Освобождение. Стать звонким вестником добра

*** «Стать звонким вестником добра»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/0wEazPYr-dk


18 февраля 1921 года Велимир Хлебников сообщал из Баку в Москву Владимиру Маяковскому:
«Думаю писать вещь, в которой бы участвовало всё человечество, 3 миллиарда, и игра в ней была бы обязательна для него.
Но обыкновенный язык не годится для вещи и приходится создавать новый шаг за шагом». (В. В. Хлебников. Мысли и заметки. Письма. С. 204).
Интерактивные игры создателя мира на языке вавилонского столпотворения, – не слишком ли высоко замахнулся поэт?
Третье тысячелетие перешагнуло порог.
В эпоху Творческого Завета не именно этого ли ждёт от человека Творец?


*   *   *

Моих друзей летели сонмы.
Их семеро, их семеро, их сто!
И после испустили стон мы.
Нас отразило властное ничто.
Дух облака, одетый в кожух,
Нас отразил, печально непохожих,
В года изученных продаж,
Где весь язык лишь «дам» и «дашь».
Теперь их грёзный кубок вылит.
О роковой ста милых вылет!
А вы, проходя по дорожке из мауни,
Ужели нас спросите тоже, куда они?

1916



«Писать вещь, в которой бы участвовало всё человечество, 3 миллиарда», – это что же за вещь такая? – «и игра в ней была бы обязательна для него»… И какой должна быть работа, чтобы её создать?
В. В. Маяковский свидетельствовал:

«Меня поражала работа Хлебникова. Его пустая комната всегда была завалена тетрадями, листами и клочками, исписанными его мельчайшим почерком. Если случайность не подворачивала к этому времени издание какого-нибудь сборника и если кто-нибудь не вытягивал из вороха печатаемый листок – при поездках рукописями набивалась наволочка, на подушке спал путешествующий Хлебников, а потом терял подушку.
Ездил Хлебников очень часто. Ни причин, ни сроков его поездок нельзя было понять. Года три назад мне удалось с огромным трудом устроить платное печатание его рукописей (Хлебниковым была передана мне небольшая папка путанейших рукописей, взятых Якобсоном в Прагу, написавшим единственную прекраснейшую брошюру о Хлебникове). Накануне сообщённого ему дня получения разрешения и денег я встретил его на Театральной площади с чемоданчиком.
“Куда вы?” – “На юг, весна!..” – и уехал.
Уехал на крыше вагона; ездил два года, отступал и наступал с нашей армией в Персии, получал за тифом тиф. Приехал он обратно этой зимой, в вагоне эпилептиков, надорванный и ободранный, в одном больничном халате».
(В. В. Маяковский. «В. В. Хлебников»)



*   *   *

Гонимым – кем, почём я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
Румынкой, дочерью Дуная,
Иль песнью лет про прелесть польки, –
Бегу в леса, ущелья, пропасти
И там живу сквозь птичий гам,
Как снежный сноп, сияют лопасти
Крыла, сверкавшего врагам.
Судеб виднеются колёса,
С ужасным сонным людям свистом
И я, как камень неба, нёсся
Путём не нашим и огнистым.
Люди изумлённо изменяли лица,
Когда я падал у зари.
Одни просили удалиться,
А те молили: «Озари».
Над юга степью, где волы
Качают чёрные рога,
Туда, на север, где стволы
Поют, как с струнами дуга,
С венком из молний белый чорт
Летел, крутя власы бородки:
Он слышит вой власатых морд
И слышит бой в сковородки.
Он говорил: «Я белый ворон, я одинок,
Но всё – и чёрную сомнений ношу
И белой молнии венок –
Я за один лишь призрак брошу
Взлететь в страну из серебра,
Стать звонким вестником добра».

У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чёботы,
Черноглазыя, ея.
Шопот, ропот, неги стон,
Краска тёмная стыда.
Окна, избы с трёх сторон,
Воют сытые стада.
В коромысле есть цветочек,
А на речке синей чёлн.
«На, возьми другой платочек,
Кошелёк мой туго полн». –
«Кто он, кто он, что он хочет?
Руки дики и грубы!
Надо мною ли хохочет
Близко тятькиной избы?
Или? или я отвечу
Чернооку молодцу,
О, сомнений быстрых вече,
Что пожалуюсь отцу?»
Ах, юдоль моя гореть!
Но зачем устами ищем
Пыль, гонимую кладбищем,
Знойным пламенем стереть?

И в этот миг к пределам горшим
Летел я, сумрачный, как коршун.
Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих,
Тогда в тот миг увидел их.

<1912>



Структуру сознания, априорно присущую человеку, немецкий «король философии» Иммануил Кант обозначил термином трансцендентальный, или гносеологический, субъект. Историчность этого субъекта доказали последователи Канта Фридрих Шеллинг и Георг Гегель. И хотя русские авангардисты начала ХХ века, в большинстве своём, «диалектику учили не по Гегелю», словотворчество, которым они дружно занялись, исподволь стремилось возвести индивидуальное, детерминированное временем и причинностью, в надындивидуальное, трансцендентальное, освобождённое от груза наличной причинности.
– Родина творчества – будущее. (В. Хлебников. «Свояси»).
Дерзание Велимира Хлебникова направить искусство в будущее путём овладения «самовитым словом», свободным от навязываемой бытом утилитарно-коммуникативной функции и развивающимся «вне быта и жизненных польз», есть ни много ни мало придание словотворчеству миссии трансцендентального субъекта. Саморазвитие «самовитого слова», его стремление к тому, чтобы вырасти в законченное произведение искусства, это, пожалуй, первая попытка в человеческой истории сознательного, культурного, почти математического формирования гносеологического начала любой познавательной деятельности. Нам предлагается сначала создать каркас понятий будущего, а потом организовать свою деятельность таким образом, чтобы эти понятия воплотить в обиходные совокупности конкретных вещей.
Чем не задача творца – творческая задача? Что ещё надо?



*   *   *

Мне мало надо:
Краюшку хлеба
И каплю молока.
Да это небо,
Да эти облака!

1922



Поэт знает: язык говорит нами, а не мы языком. Именно язык – то единственное, что нельзя вывести из человеческой деятельности, но любое совместное действие нуждается в языке.
– Язык это дом бытия, приют человеческой сущности, – полагал «тайный король философии» Мартин Хайдеггер.
– Ну и что? – возражает «поэт для поэтов», «поэт для производителя». – Пускай язык, развиваясь исторически и стихийно, диктует человеку свои правила и слова, как это делает учитель в классе, это не помешает мне производить «самовитые слова». Познав свободную необходимость словотворчества, мы сами будем диктовать учителю-языку, куда и как развиваться, к каким «пределам горшим» ему вознестись. Увидим, познаем, прочувствуем и только потом сами пойдём проверенными его величеством «Самовитым Словом» путями.
Такой получается перевертень.


Перевертень

(Кукси, кум, мук и скук)

Кони, топот, инок.
Но не речь, а чёрен он.
Идем, молод, долом меди.
Чин зван мечем навзничь.
Голод, чем меч долог?
Пал, а норов худ и дух во'рона лап.
А что? Я лов? Воля отча!
Яд, яд, дядя!
Иди, иди!
Мороз в узел, лезу взором.
Солов зов, воз волос.
Колесо. Жалко поклаж. Оселок.
Сани, плот и воз, зов и толп и нас.
Горд дох, ход дрог.
И лежу. Ужели?
Зол, гол лог лоз.
И к вам и трем с Смерти-Мавки.

<1912>



Собственно говоря, в целях разработки фундаментальной онтологии М. Хайдеггер и создал язык этой онтологии в труде «Бытие и время» (1927). Чем не «самовитое слово»? С тех пор желающие проникнуть в темпоральную структуру бытия говорят языком «тайного короля», хайдеггерствуют. Философский перевод работ М. Хайдеггера на русский язык выполнен В. В. Бибихиным. Филолог и философ, он конгениально «использовал данную нашим языком возможность воссоздания немецкой мыслящей речи» и, чтобы соблюсти дословность следования Хайдеггеру и для удобства параллельного чтения и цитирования, осуществлял перенос со страницы на страницу «на том же слове и во всяком случае на той же строке что и в немецком».
В. В. Бибихину, как некогда М. Хайдеггеру и В. Хлебникову, досталось выполнение инженерно-конструкторской задачи построения языка в языке – а именно, воссоздания немецкой мыслящей речи в грамматике и лексике русского языка, которые ему пришлось не однажды «подвинуть», чтобы справиться с грандиозным по масштабу исканием новых просторов самовитого русского слова. «В нашем языке незаметно существует много такого, над чем не задумывались, но для чего же и нужна философия», – сообщает он, соглашаясь с историком и литератором А. В. Михайловым в мысли о том, что «мы переводим ... никоим образом не смысл текста, – ибо смысл непрестанно меняется с нашим толкованием текста и т. о. с временем; но в ещё меньшей мере переводим мы и где-то (лишь) терминологическую систему текста – или стилистически-интенциональное в тексте – но, через уверенность интуиции, мы пере-нимаем что-то…». (В. В. Бибихин. «Примечания переводчика». С. 448)
Из послесловия М. Хайдеггера к работе «Что такое метафизика?» (перевод выполнен В. В. Бибихиным):

«Мышление, чьи мысли не только не настроены на счёт, но вообще определяются Другим, чем сущее, пусть будет названо бытийным мышлением. Вместо того чтобы считаться с сущим в расчёте на него, оно растрачивает себя в бытии на истину бытия. Это мышление отвечает вызову бытия, когда человек передоверяет своё историческое существо той единственной необходимости, которая не понуждает вынуждением, но создаёт нужду, восполняемую свободой жертвы. Нужда в том, чтобы сохранялась истина бытия, что бы ни выпало на долю человеку и всему сущему. Жертва есть изъятое из всякого принуждения, ибо поднима¬ющееся из бездны свободы растрачивание человеческого существа на хранение истины бытия для сущего. В жертве осуществляет себя потаён¬ная признательность, единственно достойное отблагодарение за рас¬положение, в качестве которого бытие препоручило себя существу чело¬века в мысли, чтобы человек взял на себя в своём отношении к бытию обережение бытия. Изначальное мышление – отголосок расположения бытия, где светит и сбывается единственное: что сущее – есть. Этот отголосок – человеческий ответ на слово беззвучного голоса бытия. Ответ мысли – исток человеческого слова, слова, которое только и даёт возникнуть языку как разглашению слова в словаре».

(М. Хайдеггер. Послесловие к: «Что такое метафизика?». С. 39–40)



*   *   *

Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!

<1914>


В 1921 году на «Подступах к Хлебникову» лингвист и литературовед, опоязовец Р. О. Якобсон эксплицировал:
«Если изобразительное искусство есть формовка самоценного материала наглядных представлений, если музыка есть формовка самоценного звукового материала, а хореография самоценного материала-жеста, то поэзия есть оформление самоценного, “самовитого”, как говорит Хлебников, слова. 
Поэзия есть язык в его эстетической функции».
Оба определения представляются точными: языка как разглашения слова в словаре и поэзии как языка в его эстетической функции.
Виктор Владимирович Хлебников – Велимир, повелитель мира, как окрестил его Вячеслав Иванов на одной из своих «Сред», звонкий вестник добра. Дело и смысл его жизни – поэзия как разглашение слова в словаре в его эстетической функции. Поднима¬ющееся из бездны свободы растрачивание человеческого существа на хранение истины бытия для сущего, – в этом весь В. В. Хлебников. Бытие препоручило себя существу его в мысли, чтобы он взял на себя в своём отношении к бытию обережение бытия.
В. В. Маяковский узнал в нём «великолепнейшего и честнейшего рыцаря в нашей поэтической борьбе» – тот ответ вызову бытия, когда человек передоверяет своё историческое существо единственной необходимости, которая не понуждает его вынуждением, но создаёт нужду, восполнеямую свободой жертвы. В жертве «поэта для поэтов» осуществила себя потаён¬ная признательность, единственно достойное отблагодарение бытия за рас¬положение, в качестве которого бытие препоручило своё обережение человеческому существу.


Опыт жеманного

Я нахожу, что очаровательная погода,
И я прошу милую ручку
Изящно переставить ударение,
Чтобы было так: смерть с кузовком идёт по года'.
Вон там на дорожке белый встал и стоит виденнега!
Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?
Ах, позвольте мне это слово в виде неги!
К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.
И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения любви чар,
То я зову вас на вечер.
Там будут барышни и панны,
А стаканы в руках будут пенны.
Ловя руками тучку,
Ветер получает удар ея, и не я,
А согласно махнувшие в глазах светляки
Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.

1908



А что же в биографии поэта не нашлось места отблагодарению?
Ранней весной 1917 года измученный военной службой в запасном пехотном полку, казарменным бытом, психиатрическими комиссиями в Царицыне, Астрахани и Казани В. В. Хлебников добивается пятимесячного отпуска и отправляется в революционную столицу.
Обжигатель сырых глин человечества в кувшины времени в поединке с прибоем рынка нацепляет на лоб неувядаемый венок Председателя Земного Шара и зачинает охоту за душами людей. Под его воззванием ставят свои подписи, удлиняя список Председателей «члены китайского посольства Тин-Эли и Янь-Юй-Кай, молодой абиссинец Али-Серар, писатели Евреинов, Зенкевич, Маяковский, Кузмин, Каменский, Асеев, Брик, Пастернак, Спасский; художники Бурлюк, Малевич, Куфтин, Синякова; лётчики Богородский, Г. Кузьмин, Михайлов, Муромцев, Зигмунд; <композитор> Прокофьев; американцы Крауфорд, Виллер и Девис; и многие другие». (В. В. Хлебников. «Октябрь на Неве»).
25 мая на болотистой почве Невы звонкий вестник добра водружает знамя Председателей Земного Шара.


«Это было сумасшедшее лето, когда после долгой неволи в запасном пехотном полку, отгороженном забором из колючей проволоки от остальных людей, – по ночам мы толпились у ограды и через кладбище – через огни города мёртвых – смотрели на дальние огни города живых, далёкий Саратов, – я испытывал настоящий голод пространства и на поездах, увешанных людьми, изменившими Войне, прославлявшими Мир, Весну и её дары, я проехал два раза, туда и обратно, путь Харьков – Киев – Петроград. Зачем? я сам не знаю.
Весну я встретил на вершине цветущей черёмухи, на самой верхушке дерева, около Харькова.
Между двумя парами глаз была протянута занавеска цветов. Каждое движение веток осыпало меня цветами. Позже звёздное небо одной ночи я наблюдал с высоты несущегося поезда; подумав немного, я беспечно заснул, завернувшись в серый плащ саратовского пехотинца. На этот раз мы, жители верхней палубы, были усеяны чёрной черёмухой паровозного дыма, и когда поезд остановился почему-то в пустом поле, все бросились к реке мыться, а вместо полотенца срывали листья деревьев Украины.
– Ну, какой теперь Петроград? Теперь – Ветроград! – шутили в поезде, когда осенью вернулись к Неве».
(В. В. Хлебников. «Октябрь на Неве»)



*   *   *

Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею вместе шагая,
Беседуем с небом на ты.
Мы, воины, смело ударим
Рукой по суровым щитам:
Да будет народ государем!
Всегда, навсегда, здесь и там!
Свободу неси нищетам!
Пусть девы споют у оконца,
Меж песен о древнем походе,
О верноподданном Солнца
Самоуправном народе.

19 апреля 1917, 1921–1922



«В Мариинском дворце в это время заседало Временное правительство, и мы однажды послали туда письмо:
“Здесь. Мариинский дворец. Временное правительство.
Всем! Всем! Всем!
Правительство Земного Шара на заседании своём 22 октября постановило:
1) считать Временное правительство временно не существующим, а главнонасекомствующего Александра Фёдоровича Керенского находящимся под строгим арестом.
“Как тяжело пожатье каменной десницы”.
Председатели Земного Шара – Петников, Ивнев, Лурье, Петровский, Я – “Статуя командора”.
В другой раз послали такое письмо:
“Здесь. Зимний дворец. Александре Фёдоровне Керенской.
Всем! всем! всем!
Как? Вы ещё не знаете, что Правительство Земного Шара уже существует? Нет, вы не знаете, что оно существует.
Правительство Земного Шара (подписи)”».
(В. В. Хлебников. «Октябрь на Неве»)



– Почему за поединок мыслей поэт ответственней, чем за поединок мечей или пистолетов? – ставил вопрос Р. О. Якобсон.
Что, если каждый революционер, а не один только В. Хлебников или В. Маяковский, полон в себе противоречий? Кто из людей не сталкивался с противоречивостью своей натуры, когда приходится выбирать и выбор мучительно труден? И обязательно какая-нибудь ничтожная случайность склонит выбор в ту или иную сторону, а при позднейшем рассмотрении выяснится, что вовсе не обязательной случайность была.


Иранская песнь

Как по берегу Ирана,
По его зелёным струям,
По его глубоким сваям,
Сладкой около воды
Вышло двое чудаков
На охоту судаков.
Они целят рыбе в лоб,
Стой, голубушка, стоп!
Они ходят, приговаривают.
Верю, память не соврёт,
Уху жарят и пожаривают.
«Эх, не жизнь, а жестянка!»
Ходит в небе самолёт,
Братвой облаку удалого.
Что же скатерть-самобранка,
Самолётова жена?
Иль случайно запоздала,
Иль в острог погружена?
Верю сказке наперёд:
Прежде сказка – станет былью.
Но когда дойдёт черёд,
Моё мясо станет пылью.
И когда знамёна оптом
Пронесёт толпа, ликуя,
Я проснуся, в землю втоптан,
Пыльным черепом тоскуя.
Или все мои права
Брошу будущему в печку?
Эй, черней, лугов трава!
Каменей навеки, речка!

1921


Через несколько дней после переворота в ночь с 25 на 26 октября Невский снова был многолюден и оживлён: на нём не раздалось ни одного выстрела. Военные училища большевики взяли одно за другим; население осталось безучастным.
Совсем не так происходило в Москве: город был частично оцеплен, обстрелы накрыли Трубную, Мясницкую, Тверскую. А Председатель Земного Шара поздней ночью прогуливается по Садовой:

«Мы хотели всему дать имена. Несмотря на чугунную ругань, брошенную в город Воробьёвыми горами, город был цел.
Я особенно любил Замоскворечье и три заводских трубы, точно свечи твёрдой рукой зажжённые здесь, чугунный мост и вороньё на льду.
Но над всем<и> золотым<и> купол<ами> господствует выходящий из громадной руки светильник трёх заводских труб, железная лестница ведёт на вершину их, по ней иногда подымается человек, священник свечей перед лицом из седой заводской копоти.
Кто он, это лицо? Друг или враг? Дымописанный лоб, висящий над городом и обвитый бородой облаков? И не новая ли черноокая Гурриэт-эль-айн посвящает свои шелковистые чудные волосы тому пламени, на котором будет сожжена, проповедуя равенство и равноправие?
Мы ещё не знаем, мы только смотрим.
Но эти новые свечи неведомому владыке господствуют над старым храмом.
Здесь же я впервые перелистал страницы книги мёртвых, когда видел вереницу родных у садика Ломоносова в длинной очереди в целую улицу, толпившихся у входа в хранилище мёртвых.
Первая заглавная буква новых дней свободы так часто пишется чернилами смерти».

(В. В. Хлебников. «Октябрь на Неве»)


*   *   *

Москва – старинный череп
Глагольно-глазых зданий,
Висящий на мече раб
Вечерних нерыданий.

Я бы каменною бритвой
Чисто срезал стены эти,
Где осеннею молитвой
Перед смертью скачут дети.

И дева ночи чёрным тулом
Своих ресниц не осенит,
Она уйдёт к глазам сутулым,
Моё молчанье извинит.

1919


Кантовские «Критики» превратились в загадку для последующих поколений светских и религиозных философов, некоторые из которых, «сновидцы ума», почитая себя апологетами истинного знания, не преминули обрушить на верноподданнейшего раба Её Императорского Величества Елизаветы Петровны (был и такой эпизод в биографии И. Канта) «громы анафем и молнии из туч придворной атмосферы». Освещая «карту нашей души», современник В. Хлебникова, отец П. А. Флоренский окрестил немецкого метафизика «Столпом Злобы Богопротивным».
В самом деле, каков смысл выведенного философом априоризма? Что такое «Я мыслю» трансцендентального единства апперцепции? Только ли это всеобщие и необходимые понятия, обеспечивающие понимание и согласие разных голов? Кто такой гносеологический субъект, безличный и одновременно над-личностный, новый «творец» эмпирически сущего феноменального мира? Рационально описанный Кантом Logos poetikos Аристотеля? Или объективный, если не сказать Святой, Дух? Свет Христов, делающий человека разумным? Бессознательное творческое начало? Люцифер, обманом соблазнивший познать? Философ не даёт ответа.
«Рассудок больше всего действует в темноте… Тёмные представления выразительнее ясных… Все акты рассудка и разума могут происходить в темноте», – почти в мистическом духе повествует Кант: – «На большой карте нашей души, так сказать, освещены только немногие места…» (Цит. по: А. В. Гулыга. «Немецкая классическая философия». С. 58, 115).



*   *   *

Напитка огненной смолой
Я развеселил суровый чай.
И Лиля разуму «долой»
Провозгласила невзначай.
И пара глаз на кованом затылке
Стоит на страже бытия.
Лепёшки мудрые и вилки,
Цветов кудрявая и смелая семья.
Прозрачно-белой кривизной
Нас отражает самовар,
Его дыхание и зной,
И в небо падающий пар –
Всё бытия даёт уроки,
Забудь, забудь времён потоки.

1919



Пламя пожаров социальных потрясений порождает дерзания новых творческих сил, захватывает дух жаждой революционного преображения и освобождения из оков старой культуры, что, в свой черёд, ещё более усиливает разрушительные устремления в обществе, хотя одновременно создаёт предпосылки для возникновения новых конструктивных образцов мышления, деятельности, поведения.
Однажды революция завершается, несмотря на уверения мудреватых кудреек в том, что «есть у революции начало, нет у революции конца». Революция 1905 года, затем – в феврале 1917-го, Октябрьский переворот, длинный список жертв репрессий и гражданской войны – однажды революция завершается и настаёт время подводить итог всего хорошего, что осталось в сухом остатке в колымаге Столицы Мира.



«В Харькове жил Велемир Хлебников. Решили его проведать.
Очень большая квадратная комната. В углу железная кровать без матраца и тюфячка, в другом углу табурет. На табурете обгрызки кожи, дратва, старая оторванная подмётка, сапожная игла и шило.
Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок, гвоздиках. На правой руке у него щиблета.
Он встал нам навстречу и протянул руку с щиблетой.
Я, улыбаясь, пожал старую дырявую подошву. Хлебников даже не заметил.
Есенин спросил:
– Это что у вас, Велемир Викторович, сапог вместо перчатки?
Хлебников сконфузился и покраснел ушами – узкими, длинными, похожими на спущенные рога.
– Вот... сам сапоги тачаю... садитесь...
Сели на кровать.
– Вот...
И он обвёл большими, серыми и чистыми, как у святых на иконах Дионисия Глушицкого, глазами пустынный квадрат, оклеенный жёлтыми выцветшими обоями.
– …комната вот… прекрасная… только не люблю вот… мебели много… лишняя она… мешает.
Я подумал, что Хлебников шутит.
А он говорил строго, тормоша волосы, низко, под машинку остриженные после тифа.
Голова у Хлебникова как стакан простого стекла, просвечивающий зелёным.
– …и спать бы… вот можно на полу... а табурет нужен... заместо стола я на подоконнике... пишу... керосина у меня нет... вот и учусь в темноте... писать... всю ночь сегодня... поэму…
И показал лист бумаги, исчерченный каракулями, сидящими друг на друге, сцепившимися и переплетшимися.
Невозможно было прочесть ни одного слова.
– Вы что же, разбираете это?
– Нет… думал вот, строк сто написал… а когда вот рассвело... вот и…
Глаза стали горькими:
– Поэму… жаль вот… ну, ничего… я, знаете, вот научусь в темноте... непременно в темноте…
На Хлебникове длинный чёрный сюртук с шёлковыми лацканами и парусиновые брюки, стянутые ниже колен обмотками.
Подкладка пальто служит тюфяком и простыней одновременно.
Хлебников смотрит на мою голову – разделённую ровным, блестящим, как перламутр, пробором и выутюженную жёсткой щёткой.
– Мариенгоф, мне нравится вот, знаете, ваша причёска… я вот тоже такую себе сделаю…
Есенин говорит:
– Велемир Викторович, вы ведь Председатель Земного шара. Мы хотим в Городском харьковском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить ваше избрание.
Хлебников благодарно жмёт нам руки».

(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 564–566)



*   *   *

Может, я вырос чугунною бабой
На степях у неба зрачка.
Полны зверей они.
Может, письмо я,
Бледное, слабое,
На чаше других измерений.

1919



С инженерно-конструкторской задачей построения языка в языке и, главное, открытия законов такого построения, тождественной, по сути, задаче восполнения трансцендентального субъекта творческой личностью Председателя Земного Шара, не справился бы ни один коллектив поэтов, филологов, философов, методологов. Вряд ли достаточны были бы усилия всего Правительства Земного Шара, подписи которого собирал В. Хлебников. Даже Академии Наук вкупе с заинтересованными общественными организациями не смогли бы друг другу помочь в этом деле. С задачей проложения пути к «мировому заумному языку» мог справиться разве что гений, который всегда (прямо-таки по Ж. Деррида!) – письмо бледное, слабое, на чаше других измерений, который всегда – один в поле воин.
– Господи, отелись в шубе из лис. (В. Хлебников).


«Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов, одно в другое, свободно плавить славянские слова – вот моё первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз. Увидя, что корни лишь призраки, за которыми стоят струны азбуки, найти единство вообще мировых языков, построенное из единиц азбуки, – моё второе отношение к слову. Путь к мировому заумному языку.
Во время написания заумные слова умирающего Эхнатэна “Манчь! Манчь!” из “Ка” вызывали почти боль; я не мог их читать, видя молнию между собой и ими; теперь они для меня ничто.
Отчего – я сам не знаю.
Но когда Давид Бурлюк писал сердце, через которое едут суровые пушки будущего, он был прав как толкователь вдохновения: оно – дорога копыт будущего, его железных подков».

(В. В. Хлебников. «Свояси». С. 8)



*   *   *

Не чёртиком масленичным
Я раздуваю себя
До писка смешного
И рожи плаксивой грудного ребёнка.
Нет, я из братского гроба
<И похорон>
Колокол Воли.
Руку свою подымаю
Сказать про опасность.
Далёкий и бледный
Мною указан вам путь,
А не большими кострами
Для варки быка
На палубе вашей,
Вам знакомых и близких.
Да, я срывался и падал,
Тучи меня закрывали
И закрывают сейчас.
Но не вы ли падали позже
<И гнали память крушений>,
В камнях <невольно> лепили
Тенью земною меня?
За то, что напомнил про звёзды
И был сквозняком быта этих голяков,
Не раз вы оставляли меня
И уносили моё платье,
Когда я переплывал проливы песни,
И хохотали, что я гол.
Вы же себя раздевали
Через несколько лет,
Не заметив во мне
Событий вершины,
Пера руки времён
За думой писателя.
Я одиноким врачом
В доме сумасшедших
Пел свои песни – лекарства.

1922



«Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал.
Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещенными на груди руками, выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты, посвящающие его в Председатели. После каждого четверостишия, произносит:
– Верую.
Говорит “верую” так тихо, что еле слышим мы. Есенин толкает его в бок:
– Велемир, говорите громче. Публика ни черта не слышит.
Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: “Но при чём же здесь публика?” И ещё тише, одним движением рта, повторяет:
– Верую.
В заключение как символ Земного шара надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвёртого участника вечера – Бориса Глубоковского. Опускается занавес.
Глубоковский подходит к Хлебникову:
– Велемир, снимай кольцо.
Хлебников смотрит на него испуганно за спину.
Глубоковский сердится:
– Брось дурака ломать, отдавай кольцо!
Есенин надрывается от смеха. У Хлебникова белеют губы:
– Это… это... Шар... символ Земного шара... А я – вот... меня... Есенин и Мариенгоф в Председатели…
Глубоковский, теряя терпение, грубо стаскивает кольцо с пальца. Председатель Земного шара, уткнувшись в пыльную театральную кулису, плачет светлыми и большими, как у лошади, слезами.
Перед отъездом в Москву отпечатали мы в Харькове сборничек “Харчевня зорь”. Есенин поместил в нём “Кобыльи корабли”, я “Встречу”, Хлебников – поэму и небольшое стихотворение».
(А. Б. Мариенгоф. «Роман без вранья». С. 566)



*   *   *

Москвы колымага,
В ней два имаго.
Голгофа
Мариенгофа.
Город
Распорот.
Воскресение
Есенина.
Господи, отелись
В шубе из лис.

Апрель 1920



Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/0wEazPYr-dk

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapt_4_2.htm


Рецензии