В детской

Она часто говорила ему: вот станем старыми, купим домик у реки, уедем из города навсегда…  Это была наивная, смешная мечта, вечная присказка (оба знали, что возможность уехать представиться вряд ли), прибаутка даже, но такая светлая. Им нравилось лежать рядом, взявшись за руки, и обсуждать, какого цвета будут обои в их домике, и что они посадят в саду. Они не собирались разводить настоящий огород, так, самый минимум: редиска, лук, укроп, росший в их краях как сорняк, - и непременно яблони.
Никакого хозяйства: может быть, только кот, уютно мурлыкающий у печки. Им самим было смешно от банальности и избитости своей мечты, но отказаться от нее было невозможно. Образ маленькой тихой избушки в их вечных переездах-скитаниях по новостройкам казался необыкновенно привлекательным. 
- Что, Леленька, загрустила, - говорил он, когда она полумертвой от усталости возвращалась с работы. - Ну не хмурься ты так… Я тебе чайку сделаю. Будешь?
И она благодарно кивала, и едва не плакала от счастья, когда он наливал ей горячего крепкого чаю. И отходила понемногу, ощущая, как постепенно, медленно-медленно перестают гудеть ноги, оживают руки, и уже не ломит шею и плечи, и вливается тепло в кровь - это были, наверное, самые прекрасные минуты за день…
Она очень его любила, но больше всего, даже больше их согревающих в холод, как изумруд, драгоценных ночей, она любила этот чай – первый знак, первое приветствие дома.
Чужие, всегда чьи-то чужие (у них поздно появилось свое жилье, лет восемь они мыкались по съемным квартирам) стены становились вдруг знакомыми и родными. И казалось, это и есть их долгожданный домик у реки, их спасение, их тихая гавань в бурю…
Замечательно, конечно, что работа у него заканчивалась как раз на полтора часа раньше ее. Это спасало: она и представить не могла, что вернется когда-нибудь в холодную неласковую квартиру, и никто ей не скажет "что грустишь, Леленька" и не предложит горячего чаю. Это был бы, наверное, ужас. 
Но такого никогда не случалось.
Раньше.
…Вообще между ними была не страсть, воспеваемая в кино и дамских романах, но тихая, осторожная нежность; быть может, еще и потому, что оба никогда не отличались завидным здоровьем, и заботиться друг о друге в болезнь и преддверие болезни им было не ново и даже привычно.
А кроме того, ведь у них не было детей.
Каждый был другому ребенком – единственным, долгожданным, чаянным, а оттого балованным и несказанно любимым.
И они любили покупать друг другу игрушки – дорогие, красивые – и не было большего счастья, чем видеть озаренное восторгом лицо любимого человека.
На двенадцатом году их совместной жизни случилась беда.
Это была обыкновенная, банальная и, в общем-то, пошлая беда, но банальность и пошлость ее воспринимались как-то отстраненно, каким-то по странному недоразумению продолжавшим функционировать участком мозга - тем участком, что не был ошарашен и дезориентирован пришедшей бедой.
Ее звали Алина, она была молодая, красивая – восемнадцать лет! – рыжая и кудрявая. И ей было плевать, кто в их паре ребенок и какие обои будут в их домике у реки.
Она была сама жизнь – волнующаяся, активная, нерефлексирующая и не терпящая безучастного созерцания.   
Китайцы утверждают, что если долго сидеть у реки, рано или поздно увидишь труп врага, проплывающий мимо… 
Она была категорически не согласна с китайцами.
Черт знает чем приворожил ее старый интеллигентный очкарик, снимавшей с женой дачу по соседству. Но вышло так, что в то злополучное лето сделать очкарика своим любовником стало для Алины главной целью и главным смыслом всего существования.
Это было какое-то помешательство, какой-то бред – для всех троих.
Сначала та, которую называли в порыве ласки и нежности Леленькой, просто не могла поверить в случившееся. Этого не могло быть, это была просто чушь, и она отказывалась понять, чем может привлекать такую как Алина ее дорогой ребенок – безусловно, лучший из детей – но все же никак не дотягивающий до мачо на крутом байке.  Это была невозможная несостыковка, роковое несовпадение типов, и она, по роду деятельности обладавшая скорее аналитическим складом ума, оказалась в полной растерянности перед надвинувшимся испытанием.
Когда требовалось не раздумывать ни часу, она пребывала в полной прострации.
Когда необходимы были самые решительные действия, она могла констатировать только поразительный ступор, в который впадала, и полную отключку мозгов, которыми так гордилась.
В момент, когда нужно было хватать дорогого ребенка за шиворот и тащить изо всех сил из подступавшего омута, она не нашла ничего лучше, чем прошептать "это твое дело, я не буду вмешиваться" и удалиться со сцены…
А, что и говорить! Она совершила все мыслимые и немыслимые ошибки, совершенно не готовая к тому, что должно было произойти, и самое ужасное, что, перебирая все произошедшее впоследствии, прекрасно это понимала. Винить кроме себя было некого.
Привычка к компромиссам и толерантности сыграла с ней дурную шутку.
Как же могла она, такая умная, заботливая и нежная мама, дать добро на свершившееся въяве безумие! 
Фактически ведь все развивалось по стереотипу – любой ребенок рано или поздно покидает родителя.
Кроме совсем уж задавленных и никому не нужных.
А ее любимый вовсе не был таким.
На Алину Ольга почти не сердилась. Это была природа, стихия, в сущности, на ее месте могла оказаться любая другая женщина – раньше или позже.
Она лишь удивилась, узнав, что они решили жить вместе. Это тоже не вписывалось в характер ситуации – бред становился слишком уж затяжным…
Прошло чуть больше полугода дурацких терзаний, признаний себе в собственной глупости и редкостного профессионального напряжения: работе она теперь отдавалась вся, без остатка.
Тяжело было приходить в дом, где никто не ждал, где никто не предлагал чашку чая. Но она старалась не задумываться над прошлым и резко ломала привычки. Это было трудно, но вскоре у нее стал даже появляться мужчина, благодарный ценитель женской красоты и хорошего вина, а кроме того, работавший в смежной с ней области медицины. С этого времени стало полегче, и хотя о браке речь не шла, ее вполне устраивали подобные отношения.   
А потом, как она и ожидала, ее ребенок вернулся в родительский дом.
Униженный, выпотрошенный, полностью раздавленный произошедшим.
Вот только мама не собиралась принимать его обратно.
Если долго сидеть у реки, говорят китайцы…
- Предательство есть предательство, - сказала она тогда, подражая то ли преподавателям в университете, жесткие интонации которых навсегда остались ярким пятном в ее памяти, то ли сильным и несгибаемым героиням сериалов. – Я могу понять причины, толкнувшие на него, как могу понять и следствия – в том числе твое возвращение. Но я не хочу и не могу прощать. Если бы ты не сделал последнего шага – не ушел из этого дома… Но ты сделал его, прекрасно понимая, на что идешь. Обратного пути нет.
- Ну Леленька, - беспомощно сказал он.
Она стиснула зубы и ровно ответила:
- Нет.
Он очень внимательно на нее посмотрел.
- Как скажешь, - все-таки ее ребенок был в основном послушным и, правда, редко спорил с мамой.
Почему теперь не было обратного чувства – она не ощущала себя его дочерью?
Странно. Раньше они менялись ролями, и ни одна не была длительное время доминирующей…
Теперь стало не так.
- Ты пожалеешь, - печально предрек он.
Она ничего не ответила.
В тот вечер Ольга впервые в жизни купила бутылку водки для того, чтобы распить ее в одиночестве. У нее не было привычки к алкоголю, и она не любила пьяниц, но с непонятной болью в груди нужно было что-то делать и ни любимая музыка, ни работа по дому – привычные средства от депрессии – не помогали.
Она открыла банку маринованных огурцов, нарезала хлеба (именно так делали в кино и у бабушки на кухне к празднику) и, зажмурясь, опрокинула первую стопку. Тут же закашлялась. Было ужасно горько и невкусно.
Опустилась на стул. Она всегда почему-то думала, что пить нужно стоя, но кто же мог знать, что это окажется так отвратительно...
Вторая стопка пошла уже легче.
Потом она пила еще, плакала, и от этих пьяных, гадких слез становилось как-то проще и лучше, и жалеть себя было так приятно и сладко… Она чувствовала себя маленькой, несправедливо обиженной и, наверное, никогда еще не ненавидела взрослых так как сегодня.
Затем она зачем-то звонила своему новому мужчине, пыталась жаловаться, но он не приехал. Это разозлило ее, потому что именно теперь ей отчего-то захотелось близости – с ним или с кем-то еще – по-животному резко, яростно, до боли, до искусанных в кровь губ и разодранной кожи. Это было так не похоже на нее, так чуждо ей, стеснительной и робкой в постели, но она не испугалась, напротив: все происходящее казалось почему-то естественным и правильным.
Что-то страшное вдруг открылось в ней, чужое и темное, но представлялось оно почему-то настоящим, куда более настоящим, чем все, бывшее с ней прежде.
Она не понимала, как у нее могли увести мужа, как какая-то другая женщина могла оказаться нужней и желанней ее, такой сильной… и такой страстной.
В тридцать с лишним лет Ольга, кажется, впервые стала понимать, что такое настоящая страсть, и какое могущество дает она тому, кто балансирует на гребне стремительной ее волны.
Это нужно было запомнить. Это нужно было обязательно не забыть до завтра, ведь такое открытие способно было все изменить.
Все… Совершенно все…
Завтрашним утром было плохо, но она умела терпеть и бороться с собой, и через некоторое время дурнота, не привычная к такому обращению, испугалась и отступила. Гадливо перебирая ощущения вчерашнего вечера, Леленька вспомнила и про страсть, и про странное преображение, когда в ней обнаружилось что-то незнакомое, но такое необходимое, и едва удержалась от того, чтоб не закричать.
Зверь… Псина лохматая…
Ей было и страшно, и как-то спокойно, все раздвоилось вокруг, и старые поступки, и вся старая жизнь представлялись теперь как бы с двух сторон – с прежней, леленькино-перепуганной и новой, преображавшей все до неузнаваемости…
Зачем она прогнала его вчера? Что за дурацкое наказание, что за глупая гордость, ведь он был нужен ей, ей было плохо без него все это время, и тот, кто пил с ней вино и спал с ней на ее всегда свежих прохладных простынях, не мог заменить Ольге его ни в малейшей степени. Он не умел слушать, он не умел называть ее Леленькой и согревать ей чай, он был совершенно бесполезным и абсолютно неуместным. Просто поразительно, как она терпела его все это время, что он вообще делал в ее жизни – чужой и неприятный самец, случайно попавшийся на ее пути…
Неужели нужно было опустится до животного состояния, чтобы понять такие простые, такие очевидные вещи?
Если бы не вчерашний приступ жалости к себе и похоти, сколько бы еще потребовалось времени, чтобы понять это? Месяцы? Или, может быть, годы?
С непривычно ясной головой и четкими и точными мыслями она принялась за уборку.
Вечером она позовет домой того, кого едва не потеряла. И он придет – обязательно. Она сделает так, что он придет.
Почему-то не было ни обидно, ни стыдно. Все это придуманное и наносное ушло, осталось только настоящее.
В конце концов, придется научиться быть не только матерью, но и женой.
Не так уж, наверно, и трудно все трудное, как о нем говорят.
Ничего. Ничего.

2005г.,
Псков


Рецензии