Жестокость

Он был жесток. Он знал это. Ни самодовольства по этому поводу. Ни цинизма. Ни сожалений. Ни мыслей. Слишком много мыслей – это мешает. Свое дело надо делать быстро – никаких мыслей. Быстрое действие свершается в пустоте. Да, в пустоте души, в пустоте сознания. Тогда ты безошибочен. Он не хотел думать. Когда надо было проявить полную жестокость, без колебаний, он это чувствовал. И был жестоким. А потом шел дальше. Где была его жизнь? В том, что он шел дальше?или в том, что он умел быть жестоким там и тогда, где и когда другие страшились?

Рассказ пишется, как соната. Найти первую ноту. Найти ключевую тональность. Потом все идет само собой. Тебя что-то ведет.

Все-таки иногда он думал о двух вещах. Но недолго. Пробег его мысли был короток. Как обычно. Есть ли у жестокости предел? Пожалуй, нет. Значит, он еще не дошел до предела жестокости? Значит, в нем еще теплится некий зыбкий момент человечности? Нет, этого не может быть; достаточно просто быть жестоким, не размышляя. А есть в жестокости нечто божественное? Вероятно, есть. Разве боги не были жестоки? Еще как. Но вот ведь в чем загадка; она в том, что люди, пожалуй, превзошли их по жестокости. Всех превзошли.

Кто – пишущий? Он не говорит, он не отвечает, он весь в состоянии, которое можно выразить так: писать, все остальное – чепуха. Он и есть само это состояние.

Это открытие немного озадачило его. Сверхчеловеческая жестокость? Или именно что человеческая и как человеческая – не по зубам никому, ни сверхчеловеку, ни Богу, ни дьяволу? А ведь дьявол считается воплощением зла, клеветы, жестокости. Но ему этот образ был странно смешон. Дьявол гениален? Да нет же, убог, ужасно убог. Ад многообразен? Ведь сколько разных пыток; сказочный арсенал. – Напротив, уныло однообразен, само Однообразие. А в чем, собственно, выражалась его жестокость? Он никогда не задавал себе подобного вопроса. Если это Жестокость, она выражается во всем. В жестокости он усматривал некую цельность. Вероятно, возможно быть добрым наполовину, но нельзя быть наполовину жестоким.

О чем же этот рассказ? Не знаю; если бы знал, разве стал бы рассказывать? Рассказывать известное – это обычный рассказ. Такое может каждый. Рассказывать необычное, неведомое; то, что не знаешь. Стремиться к этому.

В ней есть что-то от любви, ее полноты и решимости, ее окончательности. Нельзя любить наполовину; это не любовь. И нельзя быть наполовину жестоким; наполовину жестоким, наполовину гуманным. Но был ли он жесток к самому себе? Более чем. Отсюда и черпала силу его жестокость. Ибо жестокость трусливых людей – это худшее, что есть на свете. Жестокость и совершенство; совершенство жестокости – жестокость совершенства. Он чувствовал, что здесь таится что-то важное. Но никогда не пытался продумать до конца. Зачем? Что это прибавит ему? Рассудок жестокости маловыразителен; разум жестокости – это нечто вроде деревянного железа; совершенство жестокости сосредоточено в интуиции, жажде и решимости жестокости. Он не оправдывал жестокости, он не исследовал ее, он ее просто принимал.

Такова прелюдия. Но здесь еще нет события; без события нет рассказа. Возможно, сам рассказ – событие о событии; событие события. Почему бы и нет?

Жестокость; но можно ли это выдержать? Было бы печально, если да. Между тем человек, кажется, способен выдержать все. Не значит ли это, что жестокость бессильна? Или, напротив, в этом-то она и продолжена? Тут у него были колебания. Допустим, жестокость есть то, что невозможно вынести; вы предъявляете человеку то, что нельзя вынести. Но вы это умеете, вы сами способны на это? Вы сами не боитесь? Вы сами это выносите, в состоянии вынести? Тогда тут какая-то фальшь.

Как выдумать событие? Никак. Событие (дадим негативное определение) есть то, что не выдумывается. Оно случается, т. е. оно не выводимо из какой-либо причинной цепи, из какого-то «всеобщего детерминизма». Но когда оно случается, то в нем сразу же выявляется неотвратимость. Возьмем событие смерти. Вы строили планы, грандиозные планы, вы никак не предполагали, что вам вот сейчас придется умереть, вы были к этому совершенно не готовы. Но в том, что вам сейчас придется умереть, уже звучит голос неотвратимости.

Да, событие смерти. Он вполне мог убить другого человека. Он мог убить самого себя. Но равнялась ли его жестокость – жестокости смерти, Смерти как таковой? Однако говорят, что иногда смерть – это благо, избавление; о смерти могут молить как о милости. Он не мог решить. Жестокость ожесточила его. Он был жесток без радости, без удовольствия. Ну что же, подумал он, те, кто еще находит в жестокости удовольствие, - как раз низший разряд жестоких людей. Он просто не мог наслаждаться, даже в этой крайней форме. Выходит, перед жестокостью он сам был слаб? Разве? Она через него совершала работу своего расширенного воспроизводства. Он это знал. Как и то, что подлинно жесток лишь тот, кто сам всецело раб Жестокости.

Поскольку его не удовлетворяло написанное другими, он стал писать сам. – Поскольку его восхищало и воодушевляло написанное другими, он стал писать сам.

Раб собственной жестокости. Но почему? Что заставило? Бесстрастно просматривал он неровную, свернутую и перекрученную ткань своей жизни, с ее пугающими узлами, разрывами, длинными лохмотьями, делавшими почти невероятным само ее существование. Как могла состояться такая жизнь? Безотрадно – но он не испытывал отчаяния. Шокирующее – но у него не было возмущения или даже просто волнения. В конце концов он понял, что ищет нечто – но все это было не то, что он искал. Ибо он искал действительно жуткого и непереносимого – а то, что он просматривал сейчас, было ему привычно и знакомо, как мебель пусть и в отвратительной, но уже обжитой квартире. Взгляд его устремлялся все дальше и вглубь, пока не уперся … в глухую стену. Все, дальше хода нет. Но все-таки странным образом из нее сочился свет – или подобие света. Не назовешь его жизнетворным. Скорее, свет скорби.

В принципе Письмо не завершаемо. Так сказать, трансцендентальное Письмо. Но всякий эмпирический акт писательства, напротив, должен быть завершен. Когда же и почему необходимо ставить точку? Что обязывает делать это? Свободный ли это акт или вынужденный? Что за необходимость диктует здесь – и пишущий может с радостью принимать ее (тогда как без ее ясного ощущения он теряется и погружается в мучительные сомнения)?

Что же именно он так прочно сумел забыть, что теперь будто бы упирается в стальную дверь, лишенную замка? И в то же время не столь прочно, чтобы забыть и то, что он забыл? Он поспособствовал гибели своего самого лучшего друга? Но сердце его оставалось холодным при этом воспоминании. Он бросил жену, которая его боготворила, бросил в катастрофический момент ее жизни? Да, было; так ведь много чего еще было. Он оставил своих детей на попечении престарелой матери, а когда она слегла, ничем не помог ни им, ни ей; ему было не до этого. Что ж, его грех. Однако все это, даже это – не то. Подобного было много в его жутковатой жизни. Но вот то, что он всеми силами постарался выдавить из себя, вычеркнуть, о чем раз и навсегда запретил себе помнить … что же, что же это?

Точка, завершающая великое произведение, - сингулярная точка. Из нее начинается извержение в жизнь – космическое, экзистенциальное. Произведение властно вторгается в жизнь, из которой вышло. Трагедия пишущего – ему придется поставить точку, но он крайне редко достигает ее сингулярности. Его точку так легко стереть – а то и вовсе не заметить.

И вдруг он вспомнил, он понял; просто молния ударила в него, в его душу – или то, что можно было бы считать ее остатками, ее обломком; ударила и разом испепелила его. Прежде чем он стал губить и убивать других, он убил себя самого. Он убил себя самого, с холодной жестокостью растоптал собственную душу и сердце; отверг дар собственной неповторимой, единственной жизни … и все ради чего? Ни для чего и ни для кого; у него не было даже этого оправдания. И вся его последующая жизнь, вплоть до сегодняшнего дня, - это не-жизнь. Призрачная жизнь, подделка жизни; жестокость мертвеца, идущего по жизням других; то есть мертвящая жестокость, не способная никого ни отрезвить, ни пробудить, ни поднять к сопротивлению … от него всегда исходил трупный смрад, трупный яд; а он тщился называть его то «любовью», то «интересом», то «испытанием», то «верностью», то «решимостью», то «беспощадностью отваги». Но в нем не было ничего этого; вообще ничего не было. И он упал в кресло, как сноп. Он не мог рыдать; он с ужасом, лишенным чего-либо человеческого, ощутил себя трупом, в буквальном смысле слова. Как это возможно? – еще успело промелькнуть в его гаснущем сознании. Но ответа он не получил. Наступила тьма.

2006 год


Рецензии