Тяжелые минуты
Вышли мы очень рано. Так рано, что еще тени ночной мглы не до конца покинули синеющий воздух наступающего дня. Прохлада и сырость неприятно касались кожи, которую едва удалось покрыть приличной одеждой. Мы ведь спешили; чем раньше выходишь из дома, тем лучше. Мы давно это заметили: я и мой неведомый спутник; то ли тень моя, то ли второе мое Я, то ли тяжкий след моей непрожитой жизни… Не знаю. Но это не важно. Всегда мы чувствовали одно и то же в это благодатное время, время наступавшей утренней зари. Больший поток неиспорченной жизни входит светом невинной радости и горе прошедших дней не так сильно ранит и тревожит душу. Целебная сила утренней свежести равна шуму зимней вьюги или пенью иволги в глубине лесного мрака.
Было непонятно, какое время года сейчас на дворе. Как дети, мы наслаждались темными проталинами чуть подмерзшей воды, причудливыми пятнами, расползавшимися по влажной земле. В них мы видели странные и загадочные фигуры диковинных существ, напоминавших отчасти зверей, отчасти цветы, отчасти геометрические неправильные фигуры. Они переплетались в своих чудовищно-сладострастных объятьях, образуя невероятные конфигурации форм, линий и соцветий, которым мог бы позавидовать любой мало-мальски даровитый художник или поэт. Когда же взгляд поднимался вверх и упирался в сероватую синеву хмурого неба, то это не сдерживало восторженный порыв фантазии, которая безудержно стремилась в светлую лазурь вечности. Невзначай пролетевшая птица разрушала унылую статику природы, чья хмурая серость могла возбудить действительное уныние, особенно после плохо проведенной ночи.
В общем, мы были свежи и бодры, собираясь проделать свое очередное кругосветное путешествие в пределах нашего двора. Мы взяли курс на кладбище, которое было единственным местом, походившим на парк. Мертвые склепы каменных домов теряли свою мертвящую силу в живительных тропинках этого древнего кладбища, давно превратившегося в удивительную лакуну, сочетавшую привычную тишину потустороннего мира и робкое дыхание вечно-живой жизни, странным образом именно в этом месте проявлявшую себя особенно мощно и властно. Здесь было всегда пустынно, поскольку людская молва, запуганная бесконечной вереницей суеверий, не пускала здравый смысл совершать прогулки в тех местах, которые были не предназначены, по их мнению, для жизни. Но именно здесь, в этой страшной для обыденности пустоте мертвого мира, и сияла какая-то неведомая легкость неувядающей его юности.
Редкие прохожие, чьи невыразительные лица с нестираемой печатью вековечной заботы, встречавшиеся по пути, не смущали таинственного очарования уже ускользавшего утра, грозящего вот-вот перерасти в приторно-однообразный день с его привычными тяготами, заботами и лишениями. Мы ловили последние мгновения молчаливой радости, которая так беспечно и беззаботно посещает наш свет строго в одно и то же время, одаривая незаслуженной благодатью тружеников мира сего, намекая как бы на то счастье, которое дивной птицей безумно-манящей красоты, время от времени пролетает над жилищем обездолено-сиротливых скитальцев бытия.
Но мы не чувствовали себя в ту удивительную минуту скитальцами. Нас поразила утренняя тишина. Утренняя тишина – это особая музыка мира, это особое созвучье отступающего в неимоверную тень ночного мрака и грядущей пустоты дневной суеты. Утро – это точка встречи, пересечение двух миров – света и мрака, тишины и гула, забвения и маяты. Блажен тот, кто может вынести ослепительный блеск утренней зари, не проронив при этом ни одного пустого слова восторга или безумья. Мы стояли в глубине покоя свежего дыхания земли, предавшись сладостным мечтам о невероятно счастливом и безмятежном будущем, которое непременно должно наступить, принеся с собой розовый букет душистого чая, которым мы могли бы наполнить наши нестареющие в чаду и мгле этого мира души.
В то утро не произошло ничего особенного. Ничего особенного с точки зрения стояния мирового бытия на одном и том же месте, в одной и той же точке неизвестного времени-пространства, которую иногда почему-то называют историей. С личностной же перспективы, которая всегда подмечает всяческие нюансы, граничащие с нелепицей, кое-что значительное все же произошло. Как обычно по дороге на кладбище, мы с моим неведомым спутником прошлись вдоль тенистой аллеи, которая в это несолнечное утро была как-то странно пуста и безлюдна. Словно сама безжизненность опустила свои темные крылья на несчастных обитателей мира, придавив их легкой бесперспективностью дальнейшего существования. Откуда-то сверху раздался глухой и раскатистый гул, в давящем шуме которого неявно послышалось: «всеобщее коленопреклонение».
Мы вздрогнули, поразившись необычности этого звукового видения. Однако, продолжили свое шествие, твердо решив исполнить все свои намерения. Среди однообразной шеренги серо-унылых домов, застывших в своей похоронной церемониальности, почему-то выделился один, зловеще блеснув тенью беды, свершившейся в нем накануне. Я вспомнил, как долго не гас желтый свет в одном из окон этого дома, который располагался прямо напротив наших, однако все же в некотором отдалении. Помню, как долгими зимними вечерами, под убаюкивающие звуки чуть слышной вьюги, я часами смотрел на этот свет, рождавший в моей душе одновременно страх и тревогу. Но мне почему-то сладостно было это смотрение, возбуждавшее в душе самые невероятные картины случившегося. Но только одинокий желтый свет на фоне ночного мрака был ответом на мою распалившуюся и безумную фантазию.
Неведомая сила стремления к чужому горю властно и безумно потянула нас к этому дому, к одному полуоткрытому подъезду, из которого выкатилась тьма пронзительного несчастья. Постояв минуту в странном оцепенении, окинув взором окружающую нас вереницу домов и деревьев, мы вдруг подумали о том, что люди постоянно умирают в этих домах, с печальной периодичностью какого-то никому неведомого закона. Каменное обиталище людей как склеп, в котором заживо погребены все людские надежды на тихую радость и безмятежно-спокойную жизнь. Каменный муравейник, в котором все по полочкам разложено, все упорядоченно и превращено в размеренно-бессмысленное существование.
Но разве лучше умирать на природе под умиротворяющий шелест лесных деревьев и безмятежное щебетанье лесных птиц?
Но в домах как-то особенно отвратно. Эти проклятые дома-гробы, в которых безумные влачат бесцельные дни свои, то радуясь и веселясь, то плача и рыдая…. Какой-то пьяный нищий в рваном пиджаке промелькнул в сером сумраке подвала, к которому мы неожиданно для себя подошли в ту действительно трудную минуту нашей жизни. Этот нищий как-то жалобно свернулся в комок и заскулил пронзительно-тоскливо, что мы подумали, что это кошка. Присмотревшись, мы увидели, что это все же человек; он плакал, судорожно сглатывая слюну и протягивая к нам свою лихорадочно дрожащую руку. Он хотел пить, вероятно, есть, может быть просто поговорить. С отвращением мы ударили этого мерзавца прямо в рот, в кровь разбив и без того опухшие от голода его желто-синие губы. Он странно покривился, бросив на нас последний взгляд мольбы и покаяния, которое мы с жестоко-сладострастным наслаждением отвергли, чем обрекли его на вечную гибель людского непрощения.
Когда мы обыскали карманы его бездыханного тела, то среди крошек хлеба, мелочи, скомканных бумажек неизвестного происхождения, и прочей тошнотворной дряни, мы нашли кусочек цветной фотографии, с которой на нас заструился свет вечно-неувядающего детства. Реальность слегка потеряла свои привычные очертания, но, собравшись с силами, мы умудрились предать это тело земле, совершив над ним быстрый обряд захоронения. Поймав двух испуганных старушек, которые шли за хлебом и молоком, мы заставили их читать псалтырь по умершему, тем самым, ускользнув неузнанными никем и никогда.
Когда мы вышли из этой хмурой мглы сырого подвала, в котором провели ни много ни мало три дня, то мы с радостью стряхнули с себя сладковатый запах разлагающегося неомытого и неотпетого тела. Как легко и хорошо было видеть даже серую мглу этого непроходящего утра.
Мы забыли о цели нашего утреннего шествия, подпав во власть сковывающей тоски, которая тлилась над скорбной тишиной утренней мглы, создаваемой равномерными звуками плача по умершему человеку. Даже пение утренних птиц, всегда такое бодрящее и трезвящее не могло разомкнуть ужас каменного горя человеческих домов, в которых непрерывно свершается одно и то же. В нас родился протест, что-то наподобие праведного гнева; но мы не могли разрушить каменные стены неприступного существования.
Я вспомнил, как вчера в полдень около этого места собралась кучка людей, похожих на черных воронов, слетевшихся на страшную добычу. Всегда понятно, зачем собираются эти люди. Страстное желание заглянуть поближе и поглубже в стальные глаза мировой неправды странным образом сближает смертных, которые что ли сообща хотят вынести и пережить весь этот смрад постоянно распадающейся жизни. Боль привычного равнодушия слегка кольнула мое уже наполовину помертвевшее сердце, однако чувство живой скорби пробудило какую-то радостную надежду. Быстро осознав, что произошло что-то страшное, я развернулся и направился в противоположную строну, встретив на пути раздавленного голубя.
Зрелище мерзкого надругательства над живым существом, ставшее таким привычным и обычным на наших праздничных улицах, заставило меня остановиться на несколько минут и пристальнее вглядеться в кровавое месиво несчастного создания, явно предназначенного не для того, чтобы окончить свое существование столь неоднозначным образом. Прежде чем я очнулся от чар мертвого тела, я почувствовал на себе чей-то любопытно-тяжелый взгляд, который словно стальная дрель вонзился в мой затылок, достигнув какого-то последнего предела терпения. Я увидел перед собой изумленно-похотливый взгляд старика, который был тяжело болен и которому, по-видимому, оставалось жить всего несколько недель. Глубокая одышка, в которой явно прослушивался стон смертельно больных органов, выдавал его с головой. Он никак не мог уже спрятать свой близкий конец.
Старик смотрел с той степенью наивности на мою склоненную над мертвой птицей голову, что меня передернуло странное чувство, родившееся внезапно в стремительно пустеющей душе. Смущенный его наглостью, я хотел было толкнуть этого престарелого наглеца, раздавать, растоптать этого, видимо бездарно прожившего жизнь старца, плотоядного насекомого, кровавого паука, теперь мстящего всему миру неизвестно за что… всему молодому, радостному и здоровому. Сколько подлости и низости отразилось в его любопытном взгляде! Сколько ненависти ко всему высокому и прекрасному! Но чувство внезапного сострадания парализовало мою злую волю, когда я увидел, как на глаза старика навернулась капля крови, в черном отражении которой я увидел немую скорбь вселенной и безответный упрек неведомому творцу. Я вынул золотую монету и судорожным движением вогнал ее в неуспевшую опомниться руку.
Да разве он виноват, что прожил такую вот жизнь, совершенно обычную жизнь обычного человека, в которой умирают люди и голуби? Разве человек виновен в своем существовании? Я вдруг понял, что, убив этого старика, я совершил бы более чудовищное преступление, чем тот неведомый злодей, задушивший молодую девушку, над чьим бездыханно-нерожавшим еще телом билась в безумном приступе яростной скорби ее несчастная мать в глухой черноте страшного подъезда, из которого молча стали выходить какие-то люди, держа в руках странные предметы, явно не предназначенные для жизни. Мне захотелось крикнуть в небо и бежать.
Но разве может кончиться то, что еще и не начиналось, подумал я, решив развеять навалившуюся на меня непереносимую тоску, зайдя в первую попавшуюся забегаловку, где моментально мы облегчились, приняв солидно непривычную порцию спиртного. Тут я заметил, что мое существо постоянно двоится – то я ощущаю себя самим собой, то все время со мной этот неразлучный спутник. Вначале, мы вроде бы успокоились, почувствовав сладостно-расслабляющее действие волшебной жидкости на внутренние органы нашего тела, которое плавно перешло в одурманенную душу, растворив в мареве синеватой мглы появившиеся невзгоды. Стали казаться привлекательными лица незнакомых нам девиц, чье вызывающее поведение раскрепощало парализованную страхом и несчастьем волю. Пенье дешевой певички показалось сладкозвучным пением сирены; умиротворение и слезливая безмятежность окружили мой ум, отодвинув в глубину сознания, терзавшие меня картины увиденного, свершенного и пережитого.
Появилась нагловатая развязанность, захотелось совершать прекрасные и безумные поступки, писать прекрасные стихи, сочинять удивительную музыку, совершать глубочайшие открытия, постигать непостижимые глубины мироздания, удивляя мир своей добротой и гениальностью. Но действие волшебного напитка оказалось недолговечным; протрезвев достаточно быстро, я вспомнил тот зловещий подъезд и этих людей-воронов, собравшихся посудачить вокруг чужого горя. Моментально я оказался у этого подъезда. Но только одинокий лай собаки, доносившийся с верхних этажей дома, был единственным ответом не все мои недоумения. Я подумал, о том, как страшна и прекрасна жизнь, жизнь, в которой рубиновый цвет тяжелой смерти переплетается с невероятной легкостью голубой лазури небес, и в которой невинная улыбка младенца стирает преступную печаль морщин, раковой опухолью покрывающей с годами лицо всякого живущего и уходящего. Я понял, что вой собаки, доносившийся из подъезда, был единственной реальной реальностью в тот момент, которому ни одна наука не смогла бы подобрать точного названия.
…И вот оно, то самое утро, прекрасное утро наступающего дня, с которого мы и начали свое повествование, повествование, не имеющее ни цели, ни смысла, ни значения. Пустота данного повествования равна пустоте жизни, в бессмысленно-равномерных чередованиях которой все больше и больше раскрывается черная бездна, которую я однажды увидел в соседском дворе, еще, будучи ребенком. Там была какая-то незатейливая стройка, копошились люди, стоял гвалт машин и человеческих голосов. Детское внимание привлекала всякая всячь; и вдруг, совершенно неожиданно для сознания ребенка, оно сосредоточилось, напряглось, сконцентрировалось, моментально вобрав в себя всю взрослую мудрость понимания, вокруг темной точки на земле. Подбежав к ней и торопливо заглянув в ее глубокую расщелину, я был моментально отринут, словно какой-то взгляд страшного незнакомца пронзил меня и заставил трепетать и в безумной лихорадке провести несколько ночей к ряду.
Тогда взрослые серьезно обеспокоились, если и не за мою жизнь, то за душевное здоровье точно. Врачи никак не могли установить причину поразившего меня недуга, в котором странным образом сочеталась невероятная горячка с необычайной концентрацией внимания, влекшая меня к окну и заставлявшая внимательно вглядываться в предметы знакомого уличного ландшафта. Меня часто стали стаскивать с окна, боясь, как бы я не бросился вниз, ведь жили мы тогда на пятом этаже.
С этого времени я стал несколько замкнутым и нелюдимым, и только страшные истории, рассказанные тогда моей умершей сестрой, приводили меня к жизни. Так или иначе, болезненные состояния прошли, но изумление от происшествия в соседском дворе, нет. Взрослые так и оставались в недоумении от моей «болезни», пока я сам, не став взрослым, не попытался объяснить им суть происшедшего тогда события. Но все было тщетно. Никто так ничего и не понял, даже наше страшное преступление осталось нераскрытым. Даже и не понятно, было ли это преступлением, и что было собственно преступлением…?
Что это было, мы теперь не знаем, и никогда уже не узнаем, это точно. Всякие попытки точно отыскать причину происшедших бессмысленных событий совершенно бессмысленны. Однако смутное волнение и тревога, появившаяся с тех незапамятных пор, продолжает подтачивать надломленный ум и слегка кровоточащую совесть. Что было в том соседском дворе неизвестно, как и неизвестно то, что произошло около того зловещего подъезда, и куда мы отправились в то утро, показавшееся таким знакомым и радостно-привычным, однако, наделавшим столько шума и смятения в моей вроде бы уже успокоившейся душе…
Вот я стою у берега широкой реки, пристально вглядываясь вглубь темных вод постоянно ускользающей человеческой жизни. Вдали горы, непролазный лес, какие-то звуки, напоминающие сладкозвучное пение умерших сирен, душистый аромат неведомых растений… Но я снова и снова, с упорством несдающегося воина, вглядываюсь в манящую глубину темных вод мерно текущей реки. Синева небес, ласково и трепетно отражающаяся в этих безмятежных волнах счастья и покоя, радостно принимает меня, делающего шаг самой удивительной самоотверженности расставания с таким яростно-прекрасным миром.
P.S. А потом пробежала девочка в голубом платье, поскользнулась, упала, разбила коленку и горько заплакала. А ее мать, стоявшая неподалеку, не заметила этого, продолжая смотреть на проплывающие в небе облака человеческого безумия.
Свидетельство о публикации №215080501718