Розовые носки

Про то, как болит голова, Ломов давно забыл. В черепной коробке творилось нечто отличное от боли; какая-то сварливая работа шла на клеточном уровне: что-то лопалось и снова срасталось. Словно рвалась жила во лбу. Но боли больше не было.
На город медленно падал рассвет. Невзрачные городские сумерки с глухим лаем помойных собак и апокалипсическим шумом мусоровозов. Редкий прохожий торопился под утро домой, ныряя в проушину арки, где косая тень пьяницы ползла и вытягивалась. Ломов с трудом собирал деструктивным сознанием рассыпающиеся по червоточинам памяти осколки вчерашнего вечера.
- А вы думаете всегда так будет, да? Работа, зарплата, пивка по выходным, нет, ребята, от выбора не уйти, - вещал человек с усиками, на отвороте кожаной куртки которого красовался имперский значок. - С кем ты и за кого, вот о чем думать придется. За Россию свободную или так - у ног тирановых псом его пристроился и лаешь на всех, кто против? Ни себе ни людям, как говорят....
- А свободная, это как? - вклинился свиньей Ломов в бесперебойную, как автомат, речь агитатора, - от кого свободная? - уточнил он.
- От кого, говоришь? - перенес все внимание на Ломова усастый, взъерошил волосы: - А от жидов. - Подмигнул, цыкнул языком и, стукнув кружкой по кружке Ломова, отхлебнул неаккуратно.
Пиво потекло по усам, усастый поперхнулся, откашлялся, на стол брызнули слюни. Ломов нахмурился, подавив брезгливость; отодвинул свой подставочный кружок под пиво подальше и аккурат в него вместил кружку - тютелька в тютельку.
- Ишь ты! От кого, говорит, - слизнул пивную пенку с усов, - а ты вот знаешь, что жиды и евреи, это не одно и то же? Ну, чего молчишь? - выкатил на Ломова глазища. С лица тек пот, он то и дело вытирал его платком, надраивал так, что лоснилось. - Жарко тут, - оправдывался, ерзая на стуле, - я тут давно столоваться стал, место хорошее, жарко только. - Достал мокрый платок, промочил сморщенное, как моченое яблоко лицо, заодно обмахнул со стола. - Да ладно, я сам на треть еврей, не бойся, можешь говорить, что замолчал-то? Буркнул свое и замолчал сразу...
- С чего это "сам"? - зазвенел в голосе Ломова натянутый нерв.
- А тебя как зовут? - вопросом ответил усачонок.
- Данила.
- Ну вот, видишь, и имя даже еврейское, а еще спрашиваешь. Да ты не стесняйся, у меня дед евреем был, в войну воевал, в первый же день погиб…
- От страха сердце что ли лопнуло, как у зайца? - съязвил Ломов и сам повеселел от своей шутки.
- От страха, - передразнил усачонок, - Дурак ты, Данила. Снарядом деда моего прихлопнуло… Повоевать не дали, сволочи! Фашисты!
- Да ты не горячись, - размяк сердцем Ломов. - давай по пивку за деда твоего? Снарядом, говоришь, значит, снарядом, еврей, значит, еврей, чего расстраиваться?
- А давай по пивку, - повеселел и усастый и с еврейского вопроса легко перешел на еврейские анекдоты.
Ломов прикрыл глаза, отхлебнул обжигающего прохладой пива. Зажмурился от удовольствия. Мягко посадил кружку в кружочек. Будто от неаккуратного движения она разлетится. Заказал себе водки и сделал ерша. Приятно позванивали стаканы, поигрывала музычка. Собеседник жужжал под ухом, как безобидная муха, которую и прибить-то большой грех в такой сладостный момент, когда тело, как губка, впитывает в себя истому и леность, и душа наполняется праздником.
Ломов вспомнил, как в детстве его первый раз назвали евреем, тогда это было просто синонимом слова «жадина», к этому воспоминанию прилепились другие - в разное время сделанные замечания насчет чистоты национальности Ломова, все они собрались в один «Кубик Рубика», замкнутый, но подвижный, вращались и задвигали друг друга, создавая в голове Ломова калейдоскоп пьяных видений. И в них Ломов пытался разглядеть что-то общее, понять, насколько вероятно, что все это правда, что есть какая-то причина называть периодически его евреем. Или это вообще так заведено, и многие на протяжение жизни подвергаются этому и бывают обзываемы евреями. Любой же человек ловил хоть раз в свой адрес «дурака», чем же евреем обзываться хуже?
Усач бесперебойно сыпал шутками, как телевизор. Вдруг замолк, отхлебнул пивка, приблизился к Ломову:
- Вижу, вижу, брат, тоску твою, в глазах она, тоска семитская.
Раззадоренный, Ломов обернулся:
- А вот у кого мы спросим сейчас, - схватил он за лацканы пиджака попавшего под руку очкарика, - есть в глазах моих тоска семитская?
- Ну-ну, отпусти человека, - засипело в усы.
Незнакомый человек не сопротивлялся, и Ломова это успокоило, как удовлетворенный собственным превосходством медведь, он, потрепав, отпустил мелкого зверька.
Но на него начинали косо поглядывать, сзади подбирался охранник. Нужно было отступать. Обеспечить прикрытие. Допил пиво, кружку притулил кое-как к кружку. В дорогу взяли бухла. На треть еврей следил, чтоб ничего не разбилось и никто не упал. Смотрел по сторонам, смеялся, напевал и насвистывал. Вышли на улицу закурили. Ломов скалился проходящим женщинам, усачий комментировал, оценивал походку, грацию, стан. Шли весело, запивали и запевали.
Когда-то Ломова турнули из милиции (тогда еще милиции), и три года он работал вышибалой в борделе. Вышвыривал за шкирку борзую пьянь, пил кофе с проститутками, спал на их скверных простынях, ломал носы, выворачивал руки, ревновал, крушил, разбивал, катался ночью со шмарами пьяным, ржа и обливаясь шампанским. В общем, как и раньше, пользовался служебным положением и превышал полномочия... Внезапно все закончилось. Не желавшему платить клиенту Ломов с горяча пробил голову чайником. Чайник носиком вошел поганцу в череп, так что можно было заливать его голову кипятком. На вызов приехал наряд, где Ломов встретил своего однокашника и земляка.
- Ого, Данька! Здорово, еб твою мать! Как сам?! Ты что ль тут какого-то хача опять замудохал?!
Надрались они с приятелем в тот вечер до зеленых чертей, и все пошло у Ломова хорошо, вернулся в полицию (теперь уже полицию), стал служить в ОМОНе. Снял себе комнату у одинокой старухи, адресок подкинул земеля. Старуха была тихая, иногда только кричала, когда телевизор ее перекрикивался со своим рогатым родственником из соседней комнаты. Или когда Ломов водил домой шлюх, оставляющих на стаканах следы ядовитой помады и тушащих в них окурки.
Так и проходила жизнь Ломова. Если знакомые девушки были заняты или отсыпались, он выбирался на улицу и коротал вечерок в каком-нибудь кабачке. Стараясь делать это тихо и не заметно. Но получалось не всегда. Вот и в этот раз понамешал на радостях пива с водкой, сев на крючок к этому веселому на треть еврею с усиками.
- Мы еще посмотрим, кто кого, морда жидовская… - уносило Ломова на пьяном плоту мысли. Плот качался, пьяномыслие несло его в пропасть, безумные разнося по ветру головы идеи.
- Вот все вы такие, русские, на вид силачи, а еврей плюгавый вас перепивает запросто, - заметил усастый при очередном падении собутыльника.
- Ты же говорил, что я еврей?
- Да куда уж там, вижу теперь, что ошибался.
Дорогой Ломова совсем развезло, он шатался, напарывался на прохожих, задевал плечом парочки, специально выставляя локоть, задирался, как пацан. В конце концов, сцепился с местной шпаной, усастый оттаскивал, Ломов ринулся в бой, свалил одного, второго, на третьем оступился, проделывая бойцовский прием, и припал на колено. Из-под усов раздался разбойничий свист, пробрало до костей, несколько прохожих обернулось вдалеке, и шпана ретировалась, разбежалась от греха.
- Вставай, солдатушка русская, рано кланяться-то – сопели распушившиеся усы: с трудом поднимался разбитый Ломов.
У самого подъезда они остановились.
- Здесь что ли? - спросил с отдышкой на треть еврей и вытер лицо платком, умаявшись тащить кабана.
- Здесь… - пьяно сипел Ломов.
- Так с кем война-то будет, солдат? С Россией?.. А не Русь ли с Россией будет воевать в этот раз? – ответил сам.
Ломов осоловело смотрел на него, улыбался и молчал.
- Ладно. Иди домой, с Богом... Стой! – окликнул – На митинг-то завтра придёшь?!
- Обязательно - буркнул Ломов, проваливаясь в подъезд. Завтра ему предстояло на митинге охранять правопорядок граждан. Об этом усатый не знал. А Ломов, придя домой, упал на кровать, не раздеваясь, и захрапел.
Темный, как омут, сон поглотил его до утра со всеми фантазиями дурной головы.
С похмелья Ломов не привык болеть и отлеживаться. Проснулся, под душ, кефирчику, пожрать чего-нибудь, желудок уже и заработал. С похмелья только к размножению тянет всегда, будто организм, старается подстраховаться потомством, предчувствуя вероятную гибель. Но в этом одинокому Ломову был облом. Только старуха дремала у телевизора, усыпленная его стеклянным мёртвым глазом. И Ломову иногда хотелось её придушить, как одному герою Достоевского: настолько бесполезным казалось она существом, облученная телевидением и проминающая зря диван.
- Изнасиловать и придушить, - дразнил сам себя Ломов.
У всех наступил выходной день. Народу на платформе почти не было. Электричка шла полупустой. Ломов сел у окна и задремал. Редкие продавцы мелочами пробуждали его. Потревожил зов инвалидный команды с гитарами наперевес и костылями. Вслушался в слова, стал засыпать под их жалостливые песни. Горячие слова о родине и маме из луженых глоток трогали за живое. Снилась пустыня Афганистана, барханы, горячий песок и ветер. Сжатый, песок струится из кулака тонкой струйкой, подхватываемой ветерком. Молодой солдатик, заснувший на посту, по жилам его рассыпается смерть. К Ломову наклоняется командир отделения:
- Рефлексируешь часто, бля?
- Что?
- Рефлексируешь часто, спрашиваю?!
- Да так... бывает... — замямлил в замешательстве Ломов, как застуканный за онанизмом школьник, — а оно как это, рефлексировать? Я не понимаю.
- Раком! Под дурака косишь? Завязывай с этим. Голову лишним не забивай, не надо. И без того она забитая. Как понял, солдат?!
- Так точно! - выпалил во сне Ломов и проснулся, судорожно передернувшись.
Тихим голосом старушка просила милостыни, незаметной черной тенью проходя меж рядами, крестясь и кланяясь дающим.
С некоторых пор Ломов стал ловить себя на мысли, что непрестанно рефлексирует, и очень мучился этим открытием. Он прочитал в словаре значение этого слова и всё теперь думал об этом странном и ускользающим от спецзахвата явлении. А рефлексия, между тем, продолжалась и заводила Ломова иногда в совсем рискованные ситуации.
Как-то по дороге домой в электричке, ему захотелось купить розовые носки. Глухонемой разложил на сиденьях связки чёрных мужских и розовых женских носочков. Ломову ужасно понравились в полоску с преобладанием розового. Это был не первый случай. Прошедшей зимой, когда пошла мода на вязанные свитера с оленями, варежки с оленями и долгоухие шапки с помпонами и оленями, будто вся страна заделалась в стильные лыжники (было в этом что-то советское), - Ломову пришла мысль о таких же носках. С рогатыми оленями. Ломов тогда приглядел себе пару таких носков, подсознательно представляя в них красивую голую бабу, сидящую на его холостяцком диванчике, поджав под себя ноги и занимающуюся рукоделием.
- Вот, сейчас и остальное довяжу, - говорила она Ломову ласково, перебирая пальцами спицы.
Позже Ломов отчасти осуществил эту мечту. Приводя домой очередную подругу, просил ее примерить носочки и голенькой повертеть в них перед ним попой, а потом набрасывался и ревел от звериного этого, первобытного сочетания голой плоти и шерсти. А вот теперь пришла ему идея и с розовыми носками. Правда, на женщинах он их, когда купил, не мерил, это казалось ему какой-то презренной педофилией; зато сам носил дома с удовольствием. Наверное, это не только остранняло, но и чуточку раскрашивало его невзрачную звериную жизнь. Хотя и казалось ему порой, расхаживающему дома в таком постыдном виде, того и гляди раздастся грозный окрик командира:
- Ломов, ****ь! Снова рефлексируешь! Отставить, кому сказал!
«Ну почему нельзя мужику носить носков розового цвета?» - мучился рефлексией Ломов.
Когда-то давно, совсем еще маленьким, он так же страдал, занеся над грудью нож: что будет, если он ударит? Пока родители смотрели телевизор, пробрался на кухню и достал из ящика тяжелый, гладкий, прохладный и – не ударил. Пожалел.
Одни люди называют других евреями, даже если те и не евреи, русскими никто не называет нерусских, а вот нерусским могут обозвать. Мужики не носят розовых носков, а бабы не ходят в берцах, если только они не совсем звезданутые. В Ломове жило смутное подкорковое желание сделать что-нибудь на зло природе: назваться евреем, надеть розовые носки, будет ли больно от удара ножом, или все это обман, и люди окутали себя колючей проволокой из предрассудков и стереотипов, тормозящих славное их, человеческое развитие?
Утро стояло пасмурное. Бойцы отсыпались в автобусах. А рабочие на улице гремели ограждениями, и омоновцы зло пробуждались, дёргались за запотевшими стёклами, матерились полушепотом и снова кемарили.
- А эти откуда тут?! Совсем бичи разбичивались! – выразился командир по поводу обозначившейся у выхода из подземного перехода кучки распивающих водку бомжей. – Ломов, не спишь?! Разгони их, нахуй!
- Есть! - отправился выполнять Ломов, по пути разглядывая нарушителей. Сборище их не выглядело разухабистой пьянкой: бомжы держались так, будто преодолели тяжелое испытание и теперь собрались на перевале в своём нелёгком бедственном пути в кружок, чтобы тихо обсудить наболевшее и поделиться пережитым в дороге.
- Слышь, Митяй! Катьку не видал?! – сипя вопрошал один.
- Не, я сегодня не дома ночевал, - ответствовал хрипло другой, почесывая зад.
«Интересно, что он подразумевает под "домом"? - подумал Ломов, подойдя. - Какой-нибудь шалаш из коробок, подвал, трубу теплотрассы?»
Ему захотелось сказать ласково: «Ну, что, пережили ночку, мужички? Давай «уё», по-хорошему!»
Но так он не умел, и вместо этого гаркнул по-военному, если не трех-, то двухэтажным.
- Так точно, командир, - сказал один из бомжей, козырнув Ломову под кепку с облупившимися буквами «USA». - Я ж тоже служил когда-то, ты не думай, командир, я всё понимаю, ща свалим.
Ломов подгонял матерком для острастки, но бомжи медленно и спокойно тянулись гуськом в сторону дворов, не обращая на угрозы внимания и покряхтывая. Ломов вернулся в автобус и прильнул жарким лбом к прохладному влажному стеклу.

Город, не выспавшись, хмуро молчал в преддверии народных волнений. Небо низко нависло, разбухшее, будто в готовящемся зёве намерившись поглотить город-баламут со всеми его неспокойными жителями. Местами накрапывал дождик; власти обычно разгоняют тучи перед праздниками, перед митингами тучи – слуги власти. На душе Ломова было тоскливо и сыро, он пытался смотреть в окно, как капает дождь, но взгляд его расплывался о стекло в полудреме.
На крупных рок-фестивалях любят делать картинку с воздуха. Начинают снимать пустое поле, а потом в ускоренном режиме показывают, как оно наполняется живыми мельтешащими точками, образующими в итоге разноцветное бурлящее море паствы. Загнанное в загон.
Так и митинг забурлил сначала где-то глубоко под землей. Затем, побулькивая, прорвало сразу несколько скважин, из разных норок метрополитена стала просачиваться с шумом людская вода, заструилась, забежала, стекались по улицам ручейки одержимых общим рвением граждан. Под колючим темным небом тем решительнее смотрелись они, небо грозило земле, земля отвечала гневом небу. Защитники правопорядка, как буйки, плавали в этом потоке и, казалось, беззаветно качались на его волнах.
Раздалась команда: на выход. Отряд Ломова выстроился. Командир разъяснял задачи на время проведения митинга, который обещался перерасти в шествие. Попытки к этому должны были быть пресечены. Отдав честь, бойцы разбежались по своим позициям в ожидании встречи. Народ нахлынул, как «здрасти». Женщины, дети, молодые мамаши и седенькие пенсионеры, с зонтиками, шариками, свистульками, плакатами, ленточками. Провокаторы рассеялись в этой милой воскресной толпе, растворились, как соль, так что невозможно было вычислить и предотвратить заранее очаги экстремизма.
Недолго все это напоминало народные гуляния, скоро люди вспомнили, зачем пришли. Вдобавок все сильнее накрапывал обещающий быть затяжным осенний дождь. Все явственней нарастал ропот; молодой, здоровой своей силой толпа создавала заметное и ощутимое для бойцов движение. Теперь старики и дети размешались в ней, растаяли, как переваренные хрящи в бульоне. Кто-то отсиживался на скамейке, схватившись за сердце, кого-то из детей образумившиеся матери тащили уже назад к спасительному выходу. В толпе нарастало замешательство и тревога. Дерзкие злые глаза мелькали повсюду в дырках, вырезанных в надетых на лицо шапках. Не прошло и полутора часов, как заскользили по асфальту перевёрнутые туалеты-кабинки, разливая зловоние, полетели в омоновцев глыбы вырванного с мясом асфальта; и камни градом осыпали щиты их и шлемы.
Вместе со всеми Ломов сдерживал толпу, когда случилось то, что телекомментатор назвал позже беспрецедентным случаем в истории ОМОНа. Сквозь разорванный кордон, толпа просочилась, и стала окружать и отделять бойцов. Провокаторы прятались в людской массе, то появляясь, то исчезая. Некоторые орлы подбирались сзади, хватали за бронежилеты и валили бойцов наземь. Ломова тоже кто-то потянул, но не повалил, а приподнял, прижав к ограждению и, продолжая держать, тянул на себя. Спереди тоже набросились молодчики в масках, Ломов отбивался ногами, успел разбить одному лицо, но потом и ноги его зафиксировали налетевшие бунтари. Находясь в этом смешном положение, он вдруг увидел неподалеку знакомые рыжеватые усы.
- Ага! Так их ребята! Так их! – кричали усы, взъерошиваясь. Усатый сидел на крепких плечах младших партийцев и, как вождь, с высоты обозревал поле битвы в раскатах грома.
Один из державших Ломова за ноги достал нож и срезал шнурки с его берцев, срезал и стянул ботинок с ноги. Пока другой отряд подоспел на помощь, Ломов остался в одном ботинке, а остальных бойцов изрядно потрепало. Ломова убегавшие бросили, повалив сзади наземь вместе с ограждениями. Загремев железяками, он грохнулся, беспомощно, как черепаха, мотая в воздухе ногами. В этот поганый для него момент он осознал, что с перепоя напялил домашние розовые носки. Вчерашний усастый, увидевший ситуацию с Ломовым, но не узнавший его из-за шлема, заржал конем, крикнул во всю картавую глотку:
- Вот, где педики-то настоящие, ха-ха-ха!
- Ах ты, сука жидовская! - процедил сквозь зубы сержант Гаврюхин, и с пятью бойцами бросился отбивать товарища, на которого, подбодренная главарем банда снова налетела коршунами. Урвавший сапожный трофей бесновался в толпе, мотая над собой бойцовским ботинком и улюлюкая.
Подоспевшие бойцы шугнули шпану, и она отступила. Ломова поставили на ноги. Чухонцев Серёга, приятель Ломова, смотрел на него сердито, в глазах читалось: «Какого хрена ты надел эти ****ские носки?!»
Не выдержав его взгляда, Ломов придумал на ходу:
- Ну у девки ночевал, Серёг, еб-ты! Второпях чуть трусы её не напялил!
- Ладно, потом разберёмся, - отрезал Чухонцев. Их товарищи уже прорубались сквозь толпу, рассеивая и разделяя её на безопасные фрагменты.
- Поднажмём, ребятушки! – орал усатый, весь красный и мокрый. – Совсем псы озверели! К топору мужика!
- Я тобой, падла, сейчас займусь! - прорычал Ломов и, стянув с ноги второй ботинок, бросился на него с дубинкой.
- Тварь! - взревел усатый, сваливаясь с плеч носильщиков.
- Вот тебе, гад! - приложил его от души Ломов. – Я покажу тебе «Русь с Россией»!» Воспоминания яркими вспышками врывались в сознание.
От заработавших дубинок в руках омоновцев, поливаемая дождем толпа, в которой уже нельзя было различить активистов-зачинщиков от пенсионеров, озверев от страху, смешалась в одно бешеное стадо. Заработал общий животный инстинкт: раз выхода нет, надо сражаться. И на первый взгляд хаотическая, толпа снова тактично подступила и одним своим звеном с левого фланга ударила в отряд Ломова. С бойцов срывали шлемы, вырывали дубинки, распыляли газом в лицо. С треском рушились ограждения под напором остервеневшей визгливой рукастой массы; с Ломова тоже сорвали шлем. Спасаемый и уносимый на волнах толпы, будто повелитель её, усастый закричал остающемуся Ломову:
- Ах, вот ты где, предатель! Влупите ему, как следует, ребята! Тот еще кровопийца!
Взбудораженная масса народа то разбивалась, разлетаясь брызгами в разные стороны, то снова сливалась, набегающими волнами ударяя по бойцам. Ломов выбрал момент, когда она вкруг него расступилась, и, чувствуя силу и лёгкость в ногах, рысью взобрался по толпе на самый верх - на разноцветную да разношёрстную ее бошку. И ловко перебираясь с плеча на плечо, шлепая по буйным головам, как по арбузам, Ломов вскорости очутился возле усатого врага и, прыгнув на него, с размаху ударил в живот дубиной.
Она вошла в рыхлое брюхо усатого, как нож в масло, и, отпружинив, выскочила, дав локтем Ломова по губам подвернувшемуся юнцу, заслезившему тотчас в два глаза. Ломов же, не обращая внимание на то, что находится в эпицентре агрессии, сам смешался с ним, орудуя во все стороны дубинкой и не забывая влепёшивать новые порции вчерашнему собутыльнику.
- Люди, убивают! - завизжала активистка ЛГБТ-движения и понеслась подальше от бойни, со страху расширяя мокрое на заде пятно.
Омоновцы, разъярённые толпой и видевшие отчаянные действия Ломова, тоже принялись колошматить всех жестко и методично, как отбойные молотки, лупя осатаневшую толпу наугад в подворачивающиеся тела и подставляемые страхом спины. Ломов метелил усатого на убой.
- Разойтись, сволочь! – орал, разрывая рот, в матюгальник командир. – Потише, орлы! Потише, соколы мои! Не порешите мне эту погань раньше времени! Ломов! Ты что там, осатанел, зверь?! Ломов, отставить! Оттащите его кто-нибудь!
Но Ломов не унимался и добивал усатого из последних сил. Когда его, изможденного, сняли с трупа, лицо врага было разбито в лепёшку. Только увядшие усики торчали из кровавого месива.
- Ты что ж, наделал, сукин ты сын?! - подступил к Ломову командир, но тот был в беспамятстве и бредил.
- Рефлексирую я, дядь, рефлексирую, - просвистел Ломов: кто-то выбил ему передние зубы.
- Носилки сюда! – заорал капитан, глядя в безумные, с полопавшимися капиллярами глаза Ломова и критически разглядывая розовые в полоску носки.
Битва тлела. Мелкий дождик моросил, выплескивая остатки небесной влаги. В воздухе разрежалось напряжение, по мышцам бойцов пробегал мурашками ток от проделанной доброй работы. Одинокое солнце в разорванных тучах, кружилось в зените, разгоняясь для заходящего броска. Толпа, разбитая и разобщённая, расползалась и разбегалась, как мутная вода, во все стороны. Журналисты облепили усатого, словно оголодавшие трупные мухи, и щёлкали фотовспышками, как зубами, успевая отмачивать смачные комментарии. Заготавливали материал для вечерних полос. ОМОН с грацией бывалых воинов устало рассаживался по колесницам-автобусам.
…………………………………………………………………………………………………………………………….
В палате было тепло и тихо. Лампочка, как единственная спутница блуждающей мысли Ломова разгоралось звездой в больничном небе потолка. Ломов, уволенный задним числом, спокойно отдыхал в палате на двоих с пустующей койкой и, отрывая взгляд от лампочки, поглядывал разве что только на висящие на спинке кровати те самые злополучные носки, выстиранные заботливой медсестрой, рьяно за ним ухаживавшей.
Послышался лёгкий, но напористый стук, дверь приотворилась, и Ломов увидел рябое лицо командира, улыбающегося в расщелине двери. Ломов тотчас скинул ногой за койку розовые носки, не замеченные никем из-за придвинутой близко тумбочки.
- Не помешал? - подошёл к койке Ломова командир. За ним прошаркали бахилами трое близких Ломову бойцов
- Падай, Саныч, - придвинул Ломов стул.
- Мы тут пивка тебе с ребятами принесли, врачи, злодеи, отобрали, говорят: какая-то нитка в башке у тебя лопнула. Так что кефиром, вот, обойдешься.
- Ничего, спасибо.
- Да уж, устроил ты, беспрецедентный случай, мать твою, ха-ха! Да, ребята? Нас тут пошугали уж, черти!.. Ну ты, не смотри, что уволили, это так, для отвода глаз, понял? Месяцок подлечишься, и вернёшься в строй.Ты для наших ребят теперь – символ боевого духа. А дух нам боевой скоро понадобится, так что не расслабляйся тут особо… Кстати, медсестра у тебя ничего, время зря не теряй, не рефлексируй.
Ломов этим словам очень обрадовался. Он уже готовился возвращаться к старым делам: пить целый день в салоне кофе с машками из старорусских губерний, за пятнашку в месяц тюкать дохлых любителей притонов по рыльцам, решая конфликтные ситуации. А тут командир такие вещи начал рассказывать: что его, дескать, теперь чуть ли не героем сделают. Правда, тайно. По секретному распоряжению президента. И есть даже версия, что усатенький тот был не только провокатором, но и террористом и готовился на митинге том бомбу взорвать. Так что, если бы не Ломов, было бы не пятьдесят пострадавших, а совсем другое происшествие. А еще говорят, что усатого все-таки реанимировали и в Израильской больнице сшили ему заново рожу из задницы пленного палестинца.
- А как ещё с таким народом поступать? Берцу с человека сорвали, зверьё сучье! - рассуждал здравомысляще командир, закусывая за здоровье Ломова огурцом. Водку они все-таки пронесли, по-военному замаскировав ее под кефир.
Вот только с носками история эта всех потрясла, но списали всё на общее психическое на тот момент нездоровье Ломова из-за физического перенапряжения.
Случайно Серега Чухонцев увидел розовый носок под кроватью и пнул его подальше к стенке, тем самым прикрыв товарища:
- Ладно, что ли, Ломов, поправляйся, мы тебя ждём: - сказал, намекая остальным, что пора им оставить больного.
Так и ушли сослуживцы. Ломов лежал и размышлял, сам не зная причину, зачем ему понадобились эти проклятые носки.
- Наверное, из современного мне чувства протеста, - заключил он и заснул.

После больнички Ломов решил съездить домой отдохнуть. Сидел в поезде; подъезжая, разглядывал родные места.
- Ну как вам, малая родина?! - спросил словоохотливый всю дорогу сосед, отрываясь от газеты.
- Жалко, речка Вонючка пересохла. Была тут.
- Какой там пересохла! – воскликнул попутчик. - Песком засыпали, строить будут что-то! Коттеджи, наверно, мать их всех!
- Вот как? - задумался Ломов.
- А то! А вы как думали? Да, что тут ваша Вонючка, вон в газетах что пишут, почитайте! Революция будет в октябре! Ты подумай! Как подсчитали-то?!.. Вы вот, как на революцию-то смотрите, а?
- На революцию-то?
- Да, на революцию, я-то известно, как смотрю. А как на женщину, истеричную, на нее я смотрю! Вот она где, ваше это революция! Вы на Собчак хотя бы посмотрите, сущая ведьма! Вот кого я бы на суку повесил в первую очередь!
- Ну да, - согласился Ломов, - а потом этого, как его… Якубовича.
- Кого?! – поморщился сосед.
- Якубовича! Ну этого, усатого, - пояснил Ломов
- А-а-а! – попутчик сделал вид, что понял. - Это да-да, тут я с вами согласен, - зашуршав, зарылся газетой, закрывшись от странного собеседника.

Ломов подъехал к открытой со всех сторон, не огороженной платформе и вспомнил: когда квартировал в Бутово, видел, как в недавно возведённом вкруг станции заборе бутовчане на второй же день после постройки (притащив, видимо, ночью болгарку) вырезали себе дырку-проход. И утром уже лазили через него; безбилетные и довольные, прыгали в электричку. Ломов тогда удивлялся врождённой революционности бутовчан; власти обнесли забором, а они болгаркой ночью, власти запрещают с семечками-цветочками на станции, а бабки полицейским в морду цветами хлещут и семечками в морду плюют. Трём хулиганку оформили.
«А всё-таки хорошо у нас здесь пока», - подумал Ломов, сойдя с чемоданом на перрон. И увидав неподалёку бабку с пирожками, укрытыми расшитым полотенцем, пошёл к ней размеренным, чуть уставшим с дороги шагом, залезая свободной рукой в карман за мелочью.
На перроне ждала кого-то свежая добрая девушка. В глазах ее лучилась теплотой и любовью сельская прочная жизнь.
А еще у нее были небритые подмышки. Ломову нравились небритые. Это случалось так редко в наши дни, разве что какие-нибудь феминистки не брили на зло под мышками. А Ломов так любил эту эстетику Тинто Брасса и волосатые восьмидесятые. Ценитель женской стопы, Ломов обратил также внимание на ее сорок четвертый размер ноги.
- Надолго к нам, сынок? – спросила его бабушка.
- До следующей, мать, революции, - ответил Ломов, сунув в рот пирожок, а глазами поедая нечто новое.


Рецензии