Шорохи судьбы

Рассветный храп Агриппины Дмитриевны за перегородкой уже давно не раздражал Анну Васильевну. Сколько лет они живут вместе... Светло, нет на постели дрожащей полосы фонаря за окном. Фортка открыта звукам птиц, и те щебечут что-то дерзко и робко, совсем по-весеннему, листочки тополя по стеклу шелестят, нет, это она уже себе домысливает, какие листочки, апрель только. И не тополь это вовсе там под окном, летом не бывает от него ватной белой пыли, это ясень-нетополь, клен-невяз, с листочками бледно-зелеными, юными и тревожными, которых уже ждешь, потому и домысливаешь. Юность тревожна, все сложно-страшно, все страшно сложно, все неизведанно-неизвестно, что ждать и как жить.
Жить-ждать, жуть-муть будущего, мысли-муки, грусть как гроздь. Гроздья ожидания свисают и манят, не указывая пути, они, созрев, падают на землю, и все становится ясно, а если их срывают до времени, тогда на черенках сомнения-червоточинки, а стоило ли? Ошибки, сожаления, отчаяние, уже ушедшее, но исполнить задуманное отчаянно надо. Это молодость.

А понимание, что ошибок не бывает и сожаления напрасны, приходит поздно,хотя почему, собственно, поздно? Оно всегда приходит, когда приходит, и больше не уходит, оно тихонько ходит, в тебе неслышно бродит, как бродит вино молодое,расставаясь с тревогой юности, когда гроздья были неспелы. Внутри тебя, Анна Васильевна, все перебродило и уютно улеглось, и все-все стало просто и прозрачно.Красивое слово transparent, только не жить ему в русском языке. «Траспарентно» — звучит безвкусно и невкусно, как транспарант, предписывающий определенность.

Все просто, времени много, и жизнь не кажется короткой, как в юности, она
бесконечна, даже если уже почти прошла, ее проживаешь много раз, в мыслях, в
рассказах самой себе о себе самой, в наклонениях сослагательных, самою собой
слагаемых. Она тянется, как нить, и когда же крутить и тянуть ее, как не по утрам под сладкий храп Агриппины Дмитриевны. Тело в постели, ему тепло, еще ничего не болит, вы лежите с ним вдвоем в согласии, а за окном гомон птиц и солнце, но оно еще не с тобой, а там, на улице, с тобой — лишь его теплый и чуть пыльный аромат, просачивающийся через фортку. Сюда, в комнату, солнце придет со двора на закате, утомленное и спелое, гордо отдавшее свою утреннюю юность улице...

Однако, душенька, пора бы и встать, день полон радостей, и нечего лежать, нанизывая гроздья слов, это занятие никуда не денется. Впрочем, ничто уже никуда не денется, все, что нужно, — при тебе, а что не при тебе, то,значит, и не было нужным.

Кашка гречневая на плите пофыркивает. Агриппина Дмитриевна ворчать сейчас
начнет, полезет за колбаской, чай заварит прямо в кружке тонкого английского
фарфора с золотой надписью «Harrods» по темно-зеленому. Подарок Лилечки, приезжавшей из Лондона навещать Анну Васильевну прошлой зимой. А Анна Васильевна по утрам признает только кофе. В кастрюльке маленькой, и чтобы сварен был под неотрывным присмотром, чтобы как только высветлится по краям пеночка и поползет к серединке, с каждым мгновением сужая кружок темного омута, так сразу и снять кастрюльку и тут же на ледяную воду, а в призрак кружка-омута три крупицы соли кинуть.

Что же за прелесть эти бисеринки слов, пуговички-бирюльки, звонкие и цветные или тускло-неунылые. Десятилетиями, что работала Анна Васильевна в издательстве переводчиком с английского и немецкого, наслаждалась она их соцветиями и букетами, случайными нечаянностями их соседств, то неуклюжих, но полных смысла, то бессмысленных, но исполненных гармонии, как их сожительство с Агриппиной Дмитриевной. Тонко отличала она игру слов от игры их смыслов, долго боролась за продление своей жизни в издательстве. Особенно после утраты Лилечки, когда издательство казалось ей последним осколком ее реального бытия. Но когда утратила после Лилечки и этот осколок, когда нанизывание слов перестало быть работой и превратилось в занятие, поняла, точнее — почувствовала,что это не просто игра, пища для ума. Слова — это шорохи судьбы. Игра их смыслов — это ощущения, а ощущения — это и есть жизнь, и что в ней утрата, а что нет — они же, ощущения, и решают.
Пытаясь нашарить тесемки и затянуть халат, из-под которого торчала ночная
рубашка, вошла в кухню, шаркая тапочками, Агриппина Дмитриевна.
— Что тебе не спится, Нюра, чего кухаришь с утра пораньше? Ща чайку с колбаской попьем, и порядок.
— Агриппина, не ворчи. Таблетки не забудь принять, вон, на подоконнике.
— Груня я! Груня, а не Агриппина.
— Какая же ты Груня? Груня — это Аграфена. А ты Агриппина.
— Ох, Васильна, замучила ты меня ученостью своей. Все Груней звали, и ты
зови.
— Ладно, Груня. Может, ты со мной кашки гречневой поешь? Свежая, рассыпчатая...
— Может, и поем. Сегодня мне за пенсией надо, туда, к бульвару. А когда очки
чинить пойдем?
— Тебе сначала новые стекла выписать надо, ты в этих ничего не видишь!
— Значит, к врачу записаться. Щас поедим, потом за пенсией, а на обратном
пути — в поликлинику.
— А после обеда вокруг пруда погуляем. День, смотри, какой чудный.
— Да что толку, когда ноги не ходят. И как это наш Палашевский рынок прикрыли, кому он мешал? В этих «Продуктах» только мороженые с пепси-колами да колбаса. А до рынка не добраться.
— Разве что такси взять и на Дорогомиловский съездить, — Анна Васильевна
налила из кастрюльки кофе в любимую, единственную оставшуюся от давно побитого любимого же сервиза чашку, в задумчивости поставила ее на блюдечко, подцепила ложкой гречку.
— На такси, что удумала! Тебе только деньги транжирить. Рублей триста небось
запросят, а еще обратно, А цены там какие, прикинула?

Полностью рассказ читайте на:


Рецензии