Жертва вечерняя. Книга 2. Ольга Ланская

"ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ", книга вторая
мистической трилогии:"НА РУИНАХ ИМПЕРИИ"

От автора.

На руинах великого селятся мелкие бесы. И царствуют там. И наступает время смуты, в которой тихими звездочками сгорают самые светлые, самые чистые души. Их так много, что даже ангелы не успевают принять их на небо, так люди говорят.
А еще говорят, что каждый из них, каждая жертва хаоса руин, становится Божиим Воином…


           ***

Любое совпадение имен, фамилий, кличек и проч. следует считать абсолютной случайностью, за которую автор не несет никакой ответственности.
А вот, что касается событий – реальных, или, на Ваш взгляд, мистических,
с какой-то там заумной чертохвостинкой, – так вот,тут всё – правда,
всё – истина.
И ничего не придумано.
Всё пережито.

***

---Часть первая---

И почувствовал  я, как зыбким, исчезающим стал пол подо мной…

Странные знаки стали появляться.
То черная тень метнулась, шарахнулась от меня, вниз, к полу, тяжело, несвободно проструилась в угол, к ванной комнате…

То мышки черненькие мелькать стали на краю взгляда.
А вчера, возвращаясь  домой, столкнулся я с тем, кто ищет нас, да кому мы пока не по зубам. А было это так.

Я уже прошел сквозь ярко освещенную арку во двор, черный в это время, как колодец ночью, и увидел, как Нечто, нечеловечески огромное, отшатнулось от меня, словно колыхнулся к стене дома гигантский вращающийся плотный  шар густого тумана-морока с зыбкими длинными щупальцами, и крутанулось под арку, втягиваясь в неё, как в аэродинамическую трубу.

Сильно удивившись, я шагнул вглубь двора, уступая чудищу дорогу, и, не очень осознавая, зачем, достал из кармана свой крохотный фотоаппарат и, резко обернувшись к арке, несколько раз нажал на затвор. Сфотографировал.
Всех, кто видел эти фотографии, почему-то охватывал необъяснимый ужас.

Но нам так не казалось. Подумалось: снова мир невидимых предупреждает нас об опасности? Или, напротив, угрожает?

***
…Бывают числа дней в той поре года, когда даже простое  обозначение их на бумаге течет туманом и моросью, заливает через перо-ручку-руку душу человека.
 Еще ничего не сказано. И сказано все.

***

В ноябре с 20-х его чисел Санкт-Петербург всей своей моросной туманной громадой, всей незащищенностью межсезонья входит в знак таких дат, где нет света, где все – сырость и мрак.
Но до сумеречного этого времени, когда теряют люди ориентацию во времени и метах, в пространствах и целях, сходят с ума, бросаются под электрички метро, или просто уходят из дома и не возвращаются, до этих тревожных времен были еще месяцы.

Глава 1-я. ВЕСНА

 И были еще день и ночь.
Были еще нормальные времена.

Петербург окунулся в прохладную чистую зыбкую негу белых ночей, и пошла, поплыла по волнам иллюзия мирной жизни.
Временами казалось, что все потихоньку налаживается, словно перешагнул Город через беспросветную, гибельную пропасть.
Нежились под солнцем. Улыбались неясному и светлому, что всегда маячит в мареве зыбких, неверных белых ночей, перемежающих такие же светлые и такие же нереальные, как сон, дни, в которых мешается аромат цветущих петербургских сиреней, каштановых аллей, безрассудно щедро устилавших землю бело-розовыми сугробами цветов, сорванных с ветвей беспощадным северным ветром.

Младший с изумлением смотрел на вошедшее внезапно в их жизнь светлое лето, в котором, как им всем казалось, больше никогда не будет ничего непоправимого.
И уж – точно – никогда не появятся в ней ни Хохловы-Буравчики, ни Чижи, ни Хряки, ни Козлики, ни Кучки.
И уж, тем более, Подручный, о котором они догадывались, но впрямую вроде бы и не встречались.
Только однажды, подумал Младший, пожалуй, однажды. Там, в Пермской Зоне…
И все-таки, отматывая события назад, Младший понимал, что все неприятности, прострочившие их жизнь автоматной очередью, не были случайными. И начинались они не здесь, не в этом, посветлевшем вдруг мире.
Но он не хотел об этом думать.
Все. Пережили.

Часть 1. МАЙКЛ

– Ма, – сказал Младший. – Я все-таки ухожу из журналистики.
Веда резко обернулась.

Солнце заливало город теплой нежностью, белые ночи ткали свою волшебную пряжу из людских снов наяву и нет...
Впервые за много лет, словно сквозь бесконечную ядерную зиму, накрывшую планету и Город, к людям пробилась надежда.

– Ухожу.
Птица на этот раз молчала. Но тишина была легкой.
– Что ж, – произнесла Веда. – Ну, что ж…
Она почувствовала облегчение, тихую радость от того, что наконец-то оборвутся, перестанут угнетать ее дурные предчувствия, в основе которых лежал неосознанный страх за сына – так близко балансировал он к краешку пропасти.
– Майкл к себе зовет, – сказал Младший. – Они на Васильевском открыли компьютерный клуб. Нужны люди.
– Майкл? – посветлела Веда.
И оба улыбнулись.

Майкл появился в их доме с группой ребят-компьютерщиков, говорили о своем, и на языке, мало, кому понятном, шутили, смеялись, возились с "железом" и программами, латали что-то, паяли.
Высокий, нездешне замкнутый, только карие глаза вспыхивали из-под черных бровей да сумеречная тень пробегала вдруг по его лицу, словно вспоминал он такое, чего и касаться не следовало, да вот, пришлось.
Так напоминает о себе отрезанная рука, когда рванется вдруг, несуществующая, к шариковой ручке, чтобы записать мелькнувшую мысль, а записать нечем.
Веда, проходя мимо него, почувствовала горячую волну боли, нет – страдания. Резко обернулась, спросила:
– Откуда Вы?

Он взглянул исподлобья, поднялся и, не разжимая губ, глухо произнес:
– Из Грозного.

Ребята вокруг негромко переговаривались, подшучивали, посмеивались, и слова в этом легком гуле наверняка никому, кроме нее, не были слышны, разве что Юра Римкус взглянул на них остро синими глазами, но тут же прикрыл веки, отстранился.
Вот оно что, подумала Веда. Из самого пекла этот мальчик, из самого ада.
– Один?
– С сестренкой и мамой, – так же глухо ответил Майкл.
"Беженцы, – подумала Веда. – Как и мы".
 
В Грозном буйствовала резня и война, и русским семьям места уже не оставалось.

– Вот и слава Богу, – сказала Веда. – Ничего, ничего…

И вспомнила как этим же словечком: "Ничего-ничего!" утешали ее в конце 80-х ленинградские продавщицы.

А потом Майкл стал изредка наведываться по каким-то делам, колдовал с Младшим над компьютерами. Прижился.

Они оба были не из разговорчивых, работая, врубали музыку. Видимо, она заменяла им слова.
Оба принадлежали к последнему поколению, родившемуся в убитой стране.
Их дети рождались – если уж рождались, то уже в другой стране, и о родине отцов узнавали нечаянно, из мимоходом услышанных отрывков разговоров взрослых, мелькнувших на экранах телевизоров странных кадрах...
Но к телевизорам новая генерация была уже совсем равнодушна. Их интересовали только компьютеры – пристрастие, унаследованное от отцов.
А это, последнее "советское" поколение Майкла и Младшего было не только техничным.

Оно было чрезвычайно музыкальным и спортивным, легко постигало красоту поэзии и физику космоса, языки народов и глубину философии, отличалось красивыми, чистыми чертами лица, сверхчеловеческой трудоспособностью, четким представлением о мире и его ценностях…
Страна, залечивая страшные раны тяжелейшей, внезапно обрушившейся на нее войны, потеряв миллионы мужчин, старалась додать все, что могла, тому малому количеству ребятишек, которые, вопреки войне, все-таки родились и выросли.

Всем – бесплатное среднее образование (не сразу это удалось, правда), всем, кто хочет – любое ремесло, любой вуз.
И поколение "военных детишек", вырастая, старалось додать своим уже детям то, что отобрала у них война.
Их дети с младенчества получали образование, едва ли не равное аристократическому: музыка, спорт, языки, науки, живопись, танцы, умение работать и решать самое сложное вместе.
 
Быть может, потому так редкостно велико было среди них число вундеркиндов.
Для родившихся в страшные сороковые вплоть до Победы, вопреки всему, – выживших, повзрослевших, дети были всем: любовью, надеждой, счастьем, избавлением от военного сиротства.
 
И это определяло всю их жизнь. Если бы не перерезала ее надвое, не переломила вторично перестройка.

Однажды вечером Майкл, говоривший с кем-то по телефону, вдруг повернулся к Веде:
– Не хотите поговорить с моей мамой?
– Хочу, – сказала Веда и взяла трубку.
– Там… – произнес тихий нежный голос. – Там убивают русских.
Веда знала это и потому произнесла только, почти не слыша себя, выдохнула:
– Да…
– Вы слышите меня?!
– Да, – едва слышно снова выдохнула Веда.

…Все они это знали.
И никто из них, собиравшихся по утрам на Суворовском, 38, ничего не мог изменить. Никто.


Часть 2. ПОДОЗРЕНИЕ

Зима – горячая, суматошная, витийная, перестроечная кончилась, но суета, закрученная еще до нового года, не остановилась. Все куда-то избирались, проталкивались, чтобы ухватить хоть кусочек, а лучше побольше да потолще, ибо сказано было Безумным:
– Берите, сколько проглотите!

И рвануло людское бесстыдство по распластанному телу Великой Руси, владевшей 14-ю морями и двумя океанами, да землей, в которой все – и алмазы, и золото, и нефть, и все металлы и редкие земли, а, главное, — чернозем, какому завидовала и каким восхищалась поневоле вся Европа.
 
Не просто же так выставлял Париж - в качестве уникальнейшего экспоната мира многометровый куб плодороднейшей русской земли!
Десять лет растаскивали, разрывали на клочья, глумились.

И жизнь человеческая скукожилась, потеряла цену, да так, что хоронить людей не успевали.
И сотнями лежали в моргах погибающего Города неопознанными «М» и «Ж» убитые и умершие поневоле.

Но все это шло как-то мимо квартиры на Суворовском, 38 и ее обитателей.
Словно оберегало их Нечто, столь сильное, что все страшное и неминуемое разбивалось о подножие дома с венецианскими окнами на пятом этаже, как мелкие волны о неприступную скалу.

Но все до поры до времени. Все.

***
Первым почувствовал неладное Младший. Поздним светлым вечером на троллейбусной остановке у перелома Невского проспекта, где каждый день ему приходилось пересаживаться с одного троллейбуса на другой, он увидел в потоке мчащихся мимо машин знакомый "Мерседес" бутылочного цвета. Вгляделся и понял, что его заметили.

Белая ночь омывала Город, розовые зори играли вдоль его небесной линии, словно солнце никак не хотело прощаться.

– Ма, – сказал он, придя домой. – Кажется, меня вычислили.
– Ты уверен?
Младший пожал плечами, подошел к клетке, на которой сидела птица, легонько прикоснулся, и Кирилл Владимирович радостно встрепенулся и побежал по рукаву, к плечу Младшего: соскучился.
– Может быть, показалось? – спросила Веда.
– Может быть…
– А ты не мог бы возвращаться другой дорогой?
– Попробую, – сказал Младший. – Но это вдвое дольше.
– Надо проверить, – задумчиво произнесла Веда. – Нельзя каждый вечер возвращаться одним и тем же путем.

– Хорошо, – сказал Младший.– Попробую.

И снова потекли бесконечной светлой лазоревой вуалью по каналам и рекам, по сумеречны окнам Дворцов и тенистым аллеям старых неухоженных парков белые петербуржские ночи и солнечные, зовущие к заливу и соснам, дни обещали залечить, исцелить, убаюкать.
 
И, показалось им вдруг, что пред этим отступили беды и жизнь потихоньку настраивается.

Но однажды его снова отметили. Мерс бутылочного цвета притормозил на остановке, прямо перед ним, и в окно выглянула наглая подслеповатая физиономия Ибрагима.
"Вот оно что, – подумал Младший. – Он плохо видит. И меня они не забыли…"

***
…В такие времена город манит к себе всех и отовсюду. Вот и Младшему позвонили, спросили, нельзя ли приехать на пару-тройку дней.
Он не возражал. Грешно не делиться такой красотой с людьми, которые к ней тянутся.


Часть 3. ГОСТИ

Кирилл Владимирович увидел, как дверь в его комнату распахнулась. Вошли двое. Он взглянул вниз. Собаки с ними не было.

Он не любил собак. Пока он летал, и крылья хорошо держали, он их, этих животных, налитых злобой и криком, просто не любил. Не хотел видеть. Во всяком случае, в своем жилище.

Он уже пережил однажды ужас встречи с таким чудовищем, которое ничего не видит, не слышит и не понимает – ни птичьего, ни человечьего языка, ни взгляда, ни окрика, ни приказа, оглушенное одним – желанием схватить и уничтожить.
Было это, когда солнце стало теплым, и выросла трава, и тополь за окном окутался зеленой царственной листвой, а из Таврического день и ночь доносились соловьиные трели.

В один из таких дней Младший, взглянув на Кирилла Владимировича, сказал:
– А не прогуляться ли нам, Кирилл Владимирович, в Таврический сад?
И задумчиво прикоснулся к кончику носа. Был у него такой жест. Когда что-нибудь обдумывал.

Кирилл Владимирович посмотрел лазоревыми глазами на Ма.

– А что? – полувопросительно отозвалась та. – Почему бы и нет? Только в клетке. А то мало ли, что…
– Конечно, в клетке, – засмеялся Младший, – Как ты, Па?

Па вынул изо рта свою любимую трубку.
Трубка была старинная, красного дерева: в окольцованной когтистой орлиной лапе – гнездо – «бочонок» для засыпки душистого табака.
Па никогда не расставался с ней, хотя пользовался не так уж часто. Трубка – не сигарета, к губам «бычком» не прилипнет…

Па постучал трубкой о пепельницу, которая тоже, под стать ей, была не абы что, не плошка из-под консервной банки, какими впопыхах пользуются студенты, перекуривающие где-нибудь на подоконнике, да люди неосновательные, все бегущие куда-то, зачем-то, к кому-то…

А на бегу такой люд может и окурок под ноги бросить и не заметит даже, как через секунду полыхнет за спиной неуемным заревом Нюшкина машина.

Но все эти события таились еще вдали, в том будущем, о котором люди легкомысленные и ограниченные безапелляционно заявляют, что его нет.

А зря. Потому, что пока есть человек, есть и его будущее, в котором может оказаться и упитанный бухгалтер Нюшка, и ее кургузая зелененькая машинка, купленная по дешевке у непутевого дядьки, забывшего – невзначай конечно! – предупредить новую хозяйку своей престарелой "кобылки" о том, что бак у нее пробит, и ездить на ней совершенно нельзя.
Непутевый из чувства сострадания к дородной даме залепил на скорую руку дыру в баке жвачкой, авось, хоть отъедет подальше.
Взял деньги из рук Нюшки и был таков.

Но все это – в далеком будущем, которого, как известно, нет.



Часть 4. В Таврическом

Па не спеша достал «чистильщика» и занялся своей трубкой. Наконец произнес:
– А что? В воскресенье обещают ясную погоду. Обсохнет роса и …
– Ура! – закричали все. – Кирилл Владимирович увидит Таврический!
– И живую траву! Ура.
…Поначалу все шло хорошо.
День, действительно, выдался как по заказу.
Солнце поднялось за Смольным Собором, протянуло золотые невесомые лучи-руки в разрезы окон и подняло Белый Собор над машинами, гарью, суетой.

Словно мистическая сверхздешняя душа поруганного, разграбленного, безъязыкого Собора вздохнула всем сердцем, взмыла в синее летнее небо Петербурга и зазвучала в нем вселенскими солнечными колоколами.

Люди нечасто смотрят, как восходит солнце.  Некогда им.

Но тот, кто в эти минуты бросал взгляд в ту сторону Невы, даже не думая увидеть хоть что-нибудь, кроме обычного невысокого пейзажа из привычных покатых крыш вдоль горизонта, вдруг обнаруживал в небе странное сияние прозрачно-призрачных очертаний окон-бойниц, башен-башенок устремленного вверх, к зениту, словно белая ракета на старте, Собора.

Иной отряхивался, как от наваждения: что только не привидится с утра, да против солнца?!

А иной замирал от необъяснимого восторга перед солнечным видением – волшебством небесной линии Санкт-Петербурга, открывшейся вдруг, внезапно, как незаслуженный и восхитительный дар:
– Бывает же!

***
Ближе к полудню собрались, уговорили Кирилла Владимировича забраться в клетку, закрыли за ним дверцу. И пошли.

Идти до Таврического полшага, но это – по прямой. А идти надо кругами. Иначе – никак. Так хитро встроен был этот дом в тело Суворовского проспекта.
Он вообще выделялся из ряда других особым кроем всего: и фасада, и крыши, и окон.
И обязан был Дом заметной своей непохожестью на другие тому, что построили его за год до Первой мировой, – а именно в 1913-м, ничего дурного не предвещавшего людям, в те времена, когда строили в столице Российской Империи много, с размахом, добротно и, по традиции, с таким вкусом, что сумели запечатлеть и прославить ее красоту на века.

И никто не думал, не подозревал, не верил, что до катастрофы – чудовищной, невозможной катастрофы – полшажка…

…Если бы у обычного человека была возможность взмыть, подняться над крышами, да взглянуть сверху, обнаружил бы он, что стоит Дом в центре правой «першпективной» стены пятиугольника, основанием направленного к Таврическому Саду, к музею Александра Васильевича Суворова с примыкающим к нему соловьиным садом офицерского училища.
 
А "носом", острием своим указывал этот пятиугольник прямо на Смольный.
Народ, хоть и не летал, но по крышам лазил. Кто каминные да печные трубы прочистить, а кто и просто из любопытства.
Народ наш, любящий меткое словечко, всю эту архитектурную конструкцию из домов, когда-то необычайно уютных, назвал «Кораблем». И по курсу «Корабля» был Смольный монастырь со всеми его постройками и Белым Собором.

И даже если бы в глухое лихолетье порушили бы нехристи все, что было Великим Собором Российской Империи, «Корабль» оставался бы меткой, знаком, направлением. Для будущих поколений.

И по этим меткам они бы пришли и всё восстановили.
Подручный знал это. И ненавидел их за фантастическое умение оставлять метки на будущее, а по ним воскрешать. И воскресать.
Воскресать из руин. Из ничего. Из смерти…

***
…Они вышли из дома и пошли к Смольному, по солнечной стороне проспекта, чтобы птица погрелась.
 
Мимо неслись полупустые троллейбусы. День был тихий и ясный.
Они обогнули нос Корабля и шагнули в солнечно залитую Кирочную. Теперь зеленый, звенящей свежестью массив Таврического был совсем близко.
Чтобы не огибать ограду по периметру – а до официального входа было добрых полкилометра! – они поискали и обнаружили в решетке лаз, благоразумно проделанный кем-то.
 
Аккуратно просочились в него, и вот, вся команда – на зеленой-зеленой сочной траве во главе с ошалевшим от новых впечатлений Кириллом Владимировичем.
Он вытягивался на своем шестке в струнку, разглядывал пейзажи то слева, то справа, то те, что остались позади.
 
Все было новым. И тем не менее, что-то напоминало. Что?
Он не мог вспомнить...

Часть 5. ЧЁРНЫЙ ПЕС


Было у Подручного любимое местечко для встреч с агентами – тенистые, с солнечными проплешинами, аллеи Таврического сада, заброшенного, запущенного, неухоженного, но уже невидимо для всех и всяких там людишек разрезанного вдоль и поперек жадными щупальцами новых владельцев новой жизни.

Передел, опустошавший заводы и научные институты, кварталы промплощадок и тихие омуты словно бы забытых музеев, начавшись с опустошения детских садов и ясель, рванулся – невидимо для простого люда – на улицы, дома, в сады и парки и лег железной колючей сетью на Город.

Таврический, накрытый ею, еще казался единым и общедоступным, как в старые времена. Народным. Хотя продан был уже, или, как это условно называлось, «сдан на полвека в аренду», новому хозяйчику, выскочившему по счастливейшей, как все полагали, случайности, в «князи».

Но кто из живущих, скажет, что там   будет, через полвека?
 
Именно поэтому Подручный любил назначать здесь, вроде бы на нейтральной земле Таврического сада, встречи с людьми такого вида и сорта, с какими на открытом пространстве быть рядом нельзя: слишком броско, заметно было это соседство.

Да и в кабинеты приглашать информаторов, а попросту – стукачей, не было принято: тайные осведомители, коих в годы голода и разрухи было в Городе, как мошкары в тайге, все, как один, были вида нелицеприятного.
Они копошились, роились всюду – в подворотнях домов, у пивных ларьков, у подъездов…

И самым подходящим местом для встреч с ними Подручный, как впрочем, и сотни его коллег не только из его департамента, но и из смежных организаций, считал Таврический.

Мало ли кто кого встретит в старом заброшенном Саду забытого всеми князя Потемкина? Да и пройдется случайно рядом…

***

Сквозь стебли трав Кирилл Владимирович увидел, как сверкнуло на солнце что-то манящее, притягательное. Поманило, позвало.
Он не знал что это. Но зов был так знаком, так настойчив, что, не задумываясь, двинулся он сквозь высокие некошеные травы, цепляясь коготками непривычных к ходьбе по земле трехпалых лапок, ему навстречу.

Травы кончились. Он почувствовал под ногами сухую твердую землю, но не остановился, пересек быстрым шагом и это пространство, за которым снова начинался лес зеленых трав, в который он, не задумываясь, окунулся.

***

Подручный расслабился. Он увидел, что вокруг него лето. Это даже не удивило. Просто почувствовал, что вдруг ему полегчало и, потянувшись, сладко зажмурился, выбросил в стороны замлевшие было руки – отчего бы это? – мелькнуло и сгинуло, не зацепив.

Не шелестя, не журча, не спотыкаясь текла мимо него настоянная на травах вода давно не чищенного канала. Он загляделся было на этот бесшумный поток.
Подумал: «Как время…»
И усмехнулся: на лирику потянуло. С чего бы это?
И в этот миг навалило на него ожогом, полоснуло соляной кислотой предчувствие.

Он поднял глаза и увидел, – нет ощутил кожей – как прямо напротив, за каналом, желтым слепящим шаром неразличимы, но явственны те, кто мешал ему и за кем он безуспешно гнался уже столько лет.

Но они ускользали!

Он чувствовал, что слепнет, теряет зрение, слух и форму.

И, чтобы удержать себя хоть в каких-то рамках, позволявших взаимодействовать с окружающим миром на его, этого мира языке, скрутил, сжал себя, совершенно не думая о том, что может обнаружить перед собой в результате такого усилия случайный зевака – камешек, травинку, рыбку в коричневато-зеленой прозрачной воде старого Таврического канала, похожего на тихую лесную речку…
Или чудище, при виде которого потеряет дар речи да, не дай, Бог, и… перекрестится!
 
Да трижды сплюнет, вот же, мол, привидится такое средь бела дня!

А впрочем, кому не доводилось, пригревшись на летнем солнышке среди дерев и трав, прикорнуть для себя незаметно, а спросонья, хоть и неглубокого, такое увидеть, что и не придумаешь!


Часть 6. НА БЕРЕГУ

Трава кончилась, и Кирилл Владимирович увидел перед собой вытоптанный лужок, вдоль которого текла, струилась вода.

Он шагнул было к ней, но в это же самое мгновение метрах в пяти от него, на противоположном берегу вскочила, вздыбилась черно-рыжая собака, и отвратительный злобный лай загасил день.

– Кира! – крикнул Младший, и Птица, резко развернулась и побежала на зов, слыша позади себя все тот же звериный рык, и в тот момент, когда Кирилл Владимирович уже поравнялся было с клеткой, – плеск воды.
– Собака! – тихо произнесла Веда, и это подхлестнуло его.
Он вспомнил про крылья и через секунду уже был высоко над всеми, на ветке старой надежной липы.

Солнце светило откуда-то сбоку, и Кирилл Владимирович видел, как расплывается, густея, черным клубком над водой то, что еще недавно было собакой, теряя очертания и приобретая другие – зыбкие и отвратительные.

Как заколдованный смотрел он с ветки дерева на то, что вздымалось черно, лохмато над серебряной нитью воды, готовое заглотить все – и травы, и солнце, и деревья, на одном из которых, судорожно вцепившись острыми птичьими коготками в кору, был он, легкий, как перышко, маленький, меньше откормленного голубя, и такой пронзительно яркий, такой зеленый, что вся листва и все травы Таврического меркли перед ним.

Кирилл Владимирович зажмурился.

И в это самое время, когда он уже почти потерял сознание, он услышал, что его зовут.
Приоткрыл оранжевые ресницы и  совсем рядом – так ему показалось – увидел ладонь Младшего.

Он спрыгнул в эту раскрытую ладонь и уже с плеча хозяина, где ему стало тихо и спокойно, увидел, как солнечный шар у самой воды, где была Веда, соединился с солнечным шаром неба, и черное видение исчезло за ним.

– Пойдем домой, – тихо сказал ему Младший и поднял с земли его маленький домик-клетку.

Птица послушно нырнула вглубь, к своим колокольчикам, зеркалам и купаленкам. Дверца плотно закрылась, и Младший сказал:
– Любуйся-ка ты Таврическим лучше оттуда, хорошо?

Кирюшка согласился. Теперь он был вне опасности. Он был дома.

***

Двое вошедших в их комнату были без собаки. Это его успокоило и он задремал.
Они мельком взглянули на него, прошли мимо.
Тихо шелестели голоса, они пили чай, что-то спрашивали, нависнув над монитором.
Оба – парень и девушка были высоки, одинаково одеты.

Парень был непомерно высок и худ. Девушка рядом с ним показалась ему странно кругленькой – снизу доверху, и это его немного  удивило.

Потом они ушли, а вернулись поздно, когда солнце стало холодновато-зеленым.
Снова ели, что-то обсуждали и снова спешили куда-то, расспрашивая Младшего.
Кириллу Владимировичу не хотелось, чтобы он ушел с ними, и он кашлянул.
Гости резко обернулись:
– Так он живой?
– А ты как думал? – сердито произнес зеленый Кирилл Владимирович. – Живее всех живых. Спать пора!
 
Все почему-то засмеялись.
Кирилл Владимирович напомнил:
– Спать пора!

Младший подошел к нему, погладил, как всегда легонько коснувшись указательным пальцем:

– Ты спи, Кирилл Владимирович. Я только провожу их до Фонтанки, куплю сигарет и сразу вернусь.

– Фонтанка? – вскрикнул Кирилл Владимирович.
– Нет – нет. Только до поворота к ней. Через полчаса я буду дома.

И Младший снова задумчиво прикоснулся к оранжевому ожерелью птицы, словно прощался.

Смутное чувство нахлынуло, закружило, захлестнуло. Ворох неясного и тревожного.
Но Младший опередил:
– Я скоро.

И они ушли.


Глава 2-я. НОЧЬ БЕЛАЯ

 Часть1. ЗЫБЬ

Мы вышли из полутемного подъезда и окунулись в текучий прохладный перламутр белой ночи.

Я чувствовал себя рождающейся жемчужинкой в створках волшебного моллюска, нет, – нонпарелью, затерявшейся крохотной буковкой "перла" в руках старой наборщицы, подслеповато, почти наугад, складывающей из металлических столбиков слово…
Мои друзья шли рядом, но им настолько было не до меня, что я тоже отвлекся на белую ночь и позволил себе мысли ни о чем.

Позже, вспоминая эти часы, я все не мог себе простить этого. Но тогда…
Тогда колдовская ночь увела меня, я утонул в ней, забыв о всяческой осторожности.

Белая ночь. Как рассказать о ней? Многие это уже делали. И у каждого оказывалась своя Белая Ночь.

В старину, когда почитали все устойчивое, непреходящее, – золотое сечение, неколебимые установки античных пропорций во всем, без чего не было красоты, – а она должна была быть всюду, везде, во всем, что окружало свободного человека, даже в его рабах, если ему то заблагорассудится, – в те давние времена не особо беспокоили свой тонкий подвижный ум излишним напряжением.
Америк они не изобретали, думал я, поскольку и без того знали обо всем достаточно из рассказов египетских жрецов, а кто в те времена знал больше них?
Никто.
А, главное, те не скрывали от вечно юных эллинов своих сакральных знаний и с удовольствием делились ими с гостями из Эллады.
Но как египтяне узнавали о строении Земли, планет, звезд, их круговращении, о катастрофе Атлантиды и  остатках спасшихся атлантов, о том, что по ту сторону Гибралтарских Столпов есть целый континент, о вращении и превращениях земли и небесных  светил, да много чего такого, без чего в жизни и шагу не шагнешь?

Эллины не задумывались – откуда это знание? Потому, что почти ничего не скрывали египетские жрецы от них, бесстрашных и любознательных, с их бесконечным тяготением к новому.
Не скрывали, так как лучше многих древних народов знали, как мало дано жить на земле этим вечным детям.
И даже этого они не скрывали от эллинов.

Рассказывали все, о чем спросят. Ну, а о чем промолчат, значит, не пришла пора. Не наступила.

Знание не дается безнаказанно. Эллины помнили об этом и не тратили времени на изобретение того, что уже названо. И обходились без нюансов.
Поэтому все их боги и дети богов – герои, были всегда златокудры, синеглазы и стройны.

У них были свои изъяны. Из этого рождались трагедии – учебники нравственности.

У них были свои чувства, часто сопряженные с грехом, с нечистым, а потому и искривлялось идеальное в боге, богине или герое: один был хром, другой крив, третий горбат.

Но такой уже низвергался с Олимпа и его окрестностей. Его помещали в тени оливковых рощ, или глубины источников, – да мало ли куда!

И только подлинных ведуний прятали в глубинах скалистых островов, в тенистых пещерах, у алтарей самых крупных богов.

И заходили к ним за словом нечасто. Ибо боялись.
Пифии никого не щадили. Знание беспощадно. Значит, и Слово беспощадно. Оно может спасти,  а может убить: слово материально. Как сабля. Иди как компресс к горячему лбу…

И поколения эллинов жили, как дети. Столь же легко и мудро. И не тратили время на поиски метафор.

Ветер всегда был у них быстрокрылый, заря розовоперстой, пучины бездонны, а 12 подвигов должен был совершить именно Геркулес.

Возможно, им не хватало глубины, возможно, они ее избегали. Конечно же, они знали и об этрусках, ставших почвой для двух великих ветвей – славян и римлян, несомненно, в их анналы вписано было и имя Заратустры.
Но не они строили в горах храмы в форме креста, и не они вычислили день и год появления на свет Младенца Девы. И не они прислали своих людей поклониться ему в дикую варварскую землю, населенную грехом и самообманом…
Они жили как бы в стороне от тех столбовых, нет, правильнее сказать – звездных путей, которыми тысячелетия шли в поисках истины другие, жившие в те же времена и на той же планете.

Знание шло разными путями. Почему?

Но однажды эллины поняли, что мелочи, дробность жизни занимают так много внимания, что лучше о них ничего не знать, и запретили писать новые трагедии, комедии, драмы, уложив все созданное прежде, в прокрустово ложе однажды созданного и признанного.

Они экономили время?

«Куда так спешили древние эллины?» –подумал я.

***

Петербург мягко, бесшумно перешагнул из бело-солнечного каштаново-метельного сиреневого июня в светлый июль.
Шел четвертый день. И ночь его была светлой и прозрачной.

Какими словами обрисовать Петербург этого времени? Красками какой чистоты, какой неспешной текучести?  Нет таких слов. Нет таких красок. Только душа способна увидеть и воплотить это, только она способна запечатлеть магическое волшебство этого времени.
Забылось пугающее сочетание 1999.
Забылось, утонуло в серых снегах, уснуло…

Есть в белых ночах Петербурга такое свойство, такое качество, которое сильнее времени. Провал, незримый глазу, незаметный словно бы, но в нем тонет время. Исчезает.

— Почему Богомладенец появился там? — думал Младший. — Эллины даже не задумывались над этим.
 
Во-первых, бриллиант всегда вымывают из глины, во-вторых, персы уже исполнили труд вычислить это, и в третьих, по всем земным и небесным координатам, по всем предшествующим и последующим событиям Он должен был явиться на свет именно там, ибо это предсказал еще за тысячелетие до его рождения сам Заратустра.
А он не мог ошибиться.

Эллины почитали огонь их знаний, знаний зороастрийцев. И персы были так же древни, как и египтяне.
Эллины были детьми перед ними.
И жили так, словно были вечны, потому что наперед знали, как хрупка жизнь на этой земле.
Они тратили свое время на другое – они искали – и безошибочно находили! – на земле те еще оставшиеся от взорванного рая кусочки, где легко дышалось, и молодость сохранялась дольше, чем где-либо.
 
Это единственное, что по-настоящему ценили эллины – юность. И, чтобы продлить ее, посвящали этому всю жизнь.

И сейчас, несмотря на все катаклизмы место, где живут, или сотни веков назад жили древние эллины, человек определит безошибочно: здесь легко дышится и долго не заглядывает сюда к людям старость.

***

Да, ночь была белая, над городом царствовала розовая заря, я провожал Димона с Подругой в эту ночь, которую они собирались провести вдвоем на реках, каналах и, Бог знает, где еще, закутанные в сверкающую, как крылья стрекоз, броню влюбленности.

Им не нужен был третий, иначе как поводырь до первого поворота.
Что я и сделал.
Мне было не до прогулок – не было у меня ни Подруги, ни времени, так как рано утром я должен был быть у дверей офиса первым – все ключи были у меня, а опаздывать я не имел ни права, ни желания.

Я помахал рукой этим двоим, уплывающим в белую ночь приключений, и встал в хвост очереди у киоска за сигаретами.


Часть 2. ПОДСТАВА

Это было плохое место. Все в городе это знали. У площади Восстания тормозить не рекомендовалось. Но сигареты кончились.

Я старался думать о чем угодно, только не черной славе этого проклятого места.
– Закурить найдется?
Я обернулся. Ко мне обращалось странное существо неопределенного пола, вихляющееся, ухмыляющееся, прячущее глаза в торчащую изо рта сигарету.

Сигарета подергивалась в тряских руках. Я достал зажигалку, поднес огонь.
– Слушай, – сказало существо, не обращая внимания на зажигалку. – Помоги, а? Тут рядом. Помощь нужна. Мне не справиться.

Я пожал плечами:
– Пошли.

Очередь была не то, чтобы бесконечной – она не двигалась.
Я подумал, что успею.

Оно пошло быстрым шагом, свернуло на Восстания в проходную подворотню. Я тоже ходил быстро, но опережать проводника мне не хотелось.
Лица я так и не разглядел.
Оно все время уклонялось от моего взгляда, словно голова существа была криво привинчена к туловищу на шарнирах, позволявших ей вращаться в любой плоскости.
И тут к нам подошли еще двое.

И этих я бы не смог описать.
Только цвет – цвета они все были одинакового – смесь сине-желтого, с прожилками зеленого и кровавого.

По голосам – едва слышно всплеснувшимся и замершим тут же – я решил, что это были все-таки женщины, и подумал:
– Ну, от троих-то теток как-нибудь отмахаюсь.

Мы опять свернули в какой-то проходной двор, повернули и снова пересекли Восстания.
Странным было это петляние.

– Скоро? – спросил я.

– Щас-щас, – скороговоркой пробасило первое существо, позвавшее меня на помощь. –  Да вот, мы и пришли.

Мы стояли в глухом холле незнакомого мне издания.
Я взглянул вверх, вдоль этажей комнаты, не квартиры – комнаты. Словно мы попали в чей-то офис.
 
Даже конторка охранника была оборудована в холле первого этажа. Только в ней никого не было.

– Так где пациент? – спросил я, стараясь выглядеть беспечным.

Годы работы на «скорой» приучили меня серьезно и невозмутимо откликаться на первую просьбу о помощи.
Это в нас сидело. Было вбито намертво.

Зовут – надо идти. И помочь. Всем, чем сможешь…
Но тут явно было что-то не так.

– Это на втором этаже, –  слабо, словно теряя силы, произнесло позвавшее меня в это приключение существо.

Признаться, мне все это порядком надоело.
Необъяснимые петляния по подворотням. Черный ход. Почему шли черным? Что вообще случилось? Где?

– Это там, выше, – сказала женщина.
Я резко пробежал на второй этаж и тут дикий, невообразимый, нечеловеческий рев обрушился на меня с двух сторон:
 – Стой, стрелять буду. Мордой в стену, руки за голову. Двинешься – убью.

Краем глаза я увидел кричавших.
 
Один бежал сверху, второй от лифта. Оба были вооружены до зубов, оба в брониках.
На меня смотрели дула двух автоматов.

Я сделал, как они сказали, и не поворачивая головы, сквозь зубы ровно произнес:
– Документы в верхнем левом кармане.
 В правом нижнем – баллончик с перцовкой.
Я подумал, если они  будут пинать меня ногами, то попадут по баллончику, и мне повесят еще и сопротивление.

Я не хотел сопротивляться.

Я не понимал, почему здесь, дома, в России, мне надо сопротивляться?!
Мне казалось, что Литва позади, страница перевернута, и я могу спокойно жить среди своих.

***

…Третий день пишу эту дату:  12 марта 2014 года.
А она все так и есть. Не кончается.
И луна над Фонтанкой была повернута в пол-оборота к юго-востоку, и редкие звезды возникали над Городом, уже почти спавшим, такие яркие, будто и не звезды это были,  а недетские ледяные фонарики в небесных избах из снега.
Фонтанка была чистой, черной, вольной.
И только звезды мерцали и говорили слышащим:
– Ушли с героями золотые пули. Все. Ни одной не осталось.
Отливает ночь серебряные пули.
И они уйдут. И никого не останется, способного выстрелить во врага.
И отольет следующая ночь железные пули.
И они все уйдут.
И останутся на Руси только матери с новорожденными. Они стеной встанут.
И защитят Русь.

Плачу я сегодня в лунную ночь в золотой столице Золотой Империи на берегу черной реки.

Плачу и никому не скажу, что будет дальше там, когда не станет и матерей юных с их новорожденными младенцами.

Нельзя. Не велено.


Часть 3.  ШЕСТОЙ ПОДЪЕЗД

Они бегло просмотрели документы, сбросили на подоконник.

– Какой еще журналист? – произнес кто-то из них. – Нас не предупреждали. Не может быть тут никакого журналиста!

Они почему-то нервничали.

– Парни, – начал было я…
– Молчать! – рявкнуло у меня над ухом, и я явственно почувствовал дуло автомата между лопаток.
– Фальшивка, – сказал второй, сгреб все ладонью, сунул в карман, ткнул автоматом:
– Пшел!

Мы спускались вниз, и меня снова охватило ощущение странности этого помещения. Это не был жилой дом.
Что это было?

Мы прошли мимо девок, стайкой куривших на первом этаже – их даже не заметили.
Словно бы...
«Подставные, – догадался я. – И как я это не понял сразу?!»

Белая питерская ночь омывала призрачно-чистыми руками и древних сфинксов, поставленных сторожить почти забытую, но не заброшенную и любимую всеми царскую пристань на Неве, и белых львов, неустанно державших в зубах цепные скрепы пешеходного мостика над Екатерининским каналом, и золотые крылья их собратьев неподалеку, и алеющий Дворец несчастного Павла, и его роскошный дар прадеду – Петру Первому, стоящему, не спешившись с коня, в каштановой аллее третий век…
И где-то там, на просторах рукавов Невской дельты и каналов Великого Города таяли от счастья и любви мои московские друзья.

Меня довольно бесцеремонно запихнули в машину, я сразу понял – для них это действо автоматическое, отработанное за бесконечную практику: удар кулаком в живот и одновременно – в затылок.

На несколько секунд человек теряет сознание, его рефлекторно скручивает.
Я даже не заметил, как вмиг оказался зажатым меж двух вооруженных до зубов людей – тех самых, которые схватили меня в подъезде.

По глухим грубым голосам было ясно, что в машине мы не одни, что кроме нас, здесь, по меньшей мере, еще трое.

Дверцы то наглухо захлопывались, то распахивались.

Кто-то уходил и возвращался, кто-то просто из любопытства, наверное,  – заглядывал, пристальным взглядом полоснув по мне, исчезал…
Я понял: мы в центре адовой ловушки, на стыке владений нескольких милицейский отделов – проклятый перелом Невского, наш Бермудский треугольник. Сюда попадать после 8 вечера никому не советовалось.
 
Здесь исчезали люди.

Это знал весь город.

Я попал.

Они долго лениво переругивались, спорили о чем-то.
Чем-то я им не нравился, не подходил. Они рассматривали, перехватывая друг у друга мой паспорт: смотри, все сходится – фамилия, имя, отчество!..

– Так в чем дело?

– А вон там книжечка какая-то: пресса, журналист?

Они долго спорили о чем-то, я просто не вникал до тех пор, пока не понял, что речь идет о том, куда меня доставить.
Господи, подумал я, у них же паспорт в руках. Там все: и мой адрес, и моё отделение милиции, и его номер.
Я был единственный в легкой футболке и летних джинсах среди них – потных, полных, словно впаянных в литую ментовскую форму. Чужой.

Периодически кто-то из них наклонялся вниз, словно нырял в бездонное пространство, вытягивал оттуда очередную бутылку пива, передавал другим, снова нырял, вспарывал зубами и пил, запрокинув голову, прихлебывая и причавкивая, а потом снова кто-то нырял вниз, –  за спинкой сиденья мне не было видно, куда именно.
Наверное, сама преисподняя снабжала эту команду.
Я отвернулся.

Белая тихая ночь была за окном.
А эти попивали пиво и все спорили о чем-то, как я думал, меня не касающемся.
Понял только, что мой журналистский билет особенно беспокоил их, это он каким-то образом не вписывался в их схему…

Но все это было уже где-то там, в другой для меня жизни, из которой я так внезапно и непонятно грубо был вырван.

– Ну, так что? Ваш? Или нам показалось?
– Почему это «показалось»? – скороговоркой произнес кругленький капитан, и я узнал в нем Хряка, заместителя начальника следственного отдела.
Но он на меня даже не взглянул. Знакомы мы не были.
Так, как-то мимоходом, ребята в отделе сказали, показав глазами на шарообразного человечка, влитого в форму капитана:
– Это наш Хряк. Держись от него подальше.

Я это запомнил.
Тот сегодня был чем-то сильно возбужден больше и напоминал пит-буля в стойке, чем Хряка.  Что-то заваривается в городе, подумал я, если сам Хряк не спит. И отвернулся.

Белая тихая ночь плыла за окном.

 – Ну, так куда едем? – не оборачиваясь,  глухо спросил молчавший до этого шофер.
– Как куда? К Чижу! – рявкнул Хряк. – Какие вопросы!
 Я видел, как вздуваются жилы на толстой короткой шее Хряка, как наливается при взгляде на меня кровью глаза, и лицо становится темным, как кожура вываренной свеклы.
Ручки Хряка хаотично подергивались, словно прятал он в пальцах невидимый шарик, и, вид у него был как у фокусника: вот-вот возникнет в воздухе от одного его желания нечто, что сразит всех наповал.
Но пока об этом знает только он один.

А вокруг омывала все тихая белая ночь, и плыли в ней сфинксы из далекого Египта, привезенные сюда, на берега Невы, века за полтора-два до моего рождения.

Уже тогда они охраняли царскую пристань на Неве и  гранитные ступени, ведущие к парусникам, и кавалеров с их спутницами – стройные фигурки юных прелестниц в маленьких шляпках с кружевными летними зонтиками, переделанными на Руси с французского в «парасольки».


Так, больше для кокетства, чем по необходимости защищаться от солнца.
Какое солнце ночью! Оно не обжигает.

Давняя это традиция в Санкт-Петербурге – не спать в белые ночи, когда все в сговоре, все против этого – и невероятная петербуржская сирень и волшебство цветущих каштанов, и улыбки, улыбки и – сияющие глаза…
В мире было столько прекрасного, столько неповторимого было вокруг.

– Документы? – пискнул Хряк сорвавшимся от напряжения голосом. – Где его документы?
– Паспорт. И вот…  Удостоверение. Пресса!
– А вот, "и вот" – не надо! Оставь себе.

Хряк ловко, как фокусник, пролистнул-прошерстил мой паспорт, и в пальцах у него сверкнуло что-то, словно четвертинка бритвы:
– А вот, и то, что требовалось доказать! – радостно взвизгнул Хряк, развернувшись ко мне. – Ты знаешь, что это?


Часть 4. Прут и Булочка

Холодная жемчужная ночь глядела в окно. Он, не отрывая глаз от нее, ждал, когда подпалит ее теплым лимонным, затем чуть красным, рассветным.
Белые ночи коротки.
Он не помнил, как задремал.
Проснулся от того, что дверь открылась, и вошли те двое, одинаково одетые – Прут и Булочка.

Младшего с ними не было.
 
Кирилл Владимирович взглянул на дверь, слышал, как ее заперли на ключ. Вскрикнул.
Прут подошел к нему, резко приказал:
– Брысь в клетку!

И набросил сверху широкое полотенце.

Кира затих. Сжался. Замер. Подумал:
– Плохие люди.
Но промолчал.

Он слышал, как они раскладывали диван, укладывались, долго возились. Булочка попискивала. Потом все затихло.
Младшего не было.
Наверное, он задремал, потому что когда Прут сдернул с него полотенце, комнату заливало утро.

– Пока,  – буркнула ему Булочка и щелкнула пальцами по прутьям клетки. – Мы уезжаем.
Звякнул ключ в двери.
Стало тихо.
И пусто.
Веда услышала стук в дверь, рванулась, предчувствуя недоброе.
 – Мы уезжаем, – сказал Долговязый. – Передайте Джюниору спасибо. Мы хорошо отдохнули. Счастливо оставаться.
 – То есть, как это – «передайте»? А где Младший?
Долговязый холодно пожал плечами и отвернулся.
 – Извините, мы спешим – бесцветно произнесла Булочка. – Нам на поезд.
И они вышли.
Веда рванулась к комнате сына.
Его не было.
Она успела догнать их у лифта:
 – Где мой сын?
И снова холодное пожатие плечами:
– Не знаем.
 – Он не был с вами?
 – Нет, – сказал Долговязый. – Он проводил нас до Восстания и задержался у киоска – купить сигарет. А мы поехали кататься по каналам.
Звякнул лифт.
Они уехали. Их ничто не волновало, кроме самих себя.
Веда вернулась в квартиру. Медленно закрыла за собой тяжелую дверь. Прошла в комнату.
 – Отец! Младший не вернулся.
 – Как… не вернулся?
Они стояли бессловесные, онемевшие.
Он всегда возвращался.
Всегда.
Сегодня он не вернулся.
Закончилась ночь 4 июля. И на них смотрело ясное безразличное  утро нового дня 1999 года.

 
Часть 5. УТРО

К 9 утра Старшая обзвонила все райотделы милиции, больницы, морги. Человека с приметами ее сына не было нигде.
Ровно в 9 она решилась позвонить Утяшкину – тот имел прямое отношение ко всем несчастьям, которые происходили в районе. Она и не знала тогда, до какой степени!
Но состоял Утяшкин в той же депутатской группе, что и Леда и, вроде как, был человек не совсем чужой.
– Пропал Младший? – удивился тот. – Перезвоните мне минут через 30.
Она удивилась, закаменела, не спуская глаз с часов, тикающих на стене.
Через 30 минут перезвонила.
Утяшкин ответил неожиданно весело.
– Все в порядке, все в порядке, мы его по полной программе…
– Что? – оборвала она его глухим низким, неживым голосом. – О чем Вы? Что Вы такое несете?! Где мой сын, Утяшкин?
Тот споткнулся, зачастил:
– Вы не волнуйтесь, не волнуйтесь, я сейчас к вам подъеду, я тут рядом. Понимаете, мне повезло - хорошего человека встретил. Он мне тут новую квартиру, понимаете? Ну, Гасанов этот, хороший человек говорю. Почти даром. Новую…

– Вы о чем, Утяшкин? – спросила Веда.
– Да, говорю, мне тут новую квартиру готовят, евроремонт, понимаете, обещали. И даже заглядывать не велели.
– Какой ремонт? – глухо спросила Веда.
– Евро! – счастливо воскликнул Утяшкин. – Ну, это… того… камины в комнатах, новые материалы… Не хватает немного… Тысяч 10 бы добавить. Евро… Добавить бы…
И осекся.
– Сын мой где? Где Младший, Утяшкин?! – крикнула в трубку Веда.
– Вот я и говорю:  ремонт, поэтому я рядом с вами, сейчас забегу. У вас фотография Младшего найдется? Вот, приготовьте все, а сейчас буду. И – по полной программе…

Веда бросила трубку, подошла к окну.
Долго смотрела в прорез между стенами на тополь, мощный и независимый, неподкупный – все шесть этажей и крыши перекрывал он веселой мощной ароматной тополиной зеленью.
Младший не вернулся. Что-то случилось.
– Я даже не слышу его, – отчетливо пронеслось в мозгу то, о чем она все время думала. – Спит?
Птицы пели в Таврическом, но Кирилл Владимирович давно привык к ним и не откликался.
Единственное, что волновало его, так это голубиное непрерывное бормотание.


Часть 6. БЕЗНАДЁГА

По интонации, с которой произнес это Хряк, по его глазам, нарочито избегающим прямого взгляда, я понял, что все, чем я жил прежде, стало для меня недостижимым. Схлопнулось.
Закрылось.
 Не-для-меня.
Всё – не-для-меня…
Меня замуровали в металлическую коробку милицейской машины. И это было только начало.
Капкан, которым от меня постараются закрыть весь мой мир, защелкнулся.

***

Так уже было однажды. Меня вот так же внезапно вырвали из привычной моей жизни, – но тогда-то это должно было случиться, и я мог выбирать.
Во всяком случае, до того, пока меня не объявили "врагом литовского народа №1".

Мы знали, что все это проделки нашего редакционного пьянчужки Каспаравичюса , и не относились к этому всерьез, а зря: он уже успел стать членом «Саюдиса».
Но кто из нас воспринимал это всерьез? Очень немногие.
А зря.
Однажды редактор сказал мне наедине, вполголоса:
– Джюниор, тебе бы надо уехать на полгодика. Я тебе творческую командировку выпишу. Куда скажешь…

Он был седой и старый. И он боялся.

А начиналось все так просто…
Сначала ко мне пришли ребята-афганцы: надо обсудить.
Помню, было лето. Суббота. Мы поговорили, и я сказал:
– Пошли к военкому, посоветуемся.
Военком выслушал нас вроде бы спокойно, ни разу не перебивая. Только глаза его потемнели.

Русский был только я. Остальные ребята были литовцами, поляками, белорусами. Мы тогда об этом не думали. Это не имело значения. Мы были сверстники. Это определяло всё. Мы все любили рок и брейк, горные лыжи и яхту. И Родину.
Тогда она была у всех нас одна. И ей грозила опасность. Мы это кожей чувствовали. Как и то, что она слишком близка, и пришла пора действовать.

Военком прочитал наше воззвание к солдатам и офицерам запаса. Долго молчал. Потом спросил:
– Вы понимаете, на что вы идете?
 – Ну, что-то надо делать, – сказал кто-то из нас. – Мы не можем сидеть, сложа руки. Вы понимаете, что это духи идут на нас снова.
– Ты не в Афганистане, – сказал военком жестко, и уперся немигающим взглядом в свои крупные руки, лежащие на столе и сжатые в замок так, что костяшки на сгибах пальцев побелели.

– Нет, – сказал кто-то. – Я здесь родился. Это – моя родина. Но они хотят превратить ее в Афган.

– Ребята, вы понимаете, на что вы идете и что вы теряете, если это будет опубликовано? – повторил военком.
– Да, – ответили мы дружно.
– Мы должны опубликовать это, – сказал Витас. – Джюниор поможет. Его газета на трех языках. Ее прочитают все сразу.
И чуть потише, добавил:
– Если вы одобрите… Надо только, чтобы вы посмотрели с точки зрения военной… И политической…
Я молчал пока, они говорили.
– Джюниор, – тихо обратился ко мне военком. – Ты пойдешь первым. Ты будешь первой жертвой. Ты.
Я пожал плечами.

Я вообще привык быть первым. В таком вот незавидном качестве. Да. В особенно горячих случаях. Этот, похоже, был из них.

***
Но на этот раз я находился в ситуации для меня непостижимой, неуправляемой. Я не знал, ни что делать, ни то, как эти люди будут действовать.
Но в том, что действовать они будут, я не сомневался.
Обидно было одно: я не мог ни понять, ни вычислить причин случившегося. Ясно было только одно: они действуют по чьему-то приказу и уж они-то знают, что и как.
 В какой-то миг мне показалось, что всё решено, и за пределы очерченного кем-то круга мне уже никогда не выбраться.
Я не вспомнил ни Куку, ни Ибрагима, ни всех прочих из того круга, который, как мне казалось, я навсегда вычеркнул из своей жизни.

И это было ошибкой.

…Вскоре машина затормозила у знакомого здания, окруженного ментами, их автомобилями и всем тем привычным, что окружает каждый отдел милиции..
Но на этот раз все показалось мне новым.
Я не узнавал ни коридоров, по которым меня вели, ни людей…

Меня завели в обезьянник, где никого не было.
Я сидел в темноте за решеткой и не о чем не думал.
Ни об оборванной так внезапно белой моей ночи, ни о тех, кто так элементарно подловили меня.
А о родных я просто боялся думать. Я запретил себе даже думать о них, двух дорогих мне людях, оставшихся на Суворовском, 38, которые уже, конечно, обнаружили, что меня нет, хотя я должен был вернуться еще вечером.
Я понимал, что меня уже ищут. И не хотел об этом думать. А зря.
Потому, что это помогло бы Веде найти меня.
 Теперь-то я это уже знаю, а тогда мне казалось, что любое вмешательство в события только повредит.
 
Меня нет, думал я. Меня больше нет.

Вскоре меня вызвали, и какой-то дежурный следователь говорил со мной не спеша, долго глядя в глаза, словно пытался в них прочитать что-то особое, словно намекая на что-то…
И, наконец, он произнес это, так мучившее его, видимо, слово: наркотики.
Он видел, как я содрогнулся и еще плотнее прилип глазами к моему лицу.
– Ты знаешь, что тебе подложили в паспорт наркотики? –  спросил он.
– Теперь догадываюсь, – сказал я.
 – Разумеется, там ничего нет. Но тебе придется это доказывать.
– Как?! – спросил я. – Я никогда не имел с этим дела. Да у меня и денег было с собой на пачку сигарет. Я никогда не беру с собой лишних денег. Я даже кошелек с собой не ношу. И Вы знаете, почему.
– Ты умный, Джюниор. Кажется, так зовут тебя в твоих кругах? Ты сумеешь. Только никому не поддавайся.
Он помолчал, написал что-то на листке бумаги, развернул ее ко мне.
– Подпиши здесь.
Он показал пальцем, где именно.
Это был протокол допроса.
Я, не глядя, расписался и меня увели в обезьянник.
Там было по-прежнему темно и никого не было.

Давно закончилось 4 июля, потрясающий день, когда я проводил своих московских гостей в белую ночь. Взошла заря и перекатилась плавно в день 5-й июля 1999 года, свет которого сюда, за решетку не проникал.

Я сел на корточки в угол, спрятал голову в колени и попытался чуть-чуть поспать.
Я не спал уже сутки.
Я был криминальным журналистом и знал, что по УПК ночные допросы запрещены. Я знал, что имею право на адвоката и звонок родным. Я знал все это. Но это ничего не меняло.

Меня нет, снова подумал я. Меня больше нигде нет.

Часть 7. ПОСТРЕЛ

Что-то страшное, непоправимое ворвалось в их жизнь, но Веда, привыкшая не вслушиваться в потайные подземные толчки предчувствий, давно запретившая себе это делать, спокойно отошла от окна, присела в кресло.
И в это самое время раздался длинный резкий звонок в дверь.

Утяшкин был розов, плотен, но еще строен, с некоторым намеком на предстоящее опузыривание, напавшее, как чумная холера, на мужиков в 90-е и нулевые годы, хоть как-то отметившихся "успехом" в вечной гонке за пресловутой, но не от всех ускользавшей "успешностью".
Новый термин, появившийся в те времена, означал лишь то, что человек был нагл, воровал без стыда и оглядки, для чего и убить мог, лишь бы нагрести кучку денег и встать на ней во весь рост, оглашая рыком окрестные джунгли.
Люди хихикали: наш пострел везде поспел. Не ценили.
А те, о ком шла речь, всякие там «утяти» – симпатичные и нет, дорожили этим свойством, завидовали, а иногда и достигали.
И вот тогда –  кто объяснит это? –  исчезало из них все человеческое. Даже оболочка, или, скажем по-старинному, внешность менялась.

Успешный человек! О! Это  – особая стать. Этот не будет заклеивать на ходу жвачкой дырку в бензобаке старой грошовой пуколки, кроме которой продать на пропой ему уже и нечего.
Нет.
Не будет «успешный человек» спину гнуть перед несчастной Нюркой, мечтавшей всю жизнь стать обладательницей ну, хоть какой бы машины,  лишь бы сидеть за рулем, да поплевывать на этот Город, который крестьян как-то сразу вычленяет и в «бары» не вписывает, сколько раз ни бегай ты то в Эрмитаж, то в «Музкомедию», в еще там какие заумные штучки...
Никогда никого успешный человек не пожалеет. Ни на секунду. Нет.

Утяшкин был человек успешный. Щечки его всегда лоснились, синие глазки из-под светлых, в ниточку, бровей смотрели холодно, без выражения.
Теплели только перед высоким начальством. И то – в меру.
Суровый поросячьего цвета человечек ходил по Городу бесшумно, зная каждого в своем золотом треугольнике от лица до исподнего.  Это он решал жить человеку в его районе, или нет. А это обязывало.
Все понимали и не оспаривали. Мало ли что может случиться! Мимо Утяшкина – никак.
Хоть и не любили, но таким уж постом, таким заведением заведовал этот человек, что иметь его под рукой каждый старался.
Осторожничали  так, так на всякий случай, не без того. Помнили по страшные длинные связи Утяти.
А Веде так просто повезло, считала она. Оба они были депутатами одной из сотни бесполезных контор: в Город внедряли крупное новшество – самоуправление, спешно и бестолково меняя новым Колоссом старого  Добрыню.
И Старшая считала Утятю человеком неплохим и даже… добрым.

***
…Утяшкин вошел в комнату внезапно, не стучась.
Веселый, лоснящийся от неведомого другим, но переполнявшего его ликования.

– Где Младший?  резко спросила Веда.  Вы нашли его?
– Минуточку, минуточку, – сияя, как начищенный сапог, – негромко уверенно произнес Утяшкин. – Сын, говорите, потерялся? Гм… Гм.. Можно позвонить?
– Да, конечно.
– Чижа мне! – властно произнес Утяшкин в трубку. – Ах, это ты?

«Чиж… – подумала Веда. – И что за имена у них? Как на подбор».

– Так.. Так…

Утяшкин говорил громко, но глаза почему-то от Веды прятал. Не смотрел…
– Сейчас к тебе подойдет его мать. С фотографией. Вы уж там проведите все. По полной программе.
Веду кольнуло это – "по полной программе", повторенное несколько раз.
"Наверное, это хорошо, – подумала она. – Наверное…"

До Мытнинской было совсем недалеко.

Они прошли это расстояние молча, почти не произнеся ни слова.

СЕРЫЙ КАРЛИК

Серый квадратный Карлик, словно улыбается, вися чуть справа и сверху от меня, но отчего-то я вижу, как он создает маленькими игрушечными ручками какие-то невероятного совершенства картины, словно и я не здесь, внизу, откуда гляжу на странного Карлика в сюртучке из древнего серого твида, а чуть выше него, но только взглядом, только для того, чтобы видеть.
Я гляжу, как рождаются на крохотном холсте, лежащем на его коленях целые миры. Такие, что захватывает дух, и ждешь той неповторимой и невозможной секунды, когда они, рукотворные, вдруг оживут, вспыхнут, одушевляться самым невероятным необъяснимым образом.
Но ты не думаешь, откуда у Карлика такая сила – оживить рукотворное.
Ты просто ждешь.

Ты знаешь, что эти миры не могут не ожить.
Ты знаешь, отчего-то тебе это точно известно, что им уготована эта божественная участь, этот божественный нечеловеческий дар – жить.
Но в ту минуту, когда это должно произойти, Карлик приподнимает пухлую ручку, отчего его серый сюртучок натягивается на спине, как отутюженный…
Он поднимает свою пухлую ладошку вверх, потом делает ею какой-то странный жест в сторону левого, затем правого края создания, лежащего на его коленях, и мир гаснет.
Я вижу, как исчезает на моих глазах вот-вот созданное и почти ожившее.

А он склоняется к только что сверкнувшим было руинам, вглядывается в свой волшебный холст (а может быть, это вовсе и не холст? Но я вижу нечто вроде рамки – обложки? Не знаю…)
"Холст" очищается, становится прозрачным, почти прозрачным, как будто прозрачность эта таит в себе все возможности.

И мой странный серый Карлик начинает создавать нечто еще более прекрасное, чем прежде.
Я с изумлением всматриваюсь в возникающий под его ручками мир и вдруг он вскидывает правую пухлую ладошку…

– Нет, – кричу я. – Нет! Не делай этого, пожалуйста!
Но он не слышит меня.
Возможно, и не видит.
Возможно, я для него вообще не существую, застряв в прозрачной глубине будущих его мирозданий. А, может быть, меня и там нет. Не предусмотрена…

– Остановись! – умоляю я.

Он вдруг смотрит на меня.
Задумчиво, тихо, по-прежнему улыбаясь – видит-не видит? – и снова берется за свою бесконечную и, вроде бы, бессмысленную работу, словно демонстрируя мне что-то.

То ли то, что нет у человека сил создавать совершенное;
то ли то, что ничто, созданное однажды, не исчезает бесследно, уходя в глубины, постичь которые нам не дано.
Во всяком случае, не всегда и не всем.

То ли то, что нет труда, начав который ты имеешь право бросить…


Часть 8. ЗА ЧЕРТОЙ

Все люди, как люди, один черт в колпаке

Удивило: суета.
РОВД жил своей жизнью, и Леду ударило эта новое, незнакомое шебуршанье, словно перешагнула она какую-то грань, за которой уже не было людей.
Почувствовала: не мое это место. Но уйти не могла.

Женихом-селезнем по талой воде кружил Утяшкин, со всеми здоровался, вскользь, кивком, – со всеми. По-разному.

Из-за угла лестничного пролета явился толстячок. Крученый, неустойчивый, с мертвыми глазками.

С этим Утяшкин поздоровался за руку и, обернувшись к Леде в полупрофиль, через плечо, так, чтобы встреченный им чин не почувствовал себя вне круга, пояснил:
– Это начальник. Самый главный здесь. Чиж.
Тот шевельнул животиком, неопределенно как-то шевельнул, скользнув по Леде оценивающими глазками, и тут же спрятал их, словно рачок, – показав всем видом, что будто спешил куда-то.
– Так… – начал он неопределенно.
– Да-да, – подхватил Утяшкин. – Да-да.
Лица обоих стали вдруг строгими, замкнутыми, нездешними.

– Вы знаете, где мой сын? – спросила Леда, остановив чуть было не спорхнувшего уже Чижа. – Вы знаете? Он жив?

– А Вы пройдите, пройдите к дежурному, – бесцветно прошелестел Чиж. – К дежурному, по процедуре, как положено.
И, глядя сквозь Леду на Утяшкина, лениво и тихо уточнил:
– Заявление, фото?
– Все есть, все есть, – отчего-то радостно пропел Утяшкин и даже пальцами прокрутил, словно протер, пролистал нечто невидимое, которое словно было у него в ладонях.
– Вот, и хорошо. Действуйте, – произнес Чиж так же лениво-утомленно, повернул животом к лестнице и испарился.
Как не бывало.
– Пойдемте, – ласково-заискивающе произнес Утяшкин и коснулся ее локтя. – Пойдемте.

Леда резко отдернула руку: ледяной холод шел от этого прикосновения. Плохой – мертвый – человек стоял рядом с ней. Из того мира, с которым ей нельзя общаться. Только бить.

В ней снова проснулась исчезнувшая внезапно Веда, а вместе с тем – способность видеть невидимое, проникать в непроницаемое.

Но длилось это не дольше секунды. И оборвалось.

Коридоры, лестницы, наглухо закрытые кабинеты, прямо, поворот, вверх-вниз.
Леде было все – равно, она не рассматривала унылое безликое, закрученное улиткой учреждение-лабиринт, устроенное так, чтобы попав сюда, нормальному человеку не дано было выйти.
Она просто шла рядом с Утяшкиным, на розовом личике которого светилось удовольствие и четкое сообщение всем-всем-всем, что он здесь свой и не просто свой, а свой в доску.

***

… Я шел за ними, похоже, невидимый и неслышимый, словно меня вообще здесь не было. Мне казалось, что они забыли обо мне, не брали меня в расчет, словно не я был отцом того кого ищут.
Сгусток энергии,  невидимый водоворот вкрутил меня в события, увлекая за собой и не тратя на это никаких усилий. А я, втянутый им, подчинившийся, бесшумно и невидимо повторял за ними какие-то повороты, переходы, лестницы, – все мелькало мимо меня и помимо моей воли.
Я был оглушен произошедшим и просто подчинился Веде, будто она знала, где сын и шла к нему. Поэтому она назвала меня таким чужим именем – Андре? Поэтому?

Но я ничего не мог с собой поделать. Я был замурован в нечто непроницаемое. Кто-то лишил меня воли. Кто?
Сейчас это неважно. Но тогда я перестал существовать. Я стал просто деревяшкой.
 Я стал просто Андре…

***

Их водили-кружили с этажа на этаж, вдоль глухих коричневых коридоров, прошитыми одинаковыми плоскими досками дверей, похожих на грубую театральную декорацию.
 
Изначально казавшиеся безлюдными, эти глухие пространства внезапно оживали.

Непонятно откуда возникали группки каких-то людей, цепко, вскользь осматривали маленькую группку, исчезали и возникали вновь.
Утяшкин был невозмутим, светился самообладанием и непоколебимой самоуверенностью, он просто лоснился от счастья быть здесь и быть таким. И Веда решила, что он знает, что делает.

Но вдруг, как-то незаметно Утятя исчез. Вместо него рядом с ними оказался незаметный неразговорчивый человек, как показалось Веде, весь в сером.
– Пройдемте, – негромко произнес он, и они подчинились.
Неуловимым движением он распахнул одну из дверей в конце коридора, пропустил их вперед.
Комната была крохотной – два стола и длинный – вдоль стены – ряд стульев, одинаковых и плотно пригнанных друг к другу.

Спинки их сливались со стеной и весь их ряд показался Веде деревянной скамьей – не такой, которые рубили в тайге больших обеденных столов в зимовьях, а казенно-тонкой, прочно-предательской. Как в судах.

– Этот человек теперь будет вести ваше дело, – сказал Серый и вышел.
Из-за стола поднялся красивый широкоплечий гигант с ярким южным загаром.
«Видимо только что из отпуска, подумала Веда. – Отдохнул.»
В комнатке были еще какие-то люди. При виде вошедших они суетнулись, переглядываясь сквозь приспущенные веки, шелохнулся о стены шепоток не для посторонних ушей, метнулся, затих.
– Садитесь, – сказал вошедшим Загорелый, указав рукой на скамью.
– Спасибо, – холодно отмахнулась Веда. – Где наш сын?
Стройный высокий парень, которого она и не заметила, когда все вышли, а тот почему-то задержался, поднялся из-за соседнего стола:
– Ну, я пошел.

– Иди, – сказал Загорелый.

Перед тем, как закрыть дверь, Стройный оглянулся.
– Он похож на Вашего сына? – спросил Загорелый.
– Нет! – резко сказала Веда. – Он же нерусский. Наш – русский.
– Как нерусский? – удивился Загорелый. И крикнул:
– Саша, вернись на минуту.
Мужчина вернулся. Он тоже, как и хозяин кабинета был смугл нездешним, несеверным загаром.
– Саша, ты кто по национальности? – все так же возвышаясь над столом, спросил Загорелый.
– Как – кто? Русский.
– Спасибо, иди.
– Вот, видите? – Загорелый улыбался. – А я, как Вы думаете, кто по национальности?
Веда мельком исподлобья взглянула на него:
– Вы-то как раз русский. А тот – нет. Он сказал неправду.
– Я – татарин, – сказал Загорелый. – И фамилия у меня Бикмахметов.
– Причем тут фамилия? – Веде надоел этот бессмысленный разговор. – Вы – русский. Но это неважно. Где мой сын? Вы нашли его?
Загорелый – «Тугарин ты, а не татарин», – подумала Веда, – долго усаживался, пристраивался у стола.
Заходили и уходили какие-то люди, неслышно сообщали ему что-то.
Веду это не интересовало.

«Они тянут время,– подумала. Только зачем они так явно тянут время?»

– Давайте-ка поищем его в нашей базе, Вы не против? – спросил Загорелый.
– Давайте.
Загорелый пощелкал клавиатурой, на чем-то притормозил внимание, снова пощелкал и повернул к ним растерянное лицо:
– Его нет в нашей базе!
– Почему? – спросила Веда.
Тот растерянно пожал плечами, глядя в мерцающий подслеповатый монитор.
– А мы там есть?
– А должны? – оживился Загорелый.
– Откуда я знаю? Раз мы живем в этом городе, наверное, должны. У вас ведь база всего города?
– Давайте посмотрим, – примиряюще произнес Татарин.

«Они тянут время – снова подумала Веда – Зачем они так тянут время?»

– И вас тут нет! – радостно-удивленно произнес Загорелый.
– Почему? Что это за база, в которой вы искали моего сына?
Татарин молчал.
В кабинет как-то разом вошли трое невысоких, крепких, что-то произнесли – Веда не слушала.

Она поняла вдруг: сын где-то здесь, рядом.
Живой ли?
И эта мысль захлестнула ее, затмила все вокруг: «Он где-то здесь!».

– Пройдемте вниз, – сказал один из вошедших. – Надо кое-что дооформить.

Оглушенная видением, Веда резко повернулась и пошла за троицей. Где-то сзади был, наверное, и Андре.

Они спустились снова на первый этаж к застекленному, как ей показалось, прилавку, и желчный старик, сидевший за стойкой, вырвал из ее рук заявление и фотографию сына.
Хрипло, с нескрываемым злорадством произнес:
– Какой, говорите, адрес? Вот сейчас туда наши опера и поедут. Поищут.
– Что? – резко спросила Леда.
– Да сыночка вашего и поищут. Может, он у вас там где-нибудь под кроватью расчлененный лежит! Так и бывает. Убьют, а потом ищут.

– Что-о?! А может быть, это вы его держите сейчас здесь, в своих подвалах, а нас гоняете все по кругу – поиздеваться?! – хлестнула словами – наотмашь – бледного сморчка по ту сторону "прилавка".

И, резко обернувшись к Па, жестко произнесла:

– Пошли отсюда, – С этими людьми я не хочу иметь дело. Эти – не милиция.

И, рванув тяжелую дверь на себя, стремительно вышла и оказалась за углом здания, которое больше для нее не существовало.
На краю тротуара она остановилась, резко выкинула вперед руку, сигналя проходящим машинам о просьбе увезти ее отсюда.
– Нет-нет, постойте! – услышала она позади отчаянный вопль, обернулась и увидела возникшего, словно из-под земли, тянувшего к ней руки Утяшкина.
Обернулась, спросила его, как ударила:
– Ты куда это нас привел, а?!
Утятя, несмотря на неизменную оптимистичную розовость щечек, выглядел так, словно потерял вдруг равновесие и вот-вот упадет в обморок.
Отвернувшись, Веда стремительно шагнула в светлый июльский день, 5-й день нового месяца, в то его пространство, где пешеходам бывать не полагалось. Разве же за редким исключением.

Огляделась вдоль дороги, нет ли свободных машин, чтобы немедленно уехать отсюда – раз и навсегда.
Краем глаза заметила: закружились, завьюжились вокруг какие-то мужички, заглядывали ей в лицо, называли по имени-отчеству, словно сырыми черными хлопьями неземного снегопада залепили, облепили – ничего не видно: ни домов, ни дороги.
Умоляли:
– Только не уходите, мы сейчас, подождите минуточку!
Опутывали, в кокон закручивали, не давали уйти.
Машин не было, словно дорогу выключили каким-то волшебным образом от общегородского движения.

Где в это время был ты, Андре?

Веда шагнула с тротуара, чтобы пересечь улицу. Она совсем не хотела, чтобы эти хлопья оказались в их доме на Суворовском.
Кто-то снова преградил ей дорогу, она опять оказалась словно бы связанной этими невысокими плотными, как воск, влитыми в свою синюю форму хлопьями.

– Где мой сын? – тихо спросила Леда стоявшего перед ней.
– А вот и машина! – вдруг деланно-радостно закричал кто-то, и сразу ухватив Леду за локоть, бросился к ней:
– Зачем же пешком, когда мы за минуту будем у вас.

"Где ты, Андре?"

Она не увидела его, и от одного этого, почувствовала смертельную усталость, молча забралась в милицейский газик, в который плотно набились те, что кружили вокруг нее, и машина рванула.

Она не думала об этом, но много позже поняла, что это был тот момент, когда Сержа не стало.
***
Как-то бочком, словно делая нечто противозаконное, чужаки, привезшие ее на брезентовом  пыльном вездеходе, протиснулись к комнате сына. Распахнули дверь.

«Он даже не замкнул ее, – подумала Леда. – Даже не замкнул. Ну, конечно же! Он должен был проводить друзей до излома Невского, купить пачку сигарет и вернуться: в 6 утра ему надо было на работу. Все ключи от офиса у него…».


Часть 9. ОБЫСК

Они толпились у входа в комнату, где никого, кроме зеленого Кирилла Владимировича, не было.
Озирались.

– Вот, его кровать. Вы ведь туда хотели заглянуть? Смотрите! – зло и обида перехватили ей горло. – Где мой сын?!

Рояль был приоткрыт, Кирилл Владимирович замер на гардине, словно зеленая ящерка, а по лику Троеручицы скользил, струился молочным прозрачным облаком тихий туманный свет.
– Все – вон! – зло, нервно приказал какой-то в черном,  доставая из кожаного кофра кинокамеру.
– А вы, – обратился он к Веде, найдите парочку понятых.
– Что найти? – изумилась Веда.
– Понятых. Это – обыск.
– Что это?! – холодно удивилась Веда.
И тут же, кто-то сбоку подсунул ей бумажку, прочитать которую она не могла, поскольку после слов вызывающе-нагловатых: "Вот ордер на обыск!" – бумажка исчезла.

Леда вышла, мельком отметив в углу коридора высокую фигуру Андре, чье сходство с Сержем ограничивалось теперь лишь внезапно возникшей сединой.
Вышла из квартиры, пошла наверх. Позвонила. Открыли улыбчивые милые дамы.

– Мне нужны понятые, – прошептала Леда, прислонившись к тяжелому старинному косяку.

– Вам?! – изумленно произнесла невысокая черноволосая женщина. – Что случилось?
Все здесь знали Веду, они были ее избирательницами в первый состав муниципального совета Смольнинского округа, знали, что она всегда поможет, хоть не выделяется на это муниципалам ни копейки, и нет у них ни депутатских зарплат, ни привилегий, кроме разве что одной – их доверия.
И когда ни в каких инстанциях  не находился ни один чиновник, выразивший хотя бы желание разобраться в человеческой проблеме, они обращались к ней. И она помогала.

Шла резкая смена власти: в одну ночь были опечатаны все кабинеты сотрудников прежней, советской власти.
В одну ночь.
Пятимиллионный город стал неуправляемым.

Люди, к которым еще вчера можно было придти с любой бедой, исчезали, кто куда – кто в послы, кто в бомжи, а кто стал почему-то путать двери и окна и просто, хотя и говорят, по чьему-то велению, шагал вниз и разбивался об асфальт…
Поговаривали даже о зомбировании определенных лиц из высшего партийного аппарата и государственной власти, о нейролингвистическом программировании старых большевиков на самоубийство: они прошли войну, и страну бы не сдали. 
О чем только не говорили, теряясь в догадках, но до конца никто ничего не понимал. А вскоре места изгнанных заполнили странные люди, которым дела не было до человечьих нужд.

– Младший ушел вчера вечером за сигаретами, – произнесла, словно в полуобмороке,  Леда. – И… не вернулся.
– Мы сейчас, сейчас, Вы не волнуйтесь.
Он жив.

Леда впилась глазами в маленькую хромую женщину с бесконечно добрым лицом.
Ничего не знала Леда о ней, кроме того, что знали все: это она каждый день поднимается по черной лестнице на чердак покормить голубей, а потом спускается вниз к внезапно осиротевшим кошкам.
И еще все знали, что она добрая.
(Однажды там, на черной лестнице и найдут ее мертвой.
Никто никогда так и не узнает, отчего она умерла.)
Следствие для виду пошебуршится и затихнет.
Такие были времена, такой стоял на дворе 1999 год.
Часть 10. СТАЯ

Дичали люди. Дичали кошки. Последнее особенно бросалось в глаза, потому что еще вчера сытые, породистые, домашние, ласковые, стали они сбиваться в стаи, поджидали у оград, когда кто-нибудь выйдет из дома.
 И  стоило кому-нибудь войти во двор, чтобы выбросить в мусорный ящик остатки пищи, как вспыхивали в высоких травах сонные глаза, и кошки, все еще не совсем одичавшие, но с неистребимым чувством самосохранения, ждали, когда крупный вожак первым поднимется из травы, оглядится и мягко шагнет к бачку с остатками пищи.
И только тогда, когда он прыгал на бортик контейнера, продвигались поближе.
Они не были пугливыми. Они были осторожны.
Одна такая стая завелась и в их дворике.

…Было тихое летнее утро. Такое тихое, что даже листья тополя молчали, словно еще не проснулись.

Веда редко бывала во внутреннем дворе, в центре которого рядом с высоким – в пять этажей  – деревом   уютно пристроилась небольшая детская площадка: песочница – деревянный крепко сколоченный короб, наполненный ярким желтым песком, крохотная лесенка для малышей. И тополь. Высокий, спокойный надежный тополь.
Как большинство ленинградских дворов, он разветвлялся на бесчисленное количество рукавов, нырнув в который можно было оказаться в самом неожиданном месте Города.
Она услышала шуршание у заросшего травой забора и увидела их.
Они медленно, осторожно появлялись из всех рукавов, проторенных кем-то, и сбивались, скатывались в стаю.

Рыжий вожак их был мордаст, спокоен, размером со среднюю собаку. Может быть, поэтому они ему верили, подумала Леда.
Но нет. Не поэтому. Он был умный. И думал за всех в стае. И стая знала это.

Вожак приблизился к Леде, остановился и пристально посмотрел на нее зелеными изучающими глазами.
– Что-то случилось? – спросила Леда.
Вожак оглянулся на застывшую поодаль стаю, и та, несмело и бесшумно, чуть подвинулась вперед.
Вожак снова взглянул на Леду.
¬ – Что случилось, Киса? – спросила Леда, присев.
Рыжий снова повернул крупную голову к притихшей позади него стаи, от нее отделилась странного вида существо.
Леда даже не поняла сначала, что перед ней.
Маленькая кошачья мордашка торчала из огромного белого жабо, стянувшего шею, и в больших зеленых глазах застыл ужас.
– Вот оно что! Ты застряла в мешке!
Веда присела на корточки и ласково позвала:
– Иди ко мне, малышка. Иди, я помогу тебе.
Стая мягко окружала кошку, застрявшую в полиэтиленовом мешке, медленно бесшумно приближаясь вместе с ней к Веде. Рыжий подошел совсем близко.
– Они дикие, ¬– подумала Веда. – ¬ Не подпустят.
И тут же поняла, что ошиблась, потому что маленькая кошечка, полузадушенная полиэтиленом, была уже рядом.
¬– Вот и хорошо! – сказала Леда. – Умничка. Сейчас мы с тобой это снимем.
Кошка доверчиво позволила надорвать полиэтиленовую удавку.
А потом все было просто.
Мешок не сразу поддался, но еще чуть-чуть, и кошка освободилась.

И только тогда  Леда увидела, в каком отчаянном положении та была: истощенная, полузадушенная, потерявшая голос…

Еще несколько дней, и она бы задохнулась.
Есть она уже не могла.
Но стая не покидала ее. Это они спасли ее.
Кошки окружили Веду.

Она громко счастливо смеялась: вот видите, все хорошо!
Подумала: они еще помнят руки людей. Добрые руки. Пока еще помнят.
***
Женщины втроем вошли в квартиру, подошли к комнате Малыша. В центре стоял растерянный сыщик с кинокамерой.
¬
– Ну, что? – резко спросила Леда. – Где мой сын?

Тот опустил камеру в кресло.
¬– Да тут ничего нет, –¬ прозвучало не то растерянно, не то разочарованно.
И вдруг мужичишко рванулся к книжному шкафу, распахнул. Видимо, почудилось что-то через стекло. Обернулся.
В руках у него был кошелек Малыша.
Мужик по-хозяйски раскрыл, прощупал.

– Тут… деньги? – странно-растерянно произнес он, протягивая кошелек Леде.
– Конечно. Это же его дом, его кошелек. И в нем деньги. Он с собой взял только трешку на сигареты! Я же говорила Вам!
Сын вышел из дому на полчаса, чтобы проводить гостей на вечернюю прогулку по каналам и купить пачку сигарет…

Она видела, что он ее не слышит.
 
Почувствовала: способность понимать этих людей временами исчезает.

 Такое было с ней впервые.
Но она не стала думать над этим.

– Входите! – рявкнул мужик оставшимся в коридоре. – У меня – все.
Ввалились. Женщинам-понятым велено было что-то подписать. Те подчинились, не глядя. Им сказали:
– Свободны.
Те, извинившись ушли.

Кто-то из милицейских бросил Веде:
– Ну, мы пошли.

– Нет, – сказал она жестко. – Без меня вы никуда не пойдете.

И они смолчали.
 …Шли по легкой вечерней заре, по пустынным, безлюдным улицам.

Смеркалось.
 
Заканчивался 5 день, летнего месяца июля,  года 1999-го...

 Часть 11. ДЖЮНИОР

Щелкнул замок «обезьянника».
– Поднимайся, поедем.
Я встал, вышел.
– Руки за спину!
Защелкнулись наручники.
– Ого! – подумал я. – Они все время перебирают. За кого же я иду у них?
Меня вывели, втолкнули в машину.
Никто ничего не говорил.
Вскоре я понял, почему.
Машина остановилась на Фурштадтской, и я понял, что меня ведут во внутреннюю тюрьму ФСБ.

Часть 12. МИФЫ-СТРУНОЧКИ

Вышли из подъезда в белесую сыворотку. Ни дня, ни вечера. Смутное время, когда трудно понять, кто на Земле хозяин.

Шли быстро.
Молчали.
Веда дошла до дома на Мытнинской, как в забытьи.

Что-то тянуло в это чужое, неприятное здание, где она никогда прежде и не бывала, во всяком случае, не помнила об этом.
Взлетела на второй этаж, словно и не было за ней вяжущей свиты серых крысоподобных существ, все чего-то ждущих от нее, – не то приказа: "Брысь", не то реализации потайного желания вцепиться в нее – по одному им понятному жесту – и разорвать в клочья. Насытиться Кровью.
Но жеста не было.

Она ворвалась в кабинет Тугарина, откуда и уходила на процедуру по кличке "обыск", хоть и не знала об этом, и никогда прежде, никогда – за всю свою ясную, у всех людей на глазах текущую жизнь, в таковой процедуре участия не принимала и была совершенно к ней не подготовлена.

Тугарин, с неловкостью грузного человека, как-то криво, все цепляясь за что-то, принялся затяжно, неуклюже подниматься из-за своего стола.

– Вы нашли моего сына?! – спросила Веда – ровно, холодно, одной волей своей удерживая в точке, направленной на себя, скользящие мимо, с якобы потерянной целью, готовые легко, без всякого напряжения слукавить, глазки Тугарина.

Наконец, тот распрямился, оперся подбрюшьем всего своего разбухшего неприличия о стол.
Это помогло ему, видимо, собраться и побороть не то душивший смех, не то досаду – так быстро его раскололи…

Кошки-мышки… Мышки-кошки…
Крысы-оборотни…
Но – Нефритовый Кот! Небесный посланник…
Веда смотрела на это борение Тугарина с самим собой, этакий нанайский "мальчик".
Да только подмостки не были цирковыми!
Боролись два полушария одного далеко несовершенного, сильно побитого молью, сказала бы Марго, мозга.
Это было жуткое зрелище – то, что видела Веда. А она видела все.

И, чтобы облегчить ему участь, она словно бы отступила в тень, растворилась, занялась тем, чем обычно в такие случаи, – с головой ушла в старую сказку. На это раз это был

НЕБЕСНЫЙ КОТ

Много легенд и мифов сохранилось в Китае с древних времен. Не так, как в Индии, например. Хоть они соседи. И не совсем о том же.

Не встречалось мне, думала Веда, в китайском эпосе, например, повествование о том, как соорудить летательный аппарат типа современного дельтаплана.

Именно как!
Только для того, чтобы тайно подняться ночью на крышу Замка, где спит под звездным небом прекрасная царевна, к которой у него никаких прав и приблизиться-то нет.
Но любовь! Что не сделает она с человеком, и чего не сделает он ради нее?
Правда, есть страшная, девятая степень любви. Она сродни сумасшествию. За нее убивают принародно, камнями…

И вот, Юноша, влюбленный в Принцессу, садится под дерево у пыльной дороги и набрасывает прямо на земле чертежик, согласно которому должен получиться дельтаплан, как бы мы сейчас это назвали.
Да и называем, впрочем…
"Разве индусы изобрели дельтаплан?" – подумала Веда. – "Нет, они сами сохранили имя авторов: боги".

И Веда засмеялась, откинув назад голову, – словно летний бриз пронесся над затерявшемся в океане судном и всем стало легко и ясно, куда идти, и где она, потерянная, казалось, навсегда, земля.

Юноша смахнул ладонью чертеж и пошел, насвистывая любимую песенку к кузнецу. У кого в Индии нет друга-кузнеца?
– Привет, – сказал Юноша. – Можешь сделать это?
И он набросал на угольной пыли свой чертежик.
– Сделать можно почти все, – неторопливо ответил ему друг-кузнец. – Только, ты знаешь, есть вещи, которые не изготовляются без особого распоряжения. Знаешь?
Юноша молча кивнул
– Тогда скажи, друг мой ситный, зачем тебе понадобилось это?
И кузнец указал на чертеж.
Юноша опустил голову.
А Кузнец закипал, как ледяная вода, которую коснулись огненной, только что отлитой подковой:
– С чего это вдруг тебе понадобилось оружие богов, от одного вида которого разбежались тысячи напавших на нас воинов?

Тысячи вооруженных до зубов смельчаков, привыкших к победам, побросали все и пали ниц, моля о пощаде, когда увидели в небе, над своими головами сверкающую и быстрокрылую, как молния,  лодку нашего Бога-воина!

А когда он поднял к небу то, что все мы теперь, после Запрета, называем просто Океанской Раковиной, поднял, чтобы они услышали голос тех, на кого рискнули напасть…
–… живых среди  них не осталось, – закончил Юноша.
– Ну, вот видишь, ты все знаешь! Так зачем ты пришел ко мне с этим чертежом, о котором и знать не должен?! Ты так ненавидишь меня, своего друга, что хочешь моей смерти? Ты хочешь, чтобы меня казнили?!
– Опомнись, – закричал Юноша. – О чем ты?
– Я о великом Запрете.
– А я о любви.
– Какой еще любви? Не заговаривай мне уши. Откуда ты знаешь чертеж? Судя по точности, ты его видел и запомнил! А за одно это тебя должны казнить. Ты знаешь это?!
Юноша кивнул.
– Тогда скажи мне, – опустившись на колени страшным осипшим голосом прошептал могучий Кузнец. – Кто показал тебе чертеж?
Ведь, все знают – его единственный экземпляр хранится в Башне Знаний самого Государя Индии под строжайшей охраной.
И только представители этого рода имеют доступ к святыне!
– Так я и говорю тебе об этом с самого начала – любовь…
– Ты мне тут лапшу на уши не вешай, – сказал кузнец. – Знаю я тебя …
– И я тебя знаю с рождения. Потому и пришел к тебе. Только тебе я могу доверить эту свою тайну, эту беду и безмерное счастье, свалившееся на меня…

Кузнец пристально посмотрел на друга. Вздохнул:
– Имен не надо. Не называй. Я все понял…
Весь день они плавили и отливали крепежные трубки, несущие тросы.
К вечеру все было готово…

…Но тут ей пришлось оборвать путешествия по мифам: Тугарин очнулся.
И поняв это, она взглянула ему в глаза. Материализовалась.

– Да, – слабым измученным голосом произнес тот. – Мы нашли Вашего сына.
И замолчал, как упал в пропасть.
– Где? – резко спросила Веда.


Часть13. ТУГАРИН

Она была в том состоянии, которое я и не знаю, как поточнее определить. Она была в трансе, и нет.
Была словно бы здесь, в этой крохотной милицейской, заляпанной тысячами дурно пахнущих следов комнатушке: запаха древних портупей, чернил, металла окровавленных наручников, пыльных бумаг, пистолетов, заткнутых за пояс, – да мало ли чего еще! – и в то же время нет.

Потому, что пространства, окружавшие ее, касавшиеся ее, дававшие ей человеческую силу дышать, были совсем другими.

Она их чувствовала.
Она никогда не покидала их.
И это давало ей ощущение, что оба они – Отец и Мать – с ней всегда рядом.
Ее защита.
Их присутствие было так же реально, как все, что воспринимал ее совершенный организм, созданный для неранимости.
Они были для Веды всегда и во всем.

Нет, не душный дух портупей и наручников слышала она, стоя в милицейском кабинете. Запах дремучих елей и диких трав окружали ее.
Лица Веды касались кисти кипрея на оживающих таежных гарях.
Ее руки свивали и развивали тугие нити волшебных стеблей, шевелили  донный мох в ледяной глубине озер, возникающих от таяния вечной доисторической мерзлоты…
Холодные бесконечные стебли белых водяных лилий касались её.
Это не пугало, потому что они были частью того, что так любила она – белые, восковые цветы, с капелькой алого хрусталя, точнее, крупинкой живого сверкающего рубина в серединке, ледяные, мертвые уже одной своей невозможно чистой – до смертной! – белизны, и живые бесконечно, покачивались они на поверхности озер на гибких, телесного цвета стеблях, словно были это шеи неясных, невидимых подо  мхом и донным илом, существ…

Но, и играя с лилиями в темных озерных глубинах, куда почти не проникал свет, Веда всегда помнила, что ноги ее должны быть свободны, что нельзя дать стеблям опутать их.
Иначе никогда не выберешься на берег.
И, уходя от людей, ныряя меж гибких и крепких, как хорды рыб, которые только ножом и можно срезать подводных стеблей, она всегда помнила об этой опасности – навсегда остаться здесь, опасности никогда не вернуться к тем, кто ждет на берегу ушедшую в нечеловеческий мир маленькую девочку, над головой которой даже листья не шелохнутся – так тиха озерная гладь…

 
Татарин это чувствовал. В его роду были такие женщины. Он знал, что от них ничего не скроешь, если они не захотят.
Но чаще всего они ничего знать не хотели, обрывали все разговоры о потаенном на полуслове, а любопытствующих гнали от себя прочь.
Никто не мог сказать, почему.

Но он чувствовал, что одиночки-ведуньи соблюдали чей-то запрет на передачу знания.

Поговаривали поэтому, что скоро на Руси никого из них не останется.
Ведунов-то уже оставалось всего-ничего, по пальцам пересчитать. Но, говорили, что и ведуний скоро тоже не станет.

Рушились в пожарах и подрывах родовые усадьбы, церкви, монастыри, исчезали из жизни целые пласты народа.
А для тех, кто остался в живых, знахари да знахарки становились последней опорой в порушенном бытовании.

Татарин, смутно осознавая происходящее, будто чем-то непонятным для себя, невидимым и едва ли существующим, тем, о чем говорят обычно: погода, похоже, меняется, – придавленный, придушенный, вдруг, внезапно вспомнив все это, нахлынувшее так не вовремя и не к месту из забытого детства, понял, что знает, чей запрет соблюдали деревенские отшельницы.
Во всяком случае, ради чего.

Они берегли будущих ведуний.

И ведь верили, что однажды кто-нибудь из них да появится. И не ошиблись. В каждом русском селе рождалась такая небывалочка.
В каждом.
Их-то и берегли от таких, как мы.
Мы?
Он сжал виски сильными крупными ладонями, сжал, чтобы выдавить из мозга оглушившее прозрение:
– Я же русский. Вот, почему я так понимаю ее. Я русский. И от меня это скрыли.
Ему не надо было никого спрашивать, почему и зачем. Он уже знал это.
– Где?
Вопрос ударил, привел в чувство. Татарин опустился в свое креслице – и как он только помещался в нем? – принялся бесцельно шарить большими смуглыми после недавней командировки на юг руками, по каким-то бумагам.
Ей он не мог больше врать.
Он знал, что это бессмысленно. Захочет – все увидит и спрашивать не будет.
Спрашивает.
Значит из тех, редких, что под Богом. Кто-то научил ее высшему знанию. Сейчас так учить некому.
Все "работают" бесшабашно, безоглядно, по-цыгански. Шулерски. Последствий не знают.
И вдруг подумал: "А я откуда это знаю?"
И тут же понял, или – услышал? – от деда! Дед говорил…
– Так где? – резко сказала Веда, и Татарин вздрогнул, словно небесный гром прокатился сквозь него.
Прохрипел:
– Он у нас.
– Знаю! – оборвала его Веда. – Где? Конкретно!
– Он сейчас… в тюрьме.
Небывалое ощущение счастья захлестнуло Веду. Она засмеялась. Мужички, сидевшие на стульях вдоль стены, шарахнулись к Татарину.
Веда опустилась на освободившийся стул, откинулась и прошептала: "Слава Богу".
Она улыбалась.
Какой-то черный долговязый  мужичок, одетый не по форме – здесь таких было почему-то большинство, – длинный и плоский, словно ничего на самом деле, кроме этой странной плоской одежды и не было, никакого мужичка вообще не существовало, вдруг это странное, что возникло перед ней, переломилось пополам и спросило:
– А чего Вы радуетесь?
Она удивленно посмотрела на него:
– Так он живой!
И – тут же, резко, – Тугарину:
– Где? Адрес, быстро!
Тугарин послушно назвал адрес.
– Надо спешить, Серж,  – прошептала она одними губами. – Он, ведь, сутки не ел.
И они резко, не попрощавшись, вышли.

Кончался день 5 июля 1999 года.


***

И перешагнула я кордон, перешагнуть который, казалось, невозможно, немыслимо, безумно. Но кто знает, что – безумно, а что – нет?
Кто знает, кто определит грань между безумием и гениальностью?
И существует ли эта грань?
Не по глупости же, нет, не от нечего делать занимал этот вопрос великих мира сего?
Не шутки ради и не для забавы.

***

Часть 14. ЗА ГРАНЬЮ ЖИЗНИ

Добежав до дома, они на скорую руку насобирали все, что на их неопытный взгляд, – неопытный, хоть и жизнь прожита немалая и не из легких, и помотало их по разным землям и разным встречам, среди которых не только воины были, но и ссыльные, – а, вот ведь, слегка растерявшись, надо признаться, хватали все, что попадало под руку и казалось важным.
 
Обычно это было то, что собирают к туристским походам, не очень близким.
 
Приборы для бритья, все то, что нужно для гигиены, – ну, как же! – это в первую очередь. Затем – белье, смена одежды, полотенца, пищу: все для разнообразных бутербродов, супов, каш быстрого приготовления…
Всего понемногу, как им казалось, самого необходимого, но набралось. Да еще посуда и, конечно же, сигареты.

Вот, только тут что-то стукнуло слегка в голову: не для туристских привала собираем-то.
И выбрали сигареты – самые плохонькие, самые дохленькие, без фильтра, пробежавшись по соседским мужикам и наслушавшись их советов…

Петербуржская ночь белесо, безглазо взирала на потухший пыльный город.
Они бежали по его гулким улицам, не думая ни о времени, ни о городе, ни о миссии, которая ожидала их.

Для них сейчас важно было одно: найти это странное заведение, которое называлось внутренней тюрьмой ФСБ, но народ, еще не усвоивший новых аббревиатур, по старой привычке именовал ее тюрьмой КГБ.
Что будет дальше, они не думали.
Потому, что главное заключалось в том, что там, в этом странном чужом для них застенке был их сын, их единственный сын, их единственная радость и надежда, их беда и горе.

Но горе временное, чьей-то черной лапой сброшенное на его белую голову.
И лапу эту – пока невидимую, непонятно откуда высунувшуюся и ударившую, надо было остановить.

Но и эта задача воспринималась как смутная, дальняя.
Сейчас им надо было найти его и накормить.

Им даже в голову не приходило, что вели они себя сейчас так, как вело бы себя любое животное, у которого отобрали детеныша.
Впрочем, животное животному рознь, ибо есть третьи, о которых громко не говорят, вслух редко называют, но помнят всегда.

Те, кто могут помнить.


Часть 15. ЧХОНМЕ

В маленькой далекой Корее рассказывают, что однажды послал Бог на землю Небесного, или Нефритового Кота.
И должен был он уничтожить злокозненных мышей-оборотней, которые губили людей и принимали их облик.

 Небесный тоже был способен принимать любые облики и уничтожать чудовищ под любой их личиной…
Что это? Из каких глубин коллективной памяти выткалось это предвидение страшных мутаций, в воронку которых попадет  человечество в конце двадцатого века почти забытой уже сейчас Чернобыльской катастрофой, а до нее – взрывами двух атомных бомб, сброшенных, как бы между прочим, военными американскими летчиками на города Японии?

Если так, то предвидение гениальное. Да, но из какого опыта? Ничего на земле не происходит просто так.

Чхонме – Путь Небесного Кота – так переводится это странное корейское словечко.
И обозначено им боевое искусство…
И это – способ сохранить Знание. И это – тоже способ.

P.S. ...Единственное, что следует заменить в переводе с корейского, так это "мыши" на "крысы".

Крысы-оборотни.


Часть 16. ТЮРЬМА

Тюрьма неожиданно для них оказалась гораздо ближе, чем они предполагали.
Дежурный у кованых ворот, как-то сразу понял их и пропустил во внутрь двора, показав рукой на следующий "кордон"– высокую застекленную будку.
Они подошли к дверце с высокими железными ступеньками. Постучали.
Дверь приоткрыл высокий мужчина, удивленно спросил, чего бы они хотели.
Веда сказала:
– Где-то там, у вас, наш сын.
– Так, – сказал мужчина. – И что?
– Он сутки не ел.
Мужчина молчал.
Веда в отчаяньи сказала:
– У него нет даже пачки сигарет. Он вышел из дома за пачкой сигарет и не вернулся.
– Понятно, – сказал мужчина и спустился к ним по ступенькам.
В темноте будки его почти не было видно. А здесь, в мертвенном свете белой ночи, они увидели перед собой высокого молодого человека в офицерской форме.
Он молча слушал, что говорила Ведаю А говорить, собственно, особенно-то и не было о чем. Она все сказала в первой фразе.
Офицер спокойно слушал.

– Вы так не волнуйтесь, – сказал он тихо. – Там тоже люди.

Он глядел куда-то поверх их голов.
– И накормят, и покурить дадут. Идите домой. Найдите хорошего адвоката. Я принимал Вашего мальчика. Постарайтесь найти ему хорошего адвоката. И все будет нормально. А сейчас идите домой. Уже поздно.
Они возвращались все по тому же бесцветному городу, холодному, безразличному, как им казалось, ко всему, что происходило в его недрах.

Дорога домой не зацепилась в памяти ничем, словно шли они не по вымершим улицам уже спящего города, а что-то неведомое, помимо них существующее, перенесло их из тюремного дворика в комнату с полыхающей алым Троеручицей и зеленым, забившемся в угол клетки, молчаливым попугаем.

Птица ничего не сказала, не шевельнулась, хотя по распахнутым лазоревым глазам видно было, что Кирилл Владимирович не спит.
Веда резко подошла к телефону. Набрала номер:
– Зоя Федоровна, Младший арестован.
Что-то выслушала в ответ, произнесла:
– Договорились. Утром в 9.
Взглянула на часы. Еще пару часов можно было поспать.


Часть 17. КРЫСЫ

В 9 утра они были уже в отделе. Адвокат ждала их внизу, и они вместе поднялись на второй этаж.
Судя по всему, Зоя Федоровна, их адвокат, хорошо здесь ориентировалась. Уверенным, больше того – откровенно вызывающим, рывком она распахнула дверь в комнату, где они еще не были, но, как оказалось, именно там их ждали, и она знала об этом.
– Это вы за что же нашего мальчика забрали?! – весело-возмущенно говорила она, пересекая комнату по диагонали, к одному из трех и единственно не занятому никем столу. – Это по каким же основаниям? Я его лично знаю! Безукоризненный журналист. Ни пылинки.
Говорила она уверенно и громко, как может говорить только хорошо знающий дело человек, расстегивая при этом свой пухлый портфель, из которого так же быстро, как и все, что она делала, достала какие-то бумаги и вызывающе-весело обернулась к замершей, словно парализованной ее вторжением и не отрывающей от нее глаз парочке.
Как уже отмечалось, в комнате было всего три стола. Один, пустующий, заняла звенящая ясностью и чистотой помыслов Зоя Федоровна, за другим спиной к окну сидела женщина. Перед не лежал пухлый фолиант не на одну сотню страниц – чье-то уголовное дело.

За столом, перпендикулярном этому, сидел тихо, как Крыса перед нападением на зазевавшуюся жертву, серо-черный, похожий на недораскрывшийся складной плотницкий метр, человечек.

Он почти лежал на столе, прикрывая что-то широко распахнутыми локтями, и голова его была так низко наклонена к тому, что прикрывал он собою, что вошедшим в кабинет людям лица его не было видно.

– Хороший мальчик, говорите? – закричала женщина, сидевшая спиной к окну.– С детства, говорите, знаете? Ваши документы!

– А вот и документы! Я адвокат! – весело, с легким вызовом произнесла Зоя Федоровна, которая успела в какие-то секунды, достав из своего портфеля пачки бумаг, и, разложив их на пустом третьем столе, быстро просмотреть, подписать, где нужно, и, протягивая их женщине, лицо которой было похоже на раскаленный древний чугунный утюг, в два шага пересела комнату.
– Вот мои документы.
– А вот мои! – злорадно крикнула женщина, нервно тыча пальцем в раскрытый том.
– Это Ваш клиент?
И с порога Веда, наблюдавшая всю эту сцену, увидела, как побледнела Зоя Федоровна, услышала, как она прошептала:

— Этого не может быть.
– Ах! Не может быть! Фамилия, имя-отчество Вашего клиента? Посмотрите!
Белыми губами, едва слышно, Зоя Федоровна прошептала:
– Да.
– А вот его подвиги, – все так же громко и нервно, на надрыве, кричала женщина:
– На-те, любуйтесь: групповое изнасилование несовершеннолетней, убийство с особой жестокостью… А вот еще одно такое же «художество». И все это в один день! Вот, полюбуйтесь, дата!
Веда рванулась к столу раскаленной женщины и  сразу увидела:  5 июля 1999 года. Фамилия, имя, отчество – все совпадало с ее сыном. Только вот год рождения был другим. И место рождения – другое.
Тихо – так мороз сковывает мелкие ночные лужи – низким не своим голосом произнесла:

– А при чем здесь мой сын?

–Как! – взвизгнула женщина-утюг и внезапно запнулась.
Веда молча показала на дату и добавила:
– Это – другой человек. Посмотрите – ни место, ни время рождения не соответствуют нашему. Да и место прописки другое.
И еще одно.
Может быть, Вы не знаете.
Весь день пятого июля 1999 года, о котором Вы говорите, мы были здесь, в отделе. И наш сын – тоже.
И это могут подтвердить все в Вашем отделе. В том числе и начальник Ваш Чиж, и коллега его Утятин.
Женщина испуганно взглянула на кривого мужичка, похожего на сжавшуюся, как перед ударом, крысу.
– Ты что мне подсунул? – крикнула, как ударила. – Ты чего это там прячешь?
– Да я… – не поднимая головы, почти шепотом произнес мужичок-крыса. – Я хотел его к себе в 78-е забрать.

И поднял голову.

На скошенном синевато-белом лице Веда увидела, как словно бы на ровном месте в центре лба Крысы набухает, переливаясь всеми оттенками синюшно-мертвой плоти, огромный, отвратительный жировик.
Мужчина, поймав ее взгляд, резко отвернулся, нехотя, не глядя, вытянул из-под локтей тоненькую папку, распахнул, словно проверяя содержимое.
Веда увидела, что, кроме единственного листика бумаги, на четвертинку заполненного незнакомым почерком, в папке ничего не было.

Тот, кто поначалу  показался ей похожим на складной плотницкий метр, захлопнул папку, нехотя приподнялся со стула, распрямился и оказался очень худым и очень высоким существом неопределенного возраста и без особых примет. Если бы не жировик.

Веда отметила про себя, что странный пузырь на лбу – по мере того, как его обладатель распрямлялся – бледнел, уменьшался в размерах и, в конце-концов, стал выглядеть вполне себе даже респектабельно.
Мало ли какая бородавка, или что-то вроде того способна вскочить на любом лице без всякого на то разрешения его владельца?!
– Ты что себе позволяешь? – кричала Женщина-утюг. – Тебе кто позволил? Ты зачем дела подменил?! Ты что меня под статью подставляешь? Со свету сжить хочешь?

Крыса перегнулся пополам, положил тонкую папочку женщине на стол.
Но в тот самый момент, когда он пересекал пространство Веды, она отчетливо услышала, как, не разжимая рта, долговязый насмешливо-холодно, с нескрываемой ненавистью и удовольствием произнес:

– Считайте, что уже. Только зачем же так кричать-то, голубушка, с того-то света! Все равно никто не услышит.
Женщина распахнула папочку, взглянула.
– Тут ничего нет! – сказала изумленно. – Вы за что парня задержали?

– Извините, простите, – невнятной скороговорочкой произносил Долговязый, насмешливо полусогнувшись и, как бы невзначай, словно между прочим, сгребая со стола женщины фолиант с описанием криминальных художеств однофамильца сына Веды.
– Перепутал. С кем не бывает. Простите великодушно.
Но, не удержавшись, все-таки произнес вслух  низким, гудящим, невнятным из-за глухих, словно из-под земли идущих, раскатов голосом:

– Зря ты в это влезла, Матаня. Ты же ребеночка родить собиралась...
– Что?! – вскинулась остывшая было женщина. – Что?!
Но долговязый уже исчезал за казенной коричневой дверью, прижимая к себе фолиант с уголовным делом, и ничего не ответил.
И только после того, как дверь затворилась, Веда увидела своего адвоката.
Зоя Федоровна, оглушенная увиденным в фолианте, ничего больше не видела и не слышала. Она стояла у пустого стола, отвернувшись от всех, и лихорадочно заталкивала какие-то пухлые, ставшие вдруг непослушными, бумаги в свой изящный портфельчик.
– Все, – подумала Веда. – Адвоката мы уже почти потеряли.
И, чтобы привести ее в чувство, медленно, внятно произнесла, глядя в светлые, пытающиеся раствориться глаза:
– Когда мы заберем мальчика?
И та, чуть вздрогнув, произнесла:
– Прямо сейчас.


Часть 18. ЗОЛОТАЯ ОТВЕРТКА

Солнце заливало Петербург – щедрое, ласковое, редкостное. Только в июле бывают такие ясные дни, когда всех жителе Великого Города, всех его гостей, все птичье и прочее его население окутывает Нечто вселенской неземной любовью.
И все, не зная названия этому, независимого от умения назвать сам удивительный ее источник, чувствуют, что что-то хорошее происходит в мире. Или обязательно произойдет.

Однажды Леда принесла в цех Крестному его обед, забытый им дома.
Крестного на заводе уважали и поэтому ее всегда пропускали к нему.
Крестный спокойно поел, поблагодарил за заботу, потом говорит, посмеиваясь:
– Ну-ка, Ледушка, отгадай загадку. Жила-была отвертка. Обычная, железная отвертка. И стала вдруг золотой. Как я это сделал, отгадай? – спрашивал Крестный, посмеиваясь.
И показывает ей отвертку, словно из чистого золота отлитую.
– Поколдовали немного? – смеялась Леда. – А колдовство, Крестный, – грех. Ты сам говорил.
– Нет, Ледушка-Ледок! Не колдовал я. Я ее в ванну с гальваникой нечаянно уронил. И стала она золотой, как в сказке про старика, бабу и курочку Рябу. И оба смеялись над таким чудным превращением.
– Только теперь она перестала быть моей отверткой, – сказал Крестный. – И придется мне оставить ее здесь, на заводе.
– Почему?
– А потому, что отвертка, хоть и была моей, одежка-то на ней из золота – заводская.
И опять они смеялись.

Было это так давно, что обычно люди говорят: о таком времени:
– А! Сто лет назад!
Да хоть тысячу.

Но сегодня, когда они втроем – Па, Зоя Федоровна и Веда – стояли на бульварчике Фурдштадской, Веде казалось, что все вокруг прошли через гальванику Крестного.
Все позолотились.
Они ждали Младшего.

Зоя Федоровна не подвела, сделала, как сказала – волшебным образом оформила его освобождение, предупредив, что удалось, правда, только под подписку о невыезде.
Они не придали значения этой оговорке. Для них важно было другое – то, что сейчас, через несколько минут, увидят сына. Увидят и заберут домой. «Выезжать» они никуда не собирались и в смысл адвокатского предупреждения не вникали. А зря.
Но кто все знает наперед?

Разве думала осчастливленная дешевизной сделки бухгалтер Нюшка, с нежностью пристраивая свой пышный зад на водительское сидение только что приобретенной зелененькой кургузой машинки, что, как только выберется она на шоссе, жвачка, приклеенная сердобольным барыгой к днищу бака, отвалится, и тонкой, но непрерывной  струйкой польется из бака чистый прозрачный, как слеза ребенка, высокооктановый бензин?
 И потянется гремучий след за Нюшкой по шоссе, вдоль всего недолгого ее пути, след, недобро поблескивающий в лучах фар мчащихся параллельно и поперек ей питерских машин таких же, как она, счастливых владельцев…

… Да, тогда они и не думали о том, что означает это для них всех.
Главное, Младший возвращается домой.

И даже то, что Зоя Федоровна объявила, что это все, что она могла для них сделать, что им придется поискать другого адвоката, не омрачило главного: сейчас ворота, за которыми скрывалась внутренняя тюрьма, распахнутся и выпустят их сына.
Так и получилось. Они увидели, как дрогнули чугунные ворота, из них вышел Малыш и сразу направился к ним.
Веда рванулась к сыну, обняла его. Но руки ее коснулись вдруг чего-то чуждого, незнакомого ей прежде.

Словно между ней и сыном пытался протиснуться кто-то третий – злой и всесильный, – стремительно, на ходу, сбрасывая с себя жесткий чешуйчатый панцирь, чтобы тот припаялся к кому-то из них и навсегда разделил их.

Его-то и коснулись ладони Веды. И отвели. Сын прислонился лбом к плечу матери. И потеплело, захолнуло нежностью, отлегло с сердца.
– Ничего-ничего, – сказала Веда сыну, прижимая его к себе за плечи. – Сейчас домой, в ванну, отмокнешь, и все будет нормально.

Зоя Федоровна попрощалась, намеренно развернувшись, пошла в сторону, противоположную той, куда, как она знала, пойдут они.

Несколько секунд они смотрели, как она уходит – плотненькая, летняя, благополучная всегда и во всем. Отныне – чужая.
 
Вспомнилось последнее, что она полушепотом сказала Младшему:
– Запомни, шестой подъезд оборудован для лохов. Как ты этого не понял?
Тогда они промолчали. Им это ничего не объясняло, как и то, что муж Зои – высокий милицейский чин.

***

То, что они приняли за ничего не значащую оговорку, на самом деле означало, что ничего не кончилось, что все еще впереди – все их муки и тщетное, как бег во сне, стремление спасти сына.
Паутина уже заглотила его и начала медленно пережевывать…

***

Они все еще жили в своем мире, где все равны перед Законом и Честью, и который давно, еще в конце 80-х рухнул.

Они еще не осознавали, что стоят на руинах.

Они не видели этого и не хотели знать, принимая ни к чему не годные уже обломки рухнувшего здания великой страны за строительный материал.
Им все еще казалось, что они все смогут изменить и отстроить заново. Все.


Глава 3. Вторая хазарская революция

 Черный дух Троцкого в развевающемся кожаном макинтоше с невысыхающими кровавыми пятнами жертв Первой Хазарской Революции взвился над  несчастной столицей убитой было им лично Российской Империи и повис, то ли напоминая о себе, то ли разглядывая из великого любопытства  народ, собравшийся внизу и задравший бороды к небу.
– Чего это они, – подумал Троцкий. – Неужели пронюхали?

Часть 1. КРАСНАЯ ЛУНА

Все ждали Красную Луну, потому что кто-то объявил, что в эту ночь проявится в небесах над Питером редкое зрелище.
Но Луны не было.
Все таращились в небеса, как известно, обетованные, и у всех на душе было одинаково погано.
В каждом сердце торчком торчала ненавидящая русь Украина.
Среди ожидающих крутился тихой незаметной тенью Зяма.

К этому времени он уже избавился от молодецких прыщей. Но те, кто знал его по юности, никогда бы не распознали в этом обрюзгшем, с тяжелыми веками и большим животом, с лысиной, говорящей, разумеется либо о неповторимой гениальности, либо о генетических наследиях, того самого Зяму, без смеха о котором никто не говорил.
Во всяком случае, вспомнить Зяму и не улыбнуться, хотя бы, не было возможным.
Зяма раз и навсегда был привержен одной великой мечте.
Ну и как тут не улыбнуться?
Неважно, что Зяма люто ненавидел. Важно, чему Зяма служил.

А служил он одной мечте – прикрепить к кожанке великого Лейбы Бронштейна эполеты убитого тем саморучно дворянина Троцкого.
С фамилией Лейба справился и без Зямы, а вот с эполетами…

…Откуда что взялось и почему, никто не знал.
Так, изредка доносилось что-то неясное, вроде обнаружившегося у украинских баб пристрастия шляться по городам и весям в чем мать родила.
Тот, кто видел такое бесстыдство, хихикал в усы, отворачивался, замолкая надолго, и  на расспросы не отвечал.

А потом пошло-поехало…

Решили, что там, на окраине, с ума бабы сошли без мужиков-то. Те все в отъезде, на заработках. Сейчас хохла где не встретишь, если в том месте копейку урвать можно? Тут и он.
Вон, в России уже чуть ли не все ходят с фамилиями то на -енко, то на -чук.
А нам чего? Какая разница?
Погуторили и отвернулись.
И вот тут и стали нам объяснять, какая…
Но до этого было еще несколько странных событий.

Доносилось до нас, что вместе с перестройкой в 90-е годы объявилась на Украине баба.
Не то настоящая, не то Таня-Ваня, суть не в этом.
А только объявила она народу окраинскому, что никакая она не баба, а женская ипостать Самого Иисуса Христа, что называется она отныне – и другим то велит! – Мария-Деви-Христос, а цель у нее – собрать вокруг себя белое братство, да всех заново в Днепре и окрестить.

Даже в суровый рабоче-крестьянский Питер 90-х стали залетать ее портреты.
То к фонарному столбу приклеются, то к фанерной убогой доске объявлений ЖКХ, то к подъезду…
Последнее считали особо плохим знаком.
Потому, что как ни много повидал славный город над Невой и переворотов, и перевертышей, сквозь какие страшные, лютые ненависти ни прошел, а такого вот еще не видывал, чтобы простая хохляцкая бабешка, только что свой комсомольский билет не то съевшая, не то продавшая в майданном чаду, себя, прости Господи, на весь мир вот так вот явно и бесстыдно Богом в юбке выставила.

Про юбку-то я так, для красного словца, только чтобы обозначить, что, может быть, оно и Таней-Ваней было, а имя себе женское взяло.
Может, и юбки никакой вообще не было.

Размалеванные портретики этой самой Оно на фонарях да решетках, на стенах домов да дверных проемах не нравились людям.
Бывало так, что прежде, чем в подъезд войти, рылись женщины в своих пролетарских косметичках, доставали алую помаду, рисовали на бабе этой православный крест, и только тогда, перекрестившись, шли домой.
Может, и нехорошо это, но говорят, что даже известная в городе либералка и вчерашняя коммунистка сама портретов 5 этой самой деви окрестила губной помадой.

Сама-то она губ такой помадой с некоторых пор из-за нелюбви к цвету не рисовала, а тут и пригодилось – не пропадать же добру, честное слово.
Никто так и не знает, кто развешивал эти жутковатые портретики по граду Питеру, только не пришлись они, как говорят, к питерскому двору.
Посдирали, поотмывали, да и постарались поскорее забыть.
И никогда, может, и не вспоминали бы об этом странном происшествии, если бы вдруг не узнали, что однажды горемычный наш киевский люд забурлил, захорохорился, зачервокался, как брюква в горшке, или как молоко прокисшее в глечике.

А потом разделся весь донага, прости, Господи, прикрылся белыми рубашонками, кем-то заранее заготовленными, да бросился весь, что есть – стар да мал – на берег Днепра.

Все – в белых рубахах. Кто по пуп, кто – до пят.

И мужики, и бабы, и детки малые…
Стояли, стояли над водой-то.
Не то бормотали что, не то кого слушали.

Да вдруг как ломанутся все в реку!

Бегут, торопятся, как бы Днепра на всех хватило.

Смотрели мы с наших северов на эту картинку и думали…
Ничего особо не надумали.

Только одно и пришло в голову, что, видимо, совсем плоховато людям-то, видать, живется, если забыли, что крещены уже, а сказано: дважды да не крестись!

Запрет на это.
Древний.

Старики говорили: грех.


Часть 2. «Без крестов, без священников…»
(из песни)

Русские без святых книг росли. Запрещены они были после первой хазарской революции. Тем же Троцким.
Начисто запрещены. Под расстрельную.
И не просто запрещены.
Тут у них целое со-бытие поисходило.
Со взаимным уничтожением, расчленением и пожарами. Да еще и баржами этими жуткими.
В них людей на дно залива сотнями, говорят, отправляли. А иные говорят – тысячами.

До тех пор, пока не опустела Российская столица, пока не обескровела окончательно.
Пока не заменили ее обитателей пришлыми людьми с окраин.
В основном, с зон оседлости, потому что и там уже неспокойно стало.

А в дворниках у них татары служили. Так-то. Да хохлы, конечно, куда уж тут. Они наших, белобрысых-то «хохлов», тоже за людей, говорят, вроде бы не считали. А ведь они – корень русской нации, что ни говори…
А когда расправилась армада Троцкого с питерским населением, когда поубивали всех, кто народ защитить мог, – священников да офицеров, – кого просто так, а кого, по старинной своей хазарянской привычке, хитростью вокруг пальца обведя, – тогда, говорят, Троцкий в Москву столичный трон Российской Империи и перебросил.

Надо сказать, чести хазаряне никогда не знали. Потому так легко с защитниками Петрограда справились.
Велели всем под честное офицерское слово придти и записаться.
Только сказать забыли, что списки в расстрельные.

У нас на Руси как? Слово дал – держи. Иначе честь потеряешь. А таковому легче умереть, чем жить.
Народ слово своё держал.

Что крепче обычая может быть?
«Не солги, да честь с молоду …»
А у хазарян все не так.
Они такого правила не знали и знать не хотели. Оно им поперек горла шло. И честь считали глупостью.

И потому по офицерским этим, дворянским спискам собрали всех на баржи,  в мешки с камнями и  – на дно сбросили.
Опустела, взвыла раненой волчицей столица Великой русской Империи, да поздно было.
До сих пор содрогается от страшной этой казни русское сердце.

И потому, говорят, до сих пор и летает непросыхающий окровавленный плащ Лейбы Троцкого, которого современники Иудушкой кликали, над Градом-Питером, и покоя найти не может.
Не заслужил, говорят.

Но народ у нас добрый. Поговаривают, найдись в своё время толмач хороший, переведи им правильно смысл некоторых русских понятий, таких, как честь, достоинство да брат свинье не товарищ... Многое по-другому бы повернулось.
Да, видимо, не нашлось такого толмача. И удивительно ли?
По Соборному Уложению 1649 года русскому человеку, если пойдет в услужение к хазарянину, батоги полагались, а то и вовсе каторга. Пожизненная. Чтобы честь русскую помнил и соблюдал.

***
…Засветилось слегка над домами. Народ притих.
И выпульнула на небо луна.

Да такая, какой никто никогда у нас и не видел! Чуть не вполнеба!
Сияет, кокетничает, ухмыляется. И все ярче да веселее становится. Словно народу, поглазеть на нее собравшемуся, рада.
И не краснеет! А ясная, как зеркальце солнечное.
Уходили по домам разочарованные. Обещали луну-то красную, а тут какая?
Но на душе легко почему-то было. Кто смеялся, кто файеры жег, а кто и сказал тихонько:
– Не даром хазарин-то пролетал. К нему вся русская кровь стягивается. Вот и не просыхает… Да и не к добру Красная-то луна. Значит, беда минует нас.
– Разбежалась, минует! Как же! Ты слышала про Донбасс да Луганск?
– Ой, мать, не пугай к ночи. Видать, туда Плащ-то хазарский метнулся.
– Не всю кровь выпил.
– Молчи! Свят, свят, свят! Беда-то какая на юге. Беда!

Провидцы! До того, как вспыхнет болью и кровью, пролитой ненасытной киевской нелюдью новая хазарская революция, еще – годы, но уже тогда люди великой страны чувствовали под своими ногами жар тлеющих торфяников, в которые превращалась вся Русская Земля…


Часть 3. ПО ЛАГЕРЯМ

Она, вторая ее ипостась, как вторая, не отрезанная молодецким русским мечом, спрятавшаяся от сечи голова Змея-Горыныча, вспыхнула внезапно, как таежный верховой пал над спящими в ночи палатками, и пошла-поехала по Руси новая жатва. И полетели головы.

Но случилось это не вчера!

Началась беда эта по-воровски, исподволь.
 
Шепотками на богатеньких кухнях – вот, она родовая неизменимая привязанность кухарок и слуг! – продолжилась толчеей вокруг иностранцев за унижение известного рода, платили за которое вертлявым то несвежей шмоткой, то жвачкой…
И началась беда эта на Руси в благоденствие 60-70-х когда позади была уже военная разруха, ликвидированы были лагеря Главного Управления для ссыльных и побывавших в плену.
 
И понемногу начинали привыкать люди к человеческой мирной жизни.
Вот тут и ворвалось в их жизнь это чужое, страшное, инородное и иноверное, что начиналось, вроде бы с малого – шепотков на кухнях...

***

Евгений Иванович Быстров, директор заполярного совхоза, в котором трудился, в большинстве своем, раскулаченный люд, пригнанный на Крайний Север со всеми его немалыми семьями отовсюду, а в основном, с Кубани, из богатых южных земель, сказал мне однажды:
– Ликвидировали мы все лагеря. Все, понимаете?

Веда недоверчиво посмотрела на него.
Он покусывал травинку, глядя мимо Веды, куда-то за горизонт.
Глаза сини, как дальнее небо у окоема, и в них – озорнинка, веселая, вызывающая.

– Все лагеря? – усомнилась Веда.

– Да, приказ такой был. А землю отдали совхозу. Хотите посмотреть на них?

– Хочу! – с готовность откликнулась Веда, хотя в ее командировочное задание это не входило.
Но кто же из журналистов откажется от такой поездки, даже зная, что не напишет об этом ни строчки?!

***

Они стояли в центре Кольского полуострова.
Неподалеку от них угрюмо неповторимо, первобытной, неподвластной человеку силищей вздымались в небо рудные горы.
 
Текла поперек угрюмой долины прозрачная речка Услонка, названная так в честь Управления Соловецких Лагерей Особого Назначения, известного в народе как СЛОН.

Неприютная земля на первый взгляд.
 
Временно побывать тут – куда ни шло, но знать, что навсегда?

Сюда, в Хибины, весной не залетают запахи трав, проснувшихся деревьев, прелой земли.
 
Здесь запахов весны, нет!
Воздух выморожен, простерилизован ледяным дыханием близкого Ледовитого Океана. Он всегда пахнет снегом.
Мелочь? Нееет.
 
От этого с ума сходят.
И если кто-то считает, что Северный полюс – это так, придуманная учеными для простоты координат точка, то он ошибается.

Полюс дышит, пульсирует, движется неусыпным маятником, реагирует на все, что происходит на Земле и вокруг нее, вбирая и выбрасывая, как жерло вулкана, лаву информации.

Иногда Веда чувствовала, слышала пульсацию этого гигантского мозга ноосферы, сосредоточенного на полюсах земли.
Сопряженные с ними точки выхода, такие, как юг Якутии, или Тибет и Хибины выбрасывают, транслируют дальше по меридианам по всей земной сети накапливаемую и извергаемую полюсами информацию, созданную коллективным человеческим мозгом.
Мы даже на йоту иногда не представляем себе, как мы все связаны. Друг с другом. И с планетой. Ни на йоту.
А это ведь мы определяем ее судьбу.

Потому и сказано: не мстите! "Аз воздам".

"Эффект бабочки…"
А потом начались аресты. И стало душно.
Почему? Зачем?

Кто предусмотрел и запланировал это чудовищное действо, когда из мирной, солнечной, такой светлой и надежной жизни, где все равны по возможностям и ни у кого никаких привилегий! – из этого чудного бытия вдруг выдергивался кем-то непонятным, но неотвратимым, как злая нездешняя неуправляемая сила, человек.

Выдергивался и исчезал навсегда.
Только круги по воде  над бездонным черным омутом…

***

Проклятая привычка плестись за традицией, ее силой необоримой, потому что – почва, кровь, гены, ах, упаси Боже повторять хоть запятую за Гением.
Но куда же от этого деться, если ты русский, если, почва, гены, если кровь!…
Не знаю…
Э-э… по какой такой причине  гений Николай Васильеви…  стоп… почему не просто – Гоголь?
Неет, именно так: гений Николая Васильевича все эти года вызревания моей «Империи» – стоял надо мной, с любопытством поглядывая в строчки…

 ***

Тюремный опыт в то черное десятилетие после переворота – вольно или невольно, заслуженно и нет, – получили тысячи и миллионы не защищенных Законом, который перестал существовать, расстрелянный прямой наводкой из ельцинских танков, московской золотой осенью 1993 года.

Ушла с нашей земли правда. С ней и справедливость. И стали торжествовать подмет да навет, ложь да доноска… Много народу они покрушили. Много!

 
Часть 4. ДОМА

Я шел домой, защищенный родными людьми, не видя ни домов, ни улиц, ни города, ни солнца над ним.

Плотный сумрак тюремной камеры, странный сосед и, почему-то тюремный голубь, все пытавшийся заглянуть к нам сквозь металлическую решетку окна, – все это было со мной, не отпускало.

Сосед по камере негромко говорил мне что-то, от чего-то предостерегал. И все поглядывал с тихой непонятной улыбкой. Потом он поднялся, подошел к зарешеченному окошечку камеры и аккуратно ссыпал с ладони за решетку хлебные крошки.
И только отошел, как снова прилетел голубь, заворковал, стал клевать.
«Так вот, чего ждал голубь», – подумал я.

А сосед, все с той же тихой улыбкой, глядел на голубя и вдруг произнес:
– Божия птица… А ведь они заклевывают друг друга в кровь.

Он снова покрошил кусочек хлеба и высыпал крошки хлеба голубю…

Дома все было другим. Я присел на краешек дивана. Я все еще был там.
Из оцепенения меня вывело мамино:
– И ванну! Немедленно в ванну. Все кончилось. Отмыкать и все забыть.
Я подчинился.

Действительно, через минуту, погрузившись в ванну, я почувствовал, что нет ничего на свете важнее этого.

Я вернулся.


Часть 5. ПО ТУ СТОРОНУ ЛУНЫ

Они начали с поиска адвоката, обзвонив знакомых.
Им кого-то советовали, от кого-то предостерегали. И, попав в этот странный мир условных взаимоотношений, недосказанностей, лукавой терминологии, Леда, словно вошла в невидимую дверь, за которой существовал чужой, незнакомый, неведомый и непонятный, как белые маки дедушки Лао, мир.
Ушла светлая Зоя Федоровна, оставив их наедине со всем непонятным, непроницаемым, что ворвалось в их жизнь, и непонятное это ощущалось физически, как темное гигантское пространство, состоящее из длинных, переплетающихся коридоров и тупиков, куда никогда не проникало солнце.
Здесь царил полумрак, царствовали тени, сгущающиеся по углам хитросплетения паутин, кишевших пауками и паучихами.

Леда отметила, что большинство из тех, кого рекомендовали ей как профессиональных и надежных, в испуге отшатывались и навсегда исчезали из поля зрения, стоило ей произнести, что речь идет о каких-то мифических «наркотиках».
Странным казалось, что с видимым удовольствием готовы были взяться за дело, назначив непомерный гонорар, как раз те, от которых предостерегали:
– Она (он) – бывший прокурорский. Работает только на обвинение.
Выбирать было не из кого.
А время шло.

Легкое, чистое лето ласкало Санкт-Петербург обманными надеждами и катились к закату золотые белые ночи…


***
Однажды раздался звонок. Вызывали Младшего в Большой Следственный отдел: «Для уточнения деталей».

До Крыловского переулка они доехали вчетвером – словно почуяв беду, откуда-то, из глубин совсем иного бытия вынырнула Марго на своей верной машине цвета спинки форели, как смеялся Младший, материализовалась в качестве волшебной палочки-выручалочки, а, может быть, спасительной слеги, без которой человеку не пройти через трясину.

Остановили машину справа от Александринки.
– Подождите меня здесь, – сказал Младший.
И ушел.
Они ждали час-другой. И Леда, почувствовав неладное, рванулась из машины, бросив на ходу:
– Я сейчас.
– Мы с Вами, – сказала Марго, и вместе с Па они вышли из машины, догнали ее, и, минуя все кордоны, даже не замечая их, поднялись на второй этаж и, не спрашивая никого и но чем, резко вошли в кабинет Боровка.

Тот восседал в центре стола, перпендикулярно которому был пристроен длинный, как стометровка на стадионе, стол. Младший сидел на стуле в стыке столов, вполоборота к Хряку, и Веду поразила его восковая бледность, словно и не человек это уже был, словно вынули из него всю кровь, выцедили по капельке.
Она резко подошла к сыну, прикоснулась губами ко лбу и, почувствовала жар.
Сказала, обращаясь к сыну:
– Да у тебя же температура! Зачем ты здесь?
И без паузы, вскинув голову, бросила Хряку:
– Вы что, не видите, что человек болен?
Глазки Хряка, как замороженные, смотрели в конец «стометровки», по бокам которой молча и неколебимо стояли Серж и Марго, с выражением спокойной готовности ко всему.
Хряк испугался.
– Да-да, конечно, простите, не заметил, – пролепетал он механически, не отрывая глаз от тех двоих, понимая, что оказался в ловушке и, не видя иного выхода, чем соглашаться на все.
У него была своя логика в оценке ситуации, о которой они и не подозревали.
А он замороженно, почти теряя сознание, ошалело вглядывался в лицо Марго, судорожно вспоминая, что такое стоит за этой стройной, как гибкая тростинка, девушкой, такой обманчиво-прекрасной, что захватывает дух?
Что же кроется за этим ликом, обрамленным каштановыми струящимися по плечам волосами?
Что за тени сгущаются временами под черными ресницами в неподвижно глядящих только на него колдовских зеленых глазах из-под черных дуг  бровей?
И не мог вспомнить.
Одно он безошибочно нюхом чувствовал: опасность.
Смертельная опасность исходила от нее, таилась за молча сумеречно глядящей на него незнакомкой.

Откуда?
Он не мог вспомнить.

– Я забираю сына, – спокойно сказала Веда.
Она помогла Младшему подняться, чувствуя, как безмерно он устал и ослаб.
Они стремительно миновали пространство между начальственным кабинетом и машиной, оставленной у Александринки, быстро сели, захлопнули за собой дверцы, и Веда сказала Марго:
– Гони в поликлинику.
И только, когда они ушли, Хряк вспомнил все.
«Кресты»...

Так нелепо упущенный ими Командир Рижского ОМОНа…
Позорный для всех них, уже поделивших латышский куш, проигранный суд…

Чиж! Почему не предупредил?!
Он схватил телефонную трубку.


Часть 6. СПРАВКА

В тот же день Младшего госпитализировали – слишком высока была температура, а затем прооперировали, обнаружив непонятно каким образом возникшую паховую грыжу.
После операции хирург начал было отчитывать за невнимание к здоровью, запущенность опухоли, но потом осекся и вдруг миролюбиво произнес:
– Сейчас главное – правильно пройти послеоперационный период, соблюдать все, что я написал. Тогда все будет хорошо.
– Нам нужна выписка об операции, – сказала Веда.
– Не вопрос, – ответил хирург. – Сейчас медсестра подготовит. Не забудьте заверить в регистратуре.
Они все так и сделали и, не теряя времени, сразу отправились к Крыловскому переулку.
Не зная тонкостей взаимоотношений внутри паутинных коридоров, в которые закинула их волей странного случая судьба, Веда считала необходимым предъявить эту выписку Боровку.
Выйдя из машины, она быстрым шагом направилась к кованым воротам.

Впереди нее шло, подхиливая узким длинным корпусом, странное существо.

Веда обогнала его, и краем глаза на ходу заметила, что существо это прижимала к  себе обеими полусогнутыми руками, видимо, тяжелые папки, бумаги, поверх которых балансировала картонная коробка, небольшая, по виду – из-под обуви, заполненная нательными крестами.
Коробка покачивалась от вихляния владельца, и крестики, явно снятые с людей, поскольку у каждого была своя цепочка или крестильная нить, при каждом повороте остро поблескивали в лучах все еще летнего солнца.
Веда остановилась и в упор взглянула в лицо вихлявшего. Тот замер, словно остолбенел, и Веда увидела на лбу незнакомца виденный ею уже в кабинете следователей на Мытнинской жировик.
– И чем это Вы занимаетесь? – в упор, не отрывая глаз от жировика, спросила Веда.
– Да вот… – бесцветным голосом произнесло существо. – Перевожу дела. К себе, в свой…

Веда отметила, что глаз у говорящего как бы не было, словно они вытекли, как это бывает при травмах, или у слепорожденных, или вытащенных из пожара, уже полусгоревших, почти неживых.

Но отвернулась и тут же забыла о нем, вбежала в кабинет Боровка, промчалась мимо согнувшихся вдоль «стомеровки» приставного стола Хряка, каких-то людей и хлопнула на стол перед Хряком медицинскую выписку:
– Это – Вам. Изучайте. И оставьте нас в покое.
Отвернулась и вышла.


Часть 7. У ПРЕИСПОДНИ

Она так же стремительно сбежала вниз по лестнице и вдруг на лестничной площадке увидела внезапно возникший боковой ход, которого, вроде бы, здесь никогда прежде не было.

Она остановилась, чтобы получше разглядеть, откуда это взялся странный боковой марш и куда он ведет, как увидела, что с третьего этажа прямо к ней бежит тот, с папками и крестами, которого обогнала она посреди Крыловского переулка.

Веда остановилась, не спуская глаз с жировика на его лбу, и стала ждать.
Чем-то он притягивал ее. Была здесь какая-то загадка.
И в те доли секунды, пока она пыталась понять – какая? – Долговязый тенью мелькнул мимо нее, и уже был в середине пролета лестницы, ведущей куда-то вниз, видимо, в подвал.
Перегнувшись через перила, Веда крикнула ему:
– Вам к хирургу надо! Вы же еще молоды. Очистят лоб – следа не останется.
– Нет-нет! – Донеслось до нее откуда-то снизу. – Нет-нет.
«Как угодно, – подумала Веда, сбегая вниз к выходу по основной лестнице. – Такую мелочь и я могла бы свести».

***
Здесь, в подвале, у Подручного была своя потаенная комнатка, о которой – он был в этом уверен – никто не знал.

Он захлопнул за собой тяжелую металлическую дверь. Освободил от поклажи руки, сбросив ее в центр единственного здесь стола и, не включая света, уселся в свое любимое кресло, которое как бы ненароком, независимо от времени и места, всегда оказывалась там, где было ему нужно, оперся локтями о стол и, взъерошив длинными кривоватыми пальцами шевелюру, затих, замер.

На каждой из фаланг гибких причудливых кистей его рук вспыхнули, переливаясь всеми цветами радуги так любимые им бриллианты, отчего в комнатке стало светло и чудно, словно была это не забытая всеми кладовушка в милицейском подвале, а роскошные покои в царских чертогах волшебного короля.

С ними он никогда не расставался, но показывать никому, кроме самого Фоксмана не мог. Да и не хотел.
Ни к чему показывать хоть кому-то то, что любишь. Отнимут. Не отберут, так оболгут. Как это они говорят? Сглазят.

«Вот-вот, именно так: сглазят».
 
– Расколола! Она меня расколола! Хряк…  Зачем она – к Хряку?!

Он откинулся в любимом кресле, вытянул руки, оперся о край столешницы, прикрыл глаза и снова увидел нестерпимый, прожигающий взгляд Веды.

Подумал:
– Игры кончились.

***

Нюшкина машинка неслась по темному ночному городу, и черной змейкой вился за ней по асфальту бензинный след.
Нюшка достала сигарету, и привычным жестом воткнула в гнездо прикуриватель…

***
Документ, оставленный Ведой на столе Хряка, не давал покоя Подручному.
Он сосредоточился и без особых усилий увидел текст.
– Ах, вон оно, что!
Он рванулся из комнаты, взлетел по лестнице и оказался рядом со столом Боровко.
– А это что у тебя? – делано-небрежно произнес он, присаживаясь на край стола и хватая из-под носа Хряка медицинскую справку. И, не давая тому опомниться, бросил:
– А-а! Это тебе по ошибке попало!
И, засовывая бумажку в карман, на ходу бросил:
– Это из моего дела.
И вышел.
– То-есть?! – хрюкнул Боровко без особого выражения.

Его все еще занимала высокая незнакомка.
Он вспомнил, откуда ему знакомо было это неповторимое лицо. Дело Командира!
Дело, за провал которого он еще не расхлебался.
Она была женой Командира!

– Так вот, оно что, – подумал Хряк. – Вот, куда они метили! В самое очко! И еще хотели мимо меня?!

***
Подручный, почти успокоенный, вернулся к себе, опустился в любимое кресло. Расслабился. Сейчас надо будет заняться медиками. Но это такое пустяшное дело, что и думать о нем не стоит.
 Он закурил причудливое нечто, прикрыл глаза, и окунулся в миры – бывшие и еще не родившиеся, но волновавшие его поэтическое воображение, как мало что другое.
Теперь все у него в руках. Проблем не будет.

Но тут он вспомнил встречу на лестнице, слово «хирург» и, решив отомстить, хотя бы на расстоянии, втихую, исподтишка – авось, не заметят? – нет, пустое: все увидят и все заметят! – пусть не отомстить, а хотя бы слегка разрядиться, швырнул под колеса машины, в которой Веда мчалась уже по Суворовскому, одну из своих шутейных забав, названия которой в человеческом языке не найдено.
Но промахнулся.
Взял чуть выше, чем надо бы, и люди из ближайших к Петербургу городков увидели черный смерч, возникший средь бела дня и внезапно изогнувший свой раструб к Смольному собору.

А те, кто были поближе, видели, как внезапная тьма накрыла собор.

А когда она рассеялась, обнаружилось, что недавно отреставрированный крест главного купола, как срезанный, поник, и только ребра купола удерживали его, не давая упасть вниз…

А может быть, вовсе и не  промах Подручного это был, а некая иная сила, которой он смертельно боялся, в чем даже себе не хотел признаться, напомнила ему про его место лишний раз, потому, что слаб был перед ней, как тростинка болотная. И это Она помешала замыслу «шалуна»?

***

В это самое время Нюшка, докурив сигарету до половины, обнаружила, что поворот с Невского на Фонтанку свободен и резко крутанула руль своей синенькой машинки.

Надо сказать, что по врожденной крестьянской экономности, Нюшка так и не удосужилась отремонтировать свое сокровище, а, по примеру торговца автомобильным утилем, сбагрившего ей его по дешевке, перед каждым выездом просто затыкала дыру в бензобаке жвачкой.
Пока, слава Богу, проносило.
И Нюшка не теряла надежды, наездившись всласть и подкопив чуток деньжонок, купить новую машину, продав эту.
И то, кто же на помеле с таким шлейфом долго-то проездит?! Разве что, нечистая сила. Тьфу, тьфу!

Нюшка еще разок затянулась сигареткой и, швырнув ее в открытое окно, скрылась за поворотом на Фонтанку.
 Она так и не увидела, как сзади нее вдоль Невского проспекта побежала огненная змейка.
И через пару секунд рвануло так, что редкие в эту пору прохожие кинулись врассыпную – кто в проулочки-закоулочки, кто в подземный переход у Садовой, кто куда…

Завыли сирены. Горело несколько машин сразу. И в двух из них внезапно, а потому и почти безболезненно закончилась жизнь и близорукого Ибрагима, и его хозяина черного риэлтора Куки, и Хорька, и всех их ближайших доверенных лиц, спешивших на очередную бандитскую стрелку. Начинались риэлтерские войны…

Каких только случайностей не бывает в жизни! И самое необъяснимое, что повторяются они раз от разу то чаще, то реже, но обязательно с огнем и грохотом. И смертями, конечно.

Но то ли люди привыкли к ним, и мало на Руси найдешь расчетливых да благоразумных, исхитряющихся избежать неизбежного. Да и то не надолго.
Быть может, по этой причине так отчаянно смело, без оглядки жил народ на Руси века и тысячелетия, потому что всегда помнил – все – дело случая, все в руце Божией, что за каждым смерть придет.

Смеялись: смерть придет – помирать будем.

Смеялись, уходя в землю и зная, что там, наверху, будут помнить и любить, пока живы, пока сами не уйдут.
И всегда найдется, кому помолиться за ушедших, потому как народ един, а потому и бессмертен, и память у него – общая и вечная…


Часть 8. КУМИР И ЗЯМА

Отягощенный наследственностью, обуреваемый нездешними страстями Зяма врезался в пласты информации, которые день и ночь гнал по модемным линиям бессонный предшественник интернета Фидонет.

Зяма искал, находил и отсеивал из этого потока, густо перемешанного страстями, шутками, делами житейскими и прочим мусором – без мата мало кто обходился, как, впрочем, и без юмора, зарождающегося юного класса русских ITишников, которые на грани тысячелетий станут тем единственным интеллектом, который окажется способным спасти Северную Америку от грядущего Милениума, грозящего ей гибелью, или, по меньшей мере, катастрофами, подобной пережитой Нью-Йорком трагедии Башен близнецов, в которые с расстоянием в 15 минут врезались 11 сентября рейсовые пассажирские самолеты, получившие по компьютерным линиям – случайно ли? – сигнал на снижение ровно настолько раньше, чтобы протаранить Близнецов…
И погибнут в страшном пожаре тысячи людей, и надолго запомнит  мир эту беду. И это будет только началом безумия безумного тысячелетия.

Так вот, в этом потоке Зяма вылавливал все, что относилось к его Кумиру, имя которого он, хитрый и предусмотрительный, держал, конечно же, в тайне от собеседников, готовя тем самым свой будущий триумф.

А в том, что однажды он выпрямится во весь свой рост и объявит миру то, что сделает его триумфатором перед всеми этими мошками, суетящимися на экране его дохленького компьютера и возомнившими себя человеками.
Нет, однажды он им покажет, что есть Человек!
Но иногда сдержанности ему не хватало, его рвало поделиться, выделиться, крикнуть в это черное виртуальное самоуверенное пространство такое, от чего содрогнутся все они и преклонят колени.

Походя Зяма позволял себе вставить нечто остроумное, как он полагал, в адрес ненавистного ему эпилептика Достоевского, которого они, эти недочеловеки, недохазаряне, такие, как Джюниор, считали по непостижимой для Зямы причине, не просто великим писателем, но и русским гением!

Но получалось мелко и скверно, как у молодого петушка, не имеющего ни голоса, ни чувства, которым одарены птицы, встречающие кликом восход солнца.

Стоило ему проклюнуться, они все встречали его намеки дружным хохотом: кто-то не ленился бросить в сеть и эпиграммку в его адрес, и наградить его такими ремарками, от которых Зяма готов был забиться в угол и плакать от бессилия и злобы.
Но он только грыз ногти, не в состоянии оторваться от тускло мерцающего монитора.

Он ненавидел их всех. Но больше всех Джюниора. За то, что его любили, за то, что уже сейчас цитировали и дорожили его словом. Он был уверен, что такие, как достоевский и джюниор - эти ненавистные ему имена он всегда писал только с маленькой буквы, предвидя, что Младший сможет продолжить великого предшественника, а потому оба они  не имели право ни на жизнь, ни, тем более, на творчество.

Они не должны были родиться.

Его не смущало ни то, что между этими двумя людьми – столетия, и Джюниор не написал томов книг, как Достоевский, и не покорил мир, как тот.
Но Зяма люто ненавидел Джюниора уже за одно то, что тот может. И написать. И покорить.

Но предчувствие триумфа своего Кумира, а значит, и его, Зямы, личного триумфа покрывало все.

Уж кто-кто, а он-то знал, за кем победа.

Да, у него было много противников.

Но были и те, кто понимал, разделял его страсть и помогал доставать из недр библиотек всего мира такие сведения, перед которыми меркли все уколы фидошного собратства.

Да и кто из подлинных гениев не испытал не себе всего того, что переживает Зяма, кто из великих не пережил травли и гонений?

Вот и сейчас, шныряя в толпе, глазеющей на гигантский диск восходящей луны, боясь упустить момент, когда она станет кровавой, он, как немногие из зевак, разглядел в темном небе то, на что уже и не надеялся.

С замиранием восторженного сердца он увидел на фоне бледной луны кожаный макинтош Кумира.
 
Он сразу узнал его.
 
В лунном свете поблескивали пятна неисчезающей крови…

Но плечи Кумира были безнадежно пусты.

На непросыхающей от людской крови кожанке эполеты не держатся.
Даже чужие. Даже украденные  у расстрелянного владельца.
 
Этого Зяма не знал.

Есть у хазарян уникальное свойство, отличающее их от людей: в том месте, которое заменяет им душу, доброе ржавеет быстрее, чем железка в сырости, и расплывается эта ржавчина по всему нутру хазарянина, и отравляет его, превращаясь в зло.

Оттого они невежественны и грубы, оттого так притягателен для них запах непотребностей.

«Да, – думал Зяма, уныло бредший домой вдоль сумеречной улицы Декабристов. – Офицерских эполет на нем как не было, так и нет… Но он гений. Гений! Я всем докажу это. Я!»
 
Заканчивалось первое десятилетие Второй хазарской ркволюции. Если бы  ни все эти джюниоры, все их достоевские, – если бы!
Зяма, поежился.
До нового тысячелетия оставалось всего-ничего – с полгодика.

Но Зяма был уверен, что время за такими, как он и Троцкий. Он все сделает для этого.

Даже если при этом погибнет полпланеты. Вторая часть будет за ними.


Глава 4-я. ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ

Мелькнуло Прощенное воскресенье, начался Великий пост…

Вот, и закончилась третья глава. Внезапно и неожиданно. Потому, что казалось мне, никто и никогда грязное надругательство 1989 года верхушкой страны над великим ее народом – никто и никогда! – революцией не назовет.

Но прошли годы, страны не стало, надежды, сжавшись в уголек, рассыпались в пепел. И налетел ветер.
И опустел ящик Пандоры…

Но все было не так-то просто.
И те, кто по сию пору, до наших дней, поют мантру о том, что Советский Союз рухнул сам по себе, под собственной тяжестью ли, под грузом ли непосильной гонки вооружений, грубо врут.
Преданный и проданный Союз от этого предательства рвануло по всем швам.
И взлетели кровавые куски космической катастрофы, словно взорвалось само солнце, и, остывая, становясь безжизненными, падали вниз.

И долго еще пылали и дымились его обугленные руины, хороня под собой людей и рождая чудовищ.
Аукнулось всему миру.
И содрогнулся космос.

А когда чуть-чуть очнулись, поняли: это была вторая после 1917 года хазарская революция. Поняли поздно, когда озверевшая за четверть века Украина стала убивать своих детей.
Но это все – в будущем, и мы пока ничего не знаем о нем.

Часть 1. ПЕРЕДЫШКА

Младшего освободили, но освободили не вполне – «под подписку». Без права выезжать из города.

А Петербург словно все понял, быть может, даже лучше всех их, охваченных иллюзией зыбкого счастья снова быть вместе.
Город затуманился, потускнел. Слились воедино дни и ночи, из них ушли краски, смех, ощущение безгрешности бытия.

Младшего перевели в домашний стационар. Это означало ежедневные перевязки, капельницы, уколы в поликлинике.
Почему-то шов не закрыли до конца, сказав, что нужен дренаж во избежание инфекции.
Веду удивило, как мастерски, аккуратно сделаны были стежки вдоль левой стороны, в паху, словно шили не руками, а швейной машинкой.
Непонятна была и незаконченность операции, и кровоточащий дренажный материал, не позволявший зажить ране.
И сам этот след, оставленный хирургическим скальпелем, слишком длинный, похожий на след от аппендицита, сделанный не то в полевых условиях, не то не очень опытным, но талантливым хирургом, если бы не другая сторона и не операция, пережитая Младшим еще в армии.
Но уже становилось явным, что в их жизнь проникло нечто огромное и необратимое, быть может, больше, чем она сама, чем все, что превращало маленькую русскую девочку с древним именем Леда в сильную охранную, не ведающую ни страхов, ни непосильных преград Веду.
Происходило это по-разному. И объявляло о себе по-разному. Не часто.
Но так, чтобы она вспомнила, что она – Веда.
Или, напротив, забыла.
Это были два начала. Две силы.


Часть 2. ПОСЕТИТЕЛИ

Когда-то давно над дверью в свою комнату Младший прикрепил маленький золотой крестик.
Однажды утром, выбегая из ванной комнаты, увидела Веда у двери сына странную молчаливую фигуру, закутанную во все белое. Как в саван. Не было даже лица.
Она была очень высокой, почти вровень с верхней планкой высоких ленинградских старинных дверей, веками вытачиваемых по особым, столичным лекалам.
Веда почему-то сразу увидела, как сверкнул он в полутемном коридорчике.

Странная женская фигура, с головы до пят закутанная в белое, – плотно и странно – будто бы тщательно обернутая, как оклеенная, широкими белыми бинтами-пеленами, словно запеленанная в саван, – ни лица, ни ног, – стояла у двери в комнату сына. Она стояла, опершись о стену неподалеку от двери с крестиком над ней.

То ли крест не пустил, то ли ждала ее, Веду.

Веда не удивилась, не испугалась. От фигуры в белом не исходило никакой враждебности. Напротив.
Веда поняла, что та пришла к ней. И поняла, зачем.
Она еще несколько секунд молча стояла перед посланницей, всматриваясь в  плотно закутанное белыми пеленами лицо, всю фигуру сверху до низу, вслушиваясь…
Внешне та молчала.
Не произносила ни слова.
Но Веда поняла, кивнула и побежала дальше, в комнату с венецианским окном и собственной миниатюрной прихожей, что делало ее совершенно отличной от всех прочих жилых помещений квартиры.
Здесь царило солнце, осеннее утро, тишина.
– Серж, сказала Веда, усевшись на диван и поджав под себя ноги, как когда-то в детстве, у макового поля дедушки Лао. – Я сейчас Смерть Младшего видела. Она к нам приходила.

Солнце уже не поднималось так высоко, как летом и светило-грело мягко, ненавязчиво.
Серж молчал…

 ***

Долго я к этому времени подбиралась. Почитай, лет 15. Давно все концы и начала написаны, так давно, что уже и сдвигаться стали, вытесняться иными концами-началами.
Видимо, так устроено человеческое существо, что все время в памяти его, в мозгу да душе все кипит-покипячивает, и контуры событий начинают сдвигаться, а иногда и вовсе подменяются другими очертаниями и образами, хоть и с тем же смыслом.
Концы-начала…
Но между ними-то и зависает само событие. И вот, были такие моменты, о которых ни рассказать, ни записать до сих пор не могу.
Вот, все кружу вокруг да около, как по берегу омута, а ступить в воду боюсь.
Утянет. И не вернет.
– Ага! – думаю. – Ледушка, бояться стала.
Страх для человека – смерть. Человек в страхе и не человек уже. Каждый его раздавить может. И не оглянется.
Страх – самая тяжкая из всех болезней. Ну, да хватит. Много чести ему.

И вот, представьте себе, стою я босая, в черной юбке до пят, да футболка на мне черная с рукавами по ладони. И никаких ожерелий на мне.
Одна золотая змейка с белыми колючими камушками по хребту да двумя зелеными изумрудиками на мордочке вместо глаз.
А почему камешки-то колючие?
Да потому, что чуть шевельни рукой, от них иглы цветные, как тонкие стрелы, на всю округу как высверкнут, ослепят, а потом спрячутся вдруг, да снова – в лет. Не удержишь, не поймаешь, не наглядишься.

Люблю эту змейку, хотя давно подарила ее одной мало знакомой художнице из Парижа по имени Шарлотт.

Она называла змейку мою «русским подарком» и держала на особой полочке.
Я предупредила ее:
– Шарлотт, камешки-то не всамделишные, фальшивые. Ты не бойся подарка-то моего.
– Вижу, вижу, – говорит.
И смеется.
С тем и уехала.
А как-то раз приехала Шарлотт внезапно из своих заграничных далей и привезла мне туесок – с ладошку.

А в нем – семь человечков. По числу дней в неделе.
– Когда будет плохо, – говорит она мне, – положи одного «человечка» под подушку. Он беду отведет.

И все приговаривает:
– Это не из Парижа куколки-то. Из Гватемалы.
– Ладно, – говорю.
И тоже на полку поставила туесок-то тот колдовской. Ненашенский…


А сама все хожу босая вдоль омута, и змейка моя на запястьи моем огнями играет, посвечивает. Пора и историю дорассказывать. Время пришло.
Только…

Заметили ли вы, что рассказчики-то мои двигаться стали, и все норовят вместо меня о себе рассказать?

Ну, что ж, пусть так будет. Знать, так тому и быть.

Март… Чайки за окном, как дети плачут. Потеряли нас? Но до того марта еще целых полгода не прожито.

****


Часть 3. ПРЕДЗИМЬЕ

Следаки нас не очень мучили. Так, позвонят: зайдите, мол.
Ходили. Всякий раз в разные места и к новым людям. А почему – не знаю.
Сначала встретила нас девица лет 20, весь макияж – стандартно на физии и парфюм от души, чтобы, видимо, надолго хватило, на долгий рабочий день.
Зада от стула не оторвала, когда мы вошли. Глаза сытые по нам скользнули и уплыли куда-то.

– Что надо-то от нас? – спрашиваю.
– Да так, детали кое-какие уточнить.
– Ну, уточняйте. Да только просьба одна у нас есть: Вы по закону действуйте, пожалуйста, по закону.

Глядит, глазки замопаженные сузились. И на потолок пальчиком показывает.

– И что? – спрашиваю я.
– А то, отвечает, что весь мой закон, как Вы выражаетесь, не выше моего начальника. Непонятно говорю? Как начальник скажет, так и буде вам Закон, понятно, нет?
И опять в потолок пальчиком ткнула.
Сказано – сделано.

***
Созвонились. Договорились. Пошли к ее начальству – Закону, значит.
Дело было уже к вечеру – так Закон решил.
Постучались в указанную дверь. Вошли.

Кабинет длинный и узкий. Как гроб. Два стола буквой «Т» к стене придвинуты.
За перекладинкой, что поперек комнаты, спиной к окну, лицом к входящим Закон сидит. Да не один, а сразу парочкой. Хряк и Козлик, плечом к плечу. Монолитно так сидят. И на нас смотрят.
Наконец:
– Проходите, – говорят дуэтом.

Зада от стульев не отрывают. Не принято, видать, в этих стенах, входящих приветствовать.
Прошли. Сели по обе стороны стола-приставки, который к начальственному приткнут.
Веда спросила в лоб:

– Вы чего это в нашего сына вцепились?
Двое начальственных переглянулись, и лица у них стали вдруг совсем одинаковыми. В кабинете повисла тяжелая, как сырой крахмал, тишина.

– Ну, - повторила Веда. – Что вам надо от нашего сына? Рассказывайте.
– Да тут… Вы понимаете… – замямлил Козлик, едва слышно, не подымая глаз от стола.
– Да тут, на вашего сына, – резво перебил было его Хряк, но в это время Козлик зачем-то лягнул его.
Хряк замер.

– И почему это чеки в паспорта ныне все класть стали? – задумчиво произнес Козлик и покосился на Хряка.

– Какие чеки? – спросила Веда. – Вы это о чем?
– Понимаете ли, – резво заверещал Хряк, непомерно при этом розовея. – У сына-то Вашего я сам чек в паспорте нашел. Наркотик то есть. И не один чек, а полтора!
– Что? Какой наркотик? – рявкнул молчаливый обычно Андре, знавший сына и все о нем, как редко какой отец.

Младший - и наркотики! Придумали тоже мне. «В паспорте он нашел»!
А что он в этом паспорте сам-то делал?

– Какой наркотик? – прогремел снова Андре, и Хряк, такой реакции никак не ожидавший, сжался, сузился до картонного профиля.

– Точно не могу сказать, – возвышая голос начал было он. – Но вот я сам…

– Почему ты? – вздулся Козлик. – Ты-то здесь при чем?! – повернувшись к гостям в профиль и едва не касаясь крючковатым носом Хряка, зарычал, свирепея на глазах, Козлик.
Он был на грани истерики, и забыв о посторонних вдруг явственно, четко заблеял: 
– Ты мне как рассказывал, а? У парня три отсидки по тяжким, а четвертую вы сами решили…

Тут уже Хряк стал подавать Козлику какие-то странные знаки то бровью, то щечками, то глазками, намекая, что в родном служебном помещении они не одни.

Но Козлика понесло!..

Присутствовать при этом было просто неприлично.

– Паспорта! – гремел Козлик. – Ты мне про какие паспорта тут заливать взялся, а?

Веда резко поднялась, сказала спутнику:
– Пошли, отец, отсюда. С этими все ясно.
И они ушли.
Контакта с «Законом» не получилось.
Подспудно Веда понимала, что это – провал, что хуже быть не может.

Но тут же выбросила из головы эту мысль, потому что с ней жить было нельзя.
Невозможно.

Главное – ребенок был пока рядом.

****

И остановиться бы на этом, и не идти дальше.
 
Но так уж все в этом мире устроено, что ничего от нас не зависит. Я не о мелочах.
И знание не спасает.

И все-таки, только для того и должна появиться на свет эта быль-небывалочка, что, может быть кому-то поможет.

Подскажет в трудную минуту.

Как поступить, или отмолчаться.

****
 
Часть 4. ГОЛЫЙ ДЕД

И пошли-покатились долгие денечки, мелькали сорочьим крылом ночи одинокие.
И никого не было рядом со мной.
Как-то вдруг, внезапно исчезли все.

И Регина, которой я помогал пережить страшную пору необъяленной люстрации – безработица, беспросветность, что слишком долго не могло продолжаться, потому что в КПСС было народу больше, чем в иной армии – более 18 миллионов и, кроме упырей при московской власти, мало кто радовался горбачевско-яковлевским приказам.
Я по расписанию, почти автоматически ходил на перевязки. Шов медленно эатягивался, но дренаж не убирали. Мне казалось, что вся моя жизнь свелась к этому.
Иногда ненадолго забегал Майк.
Мы много не разговаривали.
Латали, в основном старенькие наши компьютеры, которые чудом выдерживали нагрузку, работая круглосуточно, поскольку с того, горящего, расстрельного1993-го, я стал сисадмином, нодой, точкой, одной из сотен добровольно передававших всяческий вздор от тех, кому не спится, к таким же.
Редким еще словом было «интернет». Да и сам он находился в зачаточном состоянии, и его коммуникабельные функции полностью взял на себя ФидоНет, состоящий практически целиком из добровольцев, желающих общаться.

Фидо – так звали лопоухого милого пса, принадлежавшего изобретателю паутины, – первой, созданной руками людей.

Мы в большинстве своем были просты и наивны, каждый старался внести свою лепту в то, чтобы приодеть нашего Голого Деда – по-английски он звучал совсем уж мало выразительно: «Golded», но задуман был идеально просто. По крайней мере, так многим казалось.
Потом внутри него разрослась сеть «эх», паучки разбежались по интересам. Но строгая система, каркас, лежащий в основе Фидо, никто не трогал. Его чтили и уважали, потому что именно он создавал возможность перекидываться инфой через континенты.

Точки-ноды обеспечивали бесперебойное существование сети. Я не имел права прервать ее работу ни на секунду. В определенном смысле, это теперь наполняло пустоту, в которую я был сброшен не по своей воле…

Но появилось, наконец, время читать. И время навести порядок в архивах – блокнотах, аудиозаписях - километры интервью - судеб людей, голосов эпохи.
Молчаливый Кирилл Владимирович очень помогал мне. Он, примостившись на моем плече, так долго смотрел, как я набираю тексты на клаве, что не единожды порывался попробовать сделать это сам.
Я его едва отговорил от этой затеи.
Но то ли от того, что говорили мы редко и только по делу, он схватывал речь на лету – во всех смыслах. И общался вполне осмысленно.
А может быть, мне это просто казалось. Потому, что других собеседников не было.

***
Маргарита вернулась внезапно. Так же внезапно, как и исчезла из моей жизни четыре года назад.
  Просто стремительно влетела в мою комнату, предварительно легко стукнув костяшками в дверь.
Я отложил книгу, сел.
Она уже стояла в центре комнаты, сияющая, гламурная, вся в каких-то дальних странствиях, заморских ароматах… Чужая.
– Привет, – шелестнуло, нарастая, как предвестник грозы, заполонило комнату лихой безудержной веселостью, оборвалось, остановилось за пару сантиметров от меня, не коснувшись, звонко рассыпалось, ударившись о невидимую хрустальную стену между нами.
– Здравствуй.
Остро, зеленой змейкой скользнул по мне взгляд Маргариты, просветил рентгеном, точнее которого не бывает. И тут же прикрылся белыми веками, черными ресницами, спрятался.
– У вас все еще курят? – спросила Марго, плюхнувшись в кресло напротив.

Она была легкой, почти прозрачной, наверное, о таких говорили: «Кисейная…» Только вот кисею, из которой было соткано это существо, ткал железный паук. Оттого ей, наверное и удавалось быть прозрачной и неотрицаемой одновременно, быть-не быть, появляться-исчезать, вновь возникать ниоткуда. Плюхаться в кресло без звука и без следа… Наотмашь.

Нас разделял только журнальный столик, древний, как все в этом доме.
Я подал ей чистую пепельницу.
Тонкими пальцами пианистки она доставала из маленькой изящной сумочки едва различимую в руках белую узкую пачку длинных белых сигарет, – только их она курила. И всегда они пахли луговой мятой.

– А кофе в этом доме подают?
– Кофе, кофе, – проворчал Кирилл Владимирович, прогуливаясь по ветке. – Кофе!
– Сейчас сварю, – бесцветным, все еще замороженным голосом сказал я, чувствуя, с каким трудом прорывается он, царапая гортань.
– Тебе как обычно?
– А то!
Она просто светилась оптимизмом, не знающим поражений.

Я вышел на кухню. Я ни о чем не думал. Откуда, зачем, почему, – какая разница?

… Мы пили кофе. Осенний тополь заглядывал в комнату сквозь простенок меж двух углов дома.
Кирилл Владимирович молчаливо и деловито прохаживался по ветке, словно обдумывая что-то.
Рита долго пристально смотрела на него. Спросила:
– Он, что? Теперь не летает?
– Да, – сказал я. – Он сломал крыло.

О чем-то далеком, нездешнем, никак не коснувшимся моей жизни рассказывала Рита.

Сосны, пляжи, океаны, и люди, люди – сонм людей, которых я никогда не увижу. Она ни о чем не спрашивала. Просто развлекала – мало, кто умел так вот из всякой пустяковинки вырастить целую историю и приподнести ее, как волшебный дар, увлекательно и неповторимо.
Она была из тех редких людей, с которыми скучно никогда не бывает. В этом она напоминала мне аметисты. Те, которые я видел на мысе Корабль до того, как их взорвут. До.

– Ты надолго? – спросил я.
– Навсегда! – весело, неопровержимо зазвенело в ответ. – Ненавижу Москву, никогда не променяю на нее Питер, моя жизнь здесь. Нет-нет, ты скажи, разве можно жить где-то еще?
И засмеялась.
С тех пор она было везде с нами, она снова стала нашей командой.
Это было очень кстати. И ей не надо было ничего объяснять.


Часть 5. В ЧЕРТОГАХ

– Троцкий!
Подручный усмехнулся, достал свою знаменитую пилку для ногтей, сверкнули каменья алмазные, и в его подвальчике стало светло, как в каменных чертогах подземного Короля.
– Они думают, что это Троцкий! Не-е-т! Сидит он в темноте, где ему и быть положено, и ничего не помнит. Ничего.
И так будет до той поры, пока кто-то один, – хотя бы один! – публично не скажет: «Трудовые армии!».
И все поймут, о чем он и что заготовили нескончаемые соратники Лейбы, пережившие его на многие десятилетия, по великому делу – крушению России.
Он знал, что так будет.

Но до этого пройдет еще ровно 15 лет. А потому и думать сейчас об этом не стоит.  Кто знает, что будущее есть, что оно ждет?
Только того и ждет, чтобы Нюшка, заметив поворот с Невского вдоль Катькин-Садика, сделает последнюю затяжку дешевенькой сигареткой и…

Иногда прошлое еще меньше известно нам, чем будущее.


***
Санкт-Петербург был охвачен очередной горячкой выборов кого-то и куда-то. Срочно формировались вместо закрытых районных и местных советов «муниципальные образования» – термин для русского уха дикий и ничего не говорящий.

По чьему-то решению их должно было быть чуть больше ста – кто-то сутками корпел над картой, когда-то бывшей столицы Русской Империи, раскраивая ее вдоль и поперек, с хитрым умыслом – нарезать клочки так, чтобы в совершенно определенных местах, в заведомо лакомых уголках Старого Города еще до объявления выборов прошли «свои» люди.
Откуда и кому «свои», народ не знал.
Да ему это и неважно было: появилась возможность каждому, наделенному по глупости ли, по невежеству или по убеждению в собственной значимости «выйти в люди», занять места отодвинутой перестроечными мутными водами партийной номенклатуры.

Тем более, что так уж совпало, так уж свезло народу нашему, что за горюче-фейерверной чертой тысячелетий предстояло народу вместе с прочими, а, может быть, и помимо них, впервые за тяжкие беспросветные, немыслимые годы бытия вместо обезумевшего, пустившего под откос великую страну Беспалого выбирать нового президента.

И появилась у народа надежда.
 В каждое образование требовалось 10-20 человек, – разброс, понятный только тем, кто изобрел хитрую систему новой демократии.
Но народ завелся, зашебуршился, рванул вперед – так близкой казалась каждому желанная власть. Не важно, какая.
Зачем?
А кто его знает?
Вон Петька идет, а почему Федьке в стороне сидеть?

А выборы предстояли обширные – от муниципальных, местных, до Государственной Думы и Президента.
Но вскоре после нарезки территорий кто-то объявил, что не все так просто. Надо быть кем-то, или членом чего-то, и рванулись организовывать партии и партийки, общественные организации.

И опять никто не знал, зачем. Стихия втянула всех.

Однажды позвонили и Веде:
– Мы ждем Вас сегодня там-то и там-то, во сколько и столько. Обязательно всех.
– Все не можем, – сказала Веда. – Нас будет двое.
– Хорошо, но обязательно, – сказали ей. – Потому что вы оба – кандидаты в депутаты Государственной Думы.
– Ладно, – сказала Веда. – Мы будем.


Часть 6.  СОБРАНИЕ

Ехать надо было почти за город, за старое Серафимовское кладбище, за которым словно бы уже и не было города.
Но лес редел и обрывался, появлялись 
 какие-то новые строения, на вид полупромышленные, вроде бы.
Они нашли нужный адрес, вошли.
Их встретили спокойно-дружелюбно: ждали, зная, что не подведут.
На этом полупартийном балу царицей была Татьяна Тимченко – высокая, дородная, выросшая на молоке коров, сотворявших его из раздольных новгородских луговий, где что ни травка, то – былинка, что ни цветок, то  – сказочка, что ни яблочко, – то волшебство…
Но пьющие молоко не знают этого. Их задача - расти поскорее да поздоровее.

Сколько тысяч лет ведомо русским людям про волшебство Сибирских, Ильменских да Волховских трав да ягод! Шепотком передают друг другу, а вслух, или кому чужому - ни-ни.
Потому-то старухи да матери знают да помалкивают. Чтобы не сочли соседи-то за людей темных, а, главное, чтобы не сглазили…

И дочь под стать себе вырастила Татьяна - белую да синеглазую. Ну, ни дать ни взять – молоко да васильки полевые, в разгар солнечного полуденного сенокоса настоянные.
Много Земля-матушка, может, и красивее придумала, а таких – нет!
Собрание обсуждало, думало, составляло планы на что-то яркое и заманчивое.
Веда заметила, что ни суеты, ни бедлама. Все слаженно да красиво идет.
И то сказать, серьезное дело серьезные люди вершили.
Как-никак в Государственную Думу собрались – не к теще на блины.
 А Москва питерских не очень любит, поскольку давно москвичи-сородичи питерским перевелись в ней.
А новозаселившие столицу мало, что знали о кровном родстве двух великих городов России. Да оно им и ни к чему было, ничем не привязывало – ни памяткой, ни зазубринкой, ни судьбой…

Стемнело. Татьяна-царица чаи наготовила, угощала. Дочь, вымахавшая под материнскую – чуть не в три аршина! – стать, помогала споро и молчаливо.
Тут же подружка-чернявочка под рукой была – все знала, все умела. Такая же молчаливая, не хохотушка.
Только глазками скоро так зыркала да все подмечала.

Попрощались, вышли в поздний темный заснеженный вечер.

В декабре рано чернеет…

Часть 7. ЛЕШАК

До метро их кто-то подвез. Они однажды и навсегда отказались от собственного автомобиля, хотя пришел он к ним в руки нежданным подарком. И больше к этому вопросу никогда не возвращались.
Они вошли в вестибюль, и обрушилось на Веду нечто, чему и названия она не знала. Только почувствовала вдруг, что какая-то неведомая ей сила не пускает ее к эскалаторам. Словно не надо ей туда.
Незачем.
Она взглянула на Андре.
Лицо его было отрешенно, нездешне.
 Отчего-то непонятно долго они кружили, топтались на месте в вестибюле метро «Пионерская»…
Само название было странным, каким-то некомфортным, словно выпавшее из иных времен.
«Пионерская»…

Что мешало ступить на эскалатор, что откручивало, заворачивало, отводило?
Ни понять, ни объяснить.
Но прошло не меньше часа, может быть двух, даже может быть трех…

Что за леший водил их, кружил вокруг да около, отводил, заметая прямой путь домой корявым кружевом необъяснимых передвижений – вдоль, вокруг, поперек, словно была это таежная марь, с которой не было выхода, или нездешний цирковой круг, а они, как взмыленные невидимым седоком лошади, все кружили и кружили по кривым, невидимым никому кругам, шарахаясь от людей, потоками устремлявшимся к эскалаторам?

Что это было?
Но что-то толкнуло вдруг, вытряхнуло их из заколдованного круга, заставило вспомнить о проездных, сунуть их в прорезь тумбочек заграждений.
Они ступили на эскалатор.

Потом было привычное ожидание троллейбуса.
Ехать пришлось не так уж много, не так уж долго: три остановки метро и вот, они снова на Суворовском.


Часть 8. НОЧЬ

Санкт-Петербург погрузился в черную мрачную сумеречную ночь декабря. Ледяного по-настоящему, по-русски холодного декабря, хотя по извечной своей привычке они этого не ощущали, поскольку, в принципе, все было нормально, а мороз?
Что для русского мороз!

Бесшумный лифт поднимает на 5-й этаж, они распахивают почти – по современным меркам – не закрывающуюся входную дверь в квартиру, стремительно минуют длинные коридоры, – прямо, туда – к нему, к сыну.
Распахивают, не постучавшись – почему даже не постучавшись? – дверь в его комнату.
 И  видят, что она пустая, что сына нет…
 Тихий вечерний уют, мягкий свет, молчащая зеленая птица, не спящая в столь поздний час…
Без хозяина?
Да нет же, этого не может быть, все в этой комнате им дышит.
И  тихо посапывающий бессонный компьютер, передающий круглосуточно мегабайты информации от одного человека к сотням других, невидимых и чаще всего никогда так не ставших знакомыми…
И привычный малиновый плед на диване, и полураскрытая покойно лежащая на нем книга.
Оглянись, и вот. Он!

Но она уже знала, что не так что-то в этом покое, что случилось что-то, непоправимое и страшное, что-то стряслось, пока кружил их невидимый лешак по кругу станции метро, вращал, как щепки в водовороте, не отпуская…

И, не сделав в комнату ни шага, прямо от порога, увидела Веда то, чего не было, когда они уходили, и не должно бы быть: на пюпитре старого беккеровского рояля лежал белый, ничем не напоминающий ноты, странный листик, словно аккуратно вынутый из школьной тетрадки, – записка, которая была как бы из другого, недомашнего, не их мира и которая перевернула в их жизни в один миг все.

Веда рванулась вперед, схватила.
«Родные мои!» – было написано почерком сына в записке. – «Меня арестовал следователь Маликов. Ищите меня в отделении…»
И подпись: 
«Ваш сын.»

Не задерживаясь, не раздеваясь, бросились они из дома назад, в черный провал зимней ночи туда, на Мытнинскую, к тому самому 76-му, который все знал, потому что заведовал всеми жизнями многотысячного людского района Великого Города, всеми порядками и всеми беспорядками в нем.
 
Их встретила милая женщина, словно ждала именно их, неспешно прогуливаясь по коридору. Бросилась к ним навстречу, пытливо-холодно всматриваясь в их лица:
– Вашего сына только что увезли. Его арестовал следователь Маликов. Хотя мы все отговаривали. Но он никого не слушал. Вашего сына еще можно догнать, его увезли в соседнее отделение.

– Куда?! – резко спросила Веда.

Женщина колко взглянула, но тут же снова стала милой, сердечной:
 – Его увезли в соседнее отделение, тут неподалеку, попробуйте догнать, может быть, вы еще успеете что-то изменить, потому что он болен, и они это знали, но у них был приказ… А арестовать больного ни у кого нет права! Идите туда, поговорите! Может быть, еще удастся все изменить…
Она говорила неспешно, словно тянула кота за хвост.
И, поняв это, они рванулись к выходу, надеясь догнать тот несуществующий шанс, о котором так сладко-распевно, так неспешно повествовала им статная немолодая, но все еще красивая женщина, поджидавшая их в милицейском коридоре.

Все было не так.

И эта странная колюче-любезная тетка, и странный коридор, словно и не существовавший здесь ранее, освещенный голубовато-зеленым свечением, каким оснащены обычно супермаркеты с залежалой импортной, чтобы та выглядела посвежее…

Коридор, словно приподнятый над переходами, уголками, лифтами, дежурными, охранниками…
Веда никогда не была здесь днем.
Да и существовал ли он на самом деле?

Ее ничего не удивляло.
Ей хотелось единственного – найти сына.
Найти его живым.

И опять бежали они по ночному Санкт-Петербургу, не думая ни о времени, ни о декабрьском морозе…
Они успели вовремя, потому что он еще был там, в пятом отделении.
Безнадежной радостью вспыхнули им навстречу его глаза. И погасли.

Окруженный плечистыми и особо грозными своей внешней одинаковостью из-за форм, броников, автоматов и прочего, чем обряжаются в свой боевой путь против мирного и не очень населения всевозможные представители охранных структур, они выглядели страшно, но привычно.

За десять недобрых лет перед новым веком народ питерский уже попривык, что в любой момент, в любую машину на любой городской улице могут затормозить, и первое, что увидят сидящие в ней люди – это дула автоматов, направленные им в лицо.

Попривык… Не советская же власть, ей-Богу! И не человек ты теперь…
Среди здоровенных «воинов», обвешанных своими горючими цацками, Веда увидела сына.
Он был бледен и чуть-чуть улыбнулся, когда они вошли.
И сразу же вслед за ними, спокойно и деловито, в тесное помещение вошла бригада скорой помощи, профессионально-искусно, как бы невзначай, отсекла Младшего от группы вооруженных людей и склонилась над ним.

Сколько раз манила и обманывала нас наша надежда, приютившись в уголке Ящика Пандоры! Сколько раз манила несбыточным, звала в небывалое и неслучившееся! А мы, все веря, всегда ждали и шли за ней…
 
Какой-то высокий мужчина из бригады медиков наконец распрямился и резко сказал:
– Его нельзя арестовывать. Он болен!
 – Я не могу объяснить это им! — сказала Веда. — Не могу.
— Вот видите, – воскликнула она, обращаясь к людям в форме. – Я же говорила вам! Вот его медицинская карта! Посмотрите, здесь все записано… Ему утром – на капельницы, он находится на домашнем медицинском стационаре…

И поняла, что все, что она говорит, – зря.

И произнесла, как тысячи матерей, жен, сестер до нее:
– Куда вы его забираете? Что он сделал?!
Кто-то добренький сказал:
– Я все понимаю, но, знаете, приказ сверху.
И повторил:
– Мы бы отпустили его, вот и врач говорит… Но, вы понимаете, – приказ сверху! Мы не можем нарушить.

А кто-то другой неожиданно, словно прозрев, досыпал соли на рану:
– Если вы можете, бегите в то отделение, откуда пришел приказ арестовать вашего сына.
 Найдите там начальство, объясните.  Нам позвонят, если отменят приказ, и все. Ваш сын будет дома.

Времени было близко к полуночи.
Но почему-то они поверили и опять помчались по ночному Питеру, не замечая ни огней, ни снега, ни холода…

Одна мысль, одна надежда гнала их по пустынным улицам: успеть!
Успеть застать того, кто решает.
Они не успели…

Та же милая женщина сказала, что, к сожалению, они опоздали:
– Вашего мальчика уже отправили в «Кресты», точнее, на Лебедева: там было место.
– Где это? – спросила Веда. – Что это такое – «на Лебедева»?
– А это подразделение «Крестов», учреждение номер…
Они не стали слушать, развернулись и вышли.
Им удалось остановить такси.

Таксист только странно хмыкнул, услышав адрес, подкрутил ручку приемника, из которого неслись какие-то отвратительные одноритмовые скачущие песенки про легкую любовь – ими в 90-е были забиты все радиоволны, стоило включить приемник, чтобы по уши провалиться в трясину бессмысленной  отвратительной музычки… Кто-то зарабатывал деньги, заполняя музбредом информационное молчание.

Это было неизбежно, как наказание за жизнь.

 Таксист включил музычку и рванул резко, по промозглым колдобинам каких-то  проулочков, срезая путь.
 Наверное, только он один понимал, что ехать по такому адресу в такой час бессмысленно и не нужно.
Они ехали молча, не говоря ни слова, совершенно не представляя, не предполагая даже приблизительно, что делать, о чем и с кем говорить.
Глубоко в подсознании, наверное, таилось это: тюрьма есть тюрьма…

Но как обращаться с нею, они не знали.
Они ничего не знали о тюрьмах с этой, подвластной не им, стороны.
Они всегда были извне, даже тогда, когда им пришлось вытаскивать из тех же «Крестов» человека.
Но тот человек был чужой им.  А чужим, вы знаете, помогать всегда легче.


Часть 9. ПЫТКА

Черный декабрь.
Ночь.
Окраина города.

Квадрат – огромный квадрат, огороженный непроницаемым забором.
Спирали колючей проволоки сверху.
Одинокие автоматчики в вышках по освещенному прожекторами периметру.
И внутри всего этого – замкнутые, отрезанные от мира здания на снегу, за забором.
И чей-то бесконечный, несмолкаемый крик…
Веда никогда не признавала препятствий.
Она просто этого не умела.

Всем своим таежным детством она была подготовлена к тому, чтобы выжить при любых обстоятельствах, сохранить себя в любых условиях, сколь жесткими бы они ни были.
Кроме одного-единственного, пожалуй, определенного всем людям Богом, – срока.
Да, срока. Не препятствия.

А потому то, что она увидела, чем отделили от нее сына, препятствием воспринимать не могла.
Как не могла понять, как это сумели вырвать прямо из ее рук больного, едва стоящего на ногах ребенка.
Это было неправильно и несправедливо.
И она должна была исправить это немедленно.

– Джюниор! – кричала она из темноты в освещенный тюремный квадрат. – Младший, где ты? Мы не видим тебя! Откликнись, Младший!

Но ничего, кроме непонятного, рвущего душу человеческого крика и лая собак, ничего…
 
Ища хоть какой-нибудь вход, они побежали вдоль тюремной  ограды, увенчанной колючей проволокой, предназначенной рвать на части человеческую плоть – посмей только приблизиться в греховной попытке освободиться, преодолеть препятствие!

Они попытались обойти ограду по периметру, как сразу увязли по пояс в рыхлом снегу.

Снег не мог ни испугать, ни остановить. Она росла в снегах, она выросла в сугробах Якутии и в ее морозах – что могло быть такому человеку препятствием?

Она совсем забыла об Андре в его мелких городских сверкающих ботиночках, забыла про его больные ноги, которые при каждом осмотре хирург издевательски предлагал ампутировать, зная, что тот откажется…
Андре шел рядом, словно не замечая ни боли, обжигающей ноги, ни безнадежности их странного  предприятия.
Они был рядом. И это было главное.

Временами сугробы поднимались почти до верха ограды, и Веда, вскарабкавшись на них, оглядывала двор, вышки с охраной – тонкие фигурки автоматчиков поворачивались к ней, но никто не стрелял.

И стоило ей закрепиться повыше, она снова и снова звала сына.

В наивной несбыточной надежде, что если не услышит он, ему скажут другие, – те, кто услышал.

Что?! Что скажут?!

Что пришли чужаки вырвали ее больного ребенка прямо из материнских рук, а она не удержала?

Это он и так знал.

Черные птицы из детских глаз
Выклюют  черным клювом алмаз,
Алмаз унесут в черных когтях.
Оставят в глазах
черный угольный знак…

Они вязли по пояс в снегах. Веда распахивала полы дубленки, опиралась ими о сугробы, и ползла по ним - так было легче передвигаться.
Ей хотелось добраться до большой березы, которая проросла на стыке, почти вплотную с тем местом, где тюремный забор разворачивался на 90 градусов, замыкая непроницаемое каре.
Дерево возвышалось над забором, и некоторые тонкие, как пряжа, ветви покачивались по ту сторону.

Добравшись до угла, они увидели странные – почему странные? – полосы рельсов, чуть видные в снегу.
Значит, дорогой пользуются.

Она стала быстро подниматься по стволу, чтобы оттуда, с высоты, над тюремным забором позвать сына или сказать, чтобы – что?!


…Возьмите мое царство,
Возьмите мое царство,
Возьмите мое царство,
И возьмите мою корону…

Только сына единственного моего верните!!!

Она видела, как в будке наискосок автоматчик повернулся к ней.
Она знала, что он не будет стрелять.
Откуда она это знала?
Она не думала над этим.

–  Возьмите мое царство,
Возьмите мое царство,
Возьмите мое царство,
И возьмите мою корону!

– Нам не нужно твое царство,
Нам не нужно твое царство
Нам не нужно твое царство
И корона твоя из клена!

– Сына верните мне! Сына!


Она пыталась рассказать автоматчику в будке, смотревшего на нее, рассказать через весь тюремный двор о  том, что произошло.
Она не знала, слышал он, или нет…

Но никто не стрелял и не поднимал тревогу.

Только выла внизу собака и все кричал и кричал безутешный безумный голос, так и не дождавшись помощи.

Леда спрыгнула в снег. Они молча огляделись.
Напротив через дорогу стоял огромный остов недостроенного кирпичного здания – будущая тюрьма: в старых тюрьмах мест не хватало.
 
– Пойдем, – сказала Веда. – Пойдем-ка туда! Почти четыре этажа выложено! Поднимемся наверх, может быть, оттуда будет лучше видно?
И… мы увидим сына?

Это было глупо, безнадежно глупо, и он знал это.

Но возражать было еще глупее.
Они обогнули недостроенное здание напротив тюрьмы, нашли подобие входа.
Окна зияли черными провалами – в них не было стекол, у лестниц еще не было перил.
Снег нетронутым лежал у окон, дверных отверстий.
Только внизу на первом этаже чернел след от кострища.
Наверное, здесь бытовали бомжи.

Но эти  двое – отец и мать – и не думали, что могут помешать кому-либо.
Они уже никогда никому ничем не могли помешать, как никому не могут помешать нищие, у которых отобрано все.

(Продолжение следует)

Ольга ЛАНСКАЯ,
Санкт-Петербург


Рецензии
"...ибо сказано было Безумным:
– Берите, сколько проглотите!".
Да, всё верно. Ельцин - это Великий Обманщик или Борис Сладкоголосый, как его именуют некоторые старообрядцы.
"...И придёт правитель, и уста его будут намазаны мёдом, но он обманет народ...". Примерно так о нём было сказано в старообрядческих пророчествах. Ну это насколько мне было рассказано ими самими, лично сам я этих пророчеств не читал. Но, как сказано в Библии: "...По плодам их узнаете их...".
Вот плоды и созрели... Да горькие и ядовитые весьма...

Владимир Семёнов   21.10.2020 12:33     Заявить о нарушении