Розовые носки
На город наползал рассвет. В сумерках обретали очертания невзрачные фигуры старых панелек, на помойке раздался собачий лай, смешавшись с апокалипсическим шумом мусоровоза. Пьяный прохожий торопился под утро домой, ныряя в проушину арки, где косая тень пьяницы ползла и вытягивалась. Ломов с трудом собирал деструктивным сознанием рассыпающиеся по червоточинам памяти осколки вчерашнего вечера.
— А вы думаете всегда так будет, да? Работа, зарплата, пивко по выходным? Нет, ребята, выбирать придется всем! — Так говорил человек с усиками щеточкой, на отвороте кожаной куртки которого красовался имперский значок. Усы его, конечно, отличались от гитлеровских. — С кем ты и за кого? За Россию свободную или псом всю жизнь хочешь быть? — продолжал он.
— А свободная, это как? — вклинился Ломов в бесперебойную речь агитатора. — От кого свободная?
— От кого?! Вот это ты хорошо сказал, друг! А я тебя прямо скажу, раз ты прямо спрашиваешь. А от жидов! — и он стукнул своей кружкой о кружку Ломова. — Будем!
— Я тебе больше скажу, — продолжил он, слизнув пивную пенку с усов, — жиды и евреи, это не одно и то же, понял? — Ломов молчал в ответ, он не понимал.
— Я тебе вот что скажу. Ты думаешь, я обычный нацист, поэтому так и говорю. А я тебе заявляю, что я сам на треть еврей. Ну что выпьешь со мной еще?
— Выпью, — равнодушно подтвердил Ломов.
— Молодец! Уважаю. Как зовут?
— Яков.
— О! — выкатил на Ломова глаза усатый. — У тебя и имя соответсвующее.
— Какое?
— Не ссы! У меня дед евреем был, в первый день войны погиб.
— А чего мне ссать? Ты намекаешь, что я тоже еврей?
— А чего тут намекать, у меня глаз наметан.
— Э-эй, ты это постой! Я русский.
— А я кто по-твоему? Китаец, что ли? Все мы тут русские. Давай выпьем еще!
— Давай выпьем. Но ты все-таки это брось… А хотя… Давай, за деда твоего!
— Вот и я говорю!
Душа Ломова размякла и от пива, и от разговоров, он как будто сосредоточенно вертел в руках пивную кружку, думая о чем-то, но это были машинальные движения, которыми он хотел ритмизировать свое отупление.
Ломов вспомнил, что с самого детства его частенько называли евреем, и как правило тогда это было синонимом слова «жадина», и не более того. А как-то раз, когда Ломов пробовал поступать в институт, одна девушка, узнав, что Ломов не еврей, а просто имя такое, как-то сразу разочаровалась в нем. Тогда Ломов впервые пожалел, что он русский.
Усач бесперебойно сыпал шутками, как телевизор. Вдруг замолк, отхлебнул пивка, приблизился к Ломову:
— Ну что, друг, готов?
Раззадоренный пьяными мыслями, Ломов схватил его за лацканы пиджака:
— Скажи мне, похож на еврея, а?!
— Тихо ты, тихо, — засипел усатый. — Угомонись, — добавил он, разгладив пиджак, — тоска семитская в глазах, конечно, прослеживается, но сказать что-то конкретное сложно.
— Издеваешься?!
— Знаешь, что? Допивай пиво свое, пойдем! На улице обсудим.
Они вышли вместе, на выходе Ломов задел плечом как-то человека и сразу же с вызовом посмотрел на него: будет ли тот предпринимать какие-то действия, но человек сразу же стушевался, как мелкий зверек перед большим зверем.
— Ах, ты зверюга какой! — в подтверждение этого сказала усатый, весьма довольный Ломовым. — Пойдем в магазин, бутылочку возьмем на дорожку.
Когда Ломова турнули из милиции, он устроился работать охранником в квартирном борделе. Пил на кухне кофе с проститутками и следил, чтоб клиенты вели себя хорошо, а если кто возникал, то такого нужно было сперва вежливо попытаться препроводить, а потом уже аккуратно вытолкать. Трезвый он легко с этим справлялся.
Своим домом Ломов не обзавелся, и, бывало, «работал» сутками, таже же, на поганой квартире, спал, притулившись на диване. Он сдружился с хозяйкой притона, а та ему доверяла. Но закончилось это плохо, Ломов стал попивать, завел себе подружек, разъезжал с ними по кабакам и клубам, будто их сутенер. А потом он избил клиента, тот нажаловался куда надо, и Ломова забрали менты.
К счастью, за него заступились старые знакомые из органов, но работу свою он потерял. Тогда один из них предложил ему устроить его в ОМОН.
В тот день надрались они с Ломовым до зеленых чертей, и все с того момента пошло у Ломова хорошо. Уходил из милиции, а вернулся в полицию. Стал служить в ОМОНе, снял комнату у одинокой старухи. Бабка была тихая, смотрела целыми днями телевизор.
Скоро Ломов заскучал от размеренной жизни, снова начал попивать и, наверное, это закончилось бы для него, как всегда, если бы будни его не оживили проходящие в Москве многомиллионные митинги.
— Значит так, ты своей дорогой, а я своей. Тебе туда, а меня сюда! — сказал он усатому.
— Чего, водочки со мной не выпьешь?
— Не выпью.
— Вот так всегда! Все вы такие, на вид силачи, а еврей вас перепивает запросто!
— Значит, не еврей я?
— Нет, конечно, пошутил я.
— Ну ладно, давай. Не шути.
— Не буду.
Похмелья у Ломова не бывало: хорошие гены, как любят теперь говорить, обсмотревшиеся научпопа граждане. В худшем случае, он испытывал что-то вроде несварения желудка и лечился от этого утренним туалетом и кефиром. Потом в душ, и Ломов снова готов к любым испытаниям. Единственное, что испытывал Ломов на следующий день после обильных возлияний, как и любой другой человек, это сильную тягу к продолжению рода. К сожалению, для этих целей никого подходящего под рукой не было. Старуха дремала в кресле перед мертвым глазом телевизора.
Когда Ломов устраивался в ОМОН, его спросили:
— Рефлексируешь часто?
— Как это?
— Ну рефлексируешь часто?
— Ну… Бывает.
— Вот именно. Короче, поменьше с этим надо, понял? Держи голову пустой, не засоряй эфир.
— Так точно.
Как-то в электричке Ломов купил себе розовые носки. Случилось это так. Он прислонился головой к прохладному окну, слушая в полудреме зазывы продавцов. Потом грянула инвалидная команда афганцев, с гитарами наперевес они завопили что-то народное про пацанов на войне. И Ломов окончательно проснулся. Сразу за ними прошелестела нищая старушка, прося милостыни, а затем появился продавец носков.
— Дай-как мне, — сказал ему Ломов, когда тот поравнялся с ним.
— Черные для мужчин, есть разноцветные.
— Розовые вот эти давай.
— Пожалуйста. Три пары за сто рублей. Дешевле только в морге.
Ломов носил эти носки исключительно дома. Одна бабка знала, что Ломов расхаживает по квартире в розовых носках, но она этому значение не придавала.
*
Ранним пасмурным утром Ломов вместе с другими коллегами сидел в автобусе и дремал, копя силы. Гастарбайтеры на улице шумели, они гремели, устанавливая на площади ограждения.
Откуда не возьмись на горизонте показалась стайка бомжей, они уверенно двигались в сторону центра, и Ломова послали разогнать их, с чем он успешно справился.
— Так точно, командир! — ответил один из бомжей, козырнув Ломову с подобающей выправкой. На голове его красовалась кепка с облупленными буквами «USA». — Сам служил, знаю. Ща сздрызнем, командир!
Город затих, мрачный и хмурый, в преддверии грозы. Небо с утра заволокло черными тучами. Но дождь пока не начинался, только изредка постукивая дробью по крышам, пробовал силы.
Толпы, как вода стекались со всех сторон, бежали по улицам, сочась из подземных переходов и скапливаясь в одно разношерстное море на площади. То тут то там мелькали женщины с детьми, седенькие пенсионеры с зонтиками, провокаторы растворились в этой милой воскресной толпе, как соль. Ломов в числе других стоял в оцеплении и наблюдал, как нарастает ропот в толпе, все громче слышны были призывы и хулиганские выкрики. Вскоре бойцы почувствовали ощутимое давление, толпа давила их и сносила к краю.
Ломов замечал то и дело молодых людей в балаклавах, а скоро заскользили по асфальту, испуская зловоние, опрокинутые туалеты-кабинки, полетели в омоновцев глыбы вырванного с мясом асфальта и камни градом посыпались на щиты их и шлемы.
Толпа прорвала кордон, засочилась с двух сторон, сгоняясь к центру, Ломов и его товарищи оказались в окружении, как деды в сорок первом под Москвой: со всех сторон на них нападали, стараясь повалить. Их хватали за бронники и роняли на спину, как черепах, пиная ногами и палками, бойцы в свою очередь не скупились на дубинки и отбивались, как могли, пытаясь одновременно сплотиться в некое подобие римской фаланги, чтобы вести круговую оборону.
Какой-то кучерявые блогер на безопасном расстоянии от Ломова вещал в камеру, показывая на него пальцем:
— Посмотрите на этот беспрецедентный случай в истории ОМОНа, они пятятся! Они отползают!
В этот момент Ломову в шлем прилетела бутылка с водой, он озверел и, выпрыгнув из укрытия, хватил блогера дубинкой по шее, тот завыл и бросился бежать, закрывая одной рукой голову, а другой прижимая телефон к сердцу. Но Ломов открыл спину врагу, кто-то схватил его за бронник и повалил. Тут же кто-то набросился спереди. Ломов отбивался ногами, пока его тащили за бронник по земле. Видя, как отдаляются от него его товарищи, сами отбивающиеся в это время под натиском озверевшей толпы, он вцепился в руки напавшего на него, и движение остановилось, но тут спереди снова навалились. Ломов уперся в грузное тело ногой, стараясь отбросить, но тот вцепился намертво. Ломов почувствовал, что с ноги сползает берца, кто бы ни был этот напавший, бунтарь, сумасшедший или фетишист-извращенец, но, орудуя канцелярским ножом, он порезал ему шнурки, стянул берцу, и, отцепившись, размахивал теперь в воздухе отвоеванным трофеем.
В толпе послышался смех и улюлюканье, и Ломова бросили, пнув пару раз в бочину. Над чем они смеялись, он не сразу понял, только потом обратил внимание на розовый носок. В толпе он увидел вдруг усатого знакомого из пивнухи, тот стоял неподалеку и показывая пальцем на Ломова, хохотал и кричал:
— Вот они где пидоры-то! — Ломова он, конечно, не узнал.
Ломов пытался подняться, но его валили на землю новыми пинками. К этому времени его товарищи, отмахиваясь на все стороны, уже пробивались к нему, разгоняя толпу дубинками. Наконец, он встретил своего друга сержанта Гаврюшина, он подошел, протягивая Ломову руку, в глазах его читался безмолвный упрек, который он тут же озвучил:
— Ломов, еб твою мать! Ты какого хера носки розовые напялил?!
Ломов оправдывался:
— Серег, еб-ты! Ну у бабы я ночевал, проспал, чуть трусы ее в запаре не надел!
— Ладно, вали давай! Куда ты теперь в одном берце? — отрезал Гаврюшин.
Взревев громом, небо хлынуло дождем, толпа, еще больше сатанея, стала одним звериным стадом и действовала непредсказуемо и организованно: с бойцов срывали шлемы, распыляли газовые баллончики в лицо, а делая отход, ударяли с другого фланга. Бойцы же тоже не щадили сил и орудовали дубинками на все четыре стороны. Уйти Ломов не мог: вдалеке он видел старого знакомого, усатый сидел на плечах товарищей и орал что-то в рупор, весь его вид говорил о том, что он тут не последний человек.
— Да пошло оно все! — с этими словами Ломов стянул со второй ноги берцу, отшвырнул и в одних носках бросился напрямки к агитатору, прямо через толпу. Увидев омоновца без щита и ботинок, бегущего с дубинкой наперерез толпе, люди шарахались в стороны, пропуская его. Товарищи же Ломова от его дерзкого поступка приободрились и тоже двинули на подмогу ускоренным маршем.
Усатого по-прежнему несли на себе, как звезду рок-н-ролла, но, увидев приближающуюся неминуемо кару, шестерки испугались и, отступая второпях, уронили вождя. Усатый упал и расшибся об асфальт, его пытались поднять, оттащить, но Ломов был уже рядом, усатый увидел что-то знакомое в разъяренном лице омоновца, прыгнувшего на него с дубинкой и принявшегося колотить, и это было последнее что он увидел: никто не мог помочь, подступавшие товарищи Ломова разгоняли толпу, разрезая ее, как податливый хлеб.
— Люди, убивают! — завизжала активистка, бросила свой разноцветный флаг в лужу и понеслась что есть мочи, а на заду ее темнело мокрое на джинсах пятно. Бойцы, работая на все руки, упустили из виду, что Ломов совсем одурел и скоро забьет усатого. Когда сержант Гаврюшин вспомнил о нем, Ломов уделал усатого в мясо, лишь ершистые усы по-прежнему торчали из кровавой лепешки.
Время для Ломова как будто застыло, воздух стал горячий и зыбкий, и в нем плыли какие-то лица. В матюгальник, разрывая рот, орал командир, но Ломов уже ничего не понимал.
— Что ж ты наделал, сукин ты сын! — кричал ему в самое ухо командир, а Ломов слышал его как будто издалека, теряя сознание.
В воздухе разрежалось напряжение, по мышцам бойцов пробегал мурашками ток от проделанной доброй работы. Дождь стихал и моросил теперь мелко. Толпа, разбитая и разобщенная, расползалась во все стороны мутной водой. Журналисты и блогеры облепили усатого, словно оголодавшие трупные мухи, и защелкали, как клыками, фотовспышками, не забывая о смачных комментариях. Уставшие бойцы ОМОНа с грацией воинов императорской элитной гвардии величаво рассаживались по своим колесницам-автобусам.
*
В палате было тепло и тихо. Люминесцентный светильник как единственный спутник блуждающей мысли Ломова жужжал под потолком своими старыми дросселями. Ломов, уволенный на всякий случай задним числом, спокойно отдыхал на своей койке в одноместной палате, поглядывая то в потолок, то на те самые висящие на спинке злополучные розовые носки, выстиранные для него заботливой молодой медсестрой.
Раздался стук, дверь приоткрылась, и Ломов увидел торчащую голову командира и его рябое лицо.
— А мы к вам, — сказала голова.
Дверь раскрылась, и за спиной командира Ломов увидел и других ребят. Все они завалились к нему в палату и расселись кто куда.
— Ну что, Ломов, — начал командир за всех, — не все нитки в башке у тебя порвались, жить будешь? Ладно, мы тебе тут кефирчика с ребятами принесли. — Он скрутил пальцами пробку бутылки и протянул Ломову: — На-ка, выпей! Пей-пей!
Ломов отпил и понял, что под видом кефира ребята принесли ему водки. От неожиданности он поперхнулся.
— Ну как, нормально? Сразу все не пей. Вот и пряники тебе на закуску.
Весело смотря на розовые носки, командир продолжал:
— Значит так, Ломов. Теперь по делам. Уволили тебя для вида. Поправишься, и назад в строй. Ты для нас теперь герой. Не просто так. Так что голову не забивай херней. Ты обезвредил террориста, понял? Он взорвать в толпе себя хотел. Это потом выяснили. Так что совесть твоя чиста, лечись, поправляйся, а мы тебя ждем. Так ребята?
Все радостно загалдели, а Гаврюшин схватил розовые носки Ломова и замахал ими над головой, дурачась и вспоминая того гада, что сорвал с Ломова берцу. Все смеялись и пускали по кругу кефир, которого было в бутылке совсем немного. Ломов первый раз пил водку с кефиром, и ему понравилось. Командир рассказал еще, что по слухам усатого все-таки реанимировали и отвезли в Израиль, где пластические хирурги заново сшили ему лицо из лоскутков кожи с задницы пленного палестинца.
— Ладно, Ломов, отдыхай, сестричек щупай, мы тебя еще проведаем, — сказал напоследок Гаврюшин, и Ломов остался в палате снова один.
*
Выйдя из больницы, Ломов взял отпуск и отправился на малую родину. Сидел в поезде, разглядывал родные просторы.
— Ну как вам тут нравится? — спросил его болтавший всю дорогу сосед, отрываясь от газеты.
— Речка Вонючка тут была, высохла что ли?
— Где там, высохла! Засыпали, строить будут что-то! Застройщики, блин! Коттеджи, наверно, опять, что же еще?!
— Да ну? — засомневался Ломов.
— А то! А вы как думали? Да что тут Вонючка, в газетах-то что пишут: «Перед опасностью революции народ должен сплотиться в едином порыве и отстоять демократический строй!» А, как вам?!
— Нормально.
— Вот и я говорю!
Так, в пустых разговорах, Ломов доехал до родной станции. На перроне стояла бабка с пирожками и ждала кого-то свежая приятная девушка. В глазах ее лучилась теплотой и любовью сельская прочная жизнь. Она подняла руку, и Ломов увидел, что она не бреет под мышками. Ему показалось это милым, и он вспомнил феминисток на митинге с кольцами в носу, которые тоже не брили под мышками и стриглись под горшок. У этой же девушки развивались по плечам длинные красивые волосы.
Разглядывая девушку, Ломов полез в карман за деньгами, и сказал бабке:
— Слышь, мать, с чем пироги-то?
— С капустой есть. С картошкой и с горохом.
— Давай! В пакет разных набери.
— Щас, сынок, — засуетилась старуха, а Ломов все поглядывал на девушку, к которой навстречу шел ее разбитной парень.
Свидетельство о публикации №215081001541