Полигон или как я провёл лето-55

Cветлой памяти нашего отца

ПОЛИГОН
(или история о том, как я провел лето-55)

 Предисловие

Мне трудно было бы однозначно ответить на вопрос о том, с какой целью я решил доверить содержимое моей памяти бумаге. Хотя причин и посылов, если хорошо вдуматься, было множество. Первым из них, можно, пожалуй, считать совет москов-ского друга Кости Соустина, на кухне которого мы подолгу сиживали в каждый  мой приезд из Израиля. Он, слушая бытописания нашей "заграничной жизни", вдруг заметил, что рассказы эти ему кажутся интересными, ещё с тех самых времен, когда они представляли собой содержательные и  подробные письма начального периода нашей абсорбции в Земле Обетованной. И привел в пример одного из своих знакомых, написавшего и издавшего "книжку о жизни", историю своей непростой и нелёгкой судьбы, обращенную к потомкам.

- А почему бы и тебе не попробывать. Рассказчик ты замечательный. За почти сорок лет, что мы с тобой знакомы, я столько слышал от тебя занимательных историй! У тебя уже пенсия на носу, чем не заделье для коротания времени?

Второй причиной можно назвать то обстоятельство, что зёрнышко Костиного
совета упало на уже сдобренную почву. Я смолоду писал стихи, поэтому сама
по себе работа со словом не представляла собой совсем уж незнакомую область.
Сюда же можно отнести и привычку делать дневниковые записи, сохранившиеся в моих архивах, несмотря даже на многочисленные переезды.

Третьим по хронологии назову нежданный подарок старинного сослуживца Александра Борисовича Миндлина , издавшего к собственному 80-летию небольшую книжку воспоминаний. Они меня тронули искренностью и непосредственностью. А главы, посвященные пережитой им Ленинградской блокаде, просто задели за живое страшным и болезненным прикосновением к черному периоду народной судьбы.
Он же познакомил меня с Аталией Семёновной Беленькой, ставшей моею крёстной
и наставницей в части писательского ремесла, привившей мне первичные навыки этого прежде незнакомого дела.

В нашей домашней библиотеке есть  несколько книг мемуарного характера, написанных близкими и знакомыми людми. Буду честен и откровенно скажу о том, что где-то на задворках сознания шевелилась мыслишка: "А ведь и я могу не хуже..." Чужие огрехи всегда видней, и это подталкивало к какому-то осознаному действию. Тем более, что кое-какие заделы в моих бумагах уже можно было найти.

И последнее, о чём следует помянуть, говоря о причинах и посылах,  это само-любивые ощущения причастности к рождению печатного слова, подхлёстываемые похвалами тех, кому давал я читать свои повествования поначалу. Слава Б-гу, среди моих "почитателей" нашлось достаточно людей уравновешенных и искренних, изло-живших мне в открытую своё мнение. Это помогло яснее представить достоинства и недостатки написанного, дало возможность откорректировать его на начальных эта-пах, а главное - сформировать ощущение "читательского вкуса", необычайно важное для любого пишущего человека.

Завершив этот перечень, я хочу в коротеньком предисловии объясниться перед буду-щими читателями в том, что именно я положил в основу своего труда. И прежде всего несколько слов о форме повествования. Перед Вами истории, почерпнутые непосред-ственно из моей жизни и семейной истории или слышанные мной от кого-то ещё.
Менее всего я хотел бы представляться "главным героем" повествования. Но, если
приглядеться,  такое многократное повторение местоимения "Я" - явление часто встречающееся в литературе. Мне лично, как и, по-видимому, множеству других представителей пишущего люда, показалось намного легче описывать (или рассказывать) эти истории от первого лица. И несмотря на часто встречаемое в тексте "Я", говорю я чаще всего о ком-то другом, выражая или восторг, или осуждение его действиями. Свои же собственные ощущения привожу из понятного желания выра-зить отношение к происходящему, описать свою боль и свой страх, свои  пережива-ния. То есть всё то, что трудно сделать в третьем лице. И трудность эту списываю пока на недостаток мастерства.

По жизни я очень везучий человек. Мне выпала удача на встречи со многими и многи-ми сильными и умными людьми. Среди  них попадались люди разные - и хорошие, и плохие. Первые из них являли собой примеры положительные, учили меня добру, пе-редавали знания, воспитывали во мне трудолюбие, прививали  мужественность и от-ветственность. Вторые несли в себе зло, болезненно меня травмировавшее. Но в не-приятии этого зла постигал я законы борьбы, оттачивал стойкость и жизнеспособ-ность, умение держать удар и не сдаваться. И всё это вместе, воспринятое от первых и вторых, сделало меня таким, какой я есть.

И вот обо всех этих людях, в меру глубины моей памяти и умения моего излагать свои мысли на бумаге, я и хочу рассказать. Напомнить про них их ровестникам, передать эти образы добра и зла поколению потомков, оставить память о них  в детях и внуках, набросав, пусть даже коротко и вперемежку, небольшие рассказы из истории ближай-ших ко мне поколений нашей семьи и её друзей. Перед Вами первая из таких историй. 


1. Старшина Усатик

Случилось это в середине пятидесятых в Забайкалье, где мы жили по месту службы отца в обычном авиационном гарнизоне. У матушки моей приключилась нежданно неприятная недомочь по печеночной части, и ей пришлось ехать на воды лечиться. Младшего пятилетнего она решила взять с собой, а одинадцатилетнего меня решено было отправить в пионерский лагерь. По времени отъезды наши не совпадали. Маму и брата мы с отцом проводили, посадив в поезд, а мне предстояло ехать дней эдак через десять. Отец, по причинам постоянной служебной занятости, перевел меня на упрощенную форму пропитания. Утром варил гречневую кашу-размазню, я за день подъедал кастрюльку, отмывал её и назавтра получал наполненной снова. Однообразие кухни меня не смущало, да и до отъезда оставалось всего-то ничего. Но неожиданно судьба распорядилась по-своему и так, что причиной оказался высокий отцовский чин. Был он в это время заместителем командира дивизии, полковником. Короче, путевка в пионерлагерь нам не досталась. В первую очередь их давали, начиная с низа служебной лестницы. По крупному это было справедливо, но наша домашняя ситуация обострилась до полной невозможности.
Попав в тупик, отец задумался. Он понимал, что два месяца, предусмотренные матушкой на её лечение, я на гречневой размазне не протяну, да и беспризорность моя его смущала. Положение становилось критическим. Отец уже подумывал нанять кухарку...
 
Но тут как-то вечером заехал к нам на огонек отцовский фронтовой друг, старшина с забавной фамилией – Усатик, получивший её в наследство от пращуров в дополнение к самостоятельно и заботливо выращенным черным шелковистым усам. Родом он был с Украины, считал себя потомственным запорожским казаком, но наследственным антисемитизмом не страдал, поэтому с отцом дружил крепко, искренне восхищаясь его образованностью, командирской решительностью и удачливостью в военной карьере. На войне они пару раз побывали вместе в каких-то серьезных переделках и относились друг к другу с тем «теплом под ложечкой», которое бывает, как говорят, только между фронтовиками. Мне по молодости этого было не понять, но дружба их украшала чем-то нашу семейную историю. Мама, в свою очередь, покровительствовала молодой жене Усатика Оксане, помогала ей, чем могла. Будучи врачом, лечила иногда их болезненную дочку.
 
Отцу в это время было лет тридцать пять, а Усатику – тридцать. Война, во многом определившая впоследствии их судьбы, окончилась уже десять лет как, но видимо запомнилась она им накрепко. Попав на фронт семнадцатилетним мальчишкой и отвоевав полновесно три года, старшина так и не смог получить образования в полуголодной послевоенной неразберихе. Родители его погибли, и он остался в армии на сверхсрочную, продлевая договор каждый раз на новые три года. По причине своего сиротства Усатик жался к отцу, как к старшему брату. А тот, где нужно – подталкивал по службе, где можно – по-братски опекал, а иногда даже помогал материально. Год назад в дивизии открылась вакансия на должность командира бомбардировочного полигона, расположенного километрах в ста пятидесяти от нас. Да еще и глубоко в тайге, в широкой излучине небольшой таёжной реки. Вся обслуга там была числом в два с половиной взвода, и для офицера из батальона аэродромного обслуживания такая служба представлялась бы нудной и совершенно бесперспективной. И посему кадровикам никак не удавалось подобрать подходящую кандидатуру. Молодые офицеры жён попривозили, как правило, из своих родных мест, а те, не будучи сызмалетства приучены, совсем не рвались жить в таежной глуши, без кино по субботам и воскресеньям, без хороших магазинов в расположенном рядом поселке Черновских угольных копей или даже в той же областной Чите. Короче, отец предложил на полигон Усатика. Жена у того была из местных, забайкальских, житье в глуши её не пугало, а для дочки свежий лесной воздух мог оказаться ещё и просто целебным. В общем – они дали себя уговорить. Новоиспеченному командиру было обещано, что после двух-трех лет такой службы, если все будет в порядке, пошлют его на курсы младших лейтенантов, что выстраивалось уже в некую приятную перспективу, расцвечивающую серые армейские будни в будущем в более яркие и приглядные цвета.
 
Появление Усатика традиционно выливалось у нас в семье в праздничное событие. И сегодня, несмотря даже на почти холостяцкую обстановку, меня погнали в подвал нашего трехэтажного дома, где стояли у каждого в кладовке кадки с соленьями. Я набрал в два ковша моченых помидор и соленых огурцов. Отец достал пару банок китайской тушенки, припрятываемых мамой из его лётных пайков на какой-нибудь нерядовой случай. Мы наварили той же самой гречневой размазни, заправили готовым мясом, а коньяк и банку крабов Усатик принес в планшетной офицерской сумке. Мне не так часто выпадало везение посидеть с ними за столом, поэтому с огромным интересом, развесив уши, слушал я все то, о чем они говорили. Старшина рассказывал о своем таёжном житье-бытье, отец иногда задавал ему вопросы по службе, заметно радуясь удачным ответам. Среди последних новостей Усатик припомнил историю про их общего знакомого, охотника из ближайшей деревни Кумахма, на которого где-то в апреле, то есть полтора месяца назад, напала медведица. Он расставлял в лесу ловушки на кротов и не заметил, как потревожил её с двумя медвежатами. Ну, и мать-медведица, защищая потомство, пошла напрямую в атаку. Мужик, рискуя жизнью, пытался от неё увернуться. Но один, без собаки, не словчился. В последнюю секунду, уклонился он от мощнейшего удара лапой по голове, обрушившегося, правда, вскользь на левое плечо. А с одной-то полноценно действующей рукой ничего ему не осталось, как разрядить ствол с жаканом ей в подреберье, благо взъяренная шла она на него, стоя на задних лапах.

 Двухмесячных осиротевших медвежат принес домой, подкормил, а потом одного из них подарил по-соседски Усатику. Я просто обмирал во время этих его охотничьих рассказов. Да и то ещё сказать, было и другое в его повествованиях, от чего дух у меня просто захватывало – описания бомбежек и штурмовок. Дивизия у нас была именитая. Гвардейская Краснознаменная Сталинградская ордена Ленина и ордена Суворова второй степени истребительно-бомбардировочная. И вот для её боевой подготовки Усатик со своей полигонной командой возводили видимые с воздуха или замаскированные деревянные, бетонные и насыпно-земляные цели. Макеты для многих из них изготавливала находившаяся неподалеку саперная часть, а привозили и устанавливали подчиненные старшины. Следующим этапом – во время бомбометания и штурмовок – всё это разносилось вдребезги. Я слушал Усатика, и десятилетней давности война оживала в моем воспаленном детском воображении, воспитанном тогдашними кинофильмами.

- Пап! – от избытка чувств заныл я. – А мне как-нибудь нельзя с тобой туда съездить?! Я посмотреть хочу! Я мешать не буду! Я только с медвежонком поиграю! Я буду хорошо себя вести!
- А чё, товарищ полковник. – подмигнув мне, подхватил чуть уже захмелевший Усатик. – Мож и вправду, прокатили бы пацана, пусть посмотрит, пусть поиграет. А то чё он тут у Вас один без мамки, без братана цельный день сиднем сидит, дурью мается... Ну, вправду, чё!? Вы не сомневайтесь, я присмотрю, можно и в деревню к Ксюше на откорм отправить! Вы же сами говорите, что в пионеры его не берут, а в солдаты мы его определим запросто. Подумайте! Уж для Вас-то расстараемся, будьте-нате и уверены! Я четыре дня в неделю ночую в казарме, а в середине и в выходные живу дома. Так, вота, и он со мной, чем не служба, товарищ полковник! На довольствие поставим, в наряд при кухне определим, дрова и воду поварихе Нюрке таскать наладим! Лафа! Скажи, Вовка! И на хрена ему тут в гарнизоне-то баклуши бить. Ну, и с Мишкой пусть маленько поненькается, такая живность хлопчику в редкое удовольствие! Где ещё он этакого увидит и попробует! Да нигде! А рыбалка у нас какая! А грибы-ягоды! Да, хоть жопой ешь, извиняюсь за такое выражение! Мануил Абрамыч! Давайте, решайте! Я со своей стороны гарантирую! А с Вами мы поспиннингуем! Там у нас таймень по восемь-девять килограмм берет из-под переката. Я у мужиков в деревне блеснами разжился, так он на них просто кидается, как дурак. Ксюша их так здорово солит, с добавкой сахара и лаврушкой. Ой! Да я ж тут забыл совсем, заболтался, а у меня в машине для Вас её засолки рыбеха лежит. Щас принесу, побалую! Она наказала Лиль Петровне от неё гостинец передать.

Ночевать мы его положили в проходной комнате. Утром поднялись, умылись, сели за чай с Ксюшиной засолки деликатесными рыбными бутербродами. Усатик поглядывал на отца, но начинать снова вечерний разговор почему-то не решался. Отец задумчиво смотрел иногда в мою сторону и тоже молчал.
 
- Со стола уберешь и посуду вымоешь! – бросил мне он, выходя в коридор, когда, наконец, все встали.- Понял?
- Да, понял.

А Усатик помял мне ласково ладошку, заглянул, нагнувшись, в глаза и спросил:
- Ну, чё? Косолапому привет передавать? – и повернулся к отцу, продевавшему перед зеркалом под погон ремешок от портупеи. – Так как решать-то будем, Мануил Абрамыч? Малец, он – вона, в слезах...
- Посмотрим... – бросил отец и начал открывать входную дверь. – Слушай, Петро! Отвезешь меня в штаб, а потом у Горячева указания по строительству новых целей для высотного бомбометания получишь. И свободен.
- Да, ведь мне еще на склад, ремни для электродизелька получить... И продовольственные накладные отоварить...
- Это уже твое дело. Но мне, чтоб новые цели через три недели были, как штык! Ясно!
- Так точно, товарищ полковник! – вытянулся Усатик.

Вернувшись со службы, за ужином отец молчал. Но потом, закурив и растянувшись на диване в салоне, подозвал меня и неожиданно приказал подготовить собранный мамой еще загодя чемоданчик с моими вещами для пионерлагеря.

2. Прибытие

А послезавтра утром мы с ним и кем-то третьим из его штаба летели на трехместном связном УТИ на полигон. Я сидел на картонной коробке, и меня, привязанного в средней кабине, с чемоданом и аварийно-рвотным ведром в ногах, мотало из стороны в сторону. На голове у меня болталась чья-то не по размеру большая зимняя шапка, завязанная ушами к низу и защищавшая от довольно холодного встречного воздушного потока. Глаза слезились, поэтому я пригибался, стараясь не смотреть за борт. Летел первый раз в жизни и при этом страшно боялся, так как у меня не было парашюта, но где-то глубоко в душе ликовал. Ведь летел я на По-ли-гон!!! Летел на встречу с Мишкой, которого успел уже полюбить по рассказам Усатика. Мечтал увидеть настоящую бомбежку, пикирующие с неба, как в кино, самолеты, услышать взрывы завывающих бомб. И мысль о том, как осенью после каникул буду рассказывать ребятам в классе про то, где я был и что я видел, гулко пульсировала в моей перегретой событиями голове.
 
Летели мы уже примерно час, когда самолет накренился влево и в просвете между крыльями мелькнули деревянные строения на вершине яра, обрывом окаймлявшего по наружной дуге излучину реки. Потом зарябил сосновый лес, разделенный двумя перпендикулярными просеками, одна пошире, другая поуже. И мы начали снижаться, целясь в более широкую из них, по направлению к реке. При заходе на последний разворот под нами проскочила деревня, беспорядочно разбросанная по лысому косогору и окруженная жердяной оградой.
 
УТИ коснулся земли, запылил, выкатился и остановился. Мотор взвыл, затихая, чихнул, и пропеллер замер. Отец, сидевший в задней кабине, снял шлемофон и, одев фуражку, выбрался на крыло. А потом, перегнувшись через стенку между нами, стал расстегивать державшие меня крест-накрест ремни. Затем он попросил приподнять стоявшие в ногах ведро и чемоданчик, перехватил их, заглянул в пустое ведро и, удовлетворенно покачав головой, подал кому-то вниз.
 
- Ну, молодец! Поднимайся! – И, подхватив подмышки, поставил, не отпуская, рядом с собой на крыло.
- Сними шапку, – он взял её у меня и сунул назад в кабину.
 
Снизу стоял улыбающийся Усатик, который, протянув вверх ладони, принял меня и аккуратно опустил на землю. Отец легко спрыгнул и подал Усатику руку:
- Здоров будь, старшина!
- Здравия желаю, товарищ полковник! С благополучным прибытием!
 
Третий наш попутчик «разгрузился» со стороны передней кромки крыла и, обойдя его справа, подошел и тоже поздоровался. А потом, приоткрыв лючок перед правым стабилизатором, вытянул оттуда хвостик заземляющего троса, нагнулся и воткнул концевой костыль в песок под самолетом, придавив его для верности каблуком сапога по самую шляпку. Потом вытащил откуда-то треугольные колодки и, нагнувшись, вставил их с двух сторон под одно из колес. Мы стояли рядом и ждали, наблюдая за его манипуляциями, а когда он закончил, обогнули самолет и пошли вперед, в сторону видневшихся в конце просеки строений.

Их было несколько, в строгом порядке расставленных по поляне, с длинным бревенчатым бараком-казармой посредине. Справа под прямым углом к нему стояла кухня, имевшая снаружи еще и летнюю печь, а слева – несколько складских сараев, гараж с двумя воротами и навес с пожарным щитом. Все покрашено, подравнено, курилка между казармой и кухней огорожена по периметру клумбой с цветами, а та, в свою очередь, очерчена поставленным наискось и выбеленным известью кирпичем. Посреди скамеек в курилке высилась воткнутая в землю стабилизатором и обрезан-ная поверху авиабомба, выполнявшая здесь роль пепельницы. А позади всего этого, уже за колючей проволокой виднелись ровно вскопанные огородные ряды, обсаженные по сторонам какими-то ягодными кустами.

При нашем появлении в проёме ворот с крыльца казармы по ступенькам прогрохотал дневальный. Лихо отбивая строевой шаг, он вышел нам навстречу и, вытянувшись перед отцом, доложил, что во ввереном ему хозяйстве служба идет строго по дневному расписанию. И тут позади него скрипнула входная дверь казармы, а из неё гордо выдвинулся на крыльцо огромный серовато-пепельный сибирский кот с вертикально поднятым хвостом. Он всем своим видом изображал истинного хозяина здешних мест, а за ним строго в кильватере двигался такой же пушистый крупный бурый медвежонок. Оглядевши нас с высоты своего положения, кот сел и, обернувшись, посмотрел на медвежонка. Тот принял этот взгляд, как команду, и, сместившись вправо, тоже сел, оставив кота уступом впереди себя. И оба они оттуда сверху, как с трибуны, устави-лись на нас, видом напоминая командующего парадом и его заместителя.
 
Мы все, глядя на них, расхохотались, а отец, повернувшись к Усатику, весело спросил:
- Я – что, представляться им теперь должен по прибытии, как старшим по гарнизо-ну?
  Но тут сзади раздался женский голос:
- Здра-а-а-сьте! С приездом Вас, Мануил Абрамыч! Это что же, сынишка Ваш будет! – спрашивала женщина средних лет, стоявшая в дверях столовой
- Добрый день, Нюра! – откликнулся отец. – Это точно, что мой. Вот привез его тебе в помощники на каникулы.
- И то дело. Крепенький паря. Будя на ключ за питьём ходить, а то ребята с речной водой много песку таскают, крантики в баках забиваются. Вы обедать-то нынче когда будете? – и все посмотрели на отца.
- Давайте сначала места для высотных целей посмотрим и линию захода на бомбометание уточним, а потом уж и пообедаем, – повернулся он к Усатику, а Нюру поблагодарил. – Спасибо, мы часа через полтора-два прибудем. – добавив:
- Старшина! Подгони ГАЗик к самолету, у нас там теодолиты и другая оптика для работы. Поможешь разгрузить. А ты, Вовка, оставайся тут. Оглядись и с животиной познакомься.

3. Первая встреча
 
Стоило только взрослым выйти за ворота, как животные спустились с крыльца и подошли ко мне. Кот, походя, боком потерся об мои ноги, а медвежонок, приблизившись, встал на задние лапы и сунул нос в карман моих лыжных штанов. Там лежали конфеты-сосалки, выданные на всякий аварийный случай отцом, чтобы в полете меньше мутило. По счастью я ими не воспользовался, и вот теперь они пригодились. Зверь пискляво скулил, глядя на меня своими маленькими черными глазками. Я вытащил одну конфетку, а он, даже не дав мне развернуть, выхватил и захрустел ею вместе с фантиком. Через несколько секунд снова сунул нос в карман. И так до тех пор, пока конфеты не кончились. Кот сидел рядом и с мудрой снисходительностью смотрел на милого малыша-попрошайку. Потом поднялся, потянулся и направился к кухонному крыльцу. Видно было, что в здешних законах и правилах он пока разбирается лучше медвежонка, да и не так нуждается в пище, как растущий организм, ищущий её всегда, везде и во всем. Требовательно и мощно помяукав у кухонной двери, кот улегся сбоку от неё и стал терпеливо ждать. Вскоре дверь приоткрылась, и женская рука выставила перед ним и подоспевшим Мишкой две миски. Плоская предназначалась коту, а глубокая – медвежонку. Но кот обнюхал обе миски первым, попробовал из обеих, и только после этого подвинулся, пропуская медвежонка, суетливо метавшегося сзади, но явно не решавшегося нарушить установленную субординацию.Кот ел воспитанно и деликатно, периодически облизываясь, а медвежонок торопился, по-поросячьи чавкал, хватал большие куски и глотал их, забрасывая голову далеко назад.

После приёма пищи зверьё, до блеска вылизав миски, спустилось вниз и лениво залегло в тени под кухонным крыльцом, предавшись послеобеденной неге.
А повариха Нюра выглянула из своих владений и окликнула меня:
- Эй, паря! Тебя Вовка кличут? Возьми ведро, плесни в него воды из фляги, там где ковшик висит возле, и помой их миски. А потом затри вота тута после них крыльцо. Тряпка вона тама на завалинке сохнет, – твердо, решительно и конкретно проруководила она.

Отец со своими спутниками появился через два часа с небольшим, они умылись, и Нюра усадила нас за накрытый стол. После недели на гречневой размазне, да в новинку, обед показался мне удивительно вкусным. Поели, неторопясь вышли на лужок за казарму, улеглись на густой траве поближе к тенистым деревьям. Старшие курили, лениво переговариваясь о своих служебных проблемах, а я, уставший от избытка впечатлений этого дня, задремал. Проснулся оттого, что отец тряс меня за плечо.
- Вставай! – сказал он. – пойдем посмотрим, где тебе Усатик место выделит, да нам уже и обратно лететь пора.

Когда самолет взлетел, а мы с Усатиком стояли и махали руками ему вслед, я совершенно неожиданно для себя расплакался. Ну, форменным образом разревелся, размазывая слезы по лицу. Усатик, деликатно двинулся в противоположную казарме сторону. Придерживая меня за плечи, он шел рядом, ничего не говорил, и просто ждал, когда я сам успокоюсь. А я, впервые в жизни почувствовав боль одиночест-ва, никак не мог унять это пронзительное душевное ощущение, происходившее от непоправимости случившегося, невозможности повернуть его обратно. Поразмыслив, старшина продолжил двигаться в ту же сторону, и вскоре мы вышли к деревне, где жила его семья. Подойдя к дому, он усадил меня на завалинку, сказал: «Посиди тут минутку».- и вошел в сени. А ко мне тут же подскочила его домашняя собака, лайка Белка, и, обрадованная возможностью пообщаться, стала слизывать мягким теплым языком слезинки с моих щек. Отмахиваясь от неё, постепенно я перестал всхлипывать. Усатик, открыв дверь, окликнул меня и сказал:
- Давай, Вовка, заходи. А ты погодь, зверюга! – добавил он, сапогом притормаживая рванувшуюся было вслед за мной собаку.
Ксюша, улыбаясь, поздоровалась, а сидевшая за столом с тарелкой пшенной каши и стаканом молока их дочка Галя, выставив вперед указательный палец левой руки и улыбаясь набитым беззубым ртом, проговорила:
- А я тебя жнаю! Ты Шашкин брат. – она по возрасту была всего на год старше брата и лучше помнила именно его.

Меня оставили ночевать у Ксюши, а Усатику по моей вине пришлось пешком возвращаться на полигон к своим солдатам. Утром он приехал за мной на ГАЗике и отвез в казарму для обустройства. Мне достали со склада двухэтажную кровать, выдали синюю масляную краску, скипидар и кисть. За полдня я её покрасил и оставил сушиться под навесом. Краска высохла только через день, и тогда Усатик вместе с дневальным внесли кровать в общую спальню, поставив в единый ряд. Категорически запретив мне лазить на верхнюю койку, старшина принес матрасы и одеяла, подушки, наволочки и простыни и показал, как надо кровать заправлять, как по заправленному одеялу «отбивать стрелку», что и как должно быть положено в тумбочку, как складывать одежду на ночь, и где должен стоять на полке в каптёрке мой чемодан. На этом обустройство было закончено. И с той ночи я уже ночевал в основном c солдатами, попадая на Ксюшины хлеба только по выходным, да и то не всегда.

4. Медвежонок

Первая ночь в казарме стала тяжелым испытанием. По старой армейской традиции подшучивать над новичками, которая процветала и тут, меня не предупредили о том, что медвежонка нельзя пускать в кровать. Наш домашний кот Яшка спал поочередно у нас с братом в ногах, поэтому я даже обрадовался, когда голова звереныша появилась рядом с моей койкой. Он стоял на задних лапах и пытался забраться ко мне. Поскольку сопротивления я не оказал, после нескольких попыток ему удалось запрыгнуть на постель и улечься в выемке между моим животом и коленями. Теплый, мягкий и пушистый медвеженок своим присутствием доставлял несказанное удовольствие. Через какое-то время я задремал, но вскоре проснулся от того, что кто-то тянул меня за левое ухо. Оказалось, что зверёныш, отлучён-ный от мамкиной груди, все время ищет что-либо её заменяющее.
 
Первой его жертвой стал кот, к которому, ища материнского тепла, точно так же, как ко мне сейчас, прижался медвежонок, ещё только что обосновавшийся на ночь в казарме. Посреди ночи вся команда подскочила от безумного воя разъяренного ко-та, ухо которого было зажато в мелких, но острых, как патефонные иголки, мед-вежьих зубках. При этом шершавый язычок непрерывно тер ухо в расчете выдавить из него хоть каплю вожделенного молока. Кот катался по полу, а медвежонок висел на нем, доставляя неописуемую боль. После того, как совместными усилиями уда-лось разжать медвежьи челюсти, котяра, наученный горьким опытом, запрыгнул на приступок печи. И с этих самых пор стал по ночам спать там, спускаясь вниз толь-ко днем и не позволяя медвежонку ложиться рядом. Но позже было ещё несколько по-добных случаев, только тогда пострадал кое-кто из солдат, утративших бдитель-ность. И вот сейчас, когда зажгли свет и увидели меня в качестве очередной жертвы этого «молокососа», поднялся дикий хохот. После непростых усилий удалось-таки раздвинуть зубы и освободить мое втрое увеличившееся в объеме ухо. Оно было синюшно-багрового цвета и саднило невероятно. Ко всему прочему кто-то из солдат пошутил. Добежав до поста дневального и взяв из аптечки зеленку, он раскрасил ею все ухо. Утром я являл собой довольно занятное зрелище, все встречные улыбались. А появившийся после подъёма Усатик невнятно выругался и пообещал кому-то надрать задницу, однако кому именно было неясно. То ли мне, то ли медвежонку, то ли солдатам.

Но звереныша я быстро простил и от игр с ним был просто счастлив. А однажды стал свидетелем интереснейшего действа, главным участником которого был один из здешних шоферов. Он ушел метров на сто в сторону от казармы и спустился к реке, взяв с собой насос и проколотую камеру. Там, вывинтив ниппель, сильно накачал её и опустил у берега в воду, чтобы по пузырькам воздуха определить место проко-ла. Естественно, что я стоял рядом и, переполняемый чувством ответственности и гордости за доверие, держал в руках химический карандаш (были в те времена та-кие!), чтобы в нужный момент отметить чернильным крестом место прокола. И также естественным было то, что медвежонок находился тут же и очень мешал, тыча своим мокрым черным носом повсюду, куда дотягивался. Наконец появились пузырьки, я поставил жирный крест на требуемое место, а шофер стал понемногу свинчивать кол-пачок, чтобы выпустить из камеры воздух. Зверь продолжал совать свой нос, куда не надо, именно в ту секунду, когда колпачок соскочил с трубки. Из отверстия вырвалась мощная струя воздуха пополам с вонючим тальком и с шипением ударила Мишке точно в нос. От неожиданности он подпрыгнул, проскочил у меня под ногами и рванул прямо вверх по почти вертикальному склону, вскарабкавшись еще и на стоящую там наверху десятиметровую сосну. Если Вам кто-нибудь скажет, что мед-ведь косолап и неповоротлив – не верьте! У Мишки заняло не более пяти секунд, чтобы преодолеть в сумме пятнадцать метров высоты обрыва и дерева. Но самым смешным было то, что он сидел там, громко визжал и категорически не желал спускаться, даже при виде белоголубой банки из-под сгущенки. И пока не унесли в гараж для вулканизации напугавшую его камеру, он, закрепившись в ветвях, ныл и хныкал. После того, как шофер с камерой удалился, зверь начал медленно сползать вниз, бдительно следя за гаражной дверью.

Когда появился Усатик, ему доложили о случившемся. Прижмуря один глаз, он посмотрел на Мишку, на сосну и крикнул, обернувшись к гаражу:
- Гришин!
- Я! – высунулся Гришин с камерой в руках. И в то же мгновение зверёныш рванулся, ища спасения, с ближайшему дереву. Усатик расхохотался:
- А старая дрань какая-нибудь у тебя имеется?
- Да вроде была...
- Прибей-ка её рядом с дверью при входе! – приказал старшина. – Кажись, я понял, как этого засранца от казармы отвадить. Уже две недели, как ему конуру сколотили, а он в ней обитаться не хотит, не желает! А теперя вот мы посмотрим, куда он, сукин сын, дрыхать пойдет! Так что, Вовка, мы, похоже, поберегём тебе ухи-то! Больше этот гад до них не дотянется! Как ты считаешь?

Старую камеру, хорошенько отмыв, приколотили вертикально у дверной притолоки. Медвежонок, испытывавший необъяснимый страх перед этим куском резины, попытался проникать в казарму через открытые окна, разорвав натянутую на них противо-комаринную марлю. Но старшина упорно изобретал новые приемы борьбы, заказав плотнику деревянные решетки. И косолапый признал поражение, перейдя спать в конуру. Хотя первые несколько ночей провел он рядом с часовым, пост которого в ночное время находился около ворот. Справа от них стояла небольшая будка, защищавшая от дождя и ветра, и Мишка спал в ней на земле. Но через неделю, убедившись в том, что деревянный настил в конуре все же теплее, перебрался на ночь туда. А по утрам радостно метался на плацу перед казармой, куда полигонная команда выбегала в шесть ноль-ноль на зарядку. Я тоже выскакивал и, как все, махал руками и ногами, а медвежонок прыгал передо мною, считая мои движения какой-то забавной игрой.
 
Вслед за зарядкой следовала километровая пробежка, я обычно немного отставал, и Мишка честно трусил рядом, отмеряя по полкилометра туда и обратно вдоль лесной просеки. Солдаты бегали голыми по пояс и в сапогах, я в майке, шароварах и китайских кедах, а медвежонок – босиком, оставляя на песчанном грунте пятипалые следы своих неубирающихся когтей.

5. Потомок кантониста

 После пробежки, умывшись и одевшись, выскакивали на плац для построения и переклички. И выслушав назначение в наряд или на полигонные работы, команда веселой гурьбой устремлялась на завтрак в столовую. Там происходил некий ритуал, в соответствии с которым все становились по стойке «смирно» напротив своего места и ждали. Появлялся Усатик и говорил, обращаясь к команде:
- Доброе утро! Прошу садиться! – и после того, как все, грохнув лавками и табуретками, рассаживались, добавлял – Приятного аппетита.

После этих слов команда, усевшись по восемь человек за стол, тут же кидала на пальцах, кто будет сегодня делить сахар на завтрак и на ужин, и мясо в обед. Сахар был кусковой, его надо было рубить тяжелым кухонным ножом и раскладывать на восемь кучек. «Разводящий» брал свою долю последним, демонстрируя этим абсолютную справедливость дележа. Но меня в эту игру не брали. Я сидел за столом со старшиной и каптерским, и наши доли были разложены на блюдце самой Нюрой. Вечером к чаю клали туда ещё и по две мятых и ломаных печенюшки на брата.
 
Поскольку в команде было более десятка ребят из Средней Азии, а свинину, преобладавшую в нашем рационе, они не ели, после «развода» начинался «базар», на котором поделенное мясо выменивалось ими на махорку или сладкое. Жизнь внутри команды казалась мне такой интересной и насыщенной, что, наблюдая за ней, я страдал и очень переживал своё «неучастие» в этих процедурах.
У среднеазиатских были сложные и непривычные русскому уху фамилии, поэтому в команде их быстро переложили на свой манер, рассортировав по окончаниям. Было в их составе по нескольку Баевых, Ходжаевых, Бековых, два Мухамеда и один тщедушной комплекции совершенно не знающий русского паренек, откуда-то с иранской границы, отличившийся в ответе на полуофициальное обращение Усатика:
- Как тебя кличут, служивый?
Тот вытянулся, взял под козырек и ответил:
- Ну, ты! – другого обращения к себе он не слышал.

Хохот команды затвердил эту кличку, или «кликуху», как часто говорили трое быв-ших блатных или уголовников, наглых, самоуверенных и не боявшихся мотаться в самоволку за спиртным, напиваться или чифирить... Более других из этой трои-цы «лютовал» отморозок по фамилии Гайнутдинов. Он был старше других, весь в наколках, три года провел в колонии, считал себя, как теперь выражаются, са-мым «крутым» в команде. На мое несчастье наши постели оказались рядом, через проход. Он совершенно не стесняясь перепотрашивал мою тумбочку, выбирая там все, что хотел. В ответ на любое, даже взглядом выраженное неодобрение его действиями, матерился и обещал «хер на лбу нарисовать». Обращался ко мне до слез обидно, грубо и грязно:
- Эй, ты, ****ёныш!

Мог, походя, дать подзатыльник. Или с ничего обругать. Любимым развлечением его самого и его дружков была «ракета», когда с воплем: «Спичку, спичку!!!» – он наклонялся вперед, выставив обтянутую брюками задницу, а дружок подставлял к ней зажженый огонь. Этот придурок сильно пердел, и сзади вырывался огненный хвост длиной до полуметра. И все они громко и радостно ржали.У большинства в команде их развлечения одобрения не находили, но никто, кроме Усатика и одного из сержантов власти над ними не имел. Меня же Гайнутдинов с самого начала выб-рал в жертвы, и самым мягким из его выражений было «полковничий сынок». Я стра-дал, но пожаловаться Усатику не мог. Стукачество в солдатских рядах считалось чем-то особенно низким и недостойным, поэтому сносил оскорбления и унижения, стараясь держаться от обидчика подальше. Но однажды не выдержал.
 
Вечером в свободное время образовалась очередь на игру в пинг-понг. И в момент, когда подходила моя, «подвалил» Гайнутдинов и глумливо спросил:
- Хто на кону?- и услышав мой ответ – Я по очереди, – нагло заявил:
- Щас я буду...

Не ответив, я отвернулся, а он, сволочь, обхватил меня правой рукой кольцом за шею и резко, оторвав от земли, крутанул. Совершив туловищем полный круг в воздухе, я упал, обхватив голову руками. Ребята, прекратив игру, стали помогать мне подняться, а этот ублюдок, испугавшись, что переборщил, начал тереть мне шею, шипя на ухо:
- На****ишь Усатику, муде пообрываю!...

Говорить я не мог, в горле что-то перекосилось. Боль совершенно сумасшедшая... Хрипя и шатаясь, поднялся на крыльцо, прошел внутрь казармы и упал на кровать, лицом в подушку. А этот мерзавец шел следом и продолжал запугивать. Когда я очухался, то встал, поправил одеяло и вышел на улицу, не зная, что предпринять. И тут увидел, что навстречу мне от кухни идет Нюра. Она все видела из своего окна и теперь шла помочь, обеспокоясь произошедшим. Прижав к груди мою голову, она начала вытирать мне слезы, массировать загривок… И тут подошел Гайнутдинов и снова начал запугивать, рефреном повторяя свой запев про Усатика и оторванные муде. Пятидесятилетняя Нюра, не колеблясь и секунды, сорвала с живота кухонное полотенце и с размаху врезала ему по морде, передвинув меня себе за спину. Тот пытался прикрываться руками, а полотенце было мокрым и хлестало по его рябой харе звонко и с оттяжкой. Понимая, что команда не даст Нюру в обиду, он отсту-пал, матерясь и сквернословя, пока, наконец, она сама не иссякла от усталости. Я взял Нюру за руку и стал тянуть назад к кухне, а Гайнутдинов прокричал нам вслед, что ещё найдет способ свернуть жидёнку шею.

История эта была-таки рассказана Усатику, но не мной, а Нюрой. И на следующий день, в предобеденное время, когда я вернулся с рыбалки, он зазвал меня к себе в комнату и начал распрашивать. Я выкручивался, разговаривать с ним на эту тему мне вовсе не хотелось, потому как боялся «Татарина», такая публичная кличка была у Гайнутдинова. За глаза его втихую звали «Гнида». Но Усатик настаивал, вызывая на откровенность. И в какой-то момент я сломался. При этом не жаловался на неприятное ночное соседство, на покражи из моей тумбочки, на болевшую до сих пор шею и оскорбительную кличку... Помалкивал я и насчет «полковничьего сынка». Растряс меня Усатик на «жиденке». И на том, что «Гнида» вечером в курилке разглагольствовал на любимую им тему , что в армии у нас «жиды» в полковники попролезали. Не добил их Гитлер, и вот теперь нам – русским – достается. Усатик молчал, не перебивал и не переспрашивал. Только под конец, при последних моих словах про Гитлера, криво усмехнувшись, хмыкнул:
- Русским, говоришь? Ишь ты, куда он загребает, паскуда!
А я сидел перед ним, опустив голову. Мне было плохо, потому как казалось, что даже просто своим присутствием причиняю Усатику неприятности. Я не понимал, что такое «еврей» и «жид», и почему это слово имеет хоть какое-то отношение ко мне и моему отцу, которого я по-мальчишески просто обожал. Я всегда млел, если отец брал меня с собой, даже если просто пройтись. Все идущие навстречу, и солдаты, и офицеры, отдавали ему честь. А он в ответ неторопливо и с достоинством подносил четким движением руку к козырьку. Таких, как он было пятеро-шестеро на весь двухтысячный гарнизон. Но, оказывается эта вот широкоспинная кривоногая блатная мразь может запросто унизить нас в глазах всех окружающих. И те принимают такое положение вещей молча, как должное...
- Ладно, Вовка, не дрейфь. Мы с тобой ещё так ему муде закрутим, что в полное горло вопить будет, сука. Надо только чуточку погодить, поймать его на чем-то. А уж тогда-то он у нас повертится!... Уж мы так его отмудохаем, что будьте-нате и уверены! – глаза у Усатика мстительно блестели. – Лады?!
- Ладно, дядя Петя...
Но почему-то никакой радости от этих его слов я не испытывал. Все-таки получалось, что даже он, полный властитель здешних мест, не мог просто поставить негодяя перед строем и сказать ему в глаза, что он «Гнида». Нужно было что-то скрывать, чего-то выжидать. И в моем мальчишеском воображении это не укладывалось в те идеальные схемы добра и справедливости, на которых мы росли и воспитывались. Обида на всё и на всех точила детскую душу, но самым тяжелым было то, что где-то глубоко внутри сознания вызревало омерзительное ощущение покорности перед силой, которая вне зависимости от моего желания и достоинств, выталкивала из общего ряда, обрушивая на меня грязь всеобщего осмеяния и презрения.
Антисемитизм явление сложное и многоплановое. Но Усатик оказался политиком ловким и мудрым. И самое главное, что нацелен он был не на то, чтобы просто «отмудохать Гниду»... Его целью было преподать наглядный урок другим, при моем унижении присутствовавшим, но не вмешавшимся и, тем самым, как бы поддержавшим обидчика. Тем более, что в команде было не менее дюжины солдат из Ленинграда и Москвы, которых он считал публикой интеллигентной, на поступки недостойные неспособной, а главное, сплоченной и представляющей определенную силу. С ней, этой силой, все в команде, так или иначе, но считались. И трое блатных никогда на эту группу не накатывали, опасаясь такой их сплоченности.


6. Будапешт сорок пятого года

Старшина был командиром строгим, но иногда вечерами после ужина позволял себе некоторую вольность, усаживался с солдатами в курилке, куда ленинградские приносили гитару, и, обладая звонким голосом и хорошим слухом, пел с ними лирические, и военные песни. Но часто бывало, что молодежь просила Усатика рассказать что-нибудь из фронтового прошлого. Он порой отнекивался, но в этот раз очень быстро дал себя уговорить.
Отец мой в те годы, считая по-видимому меня еще недоросшим до таких вещей, на темы войны дома говорил очень мало. И может быть поэтому я с таким захватывающим интересом слушал Усатика. Он стал вспоминать про три последних месяца войны, Второй Украинский фронт, взятие Будапешта, Вены. Рассказывал про то, как девятнадцатилетним сержантом был поставлен командиром взвода охраны при двух офицерах, авиационных наблюдателях, основном и запасном, роль которых была такая же, как у наблюдателей артиллерийских, заключавшаяся в корректировке огня и бомбометания. С ними был солдат-радист и радиостанция.
Немцы, ощущая повышенную прицельность попаданий, понимали, что это работа авиакорректоров, и всячески старались «обезглазить» русских. Стремясь уничтожить наблюдателей и рации, они засылали диверсионные команды, прочесывающие по ночам наиболее вероятные места расположения групп наведения - верхние этажи зданий,  крыши, вышки и другие выступающие на местности места. И незадолго перед этим, обнаружив офицера с радистом, сбросили их, живых, с огромной высоты. Поэтому задача взвода Усатика состояла в блокировании действий диверсантов, что заставляло все время быть начеку, выслеживать лазутчиков, вступая с ними в рукопашные поединки с применением в основном холодного оружия. Действовать надо было так, чтобы не демаскировать себя автоматными очередями. Значительную трудность представляло собой и то, что эту "грязную" работу немцы часто поручали русскоязычным подразделениям из предательских формирований. И попробуй тут в темноте разобраться, кто свой, кто не свой... Ни языком, ни формой обежды, ни оружием они не отличались. Сходиться приходилось вплотную, а там уже, кто первый ударит... Сил и опыта у Усатика хватало, но, несмотря на видимые успехи, четырех бойцов за полтора месяца этих боев он в ночных схватках  потерял.

Город, вернее его нижняя часть – Пешт, представлял собой во время штурма слоеный пирог: наши-немцы-наши-немцы... И каждый дом держала или, наоборот, штурмовала самоизолированая группа. Связь была затруднена, снабжение боеприпасами и продовольствием осуществлялось с ещё большими проблемами.
Противник удерживал оборону на прибрежном плацдарме, а её обеспечение шло с другого берега Дуная, из Буды. Часть довольствия, правда, они на планерах грузовых досылали, с самолётов сбрасывали, но основное шло  через единственный оставшийся целым мост, защищенный по этой причине и с земли – танками и зенитками, и с воздуха – барражирующими истребителями.
Всего в центральной части Будапешта стояло пять мостов, но два из них немцы сами подорвали, ещё два наши тяжёлой артиллерией порушили. И только благодаря этому - последнему, долго не удавалось поколебать правый фланг немецкой обороны.
И вот однажды ночью в расположение авиакорректоров и взвода Усатика, охранявшего их, пробивается офицер и группа солдат. Усатик, так и не убедившийся даже после обмена паролями, что это свои, позвал командира. Под бдительно наведёнными на них стволами прибывшие предъявили письменное предписание на смену основного наблюдателя – капитана. При этом Усатику было приказано взять отделение из своего взвода, передать командование охраной прибывшему с офицером сержанту и сопровождать до расположения штаба дивизии сменившегося офицера, тщательно его охраняя.
Там их ждал майор, летчик из братского полка, и далее они отделением вместе с ним и их сменившимся капитаном должны были ехать в огиб осажденного города куда-то в одному Б-гу известную точку на карте. Задача Усатика оставалась прежней, охранять офицеров, ценой даже собственной головы. Цель их совместного путешествия и самим этим офицерам была не ясна. Майор всю дорогу спал, а капитан с картой на коленях помогал шоферу не запутаться в хитросплетениях венгерских дорог с венгерскими же дорожными указателями. Когда же добрались, офицеры представились начальству, и их всех отвезли на край немецкого аэродрома, недавно захваченного танкистами с ходу, и посему набитого неповрежденной германской авиационной техникой. Два Хейнкеля-111B стояли отдельно. Рядом с самолетами для их команды разбили палатки, и Усатик принял «объект» под охрану. Офицерам, отобранным на эту операцию, как оказалось, по причине знания немецкого языка, в палатку понавезли тьму немецкой самолетной документации. Сутки они её  изучали, периодически забираясь в кабины и что-то там высматривая. На другой день привезли ещё и пленных немцев – самолетных техников, которые услужливо и старательно всё показывали и объясняли, а потом помогли запустить двигатели. Наши, надев парашюты, сели в кабины и начали катать Хейнкель туда-сюда по летному полю. Потом самолет у них начал подпрыгивать в воздух, пролетая от ста до двухсот метров и снова садясь. И к вечеру они взлетели. Пленная немчура под наблюдением наших технарей подвесила под крылья две бомбы, которые и были ребятами сброшены на какое-то полуразбитое строение на краю аэродрома, разнеся его в куски окончательно. Дальше они ещё сколько-то раз бомбили, но где-то далеко. Улетали. И с ними ЯКи для прикрытия, чтоб свои снизу не подбили, перестаравшись. 
Усатик, вспоминая, разволновался, покраснел. Переведя дыхание, он, несколько раз глубоко затянувшись, выбросил окурок и продолжил.
- А потом появилось начальство покрупнее, полковники-подполковники. Оперативная группа. Рацию развернули. Нам, солда-там, велели отойти, заняв оборону по кругу радиусом 50 метров. Я себе пост возле рации выправил, чтоб в курсах быть, ежели чего. С полчаса они там митинговали. Потом моторы запустили, прогрели, наши мужи-ки сели по кабинам, им подвесили уже четыре бомбы. И тогда, взлетев и развернувшись, умахали они куда-то на север, за горизонт в сопровождении двух пар истребителей. А все, кто их провожал порасселись, кто на чём. Привезли еду. Выдали гвардейские. Рядом со мной три офицера разместились. Ну, как обычно, сидят-гудят о том, о сём. А сами на часы поглядывают и на карту, которую перед собой расстелили на снарядном ящике. А один из них линейку раздвижную в руках крутит, что-то по ней определяет, отмечает на карте и гильзу пистолетную по меткам этим переставляет. Сначала она у него на север двигалась, потом на запад, и постепенно повернула обратно к югу. – старшина провел в воздухе правой рукой плавную кривую. – Тут я поближе подошел, за спиной у них стою. Интересно все-таки, ведь тоже понять хочется. А этот майор, с гильзой, объяснения дает тем двум, которые рядом, и пальцем по карте водит. Вот тут, мол, заходим мы через Чехословакию, с Севера. Линию фронта вот тут пересекаем. Здесь, в этом месте, и сопровождение отваливает. А  возвращаемся в
одиночку уже правым берегом Дуная, над заповедным лесом больше ста километров на бреющем, чтобы не обнаружили раньше времени. А после леса до цели остается всего семь километров. Чуть больше минуты на маневр над городом нужно, на "горку" с подъемом на 600 метров под хороший обзор, с доворотом и плавным пикированием. Жалко, что танкисты не Штуку-лапотник захватили, а Хенкель. Его, говорит майор,  намного труднее из пике выводить. Для наземного огня ты в это время хорошая цель. Уязвимая очень. Зенитным пулемётом или мелкоствольной спаренной вдогонку - это милое дело. И тут он меня заметил, и остро так зыркнул, мол чего лезешь, куда не звали. Ну, я, конечно, отошел, но лес на северо-западе и город большой на карте разглядеть успел. И слежу издаля, как гильза эта мелкими шажками к нему, к городу, по карте движется. Ближе. Ближе. А когда совсем близко подошла, майор громко выкрикнул:
- Внимание! Расчетное время подлёта!
Все вокруг сразу повскакивали и поближе к рации собрались. А подполковник, лысый такой, он за старшого был в оперативной группе,  радисту велит запросить прикрытие.
Тот в рацию забубулькал:
- Седьмой! Седьмой! Ответьте «Акации». – а потом, повернувшись к подполковнику, продолжил. А сам рукой наушники придерживает, слушает и повторяет.- Входят в зону 12 на заданной высоте. Переходят к маневрированию. Докладывают, что цель номер 1 не видят. Мешают дымы от пожаров.
Так прошло ещё  с минуту. А подполковник теребит радиста:
- Быстренько, запроси активность зенитной артиллерии противника...
Радист побубулькал ещё и ответил:
- Докладывают, низкая.
И вдруг глаза сузил, наушники руками сильнее к ушам прижал и зачастил:
- Четыре взрыва в районе цели-два, видят три попадания в ближний пролёт! – все офицеры вокруг сразу замолчали. – Цель-один не видят! Плотный огонь снизу! Зона огня смещается влево по курсу… Штурмовики уже подошли... Работают.
А какие-то офицеры позади меня тихо так переговариваются, и слышу, один говорит:
- Кранты ребятам, похоже! – У меня аж дух захватило, сердце зашлось.
А тут радист снова ожил, заголосил, прямо как в кино:
- Седьмой видит цель-один! Всем седьмым команда! Берут в кольцо по плану!... Семь три, семь четыре прикрывают снизу!... Я - Акация!
Я - Акация! Акация на приёме! Нас вызывают! У цели левый движок дымит сильно!... Цель из под огня вывели!... Плохо держит курс…влево закашивает…Ведут к нам…Связь с целью отсутствует! Обменялись сигналами ракетой.
Подполковник пригнулся тут к радисту и спрашивает:
- Свой огонь?
Радист вопрос повторил , прислушался на секунду и отвечает:
- Свой огонь практически отсутствует! … - а потом продолжает. – Цель теряет высоту!...  дыма больше! … огонь на левой плоскости!…
Когда он говорил, все замерли, а как замолчал, все по карманам зашарили, папиросы ищут. А чуть погодя радист снова ожил:
-  Седьмой на связи!... Видят зону посадки!... Видят полосу!... Цель над полосой!... Уходят! ЭСКА!... Связь кончают!...
   А мы снизу-то смотрим - наш Хейнкель, номер 23 на фюзеляже! Возвращается бедолага, но битый-перебитый такой идет, и хвост дыма за ним тянется, а над ним и по бокам конвой из ЯКов. Тут, не дотянув до полосы, Яки отвалили в сторону. У них ведь скорость посадочная выше, а держась рядом с бомбером они устойчивость теряют. Хенкель сел с трудом, скаканул при посадке и укатился куда-то за край поля, в снег и в пахоту. В конце января дело было, ещё и скользко ведь.
Все туда побежали, а мы-то, понятно,  на посту... Но я ребят оставил, автомат за спину и сам рванул, вдруг капитану моему помощь какая спонадобится. Он вылез, закопченый такой весь, сбросил парашют и полез в другую кабину, потом высунулся, руки в крови, и кричит, чё мол, долбоебы, стоите, помогите скорей. Майору осколок небольшой в бедро угодил. Подняли мы его, отнесли в сторону, осторожно на чехлы брезентовые уложили, а тут на виллисе командир корпуса подъезжает. Ну, генерал, он и есть – генерал! Как рыкнет, тут же все помчались медицину требовать и все такое. И самолет тушить. Майора обиходили, перевязали, слава Б-гу кость не задело, только мякоть. И он, гляди, сам на ноги встал. С трудом, но поднялся.  Костыль под мышку ему подставили, чтоб не упал. Ну, генерал наших мужиков по плечам хлопает, что-то говорит такое. Мне не слышно было, я ведь близко-то подойти остерегался, не моя епархия. Да и генералы – народ на расправу скорый! А ребята наши стоят усталые такие, закоптелые, в шлемофонах немецких. Генерал помощнику что-то бросил вполголоса, и помощник этот коробочки из планшетки достал и сбоку ему их подсовывет. Гляжу я, генерал летунам руки пожал и каждому по коробочке вручил. Они вытянулись, козырнули. А мне издаля не сильно видно было, да и я тут решил рвануть за нашей машиной, чтоб раненому майору пешком не идти.
Но их подвезли к палаткам на генеральском виллисе. Такие вот почет и уважение! Не хрен собачий!  Высадили там. И все разъехались, кто на чём. Остался только лысый тот подполковник от штаба корпуса, из оперативного отдела со своим писарем, нам всем документы на обратную дорогу оформить. Мы-то хоть поели, а мужики без сил попадали. Но на обратном пути у майора открылось кровотечение сильное, сосуд какой-то задело, он и закровил. Растрясло, бывает. Мы вернулись на аэродром, откуда уехали, подполковник ещё там был, он с нами вместе майора в санбат свез. Где мы его и оставили, а сами в часть повернули. Он там оставаться не хотел. Со своими довоевать хочу, говорил! В своём полку! В своей дивизии! А подполковник ему -ты, мол, на ноги встань, а там мы всё уладим, обещаю!
И уже по дороге мы узнали-таки, что пораненный майор был за пилота-навигатора, а наш капитан сидел в Хейнкеле за пилота-бомбардира, и три бомбы они уложили в тот пролет последнего Будапештского моста, который был ближний к Пешту, развалив его всурьёз и окончательно. Когда немчура очухалась, она всеми силами за них взялась, но, слава Б-гу, только поранила, а не добила. Так, слегка припалила, а тут, как я уже говорил,  их эскадрилья ЯКов встретила, под прикрытие взяла и довела до места. И ещё, в то же самое время, сам не видел, но так рассказывали, группа штурмовиков ихнюю ПВО в районе моста даванула, чтобы её активность приглушить. Нашим тем самым ИЛы эти помогли очень. 
На том немецкая оборона в Пеште хиреть начала и через пару дней развалилась... Не помню точно, то ли двадцатого, то ли двадцать первого января по всей линии  обороны немецкой мы к Дунаю вышли. А правый берег, Буду, его еще аж до 13 февраля штурмовали. Но главное уже было сделано, хребет зверю в Пеште сломали.
Мы потом, когда Дунай уже форсировали, к этому мосту с капитаном
подходили посмотреть. Он нам всё там объяснял и показывал. Там по другую сторону острова, выше по течению, ещё один мост был переброшен, шестой, но пока недостроенный.  А побитый мост назывался по ихнему – Марджит.  Маргаритин, если по нашему. И был он из двух половин построен, которые сходились посредине реки над островом. На острове том дворцов всяких архтитектурных с колоннами и с купальнями - видимо-не видимо. Статуи, фонтаны... Красивое место. А Маргарита – это королева у них была такая лет сто назад. Тоже, говорят, красавица.
И ещё я где-то недавно читал, что Будапешт, после войны уже, называли Сталинградом на Дунае.  Только  в  настоящем  Сталин-
граде, на Волге, с ноября 42-го по февраль 43-го мы немчуры 300 тысяч пленили и положили, а тут, в Венгрии, около 190 тысяч. И тоже с ноября по февраль. А в ночь на Новый 45-й они, гады, с юга вдоль Дуная деблокировать окруженных пытались. Там Четвертый Украинский фронт аж на 30 километров эсэсовцы-танкисты потеснили. Лихое было дело - эти четыре месяца штурма. Полили мы там кровушки, вдоволь полили. И своей, и вражьей! Но не зря-таки. Потом прямо на Вену вышли. К апрелю, тоже 13-го, и её взяли. У меня за эти бои две медали «За взятие Будапешта», «За взятие Вены» и ещё орден, Слава бронзовая, третьей степени. Как в песне поётся: "И на груди его
светилась медаль за город Будапешт!"...
Усатик снова закурил, и, затянувшись, задумавшись, молчал, когда кто-то из солдат тихо спросил:
- А чем их наградили?
- Чем наградили? Майору – Знамя, а капитану – Звезду. – солдаты, слушавшие буквально не дыша, все разом зашевелились и возмущенно загалдели.
- Только-то! За такой подвиг Героев надо было давать!
- Спасибо на добром слове, – признес Усатик. – Ваши б слова да Господу на слух, да генералу в уши! Но в том дело, что и майор, и капитан были евреи. Майор – Рапопорт, он потом в пятьдесят пятом полку в Укурее заместителем командира дослуживал, а капитан – это был Темкин, наш с Вами командир. А таких, как они, особо-то поощрениями не баловали, даже тогда. По штабам да политотделам ведь столько всякого-разного народу сидело. Ну, а награды... Генерал-то ведь не хуже нас с Вами в этом деле петрил. Кому, чему и какая цена, тут уж, будьте-нате и уверены, он точнёхонько соображал. И всё то, что в его власти было, он своей рукой тут же на месте и дал. Понимал, конечно же, что мало, но, если запустить дело казённым ходом, то там, гляди, представления  и затереть, и затерять могли! А на передовой врученное, его уже не отнимешь. Да и цена ему, тут уж, поверьте, совсем другая!
Часто ведь такое бывало, что ребят с передка, на всякий случай, с землей ровняли...  Мож штабисты, да особисты себя этим вроде бы как повыше поднимали? А мож тут ещё и политика! Время-то какое было! Не знаю, ей Б-гу, не знаю! Штабы - они ведь всё больше по уставам и наставлениям воюют. И стрелки на картах у них всё больше прямые. В лоб, да под пули метят. А на позициях, там какие уставы... Как не повернись, а чтобы выжить, что-то да нарушишь! Вот оно иной раз и выходило так, что, надо – не надо, виноват-не виноват, но за грех малейший, да еще так несправедливо карали... А главное - оговаривали, с дерьмом мешали и обгаживали.- старшина вздохнул и покачал в раздумьи головой. А потом вдруг  построжел лицом и неожиданно для всех добавил, ткнув для убедительности пальцем в Гниду. - Прям вот вроде нашего Татарина!
- А чё тут Татарин! Чё – Татарин?
- А то, что мразью всякой вокруг себя сеет! И если ещё раз услышу, что ты, сучара, людей достойных гнусным словом поминаешь, то я тебе просто муде пообрываю, чтоб такая тварь, как ты, не плодилась! А ещё я тебе припомню кое-что про батальоны татарские, Гитлеру продавшиеся, хуже чечен и власовцев, и с оружием в руках противу нас, даже вот противу меня лично, в Будапеште воевавших. А вот про них, про евреев этого никто сказать не может. Не посмеет, потому как этого не было, и быть не могло. Потому как был у них к фрицам свой счёт! И, ох какой, кровавый и немаленький! И почти у каждого – личный. Так что, чья бы корова не мычала, как говорится, а тебе-то точно молчать положено. Язык в задницу, и молчать. Считай, что это – приказ! И строгий! Нарушишь – сокрушу!
 
 



7. Крушение «Гниды»

Гнида» встал, повернулся и пошел к воротам, а пройдя их, затопал по просеке. На вечерней поверке его не было. Ни ночью, ни утром он тоже не появился. А на разводе не было Усатика. Он ещё в четыре утра уехал к саперам по своим делам. Вместо него построение проводил старший сержант Епифанов. Я с еще двумя солдатами был отряжен на разноску навоза в огород. Туда же спустя минут двадцать пришел и Епифанов. Он поставил меня возле навозного ящика, вручил вилы, и накидав передо мною в рядок с десяток грязных ведер, велел наполнять их.
- А мы с бойцами растаскивать будем, – и, прихватив ручки двух ближайших, понес к грядкам.
Солнце уже начало припекать, когда на дорожке, ведущей к казарме, появился Гайнутдинов. Даже не глядя в мою сторону, он остановился с другого края ящика и закурил, поджидая Епифанова.
- Слышь, земеля! Я тут маленько припозднился... – его красные с перепою глаза заискивающе глядели на сержанта. – Ты уж прости, не закладывай. С расстройства я, да от обиды. Так в душу наплевать! Да ещё из-за жидов
каких-то...
- Марш к дневальному, сдашь ему ремень и пилотку и скажешь, чтоб он тебе арестантскую открыл. Там до приезда Усатика можешь отоспаться, а дальше пусть старшина сам решает, сколько и чего тебе за твои художества отвалить полагается. Выполняй!
- Ща-а-а-с! Ишь ты! Так я и побежал... Так я и поскакал... Замучишься командовать, сержант! – работа наша остановилась, Епифанов поставил ведра, а я спустился с подставки, откуда было удобно загребать навоз, и оперся на вилы, ткнув их в землю у себя под ногами.
«Татарин» явно куражился, и у сержанта заходили желваки на скулах. При этом отморозок, чтобы с большого похмелья не терять равновесия, взялся правой рукой за переднюю стенку навозного ящика, верхняя крышка которого, сделанная из старой, отслужившей свое тяжелой двери, была открыта и слегка покачивалась на ветру. Опиралась она на подпорку, вставленную под нее с моей стороны.
Паузу «Татарин» тянул вполне артистически, вызывающе качал туловищем и куражливо выламывался, говоря:
- Ну, земеля? И чё ты мне ещё прикажешь? – сержант смотрел на него и молчал, не приходя к определенному решению.
- Да что ж они его, гада, никак окоротить не могут! – думал я. – Неужели нет у них на него управы. Будь я на их месте…
И тут порыв ветра резко двинул крышку вверх, подпорка было покачнулась, но крышка вернулась на свое место, а подпорка снова уперлась в предназначенный ей паз. Будь «Татарин» не так пьян, он должен бы был ощутить опасность. Но его проспиртованные мозги, занятые издевательской игрой с сержантом, внешних сигналов уже не принимали. И когда следующий порыв ветра продвинул крышку далеко вверх, столбик подпорки, освободившийся из паза, на долю секунды свободно закачался в воздухе. Я, как завороженный, уткнулся в него глазами и взмолился, не знаю какому уже Богу или Провидению:
- Упади! Упади! Падай же, падлюка! – и столбик двинулся вниз на встречу с крышкой. Но паз в ней и вершина подпорки разошлись на пару миллиметров. Тяжеленная крышка устремилась вниз и углом дверного полотна рубанула Гайнутдинову по пальцам. Он задергал рукой, зажатой в щели между дверью и передней стенкой ящика. При этом визжал так громко и жалобно, что я, за секунду до этого страстно желавший видеть его пальцы отрубленными, сжалился и всадил рога вил в щель, освободив ему руку. Он выдернул пальцы, зажал в промежности и стал, повизгивая, прыгать, как бы танцуя в присядку. И в этот момент мы встретились глазами. Что он там прочёл, я не знаю, но видимо радость моя была так велика, что он, гад, её почувствовал. И захрипел:
- Это ты, сучонок, подпорку выдрал!? Да я тебя… – и замер, так как я резко выбросил вперед вилы. Чувствуя каким-то звериным чутьем, что пьяный да ещё и увечный, он – не боец, я заорал в ответ:
- Только тронь! Брюхо пропорю!
Отморозок отшатнулся от меня и переступил назад, где уже Епифанов схватил его за плечи и тоже закричал:
- Ты, что, совсем ёбнулся! Он же вон там стоял, на вилы опершись! Как он мог подпорку выдернуть!? Она же в метре от него была. Это ветер! – и уже тише, обращаясь ко мне, добавил:
- Малый! Рви к дневальному! Там аптечка! Йод, вату, бинты и пластырь! Ты понял? Повтори! – а когда я повторил, сержант качнул головой и добавил: – Рви! – перехватив, от греха, у меня из рук вилы.
И я помчался с таким ликованием в душе, которого не испытывал больше ни разу в жизни при виде чужого несчастья. Принеся всё, что просил сержант, я стоял и смотрел на кровь «Гниды» с непонятным и дотоле незнакомым мне мстительным чувством. Обычно я отворачивался от раздавленной на дороге лягушки, не мог видеть трупик птенца, выпавшего из гнезда. А тут смотрел и не отводил глаз, упиваясь навалившейся на него болью. Мой злейший враг сидел внизу на грязной подставке, скорючившись у наших ног и прислонясь к навозному ящику спиной. Он выл, протянув сержанту покалеченную руку. А когда тот закончил перевязку, стал трясти ею в воздухе и хныкать, всхлипывая, как маленький ребенок.
- Пойди попроси еще и разовый шприц против столбняка. – второй раз послал меня к дневальному сержант. И я пошел за шприцом, уже спокойно и размеренно. Враг был повержен, и я смотрел на него, брезгливо морщась от отвращения.
После осмотра руки санитаром было принято решение отправить пострадавшего в районную больницу, но там определили перелом трех пальцев – указательного, среднего и безымянного. Мизинец был просто отдавлен. И наш шофер повез «Татарина» дальше, на станцию, к поезду в Читу, где находился окружной военный госпиталь. Больше он к нам не вернулся. Об этом позже по своим каналам позаботился Усатик, отметив в каких-то сопроводительных документах, что «Гнида» покалечился в пьяном виде и по своей вине.
Двое других «блатных» после этого случая стали держаться обособлено, в курилку не заходили, а курили, сидя на корточках за углом казармы, уединившись и затравленно оглядываясь вокруг. И на меня смотрели с тяжелой злобой во взоре, искоса и подолгу.
Вернувшийся к вечеру Усатик, выслушав доклад сержанта, подозвал меня и так серьезно, глядя прямо в глаза, спросил:
- Это точно не ты стойку из-под крышки в навознике выдернул?
- Нет! – ответил я, и тут же с вызовом признался. – Но я о-о-очень хотел, чтобы подпорка выпала. Я даже глазами её толкать пробовал!
- Ну, ты даёшь, Мануилыч! Охренеть с тобой можно! Телепант, бля, здеся у нас выискался! Помалкивал бы, лучше, колдун ***в! И не вздумай мне разводить тут такие опыты, руки нам на полигонных работах нужны, понял! И болтать тут такие вещи прекрати! – и старшина усмехнулся. – Во ухарь, на мою голову! Толкать он её пробовал! Смотри-ка ты! Со смеху подохнуть можно! А ты вправду мог бы его в брюхо вилами пырануть?
- Сейчас, наверное, нет. А тогда – мог бы... со страху!
- Со страху, говоришь?! Всем бы так пугаться! Смотри-ка, ты, характер! В батю, стало быть пойдешь, в батю… Один раз он при мне эсэсовца... – и, спохватившись, Усатик замолчал, задумчиво постукивая пальцами по крышке стола. – Ладно, иди, отдыхай... Хлебнут они с тобой горького, до слез! Ох, хлебнут!
Но из общей казармы Усатик в тот же день перевёл меня спать в комнату к нему самому и каптерскому, опасаясь видимо мести дружбанов «Гниды». И о своем местонахождении первое время после случившегося я должен был ему или каптерскому докладывать ежемоментно и постоянно.

8. «Тяготы» службы
Если честно говорить, то на полигоне в пятьдесят пятом году Усатик меня не баловал. Возможно, он указаниям отца следовал, а может быть сам «по должности» был строг. Но я целый день занимался чем-то общественно полезным. Таскал дрова из поленницы на кухню, носил питьевую воду с родника. Этим начинался у меня каждый день, и отнимало оно от часа до полутора. Потом я шел на реку проверять снасти, обирал их и снова забрасывал. Рыбу приносил на кухню и чистил. А там её жарили, как выражалась Нюра, для «мусульманов». Не каждый день набиралось нужное количество, но на раз в два-три дня хватало. Я поминал уже насчет того, что свинину ребята-азиаты не ели, и рыба должна была компенсировать им нехватку белка в рационе. А для всей компании во второй половине июля я ходил за черникой, за день набирал и приносил два ведра, наполненных по половинке, чтоб не так тяжело было нести. В эти дни ходил героем и пользовался всеобщим вниманием. За ужином каждый получал по сто грамм ягоды со столовой ложкой сгущенного молока. Вкусноты это блюдо было необыкновенной. Если присоединялась ко мне Нюрина дочка Глаша, девушка лет семнадцати, то часть ягоды оставляли сушиться на зиму для киселя.
Картофель в столовой был в это время года только сушенный в виде пюре. И к нему весь июнь хорошо шла жаренная рыбья мелочь. С середины же июля уже пошли грибы. До этого, кроме луговых шампиньонов, я других грибов в жизни не видел. А тут Усатик пару раз отвёл меня в лес, объяснил, как в нем ориентироваться, как находить дорогу обратно, за какие приметы цепляться глазом и как разобраться в великом многообразии лесных грибов и ягод. Мне очерчены были четкие границы – широкая и узкая просеки, сходившиеся одним концом к деревне Кумахма, а другим упиравшиеся в изгибы реки. Треугольник этот имел два примерно равных пятикилометровых катета и семикилометровую гипотенузу – змеящийся берег нашей речки. В нем, треугольнике, я не мог заблудиться по определению, имея четкую инструкцию Усатика: домой двигаться всегда к солнцу, то есть к реке, протекавшей к югу от леса. Когда не было видно солнца, в дело шел мох или грибы на деревьях, муравейники... Вечером мне показали Большую Медведицу и Полярную звезду.
Несколько раз со мной ходила Глаша, появлявшаяся через день, чтобы помогать матери. Показала, как различать ядовитые и съедобные грибы и как сноровистей их искать. Как остерегаться змей, клещей и всякой другой лесной нечисти. И через пару недель я уже самостоятельно бродил по лесу, а к концу месяца мне разрешили брать с собой медвежонка, одев ему кожанный ошейник с нашитыми блестящими галунами от парадного мундира старшины, чтобы кто чужой не спутал с диким зверем. Выдавали нам на всякий случай и трехметровый поводок. Ведь напарничек был проблемный, потому как жрал все подряд, но чаще – ягоды, и среди них особое предпочтение отдавал малине. На вырубках её было много. Не дотягиваясь до кустов, он валил их и начинал, чавкая, обсасывать верхушки с плодами. При этом больше портил, нежели употреблял в дело. Собирая чернику, которую Мишка тоже уважал до чрезвычайности, я вынужден был привязывать его на краю «делянки», чтобы он не портил все подряд, мечась из стороны в сторону по склону холма, густо покрытого ягодными кустиками.
Он откапывал и пожирал какие-то сладкие корешки, портил муравейники и обожал муравьинных личинок, да и самих муравьев. Разворачивал гнилые пни, в которых долго рылся, ища там что-то приемлемое в пищу. Был всеяден. Но от меня старался далеко не отходить, часто оглядывался. Однажды, наскочив на здорового ежа, долго возился с ним, исколов морду и лапы, но так и не смог его «раскрыть». Еж катался по земле клубком, Мишка трогал его и повизгивал от боли. А как-то, напоровшись на гадюку, испугался и драпанул. Пришлось долго искать зверёнка и после этого посадить на поводок.
Появилась у медвежонка и вредная привычка жевать махорочные окурки. Он их находил, разжевывал и сосал, заливаясь желтой от табака слюной, свисавшей по обе стороны пасти. Было непонятно, что именно ему понравилось, то ли вкус, то ли запах махры, но солдаты стали развлекаться этим в курилке. Подзывали его – Миш, Миш, Миш! – и кидали сразу по нескольку дымящихся чинариков. Зверь смешно так гасил их, прихлопывая лапой, а потом набирал в пасть и начинал жевать, сидя на заду и закидывая голову вверх. В блаженстве закрывал свои маленькие черные глазки.
Потом приходилось отмывать ему морду, потому что табак присыхал к шерсти, и Мишка становился очень несимпатичным. Во время этой процедуры он бешено сопротивлялся, кусался и царапался, но зато после нее долго вылизывался и умывался, используя намоченную слюной лапу. И более или менее приводил себя в норму. Любил купаться и неплохо плавал. С удовольствием жрал вместе с котом мелкую рыбешку и очистки от рыбы покрупнее. Привык терпеливо сидеть около меня, когда я удил рыбу, азартно подскакивая каждый раз, когда я её вытаскивал. И та, что падала с крючка на берегу, считалась его законной добычей. Изредка с нами на берег приходил кот, они усаживались по обе стороны от меня, напряженно следя за моими движениями. Поплавок тонул, я резко подсекал, но крючок у меня был великоват, и часто рыбка, вылетев из воды, падала куда-то за спину. Каждый такой случай кончался жестокой схваткой. И, если в начале лета кот часто побеждал, то ближе к осени подросший и потяжелевший Мишка, стремительно бросаясь вместе с ним за добычей, просто сшибал его, бедолагу, с береговой кромки прямо в воду. Кот купаться не любил и после такого невежливого обращения обиженно уходил домой, раскладываясь где-нибудь под солнышком на просушку. Но бывало и так, что они «делили» рыбку, которую кто-то из них ухватывал поперек тельца первым, а другой вцеплялся сбоку, откусывая половину. На крупной рыбе жадность побеждала, и они стояли «набычась» и выли, не рискуя разжать зубы или открыть пасть.
 
9. Политработа

Среди прочих моих интересов в окружающей солдатской жизни были политзанятия, на которые я пробирался, когда тайком, а когда втихую. Мне очень нравилось слушать «увлекательные» сообщения о коварстве вражеских разведок, об агрессивности империалистов, изображаемых на огромных плакатах в полосатых штанах и цилиндре, при бороде клином и с двумя бомбами в руках, на которых начертаны были толстые буквы «А» и «Н».
О наших мирных намерениях, но постоянной готовности дать надлежащий отпор говорилось больше всего. А ещё постоянно доводились до нас сообщения о подвигах и героических поступках солдат срочной службы, слушая которые и я мечтал совершить что-нибудь не менее выдающееся: выследить вражеского разведчика, погасить пожар на складе боеприпасов, накрыть собой неразорвавшуюся по время учений гранату или погибнуть на боевом посту, защищая с оружием в руках государственную границу. И мой портрет в такой же рамке со звездой повесят среди прочих, уже развешанных, а моя одноклассница Лариска Надточий будет стоять перед ним, смотреть на меня и плакать!...
В Комнате Боевой Славы висел огромный цветной портрет Генералиссимуса, а над доской со стенной газетой пламенела надпись: «СТАЛИН – наша Слава Боевая!». Время было такое, что еще расходились волнами по гарнизонам «восторженные» слухи о том, кому и как во время поездок в войска сорвал погоны Маршал Жуков, кому и сколько вышиб зубов! А самым распространенным взысканием для солдат было «три часа по стойке смирно с полной выкладкой». И было это ни много – ни мало, а тридцать два килограмма, навешиваемых за спину в вещевом мешке. Слабые, недокормленные ребята-азиаты через час такого стояния падали в обморок. А наиболее суровые командиры, по сути своей просто изверги, могли «подвесить» и пять, и шесть, и восемь часов
В полигонной команде на уровне легенды ходила история сержанта-узбека Коблашова. Я слыхивал её несколько раз из уст Усатика, и помню по рассказам отца. Сержант был большого роста, мощный и сильный. Он отвечал на полигоне за караульную службу, которую в основном несли среднеазиатские, потому как больно-то рукастыми для других работ они не были. Но своего начальника обожествляли, отделяя ему часть всех посылок и получек. Он принимал все это, как должное, смотрясь этаким кишлачным Баем. Любые вопросы с этими ребятами решались только через него. Однако, как и все они, русским языком Кoблашов владел лишь на самом простейшем уровне.
Однажды на полигоне проходила проверка сержантского состава на знание внутренней и внешней политики. Проводила её комиссия в составе отца, как начальника прямого, двух майоров из политотдела дивизии, старшины Усатика, как непосредственного начальника, и комсорга полигонной роты.
Коблашов вошел в комнату комиссии, пробарабанил строевым шагом до середины помещения и громовым голосом рявкнул:
- Сержант Коблашов Ваш прикзаний пырбыл!
Первым вопросом было нечто из популярных тогда решений Пленума ЦК КПСС по сельскому хозяйству. Ответом было глухое молчание. Сержант переводил затравленный взгляд с одного на другого из членов комиссии, краснел, бурел, но не произносил ни слова. Майоры переглянулись и спросили что-то о персональном составе Президиума ЦК. Тишина. И последним вопросом была фамилия Первого секретаря ЦК комсомола. После этих слов у Коблашова потекли из глаз слёзы. Он вытянулся, поднес руку к пилотке и прокричал:
- Дак здрастват Сталин! – а затем повернулся через левое плечо и, грохоча сапогами, вышел из комнаты. Оказавшись на крыльце, спустился вниз по ступенькам и прошел в курилку, где в этот момент не было ни одного человека. Там он сел и опустил голову, вытирая глаза пилоткой.
Караульная команда жалась позади него, не решаясь приблизиться. Наконец кто-то осмелился скрутить самокрутку и подать ему её через плечо. Он взял, а подавший переступил через скамью, присел перед Коблашовым на корточки и зажег ему огонь. Затянувшись, сержант выпустил струйку дыма и последний раз отёр глаза. «Верноподданные» окружили «владыку» свсех сторон. И он начал на своем родном, узбекском, негромко рассказывать им о том, что произошло на комиссии. Слушали молча, лишь иногда поднимая в ужасе ладони к лицу, раскачивая головами и цокая. Рассказ продолжался чуть меньше часа.
К этому времени комиссия приступила к выставлению оценок. Когда же очередь дошла до Коблашова, все замолчали и задумались. Один из политотдельских, тот что постарше, после довольно долгого размышления, произнес, как бы в раздумье:

- Но ведь самое главное-то он понимает правильно!...
- Я думаю, можно поставить ему «четыре», – произнес второй, скосивший глаза в сторону отца и Усатика, согласно кивающих головами.




10. Летчики-пилоты, бомбы-самолеты...

Во второй половине июня строительные работы на полигоне шли ускоренными темпами. «Солдатская почта» доносила, что вот-вот должна прибыть Московская инспекторская комиссия, и подготовка мишеней двигалась полным ходом. Пару раз за это время приезжал отец. Занятый полигонными делами, со мной он почти не виделся. После обеда подозвал, посмотрел на меня, загоревшего, с выцветшими волосами, потрогав бицепсы на руках, одобрительно похлопал по плечу. Поинтересовался моими делами, пораспрашивал о рыбалке и грибах. Рассказал, что пишет мама, передал привет от нее и брата. А в конце спросил, как обычно:
- Вопросы, просьбы, пожелания?
Я попросил прихватить из дома пару приключенческих книг и учебники по математике. И привезти конфет и пряников.
Во второй раз он всё это привез, но был так закручен в своих проблемах, с таким количеством народу вокруг, что успел только передать мне привезенное и на ходу поинтересоваться всё ли в порядке, после чего сел в машину и уехал.
Комиссия прибыла. Вместе с командованием дивизии и полков разместилась она за покрытыми зелеными скатертями столами под навесами посередине широкой поляны, находившейся в ста метрах позади казармы на обрыве над излучиной реки. Там же были развернуты радиостанции, стучала дизель-электрическая установка. Состоялись показательные ученья, во время которых истребители МИГ-19 на наших глазах дырявили деревянные танки, пикировали на ДОТы, круша реактивными снарядами бетон и раздирая арматуру. После обеда настала очередь бомбардировщиков ИЛ-28. От их ударов бетонные плиты взлетали в воздух, рассыпаясь, как игральные карты. Так что «бомберы» тоже вложили свою лепту, нанеся построенным мишеням серьёзный урон.
Поле, на котором размещались цели, лежало перед нами, как на ладони. Самолеты заходили на них с пикированием, справа под углом сто тридцать пять градусов от оси нашего наблюдения и, отработав, уходили с разворотом на подъем. Воздух сотрясался от рева двигателей и грохота разрывов, пусть немного и приглушенных почти километровым расстоянием. Мои впечатления того времени словами просто невозможно описать. Я захлебывался от восторга. В какой-то момент поймал себя на том, что, сжав кулачки, подпрыгиваю на месте и кричу: А-А-А-А!!!... Один из солдат, Витя Баских, стоял сзади и, улыбаясь, придерживал меня за плечи.
Во время учений были поставлены задачи по боевой работе с малых высот, актуальной в данный момент проблемы. До высотных мишеней, выбеленных деревянных крестов со стороной в десять метров, дело не дошло, и комиссия отбыла дальше, двигаясь от центра страны, с запада на восток. А полигонная команда ещё две недели потом заглаживала нанесенный полю ущерб бульдозером, оснащенным танковым противоминным катком, его ещё называли – тралом.
Гром грянул в середине июля. Само по себе известие о повторном прибытии той же комиссии на обратном пути с востока на запад было бы делом привычным и обычным, если бы не одно деликатное обстоятельство. Лето – время отпусков. В это время служилая братия рвется на юг, жаждет после холодной сибирской зимы окунуться в теплое море. А раз уже отстрелялись-отбомбились на отлично, то начальство, разморённое полученными поощрениями, размякло и дало летному составу волю. Главным образом, в отпуск рванулись ассы Отечественной и Корейской войн, имевшие в этом деле безусловное преимущество перед ещё недостаточно облетанной молодежью. И кому в этой ситуации надлежало демонстрировать боевое мастерство? – этот вопрос просто повисал в воздухе! Короче, в полном смысле «дело запахло керосином» и командные головы стали думать тяжкую думу о предстоящих непростых учебных «сражениях». И после мучительных раздумий было найдено решение, драматические последствия которого долго ещё обсуждались в авиационных штабах...
Когда всё уже было закончено, мне довелось присутствовать при разговоре отца с Усатиком и кем-то ещё, чью фамилию запамятовал. Кажется, Щеклеин. Из этой до сих пор памятной беседы понял я тогда, причину события, обрушившегося на голову руководства дивизии в прямом и переносном смысле. Да и почти всему составу полигонной команды тоже.
Отец объяснил, что поскольку бомбометание планировалось с больших высот, то есть порядка шести-восьми тысяч метров, это позволяло использовать маленькую «военную» хитрость, неразличимую снизу даже вооруженным глазом.. Командир звена должен был осуществлять всю подготовительную работу и выводить звено на боевой курс. Командирский штурман при этом прицеливался и сбрасывал бомбу. А ведомые пилоты должны были держаться плотно к самолету ведущего с одним только условием – двигаться примерно на пять-шесть метров ниже, чтобы сидящий впереди в своей остекленной кабине штурман видел бы бомболюк ведущего. В задачу этого штурмана входило, как смеялись промеж себя летуны, «три притопа и прихлопа». Первое: открыть бомболюк одновременно с ведущим; второе: нажать кнопку бомбосбросывателя в момент, когда у того выпадет бомба; третье: закрыть створки люка. И всё. И никакой самодеятельности!
Первое звено отбомбилось отлично, но при заходе на боевой курс второго звена, когда уже были открыты бомболюки, обстановка в воздухе начала странным образом меняться. Вокруг самолетов с трех сторон стали подыматься столбы облачности, которые медленно закручивались против часовой стрелки, как при образовании смерча. Мощная воздушная масса разворачивала «бомберы», снося их с боевого курса влево. Командир звена запросил и получил разрешение зайти на бомбометание повторно. Створки бомболюка ведущего дрогнули и закрылись. И в этот момент левый ведомый штурман, пересевший к бомбоприцелу на неудачно расположенное сидение, прикрепленное к правой стенке его кабины, вывернулся в неудобной позе спиной к оси движения командирского самолета и от напряжения пропустил суть шедших несколькими секундами раньше радиопереговоров. Он решил, что проморгал падение бомбы и в панике нажал кнопку бомбосброса!
А вот все остальное, последовавшее затем, я видел и слышал уже лично.
Вой пятисоткилограммового фугаса, падения которого никто из управлявших учениями не ожидал, заставил всех поднять к небу голову, но тут отец, стоявший перед рацией с микрофоном в руках, громко и отрывисто скомандовал: «Ложись!»
Взрыв, последовавший секундами следом, пришелся в середину стены яра – двадцатиметрового речного обрыва. Поляну тряхануло, а на нас, стоящих довольно далеко позади столов комиссии, с невероятным шумом и шуршанием обрушился град камней и песка. Когда вздыбленная взрывом почва осыпалась, мы еще долго стояли, втянув головы в плечи, и смотрели в изумлении как, поднимается с земли командование дивизии и комиссия. Отец, единственный из них оставшийся на ногах, оглушенный, как и все вокруг, прогремевшим всего в сорока метрах от него взрывом, срывая голос, орал в микрофон что-то такое невообразимое, о чем сейчас лучше не вспоминать.
На этом ученья были прерваны, начальство погомонило и уехало. Разбор полетов проводился уже в штабе дивизии. Каждый получил, говорят, всё, что ему положено, но это уже другая история. А после доставшегося нам «генеральского» обеда молодые солдаты в курилке хихикали над старшими офицерами и генералами из комиссии, над тем, как они бросились при взрыве в канаву, а потом отчищали локти и колени от грязи и песка. Подошедший откуда-то Усатик, услышав, как молодежь хорохорится, прервал их самолюбование:
- Ребя! Вы бы хоть маленько, но тутумкали перед тем, как всякую чушь плести. Генералы да полковники, они на войне под бомбами походили, будте-нате сколько, и то, что летаков было три, они видели. А фронтовой опыт их научил, что вторая бомба должна лечь между ими и Вами, а третья – у Вас за спиной.
И, упав мордой в землю, у них в такой ситуации хреновый шансик уцелеть, но был, и стесняться ползать на карачках по этой причине тут вовсе нечего. Да ведь и команда: «Ложись!» – была? Была! И все они, как один, её выполнили.
А вот про Вас, долбоебов, я бы этого не сказал. Вы ведь, как столбы, не от храбрости, Вы ведь от страха закаменели! И будь оно и взаправду, что-нибудь... тьфу-тьфу-тьфу... не так, Ваши потроха пораскидало бы метров на сто вокруг, это как минимум... это как пить дать! – глаза у старшины были серьезные, и каждую свою фразу он правой рукой отчеркивал, и в нас всех указательный палец вонзал. – Так что не хихикайте над старыми вояками. Они такое видели, что Вам, будем надеяться, не придется... если, конечно, Б-г даст! Лучше опыта набирайтесь, смотрите, как оно по жизни иной раз бывает да случается. Ведь все, вроде бы как, учтено, все просчитано! Ан нет тебе, гляди-ка, как захерачило. Конечно, там в штабах потом разберутся, и приказ дадут с разъяснением… Жалко вот отцам-командирам нашим мало не покажется. Их я сейчас, разве что пожалеть могу и от всей моей души – посочувствовать, экая у нас комиссия вышла!... – он пару раз затянулся махоркой и обвел солдат взглядом.
- Так что вот, бойцы! С боевым Вас крещением! И кроме как: «Слава Б-гу, обошлось!» – тут уже ничего и не скажешь. – Усатик замолчал, задумался и тоскливо добавил. – А мож лучше ваще ничего не говорить!? Пронесло, и ладно! Сиди и не ****и, как говорится! Присказка такая есть сибирская...
Старшина был единственным в команде, кто понимал, а главное, ощущал до конца весь ужас и сущность последствий той беды, которая нас всех только что миновала. Ему было нехорошо. Он сидел на скамейке и периодически начинал тереть себе грудь, оттягивая пальцем стоячий воротничок гимнастерки и задумчиво глядя перед собой, поглощённый  какими-то своими, одному ему ведомыми мыслями и воспоминаниями. А подошедшая в самом начале его речи Нюра, стояла сзади и слушала, сложив на груди руки и поднеся один из концов своего белого платка к губам. И отреагировала она, скорее всего, не на слова, а на тембр надсевшего и треснувшего голоса, когда вдруг наклонилась вперед, припав к его спине, обняла и неловко поцеловала в щёку, закрыв зачем-то ему глаза ладошкой.

11. О друзьях-товарищах...

Отношения мои с солдатами в команде после исчезновения Гайнутдинова по большей части стали нормальными. Я для них был на манер младшего братишки или игрушки, как медвежонок. Они меня не обижали, однако и в кампанию, что говорится, не принимали, соблюдая нужную по их представлениям дистанцию.
Но, помимо Усатика, замещавшего мне отца, были ещё двое, кого я мог бы выделить среди остальной команды. Один из них, помянутый выше Витя Баских из шахтерского городка Белово, а другой – каптерский по фамилии Галязимов, родом из-под Казани. Они очень хорошо ладили между собой, дружили, как бы обособившись от всех остальных. И, то ли Усатик им поручил, то ли сами они так решили, но опекали они меня очень дружественно, относясь ко мне серьёзно и по-взрослому.
Баских, стройный сероглазый блондин, обладал исключительным даром. Он лепил из глины, из пластилина, из всего чего можно, даже из хлебного мякиша. Лепил так и такое, что я не мог отвести от его поделок глаз. У него были удивительные, как у музыканта, руки и талант подмечать в своих фигурках такие выразительные детали, которые делали их изумительно неповторимыми.
Чтобы не потерять, а наоборот, развивать дальше свои умения и навыки, он почти ежедневно что-то делал. Для дочки старшины он городил из пластилина целые сцены балетного содержания, в которых в танцевальных позах изображались дамы в кринолинах и кавалеры в комзолах и жабо со шпагами. Были они у него яркими и цветными, потому что помимо самого пластилина пользовался Баских иллюстрациями из журнала «Советский Воин», фантиками и фольгой от моих конфет. На фоне бесконечного убожества игрушек тех времён его поделки просто блистали, доставляя Усатиковой дочке и её подругам несказанное удовольствие.
За неделю-две балетная панорама заигравшимися девочками разрушалась, Усатик привозил назад деревянную основу, остатки пластилина и пару новых коробок с материалом для следующего творения «Мастера». И тот, талантливый и щедрый на выдумку, выделывал что-то следующее. Мог сотворить сюжет из сказки, а мог изваять и нечто батальное. Штурм крепости с пушками и штурмовыми лесницами, массой солдатиков в латах из конфетной фольги. Он, двадцатилетний, тоже увлеченно играл в эти игры. А мы с Галязимовым сидели рядом, принимая участие в построении таких захватывающих сюжетов, а иногда и помогая ему придумывать фабулу разрабатываемых сцен. И постоянной нашей нагрузкой было разминание пластилина до мягкого состояния. Иначе у Вити быстро уставали и болели руки.
Когда выдавался перерыв в «игрушкотворении», он мог перейти к лепке всевозможных горшков и другой посуды для кухни. При этом сам находил глину, сам месил, сам лепил на крутильном столе собственного изготовления и сам же обжигал все сотворенное в летней кухонной печи. У него не было красок для украшения керамики, но его творческая изобретательность подсказывала ему великолепнейшие узоры, которыми он так разукрашивал содеяное, что выглядело оно ещё лучше, чем в цвете. Все выходные Витя проводил за этим своим занятием, а я всегда старался присутствовать при его чудодействиях.
Однажды он попросил Нюру и меня отдавать ему все очистки и остатки рыбы, которые не идут в готовку. И стал кормить обитателей нашего «зоопарка» возле своего «рабочего» стола. Через три дня они оттуда при его появлении уже до вечера не уходили. А Витя недели две ваял такие небольшие, сантиметров пятнадцать высотой, фигурки котов и медвежат. Лепил он их в разных позах и с разных ракурсов. А потом, набрав целую коллекцию этих этюдов, Баских изобразил наших красавцев, так безропотно позировавших ему, уже в натуральную величину. И послал их, по инициативе Усатика, на конкурс народных талантов. И занял Витя на нем одно из первых мест.
А ко дню рождения Галязимова тайком вылепил его, сидящего с котом на коленях и медвежонком у ноги. Такая полая фигурка высотой сорок пять сантиметров, чтобы умещалась в чемодан. Вылепил по заранее сделанной фотографии в солдатской форме, при погонах и в сапогах, со всеми дета-лями, включая гвардейский значок и все поощрительные знаки и лычки младшего сержанта. В сентябре Галязимов ездил на десять дней в отпуск и увез подарок домой, оставив там его матушке и отцу. А июльский его день рождения отметили мы дома у Усатика вшестером – старшина с семьёй и нас трое. Я первый раз в жизни попробовал на вкус брагу.
Мне же, пожаловавшемуся, что в прошлый Новый год не сподобился нарисовать себе маску «Кота в Сапогах», Баских за один вечер соорудил в мой размер глиняную форму с забавной мордой нашего кота. Потом спосылал меня на кухню, попросить Нюру заварить стакан крахмального клейстера. И дальше облепил форму в множество слоев газетными кусочками-обрывками. Последний слой он сделал из белой папиросной бумаги, покрасив все это после просушки в серовато-пепельный цвет, в полном соответствии с оригиналом. Я в наглую попросил изготовить ещё одну маску, но другим цветом – для Сереги Пелипенко, с которым всегда паровался под Новый год в карнавальных хлопотах. Ему сделали кота рыжего с белым подбородком. И в следующий Новый Год мы с ним получили вторую премию. На самом же деле это была еще одна премия Вити Баских...
А через год слава о его таланте пошла по городам и весям. Баских перевели служить к нам в гарнизон, сделали ему мастерскую при Доме Офицеров, где он начал ваять уже вещи намного более серьезные – бюсты и портреты полководцев и политических деятелей по указаниям политотдела. То есть, Витя стал профессионалом. Стоял у поворотного стола, в халате, или у мольберта с кисточками и красками. Изваял для зала Подвигов бюсты трёх Героев Советского Союза нашей дивизии: Стрельченко, Саевича и Чеснокова.

Много лет спустя, в середине семидесятых, будучи в командировке в Барнауле, я, в последний вечер гуляя по городу, увидел афишу о персональной выставке скульптора В.Баских, которая открывалась на следующей неделе...

12. Национальный вопрос – «самоосознание»

Галязимов творческими талантами не обладал, но от этого его восхищение Витей и тем, что тот мог сотворить своими руками, не становилось меньше. Человек он был добрейшей и светлейшей души. Фигурой – невысокий, грузноватый. Лицом – смугловатый и темноволосый, с выпуклыми мясистыми щеками и слегка раскосыми разрезами глаз.
Обращались к нему, называя по должности – «каптерский», а за глаза звали «Добряк». В столичных кругах, имею в виду ленинградцев и москвичей с их извечным снобизмом, Галязимов проходил под «подпольной» кличкой «Татарское Иго». Что это значило в их понимании, я себе не представлял, но однажды, через несколько месяцев оказавшись вместе с ним в госпитале, где его прозвали «Щекастым», услышал, как кто-то из окружающих, вполне доброжелательно настроенный к нам с ним, спросил его в курилке:
- Рахим, а как тебя в части дразнят?
- Да, по всякому... – пожав плечами, ответил Галязимов. – Ну, например, «Татарское Иго»...
Все вокруг просто взорвались хохотом и долго не могли успокоиться . А он сидел, оказавшись в центре всеобщего внимания и совсем не смущаясь, спокойно курил и улыбался в ответ. И, когда мы вернулись в палату, я потихоньку стал подбираться в разговоре с ним к теме о национальности. И оказалось, что, в отличие от меня, к этому времени по милости «Гниды» приобретшего уже четкую национальную закомплексованность, Рахим не стесняется того, что он татарин, а наоборот, даже гордится этим.
- Мы народ серьезный, история у нас долгая и достойная, республика у нас большая и богатая. Чего ж я её, национальности, стесняться буду. А то что русские и нас, и вас, и других многих как-то по-своему видят, то косо, то криво, так это их дело. Среди них ведь тоже разные люди живут. Есть такие умы выдающиеся, что только шапку снять и в пояс поклониться, а есть такая пьянь да рвань, что только плюнуть и растереть... Вот ты тогда, помнишь, как от «Гниды» натерпелся, а ведь не значит это для тебя, что все татары плохие, что все они, как один, к Гитлеру в его татарские батальоны шли записываться. Нет ведь?!
Твоя беда, что Вы народ маленький, да ещё и раскиданный. Вас и обидеть легко, и оскорбить просто. Вы ещё и загораетесь от этого, как спички... А мне плевать, что они меня Татарским Игом попрекают. Это ведь мы тогда ихнюю Москву под Игом держали. Ну, а теперича вот, правда, – они нас. Да и чё сейчас, через семьсот-восемьсот лет поминать кому-то, что тогда да в те года, да то ли было – то ли сплыло. – И он рассмеялся сам над своею случайно прозвучавшей рифмой.
- Глупость всё это, от недоразвитости... от бескультурности... А так ведь, если посмотреть на нас – на всех вместе, сразу видно, что русских-то больше, значит они сильнее, значит им и управлять, им и командовать. Везде так устроено, по всему миру.
А потом, ты только не обижайся, ну, какой ты еврей! Ты ведь на еврея–то и не похож вовсе, и языка еврейского небось не знаешь. И среди евреев, как я среди татар, не живешь. Та-а-ак, может, где-то да когда-то от бабушек в сказках слышал. Не больше. И если б от людей, сродни «Гниде», вокруг тебя это слово не вилось, так бы до сих пор и не знал бы, что ты еврей или, как эти подонки ещё про Вас говорят, жид.
Ваще-то ругань в русском языке – вещь особенная. Один мой русский сосед и, что интересно, дедуля верующий и богобоязненный, говорил про другого соседа, который много пил и все время грязно ругался:
- Таким ****ям, мерзким и подлым, за ругань их Боженька должён язык отхуярить!
И вот теперь ты понять попробуй – кто из них грязнее ругается? Ну, чё ты хочешь, люди такие. Такая у них культура... Не все, конечно, но и такие попадаются. И много. А чё, думаешь, у нас таких нет. Тоже есть, тоже хватает.
Но бывает так, что кто-нибудь тебе ещё и совсем обидное ляпнет. Это и ты не раз услышишь, если уже не слыхал, и я, да и Арик – армянин, и литвак из второго взвода. Поверь, любой из тех, кого при царе в инородцы записывали, за жизнь свою такое сто раз услышит. И скажут тебе от всего сердца, что все евреи – гады и сволочи, но ты вот мне нравишься, ты хороший человек... А ты будешь сидеть и слушать...
Такой вот семинар – практикум татарина Галязимова по национальному вопросу я прослушал и запомнил на всю мою жизнь, и до сих пор почти дословно помню. Во время службы он говорил, что собирается потом поступать в химико-технологический, а поступил в Казанский унивеситет, став по окончании преподавателем татарского языка.



13. Кистевой костыль

В начале августа на полигон приехал отец и задержался на несколько дней. У меня был праздник. Мы и порыбачили, и за грибами сходили, и ягод в лесу поели. И просто побродили по просекам. Я не мог наговориться, столько нового и интересного увидел и узнал. Ну и, естественно, спешил доложить отцу. А мой приятель, Мишка, постоянно крутился возле нас, таскался за нами и на реку, и в лес. Иногда отец с Усатиком уезжали к саперам, но больше расхаживали среди мишеней на самом полигоне, что-то прикидывали и измеряли. Меня туда с собой категорически не брали. Позже Усатик в ответ на мою претензию объяснил, что на поле могут быть неразорвавшиеся боеприпасы, и мне там делать нечего – опасно.
- Помнишь Цыганка? – был в 36-м полку такой летчик, подобравший запал от авиабомбы и что-то в нем ковырнувший. – Так он ведь человек опытный, знающий, что это такое. И то, вишь, как сдурил и без половины пальцев на руках остался.
От таких слов становилось холодно в животе, но все равно на поле с мишенями тянуло страшно.
Как-то ближе к вечеру мы с отцом вернулись из лесу, и я демонстрировал ему свои познания в грибах, пользуясь «местной» терминологией: обабок (белый), красноголовик (подосиновик)... А отец смотрел на меня и улыбался. Сейчас бы я его понял, а тогда не в состоянии был ощутить, сколько удовольствия ему доставляло видеть свое возмужавшее и вытянувшееся за лето чадо. Он часто улыбался и гладил меня то по плечу, то по голове.
Мы сидели с ним вдвоем в курилке и разговаривали. И тут приковылял медвежонок и уселся прямо напротив отца у его ног. А я начал объяснять повадки зверёныша, рассказывать про то, как он пристрастился к солдатским окуркам. Отец докурил свою «беломорину», от которой остался только картонный мундштук, и бросил перед Мишкой. Тот сразу же пригасил окурок, аккуратно взял его в пасть и стал жевать. Но махорочный окурок, да ещё и наполненный остатками табака, имел определенный вкус, а папиросный мундштук, повидимому, зверю не понравился. Обычные в этой ситуации желтые слюни не потекли. Он стал фыркать, прижимая уши. Это обычно выражало у него недовольство. Отец поднялся со скамьи и вытянув вперед носок сапога, пощекотал сидящему перед ним медвежонку брюхо. В ответ тот, неожиданно взмахнув лапами, шлепнул его с двух строн по голенищу. Удар оказался настолько сильным, что отец повалился назад на лавку, как подкошенный. Я подскочил и пнул Мишку, но он, считая себя в полном праве быть недовольным качеством подброшенного окурка, вцепился зубами в один из моих кедов. Пришлось прихватить за ухо и ошейник и оттащить в сторону. Возде кухни стоял веник, которым я воспользовался и, отмутузив проказника, загнал его в конуру и посадил на цепь.
Когда я вернулся, отец сидел на лавке, бледный и раздраженный, держась обеими руками за икру правой ноги. Подбежал дневальный, все видевший со своего крыльца, и спросил:
- Вам помочь, товарищ полковник?
- Позови Усатика. – и солдат побежал к казарме, откуда несколько секунд спустя выскочил обеспокоенный Усатик.
Подбежав, он опустился на колени и стал ошупывать отцу ногу. Тот заскрипел зубами, сморщился и застонал. Удар пришелся примерно в середину голени, и она распухала на глазах. Старшина, не вставая с колен, полез в карман брюк и вытащил перочинный нож, открыв который, четким движением вспорол по шву отцовский хромовый сапог. Потом отвернул в сторону раскрывшееся голенище и, взявшись за каблук, осторожно стянул сапог с ноги. Развернул портянку и начал вспарывать нижнюю плотно охватившую травмированную голень штанину брюк-галифэ.
Распустив её почти до колена, осмотрел, потрогал, взявшись под бедро, приподнял ногу и слегка пристукнул по пятке. Отец покривился, но промолчал.
- Перелома нет. – посмотрев снизу вверх отцу в лицо, констатировал Усатик. И приказал одному из подошедших солдат нарубить льда на леднике, в погребе за кухней. А другого погнал с бадьей за холодной водой к ключу. Когда принесли то и другое, он приопрокинул раненого назад, перенес здоровую ногу на другую сторону лавки, а больную приподнял и опустил в бадью с водой, насыпав туда нарубленного льда.
- Тут, видать, кровотечение внутри под кожей. – сам себе бормотал он. – Мы щас его приохолодим и остановим, – и уже обращаясь к отцу, спросил.
- Ну, как, Мануил Абрамыч, жить можно? Стерпимо? Вот ведь зверюга ****ская!... Дождется он у меня! Так отмудохаю, что долго помнить будет... Это он Вас к Вовке приревновал, я думаю...

 У меня сжалось сердце. И я, все это время стоявший у отца за спиной, машинально положил руку ему на плечо. Он обернулся, посмотрел мне в глаза, улыбнулся и ответил старшине:
- Да, ладно, не трогай. Я сам виноват, сам ногу подсунул. А силы-то у Мишки откуда столько? Ему ведь полгода только.
- Так он уже больше двух пудов весит, сволочь. Отожрался тут при кухне, гад. – и, встав на ноги, старшина закричал. – Галязимов! Из каптерки пару полотенец побольше притарань! Сизов! Ты с полковником одного росту, давай-ка скоренько по своей мерке, но с припуском, костыль кистевой у себя там в плотницкой сваргань.
Отец опустил в воду руки и потрогал отбитую голень. Вытер руки об принесенное Галязимовым полотенце.
- Ну, как, Мануил Абрамыч? Отпускает? – участливо спросил старшина.
- Отходит помаленьку... Дай прикурить. – и, закурив, спросил. – Слушай, Усатик, а как это ты так ловко меня обиходил. Ты что, какие-то санитарские курсы заканчивал?
- Какие, на хер, курсы, Мануил Абрамыч! Три года фронта, вот и все мои курсы. За столько лет при этой службе никаких курсов не треба. Солдатское дело... Наблатыкался... Правда, когда самого припекло, то никого толкового рядом не оказалось. Это уже в апреле, под самый конец, в Вене. Ну, Вы ж помните, Вы потом ещё ко мне в санбат заходили, свой лётный шоколад приносили. Тогда у меня за спиной граната ****анула, но повезло, что чуточку наискосяк за бетонным углом. Так меня им от гранатных осколков немного прикрыло, но зато с правой стороны осколками камня всего посекло. Думал, загнусь, столько крови потерял. Но, вишь ты, Бог миловал... – и они как-то тепло-тепло улыбнулись друг другу.
Отец за время разговора несколько раз прикладывал руку ко лбу. Усатик, обеспокоясь этим, тоже потрогал его голову.
- Да, у Вас температура подымается! Дайте-ка я на ногу гляну! Синеет... под кожей... Прямо мешок крови набухает. Мож я иглу шприцевую принесу, да кровь спустим.
- А зачем? – спросил отец.
- Дак у Вас через полчаса такой жар будя! Вы чё, забыли, как летом сорок пятого, в Румынии, – он оглянулся и перешёл на шепот. – Как Лобанов нашим ходокам триппера лечил. Вечером кровь из вены и укол в задницу, потом на ночь температура задиралась до сорока или сорока одного. А к утру все эти коки погибали.
- Ну, неси... неси свою иглу ... Только спускать кровь, мне кажется, надо попозже, когда она там внутри совсем уже остановится.
Я стоял сзади отца и пытался понять, о чем они говорят. Какие коки? Какие перья? Почему их три? Мне было страшно, из всего сказанного я понял по смыслу только два слова: игла и кровь... И где-то внутри весь задрожал.
Усатик сходил за иглой, принес её и вымыл руки с мылом, попросив меня ему слить. Потом макнул иглу в пузырек со спиртом и повернулся в мою сторону.
- А ты, таперича, вали отсюда! – прогнал он меня.
Я посмотрел на отца. Тот кивнул головой и тоже сказал:
- Иди, иди...
Я ушел за казарму и сидел там на завалинке, под окнами. И очень боялся, хотя и не понимал до конца, чего именно.
А наутро Усатик усадил отца в машину и увез домой. С костылем тот проходил там чуть больше недели.

14. Сборы-проводы

Дело уже шло к сентябрю, когда однажды утром Усатик, выйдя из комнаты с радиостанцией, подозвал меня и сообщил, что вернулись из отпуска мама и брат.
- Через дней пяток я поеду в дивизию по снабжению, так что собирайся. – и он потрепал ладонью мой загривок, распушив отросшие за лето волосы. – Готовься, Вовка! Ща тебя перед школой под Котовского обработают! Морда круглая станет, как сковородка! – и он показал двумя руками на присутствующей натуре, какая именно она у меня будет.
- Вот так-то! – продолжил старшина. – Отгулялся ты по здешним лесам! Откупался в наших речках! А друга твоего пора пришла на цепь у конуры сажать. Тоже вот, значит, погулял и будя! Без тебя он уже в беспризорники попадает. Чтоб далеко не убегал и не пакостил, зверюга. Так что, паря, начинай прощаться с Полигоном! Походи, вокруг посмотри, запомни какой он! Когда это ещё раз увидеть придется? Мож и не придется вовсе... Так тоже бывает. Ты по жизни городской житель, и такое тебе не часто выпадать будет. Но ежели понравилось тебе у нас, то на будущий год, милости просим! Авось батя с мамкой отпустят.

Проводить нас за ворота вышли Нюра, Баских, Галязимов и Мишка, которого Витя держал на поводке. Погрузили мои пожитки. Нюра принесла пакет с сушеными белыми грибами и перетертую с сахаром голубику в трехлитровой банке, которую подготовила специально для меня, в подарок. Усатик добавил к этому пару малосольных и прикопченых тайменей, аккуратно разложил и закрепил всё это в багажнике. Повернулся к ним и сказал:
- Ну, чё? Дорогого гостюшку до дороги провожать положено! Прощаться будем, выходит.
Нюра притянула меня к себе, прижала к груди, потискала и поцеловала:
- Ну, паря! Я теперя без тебя, как без рук буду!
Баских и Галязимов пожали руку. Улыбнулись мне и сказали:
- Не забывай! Приезжай проведать…
А я, присев, обнял и пожамкал Мишку. Он был такой тихий, такой мягкий и добродушный, так умилительно сопел мне в ухо.
- Ну, садись, – сказал Усатик, захлопнул за мной правую переднюю дверь и, постучав в стекло согнутым пальцем, добавил: – Открой окошко.
Сам он обошел машину, посмотрев на шины и постучав по ним сапогом. Сел на водительское место, опустил стекло и стал заводить мотор.
Когда мы тронулись и отъехали около ста метров, Мишка рванулся, выдрал из рук Баских поводок и помчался следом, догоняя машину. Я, высунувшись из окна, смотрел назад, заливаясь слезами, и видел, что Баских широками прыжками бежит следом, настигая его. В какой-то момент он наступил на поводок, Мишку откинуло назад, а Витя упал на него и держал до тех пор, пока не подбежал Галязимов и не помог. Нюра, как обычно, прижав левой рукой конец платка к губам, правой махала нам вслед. Их фигуры уменьшались в размере, теряя зрительную четкость, и я вдруг вспомнил, как говорит брат Сашка:
- Если в кино всё удаляется, значит, конец фильма…

 

15. «Штрафник»

Осенью, угодив в госпиталь с обожженными взорвавшейся в руках ракетой глазами, я встретился с Галязимовым. Потом наступила и прошла зима. Усатик несколько раз появлялся у нас, рассказывал об их лесных делах. Передавал мне приветы. Следующая весна была ранней. Ледоход пошел в начале апреля. И в мае стало уже совсем сухо.
В этот день я возвращался из школы и, вывернувши из-за угла во двор, увидел возле нашего подъезда ГАЗик Усатика. Сам он сидел на скамейке рядом и курил, не глядя в мою сторону. Спина у него была как-то необычно согнута, а рукой он подпирал подбородок. Глядя на него, я сразу почувствовал какое-то беспокойство и побежал.
- Привет, земеля! – невыразительно и невесело произнёс он, когда я дотронулся до его погона.
- Как дела?– спросил я, понимая, что просто так, да еще в два часа дня Усатик здесь сидеть не будет.
- Плохие дела, Вовчик! Очень плохие… Можно сказать – херовые.
- А что случилось?
- Да, Мишка у нас солдата одного из осеннего набора чуть не задрал. Тот, дурачина, дразнил его без конца, но дистанцию соблюдал, на длину цепи не приближался. А тут бежал куда-то и срезал маленько. Ну, Мишка и, не будь дурак, прыгнул и дотянулся до его загривка. Повезло ещё, что цепь его чуток назад отбросила, а то бы мог башку смахнуть этому идиоту. А так только пять полос, как у бурундука, на затылке осталось. Хорошо хоть мы с ветеринаром из Кумахмы успели когти ему подкоротить. И Мишка наш теперь в «штрафниках»! А дурака этого пришлось везти в Шишкино, в больницу, оттуда в Читу, в окружной госпиталь. Ну, а там спрос-допрос… Что да как? И в сутошную сводку по Воздушной Армии мы попали. С меня рапорт стребовали. А когда к командующему это попало, он вздыбился, в дивизию позвонил, командиру разнос устроил и приказал пристрелить зверя. Я от греха уехал, вроде как по делам, чтоб немного времени выиграть, но долго так не протянешь. Они отчет уже завтра потребовать могут, а с командующим в такие игры опасно играть, - старшина прикурил папиросу от уже догоравшего окурка, глубоко-глубоко затянулся, выпустил струю дыма и продолжил. – Есть у меня тут одна мысля, но мне в этом твоя помощь требуется. Я на тебя крепко надеюсь, Вовка. Другого пути у меня нет. Стрелять медведя я не могу, лучше уж сам застрелюсь! А ты, единственный, мне помочь можешь.
- А как? Как?
- Поди, Вовка, к бате и поплачь. Только натурально так, с надрывом. Чтоб его тронуло бы и проняло. Он, я узнавал, в штабе сейчас, в штурманском классе один занимается. Давай я тебя ко входу подвезу, часовой тебя знает, пропустит. Ну, а дальше сам уж соображай, как его разжалобить. Если получится, то он по должности может к командующему пройти. Меня ведь туда на порог не пустят. А он может и пройти, и попросить. Он для нас последняя надежда.
Найдя отца, я не заплакал, я завыл. Он долго ничего не мог понять из моего рёва, а когда уловил суть, схватил за плечо, тряханул так, что я с перепугу замолчал, и резко спросил:
- Кто тебе об этом сказал!? Кто!? Говори!
- У-с-с-с-сатик…- заикаясь и всхлипывая, раскололся я при первом же нажиме.
- Где он?
- В-в-в-низу, з-з-з-а углом у ш-ш-ш-штаба…
- Пошли! – и он, держа меня за локоть, почти бегом устремился вниз по лестнице.
Усатик, сидевший на заборном лаге, увидев нас, вскочил, вытянулся и отдал честь. Отец в ярости схватил его за плечевой ремень портупеи и зашипел, оглядываясь:
- Ты что, сукин сын, делаешь!? Из-за этого полигон бросил!? Не соображаешь, что творишь!? Под трибунал захотел!?
- Никак нет, товарищ полковник! Я рапорт привез, но подавать его должен по команде, а Вы в дивизии мой прямой начальник. Вы можете и должны мой рапорт принять, рассмотреть и ход ему дать. Это Вы обязаны сделать.
Отец отпустил ремень Усатика, махнул рукой и, достав папиросы, закурил. А потом сел на тот же лаг. Сощурившись, посмотрел снизу на старшину и сказал:
- Свои обязанности я и без тебя хорошо знаю! Боюсь только вот, что сейчас вопрос о твоих правах встанет! Ну, что там у тебя? Докладывай!
- Пристрелить Мишку дело не хитрое, но и не умное. Я вот по дороге к Вам в Читу заезжал, а там сейчас Иркутский зоопарк расположился. Я с директором поговорил, и он согласен взять медведя к себе, заплатив за него две тысячи рублей. Вот от него даже письмо такое имеется. И цена вот тут проставлена, посмотрите! А потом я еще на рынке побывал, а там поросята по пятьсот рублей штука идут, то есть четырёх на эти деньги можно приобрести. А у меня помоев со столовой на них всех вполне хватит. За два года я их откормлю, а потом кажный год по штуке резать буду. Сала насолю, грудинки, корейки, окороков накопчу. Солдатикам доппаёк будет без одной копейки затрат. И прошу доложить об этом в штаб армии, командующему. И это Ваша обязанность!
- Ты соображаешь, подо что ты меня сейчас подставляешь. Кучма взбесится, если я к нему с этим приду. Он уже приказ отдал, а я с возражениями полезу? Где и когда это было видано?
- А вы только рапорт мой ему отдайте. Пусть прочтет. А потом, что хочет, то со мной и делает. Но зверя я стрелять не буду. Не могу! Рука не поднимается!
- А то ты никого и никогда не стрелял?!
- Вы ещё вспомните, где и когда это было! То отродье-нелюди, а здесь животина беззащитная и невинная...
- Невинная?! Ну, да! Это я вчера солдату чуть башку не снес?! Так, что ли?
- Он сам виноват, дразнил зверя! Я ему, мудаку, сто раз говорил и полста раз взъябывал!!! Не послушал, вот и получил!
- Ладно, хватит тут стонать и плакать! Медвежий цирк устраивать! Да и хитрость твою хохляцкую я насквозь вижу. Ты ведь, поди, думаешь, что Кучма тоже хохол и на твое сало с окороками клюнуть должен! – отец замолчал и задумался. – А может и, вправду, клюнет? – сам себя спросил он и, посмотрев на Усатика, ехидно прищурился. – Ну, ты и сволочь, старшина! Что же мне делать? Сегодня четверг? Мы с начальником штаба, с Макаровым в пять вечера ему оперативный план докладывать должны. Попробовать, что ли? Но ты, голубь, будешь в приемной сидеть, и если что – я тебя в ощип подставлю!
- Так я для этого к Вам и пришел! Мануил Абрамыч – ведь это божецкое дело, ведь не звери же мы с Вами какие?…
- Ты что мелешь! Это командующий у тебя зверь, получается! Ох, Усатик! Ох, добрая душа! Загнешься ты когда-нибудь на своей доброте, особенно если при нём такое ляпнешь!– старшина подавленно молчал. – Ладно. Семь бед, они и есть семь бед, а насчет ответа – видно будет! Поехали. Только пока я собираться буду, отвези эту реву-корову домой, а то его сопли по всему гарнизону растянутся. И Лиле скажи, из дому его не выпускать, чтоб пока мы всё это не решим и не вернемся, ни одна живая душа не узнала. Макаров не трепло, а до командира дивизии это раньше времени лучше не доводить. Я потом сам ему всё доложу и разъясню.

16. Встреча последняя

Медвежонку очень не повезло в его медвежьей жизни. Двух месяцев отроду он остался без матери. Но на наше счастье командующий генерал-лейтенант Кучма оказался нормальным справным мужиком. Правда, вначале, слушая отца, он нахмурился, но, услышав про вполне дельное предложение Усатика, велел позвать того и самолично внушил, что и продажа медведя, и покупка поросят должна быть оформлена через начфина дивизии. На рынке покупать запретил, для этого есть совхоз Забайкальского военного округа, там ветеринария поставлена, как надо, все будет задокументировано, да и цены могут быть пониже, и вместо четырех можно будет пятерых поросят купить. И все это в резолюции на рапорте зафиксировал. И расписался!
А кончилось все вообще замечательно. Генерал-лейтенант, раз уж случай выдался, стал распрашивать старшину про полигон, а потом повернулся к отцу и спросил, почему тот не в офицерском звании до сих пор, если полигонной ротой командует? Отец сослался на то, что рота не полная, и на отсутствие образования, но тут же попросил разрешения направить Усатика на офицерские курсы. И разрешение такое получил.
В общем, и для Мишки, и для Усатика все обошлось на диво благополучно. А осенью я и трое моих одноклассников поехали в областной краеведческий музей за какой-то информацией для школьного доклада, и получив все, что требовалось, зарулили в зоопарк.
Когда я подошел к загону, расположенному за двойной металлической оградой , и тихо позвал:
- Миш-Миш-Миш! – полуторагодовалый и раздобревший Мишка, валявшийся на солнышке на полу вольера, встал на задние лапы, оперся на железную сетку и стал присматриваться. Друзья мои усомнились в том, что реакция его была именно на мой зов. И тогда я стал двигаться туда-сюда вдоль ограды вольера, а зверь перебирая сетку передними лапами ковылял синхронно со мной, издавая негромкий горловой звук, фыркая и подвывая. Узнал, зверюга! Вспомнил, косолапый!
Но когда тот же зоопарк приехал в Читу спустя ещё полтора года, и я пришел туда посмотреть на своего приятеля, никакой реакции на мое: Миш-Миш-Миш! – не последовало. Возмужавший отяжелелый медведь повернул в мою сторону свою огромную лобастую голову, внимательно посмотрел и… никак не отреагировав, отвернулся.


17. Прошло много лет...

Почти тридцать лет спустя, накануне Сороколетия Победы капитан-отставник Петр Кондратьевич Усатик, живший под Киевом и работавший начальником районного рыбнадзора, гостил у отца в Москве. Привёз он внука, чтобы показать ему столицу. А вечером после работы, уже тоже сорокалетний, я приехал повидаться.
Мама с Усатиковым внуком расположилась у телевизора, где в это время шёл её любимый фильм «Офицеры», мужчины сидели у стола в другой комнате и неторопливо беседовали, перебирая старые фотографии. На спинках их стульев обвисали под тяжестью орденов и медалей парадные пиджаки, в которых они ходили на прогулку по городу, благо от нашего дома до Красной площади было четверть часа неторопливого ходу. Отец не признавал всевозможных значков, которыми увешивали себя некоторые ветераны. И на пиджаке у него, да и у воспитанного им Усатика рдели и отсвечивали золотом и серебром только боевые награды и отличительные воинские знаки. В них обоих проглядывало уверенное спокойствие людей, знающих себе цену. Моё появление оживило обстановку. Усатик шумно облапил меня, хлопая по спине, как по барабану. Несколько раз, держа за плечи, отодвигал от себя, удивлённо разглядывал, ахал и снова обнимал. Мы не виделись лет двадцать пять, и он никак не мог увязать в памяти два столь несхожих моих образа – тогда и теперь, восторженно повторяя:
- Ну, Вовка! Ну, ты даёшь, мужик! Прямо не верю, что это я тебе сопли подтирал тогда, в Кумахме. Возмужал! Право слово, возмужал!
- Он уже кандидат наук! – погордился отец.
- Ё-моё! Во дела!? Ой, а я тут про сопли!... Во старый дурак! Прости, Мануилыч! Извини! Не к месту припомнилось!
Уходя смотреть фильм, мама накормила ребёнка и накрыла стол для взрослых. Но сама сейчас оставалась у телевизора. И мы втроем после шумной встречи сели ужинать. Немного выпили, а, как следствие, развспоминались. И к моему удивлению Усатик побожился, что и тогда, и до сих пор он уверен, что это я выбил подпорку в навозном ящике. Что об этом шепотком говорили между собой все солдаты. И гадали, откуда, мол, в ребенке такая жестокость взялась. И все сходились на том, что довёл меня до этого сам «Гнида». Этакая своеобразная легенда о вендетте, но на сибирский манер.
Полного осуждения при этом никто не высказывал, так - слегка корили, а вот каптёрский Галязимов, когда речь о моих деяниях заходила при нём, всегда яростно за меня заступался.

И когда мы закончили об этом, то я вдруг вспомнил недоговоренную фразу Усатика про отца и эсэсовца в Будапеште и спросил, так что же, мол, там было. Усатик с отцом переглянулись долгим и задумчивым взглядом, а потом отец, уставившись перед собой и растягивая слова, произнес:
- Довели гады... Озверел... - И сжал побелевшими пальцами столовый нож.
Усатик как-то болезнено поморщился при этих его словах, но потом, встряхнув головой, улыбнулся и перевел разговор на другое.
- Мануил Абрамыч, а вот тогда, в самолете, когда Вы с Рапопортом мост крушили, когда немцы Вас дырявить начали, вот что Вы тогда чувствовали. Для меня, вот взять, такое положение – ну, просто смерть лютая! Я и высоты боюсь! И беспомощность открытая такая! Ты ведь у всех на виду в воздухе! Весь на прицеле. На земле-то каждый камень – защита, каждая ямка – укрытие! А в воздухе! Я не представляю, какую силу характера надо иметь, силу воли… Поэтому и спрашиваю – что чувствовал?
- Что чувствовал, говоришь? Да, пожалуй уже ничего. Напряжение было в полете, на подходе, при бомбометании. А потом?...Ну, азарт боя, наверное, был. Да, вот ликование такое в душе было: "Как мы их провели! Как мы их объебали-объегорили!" А про самого себя я и подумать не успел. Да и потом, когда майор от боли закричал, я, не зная толком, что с ним, вцепился в управление, стал помогать подбитый самолёт удерживать и ни о чём другом уже думать не мог до самого приземления. Хорошо хоть ЯКи нас ждали и до аэродрома сопроводили, и на полосу вывели. Нам-то самим это трудно далось бы в такой ситуации. Горели ведь, и всерьёз! Труба бы нам без них! Но вообще-то, операция была классно спланирована и отработана была, как часики. - отец, лукаво сморщился, и сомкнувши ладони замком, с удовольствием  потер их одна об другую. Так он делал всегда, когда был чем-то необычайно доволен. – Правда, по началу, оперативный отдел нас с Зямой Рапопортом привлек на роль инструкторов. Они рассчитывали на то, что мы с ним, зная немецкий, в пилотировании разберемся, а потом подготовим на задание более опытный и слётанный экипаж, ассов. Но когда поняли сколько времени их переподготовка займёт, когда увидели, как мы с первого захода старый сарай развалили, решили, что сподручней будет нам это дело доверить. Правда, речь у нас под немецкую не годилась, сразу слышно было, кто говорит, поэтому решили операцию при полном радиомолчании проводить.
- А откуда Вы немецкий так схватили? Вы ведь почти свободно шпрехали. Только с акцентом. Рапопорт может чуть хуже, но тоже по ихнему ладнёхонько крыл. Я же слышал, как вы с пленными технарями обращались. Вполне даже свободно! - продолжал допытываться Усатик.
- Родители мои на идиш всё время говорили, так и я около них начал понимать. А идиш ведь от германского наречия много взял, так что я в школе уже с этой базой и немецкий хорошо освоил. Думаю, что и Рапопорт той же дорожкой шёл.
- А вот то, что самолёт не наш? Ну, не знакомый. Это сильно задачу усложняло и затрудняло?
- Да нет, не очень. У меня ведь опыт и так очень разнообразный был. И все восемнадцать лет службы меня вечно по каким-то мудрёным делам гоняли и привлекали. А к  39 годам, когда в запас увольнялся, выслуга лет была под 36, и при этом свыше тысячи часов налёта. Причем налёт этот на 14 видах самолётов. Хочешь, летную книжку достану, покажу. В ней ведь всё по часам, по минутам и по числу полётов расписано. И все самолёты по типам.
- Да, ладно. Чё я не верю Вам, что ли? Верю!
- А что такого? Даже интересно вспомнить! - отец поднялся из-за стола, подошёл к секретеру, порылся в нем и достал серо-голубую "Летную книжку". - Вот, гляди. Начиная от УТИ-2, По-2, это учеба, 16 часов и 71 час. Две модели ЯКов - это война. Под Москвой, а потом под Сталинградом. Там налёт считать особо было некогда. Что писаря напишут, то и ладно. Все равно выслуга по годам шла, год службы за 2  года выслуги считался. А потом идут ЛИ-2 - 113 часов. Сикорский, СИ-47, Американский! И на таком я, видишь, полетал, 100 часов без малого. Это в правительственной эскадрилье. Сталина я возить не сподобился, там особый допуск был нужен. И люди были особые. Его борт только Вася Грачёв, тогда ещё подполковник, пилотировать допускался. Но вот командующих фронтами в 44-м я почти всех возил и живьем перевидал. Мы им даже в специальной упаковке оплом-бированной при сопровождении СМЕРШа питание тогда возили. Ведь при такой должности человек не то, чтобы поесть, а даже попить из чужих рук, кроме своего повара, права не имел. А тот готовил только продукты из этих ящиков. Ставка боялась, что отравить могут. Важнейшее считалось дело. Помню, раз, везли мы почту и питание Жукову. А у него что-то с ушами случилось, застудил, что ли. Так вот ему профессора ухо-горло-носа послали. И уже в полёте выяснилось, что мы с профессором однофамильцы. Тоже Темкин профессор оказался. Даже корни общие искать попробовали… И  нашли уже было что-то в дальнем родстве, как он в кабину к нам заглянул поболтать и воспользовался случаем спросить, где, мол, мы летим. А в это время мы над восточной Белорусией шли, и я ему карту показываю, что вот тут мы сейчас. А он по ближайшим городам сориентировался и говорит, что где-то впереди местечко, где он вырос. Ну я спросил название, Силовичи, кажется, чуточку курс подправил и через пяток-десяток  минут показываю вперёд, вон там, мол, оно. По над речкой по пригоркам раскидано. Пролетая, смотрим сверху, а там одни печные трубы. Два километра печных труб на снегу. Жуткое зрелище. Кладбище... Всё пожгли, суки. А у профессора там родители и вся родня под немцем оставалась. Братья, сестры…Так жалко мне мужика стало, когда он заплакал... – отец задумался. Вздохнул, тяжело сглотнул, расслабив горло, и продолжил. 
- А под конец войны - тут уже для меня вообще разносортица пошла, радионавигация началась, задергали из стороны в сторону. Что под руку попадало, на том мы в это время и летали.  Я тогда ведь к Вам в дивизию попал из Москвы, за дисциплинарный проступок. Когда в октябре 44-го он родился, - отец показал на меня.- Мы его и Лилю решили из роддома на машине прокатить. Там и расстояние-то ерундовое было. Рожать мы с ней пешком шли. По Большой Почтовой от роддома номер один до городка Буденного, где мы жили - километр с лихом. Всего-то ехать! Но форс – есть форс. И мы с мужиками из экипажа тогда в гараже дипломатическом поставили ребятам литр спирта. А они снарядили машину английского посла, шофера-то все наши были. Ну, и, как обычно бывает, на обратном пути патруль попу-тал. А с дисциплинкой в нашем ведомстве было круто. Вот меня в распоряжение управления кадров ВВС и откомандировали. А оттуда уже - на фронт.  Я ведь параллельно с аэроклубом факультет радиофизики перед самой войной закончил, диплом у Сифорова по двухканальным дешифраторам писал. Сейчас он академик… Там, в управлении кадров, тогда подбор спецов шел по радионавигации, и ме-ня по этой причине на 2-ой Украинский направили, в 5-ю воздушную армию к Горюнову.
 Ну, и потом мы уже вместе с тобой трубили, напару. Будапешт, Вена, Бухарест. Но первые две медали – они «За взятие…». Венгры, немцы, австрияки – бойцы были, и крепкие, тут ничего не скажешь. А румыны, те - так себе. Лапы в гору ещё в сентябре-октябре подняли. Так им за это и подмаслили самолюбие, на медали выбили «За освобождение Бухареста». Так мы там, в Бухаресте и день Победы встретили. Ты ещё в госпитале после штурма Вены был, а я в тот день спал после дежурства, вдруг просыпаюсь, а вокруг стрельба. Одуревший со сна, я автомат ППШ чей-то с полки хватаю, затвор дёргаю, за дверь выскочил, к стенке прижался... И ничего не понимаю! Все кричат, вопят, матерятся! В воздух палят! И тут Алексутин мимо бежит, помнишь такого, в штурманском отделе служил? Я его за рукав хватаю, что случилось? А он, ну прямо заходится криком:
- Победа! Победа! Москва передаёт! Безоговорочная капитуляция! Победа, Эма, Победа! - И весь в слезах обниматься полез.
И что тут началось! Загудели славяне…Наутро елё отпотели, помню! Столько вина и румынской цуйки приняли… Вспомнить страшно! У румын она дюже крепкая была, градусов 60. Накипь с души смыла. Одни слёзы потом надолго остались.  После войны повозвращались, встретились - а у меня восемь однокласников из двадцати четырёх погибли. Среди них два моих друга закадычных, Вася Агеев и Костик Федосов.  А у Лили - одиннадцать из двадцати шести. Мы с ней жили неподалёку и учились в одной школе, в 342-ой. Но мой класс был 20-го года рождения, а её - 21-го. Два класса, друг за другом.А двадцать второго года, это ещё классом ниже - там вообще страшно представить, там трое пацанов осталось...
Витька Бобров, Лилин одноклассник, мы с ним в одном аэроклубе учились, так он  Героя посмертно получил. Из нашей школы – единственный. А у него такой бас был густой, наполненный. Помню, иной раз, как заревёт из «Русалки»: «Какой я мельник!?   Я старый ворон!...» Все шарахались и уши затыкали. В школе люстры звенели. Такой голос!
А Марик Башук, тоже из их класса, стрелком на ИЛ-2 летал. Их на Курской дуге сбили. Ему посмертно Красную Звезду дали. Матери его, которую в военкомат вызвали для вручения, там плохо стало. Сердце не выдержало. Еле откачали! Она и мужа-профессора в ополчении потеряла, и младший сын, в Германии в последних боях пал. Вот судьба. Жить не захочешь после такого. Да она и не жила. Скорбь ходячая. Встретит нас с Лилей на улице, увидит и в слёзы. Да все матери моих ребят, если навстречу попадались, узнавали, останав-ливались и плакали, ни слова не говоря. Отцы – они всё больше в ополчении полегли, а матерям такое вот досталось.
- Да, врагу не пожелаешь такого. Нормальней все-таки, когда дети родителей оплакивают, как я вот, например. - Петр Кондратьевич опустил голову. И снова подняв, добавил.- А когда матеря сыновей. Никакого сердца тут не хватит…
Махнув рукой, Усатик потянулся к синему графину с коньяком, налил всем, поднял рюмку на уровень глаз и, подождав нас, сказал: "Помянем!"
 Отец, уже перенёсший несколько инфарктов, стойко опрокинул свою серебрянную стопку. Не закусывая, поставил её перед собой и, опершись на локти, потёр глазные впадины кончиками пальцев.  С минуту они помолчали, переглянулись, и он, вздохнув и потерев левую сторону груди, перевернул страницу Летной книжки:
- А это уже мирное время...  И тут вот, смотри-ка, Петро, даже что-то экзотическое записано: А-20 и В-25. Я уж не помню, грешным делом, что за модели самолётов, о чем это речь. И налёт маленький. Сорок седьмой год, сорок восьмой... Это Краснодар, радионавигационные курсы. А вот тут уже штурмовики ИЛ-2 и ИЛ-10, мы их в пятидесятом Ким Ир Сену перед войной перегоняли. Группами по сто единиц. Я полгода туда их водил, был командиром группы и  застрял там в июне-июле из-за начала боевых действий. 26-го июня Север против Юга начал. Китайцы в помощь свою авиацию и сухопутные войска выде-лили. И сначала они так поперли, аж к Сеулу подошли, но тут амери-канцы вмешались, и к линии размежевания их отбросили. Ну, и меня тогда, на обратном пути едва не завалили, на Суперсэйбров мы напоролись. В первый момент они, не сильно разобравшись, нас атаковали сверху. Самолеты у нас были новые, для них незнакомые. Но потом они опознавательные знаки увидели и решили, что "звезды" наши им не по зубам. Да и приказа не было у них такого. И у нас, кстати, тоже. Разошлись вничью. Пронесло, но боевые пробоины у нас были. Они ведь помощнее, поэтому заходили нам «под хвост» с вертикального маневра. А мы-то на МИГ-15бис – полегче, поэтому покруче в горизонтальном маневре забирали, когда из-под удара выходили.  Их при этом от тяжести из круга выносило.
А 6 июля, я помню, прилетел, звоню с аэродрома, а дома сюрприз: младшой, Сашка, родился. Мы его к середине июля ждали, я уже хотел отпуск брать, помочь Лиле на последнем месяце. Но тут командующему под руку попался, а он говорит, вот сводишь группу в Корею, а потом хоть в отпуск, хоть куда. Ну, я и согласился, полетел. А Ким-Ир-Сен, он к этому времени уже на всяких подлостях в прямом и переносном смысле собаку съел, и фактор внезапности тут на полную катушку использовал, да ещё и китаёзы ему хорошо помогли. Такого американцы , конечно же, не потерпели. Ну, ты же сам помнишь, небось. А я дней десять из этого ада кромешного выбирался. А когда добрался, с аэродрома позвонил на квартиру, а там Лобанов, стервец, он роды у Лили принимал, и говорит мне по телефону,  поздравляю, мол, Темкин, двойня! Две девки. Я,  как ошалелый, домой примчался, а он, сволочь, от всей  души так веселится, так заливается. Подначил, сукин сын, напугал. Знал, что я больше к пацанам расположен.
 А вот это уже Пе-2 - 49 часов, и Ту-2 - 53 часа налёта. Это на Дальнем Востоке и в Китае, на Ляодуне, Дальний и Порт-Артур. Это первые радиоприцелы пошли. Ну, а про МИГи и ИЛ-28 я уже не говорю... МИГи – это Корея, а ИЛы - Забайкалье. У меня в Корее, да и потом пару раз, было переохлаждение конечностей, РТВК в кабине тогда у всех барахлил, а из-за этого по сосудам на ногах развился андертариит с тромбофлебитом. И по возвращении, нас-то в конце пятьдесят второго сменили полки из корпуса Кожедуба, так вот многих таких, как я, перевели уже на более легкие летные условия. А к шестидесятому году всех списали, вчистую. Слава Галичан, мой ведомый в Корее, последним из нас, замыкающим был.  Да и  в это время уже порядок в авиации ввели, строго на определённых моделях летать стали. Тут уже и по три-четыре сотни часов налёт. А ещё вот, гляди сюда!  Тут тебе и подпись, и печать! Читай вот тут, под нижней чертой! А? Что написано? Начальник штаба дивизии полковник Макаров. Помнишь такого? Как он тогда нам с тобой помогал Михал Потапыча Вашего с Вовкой спасать! Миш-Миш-Миш! А? Было дело под Полтавой? - и оба они громко расхохотались.
А я смотрел на них и думал, что в свои сорок лет войны я толком и не повидал. Хотя ведь один из моих прадедов был кантонистом, четверть века батюшке царю отслужил верою и правдой, в турецкую компанию на Балканах кровь лил и сукровицу. Два Гергиевских креста носил. Самойл Мардер его звали. И по концу службы получил он надел земли. Для еврея дело вообще редкое. Оба деда мои, Пинхас Мардер и Абрам Темкин Империалистическую и Гражданскую прошли. Дед Пиня без правой руки вернулся. Дед Моня без пальца на левой. Батя тоже своё отпахал в достатке в Отечественную. В Корейскую, в «специальной правитель-ственной командировке» со своим полком побывал. Им потом ещё и потраченное здоровье компенсировать отказывались, так как кроме этих неконкретных слов ничего в послужном списке отмечено не было.  А я вот вроде, как не крути, но не причём остался. Повезло, стало быть моему поколению в такие времена родиться... На излёте той войны. Редкостное везение. Отцы и деды наши всю эту «радость» на свою грудь приняли. С орденами и медалями вместе! Вечная им всем память! И благодарность наша вечная!
А в прошлый юбилей, на тридцатилетие Победы, поехали мы с Зиной и Димкой к родителям на дачу, с праздником поздравить. Купили подарочное издание книги Константина Симонова, а в неё я вложил, написанное к этому случаю своё стихотворение. На работе меня попросили, ветеранов поздравить, что-нибудь прочувствованное для них написать. Вот я и написал.
Война - это горе и подвиг народа,
И страшные дни сорок первого года.
Горящие нивы и пепел руин.
Бои под Москвою и... павший Берлин.

Война - это тыл. И голодный ребёнок,
И почта, в которой поток похоронок.
И труд через силу, и взбухшие вены.
Бомбёжки всю ночь и надрывы сирены.

Война – это люди в промокших шинелях
И залпы орудий, и брызги шрапнели.
И грудь не прикроешь от рвущейся стали,
И хрип вместе с кровью: «Да здравствует Сталин!»
И рушится небо, и черный туман.
И падают люди и в снег, и в бурьян,
Раскинувши руки и рухнув с разбегу,
Так помните ж, внуки, про эту Победу!
Так помните ж, внуки, про деда-солдата,
Про тяжесть дорог, что прошел он когда-то.
Про то, как седыми пришли из похода
Мальчишки рожденья двадцатого года.

Почтите ж сочувствием тех матерей,
Что ждали и ждут до сих пор сыновей.
И павших в смертельных боях помяните,
А мир вокруг Вас, как подарок примите!

И сейчас попалось оно, это стихотворение, среди блёклых фронтовых фотографий под руку Усатику. Далеко отставив руку, щурясь из под очков и шевеля губами, он прочел его, посмотрел на посвящение и подпись и поднял на меня глаза.
- Мануил Абрамыч! - растягивая слова произнёс он, качнув в мою сторону ладонью. - А ведь не зря Вы на него время и силы тратили! Да и я тоже. К месту оно пришлось, воспитание наше. И, смотри-ка, преемственно! Такое написать!...Умеет, значит, умственно изложить! А он ведь и детям своим, и внукам нашим, и правнукам про нас с Вами расскажет! Нас уже на свете белом не будет, а он в памяти ихней сохранит... И жизнь наша в потомственных поколениях отразится. И, дай Б-г, чтобы они обо всём этом хоть иногда, хоть капельку... - Усатик задумался, разглаживая скатерть, стал собирать в стопку рассыпаные по ней фотографии, а закончив, плеснул коньяку в наши с ним тяжелые хрустальные стопки и потянулся ко мне. 

- Будь здоров, Вовка! – мы выпили.  – Спасибо! Порадовал ты нас, старых!  Дай, я тебя почёмкаю!

А отец сидел, откинувшись, на стуле, смотрел на нас с ним теплым мягким взглядом и улыбался, потирая сложенные в замок ладони.
 
Темкин Владимир Эммануилович

vladimir@tyomkin.com
1-847-549-3944
 


Рецензии