровеносным сосудам приходит это? Какие гены хранят и переносят это предзнание в поколениях?

Еще не будучи ни крещен, ни научен, я, тем не менее, не помню своей руки, не знающей как бы врожденной готовности сложиться в трехперстие православного крестного знамения. Вероятно, то выказывала себя вековая наследственная память предков, пришедшая от матери – от корня калужских крестьян.

В то же время не меньше оснований имелось в родовом генотипе, чтобы питать истоки веры от далеких колен Израилевых, от сурово-величественного подземного ключа суровой религии иудейского племени.
Выдержанная в веках, как бесценное густое вино, потемневшая от древности еврейская кровь, вобравшая горький привкус неколебимого стоицизма в привычном страдании, изнывающая в мучительно-неразрешимом тысячелетнем томлении избранности-обреченности бессмертного народа, одиноко идущего к своему Богу, – по всему должна была бы иметь надо мной не меньше власти.
Но так не случилось.
Возобладала скрытая и невидимая – могучая сила места рождения.


Россия... Не лубочная, но – воистину Святая Русь – великая, трагическая и сказочно-запутанная невероятная ее история, ее таинственное значение и роль в судьбе мировой цивилизации – были мной почувствованы и бессознательно угаданы очень рано.
И все это, русское – странное, беспутное, великое, кликушеское, нелепое, святое, скоморошье, иноческое, дикое, жалкое, свирепое, все несказанно-могучее и устремленное ввысь ее дивное и ужасное – было моим, кровным, родным... – и духовно я мог принадлежать лишь всему этому, мог чувствовать себя самим собой лишь под покровом этой Благодати, лишь в тугом мучительном сплетении этой жизни и этой судьбы, лишь участником этой драмы, а, значит, думал я, и вера моя была предопределена не мной и независимо от меня задолго до мига моего зачатия и часа рождения на этой земле.




Я родился в Москве, в полуверсте от Кутафьей башни и Кремлевских соборов, и всю жизнь, предшествующую описываемым дням, интуитивно, втайне ощущал себя сыном лишь этих Храмов. Годы и годы сознание оставалось нейтральным в отношении церковной принадлежности и религиозного самоопределения, но сияющая глава Ивана Великого над Кремлем, его золотой шелом, осенявший своим сверкающим надкупольным крестом московскую землю со всем живым на ней, – с самых ранних проблесков просыпавшейся души был драгоценной частью меня самого и средоточием любви. Эта непреклонная светлая вертикаль, смотревшая во все концы неоглядного Града, подобная древнему монаху-витязю в белой ризе, поставленному на высокой поднебесной заставе стеречь мой город от вражеского набега, всегда волновала и радостно теснила сердце.

В этом очень русском чувстве – не было и быть не могло какого-то специфического аффектированного "национализма", а уж тем паче – неприятия или отвержения других вер, религий или конфессий. Было – иное, чрезвычайно тонкое, сильное и трудно определимое, глубоко иррациональное и мощное: вероятно, то говорила кровь, сказывалось воздействие во всем и повсюду растворенного незримого русского элемента, вызывавшего безошибочно-точное и острое чувствование глубочайшей духовной родственности всего, что составило место судьбы. А еще за спиной была Сибирь... детские годы в далеком таежном селе, и воздух великого российского простора, могучего безбрежного раздолья – и запах лошади и соломы за санями на снегу, и запах тины по берегам широкой сибирской реки, и паровозная гарь железных дорог, и – лица, улыбки, глаза, разноголосый человечий говор тысяч попутчиков будто навеки звучащий в ушах...

Душа знала – спасительная поддержка должна была придти от живого реального человека, чье решающее авторитетное слово стало бы замыкающим звеном в долгой запутанной цепи моих блужданий и подступов к Церкви перед подлинным обращением.

Так я чувствовал. Так было нужно мне в моем одиноком бессилии.

И самое удивительно, что человек этот в моей жизни – был, и я давно и близко знал его!



V


Навсегда останусь благодарен судьбе за то, что сие Таинство – величайшее в жизни христианина, приравниваемое к новому рождению, было совершено надо мной в сознательном возрасте. Это имело особый духовно-нравственный смысл – помимо его высшего священного содержания.

Произойди все это, как то обычно и чаще случается, – в раннем младенчестве, – и я никогда не познал бы, не сохранив в сердце и утратив навсегда, того сплава ярчайших чувств, переживаний и ощущений, которые достигли и коснулись меня тогда.

Я живу – зная как это бывает, и потому мне близок и глубоко понятен вероучительный догмат тех моих братьев во Христе от иных Церквей, которые требуют обязательного участия ясного разума и сознательной воли крещаемого человека. И поныне я бесконечно счастлив и признателен Господу, что мне дана была радость узнать и сохранить в памяти тот день.



...То было лето 1969 года. Совсем недавно мир, словно загипнотизированный, в восхищенном изумлении, замерев, как в грандиозном цирке при исполнении под куполом смертельного трюка отважными вольтижерами, следил за полетом троих американцев на Луну.

Сбылось невероятное: двое людей бродили по гористой лунной пустыне, а их товарищ кружил в корабле над лунным шаром, дожидаясь окончания миссии первых лунопроходцев. Казалось – явлено свидетельство беспредельных возможностей дерзновенного человеческого ума. Но... давая по возвращении на землю первые интервью, астронавты "Аполло-11" поведали миру, что там, глядя оттуда – на маленький голубой шар в первозданной тьме, они пребывали в непрестанной молитве... Имя Божие, Имя Христово – впервые звучало на другом небесном теле, на иной планете, и Имя Его, одновременно произносимое миллионами людей на Земле, спасительной молитвенной оболочкой окружало троицу отважных посланников рода людского. Люди на Луне молились о Земле и о всем живом, хрупком и надеющемся на ней. Земляне – взывали ко Господу об удаче и спасении Его детей, от имени человечества совершавших беспримерное.

В этом встречном потоке молитвенной энергии через пустую черную даль Космоса был явлен не только триумф человеческой цивилизации, но и новый триумф Творца, вознесшего человека к вершине поистине Библейского Деяния.

Наша тогдашняя – примитивно-тупоумная, циничная, холуйски-угодливая и завистливая пресса – как обычно гнусно корчилась и гримасничала в попытках принизить совершенное американцами. Скудость распространяемой у нас информации была беспримерна – соответственно масштабу всечеловеческого события. Однако вовсе перекрыть поток поступавших сообщений нашим информационным церберам было все же не по зубам – это выглядело бы уж слишком жалким и неприличным.

Наперекор их стараньям – мы – знали. Выискивали и находили на газетных страницах – среди обычных истошных статеек насчет мытарств тамошних безработных, пресловутой "гонки вооружений" и прочей пропагандистской туфты, загнанные в нижний угол, набранные петитом крохотные заметочки о полете "Aполло-11", слушали ночами из-под "глушилок" сообщения "Голоса Америки", "Дойче велле" и Би-Би-Си, видели постыдно-куценький телерепортажик – первый шаг Нейла Армстронга на Луне...

Помню те дни... Я ходил хмельной от восторга и... от сильнейшего волнения, от мощного чувства Божьего участия в этом великом прорыве – духовное значение и смысл происшедшего были для меня главным и совершенно очевидным. Этой миссией род человеческий призывался к новому осознанию всеобщего единства, единства – сметающего все условные разделяющие перегородки разобщенности, единства, имеющего столько имен и – одно, всеобщее, неделимое, всесопрягающее значение Всемудрой Благой Вести. И я чувствовал небывало остро необходимость привести себя к этой цельности, примкнуть к этому нерасчленимому духовному Телу.

Августовскими вечерами я сидел в нашем садике посреди обширного двора и неотрывно смотрел в небо, помаленьку темневшее и наполнявшееся звездами. Из-за крыш поднималась Луна – самая обыкновенная, привычная Луна, на которой сейчас были люди – и это как-то не укладывалось в голове, что вот сейчас... там... они... За раскрытыми окнами домов шла жизнь, звучали голоса дикторов в телевизорах, слышался смех, музыка...
Мое напряженное сосредоточенное ожидание росло и углублялось, когда вдруг в один из вечеров перед моим мысленным взором вспыхнула, словно осветившись солнцем, и обозначилась единственная возможная дорога, а в конце ее – ответ, решение, выход, а, главное, – тот человек, которого так ждала и звала на подмогу заплутавшая, потерявшаяся душа.

Была же та дорога на удивление коротка: она вела к концу спуска нашего Теплого переулка у Комсомольского проспекта, где на углу за оградой стояла прекрасная, как весенний праздник Христова Воскресения, нарядная и веселая белая Николо-Хамовническая Церковь. Ходу до нее было минуты три. И, словно согнанный с места порывом ветра, я кинулся к ней мимо светящихся окон по вечернему переулку. Лишь бы он был там в этот вечер, лишь бы совпало так, лишь бы встретить его глаза...


VI


Краем уха, смутно и приглушенно, будто отзвуком сторонних разговоров, я слышал о нем еще задолго до того, как узнал и увидел воочию. И от слышанного – почему-то становилось тепло и спокойно-ласково в груди.

И вот однажды, юношей лет пятнадцати, увидел поднимающегося по нашей лестнице высокого, очень стройного статного человека – молодое, доброе и мягкое бородатое лицо и – невиданной, воистину – слёзной чистоты, удивленно-наивные навыкате глаза. Впрочем, лицо и глаза я увидел секундой позже: взгляд привлекло другое – край длинной, до земли белоснежной одежды необычного покроя... помню краткий миг восприятия этой фигуры – как врача "неотложки", идущего по вызову, но душа тотчас же угадала подлинное его служение. В его руке был маленький кожаный саквояжик, по лестнице он поднимался легко, чуть приподымая полу белого подрясника, и на повороте лестничного марша наши взгляды на миг встретились – я смотрел на него снизу вверх через прутья перильной решетки, он – сверху, и это короткое мгновение навсегда запечатлелось во мне. Он чуть поклонился в приветствии, я в растерянности, наверно, тоже кивнул неловко, залитый светом его доверчивых глаз...

Как потом узнал, этот человек и звался отцом Леонидом, Леонидом Александровичем Гайдукевичем, и был он священником-настоятелем  нашей церкви. И в тот день он и шел, как лекарь, – исцелять и поднимать в духе отчаявшуюся, теряющую разум женщину. Ему было в ту пору чуть больше тридцати, незадолго перед тем он овдовел, потеряв свою, как толковали старушки на лавочках, милую и кроткую супругу-матушку. На руках его остались двое маленьких детей – мальчик и девочка, и отец Леонид, никому не передоверяя, сам выхаживал, поднимал и воспитывал их. Это казалось трогательным и... возвышенно-романтичным, да, впрочем, если не уступать цинизму мира сего, по сути так оно и было в действительности. И еще: по интонации разговоров, по словам уважения и умиленной нежности можно было догадаться как любим этот молодой батюшка своим прихожанам, и что горькая судьба вдовца окружает его грустным сокровенно теплящимся светом...
Лицо на лестнице вмиг подтвердило все слышанное. Добрый внимательный взгляд – будто прямо из сердца – незабываемо коснулся мальчишечьей души. И... быть может только благодаря этому лицу и выражению его глаз – спустя недолгое время я вдруг пришел в церковь, потом – пришел снова, потом заглянул опять... стал заходить – несмотря на реальный риск грубого наглого вмешательства всевидящих и всезамечающих, повсюду растворенных бдительных государственных человеков, имевших специальностью препятствовать "тлетворному" влиянию Церкви на нестойкие молодые души.

Я приходил поначалу под своды старого храма не молиться, а как бы проникнуться этим запахом древности, наполниться сладким дыханием курящегося ладана в кадиле, словно чтобы вновь и вновь пережить некую невыразимую высокую удрученность, некое томяще прекрасное, неизъяснимо зовущее куда-то беспокойство... О храмовой молитве тогда и речи быть не могло: перед иконами мной неизменно овладевала странная оцепенелая скованность души и тела, я стоял, одеревенев, – и будто мучительно пытался вслушаться в некие неслышимые слова – и ничего не слышал. По совпадению случалось так, что почти всегда я оказывался в храме в те дни, когда служил в алтаре, пел с амвона, исповедовал или отпевал о.Леонид.

В те глухие года юное лицо в толпе верующих было редкостью, причем редкостью – приметной; я понял, что этот молодой священник запомнил меня, но подойти к нему не смел, боялся тут же растерять слова, а он, проходя мимо или служа Литургию, нередко мельком поглядывал на странного худого отрока, недвижно внимавшего непонятным словам и прозрачно-скорбному тоненькому пению старушечье хора на клиросе.

Но вот однажды, подозвав, он сам заговорил со мной. Вблизи голос его казался тихим, он был белорус, и белорусский выговор отчетливо ощущался в его речи. Увы, я не запомнил его первых слов. Наверно то были вопросы: из разговора я узнал, что он знаком, оказывается, с моей матерью, что она бывает в храме и беседует с ним; по воле Божьей она приняла крещение тайно в камере Бутырской тюрьмы в 1949 году от такой же безвинной арестантки – пожилой игуменьи одной из разгромленных женских обителей, и крестильным крестом мамы был крест, вылепленный их тюремного хлеба, – долгие годы она носила его в ладанке на груди, пока, окаменелый, он не рассыпался в пыль.

Мы говорили с о. Леонидом – и внезапно между нами возникла необыкновенная близость глубокого сопонимания и доверия. Казалось, для него не существовало дистанции и разницы возрастов, знаний и положений, в том, что он говорил, не было докучного назидания старшего, тем более – пастыря, осененного благодатью священства. Он был удивительно прост, открыт, доступен, главное же – бесконечно внимателен и человечен, и в том, думаю, и состояла подлинность и сила его служения Истине Христа. Словами, мыслями, движениями, одушевленным взглядом на каждого он, казалось, постоянно утверждал исконное равенство всех смертных перед Спасителем и Его правдой, и это спокойно-уважительное внимание к жизни души всякого человека поднимало и укрепляло, наделяло особо значимостью каждого, пришедшего в Дом Божий, и именно эта ясная, благородная непритязательность простоты делала общение с ним глубоко естественным, возвышенно поучительным и сердечным.

Он ни в чем не наставлял, не призывал, не учил.
В крайнем случае – только осторожно и бережно советовал.
Он ждал от самого человека его собственного духовного труда, собственных усилий и открытий, он возлагал на душу только надежды и молился, и именно такая форма духовного руководства, высокая и серьезная, лишенная и налета косного начетнического педантизма, сухой, жесткой предписывающей требовательности начальствующего над подчиненным – навсегда сделалась для меня некой отправной точкой, своеобразным эталоном и идеалом общения священнослужителя и мирянина.

Понятно, что такая встреча, такое первое тесное соприкосновение с человеком Церкви не могли остаться без важных последствий. Главное же, что это созвучие наложило отпечаток на душевную связь со всем Православным обрядом, и понятно, почему именно таких, подобных о.Леониду, внутренне свободных, открытых, не зашоренных, не зажатых в тисках догмы и мертвой буквы, в высоком смысле широко и бесстрашно мыслящих и добрых людей из среды духовенства – впоследствии всегда ждала, искала и надеялась встретить душа.

Отмечу здесь же, что впоследствии встретилось в моей судьбе таких священнослужителей на удивление много для одной человеческой жизни и тех условий, в которых принуждена была десятилетия находиться наша измученная, измордованная безбожниками, Церковь. Это можно было бы приписать простому везению, удачливости или случаю, но я предпочел бы считать это закономерностью, подтверждающей несокрушимую стойкость православного церковного духа в России.

Да, встречались, конечно, и равнодушные священники, и недалекие, и ограниченные, и откровенно недобрые, алчные и хищные люди, не говоря уж об обыкновенных равнодушных чиновниках в рясах. Как и повсюду – были и такие, и это немудрено. Но я знаю, помню, вижу перед собой поистине замечательные лица, прекрасные чистые глаза удивительных пастырей, встреченных в разных местах земли, и, в самом деле, в каждом из них было нечто, роднившее их с о.Леонидом – независимостью их духовного взгляда на веру, Церковь, человеческую личность и Божий мир.

Нет, это не казалось, не было иллюзией пристрастия.
Именно вокруг таких водителей и попечителей душ собирались и сплачивались люди, горячо билась пытливая мысль, и – без шума, неброско, но твердо сохранялась и цвела настоящая христианская жизнь – не экзальтированная, не показная, без малейшей примеси фанатизма и фарисейства, утверждаемая не только символикой обряда, но сердечной, чуждой позы, дружбой и любовью.

Наши встречи и беседы по окончании служб в приделах церкви святого Николая Чудотворца в Хамовниках стали довольно частыми и регулярными. Они сделались необходимы мне, как глоток свежей воды для жизни. Доныне вспоминаю их как драгоценные моменты судьбы, полные света и добра, размышлений, споров, вопросов и ответов, помню его милую радостную улыбку и чувство постоянного незримого присутствия Того, Чьим проповедником и споспешником на земле призван был быть о.Леонид.
Через общение с этим внешне простоватым молодым человеком, в самом его облике – то в облачении православного иерея, то в обыкновенном строгом цивильном костюме – мне открывались новые сферы и пространства духовного знания, их неоглядность и безграничность. Бог, Вера и Церковь в моем представлении постепенно сходились к одной точке, к неразделимости Их Сущностей. И главным в этой перемене моего мировоззрения была личность самого о.Леонида – терпимого, мягкого, все понимающего и самозабвенно любящего Христа.

Он был всецело отдан своим трудам, своему поприщу и служению, своему важному деланию, забиравшему все время и все силы, и в то же время он был так далек от жесткого схематизма мышления, нередко встречающегося среди его сословия: в нем была готовность услышать, вдуматься, вникнуть, принять или отвергнуть иное суждение – но только не отмахнуться, не отгородиться дежурным штампом расхожего благочестия, не пренебречь, снисходительно улыбнувшись, чужим чуждым доводом или еретической околесицей шестнадцатилетнего полемиста.

Теперь я знаю, что объяснялось это предельно просто.

Будучи образованным, многознающим человеком, о.Леонид не стремился ни в чем возвыситься над другим или самоутвердиться – ни “продвинутостью”, ни знаниями, потому что никогда не забывал и не отступал от сакрального ядра христианского вероисповедания – то есть по мере сил держался Заповедей Нагорной проповеди и призыва не прятать свой светильник, а давать ему светить всем в доме – и только в том была его радость, его внутренняя твердость и сила.

Наше взаимное доверие росло.

Потихоньку, ненавязчиво от стал украдкой давать мне читать запрещенные и крамольные по тем временам привозные и старые дореволюционные книги... От него я впервые услышал имена Бердяева, Федотова, Флоренского, Паскаля... не Паскаля "закона" из учебника физики, а Паскаля "Мыслей" – христианина-Паскаля, вручившего себя Богу в карете, летящей с кручи в пропасть в Альпах...

Наши отношения крепли, обретали новые оттенки, но ни разу он не призвал меня, ни разу не поторопил совершить главное Таинство. Он – ждал. И в этом неспешном взаимном сближении прошло свыше шести лет.



VII


К нему-то и бежал я тем августовским вечером по темному переулку мимо кирпичных корпусов шелкоткацкой фабрики имени Розы Люксембург, где за светящимися зарешеченными окнами метались и сновали между бешено стучащими станками и бесчисленными белыми нитями изможденные серолицые женщины социализма. Я бежал, будто за мной гнались, бежал, будто боясь не успеть и опоздать, бежал, зная, что иного пути – уже нет, нет ни выхода иного, ни выбора, а есть и предначертано только это, и что дальнейшая жизнь в отрыве от этого светлого таинственного Тела – невозможна, не нужна и лишена смысла.

Храм стоял в полумраке, в глубине за оградой и старыми деревьями – одно из чудеснейших творений русской души – величественный и легкий, как резная расписная белая игрушка, – в сумраке вечера он был погружен в безмолвную задумчивость. Пять глав, пять золотых куполов тускло светились в густой синеве неба, и большой ажурный, затейливо увитый орнаментальной канителью крест над маковкой центрального купола, казалось, непобедимо плыл через время на фоне бегущих облаков... И все это – странно волнующее, безмерно-огромное, не поддающееся осмыслению – властно вбирало меня в себя, вводило в какую-то совсем другую, новую жизнь, стоящую выше всех сомнений, выше логики и страха.

Вечер выдался уже по-осеннему холодным, а внутри храма было тепло и дымно от ладана и сотен потрескивающих свечей. Золотистая мгла стояла в пространствах притвора и приделов, в свое, неведомое и неземное неотрывно вглядывались святые лики на иконах, завершалась вечерня, старушек-прихожанок было немного, из алтаря слышался знакомый голос, и негромко выводили песнь на клиросе, а я все ходил и ходил по храму из угла в угол, ходил, опустив голову и впиваясь глазами в широкие выщербленные серые квадраты каменного пола. И эти плиты под ногами – такие же древние, как сам храм, по которым прошли поколения и поколения – наполняли меня чувством вечного, нерасторжимого и неумирающего сродства с каждой великой и малой душой, ступавшей здесь – и пятьдесят, и сто, и двести, и триста лет назад...

И все они были соединены, все связаны, все сплавлены в огромное, неугасимо светящееся Целое... все были сораспяты друг другу и Христу единым Крестом высшей общности веры и надежды, все они невидимо собрались и были здесь, в этом безгранично расширившимся церковном зале, где разом совершались все службы и требы жизни: крещения, отпевания, венчания, пострижения, рукоположения во диаконы и иереи, и где сотни, тысячи тысяч душ с просветленным, очищенным от грехов сердцем причастились Святых Таин... Я видел их... ощущал их тепло и дыхания, я ходил и ходил, благоговейно касаясь подошвами каждого каменного квадрата, все сильней постигая совершающуюся неизбежную предопределенность своего прихода и радостно-покорного подчинения Вышнему Указанию.

Служба кончилась, отошла, угасло паникадило в вышине купольного свода, о.Леонид, протягивая крест, давал благословение. Я подошел последним, когда уже почти никого не оставалось в церкви, и старушки-прислужницы гасили свечи. Наш разговор был предельно короток – он услышал и понял меня с полуслова и назначил час. Он не удивился, лишь спросил, ощущаю ли я себя вполне готовым. Я не знал, как ответить, да и нужно ли отвечать: всем моим существом завладела неоспоримая, безотлагательная необходимость. Он отдал нужные распоряжения: что взять с собой, как приготовиться духовно и телесно. Мы знали оба без слов, что назначенное на завтра, на одиннадцать часов утра, – должно остаться втайне от светских советских властей.



...Это совершилось в маленькой комнатке – импровизированной крестильне. За окном стоял ясный белый день, и мы были вдвоем у окон и небольшой серебряной купели, наполненной водой. Все существо мое пребывало как бы в отстранении ото всего внешнего, дух до конца предался Таинственному, что развертывалось будто во всем бесконечном космосе, заполнившем тесные объемы крохотного храмового помещения.

Нет... вряд ли можно описать и передать словами владевшее мной состояние... Перед мысленным взором неслись миры, волны голубых облаков, бездны потусторонних пространств, где не было ничего, кроме потоков неведомой горячей Энергии, что струились через застывшее время и где едва различимый крохотный человечек удостаивался непостижимого загадочного приобщения Высшему, Вечному и не имеющему пределов.

Оборотившись ко мне спиной, отец Леонид читал молитвы – тысячелетние священные тексты были как бы самой сущностью бессмертной жизни и этим вневременным током космоса, что лился и лился из окна белым светом неба, светом свечи у воды на серебре купели... Вода стояла гладко – лишь чуть колебалась, и отражение свечи мягко изгибалось на поверхности... Напряженный, как струна, – я внимал молитвам, и словно каждое славянское слово вонзалось в меня стрелой внятного, открытого Смысла...

–  Отрицаешься ли сатаны, и всех дел его, и всех аггел его, и всего служения его, и всей гордыни его?..
–  Отрицаюсь!.. – восклицал я.
–  Отрицаешься ли сатаны, и всех дел его, и всех аггел его..
–  Отрицаюсь!..
–  Отрицаешься ли сатаны?!!..
–  Отрицаюсь!..

Согласно чину Таинства, отвернувшись от икон и глядя в черноту Ада, я от души плевал на врага человеческого, когда вдруг кто-то яростно застучал, заколотил в запертую дверь крестильни. До сих пор жива во мне память о внезапном ужасе, что тотчас сменился радостным победным презрением – как было не понять и не догадаться –  к т о  в такой миг и при таких словах нагло рвался помешать происходящему и – не был впущен?!..

Отец Леонид был строг и взволнован: и в нем ощущалась внутренняя торжественность перед той Силой, Которой он служил в этот час, вводя в братство еще одного человека, исповедающего Христа. Мое строптивое своевольное себялюбивое "я" на глазах истаивало, растворялось... В том не было нарочитого самоумаления, но было осознание истинности и единственности уготованного и занимаемого перед Богом и людьми незаменимого места новорожденной души. Все былое – тщеславное, самодовольное, жалкое – на глазах сжималось в ничто, оно было столь ничтожно, столь смешно и бедно перед мощью неба, молитвой, свечой и водой, вобравшей Святость Креста... Надо было отречься от всего прошлого, от всего, что сковывало дух и сердце, замыкая на человеческом, отречься во Имя Божье, во имя сверхполного, напояющего жизнь жизнью, Начала Начал.

Чудилось – невидимые силы приподымают и несут, отрывают от пола маленькой церковной горницы, поддерживают и возносят над самим собой, над телесным обличьем, остающимся на земле. А плоть моя пребывала в купели...

–  Присядьте... – раздался голос в вышине.

И в тот же миг на голову мне полилась вода, – и это мгновение стало самым ярким во всей жизни: словно полился огонь и слепящий нездешний свет озарил всего меня изнутри, вся духовная и тварная моя сущность предалась этому чувству, когда будто жидкий пламень заполнил меня без остатка, разлился в душе чувством невероятного, неизъяснимого потрясения счастья...
Это – было несравнимо ни с чем, не похоже ни на что.
Это – было равно страшно и прекрасно мощью испытываемого ликования, которое обожгло и просветило душу на все времена...

Я задохнулся, зажмурил глаза, каждой клеткой вбирая это чувство слияния с пламенем, когда через голову на шею мне скользнула тонкая голубая тесьма с крестиком.
Пришло. Совершилось.

А отец Леонид уже читал новые, другие молитвы, молитвы-напутствия вступившему в Церковь... и на груди моей был маленький серебряный крест – старинный, с распятием над черепом Адама – работы неведомой кустарной литейной мастерской прошлого века, с мельчайшими рельефными серебряными буковками на обратной стороне:

"ДА ВОСКРЕСНЕТЪ БОГЪ, И РАЗЫДУТСЯ ВРАЗИ ЕГО..."

–  Вот... – растроганно говорил о.Леонид, обнимая и целуя меня – еще ошеломленного этим чувством воспламенения в сердце несравненного огня, – поздравляю вас... этот крестик от меня в подарок... Носите всегда...

Обнаженный и мокрый – я смотрел на него, на белое летнее небо в окне, небо семнадцатого августа шестьдесят девятого года, на крестик, на воду в серебряной купели с мятыми боками и снова – на него, на его светлое, взволнованно-радостное, улыбающееся лицо в каштановой бороде, а в памяти еще звучали слова Символа веры и напутственной молитвы, величавшей новообращенного человека "новым воином войска Христова".

Отныне предстояла новая жизнь, новое бытие за новой гранью моего конечного земного существования – с этими каплями священных иорданских вод, навеки впитавшихся в плоть, с Крестом Спасения, Покаяния и Искупления на шее у сердца, с благодарной памятью об этом утре, за которое теперь надлежало воздать и отплатить Отцу, Сыну и Святому Духу – всей последующей чистой и верной службой жизни – наперекор всему в жестоком обезбоженном мире обезбоженной страны.


Лето 1991 года


Рецензии
Благодарю, Феликс.

Ваша "Купель" - искреннее повествование о той части пути, который пройдет Вами.
Но это только часть Вашего Земного пути.

Если не возражаете, поговорим после Вашего ответа на мое частное письмо, которое я отправил через этот сайт.

проф. Александр Данилов, друг юности Ефима Зубкова,
исследователь резонансно-волновых аква-радио-свойств воды.
Санкт Петербург

ник на сайте: alextada

Александр Данилов 4   06.12.2016 15:47     Заявить о нарушении
Уважаемый Александр Данилов!
Благодарю Вас за Ваш тёплый добрый отзыв о моем рассказе "Купель".
Я был болен и не имел возможности знакомиться с поступающими отзывами на свою прозу, так что отвечаю вам вот с такими опозданием, простите!
К сожалению, почтовый сервер данного сайта не всегда функционирует нормально.
Я не получил Вашего письма.
Перешлите мне это письмо непосредственно на мой e-mail: fel318@mail.ru

Всего Вам самого доброго!

Ваш Феликс Ветров

Феликс Ветров   10.02.2017 20:24   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.