Король Парижа
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он, – на небе
Кровавая растаяла комета.
Николай Гумилев
Несколько раз моя жизнь угасала и начиналась вновь, но с двадцать третьего дня декабря меня больше нет. С того самого утра, когда Генриха убили... Мне сказали, шел дождь. Небеса плакали. Но не затушили костер, на котором сожгли его истерзанное тело... Наверное, дул ветер с Луары. Жаль, я не могла быть тем ветром. Я подхватила бы в ладони милый прах… А теперь нет даже могилы, у которой проводила бы я отпущенное мне Господом время. Впрочем, я совсем не хочу задерживаться на этом свете, и еще жива лишь потому, что скоро должен появиться ты, мое последнее дитя, уже ставшее сиротой. Мне кажется, ты будешь мальчик. Я стану рассказывать тебе о твоем отце. Много и только хорошее. Я слишком люблю его, так что буду пристрастной. А когда все перестанут нуждаться во мне и Господь сжалится надо мной, я уйду к Генриху, и новая дорога, я знаю, окажется гораздо легче той, которую проделала я при его жизни...
Под окнами снова толпится народ. Январь, но им жарко от криков. А стекла в окне ледяные, мои ладони стынут... При виде меня парижане кричат еще громче. Они не понимают, что своими стенаниями мучают меня. Я для них вроде святых мощей, жена отнятого кумира, символ их преданности и мести. А ты, крошка, хотя тебя еще и нет на свете, – их путеводная звезда, их знамя. И я выхожу к этим людям, скрывая слезы, езжу с ними по городу, присутствую на мессах... Я так хочу запереться подальше от всего мира, плакать, тосковать и ждать встречи с любимым!.. Но я не могу. Я должна быть с парижанами, – они ведь тоже потеряли. Без Генриха нет смысла ни в моем, ни в их существовании. Париж должен видеть меня, чтобы не рухнуть в беспредельность отчаяния. Ему нельзя знать, что меня больше нет.
Всю нашу жизнь мы окружены смертью... Мой Генрих, мой отчаянный смельчак... Он твердо верил в свои силы, в помощь Господа, он говорил: "Всегда найдутся добрые ангелы, которые отведут от меня несчастье"… Победить его могло лишь коварство. Оно не оставило мне ничего, только горе и память. И жажду вечности с Генрихом там, за пределами жизни, когда вы все отпустите меня...
Пока я жду, переберу мои ценности. Горе. Его я ни с кем не разделю. Оно – мое всецело, оно давит меня, но именно поэтому дорого мне, как само ожидание встречи. Они слились внутри меня, заполнили пустую оболочку, чтобы она еще жила, пока это необходимо. И ничего не забывала... Память. Вот ей я поделюсь с тобой, мой крошка. Но когда ты родишься, тебе достанутся одни бриллианты, девственно-чистые и ослепительные, ты будешь знать лишь славу твоего отца и силу моих чувств к нему. Сейчас же, пока ты еще прячешься во мне, я в последний раз переберу весь сундук: золото и золу, алмазы и угли, осколки надежд и хрустальный сосуд моих слез... Но моя память – как кривой калека. То, что не связано с любимым, померкло, затерялось в прошлом. Я помню лишь его, Генриха Гиза.
Хотя в первый раз меня похоронили еще до него. Произошло это обычным образом, когда меня, Катрин Клевскую из дома Марк-Невер, привезли из отцовского замка в столицу Лотарингского герцогства и отдали в жены господину Антуану де Круа, принцу де Порсиан. Его образ совершенно выцвел в ослепительном сиянии Генриха, и я не имею большого желания вспоминать первого мужа. К тому же, при вступлении в брак с ним мне было лишь четырнадцать лет, и возможно, неопытные мои суждения о господине Порсиане погрешат против истины. Он, худощавый, в морщинах, с седыми висками, казался мне уже отжившим свой век, и чудилось, меня вместе с ним погребли в его доме в Нанси, в покоях с окнами во внутренний двор. Дни тянулись, слипаясь в темную массу скуки да неприятных стариковских ласк, не подаривших мне ни одного ребенка. Я терпела, как того требует звание супруги, ибо супружество – есть единение династий, и у меня не было причин сетовать на вполне достойную партию.
Окошком в мир из моего склепа стал дворец герцога Лотарингского. По происхождению и браку я – принцесса, и была с радостью принята герцогиней, мадам Клод Валуа, теперь уже почившей. При ней составился кружок, по большей части тихий и добрый, далеко не такой пышный, как двор Лувра, но и не такой скандальный и злой. Мадам Клод относилась ко всем ласково и, как все мы, побаивалась мадам Катрин д'Омаль, супругу графа Водемона, который приходился дядей герцогу. Эта дама столь язвительна и надменна, будто она и есть правительница Лотарингии. Говорят, она буквально изводила грубыми придирками свою падчерицу, нашу королеву Луизу, когда та еще жила в отцовском доме. Я этого не видела, но верю. Уж больно своенравна мадам Водемон. Будучи юной и приученной к покорности, я всегда терялась в ответ ее шпилькам. Поэтому старалась избегать встреч, а уж тем более бесед с мадам Водемон. Зато в ее отсутствие мадам Клод, я и прочие дамы с удовольствием смеялись над нашим тираном. То было самое большое развлечение в моей тогдашней жизни, кладбищенски-тихой вплоть до дня, когда Всевышний рассудил призвать к себе моего мужа и ниспослать мне серьезное испытание.
Случилось это все весьма неожиданно. Господин Порсиан пожаловался на боль в животе. Врач стал усердно промывать ему желудок, но лечение привело к сильному приступу, и день спустя я стала вдовой. Перед тем, как проститься навеки, господин Порсиан спросил, намерена ли я вновь вступить в брак. Я, в свой черед, пожелала узнать, не хочет ли он, чтобы я удалилась от мира. Господин Порсиан мне ответил: "Я был бы счастлив видеть в вас такую преданность, но все же не требую ее. Если вы не уйдете в монастырь, то, наверное, выйдете замуж опять. Такая молодая, родовитая и богатая дама, как вы, став свободной, непременно привлечет к себе многих. Я заранее благословляю ваш новый союз, ибо уверен, ваша мать и мадам Клод изберут для вас достойного супруга, каким был и я. Но вы должны пообещать мне после моей смерти соблюдать год строго траура здесь, в этом доме, отказаться от иных нарядов, кроме вдовьего платья, от службы при дворе, от приемов, визитов и всех прочих удовольствий. По прошествии года можете вернуться ко двору, носить наряды, какие захотите, и не пренебрегать забавами. Но не выходите замуж еще два года. Это небольшой срок для вашей молодости и для любви, если у вас появится жених. Еще два года вы подарите памяти обо мне – ровно столько, сколько мы прожили вместе. Потом свободно идите под венец. Обещайте мне это".
Разумеется, господин Порсиан говорил не так складно. Он часто прерывался и жадно ловил ртом воздух. Угрожающе побагровел, но вцепился в меня мертвой хваткой и из последних сил сумел изложить свои требования. Мне было жаль старика, я обещала, чего он хотел. О новом браке я вовсе не думала, поскольку этот радости мне не принес.
Я проводила господина Порсиана к последнему пристанищу, заперлась в моем склепе, и год провела по-монастырски: много молилась, читала Святое Писание и Часослов, выходила лишь к мессе. Спутницами сего строго траура были моя добрая матушка и младшая сестра Мари, еще совсем девочка. Весь год они хранили меня как два ангела, потом матушка благословила вернуться к мирской жизни. Я опять явилась при дворе Нанси. Там ничего не изменилось, и мне не стоило труда после затворничества возвратиться в круг, где я все знала, ко всему была готова. Даже к колкостям мадам Водемон, которая не упускала случая напомнить всем, что я – молодая богатая вдовушка…
Как замысловато сплетаются порой события! И жаль, что зачастую весьма сложно понять, где мудрость Господа, где искушение Его врага, а потому мы не всегда можем последовать одному и избежать другого. В Нанси приехал кардинал Лотарингский. Он, безусловно, был мне послан Богом, но как непросто разобраться в случившемся после.
Его высокопреосвященство Шарль Лотарингский был одним из ближайших советников мадам Катрин Медичи, королевы-матери… Злые языки приписывали им связь более близкую, но я убеждена – это ложь. Я знала королеву-мать довольно хорошо и замечала по всему, что до конца своих дней она хранила верность погибшему супругу, королю Анри Второму. А кардинал Шарль едва ли вообще знал, что такое любовь. Он был слишком резок и холоден, слишком погружен в дела католиков, в заботы о французском королевстве, о своей семье, точнее – семье герцога Франсуа де Гиза, его покойного брата. Особенно кардинал пекся о старшем племяннике, Анри де Гизе. Мне больше нравится произносить его имя на немецкий манер – Генрих. По-моему, с таким, более твердым звучанием, оно больше подходит ему. К тому же, он – из Лотарингского дома. Хотя германской крови в Генрихе немного. Его дед Клод, живя во Франции, сочетался браком с Антуанеттой де Бурбон. Их сын Франсуа женился на Анне д'Эсте, дочери герцога Феррарского и Рене Французской... Между прочим, Анна д'Эсте по отцовской ветви – внучка небезызвестной Лукреции Борджиа, а по материнской – короля Луи Двенадцатого… Так вот, выходит, Генрих – лишь немного немец, немного итальянец и большей частью француз, хотя здесь его считают чужестранцем. Впрочем, он и сам всегда любил подчеркнуть, что он – принц Лотарингский.
Кардинал проявил ко мне большой интерес и подолгу беседовал со мной на благочестивые темы. Тут благотворно сказалось мое добродетельное затворничество. Я могла достойно отвечать, чем снискала благосклонность кардинала и он открыл секрет особого внимания ко мне: спросил, что я думаю о браке с его старшим племянником.
Я тогда уже слышала о молодом герцоге много лестного: красив, галантен, образован, смел, умен. Недавно лишь затихли отзвуки его славной победы над гугенотами при Пуатье, где Генрих сумел не только выдержать осаду, но и отогнать войска противника от городских стен. Кардинал показал мне портрет героя, вот этот. Взглянув на него, я подумала: красив – не совсем верное слово. Есть черты правильней, тоньше, такие, чью красоту сразу признали бы все. А здесь: небольшие глаза, нос с горбинкой и нижняя губа полнее верхней. Однако кавалер восемнадцати лет, что и теперь глядит с искусно покрытой красками доски, пришелся мне по душе. Художник смог в своем творении воплотить ту притягательность, которой Создатель наделил свое – живого Генриха де Гиза.
Матушка и мадам Клод противиться предложению кардинала не стали. Но срок, назначенный господином Порсианом для моего безбрачия, не вышел, оставалось еще больше года, и я просила его высокопреосвященство отложить все разговоры о свадьбе на это время. Он принял мою просьбу с уважением и от имени племянника обещал ждать, а в качестве залога оставил мне его портрет. Не проходило дня, чтобы я на него не взглянула, и с каждым разом Генрих нравился мне все больше; его обаяние, молодость и слава привлекали меня. Часто я думала, что мой жених мог бы приехать в Нанси, дабы встретиться со мной. Я хотела видеть эти черты во плоти. Но, с другой стороны, я ведь просила отсрочки. Нужно ли торопиться?
Шли месяцы, матушка получала от кардинала и матери Генриха учтивые письма, в которых о предстоящем браке не было ни слова. Зато при нашем дворе шли упорные толки о моем новом замужестве, и имя Гизов отбило у мадам Водемон всю охоту меня задевать. Стало гораздо спокойнее.
Но вот мы получили письмо кардинала с просьбой сократить отсрочку свадьбы на время, которое займет дорога до Парижа. Мне был приятен такой оборот дела, но мы с матушкой предпочли ответить, что у нас нет иных причин откладывать венчание, кроме слова, данного господину Порсиану, и поскольку оно произнесено перед лицом смерти, то нарушить его нельзя. Вскоре затем особый человек доставил мадам Клод послание ее сестры, принцессы Маргариты Валуа. Какие новости та сообщала, я не знала, но наша герцогиня огорчилась и обеспокоилась, объявила, что должна ехать в Париж, и настояла, чтобы я отправилась с ней. Чудесным августовским утром длинный наш караван растянулся сначала вдоль улиц Нанси, потом покинул город, покатил меж холмов Лотарингии, а дальше – через Шалон и Реймс в самое сердце французского королевства. Всю дорогу мадам Клод не обмолвилась ни словом о том, что ее так встревожило, но говорила, как любит Францию, как рада будет вновь увидеть королеву-мать, короля, других братьев, сестру. Я слушала, глядела в окно на селения и виноградники, думала, что тоже буду рада встретиться с моей второй сестрой Анриеттой, которая сочеталась браком с Луи Гонзаго, герцогом Неверским, и жила в Париже. И с женихом. Эта последняя мысль настолько волновала все мое существо, что я пугалась и усердно гнала ее прочь.
Помню, мое сердце задрожало и замерло, когда в опущенном окне кареты показались парижские стены, а за ними – шпили соборов и острые крыши дворцов. Пока я глядела на них, старясь унять волнение, Бельвиль и Монфокон остались позади, далеко справа расправили крылья мельницы Монмартра, и наши просторные повозки приблизились к воротам Сен-Мартен. Тут меня, как и мадам Клод, поразил отвратительный запах прелых отбросов, окно пришлось спешно захлопнуть и уткнуться носами в надушенные платки. Копыта лошадей и колеса глухо застучали под сводами арки, стража вытянулась в приветствии... Я впервые въехала в этот город, от которого теперь неотделима. Я увидела дома из одного только камня, без дубовых балок по фасаду, как принято в Лотарингии, высокие колокольни, суровые башни Шатле, Консьержери и Лувра. Королевский замок – настоящая крепость: мощные стены, ров, мост, гвардейцы, частокол печных труб. Но покои отделаны очень недурно: цветастые фрески, мраморные статуи, пестрые драпировки... Волнение так терзало меня, что я видела все, окружавшее меня, лишь чередой ярких вспышек. Но этого никто не заметил, я знаю. Мне удалось вести себя спокойно. Вслед за мадам Клод я вошла в большую залу, где собрался, наверное, весь двор. Вот королева-мать в черном платье, которое делало ее стройней и строже, чем на самом деле. Вот Шарль Девятый, молодой, с тоской в глазах. Его холодная супруга, мадам Элизабет. Вот братья короля и мадам Клод: герцог Анжуйский, накрашенный и украшенный, словно женщина, и худенький мальчик герцог Алансонский. Он словно прятался за принцессу Маргариту, вовсе не столь прекрасную, как говорят о ней, и очень печальную тогда. Рядом с этой принцессой почти неотлучно находилась моя сестра. Но больше, чем всех их и даже Анриетту, я стремилась увидеть герцога де Гиза и искала его взглядом в толпе. Вот он: высок, широкоплеч, весьма свободно чувствует себя во дворце и, кажется, совершенно не интересуется моим появлением… Расположение и горечь уязвили мне сердце в один и тот же миг...
Меня отвлекли, вовлекли в многословные приветствия и представления королевской семье. Особый восторг у всех вызвали мои волосы. Наши королевы-супруги, мадам Элизабет, потом – мадам Луиза, – блондинки, и придворные дамы в подражание им осветляют волосы или носят парики, как мадам Маргарита. Мне же не нужно прилагать никаких усилий: Господь наделил меня длинными белыми локонами. Правда, в отличие от королевских, отливают они серебром. Однако золотые украшения в прическе придают им нужный оттенок. Я обратилась к вещам незначительным, но скучно пересказывать обычные почтительные фразы первой беседы с монархом. После нее меня перехватила Анриетта, мы обнялись. И тут к нам приблизился Генрих. Я услышала голос, низкий и чистый, как у хорошо настроенной арфы, и внимала его звукам, от волнения не разбирая слов. Очарование струилось из бархатных глаз цвета ночи. Я глядела в них и безоговорочно признавала: в Лувре, переполненном красавцами, Генрих – самый блестящий кавалер. Все мое существо впервые зашлось от восторга.
Он подвел меня к своей матери, которая во втором браке сменила титул герцогини де Гиз на титул герцогини де Немур. Кровь правителей Феррары никогда не позволяла этой даме забыть, что по рождению она знатнее Медичи, и потому мадам де Немур всегда взирала на королеву-мать свысока. Меня же она приветствовала благосклонно и, не церемонясь, попросила не отказывать ее сыну. Я смутилась, ибо сам Генрих, кажется, еще ни словом не обмолвился о своем желании жениться на мне. Он нахмурился. Мадам де Немур одарила сына строгим взглядом, и Генрих поспешил улыбнуться: "Дайте же принцессе дух перевести с дороги, прежде чем тащить под венец"…
Я не спала всю ночь, хотя очень устала. Мое сердце то замирало, то яростно билось. Генрих околдовал меня, я пустилась мечтать о чудесном будущем подле него, о взаимной любви; я уже слышала нежные слова, что он мне непременно скажет, думала о том, как отвечу на них… Ах, маленькая грешница, не внимать бы тебе в ту ночь сладким речам искусителя...
На следующий день мадам Клод убедительно мне описала выгоды нового брака: родство с влиятельным домом Гизов и удовольствие быть спутницей сеньора, уже снискавшего военную славу и власть при дворе, – а в заключении посоветовала не откладывать венчание надолго. Я отвечала, что согласна со всеми речами мадам, кроме последних слов, ибо связана клятвой еще на пять месяцев. В тот же день подобный разговор затеяла со мною Анриетта, и я подивилась: отчего все вокруг стараются как можно быстрее соединить нас с Генрихом, а сам он подобного желания при мне не высказывал?
"И не скажет", – подтвердила Анриетта как нечто естественное.
"Почему?"
"Ты много не знаешь".
Я попросила меня просветить. Сестра прищурилась и деловито сообщила: "Гиз в большой ссоре с бастардом Ангулемским . Король, разумеется, поддерживает своего сводного брата, и вместе они собираются убить Гиза. Он знает это, но прятаться не желает. Значит, его вполне могут убить до вашей свадьбы. За пять-то месяцев. Вот Гиз и молчит о намерении, которое, возможно, не осуществится".
Я поразилась: так спокойно говорить об этом!
"Если я закричу, тебе полегчает? – пожала плечами Анриетта. – Ситуация угрожающая с тех самых пор, как кардинал Лотарингский в своем письме просил тебя забыть об отсрочке венчания. Но решение убить было принято не сразу, и потому Гиз все еще жив. Ангулем ждет удобного случая…"
"Но что же делать? И при чем тут я?"
"Видишь ли, кардинал, мадам де Немур, мадам Клод и другие, кого волнует судьба Гиза, сошлись на том, что нужно удалить его на время от двора. Если Гиз немного посидит дома, Ангулем остынет, страсти утихнут. А лучшим поводом подержать Гиза подальше от Лувра могла бы стать ваша с ним свадьба".
Я спросила, нет ли иного способа убрать Генриха с глаз Ангулема? Да самый простой – поручить ему что-нибудь за пределами Парижа. И услышала:
"Гиз – первый придворный королевства, и приказывать ему может только король, а он никогда это не сделает. Сам Гиз ни за что не станет прятаться. Он горд и бесстрашен, он останется и будет продолжать смотреть опасности в лицо. А опасность слишком велика: за Ангулемом – не только король, но и королева-мать, и герцог Анжуйский. Кто сможет всем им помешать убить Гиза?.. Словом, тебе решать: жить ему или умереть", – вывела Анриетта.
Что я должна была выбрать? Сомневаться в словах сестры не приходилось. Зачем ей лгать? Ведь ни матушка, ни я не отказали Гизам. Я тратила время на раздумье, стоит ли верность клятве, данной умершему, жизни человека, причем, того, кем я уже была покорена, кого я с радостью бы назвала супругом, когда Анриетта прибавила: "Кардинал Лотарингский ведь может освободить тебя от клятвы".
"И пусть он назначит день свадьбы", – решилась я. Так я нарушила обещание, освященное самой смертью, и скоро была наказана за это. Но видит Бог, даже перед лицом еще больших страданий я поступила бы так же.
Лувр облетела весть, что третьего числа октября года одна тысяча пятьсот семидесятого от Рождества Христова герцог де Гиз венчается с принцессой Порсиан. Король и королева-мать очень обрадовались, но до самой свадьбы я замечала враждебные взгляды, которыми обменивался Генрих с Ангулемом, и видела, что король внимательно следит за обоими. Остальные приняли известие как должное и мало злословили о нем, хотя в Лувре нет большей радости, чем досадить ближнему. Вообще, двор тогда казался мне странным, а сам Шарль Девятый, болезненный и нервный, навсегда остался для меня загадкой. Но я не слишком проницательна, что правда, то правда.
Начались приятные приготовления. К венчанию мне из золотой парчи сшили изумительное платье с длинным шлейфом и высоким кружевным воротником. Мои волосы завили и подняли к затылку. Прежде я так не носила и была удивлена их тяжестью. Аж голова заболела. Но об этом я думала мало. Вообще, одевалась я, сама не своя. Конечно, все уже было однажды: я стояла у алтаря, священник совершал обряд, пел хор. Но в первый раз смирение было главным моим чувством. Теперь же я много ждала от грядущих дней, ведь я соединяла свою жизнь с кавалером одних со мной лет, вполне способным одарить меня счастьем. Я упивалась предвкушением нашего союза, пьянела, представляя, как губы мужа… Ах, видения мои были совсем не безгрешны, ибо я уже познала таинство брака. И если раньше оно мучило меня, то теперь демон сулил мне блаженство.
На церемонии в церкви Сен-Поль присутствовали только представители домов Марк-Невер и Гиз-Немур. Таким образом, свадьба оказалась немноголюдной, но по числу князей, светских и церковных, – одной из самых блестящих в Париже. Совершал обряд мой дядя, кардинал де Бурбон, брат моей матушки. А к жениху меня подвел господин де Невер, муж сестры. Он хромой, и мне чудилось, мы шли целую вечность. От приятного волнения я все смотрела под ноги, и только когда Невер вложил мою руку в ладонь Генриха, я, сладко замирая, подняла глаза. Во взоре жениха я увидела боль! Она хлестнула меня по сердцу. Откуда она? Не из-за ссоры же с Ангулемом?..
Вновь опустив голову, я в смятении думала только об этом и вовсе не слыхала молитв. Послушно подставила руку, чтобы Генрих надел мне на палец этот перстень с изумрудом в знак нашего обручения друг другу… У меня не достает сил его снять… Раскатом грома для меня прогремела просьба дяди подтвердить свое согласие на брак, обращенная к Генриху. Я внимательно взглянула на жениха: согласен ли он? Я знала, что не должна так поступать из скромности, но не могла преодолеть желания видеть, как он ответит. "Да", – произнес Генрих с печальной улыбкой. Тогда дядя обратился ко мне. Я все не отрывала глаз от Генриха. Хотя он подтвердил свое благое и непринужденное желание, но отчего – с таким горем во взоре? И если он все же не хочет связывать себя со мной, то что должна отвечать я? Генрих выразительно кивнул мне, я послушно повторила: "Да". Торжественную мессу я слушала очень рассеянно, поскольку вновь и вновь переживала загадочный для меня миг подтверждения нами добровольного согласия.
За венчанием следовал праздник во дворце Гизов, но не скажу, чего там было больше: музыки, вина, различных кушаний или веселья. Меня все это тоже миновало. Вообще невестой быть как-то неловко. Если слишком вольные шутки и не достигают ушей, то нельзя не заметить, как переговариваются и посмеиваются, взирая на тебя, гости. Я в ответ рассматривала мою новую родню и маленький двор Гизов – шумных и довольных жизнью молодых людей. Нынешний король запретил пускать в Лувр тех, кто был замечен в нашем дворце. Тогда подобных строгостей еще не существовало. Впрочем, блуждая глазами по лицам, я по-прежнему думала о неизвестных мне переживаниях Генриха. Надо отдать ему должное, он выглядел вполне довольным. Однако я никак не могла позабыть его взгляд на церемонии и надеялась порасспросить супруга, когда мы останемся наедине. Но такой возможности мне не представилось.
Меня проводили в спальню, убранную лилиями и наполненную их густым ароматом. Наконец-то мне распустили прическу. Потом я вынуждена была расстаться и с платьем. Обряд требовал, чтобы меня уложили в постель и оставили одну до появления мужа, но Генрих вошел в тот момент, когда батистовая рубашка едва успела прикрыть мое тело и я еще стояла посреди спальни. Он выгнал служанок, неистово сжал меня... Он так силен. Я всегда ощущала себя пичужкой вроде канарейки в могучих руках Генриха… Меня обожгли его губы... С незнакомым мне прежде, каким-то отчаянным порывом он подчинил меня себе совершенно безмолвно, не давая и мне говорить, а его дыханье, тепло, гладкость кожи, умелые ласки привели меня в исступление, одурманили до полного забвения...
Я очнулась лишь утром. В чужом доме, подле мужчины, которого еще так мало знала, но уже бесспорно любила. Генрих открыл глаза в одно время со мной, сказал: "Доброе утро", потом спросил: "Ну как?.. Как вы себя чувствуете?" По-видимому, он испытывал некоторую неловкость, но я и не думала упрекать его за давешнюю поспешность. "Хорошо, благодарю", – ответила я и почувствовала, что краснею от воспоминаний ночи. "Хорошо", – повторил Генрих и усмехнулся моему смущению. Его глаза искрились доверительно и дружелюбно, а потому я сочла момент удобным, чтобы приступить к расспросам. Пытаясь начать, я назвала мужа по имени, причем, именно так, как я предпочитаю, по-немецки. Он удивился. "Вам не нравится?" – спросила я с готовностью исправиться. "Нет, очень мило", – благосклонно ответил супруг, и это прибавило мне смелости. "Во время венчания вы были… огорчены?"
В один миг Генрих помрачнел. Он сел на кровати, открыв моему взору упругую спину, и строго произнес: "Вам нельзя спрашивать меня об этом". "Но если вас что-то беспокоит, разве не должна я?.." "Я сам скажу, что сочту нужным", – отрезал он повелительно, совсем по-королевски, и я покорилась: "Да, монсеньор". Мое смирение заставило супруга обернуться и вновь усмехнуться: "Мой Бог, а ведь я не пожалею… Идемте, я покажу вам дом", – предложил он.
Дворец Гизов снаружи весьма сдержан: высокие узкие окна, дубовые двери с гербом, никаких украшений. Но стоит войти во внутренний двор, как по стенам разбегаются каменные кружева в духе короля Франсуа , ибо соображаясь именно с его вкусом, строил свой парижский дом дед Генриха. И третье поколение Гизов, обитавшее тут, ничего перестраивать не собиралось. Внутри дворец сразу понравился мне. Стены в покоях скрыты за расписным и позолоченным холстом. На потолках – тоже узоры, каждая балка раскрашена особо. А пол каждой залы состоит из разноцветных пород дерева, уложенных так, словно в нем, как в зеркале, отражается потолок... Кутаясь в плащ, принесенный Герихом, я оглядывала спальню, – накануне, кроме лилий, я ни на что не обратила внимания. Кровать с тонкими колоннами и круглыми низкими ножками досталась Генриху от отца, но выглядела вовсе не старой, поскольку балдахин и покрывало обновили к свадьбе.
Муж повел меня в свой кабинет, весь заставленный мебелью. Генрих проводил там много времени. За большим столом, в кресле с кожаным сидением и высокой спинкой. Кроме них там стоят два огромных шкафа с фавнами на дверцах. Внутри полно книг на французском, немецком, латыни: Цезарь, Тит Ливий, Платон, Цицерон, Августин Блаженный, Страбон, "Наставления государям" и любимый Генрихом более прочих Тацит, – вперемешку с географическими картами, планами городов, письмами. Хотя во дворце есть библиотека, Генрих предпочитал иметь под руками все сразу. В одном из углов – круглый столик на витой ножке и два тосканских кресла с низкими спинками, прозванные "болтушками", – любимый уголок сестры Генриха Катрин-Мари. Она частенько заходила к брату и беседовала с ним, удобно устроившись в одном из этих креслиц, но речи ее весьма отличаются от легкомысленной болтовни.
За кабинетом есть маленькая комнатка, вся сплошь завешанная ворсистыми коврами, на которых вытканы всадники в разноцветных халатах, с кривыми саблями в руках, гарцующие на тонконогих конях. Генрих ввел меня туда и сказал: "Здесь я храню все свои секреты. Надеюсь, я не рискую, показывая вам мой тайник. Как далеко вас может завести любопытство?" Я была несколько задета его сомнениями и напомнила: "Мне показалось, вы сами собираетесь решать, во что посвящать меня, а что скрывать. Мне этого довольно". "Разумно", – одобрил Генрих, и мы отправились сюда, в мои покои. Раньше их занимала матушка Генриха, но во втором замужестве она переселилась в отель де Немур. Здесь я всегда была – у себя, и когда, после долгого отсутствия, я возвращалась, обивка, гобелены, мебель, – все казалось светлее и ярче, чем когда я уезжала, словно эти предметы и стены рады вновь видеть меня...
Потом мы прошли через большую залу для приемов и балов, где пировали накануне. По обычаю ее украшает наше серебро: позолоченные блюда и тарелки, литые кувшины и кружки, но особенно мне нравятся солонки, тоже память о Франсуа Первом, – их создавали мастера с такой богатой фантазией, что назначение сих творений теряется в их причудливости. Креденцы неизменно предлагают отведать вина, что дышит на их полках. На каждую я вышила новую скатерть, поскольку весьма занимательно было составлять узоры из цветов и плодов, вплетая туда лотарингские кресты.
Большая зала отделяет нашу половину от покоев младших братьев Генриха: Шарля Майеннского, – через шесть лет он во имя укрепления родства с Савойским домом женился на принцессе Анриетте, – кардинала Луи и Франсуа… Теперь там живут только Майенны… В покоях с окнами на улицу время от времени останавливается Катрин-Мари, когда устает от дворца своего супруга, герцога де Монпансье. "Там – одни Бурбоны", – многозначительно прибавил Генрих. В ее отсутствие эта часть дома пустует.
Мы вышли на лестницу, поднялись на второй этаж. "Где обитают мои дворяне, я вам показывать не буду, – пошутил Генрих и ввел меня в комнатку над моей спальней, еще не обставленную. – Это детская". Меня порадовала такая уверенность, а муж продолжал: "Мой отец, как видите, дал жизнь четырем сыновьям и дочери, а дед был и того богаче". Я скромно ответила: "Все в руках Господа". "Но мы-то ему поможем", – Генрих погладил меня по щеке. Мне очень захотелось поцелуя, однако муж вновь взял меня за руку: "Идемте дальше".
Мы спустились в кухню, кладовые. По пути нам стали чаще попадаться слуги, но Генрих будто их не замечал. Он вовсе не торопился занимать меня хозяйством, – кажется, спустя месяц я все еще знала лишь свою служанку Франсуазу, привезенную из Лотарингии. Муж просто провел меня по нашему дому, чтобы я ощутила тепло трех поколений Гизов и поняла, что стала частью их... Да, проходя по кухне, Генрих прихватил гроздь винограда, который назначался к завтраку. Мой муж любил есть по утрам виноград...
Мы уединились в чудесном нашем дворце, но первое время мне было там несколько неловко. Чтобы развлечь меня, Генрих рассказывал о своем детстве, когда при дворе никому не давали покоя драки маленьких Валуа, дерзкие выходки Наваррца и отчаянные проказы моего супруга, тогда принца Жуанвилля. Однажды в Фонтенбло, например, все они решили явиться в комнату, где королева-мать беседовала с папским легатом, причем – особым манером да верхом на ослах. "Под крики и гогот, – описывал Генрих, – первым ехал Шарль-Максимилиан в огромной для него митре, следом – Наваррец в длинной и широкой красной сутане, за ними – Александр-Эдуард , я и малыш Эркюль , наряженные монахами. Королева-мать хохотала до слез"… Теперь двор – это большой склеп...
Но я – о первых месяцах нового брака. Однажды муж привел меня к себе, потом исчез в гардеробной, вынес оттуда большую охапку чего-то, бросил на кровать и проговорил: "Смотрите, что у меня есть". Он развернул передо мной долгополый наряд с длинными рукавами, весь – из тонкого сукна глубокого синего цвета, подбитый собольим мехом и красиво расшитый золотым шнуром. "Это называется бекеша", – объявил он и набросил ее мне на плечи. Потом взял в руки шапку, по форме похожую на колпак, красного цвета, тоже отороченную соболем, и надел мне на голову. "Смотрите-ка, а вам идет", – воскликнул он и сбегал за зеркалом, чтобы и я могла оценить. Правда, все это смотрелось на мне недурно. На кровати осталась лежать сабля с позолоченной рукоятью, увенчанной птичьей головой. Такие диковинки я видела впервые и спросила, откуда они.
"Из Венгрии, – ответил Генрих. – Я там воевал".
"С кем? С венграми?"
"Нет, с турками, – засмеялся муж. – Они захватили часть Венгрии. Другая обратилась за помощью к Священной Римской империи".
Он вынул саблю из ножен и пару раз ловко ею взмахнул.
"Когда же вы успели?" – удивилась я, ведь Генриху должно было исполниться лишь двадцать лет.
"Да после коллежа".
"Зачем?"
"Видите ли, нашему дворянству теперь негде толком учиться военному делу. Раньше этой цели служили турниры, но после гибели несчастного короля Анри турниров во Франции нет. Мой отец умер слишком рано, чтобы обучить меня. Войны у нас затихли, а мне не хотелось тратить время в ожидании их возобновления. Вот я и подался на восток. Как Лотарингский принц я вполне имел право послужить императору Максимилиану".
"Сколько же лет вам тогда было?"
"Шестнадцать".
"А почему именно туда? – засыпала я мужа вопросами. – Вы что, так не любите турок?"
Генрих улыбнулся: "Просто дядя-кардинал как раз тогда рассказал мне один случай из той войны. Про графа Зрини. Он был комендантом Сигета. Султан подошел к этому городу с огромными силами, началась осада. Две недели Зрини держался, потом, потеряв две трети людей, сжег город и заперся в замке. Еще неделю турки по нескольку раз в день шли на приступ, но так и не смогли взять замок. Султан предлагал Зрини поместья и власть, потом грозил казнью единственного сына, но граф оставался глух к этим посулам и угрозам, а замок – непреступен. Только когда крыша и верхний этаж его заполыхали, Зрини с оставшимися шестью сотнями людей открыл ворота и ворвался в толпу турок. Конечно, он был убит, турки заняли замок. И в самый миг победной радости взлетели на воздух вместе с каменными стенами, поскольку Зрини велел перед последней своей вылазкой запалить фитили в пороховых погребах"…
Генрих немного помолчал, давая мне возможность пережить восхищение этим рассказом. Потом заговорил снова: "Приятная страна – Венгрия. Кругом горы, высокие, серые, поскольку ничего так далеко от земли не растет, а на вершинах – снег даже летом. Зимой там везде снег: и на равнинах, и в долинах. Не тает, как у нас, долго лежит, белый-белый. В солнечный день глаза режет от его блеска. И рыхлый, глубокий, – лошади по брюхо проваливаются. Замки похожи на наши, только на те, которые не перестроены еще в новом стиле. А мужчины там отращивают пышные усы. Вот такие", – Генрих придвинулся ближе ко мне, взял густую прядь моих волос, – я тогда не делала замысловатых причесок; пара косичек, заколотых на затылке, локоны, и все, – разделил эту прядь на две и приложил к своему лицу над верхней губой.
Я тут же надела ему венгерскую шапку. Смотрелась она на нем чужеродно, а в сочетании с черными волосами и белыми усами – как раз для маскарада. Мы оба рассмеялись.
"Я провел там год. Очень недурно. Бил турок. А потом у нас возобновились стычки католиков и гугенотов, и я вернулся. Под руководством Таванна вон даже герцог Анжуйский смог прослыть великим полководцем", – закончил он.
"В Пуатье вы обошлись без наставников", – заметила я.
"Не совсем, – возразил Генрих с довольной улыбкой. – Военный совет при мне был хорош. Хотя и я уже кое на что гожусь".
"Можно?" – я протянула руку к сабле, опять спокойно лежавшей на кровати, только без ножен.
Генрих кивнул. Я встала, освобождаясь от диковинного одеяния, в продолжение всего разговора приятно согревавшего мне плечи и спину, взяла саблю и попробовала повторить движения Генриха, только медленнее, – я не привыкла держать в руках оружие: "Так?"
"Резче, смелее", – скомандовал муж. Я сделала новую попытку, но не думаю, чтобы у меня вышло намного лучше. Генрих снисходительно махнул рукой: "Постойте".
Он опять накинул мне на плечи бекешу и застегнул ее у меня на груди на цепочку с бирюзовыми бляшками. Потом надел мне шапку и отошел посмотреть, что вышло. Я уперла саблю в пол и спросила: "Кто я теперь, по-вашему?"
"Графиня Зрини", – ответил он, приближаясь ко мне…
Чем же еще мы были заняты в то время?.. Генрих учил меня обращаться с охотничьим рогом, но сей инструмент у меня только хрюкал и блеял, чем веселил нас с мужем до боли в животах… Ах да, нас навестила матушка Генриха. Она подарила мне очаровательный серебряный гарнитур со всевозможными флаконами для духов, нюхательной соли, масел, с баночками для пудры, пилюль и прочих женских надобностей. А ее дамы вышили мне несколько платочков с новыми моими инициалами.
Все это было бы чудесно, если бы Генрих тогда неизменно оставался нежным и веселым. Но часто, увы! слишком часто и всегда неожиданно для меня в нем происходила резкая перемена. Взор потухал, затуманивался, лицо делалось печальным, голова поникала. Если в такие минуты я проводила рукой по его волосам, Генрих вздрагивал и отходил от меня. Правда, потом перестал. И когда я ладонями пыталась отереть с его лица следы неизвестного мне горя, он лишь улыбался с огромным сожалением… Может, мне следовало оставлять его в такие минуты одного? Не напоминать о себе? Я не знаю. Но мне очень хотелось хоть чем-то утешить человека, дарившего мне несказанное счастье.
Так продолжалось до тех пор, пока не выяснилось, что я жду ребенка. Супруг принял новость с радостью и непонятным мне облегчением, на праздник Рождества мы вернулись ко двору, и все переменилось. Не только потому, что король теперь отнесся к Генриху благосклонно, Ангулем перестал глядеть врагом, Анжу вернул ему свою дружбу. Супруг мой отдалился от меня и будто ожил. Грусть исчезла, лицо осветилось, а я пропала из поля зрения его счастливых глаз. Я не понимала причины, и это огорчало меня, тем более что я совсем не знала, как быть, как мне вернуть расположение мужа. Спросить совета было не у кого, кроме сестры. Я обратилась к Анриетте и в беседе с ней постигла, до чего еще неопытна в жизни. Говоря о ссоре Генриха и Ангулема, об опасности, нависшей над моим женихом, сестра ни словом не обмолвилась о том, откуда возникли эти ссора и опасность. Теперь, решив, что тайны больше ни к чему, она открыла мне всю правду целиком. Генрих любил другую принцессу. Маргариту Валуа. И она отвечала ему нежным чувством. Но когда Генрих попросил ее руки, вся королевская семья с удивительным для нее единодушием сочла герцога Гиза недостойным. А узнав, что отношения Маргариты и Генриха вышли за пределы добродетельных, государь так разгневался, что приказал своему сводному брату убить дерзкого Лотарингца. Нужно было спасать честь принцессы и жизнь. Брак со мной сделал и то, и другое.
Маргарита изо всех сил постаралась, и, по словам Анриетты, в слезах, на коленях умоляла Генриха венчаться со мной, в то самое время, когда моя сестра, ее подруга, убеждала меня. Я вдруг живо представила себе, как Маргарита плачет у ног Генриха, как он упорствует, силясь поднять ее, как все-таки сдается на мольбы любимой... Теперь все это видится еще яснее, ибо однажды я сама оказалась свидетелем подобных страданий. Но и тогда разве бы я не поняла? Зачем же Анриетта скрытничала? "А зная обо всем, ты вышла бы за Гиза?" – спросила она в свой черед. Я наконец-то догадалась: моя сестра, принцесса Маргарита, мадам Клод, словом, все, кто посвящен был в этот план, опасались, чтобы я не отказалась и тем самым не сорвала удачную комбинацию, а потому хранили тайну. Но что бы изменилось в потоке событий, если бы я знала правду? Все равно я бы услышала: "решай: жить ему или умереть". И разве б я решила по-другому? Нет, точно так же. Но, предупрежденная, не ждала бы любви, которую Генрих дарил другой. Я не обманывала бы себя надеждой, была бы готова и к печали мужа и к его последующей холодности. Мне не было б так горько… И Генрих не мог мне признаться, – из его уст правда прозвучала бы жестоко. Но сестра… Ее молчание стало куда большей жестокостью, как только Анриетта рассказала мне все.
Мы с сестрой сильно поссорились. А три с лишним года спустя, когда ее любовника Коконнаса заодно с Ла Моллем, новым любовником мадам Маргариты, казнили, и Анриетта, по примеру царственной подруги взяла себе мертвую голову возлюбленного, чтобы похоронить собственноручно, этот скандал еще больше отдалил нас друг от друга. К тому же, ее супруг очень долго не мог выбрать между Валуа и Лотарингским домом. Сейчас он полностью на службе короля, и Анриетта – тоже во враждебном нам лагере, на сей раз вопреки примеру мадам Маргариты, – та по-прежнему предпочитает моего мужа.
Так вот, когда грозившая ему опасность миновала, Генрих возвратился к принцессе Маргарите, – к жизни, как заметила я…
Узнав причину его горестей и радостей, я облегчения не испытала. Напротив, утрата мечты убивала меня. Я мучилась от жалости к себе, от зависти к мадам Маргарите. Ведь я любила… Ах, не Генриха, – себя, то счастье, которое мне обещал новый брак. Не слишком давно я поняла, как нужно мне было любить. Но теперь ничего не исправишь. Ничего… Жаль, что многое я начала постигать лишь к середине жизни. И как ни печально, я много грешила. Но я хочу в последний раз припомнить все, как есть. Тогда я искренне считала свои чувства любовью к супругу и не могла видеть его подле Маргариты даже на официальных церемониях. А Генрих весь светился довольством и относился ко мне ровно с такой же любезностью, с какой обращался ко всем прочим дамам двора. В угаре ревности, приправленном дурным самочувствием, я заперлась дома. Все лежала, терзаясь сознанием, что Генрих – с Маргаритой. Иной раз я садилась перед зеркалом и всматривалась в отражение. До той поры я в нем не находило недостатков. Теперь же собственные глаза казались мне слишком большими для впалых бледных щек, нос – чересчур острым, губы – толстыми, волосы – бесцветными... Мне чудилось, что Маргарита гораздо красивее меня, и Генрих никогда меня не полюбит. Он так и будет принадлежать ей. Мысль эта вытягивала из меня последние силы, давила тоской, изматывала до полусмерти. И утешения мне было не найти, особенно – в блестящем отстраненном взгляде мужа. Только когда ребенок во мне зашевелился, я одумалась: ведь есть и у меня кое-что. Я стала больше заботиться о себе и постаралась хоть немного утешиться тем, что Генрих перед Богом все-таки мой, и наш союз Господь благословил, поскольку посылает малыша.
Родился Шарль, и сам король стал его крестным. Генрих был рад сыну, но ко мне отношения не изменил, пропадал в Лувре да в спальне мадам Маргариты, и лучшего я не ждала.... Не странно ли? Все мои дети напоминают о горьких страницах моей жизни. Хотя я очень всех люблю, и само их существование для меня – радость, появление их на свет было связано с горем, постигшим меня. Шарль – осколок разбившихся грез. Луиза – отзвук моей безумной ревности. Рождение Клода можно было бы назвать благополучным, если бы за сим событием не следовала ночь моей казни. Луи же… Нет, сейчас мне это не объяснить. А ты, кроша, плод большой любви, родишься теперь, когда отец твой уже мертв. Глядя на тебя, я неизбежно вспомню все подробности гибели Генриха, и в висках моих, как сейчас, будут стучать два слова: смерть и невозможность. Ты станешь живым воплощением моей утраты, и за это я полюблю тебя еще сильнее... Правда, я очень волнуюсь за Шарля. Он – пленник короля. Но мне кажется, убить и его Валуа не посмеет. Шарль вернется ко мне… И хотя он был рядом с Генрихом в его последние дни, олицетворением моей потери будешь именно ты, мой последний малыш. С Шарля довольно испытаний, какие он переносит теперь, и того, что родился он, когда в моей душе царило опустошение.
Мне было очень одиноко: супруг, увлеченный не мной, Анриетта, которой не могла я простить недомолвок, сын, любящий, конечно, но, как все малыши, жаждущий лишь есть да спать, – и больше никого. С родными Генриха я сблизиться еще не успела, – я вообще тяжело схожусь с людьми. И чтобы скрасить дни, я пригласила к себе младшую сестру. Мари стала прелестной чрезвычайно, а потому нет ничего необычного в том, что герцог Анжуйский влюбился в нее. Друг другу их представил Генрих. Не думаю, чтобы супруг мой желал отомстить Анжу за то, что этот Валуа вместе со всеми остальными ополчился на него за Маргариту. Скорее Генрих все еще стремился больше сблизиться с королевским домом, теперь – путем брака на сестрах. Ведь после смерти старшего из братьев-государей, Франсуа Второго, который был женат на мадам Мари Стюарт, кузине Генриха, это родство в счет не шло. Более давнее – бабки моего Гиза и Анжу – родные сестры – это забылось… Впрочем, когда Анжу особенно был недоволен Генрихом, то называл его кузеном… Сватовство самого Генриха не удалось, и он рассчитывал на Мари. Но получилось так, что супруг мой сполна отплатил за себя Анри Анжуйскому, а мне дал возможность яснее постичь чувства, терзавшие его самого.
Анжу и моя сестра полюбили друг друга так страстно и нежно, как редко кто в наши дни любит. Мари, не таясь, поверяла мне свои страхи и восторги. Я радовалась вместе с ней, ибо ничто не сравнится с блаженством взаимной и сильной любви, а раз мне оно не суждено, то отчего бы ни глотнуть хоть капельку из чужого кубка? Когда же сестра призналась в супружеской близости с Анжу, я не судила ее, ведь мои освященные браки за почти равный срок не дали мне и крупицы ее счастья. Впрочем, любовники желали искупить грех венцом. Но король и королева-мать рассудили иначе, – решили выдать Мари замуж за другого. Сестра рыдала в моих объятиях, стонала, что не вынесет жизни с нелюбимым мужчиной, что разлука с Анжу убьет ее... Я гладила ее по воспаленному лбу, утирала ей слезы, а сама словно слышала Генриха. Он, верно, так же страдал при заключении нашего брака, только безмолвно. Но разве это не больнее? Чего стоило Генриху уступить слезам возлюбленной, смириться с крушением надежд, с унижением отказа, с бессилием изменить это? Чего стоило ему вместо смерти или бунта выбрать покорную жизнь со мной? О, зная Генриха, сквозь вопли Мари, я так отчетливо представила себе его муки, что жалость к нему захлестнула меня. Я простила мужу его холодность ко мне. Я плакала вместе с сестрой, сострадая им обоим. И себе – слепому орудию в чужих руках...
В Париж приехали вожди гугенотов: адмирал Колиньи, его зять Телиньи, принц Конде. Мари отдали этому последнему к великому горю Анжу, а два года спустя бедняжка умерла от родов.
"Принцессы Клевские тоже недостаточно знатны для Валуа", – с раздражением заметил Генрих по поводу ее свадьбы. Проходила она странно: в покоях Сен-Жерменского замка, без полумрака собора, где меж людей витают ангелы, без хора, без стройной латыни. Словом, по-гугенотски. Католики не допускались, и, сидя дома, я представляла свою несчастную сестру среди вечно мрачных и озлобленных еретиков, такую одинокую, лишенную возлюбленного, близких... Хоть бы ее соединили с добрым католиком. Но нет. Мари стала овечкой, которую отдали, чтоб задобрить волков! От огорчения я не могла найти себе места. Мне все хотелось мчаться в Сен-Жермен, взять сестру за руку и увести оттуда. Генрих поймал меня: "Вы слишком взволнованы". "Но так нельзя, – взмолилась я, уверенная, что Мари ждет участь еще горше нашей. – Вы же знаете, что так нельзя!" "А вы знаете, что можно", – возразил Генрих. Я опустила голову и упрямо повторила: "Нельзя", хотя признавала его правоту. Супруг угадал в моем сочувствии сестре участие и к нему самому, приподнял за подбородок мое лицо, шепнул: "Спасибо", – и коснулся моего лба поцелуем.
С того дня Генрих начал теплее ко мне относиться. Даже при дворе его ласковый взгляд стал отличать меня от прочих. А я старалась, чтобы Генрих чаще ощущал мое участие. Однажды, когда я вместо камердинера расчесывала Генриху волосы, шелковые и густые, так что гребень и пальцы мои утопали в них, муж вдруг остановил меня. Когда же я присела у его ног, доверительно заговорил: "Похоже, Колиньи обосновался в Париже надолго… Если б вы знали, как я ненавижу его!" Я сжала руку мужа, чтобы выразить сочувствие. А Генрих, глядя в никуда, продолжал: "Девять лет уже прошло… Мой первый военный поход… Гугеноты захватили Орлеан, и королевские войска под командой моего отца взяли этот город в осаду. Мне тогда исполнилось двенадцать, и я был с отцом. Мне сковали доспехи по росту, оружие. Я ими очень гордился, а жизнь в военном лагере, в шатре казалась просто раем на земле. Вечерами я сидел у костра и с замиранием сердца слушал солдатские россказни, а днем везде сопровождал отца, который занят был устройством батарей и траншей. Однажды ему доложили, что некий гугенот добровольно сдался караулу, и в наш шатер ввели хорошо одетого молодого человека. Он учтиво поклонился, назвался Польтро де Мере и сказал, что был в войске Колиньи, в Орлеане, но теперь желает перейти на сторону короля. Отец поинтересовался, чем стал нехорош Колиньи. Мере ответил: "Долг дворянина – служить королю, а не амбициям военачальника". Тогда отец предложил ему, дабы послужить королю, рассказать, что происходит в Орлеане. Гугенот начал описывать расположение адмиральских войск и слабые места городских укреплений. Отец уже многое знал от местных католиков, о многом догадывался, исходя из здравого смысла и опытности в военных делах. То, что он услышал от гугенота, совпало с его представлением о положении в городе. А в конце своей речи Мере сообщил, что на рассвете грядущего дня готовится вылазка на нашу бреш-батарею. Отец позволил перебежчику остаться в лагере, но приказал приглядывать за ним. Потом одному из своих командиров, д'Аллюи, поручил защищать батарею, велел перед рассветом спрятать пеших стрелков возле пушек, а конницу – в роще за батареей, и сам обещал поддержку в случае надобности. Тут я не выдержал и попросил отца отпустить на батарею и меня. Отец согласился и посоветовал д'Аллюи на мой счет: "Если станет обузой, гоните". Я был так взволнован, что хотел бежать на батарею тут же, но отец сначала накормил меня ужином, а после заставил раздеться и залезть под одеяло. Сам он тоже лег в постель и уснул. Я же спать совсем не мог и под родительский храп представлял себе целое побоище. За час до рассвета отец пробудился и встал. Я тоже вскочил, оделся и долго маялся в ожидании д'Аллюи. Наконец он пришел за мной, мы сели на коней и в темноте выбрались из лагеря. Д'Аллюи расставил людей, как приказал отец, благо, не всю еще рощу срубили для осадных нужд. Мы притаились в ней и стали ждать. Прошло довольно много времени. Солнце уже вставало у меня за спиной. Я наблюдал, как посветлело все вокруг, и мелкие облачка на нежно-голубом небе, стены и башни Орлеана окрасились в розовый цвет. Так тихо и мирно было вокруг, что я боялся, вылазки не будет. Но дозорный с дерева наконец крикнул, что из ворот города выехал конный отряд. Мы пришпорили своих скакунов и перерезали гугенотам путь к батарее примерно на середине, а тех, кто прорвался дальше, встречали у пушек стрелки. На меня налетел всадник с обнаженным мечом. Вооруженная моя рука сама поднялась, чтоб отразить удар, но сил у меня на это было еще недостаточно, меч противника пребольно опустился мне на плечо. И отскочил, – я все же смог смягчить удар. Мой противник крикнул, похоже, своему товарищу, дравшемуся рядом, – честно говоря, я плохо разбирал, что творится вокруг, только расслышал: "Гляди-ка, в войске Гиза карлик! Наверно, это его шут. Вон дрозды на щите!" Пока гугенот острил и снова замахивался, я со злости так ткнул своим мечом его лошадь, что та повалилась на землю вместе с седоком. "Это принц Жуанвилль", – отрекомендовал меня д'Аллюи, принимая на себя заботу о гугеноте. Я стал возражать, что это мой противник, собирался уже спешиться и продолжать бой, но кто-то дернул меня за руку. Я обернулся и увидел оруженосца отца. Он крикнул, что отец меня зовет. Я не хотел покидать схватку, но Бертран не отпускал мою руку: "Скорее, монсеньор! Случилось несчастье!" Сердце мое похолодело. Я вместе с Бертраном направился в лагерь, и, хотя на скаку неудобно беседовать, спросил, что за несчастье. И услышал: "Ваш отец ранен". Я подивился: разве такое возможно? Ведь отец был далеко от нашей стычки. Бертран, как мог, рассказал, что когда отец мой вышел из шатра, вчерашний гугенот выстрелил в него из пистолета, который невесть где раздобыл. Подлетев к шатру, я бросился внутрь. Отец сидел на кровати, прижав руку к левому бедру. Вся нога его была в крови, и на земле растеклась уже целая лужа. Я кинулся к нему. "Слава Богу, ты жив! – крикнул отец. – Я так боялся, что ты тоже попал в западню!" Он обнял меня правой рукой. Я хотел говорить с ним, но меня перебил раздраженный голос лекаря: "Ну теперь-то, когда вы убедились, что с принцем все в порядке, может быть вы дадите мне заняться вашей ногой?" Отец кивнул и отослал меня. Я вышел и стал бродить вокруг шатра. Вместе со мной там толпилась уйма народа. Появился и д'Аллюи. Лицо его было серьезно, он уже знал новость, и, подойдя ко мне, хотел, видно, ободрить, заставил себя улыбнуться и возвестил: "Отстояли мы с вами батарею". Я поздравил его без всякой радости. А когда из шатра вышел лекарь с руками по локти в крови, я не стал его слушать и поспешил обратно к отцу. Он лежал в постели, очень бледный. "Ничего, – прошептал мне успокоительно. – Рана пустяшная. Он, видно, целил в живот, а попал только в ногу…" Отец закрыл глаза. Я понял, как он устал от стараний врача, и велел всем, кто еще набился в шатер, выйти. Сам тоже вышел, чтобы не шуметь, ведь нужно было снять доспех. Потом я вернулся, сел на землю возле отцовской кровати… Ему так и не стало легче. Рана не заживала, начались страшные судороги, жар и рвота. Меня хотели вывести, чтоб я не видел всего этого, но я схватил отцовский меч и пригрозил убить каждого, кто вздумает еще меня гнать. Меня оставили в покое, потом привыкли, что я рядом… Дни и ночи слились воедино, в картину все больших страданий. Отец почти не приходил в себя. Лицо его сначала было багровым, потом бледным, желтым и, наконец, сделалось серым. Он ужасно исхудал… Я давился слезами, удерживая их, потому что отец рассердился бы, увидев меня зареванным… Если вы спросите других, каков был Франсуа де Гиз, вам скажут: "жестокий, надменный". Они же не знают, как он носил нас с братьями и сестру по дому на плечах, по-очереди, конечно. Как, уходя, каждый раз возвращался с полными карманами сластей для нас. Как мы с ним плавали в Марне или скакали наперегонки в Жуанвилле. Он все спорил, что так соревноваться нечестно, поскольку мы легче, а значит, и скачем быстрее, а я возражал, что в таком случае побеждать должен самый маленький из нас, тогда как побеждал всегда… другой брат… Все это проносилось у меня перед глазами. Я прекрасно понимал, кого теряю и как неотвратимо. Я еле мог сдерживать слезы… Гугенотская пуля была отравлена, и усердие лекаря не вело ни к чему. На девятый день отец открыл глаза, нашел меня взглядом и приподнял руку благословить. Я упал на колени, схватил эту руку и почувствовал, как она поникла. Глаза отца закрылись навсегда… Сжимая холодеющие пальцы, я поклялся отомстить. Не Мере, его и без меня четвертовали. А тому, кто его подослал, – Колиньи. Мере выдал адмирала перед казнью, но я знал это и так. Только мне пока не удавалось. Теперь же... Цифра девять станет для Колиньи роковой", – прибавил Генрих. Я спросила, как он сделает это. Но муж не ответил. Только грозно улыбнулся своим тайным мыслям.
Король оказывал адмиралу большие почести, называл отцом. Все твердили о мире и предстоящей свадьбе принцессы Маргариты с наваррским королем, чтобы скрепить союз католиков и гугенотов. Мой супруг сделался мрачным. Хотя при нашем дворе зачастую браки уважают только внешне, все-таки непросто отдавать свою любовь другому, даже если сам уже женат…
Религиозная вражда – вот о чем всегда нужно помнить, обращаясь к нашим временам. Война между католиками и еретиками-реформатами ведется давно. Еще с правления государя Анри Второго. Мари рассказывала мне, что гугеноты не признают ни Покаяния, ни Венчания, ни монашества, ни Великих праздников, благодаря которым мы проживаем Евангельские дни… Как же исправить себя и спастись, если нет покаяния? Гугеноты считают это ненужным: все предопределено, Господь давно прекрасно знает, кто пойдет в рай, кто в ад? Но разве так может быть? Ведь мы живем, чтобы покаяться, исправить все дурное, приобретенное грехопадением Адама и Евы, стать лучше, совершеннее, вернуться в рай, потерянный прародителями, вся наша жизнь – это дорога к Господу, к Вечности с Ним и с любимыми. А если думать по-гугенотски, то жизнь теряет сей высокий смысл. И незачем даже быть просто хорошим, раз итог предопределен несмотря ни на что. Поэтому нравственность протестанты поддерживают с помощью вооруженного надзора. Но разве это хорошо?.. Когда я завела речь о гугенотской вере с Генрихом, он отослал меня к брату Луи, как всегда делал, коснись я подобных сфер. И тот терпеливо разъяснял мне мои сомнения, заблуждения Реформации или иные духовные предметы. А сам Генрих только однажды, уже много позже, сказал мне: "Еще когда наш нынешний король был герцогом Анжуйским, он сильно увлекался гугенотством, и я вдоволь наслушался пространных рассуждений да заумных толкований Святого Писания. Из всей этой чепухи я вынес одно ощущение, которое лишь укрепляется разоблачениями Луи: гугенотская вера удобна. Но истина не может быть удобной. Lata porta et spatiosa via quae ducit ad perditionem . Впрочем, мне наплевать на гугенотскую ересь, пусть верят, во что хотят, это их дело. Если они верят вообще. Ведь Бог для них – маска, скрывающая цели политические, жажду власти, иначе б их король не ходил из веры в веру как из комнаты в комнату. И, добиваясь своего, гугеноты не гнушаются ничем, даже убийством монахов. Они несут зло, а это уже дело мое".
Но наши правители были настроены не так воинственно, как мой супруг, и всячески стремились к примирению католиков и протестантов. Еще при Анри Втором, дабы достичь сей цели, уже был заключен один брак католического принца с протестантской принцессой: второй мой дядя по линии матушки, Антуан де Бурбон, венчался с наследницей наваррской короны, Жанной д'Альбре. Правда, дядя сделался гугенотом, но потом вернулся в лоно католичества. В отместку его подданные-протестанты, не без согласия мадам д'Альбре, разорили фамильный склеп сеньоров Бурбон-Вандомских и осквернили могилы родителей своего господина и моей матушки. Тогда дядя с войском пошел усмирять еретиков и воевал с ними до самой смерти. Такова история отца и матери Анри Наваррского. Теперь он сам, гугенот, собирался вступить в брак с католичкой. И пользы в этом оказалось не больше. Католики убивают протестантов, протестанты убивают католиков… Уже почти тридцать лет… Генрих говорил, что примиренье невозможно. Похоже, он, как всегда, прав. Повсюду – только ненависть и кровь... И свадьба тоже стала кровавой, хотя во время церемонии венчания католики и гугеноты шли навстречу друг другу, воочию являя единство и братство. Еще одна странная брачная церемония: мадам Маргарита слушала торжественную мессу в Нотр-Дам одна, а жених ждал у дверей собора. Король, королева-супруга, королева-мать, придворные-католики были внутри. Я глядела на Генриха. Он улыбался так же, как во время нашего венчания, с той же болью в глазах.
В тот и следующие три дня Генрих ходил сосредоточенный и замкнутый. И вдруг нам сообщили о ранении Колиньи. Известие привело мужа в бешенство. "Как! Адмирал всего лишь ранен в руку? Только-то?! – воскликнул Генрих, позабыв о присутствии наших придворных. – Удача совсем от меня отвернулась. – Он поглядел на бывших рядом братьев, однако подошел ко мне, я полагаю, потому что я меньше всех знала, и, изо всех сил сдерживая раздражение, сказал: – Колиньи ходил в Лувр одной и той же дорогой, и всегда шел мимо жилища Вильмюра, моего учителя. Разве так трудно убить человека на улице из окна дома? А Моревель палит из аркебузы превосходно! Поэтому и пуля была самая обычная… Я хорошо заплатил. Даже дал ему лошадь из моей конюшни, чтобы он смог после скрыться. Нужно было только попасть. И куда он попал?! Отстрелил Колиньи палец!.." Я почувствовала, что вера Генриха в цифры значительно пошатнулась, и что промах наемного убийцы огорчил его гораздо больше, чем свадьба мадам Маргариты, но сразу не нашлась, что ответить. Меня выручил Луи де Гиз. "Поглядим, как обернется дело. Не Моревель, так кто-нибудь еще..." – заметил он, и Генрих кивнул, – младший брат всегда умел напомнить ему, что не все потеряно. Однако вместо утешения события поначалу принесли нам еще больше беспокойства.
Гугеноты, а их в Париж к свадьбе съехалось несколько сотен, потребовали суда над Гизами, ибо вражда Колиньи и Лотарингцев ни для кого тайной не являлась. Государь пообещал покарать виновных, и я испугалась за мужа. Но Генрих меня успокоил: "Король не станет преследовать нас. За нами – католическая Франция".
Все так. Еще отец Генриха, когда Франция раскололась на два враждебных лагеря, католиков и гугенотов, возглавил первых – тех, кто не желал мириться с ересью и мятежами против короля. А после смерти монсеньора Франсуа все свои упования католики перенесли на его старшего сына. Не всякому по плечу подобное наследство, но Генрих был рожден повелевать.
Король и вправду не спешил исполнить обещание. Только запретил Генриху являться при дворе. Два дня у нашего дворца толпились гугеноты, вооруженные и обозленные до крайности. Они кричали, что ответят ударом, которой для иных станет смертельным, что рана адмирала не останется не отомщенной. И по ночам гугеноты не расходились. Я почти не спускала с рук малыша Шарля, дабы в любой момент успеть его спасти. Генрих же вел себя так, словно угрозы совершенно его не касались. С холодной сосредоточенностью мой супруг ждал. Когда я спросила, чего, он подвел меня к окну на улицу. Была ночь, пустая комната, куда мы вошли, ничем не освещалась, и потому снаружи нас никто не мог увидеть. Зато я в щель между оконными створками хорошо разглядела костры, враждебные лица молодых людей в черных одеждах, стволы аркебуз.
"Смотрите, насколько теперь все серьезно. Но так не может продолжаться вечно, – проговорил Генрих. – Король должен на что-то решиться. Либо он сдержит слово, которое дал адмиралу, и тогда я стану их добычей, – мой супруг кивнул в сторону гугенотов, – либо нет, и тогда адмирал будет мой".
"Но вы сказали, король ничего вам не сделает", – искала я его прежней уверенности.
"Вот и проверим, обманул ли я вас", – улыбнулся Генрих и обнял меня за плечи.
Скоро мы заметили волнение в рядах противника, услышали стук в нашу дверь, и слуга доложил о посыльном кардинала Лотарингского. Его высокопреосвященство настоятельно звал Генриха в Лувр.
"Ну, наконец-то! Я все же доведу начатое до конца", – оживился мой муж, собираясь идти.
"Куда вы? – Я схватила его за руку. – Там же гугеноты с аркебузами!"
"Вы думаете, я их боюсь?" – с раздражением бросил Генрих и резко от меня освободился.
Я проводила его взглядом и вновь прильнула к оконной щели. Дрожа за мужа, я увидела, как он в сопровождении оруженосца неторопливо проехал верхом мимо костров. Протестанты повскакали на ноги, вооружились, но выстрелить никто не посмел.
Я легла спать, нисколько не сомневаясь, что уж теперь-то адмиралу не жить. Мне не жаль его: хитрый, тщеславный, такой же непримиримый, как наши католики. Протестанты сделали из него святого страдальца. Что ж, у них свои мученики: Колиньи, Конде, Жанна д'Альбре. У нас свои: монсеньор Франсуа, Луи, мой Генрих, – все Гизы. Одни их проклинают, другие им поклоняются. Такая семья – никто не остается равнодушным к ней, и это счастье, что я – тоже де Гиз!
Итак, я легла спать, а утром начался тот ужас, который и сделал свадьбу Наваррца с мадам Маргаритой кровавой. Я, правда, не сразу заметила неладное. Поднялась с постели, как обычно. Оконные стекла золотило рассветное солнце, и через них глухо доносился звук набата. Мне доложили, весьма невразумительно, что в городе неспокойно. Я приказала запереть двери и уличные ставни, но пребывала в неведении, очень меня волновавшем. Где Генрих? Почему он не вернулся из Лувра? А вдруг ему грозит опасность? Вдруг король решил отдать его гугенотам? Нет, тогда за Генрихом явились бы гвардейцы, а не посланец его дяди-кардинала. "Но что же тогда происходит?" – поминутно спрашивала я сама себя, слыша уже крики и звуки выстрелов, проникавшие в покои с улицы. А когда в двери дома принялись громко стучать, я испугалась за себя и сына. Однако слуга доложил о нескольких несчастных, истекающих кровью. Они молили об убежище. Я позволила впустить их и пошла узнать, что творится в Париже, хотя бы у них. Моим глазам предстали люди, кажется, трое мужчин и две женщины, растерянные гораздо больше меня. Один господин, в черном колете, сжимал в руке обломок шпаги, другие оказались ранены, на дамах платья были неприлично порваны. "Гизы убивают нас!" – стенали мои гости, и после расспросов я лишь добилась прибавления: католики истребляют протестантов по повелению короля и Гизов. Я не верила, хотя вид моих гостей был весьма красноречив, и спросила, знают ли они, куда попали? Они отрицали, и я объявила, что это – дом Гизов. Испуг несчастных превзошел все мои ожидания. "Никто вас здесь не тронет", – прибавила я и приказала слугам накормить пришлецов, предоставить им возможную помощь и кров, пока на улицах не станет тише. Узнав, что опасность грозит не нам, я отправила в Лувр человека, чтобы выяснить, где же Генрих и насколько правдивы слова моих случайных гостей? Посланец мой Генриха не нашел, но подтвердил: в городе беспорядки, убивают всех подряд, но протестантов чаще, а наш герб у него на плаще оказался лучшим из щитов.
Ночь и следующий день прошли в сильнейшем беспокойстве. Новостей не было, супруг не появлялся, и я утешала себя только тем, что если бы с ним случилось несчастье, мне непременно тут же сообщили бы. Когда Шарль уснул, я пошла взглянуть на моих гугенотов. Они, умытые, со свежими повязками на ранах и в пристойной одежде спокойно ели в кухне. Я собиралась их еще порасспросить, но вдруг туда же вошел Генрих. Волосы его были всклокочены, колет – нараспашку, на сапогах – бурые пятна высохшей крови. Гугеноты уставились на него в таком ужасе, будто им явился сам властелин преисподней. Генрих сразу догадался, что за люди перед ним, но посмотрел на меня совсем без гнева и заметил: "Их нужно будет спрятать получше. Вдруг приедет кто-нибудь еще". Потом направился в свою спальню. Я поспешила за ним, на ходу задавая сразу дюжину вопросов, но Генрих молча добрался до кровати, не раздевшись, упал на нее и произнес: "Я страшно устал. Все потом". Я хотела уйти, но он подозвал меня ближе, взял за руку и сообщил торжествующе: "Колиньи мертв!"
Генрих поведал о случившемся вот что: "После выстрела Моревеля гугеноты с ума посходили. Они толпились, все вооруженные, кажется, везде по Парижу. Во всяком случае, я увидел много костров, подобных тем, что горели под нашими окнами, когда ехал в Лувр. И слышал проклятия не только в свой адрес. Грозили отомстить за адмиральскую руку и королю, и королеве-матери, и всем католикам Франции. А потому я ничуть не удивился, когда дядя сообщил мне, что напуганные парижане вооружились в ответ. У короля я застал целый совет во главе с мадам Катрин. Речь шла о том, как поступить, ведь оказались мы перед лицом неминуемой схватки католиков и гугенотов в столице. Король набросился на меня с криками: "Это все из-за вас! Это ваше сведение счетов приносит нам новую войну!" Что ж, если б Колиньи не подослал к отцу убийцу, мне бы не для чего было сводить счеты, – скривил губы и дернул плечом Генрих. – Вообще король был в истерике, поскольку утомился слушать маршала Реца. Тот убедительно, но очень уж долго доказывал, что можно избегнуть войны малой кровью: пожертвовать вождями гугенотов и этим усмирить остальных еретиков и успокоить католиков. Такой выход устраивал и королеву-мать, и Таванна, и дядю, и меня самого, между прочим. Знаете, почему? Для большей законности объявили о гугенотском заговоре против короля, и покарать виновных вожаков должен был я". Да, он. Ведь Генрих тогда был наделен правом верховного судьи при дворе и в Париже. "Я понял: иначе Колиньи мне не отдадут. Только в компании с другими вожаками, – продолжал муж. – И я согласился. На рассвете с кузеном Омалем, герцогом Ангулемским и отрядом королевских гвардейцев я отправился прямиком к адмиралу. Солдаты прикончили его и выбросили из окна к моим ногам... Потом я поскакал в Сен-Жермен за принцем Конде. Сделав вашу сестрицу вдовой, я оказал бы большую услугу Анжу, – подмигнул мне супруг. – Но Конде там не оказалось. Его успели предупредить. Ни с чем я вернулся в Париж и узнал, что здесь началась бойня, поскольку королевский приказ о наказании гугенотских главарей горожане и муниципалитет приняли за сигнал к уничтожению всех еретиков. Это был зажженный фитиль для пороховой бочки… Толпа – страшная сила, Катрин. Я ехал сюда по улицам, заваленным трупами, а воды Сены, знаете, приобрели алый цвет... – Генрих задумался, потом произнес: – Перед тем, как нанести визит адмиралу, я принял на себя ответственность за смерть дюжины влиятельных еретиков. Теперь меня сделают виновным во всей пролитой в эти дни крови. Король не зря кричал, что я во всем виноват…"
"Как же быть?" – спросила я, холодея.
"Никак. В конце концов, католики – мои и дяди-кардинала. Во всяком случае, самые ярые. Посмотрим, что из этого выйдет, – на мой взгляд беспечно улыбнулся муж и, вспомнив, прибавил: – Я же хотел посоветовать вам: не отпускайте ваших гугенотов, пока в городе все не утихнет".
Остановить убийства после их дозволения не под силу никому. Париж сам собой успокоился к началу сентября, то есть еще через четыре дня. Я отважилась покинуть дом, когда трупы с мостовых уже убрали, кровь смыли. Двор жил уже обычной своей жизнью, хотя мадам Маргарита и ее супруг, принявший католичество, выглядели смущенно из-за такого завершения свадебных торжеств. А Генрих держался в Лувре большим господином, чем сам король. От отца мой супруг унаследовал должность главного распорядителя и был первым придворным. При Шарле Девятом это значило, что Генрих, помимо судебных своих полномочий, еще составлял придворный и церковный штат домов короля, королев и детей Франции; ему подчинялись капитаны гвардейцев, и каждый вечер они вручали Генриху ключи от апартаментов короля; он представлял государю послов и был организатором публичной жизни двора. После же Варфоломеевской ночи, которую, как и предвидел Генрих, благодаря личной мести тоже связали с именем Гизов, все убедились в грозной силе католиков и их вождя – моего мужа. Все признали эту силу и власть Генриха – такую пользу он извлек из возводимых на него обвинений и вовсе не пытался оправдываться, чтобы католики знали: Гиз неизменно вместе с ними и за них.
Впрочем, тогда я не постигла до конца политический вес моего мужа в королевстве. Кардинал Лотарингский – тот да, тот в моих глазах вполне мог называться вождем: сорокалетний возраст, красная сутана, суровый вид, пронзительный взгляд – все соответствовало образу влиятельного человека. А Генрих... Он был еще так молод, в глазах мелькали озорные огоньки, а задумчивость его часто оканчивалась беспечным жестом. И даже сама обязанность Генриха распоряжаться жизнью двора приобрела вскоре весьма праздничный, а оттого – легкомысленный оттенок. Случилось это, когда герцог Анжуйский получил корону Польши, добытую красноречием господина Монлюка, и мой супруг постарался, чтобы наш государь с ошеломляющей пышностью принял послов той далекой страны. Хотя Генрих никогда не испытывал особой склонности к подобным вещам, триумфальные арки, гирлянды из цветов, фанфары, маскарады, возведенные, устроенные и разыгранные под общим его наблюдением, – все сверкало, благоухало, гремело и даже еще веселило. Да и поляки выглядели презабавно: лысые, чего у нас показывать не принято, но с длинными бородами, в огромных шубах, с колчанами стрел за плечами, в сапогах, подкованных железом, будто лошадиные копыта, сии жители лесов блистали драгоценными каменьями на ножнах да превосходным знанием латыни. Они явились подписать с Анжу договор, ибо король в Польше – нечто весьма странное, власть его ограничивается даже до таких мелочей, как, скажем, монаршие слуги: Анжу запрещалось оставлять при себе французов. И очень многое решает там Сейм, а главной задачей их монарха считается защита от соседа, московского царя. Полякам требовалось обрести короля и доставить его в Польшу до сентября, ибо царь, как и у нас делалось в давние времена, начинает войну в конце лета. Однако обсуждение договора затянулось, потом настал черед церемоний по передаче декрета об избрании на трон, торжественный въезд короля Польши в Париж. Мой супруг без устали организовывал все это до тех пор, пока наш государь не потерял терпение и не покинул столицу, желая проводить-таки брата в его новые владения. Анжу отбыл с большим нежеланием, поскольку король Шарль часто болел, и хотя при дворе оставался младший из Валуа, герцог Алансонский, было публично объявлено, что в случае смерти государя ему наследует именно Анжу.
Так и случилось. Шарль Девятый оставил сей мир в мае месяце семьдесят четвертого года. Перед смертью из всего его тела сочилась кровь, и говорили, будто это – кровь убитых гугенотов. На некоторое время восковая кукла с лицом и в одежде почившего монарха была выставлена в гробу в большом зале Лувра, дабы народ мог проститься, а потом, после мессы в Нотр-Дам, вся вельможная и сановная Франция проводила тело короля в Сен-Дени. Королева-мать в печальных хлопотах не позабыла отправить в Польшу гонца, и процарствовав в далекой стране лишь полгода, новый государь наш, Анри Третий, спешно выехал обратно в Париж. Поляки снарядили за ним целую погоню, и король загнал лошадь, стремясь поскорей очутиться в пределах Германской Империи.
Он хотел по восшествии на престол расторгнуть брак моей сестры Мари с принцем Конде и жениться на ней. Я читала одно из его писем. Оно содержало самые нежные слова и заверения в исполнимости этого плана. Провидение судило иначе. Мари умерла, и король вернулся на ее могилу. Он горевал, но так странно… Впрочем, теперь-то ясно, что иначе не мог наш любитель процессий, а тогда они были в новинку. Кажется, весь декабрь днем и ночью монахи и монахини со свечками в руках с молитвами ходили по Авиньону, куда прибыл двор встречать нового короля. Эти "заупокойные службы" вел кардинал Лотарнгский. Зима выдалась морозной, он простудился и покинул нас вслед за Мари...
Глубокая скорбь о бедной возлюбленной, однако, не помешала королю жениться на следующий же год. И взял он в супруги мадам Луизу Лотарингскую, дочь графа Водемона, чем королева-мать была весьма недовольна. Конечно, ведь она считала графское дитя неподходящей партией для сына, гораздо хуже, чем принцесса Клевская. В свое время мадам Катрин намеревалась добиться для него руки королевы Элизабет Тюдор, и государь, тогда еще Анжу, предпринял путешествие в Англию, но видом невесты не вдохновился и наотрез отказался жениться на ней. Затем в супруги уже королю Анри Третьему прочили шведскую принцессу, однако он настоял на своем и повел к алтарю кроткую мадам Луизу. Правда, по дороге чуть не сменял ее на нашу кузину, мадемуазель Мари д'Эльбеф. Решительно, его тянуло к Гизам.
Но до свадьбы была коронация. Весь двор отправился в Реймс. Вообще, в предыдущее царствование и в начале нынешнего нам приходилось много путешествовать, сопровождая непоседливых правителей. Это заставляло меня часто расставаться с сыном, и утешалась я лишь дружеским расположением мужа, который был очень занят обустройством придворного быта. Ведь путешествия требуют столько хлопот: повозки, лошади, сундуки, – все должно быть исправно; нужно помнить, где лежит кухонная утварь, а где – королевское платье; необходимо определить все остановки в пути, выслать вперед гонцов... Да много что требуется. Но среди этой суеты и кутерьмы Генрих стал навещать меня чаще. С самой свадьбы мадам Маргариты я угадывала, что он перестал быть ее любовником, поскольку вернулся в мою спальню, а по Лувру ходили упорные слухи о новом избраннике наваррской королевы, господине Ла Молле. И если поначалу в ласках Генриха сквозила тоска, и он топил ее в моих поцелуях, то со временем дворцовые хлопоты и мои чувства в ответ, я полагала, возвратили покой его сердцу. А коронацию муж готовил с воодушевлением. От нового государя он многого ждал. Давняя дружба с Анри Валуа и талант полководца, неоспоримо явленный Генрихом при Пуатье, вселяли в него надежду на жезл коннетабля . Король, восходя на престол, непременно одаривает своими милостями верных ему людей. И Генрих рассчитывал получить эту должность, которая вполне соответствовала его военной славе и личным качествам. К тому же, Генрих и Анри Валуа с детства были неразлучны, вместе шалили и вместе учились в Наваррском коллеже. А после возвращения Генриха из Венгрии их отношения сделались совсем братскими. Кузены вместе победили гугенотов под Жарнаком и Монконтуром, сражаясь за единство и спокойствие Франции. Потом, правда, их дружба ослабела из-за истории с мадам Маргаритой, но вроде бы скоро все наладилось. Так что преданность моего супруга Анри Третьему и королевству сомнений не вызывала. Генрих полагал, что вполне заслужил должность коннетабля и место в королевском Совете.
Но Анри Валуа рассудил совершенно иначе. Он хорошо разглядел за время дружбы, что Генрих наделен более ясным государственным умом, не подвержен ничьему влиянию, а напротив, сам способен влиять на людей и их поступки. К тому же мой супруг обладал громкой военной славой. И как Валуа ко всему этому относился? Завидовал. Со временем чувство сие породило неприязнь, которая, в свой черед, перешла в страх и ненависть. Я, конечно, сужу по тому, что произошло за все четырнадцать лет его царствования, но и первым же делом Анри Третьего после коронации было – не то, что пожаловать Генриху желаемую должность, но старательно урезать его полномочия как главного распорядителя. Государь даже утвердил новый придворный регламент, по которому вывел из подчинения моего мужа обер-квартирмейстера, обер-камергера да королевских гвардейцев. Вот какова была память о дружбе, каков королевский ответ на присягу на верность! Супруг мой больше не имел права следить за порядком во дворце, за королевскими апартаментами, даже за трапезой, а каждая мелочь при составлении штата монарших домов подлежала непременному одобрению самого Анри Валуа. Титул первого придворного, по-прежнему почетный, превратился в пустой звук. Не сомневаюсь, король с удовольствием лишил бы Генриха и этого звука, если бы пост главного распорядителя не являлся пожизненным… Генрих был оскорблен до глубины души: он, с его умом, дарованиями, силой и благородной кровью, оказался королю, бывшему другу, не нужен, не у дел; с ним не считались, ему выказывали явное пренебрежение и, вместо милостей, карали, причем вовсе незаслуженно!.. Гордость не позволяла Генриху показывать, насколько он задет. Но то на миг нахмуренные брови, то нервное движение плеча выдавали мне его состояние. Я старалась утешить супруга рассуждениями, что он еще многого сможет достичь, – ему было тогда двадцать пять лет, совсем не поздно, чтобы начать сначала. "А знаете, я тоже мог бы быть королем, – грустно усмехнулся он в ответ на мои речи. – Если бы прадед мой не отказался от трона". Я, по обыкновению своему, сразу пустилась в расспросы о столь необычном поступке, и Генрих пояснил: "Я говорю о герцоге Рене Лотарингском. Он сам был весьма необычным. Победил герцога Бургундского Шарля Смелого, произнес над его гробом великолепное слово: "Да примет Господь вашу душу, немало принесли вы нам зла и горестей", и, видимо, решил, что воевать куда веселее, чем управлять герцогством. Он оставил Лотарингию на попечение старшего сына Антуана, а вместе с другим сыном, Клодом, приехал во Францию и предложил себя в качестве полководца королю Луи Одиннадцатому. Правда, Антуан всегда говорил, что его отец не умеет управлять страной. Возможно, он был прав, не знаю. Мечом мой прадед совсем неплохо служил сначала королю, потом – регентше, даме Боже. И ей пришло в голову за все труды отобрать у него его французское поместье Гиз. В те времена как раз в Неаполе закончились правители Анжуйской династии. Неаполитанцы обсудили всех возможных родственников правившего дома, и предложили корону именно Рене Лотарингскому. Его двоюродная бабка была королевой Неаполя. Мой прадед рассудил, что пока он во Франции, нужно отстоять здешние свои владения, а после уж ехать в Неаполь. Но он убеждал даму Боже гораздо дольше, чем неаполитанцы могли ждать. Видя, что герцог Рене не спешить короноваться, они предложили престол испанцам. Те повели себя проворней, и вот в результате сын Рене Клод и его потомки остались во Франции и именуются Гизами. А если бы Рене, вместо того, чтоб воевать со вторым моим прадедом, королем Луи Двенадцатым, который тогда еще был герцогом Орлеанским, и спорить о своих правах с дамой Боже, плюнул на все это и перебрался в Неаполь, может, и правда, я сейчас носил бы корону?.. Да, никто не знает, что могло бы быть, только – что есть. Что же есть у меня?.. Понимаете, Катрин, я чувствую, что для многого рожден. Но будет ли мне дано это многое? Пока у меня только отнимают. Отца, положение, любовь… – Он запнулся, взглянул на меня и добавил: – Я несправедлив. Вы дарите мне радость отцовства".
Я снова носила под сердцем дитя. Генрих поцеловал меня в извинение неосторожных слов... Странное чувство: мой муж хоть и смирился с потерей любви, однако не забывал, а я, после истории с моей сестрой Мари, все понимала, но смириться никак не могла. Я вновь надеялась: рядом со мной Генрих оставит мечты о Маргарите. И вот он был подле меня, ласкал меня, но думал о ней... Я совершенно отчаялась исправить это положение в самый день родов.
Новая беременность прошла спокойно, и я была вовсе не такой обессиленной, как в те месяцы, когда носила Шарля. Только зеркало оставалось все так же безжалостно ко мне, пугая на сей раз уж слишком пухлыми щеками и совершенной потерей некогда хрупкой фигуры... Зато наша дочь появилась на свет без особых тягот. Королева Луиза изъявила желание стать крестной, и, взяв малышку на руки, Генрих воскликнул: "Значит, ее зовут Луиза-Маргарита".
"Как?!" – Я задохнулась от нахлынувших чувств.
"Разве имя вашей матушки не Маргарита?" – нашел он утешение для меня. Но это нисколько мне не помогло. Казалось, я лечу в бездну собственной тоски, я умираю, я сдаюсь, я не в силах соперничать с такой любовью. Над головой моей кружился настойчивый шепот, как будто это повторяло не мое сердце, а кто-то другой: "Он всегда будет помнить свою Маргариту. Он никогда, никогда не будет моим!"
Около месяца меня мучили жар и озноб, потом на смену им пришла ужасная слабость. Уже полагали, я уйду подобно моей бедной сестре. Однако Господь пожелал, чтобы я поправилась. Генрих не догадался о причине моего недуга: родильная лихорадка – дело вполне обычное. Да и война заставила его скоро покинуть наш дом. Между католиками и гугенотами есть еще одна партия, во главе с герцогом Данвилем. Тех, кто входит в нее, именуют "политиками", поскольку они поначалу старались сохранять мир в королевстве, а споры религий решать лишь путем переговоров. Во всех несчастьях Франции "политики" винили иностранцев, главным образом, нас, Гизов, и королеву-мать. Из-за обвинений в ее адрес король не торопился прислушиваться к ним. За это "политики" ополчились на короля и объединились с гугенотами. Наемник сих последних, курфюрст Пфальца Иоганн-Казимир, с войском вторгся в наше королевство, и Валуа поручил моему мужу защищать Францию. Генрих повел армию в свою родную Шампань. У Дормана он разбил корпус Иоганна-Казимира тысяч в тридцать солдат и сам сражался так увлеченно, что ремни его шлема лопнули, но Генрих продолжал драться с непокрытой головой... Его отвагу часто называют сумасбродной... Какому-то рейтару удалось нанести палашом удар Генриху прямо в лицо. Мой муж чуть не погиб, едва живого его доставили в Шато-Тьерри, где Генрих провел весь октябрь, ноябрь и часть декабря, пока поправлялся. Я очень хотела поехать туда, но была совершенно без сил от болезни, так что могла лишь молиться, и вновь увидела Генриха здесь, в Париже, перед Рождеством. Левую его щеку пересекал теперь шрам, одаривший мужа прозвищем Балафрэ . Отметина совсем не портила его удивительное лицо. Напротив, усиливала впечатление мужественности вместе с усами и бородкой. Они вновь вошли в моду, только не такие широкие, как при Анри Втором, и очень шли Генриху. Черные в рыжину волосы резко очерчивали его рот... Поразительно! Ведь и Франсуа де Гиза тоже имел шрам на лице. Мой супруг унаследовал от отца титул, поместья, придворную должность, непримиримых французских католиков, как он, Генрих стал общим наместником Франции, как он, был предательски убит!.. О, мадам де Немур пережила все дважды, а мне не достает сил выносить мою единственную утрату...
Но в ту войну я не потеряла его и была этому рада, хотя встретила мужа довольно прохладно. То отчаянное "никогда" отравило все мои чувства к нему. Генрих принял мою холодность, а может быть, и не заметил ее... Он хорошо себя чувствовал в нашей "почтенной" семье, где супруги уважают долг и благосклонны друг к другу, но не примешивают к отношениям никаких сильных чувств. Да, Генрих выглядел довольным, однако не задерживался долго со мной и детьми, – слишком много важного происходило в королевстве: Анри Наваррский тайком покинул двор и опять стал гугенотом, Иоганн-Казимир собирал силы для нового вторжения, Франсуа Алансонский безуспешно мирил всех со всеми... Я вынуждена много отвлекаться на политику, но что поделать? Таковы Гизы.
Да, я еще почти не обращалась к сестре и братьям Генриха. По смерти кардинала Шарля Лотарингского его сутану унаследовал младший из Гизов, Луи, архиепископ Реймский, первый князь французской церкви. Луи был предан Генриху, как все Лотарингцы, разумен, обаятелен и ласков в обращении, но впечатление это далеко не всегда соответствовало истинным его чувствам, поскольку Луи твердо усвоил обычай священного сана таить любое проявление чувств. Обета целомудрия он не хранил, соперничал с самим Бюсси числом сладких побед, никогда не стеснял себя в денежных тратах. Эта черта Луи была повсеместно известна. Помню, однажды, во время процессии кающихся, он наблюдал, как главный раздатчик милостыни исполняет свою обязанность, и подаваемые нищим гроши возмутили Луи. Он скривился, потом подошел к одному несчастному слепцу и высыпал в его руки все содержимое своего кошелька. Не знаю, сколько золотых там было, но очень много. Слепец ощупью определил размер нечаянного своего богатства и крикнул уже отошедшему Луи: "Если ты не Господь Бог, то ты кардинал де Гиз! Храни тебя Небо!.." Небо решило по-своему. Или то решил сам Луи, когда пошел за старшим братом до конца? Там, в Блуа, во время расправы над Генрихом, Луи схватили королевские гвардейцы. Он рвался на помощь брату, он и архиепископ д'Эпинак, но что могли два служителя Бога противопоставить восьмерым вооруженным головорезам… Луи продержали в темнице весь тот горестный день и всю ночь. А утром дали помолиться и выстрелили ему в голову. Говорят, Луи молился спокойно. И следовал за Генрихом на смерть, на костер. Их пепел смешался в потоках луарского ветра...
Однако, строго говоря, Луи не был самым младшим в семье. Пятнадцать лет это место принадлежало Франсуа. Он поначалу меня сторонился, потом стал заглядывать в мои покои чаще, но застенчиво молчал, хотя в глазах его играла страстность Гизов. Мы подружились уже после рождения Шарля и свадьбы Мари, но дружба наша вышла особенной: Франсуа все сидел подле меня целые дни напролет, мы мало говорили и лишь обменивались теплыми взглядами. У меня были братья, но старшие, и оба они давно умерли, а Франсуа я искренне любила и считала родным моим маленьким братцем. Славный юноша. Он погиб в семьдесят третьем году в Реймсе, когда мы провожали Анжу в Польшу. В суете, неизбежной при приездах и отъездах, попал под копыто испуганной лошади. Два дня Генрих не отходил от брата. У Франсуа что-то повредилось внутри, он совсем не мог ни есть, ни пить, дышал с большим трудом, а временами ему делалось особенно тяжко, бедняжка кричал от боли, горлом шла кровь. В такие минуты Генрих обнимал его как младенца, прижимал к себе, шептал что-то на ухо, и Франсуа становилось заметно легче. Но все-таки он нас покинул, и Генрих велел перевезти его тело в Жуанвилль...
Сейчас в живых лишь средний из братьев-Гизов, Шарль, герцог Майеннский. Недавно вернулся в Париж. Он – воин, как Генрих, но вовсе не ведает жалости. Острым, как бритва, взглядом он не раз кромсал меня, и наши отношения складывались очень непросто. Сначала я как-то суеверно боялась Майенна, потом он стал злейшим моим врагом. Теперь же, когда Генриха нет и Майенн что-то задумал, я искренне желаю ему удачи. Если Генрих принял на себя месть за гибель отца, то Майенн стерег честь старшего брата, а ныне, я уверена, готовится отмстить за него. Я знаю, рука Майенна не дрогнет, как крепка она была в страшную для меня ночь, когда… Нет, лучше об этом потом. Не теперь.
Сестру Генриха, Катрин-Мари, герцогиню де Монпансье я почти всегда могла считать своей приятельницей. Мы не были дружны, но приязнь между нами нарушилась только однажды, потом возобновилась вплоть до нынешних дней. Катрин-Мари сразу приняла меня как жену брата. Она почитала Генриха с таким благоговением, с каким римляне – бога Марса, и я стала для нее неотъемлемым его атрибутом, как меч, или щит, или шлем. Катрин-Мари любезна лишь с теми, кто ей приятен, и делается невероятно страстной, если дело касается политики, Лиги, войны, – вся так и вспыхивает лихорадочным огнем, даже о почитании старшего брата порой забывала. Не слышала и сомневаюсь, чтобы Катрин-Мари испытывала подобную страсть к мужчине. Супруга своего, Луи Бурбона, она уважала. Они сблизились ненавистью к гугенотам. Когда Катрин-Мари овдовела, она стала преследовать еретиков с удвоенным пылом, часть которого и королю перепала. Одни золотые ножницы чего стоят. Пламенеющая душа Лиги. Порой сам Генрих избегал необузданного рвения сестры. Сейчас она тоже пленница короля...
У нас есть две родственные ветви, исходящие из общего корня, от герцога Клода де Гиза. Это Омали и Эльбефы. Они всегда на стороне Генриха. Все наши семьи, вместе со сводным братом королевы Луизы, герцогом Меркером, составляют редкостное единство, грозный монолит, именуемый Лотарингским домом, что очень важно как в плане моральной поддержки, так и в плане территориальном, ибо у нас в подчинении – большая часть Франции: Генрих владел и передал Шарлю в наследство Шампань, Бри и рубежи Лотарингии, Майенн – наместник Бургундии, Омаль – Пикардии, Эльбеф и Меркер управляют Бретанью. При поддержке господина д'О в Нормандии и господина д'Антрага в Орлеане да за вычетом подвластных протестантам Беарна, Гаскони и Гиени в распоряжении короля остается один Иль-де-Франс. Да следует помнить, что архиепископ Реймский – это наш кардинал Луи. Таким образом, Лотарингский дом – самый влиятельный во Франции. Точнее, был им до недавних времен. Боюсь, что с гибелью Генриха монолит треснет и весьма ощутимо. Увы, мой сын Шарль слишком нерешителен, чтобы сделаться достойным преемником отца и деда. Он не повторит их судьбу. А Клод слишком мал... Когда союз единомышленников лишается вождя, который превосходил их всех, каждый начинает думать, будто сам может стать во главе, договориться невозможно, и союз умирает. Майенн уже бурчит, что сделал для католиков гораздо больше Шарля. Это правда. Париж провозгласил преемником Генриха именно Майенна. Хорошо, я не стану мешать. И без того слишком много вражды и ненависти. Впрочем, это не удивительно в королевстве, где все стремления монарха к миру приводят лишь к новой войне.
Валуа не сумел извлечь пользы из победы Генриха при Дормане и не стал наступать на протестантов. Вскоре те обрели своего государя – бежавшего из Лувра Наваррца. К гугенотам и "политикам" присоединился герцог Алансонский, и все они выступили против короля будто бы за притеснения, которым подвергаются во Франции реформаты. К слову, в Наварре и иных протестантских землях католиков преследуют никак не меньше. Так вот, Иоганн-Казимир не заставил себя ждать и с новым войском опять вошел в пределы нашего королевства. Но вместо того, чтобы сражаться, Валуа решил теперь заключить договор, и поскольку мира просил именно он, право диктовать условия осталось за противником. В результате гугеноты получили свободу вероисповедания почти везде по Франции, кроме Парижа и мест, где бывает двор, восемь хороших крепостей и государственные должности наравне с католиками; Алансона задобрили Анжуйским поместьем; господин Данвиль стал губернатором Лангедока, Наваррцу наконец-то выдали приданое его супруги. В довершение щедрот Валуа обязался оплатить прошлых и нынешних наемников Иоганна-Казимира. Любезность эта вылилась в шесть миллионов ливров. Сумма немалая, и оказалась она настолько непомерной для казны, что пришлось собирать деньги буквально всем двором. Мы и мадам де Немур, к примеру, отдали под залог всю свою серебряную посуду и внесли по шестьсот тысяч ливров, а кардинал Луи, золотом и тканями, – около миллиона. Остальную Францию обложили налогом. Однако на собранные средства Валуа купил себе попугаев, собак и обезьян. Ну разве все это не возмутительно?
Нужно еще принять во внимание, что три предыдущих лета были неурожайными, цена на хлеб ужасно подскочила. И отчего-то в Париже исчезла соль. Нам доставляли ее из Нормандии, но временами новая партия не поспевала, приходилось обходиться рассолом. А как без соли сохранить продукты? Мясо и рыба быстро портились, достать их пригодными для пищи становилось все труднее. Из-за несвежего карпа Шарль чуть не отдал Богу душу. Но это случилось лишь однажды, и мы владеем землями, способными нас прокормить. Что же говорить о простолюдинах? Бедняки обнищали, а нищие питались травой в садах и парках! И в такое-то время с католиков Франции собирали новые подати для оплаты наемников, которые шли войной на них же! А собранные деньги тратились на попугаев!
Теперь прибавим к этому, что Анри Третий своим мирным договором и эдиктом Болье признал ересь равной в правах с католичеством. Всем стало очевидно нежелание короля защищать истинную веру. Поэтому, конечно, вовсе не удивительно, что католики решили: уж если протестанты еще со времен Анри Второго составляют единую воинственную партию, отчего бы и им, католиком, не создать подобный союз да защищаться самим? И те голодные, кто имел силы сражаться, те дворяне и священники, кто видел в католичестве единственную законную опору монархии, составили Святую Католическую Лигу.
Вельможи Лотарингского дома в нее не входили, поскольку Лига всячески старалась держаться на расстоянии от высшей власти. Но, помня, что принцы из Лотарингского дома всегда вставали на защиту истинной веры, их стали величать католическими принцами и признали сторонниками Лиги при дворе. Вождем же этого Святого Союза хотели видеть Генриха. Ниспосланный Провидением спаситель – так называли его и в церквях, и на улицах Парижа за военные победы над гугенотами и даже за Варфоломеевскую ночь.
Однако этот очевидный выбор был Валуа совсем не по душе. Испугавшись недовольства своих подданных мирным эдиктом, король утвердил создание Лиги, выступавшей против этой бумаги, и объявил главой Святого Союза себя самого.
"Он хочет отнять у меня и католиков! – не выдержал Генрих. – Да что же такое творится вокруг?!"
"Не стоит так переживать. Католики объединились – это главное. И наша Лига..." – заговорил кардинал Луи, но Генрих перебил:
"Наша Лига? Разве ты не слышишь? Они кричат "Да здравствует король!"
"Почтение к королю в народе велико, – согласился Луи. – Но как долго король намерен угождать народу? Вчера он подписал эдикт Болье и был всецело за гугенотов. Сегодня он с католиками. Что будет завтра?.."
"А как католики относятся к тебе, покажут Генеральные Штаты, – прибавил Майенн. – При обсуждении положения в королевстве..."
"Я тут при чем? – оборвал Генрих и второго брата. – Я в этом вашем королевстве – никто!"
"Но послушай"... – начала было сестра.
"Оставьте меня!" – рявкнул Генрих и ушел в кабинет, хлопнув дверью.
"Ну, подумайте, как все скверно, – вздохнула Катрин-Мари. – Хорошо еще, он не припомнил, что получил за победу при Дормане".
"Ничего не получил", – проговорил Майенн, не понимая внезапной рассеянности сестры.
"Вот именно, – ответила та. – Только Новаррец лез к нему с фальшивыми объятиями".
"Все равно, что бы они там ни кричали, – упрямо заявил Майенн, показывая в сторону улицы, где веселившийся народ прославлял короля, – имя Гизов для католиков священно. Разве он не понимает?"
"Понимает, понимает, – проговорил Луи. – Дайте только ему успокоиться".
И кардинал увел брата с сестрой.
Я не вмешивалась в их разговор, потому что мало тогда понимала в политике. Я думала, чем можно было бы утешить Генриха, и догадалась: есть один осязаемый пункт, в котором мой муж точно превосходит короля – это сын. У Валуа наследников нет. Кстати, и у Наваррца – тоже, Маргарита Валуа оказалась бесплодной... Я поспешила в детскую. Шарль, тогда ему было пять лет, возился с арбалетом, возмущенно вскрикивал и чуть не плакал. Нянька шипела, что он разбудит спящую Луизу. Шарль злился и расстраивался еще больше.
"Ну и денек!" – подумала я и спросила сына, что у него-то случилось.
"Тетива не натягивается", – пожаловался он и протянул мне игрушку.
Я покрутила ее: тетива не цеплялась за орех , который заклинило в положении спуска.
"Дали бы взглянуть господину д'Антрагу. Или кому-нибудь еще", – упрекнула я няньку. И тут же поняла, что это – как нельзя кстати.
Я взяла Шарля за руку и с арбалетом направилась в кабинет Генриха.
"Я же просил оставить меня", – резко, но уже спокойнее встретил нас муж.
"Простите. У Шарля тут что-то сломалось"... – Я подвела к Генриху сына, все норовившего спрятаться за мою юбку, и протянула игрушку.
"Разве больше некому поправить? Дом полон народу", – проворчал Генрих, но было заметно, что ему приятно.
Он внимательно осмотрел арбалет, потрогал упрямый орех, подергал спусковой рычаг. Там что-то щелкнуло, и, видимо, все встало на места. Тетива натянулась. Генрих взял у Шарля болт и выстрелил. Фавн на шкафу был убит. Шарль радостно крикнул: "Теперь я, теперь я!" и бросился подбирать болт.
Генрих вернул сыну оружие, тот стал заряжать.
"Только не перестреляйте друг друга", – забеспокоилась я. Хотя арбалет бил не слишком сильно, а болт был из дерева да с кожаным наконечником, все-таки подобные игрушки хороши для двора, не для покоев.
"А женщинам – не место на войне", – проговорил Генрих, указывая мне на дверь.
Я ушла, оставив их вдвоем громить кабинет. И судя по веселому шуму да грохоту мебели, Генрих здорово развлекся вместе с Шарлем.
На следующий день муж написал публичное заявление, в котором, как верный сын и слуга католической церкви, поклялся служить и Святой Лиге. Говорят, его читали по всей Франции. И скоро в нашем дворце стало появляться множество людей в сутанах и мантиях. Часто все католические принцы собирались у нас, приезжали кардиналы Пеллеве и Водемон, еще – архиепископ Лионский. Все вместе они обсуждали предстоящие Генеральные Штаты, которые пообещал созвать Валуа все по тому же несчастному миру с гугенотами.
Я сторонилась этих собраний, дабы из-за своей неосведомленности не выглядеть глупой. А Генрих не делился со мной. Я только замечала, что католики сумели подтвердить ему свою любовь, и это вдохновляло Генриха. Если король себя назначил официальным главой Лиги, то настоящим, хоть и тайным, ее вождем стал все-таки Генрих. Он много работал в своем кабинете, просматривал депеши из провинций и счета двора, что-то писал. И, наконец, велел мне собираться в Блуа.
Этот замок красив. Если смотреть из парка, его обрамляет череда раскрашенных ниш и арок, во внутренний же двор обращены резные белые стены. Мраморный саркофаг… Из его обличия выбиваются лишь старый корпус, возведенный королем Луи Двенадцатым для королевы Анны, да часовня. И не только потому, что постройки эти – красного кирпича и в старом стиле. Хоть кто-то был в Блуа счастлив… Впрочем, когда король Франсуа Первый отделывал новые корпуса, он едва ли предполагал, что они навеки запятнаются кровью. Говорят, особенную гордость нашего строителя вызывала восьмигранная лестничная башня. Обвитая барельефами, она, и правда, выглядит как лучшее из украшений замка. И здесь-то больше всего крови. У первой ступени, к примеру, из-за ссоры с господином де Туром был заколот миньон Сен-Сюльпис. Вспомнил ли о бедняге Генрих, идя по этой лестнице навстречу своей смерти?.. Тогда ведь тоже играли "Джелози" и заседали Генеральные Штаты... Ах, да, ведь я к ним и обратилась.
В декабре семьдесят шестого года в замке состоялось торжественное открытие Штатов. Огромный старый зал, что видел еще древних графов де Блуа, был роскошно украшен: на стенах – золототканые шпалеры, на колоннах – фиолетовый бархат, сплошь расшитый сверкающими лилиями, в центре – помост и трон короля. Ступенькой ниже на том же помосте – особый "стул без спинки", предназначенный моему Генриху, как главному распорядителю. Вокруг разместились депутаты со всего королевства, а мы, придворные, сидели вдоль стен. В два часа по полудни в зал вступил Генрих в расшитом узорами бежевом костюме и коротком плаще. Мой муж вел за собой кавалеров с секирами. За ними следовал король в горностаевой мантии, со скипетром и рукой Правосудия, а дальше – обе королевы и месье Франсуа. Государь поместился на троне, мадам Катрин – по правую от него руку, мадам Луиза – по левую. Брат короля сел чуть ниже, на скамью с правой стороны, а на такое же место, но слева, – брат Генриха, кардинал Луи, как первый князь французской церкви. И после этого супруг мой занял свой стул, спиной к государю, лицом к депутатам.
Зазвучали хорошо построенные речи о бедствиях Франции, о непомерном государственном долге. Комиссары, посланные самим королем по провинциям, зачитывали свои наблюдения, являя, наверное, самую полную картину человеческих страданий. Но, слушая их, я, каюсь, часто теряла нить повествования и любовалась Генрихом. Он был прекрасен, глядел величаво и гордо, – единство католических принцев и Лиги делало Генриха главой сильной партии, что прибавляло ему уверенности в себе. Казалось, это не король восседает в окружении вельмож, а мой супруг – в окружении Валуа. Я словно впервые увидела Генриха, преображенного политическим весом. Отчужденность его от меня, такой далекой от подобных материй, показалась мне естественной и непреодолимой…
Дамам разрешается присутствовать лишь на торжественном открытии Штатов, и потому я не могу поведать много о ходе дебатов. Разве только, что депутаты, в большинстве своем, требовали вернуть Франции единство веры. И еще ни в какую не соглашались повысить подати. А чтобы пополнить казну и погасить государственный долг, Лотарингский дом во главе с Генрихом призвал к сокращению личных расходов. Королю настоятельно рекомендовали не выходить за пределы положенных ему трех миллионов ливров в год. Однако Валуа продолжает тратить на своих любимчиков вдвое больше... Да стоит ли уделять внимание Штатам семьдесят шестого года, если ни одно решение их, по сути, не претворено в жизнь? Вместо этого король, испугавшись явной силы католиков, на следующий год запретил Лигу под страхом смерти.
Но до сего события, по завершении заседаний Штатов, в Плесси-ле-Туре состоялся праздник, на котором Валуа и вельможам прислуживали дамы в мужских платьях, тогда как король явился в женском. Плесси прозвали "островом гермафродитов". Однако королева-мать не успокоилась на этом и устроила подобный же пир в парке Шенонсо. Услужливые дамы там ходили с обнаженной грудью, а ночной сумрак стыдливо пытался прикрыть вакханалию в кустах. Но звуки, полагаю, невозможно было заглушить. Да, мадам Катрин знала, как угодить мужчинам. Генрих был и в Плесси, и в Шенонсо, и, возможно, сумел поразвлечься. Впрочем, я никогда не расспрашивала ни его, ни кого-то другого об этом. Сама же предпочла подобным праздникам заботу о детях и из Блуа уехала в Париж.
Вот, лучше я обращусь к тому, как по возвращении туда же мой муж встретился с доном Хуаном Австрийским. Этот принц одержал славную победу над турками, после чего испанский государь назначил его наместником в Нидерландах, дабы усмирить своих взбунтовавшихся северных подданных. Принц следовал через Францию с небольшим отрядом верных людей. Несколько дней он гостил в Лувре, а перед отъездом навестил Генриха здесь, в нашем дворце, поскольку с первого взгляда, с первых же слов стало ясно, как похожи друг на друга Генрих и дон Хуан: оба знатны и молоды, даровиты, отважны и честолюбивы. Родство душ быстро связало их узами дружбы гораздо крепче той, что соединяла некогда Генриха с нынешним королем, ведь в ней не было зависти. Казалось, вместе эти принцы могут подчинить себе всю землю. Прекрасно сознавая выгоды своего союза, они условились здесь, вдали от посторонних, помогать друг другу во всех начинаниях. И прежде большого обеда с фазанами, поросятами да хересом, подаренным доном Хуаном, принцы подписали договор. Без сомнения, он принес бы превосходные плоды. Но к несчастью смертоносная эпидемия, что захватила войско дона Хуана в Нидерландах, не пощадила и самого правителя спустя всего год с момента его появления там. Очень жаль... Дон Хуан был в высшей степени приятным кавалером. При первом же взгляде на него мне на память пришел Сид – их слава кажется одинаково громкой. Потом речь зашла о "Селестине" . Весь тот вечер принц весьма галантно ухаживал за мной, улыбался, целовал мне руку всякий раз, как говорил комплимент, и читал "Романсеро" на испанском... Мне это льстило. А Генрих называл гостя братом, смеялся над его южным темпераментом, но ночью подарил мне такие горячие ласки, которые не могли не оставить следа.
На беду то была лишь короткая зарница в сумерках моей тогдашней жизни. Ее омрачало сознание, что Генрих мне чужой. Но разве начало нашего супружества могло иметь доброе продолжение? Наш брак все больше походил на то, чем он обязан являться, – на подчинение долгу. Я несла свой крест, как делала прежде в Нанси. Отчего же меня томил мой новый склеп? Не из-за тех ли минут, когда Генрих дарил мне блаженство, когда он давал мне понять, что бывает же счастье? Генрих словно подносил мне вдруг глоток сладчайшего нектара, а после продолжал поить обычной водой, но мне она казалась еще более пресной. Супруг мой поступал так не нарочно, он просто поддавался порыву, и мне бы стоило принять это за добрый знак... Ах, если бы я раньше понимала мужа так же хорошо, как теперь... Нет, тогда я больше думала о себе. И стала легкой добычей для демона.
Не он ли научил короля, запретив Лигу, выслать Генриха из Парижа? Супруг мой уехал в Жуанвилль. Без меня... Я знаю, что он был нездоров, что принимал посланца от испанского монарха, но все это происходило вдали от меня. Я слышала лишь эхо событий и не могла представить, как живется Генриху в Жуанвилле. А я... Чем громче ангел пел в моей душе, возвещая рождение третьего ребенка, тем яростней выл демон, нагоняя тоску. И проклятое зеркало отражало не просто мое прежнее лицо, но даже лучше: овал стал нежнее, губы ярче и щеки играли румянцем. Вынашивая Клода, я похорошела. Так бывает...
Господи! Дай мне силы прямо взглянуть, до каких бед доводит отчаяние – грех, порожденный неверием. Ведь я намерена в последний раз припомнить правду... Правду?.. Теперь мне кажется, все это произошло не со мной. Я дивлюсь тогдашним своим поступкам, мотивы их кажутся мелкими в сравнении с последствиями. И очень трудно мне толково объяснять все это даже самой себе. Ведь невозможно внятно растолковывать безумие или горячечный бред. Только горечь на сердце подтверждает реальность случившегося...
Я начну говорить о миньонах . Двор при Анри Третьем сделался слишком причудлив: короля всегда окружают молодые люди, чересчур красивые, разряженные и надушенные. Господин де Бюсси прозвал их "любимчиками в постели", хотя Валуа не забывает и женщин, начиная с супруги и заканчивая монашками из Пуасси. При дворе миньоны занимают должности гвардейских капитанов, и каждый из них, находясь на дежурстве, считается чуть ли не третьим лицом во дворце после короля и главного прево . Такое положение, высокие титулы, обширные поместья, которыми их наделил король, позволяют этим худородным милашкам помыкать принцами. Впрочем, я не утверждаю, будто миньоны – все сплошь люди недостойные… Ах, мне тяжело думать об этом предмете...
Всего гвардейских капитанов, а стало быть, и фаворитов, четыре. И когда смерть вырывала кого-то из их рядов, на освободившееся место заступал новый молодой красавец. Их много сменилось, и я не стану тратить время, перебирая имена всех. К той поре, к которой я сейчас обратилась, в фаворитах ходили Келюс, Можирон, Ливаро и Сен-Мегрен. Излюбленной мишенью для наглых издевательств им служил месье Анжуйский, и Валуа задавал тон, прилюдно величая своего брата "образиной". Миньоны тоже говорили гадости Анжу в лицо, а тот не имел смелости им отвечать. Только Бюсси, служивший месье, не спускал даже косого взгляда и тут же вызывал обидчика на поединок. За это король выслал Бюсси из Парижа. Вслед за тем и сам Анжу, озлобленный унижениями, покинул столицу. И почти сразу после его бегства вернулся из Жуанвилля мой супруг. Фавориты прекрасно знали о неприязни Валуа к Гизам и стали задирать дворян Генриха, избрав новым объектом издевательств именно его. Вдобавок, моему супругу сообщили, что миньоны уговаривают короля передать все привилегии первого придворного Келюсу.
К несчастью, я узнала эти важные подробности гораздо позже, а тогда происходящее казалось мне обычными склоками Лувра. Я ничуть не удивилась, что д’Антраг, один из первых дворян Генриха, вызвал Келюса, и состоялась "дуэль любимчиков". Из двух поединщиков да четверых секундантов, которые тоже скрестили шпаги, уцелел только зачинщик. Разгневанный и огорченный смертью фаворитов , король запретил д’Антрагу появляться при дворе, и Генриху стоило немалых трудов добиться позволения вернуться для своего дворянина. Сам Генрих, кажется, никогда не был так высокомерен и неприступен, как в то лето. Дома он вовсе не упоминал о миньонах, но в Лувре ему приходилось считаться с их властью, вполне реальной из-за званья капитанов королевских гвардейцев. Отвечать на вызывающие замечания фаворитов Генриху не позволяла благородная кровь лотарингского принца. А вот господа д’Антраг, Шомберг и Рибейрак смогли клинками призвать их к порядку. О "дуэли любимчиков" много говорили, но противостояние фаворитов и гизаров прошло как-то мимо меня. Последние месяцы беременности я не появлялась при дворе. Да мне хватало и обычных домашних забот: нужно было нанять Шарлю воспитателя, заменить кресла в покоях, выкупить нашу посуду... Впрочем, поминать все эти хлопоты скучно, – любая хозяйка в своем доме поглощена подобными делами. Скоро прибавилась еще одна и очень важная забота – родился Клод.
Места погибших фаворитов при Валуа заняли Сен-Люк, д'О, который позже перешел на службу к моему супругу, и Жуаез. Из прежней четверки остался один Сен-Мегрен. Новые миньоны уже остерегались ссориться с нашими людьми, раздоры при дворе утихли. Я и не вспомнила о них, когда вновь появилась там после родов. И вдруг Сен-Мегрен отвесил мне подчеркнуто учтивый поклон. Почтительность со стороны миньона – дело невиданное, и эта нарочитость говорила о стремлении быть замеченным. Не ведая, что кроется за такой странностью, я едва ответила на нее кивком. Чуть позже Сен-Мегрен прошел мимо меня, и я услышала позади шепот: "К вашим услугам, мадам".
"У меня нет недостатка в слугах", – бросила я через плечо, но тихо, чтобы не решили, будто я беседую сама с собой.
"Уверен, многие счастливы вам услужить. И я первый, мадам".
Сен-Мегрен отошел. Я облегченно вздохнула, – ведь разговор герцогини де Гиз и миньона – вещь столь же неслыханная, сколь и почтительность фаворита. Но скоро я увидела Сен-Мегрена невдалеке напротив. Он смотрел на меня, будто ждал приказаний.
Я покинула Лувр в раздумье. Имя моего супруга и моя крайняя сдержанность создали вокруг меня пустоту, тогда как любовь в Париже стесняется мало. Такое положение прежде не волновало меня, но тут я подумала: никогда не знала я служения влюбленного мужчины, никогда не слышала вырванных страстью признаний, не замирала от жадного взора, – и мне стало грустно. Разве я не женщина и разве так уж дурна собой, что меня невозможно любить?.. Вдобавок искуситель выбрал мне в поклонники настолько безупречного красавца, словно над его образом трудились лучшие ваятели Италии…
Я вновь приехала в Лувр на праздник Тела Господня. Никогда не забуду, как вспыхнул при моем появлении взгляд Сен-Мегрена. Вечером, во время бала он нашел способ приблизиться ко мне и опять стал позади, дабы никто не мог заметить нашей беседы. Окружающие в тот миг были заняты балетом морских сирен.
"Зачем вы так долго скрывались? – услышала я, но отвечать не собиралась. Сен-Мегрен, похоже, знал это и продолжал: – Я сходил с ума, не видя вас".
Уловив в его тоне шутливые нотки, я не удержалась и вступила в разговор: "Тогда мне лучше держаться подальше. Умалишенные опасны".
"Их лечат лаской, мадам".
"Тогда я тоже прослыву умалишенной".
"Я этого не допущу. Нет ничего приятней тайного безумия".
"Тайны открываются".
"Лишь тайны неосторожных".
"У моего мужа – орлиное зрение".
"Мужья всегда слепы, мадам".
Беседа увлекала меня подобно водовороту. На каждое мое замечание Сен-Мегрен удачно возражал, иносказания были ясны. Но я оставила последние слова без ответа. Они задели меня. "Мужья всегда слепы". Эта фраза имела для меня двойной смысл. Генрих вполне мог не заметить моего интереса к другому, поскольку не замечал и меня...
Ангел-Хранитель, куда подевались в те дни твои крылья, что столько лет укрывали меня? Моя добродетель померкла в том блеске глаз Поля. И хотя я – принцесса, а Поль де Сен-Мегрен – только граф, его внимание радовало меня. Однако я старалась избегать фаворита. И все же… Как передать, что ощущаешь, когда сумевший расположить к себе мужчина ищет тебя взглядом, выделяет среди всех, стремится к тебе и желает заслужить твое внимание? Волнение, трепет, щемящую сладость на сердце? Все как-то не то. Я не знаю. Но эти мгновения бывают так приятны, что мешают сообразить, насколько они же дурны.
В день святого Анри, когда двор поздравлял короля, Сен-Мегрен поймал случай перемолвиться со мной и посетовал: "Вы убиваете меня".
Если б он знал…
"Прошу минуту наедине", – продолжал Поль.
"Нет".
"Умоляю. Сжальтесь".
"Нет".
"Лишь два слова, и все будет зависеть от вас".
Он произнес это чересчур громко, а рядом со мной стояла сестра Генриха. Она обернулась: "Что вы сказали, сударь?"
"Я заметил Сен-Люку, что у Ронсара смысл стихов часто зависит всего от пары слов", – отговорился Сен-Мегрен, дернув за рукав друга, который, я думаю, просто проходил мимо.
"Ронсар? Он уже сочинил эпитафию Келюсу? – с деланным участием промолвила Катрин-Мари и повернулась ко мне, явно желая отпустить еще одну колкость, но вместо этого спросила удивленно: – Вы так бледны, дорогая. Вам дурно?"
Дурно! Я вся помертвела! И подтвердила: "Мне не по себе".
"Да, слишком много народа, – согласилась Катрин-Мари. – Идемте на воздух".
Мы вышли во двор Лувра, где мне стало значительно лучше от свежести после недавнего дождя и от прекращения опасной беседы. Но ради еще большего спокойствия я пожелала оказаться дома. Катрин-Мари сочла намерение уехать благоразумным, мне принесли маску и накидку, к воротам подали носилки, и слуги мои уже были все возле них. Я простилась с сестрой мужа, она направилась обратно в покои королевского дворца, а я – к воротам. Там кто-то схватил меня под локоть и увлек в караульное помещение раньше, чем я сообразила закричать. Гвардейцев не было, я оказалась наедине с Сен-Мегреном, как он и хотел. Конечно же, я возмутилась.
"Я не мог вас отпустить", – возразил Поль.
"Что вам нужно?"
Глупый вопрос! Мне следовало бы бежать оттуда немедля, но злой дух внушил предпочесть еще минуту рядом с Полем.
Он ответил: "Мне нужно кое в чем вам признаться".
"Идите признаваться в исповедальню".
"Мои слова назначены лишь вам. Гоните меня после. – И Поль прошептал, хотя такой необходимости не было: – Я вас люблю".
Я впервые в жизни слышала это. И велика моя вина: не нашлось во мне силы достойно ответить. Хотя бы приказать ему молчать и отпустить меня. Я смогла вымолвить только второе.
"Подождите, – попросил Поль, касаясь моих рук. Потом снял мою маску. – Еще мгновение подле вас… Такая далекая и недоступная… Оказывается, вы хрупки и трепетны, как утренний лед первых заморозков. О, если бы в моих ладонях вы стали живительной влагой. Я утолил бы вами мою жажду".
"Это гибель для льда".
"Это новая жизнь. Позвольте мне согреть вас…"
Он склонился к моим губам и, словно, действительно, мучимый жаждой, прильнул к ним. Поцелуй влюбленного мужчины, предательски достойного в моих глазах! Меня и вправду обдало горячей волной, мое сердце раскрылось, а страх отступил. Мы сомкнули объятия... Не знаю, сколько времени прошло, пока мы целовались, но в мутной моей голове все же мелькнула мысль, что пора ехать, пока кто-нибудь не заметил, как долго стоят мои носилки у ворот.
"Я увижу тебя завтра? – бормотал Поль, торопливо касаясь губами моих лба и щек. – Я должен тебя видеть. Не хочу разлучаться. Хоть обещай, что завтра же приедешь ко двору!"
"Не знаю".
"Не мучь меня! Я буду ждать".
Он отпустил меня, ведь сам же говорил про осторожность.
Решительно, я помешалась, ибо приехала домой и поднялась к себе сюда, едва не танцуя от радости. Я любима и желанна! Я вспомнила, что молода. И, оказывается, могу нравиться. Моя блеклая жизнь вдруг запестрела красками, а сумрак за окном озарился золотыми лучами, словно солнце передумало спать. Я перебирала в памяти фразы, поцелуи, мое охваченное искушением сердце обрывалось, но разум все-таки внушал, что нельзя повторять эти мгновения. Я то внимала ему, то сомневалась и весь следующий день провела, не выходя из комнаты, не зная, отправиться в Лувр или нет. Я стремилась туда и не желала ехать одновременно, а почему, тогда не понимала.
В час заката ко мне зашел Генрих со словами: "Вас что-то не видно. Я все ждал, что вы и меня поздравите с днем ангела. А вы как пропали вчера из дворца, так все прячетесь".
"Вовсе не прячусь. Разве ваша сестра не сказала, что мне сделалось дурно?" Я с горечью подумала: муж мог бы проявить заботу и прийти узнать, как я, пораньше.
Генрих ответил мне: "Нет, не сказала. Вы нездоровы?" – В его голосе зазвучало беспокойство. Как я обрадовалась этому!
"Минутная слабость", – махнула я рукой на все прочее.
"Я понимаю вас, – продолжал Генрих. – Лувр невыносим. Я бы с удовольствием гораздо реже там появлялся, если бы король не обязал вельмож присутствовать при утреннем да вечернем своем туалете".
"Значит, сейчас вы – опять туда?"
"Придется. Может послать за врачом?"
Волнение мужа тронуло меня, я утвердилась в моем решении: "Не нужно, это пустяки. Лучше я прилягу".
Генрих поцеловал мне руку и отправился в Лувр, а я осталась дома в убеждении: гордости моей вполне довольно, что кто-то все-таки меня полюбил. И ни за что я ниже не паду.
Прошла неделя прежде, чем я опять показалась среди придворных. Но хоть я и решила позабыть о Сен-Мегрене, демон продолжал смущать мне душу любопытством. Как поведет себя фаворит? Он был печален, долго держался в стороне, потом подошел и спросил напрямик: "Я должен проститься с мечтой? Позвольте сделать это не в таком людном месте".
Мне следовало отказать, однако стало жаль моего кавалера. Уж я-то знала, как непросто наблюдать смерть своих грез. И я спросила, где.
"Вас проводит паж короля".
Сен-Мегрен исчез, а вскоре ко мне с поклоном приблизился мальчик в плаще с лилиями. Я отправила его к дверям, затем тоже вышла во дворцовый коридор. Паж довел меня до королевских апартаментов, я оказалась в зале для аудиенций. Сен-Мегрен был там, и мы вновь оказались одни. Долго длилось молчание, Поль только грустно смотрел на меня. Потом подошел и, уже глядя в пол, произнес: "Вы отвергаете меня? Я ждал вас день за днем, сгорая от нетерпения. И все твердил себе: если не сегодня, то уж завтра непременно придет... Я храню в сердце вкус ваших губ. Неужто они снова скажут "нет" после того, как пленили меня? – Он резко поднял голову и заглянул мне в глаза. – Вот видите, я даже не могу вас упрекать".
"За что?"
"За миг счастья. Разве вы не знаете, что лучше совсем не иметь, чем обрести и тут же потерять?"
"Возможно... Я сожалею..."
"О чем? Что дали мне узнать вашу ласку? Что я все это время жил надеждой? Что я теперь не в силах сдерживать себя подле вас?" Он сжал меня в объятиях, ища поцелуев. Его жгучий порыв подхватил и меня. Вновь повторилось греховно-дивное безвременье, когда его губы сливались с моими, а руки влекли меня к себе. Я ощущала нетерпение Поля и поддавалась ему, но вдруг с ужасом вспомнила, где нахожусь: "Сюда могут войти!" – Я попыталась отстраниться.
"Я запру двери", – шепнул Поль.
" Нет! Не нужно! Пусти!"
"Вот оно, твое "нет"! – воскликнул Поль и упал на колени: – Пощади. Не говори это страшное слово!"
"Но здесь я боюсь".
"Тогда я приду к тебе. Когда?"
"Я не знаю".
"О Боже! Тебе сладко надо мной смеяться?"
"Но, правда, я не знаю. Я еще никогда…"
"Я первый твой любовник?! – Поль вскочил, сияя ярче солнца, и тут же опомнился: – Но ты еще не моя. Позволь мне прийти этой ночью".
"Невозможно…"
"В доме ведь есть боковая дверь для челяди? – настойчиво продолжал он. – Найдется служанка, которой ты вполне доверяешь? В полночь я постучу вот так, – Поль взял мою руку и на ладони запечатлел условный сигнал: тук-тук, тук-тук, тук-тук. – Она откроет, приведет меня к тебе. Сегодня, через несколько часов…"
"Только не сегодня, – взмолилась я, подвластная демону. – Нужно еще посмотреть, спокойно ли у нас по ночам. Я-то сплю, но другие…"
"Когда же? Завтра?"
"Я не знаю…"
"Завтра!" – умолял он поцелуями.
"Может быть…"
"Дай мне знать. Пришли записку, всего одно слово: "приходи". Ведь ты позовешь?" – Поль обнял меня еще крепче прежнего. Но страх сжал мне сердце: "Пусти!"
Поль послушался и проводил меня до двери, однако долго не выпускал мою руку из своей…
С наступлением ночи я легла, но даже не могла глаза закрыть. Вставала, глядела в окно в темный двор, прислушивалась к тишине. Потом, в одной рубашке, босиком вышла на безлюдную черную лестницу. Покой и безмятежность окружали меня. Страшась нарушить их звуком шагов, я кралась по дому. В висках стучало: "А как же Генрих?" Сердце ныло. Но ведь он знал, что такое любовь. И я тоже хотела…
Я направилась в его покои. Тихо и темно. Только под дверью кабинета на полу – бледная полоса света. Я решилась и открыла эту дверь. Генрих сидел за столом и писал, держа перед собой в левой руке листок бумаги. Оторвавшись от дела, он взглянул на меня и спросил: "Не спится?" Я кивнула. Он подождал немного, но поскольку я молчала, опять спросил: "Вас что-то беспокоит?" Я снова кивнула. "Да проходите же, – он поднялся, подошел, так как я все еще стояла на пороге, вцепившись в дверную ручку, отделил от нее мою руку и закрыл дверь, – Ну, что?" Я обхватила мужа, накрепко прижалась к нему, зажмурила глаза и замерла, ожидая, чем обернется этот мой безумный порыв. Через мгновение я ощутила легкий вздох, тепло рук Генриха, окутавших меня, почувствовала его улыбку. Я подняла лицо, прося поцелуя. Муж дал мне его, а потом увлек в спальню…
Ласки Генриха наполнили мне душу таким счастьем и покоем, что я позабыла обо всем и безмятежно засыпала в его постели, когда услышала, как он встает.
"Прости, – проговорил Генрих, заметив, что разбудил меня. – Пишу в Бородо. Надо закончить. Католики там одерживают верх над гугенотами, и нужно дать им несколько рекомендаций, чтобы закрепить за нами этот город. Отдыхай". Он чмокнул меня в щеку и вернулся в кабинет.
Я была так глупа, что обиделась! Как, он не останется со мной? Не убаюкает меня в своих объятиях? После того, что тут было, он сможет вернуться к делам?! Нет, я совершенно ему безразлична! И никогда не будет по-другому!..
Я встала, снова заглянула в кабинет и сообщила мужу: "Пойду к себе".
"Почему?" – оторвался он опять от бумаг.
"Мне там привычнее спать", – ответила я, тщательно скрывая обиду. Мне это удалось. Муж пожал плечами, сказал: "Что ж, если так, идите" и взялся за перо.
Я ушла, страдая от уязвленного своего самолюбия, а утром, Господи!.. написала Полю и поручила Франсуазе отнести записку в Лувр. Вернувшись, служанка доложила, что вручила ее фавориту. Тогда я объяснила Франсуазе, как надлежит ей действовать в полночь, и повторила на ее ладони условный стук.
День медленно тянулся, я ждала. И вдруг меня охватило смятение: что же я делаю! Принимать любовника! И Генрих здесь, в доме! И только вчера... Ах, демон жег меня воспоминаниями прошлой ночи, но только не теми, что подарили мне покой и счастье. От возмущения, все еще владевшего мной, я упрямо ждала.
Король ложился почивать ровно в десять, и вскоре из Лувра вернулись Генрих с Майенном. Они застали меня на большой лестнице: от волнения я не могла сидеть в комнате и опять бродила по всему дому. Майенн зло глянул на меня, а Генрих взял под руку и повел к себе.
"Вы знаете, что наш король боится оставаться один, особенно по ночам? – заговорил он. – Поэтому с ним всегда кто-нибудь из миньонов".
Я улыбнулась через силу: "Новая придворная шутка?"
"Какие уж тут шутки! Интересно, чей сегодня черед? Сен-Люка, Жуаеза, Сен-Мегрена?"
Последнее имя привело меня в большое замешательство, но требовалось что-нибудь сказать. Я удивилась: "Вы спрашиваете меня?"
"Нет, вообще. Впрочем, мне не интересно, – Генрих усмехнулся и обнял меня за талию. – Я предпочитаю женщин мужчинам, будь они даже короли. Я не милашка".
Тут взгляд Майенна проткнул меня, как шпага противника. Я вынесла его и заметила мужу: "Ваш брат сегодня настроен воинственно".
"Это точно, – согласился Генрих. – А вы как сегодня настроены?"
"Не так, чтобы служить ему мишенью. Позвольте мне уйти".
"Если хотите. Жаль, не могу вас проводить, – продолжал Генрих. Тон у него был самый дружелюбный. – Брат настаивает на беседе. Но, может быть, позже… Может, вам не стоит уходить?"
Я отказалась: "Не хочу отрывать вас от дел".
"Очень жаль. Так вы твердо решили?" – уточнил муж.
"Что?" – Я похолодела.
"Покинуть нас, идти к себе".
"Да".
"Тогда доброй ночи". – И Генрих чмокнул меня в лоб.
Майенн тоже буркнул "доброй ночи".
Я поспешила в мою спальню. Меня трясло, руки сделались холодными и влажными. Мне вдруг почудилось, что Генрих знает!. Полно, если бы знал, то не отпустил бы, не целовал… А его слова… Презрение Гизов к миньонам известно… Ах, мне со страху кажется черт знает что!..
Незадолго до назначенного часа весь наш дом угомонился, затих, погрузился во тьму. Я тоже погасила почти все свечи в спальне, открыла окно. На сердце было значительно холоднее, чем на улице в ту летнюю пору. Трещал сверчок, лаяла собака, потом над крышами поплыл задумчивый звон. Полночь. И вдруг тихий и темный наш двор озарился оранжевым светом факелов. Из дома вышел Майенн, и его люди, все вооруженные, подвели к нему Поля. Брат мужа все знал и был готов к встрече!.. Кто выдал нас, мне не известно. Франсуаза? Или Катрин-Мари меня заподозрила? А может, сам Майенн заметил, как я говорила с фаворитом, и начал за нами следить? Ответа у меня нет, и я никогда не расспрашивала Генриха. Ведь важно не это…
Пленник хоть и обнажил шпагу, но защищаться не мог, – его крепко держали. Майенн не стал тратить время на слова и собственной рукой перерезал Полю горло. Я видела, как залитое кровью обмякшее тело его рухнуло на камни. Потом вышел Генрих. Он подошел к убитому фавориту и все еще стоявшему над ним Майенну, перемолвился с братом несколькими фразами, и оба вернулись в покои. Слуги куда-то утащили тело Поля, и двор вновь погрузился в кромешную тьму...
Я словно приросла к окну. Только что у меня на глазах был убит человек, подаривший мне радость любви, но в моей голове это не укладывалось. Казалось, то было лишь ужасное видение, а на деле вовсе ничего не случилось. И то, что Поль убит из-за меня, еще не доходило до сознания. Зачем, зачем я написала ту проклятую записку?!!
Послышались звуки открывшейся двери и шагов. Я обернулась. Передо мной стоял Генрих, мрачный, как ночь за окном. В одной его руке блестел кинжал, в другой – полная чаша. "Ваш любовник к вам не придет, – проговорил супруг стальным голосом, – но он ждет вас в аду. Я предлагаю вам самой выбрать смерть".
Я посмотрела на кинжал. Тот самый, которым Майенн убил Поля? Так почему бы мужу ни зарезать меня, как, к примеру, господин Вилькье – свою беременную жену? У меня не хватило бы духу самой заколоться. Уж если выбирать, то лучше яд. Я взяла чашу, взглянула в нее: жидкость отражала свет свечи и мои перепуганные глаза. Все это колыхалось, искажалось, ибо руки мои дрожали. Но плакать, молить о пощаде я не стала. Зачем? Что мне делать на земле, нелюбимой, ненужной, униженной грехом и собственным малодушием? Детей моих дружное семейство Гизов не оставит…
Я поднесла чашу к губам. Жидкость имела странный жирный вкус, но без горечи, которой я ждала. Яд не обязательно должен быть горьким? Я пила, с трудом сознавая, что каждый глоток смертелен. Потом вернула пустую чашу мужу.
"Молитесь", – посоветовал он.
Перед крестом, возле кровати, я встала на колени. Пресвятая Дева, как мне стало страшно! Именно в этот момент дикий ужас пронзил меня всю. Ад со всеми своими муками будто бы уже разверзся предо мной, суля вечную кару!!! И мне не хотелось умирать, пусть от руки Генриха! Я читала "Confiteor" и "In manus" со всей страстью, на которую только способна, кляня себя и моля Господа о милости. Отчаянной молитвой я старалась заглушить в себе страх неминуемой смерти, но всем существом, замиряя, ждала ее боль… И вдруг услышала: "Успокойтесь, дорогая, вы выпили только бульон".
Я не сразу поняла, что останусь жива, что яда не было. Но зато быстро сообразила, что Генрих издевался надо мной! Разыграл казнь!
Я поглядела на него как на злейшего врага, а он подчеркнуто учтиво пожелал мне спокойного сна и ушел. Тут же, на полу возле кровати, я разрыдалась. Мои крики, верно, слышал бы весь дом, если бы их не заглушало покрывало, куда я уткнулась лицом. К несчастью, в них было больше гнева, чем сожалений. В моем отчаянии, в смерти Поля, в бездушии ко мне, – словом, в том, в чем я сама была виновна, я обвинила Генриха. Вконец обессилев, я поклялась себе больше не плакать. С той поры довольно долгое время не было слез. И не было супружеских ночей. Но мой внезапный приход к мужу накануне моей казни дал жизнь малышу Луи...
Наутро после ночного кошмара муж велел мне собираться ко двору. Я спросила, непременно ли необходимо, чтоб я ехала тоже?
"Все должны увидеть наш счастливый союз".
Я приказала подать платье, хотя чувствовала себя совершенно разбитой. Но в Лувре требовалось выглядеть хотя бы спокойной, и я старалась. А Генрих... Когда он смотрел на меня, что испытывал? Ненависть? Презрение? Я ощущала лишь холод, веявший от всей его фигуры, но что скрывалось за ним, не могла угадать. Однако в Лувре Генрих был – сама любезность и достоинство.
Он под руку ввел меня в королевский дворец и вышагивал так, будто возвышается над всеми, включая монарха. Подавленный новой потерей любимца, Валуа ничего не мог поделать с происшедшим, – Генрих был в своем праве, когда карал Поля за оскорбление, и не подлежал никакому суду. Придворные смотрели на меня с опаской и интересом, а Генрих нарочно нежно говорил со мной и улыбался. Когда же решил завершить представление, то отпустил меня домой.
Я вернулась, прошлась по двору, ища глазами следы ночного события. Но кровь с камней, видимо, смыли еще поутру. Я ничего не нашла. И все думала: как поступили с телом Поля? Вечером Майенн мне ответил. Я сидела у колыбели Клода. Малыш внимательно глядел на меня большими серыми глазами и неуверенными ручками перебирал мои пальцы. Луиза скакала вокруг нас, заглядывала в колыбельку и показывала брату то погремушку, то кружевную куклу. Шарль старательно раскрашивал гравюру, кажется, с планом какого-то города. Уж не Блуа ли?.. Не помню. Лишь три этих маленьких человека и были для меня желанным обществом в ту пору.
Вошел Генрих попрощаться с детьми на ночь. А вслед за ним явился и Майенн. Он отвел меня к двери, чтобы дети не слышали, и сообщил: "Король завтра пополнит свой "сераль любимчиков" еще одним гробом. Вы пойдете проститься?"
При этих словах Генрих одарил меня тяжелым взглядом, повернулся к брату, обнял его за плечо и строго попросил: "Больше так не шути".
Да, Генрих никому не позволял меня задевать. Однако сам не стеснялся меня уколоть, когда я возражала ему в разговорах. Когда, скажем, умер король Португалии и королева-мать велела отслужить в Нотр-Дам торжественную мессу, на ней должен был присутствовать мой Шарль. Ему и сыновьям принца Конде надлежало занять почетные места подле мадам Катрин, поскольку ее собственный сын отказался разделить сей личный траур, и вельможи короля не могли поступить иначе, то есть – и им нельзя было присутствовать на мессе. Генрих отправил вместо себя старшего нашего сына и заметил, что весьма полезно кому-то из Гизов почаще показываться вместе с королевой-матерью. Я возразила: восьмилетнему ребенку, каким тогда был Шарль, лучше думать о благочестии события, а не о выгоде. "Вам ли говорить о благочестии? – одернул меня Генрих. – Уж вы-то о нем не думали вовсе. И выгода вам казалась важнее всего".
В другой раз, когда по моему приказу детям пошили новое платье, Генрих нашел его слишком нарядным, хотя, на мой взгляд, серебряных галунов и перламутровых пуговиц было вовсе не много. Но Генрих пригласил меня к себе и строго заметил:
"Вы слишком балуете мальчиков. Хотите вырастить из них миньонов?"
"Если вы этого боитесь, прикажите одевать детей как слуг", – ответила я.
Генрих окатил меня презрением: "Вы совсем потеряли голову вместе с вашим Сен-Мегреном. Меня напугать невозможно, а мои дети – не слуги".
"Тогда зачем вы не хотите, чтоб одежда их была достойна принцев?"
"Вот именно, принцев, а не миньонов"...
Мне было тяжко от подобных бесед с мужем, таким ледяным и безжалостным. Я часто терялась с ответом и только усиленно старалась оставаться тоже невозмутимо-холодной. В душе мне хотелось бежать. Но куда? Укрыться я могла только здесь, в моей спальне. И мне казалось, я попала в ловушку. Жестокость справедливых обвинений изводила меня, хотя я их не принимала и видела в супруге лишь источник моих бесконечных страданий... Боже! Я не знала тогда настоящих страданий. Ведь Генрих был рядом. Пусть надменный, ледяной, но он был!!!
Подумать только, я могла винить мужа в том, что он поднес мне обычный бульон вместо яда. И все – из-за размолвок, которых теперь почти не помню. Из глубины времен всплывают лишь две-три и, наверное, не из самых жестоких. Они больше не ранят меня. А тогда били в самое сердце. Я пыталась отвечать такой же злой колкостью. Иной раз, кажется, мне это удавалось. Но Генрих всегда был сильнее. Впрочем, виделись мы редко, жили каждый – лишь в своих покоях. Да и у себя муж появлялся нечасто, поскольку завел новую любовницу, мадам де Сов. По чьей-то меткой шутке, она спит то с одной партией, то с другой: герцог Анжуйский, король Наваррский, мой муж… Я с трудом могла встречаться с ним, во мне все сжималось, и я полагала – от ненависти…
Когда настал срок Луи появиться на свет, я промучилась с ночи до ночи. Даже Шарль, мой первенец, так дорого мне не стоил. Боль пронзала меня непрестанно, но настоящих схваток не было, и это мешало ребенку родиться. Мне не на шутку казалось, что я умираю. И без покаяния! Исповедником и подателем Благодати Божьей для нашей семьи всегда был кардинал Луи, и я не представляла себе, как стану признаваться брату Генриха, что твориться со мной, как расскажу о Сен-Мегрене… Нет, я не сомневалась, Луи сохранил бы тайну исповеди, но он ведь был Генриху братом, он любил Генриха, а я… Нет, я ничего бы не смогла ему тогда рассказать. И в церковь Сен-Поль, близь которой стоит наш дворец, я тоже пойти не могла. Все подумали бы, я захотела навестить могилу Сен-Мегрена… Вот я и оставалась без утешения. Такая смерть пугала меня, я мучилась от боли и грозившей мне ужасной участи, страшилась думать о ней, твердя в душе только одно: "На все – воля Божья!". Несколько раз, как в бреду, передо мной мелькало лицо Генриха, застывшее, суровое. Он не говорил мне ни слова. Он ждал…
Все завершилось благополучно. Господь пощадил и меня, и ребенка, и я помню взгляд Генриха при виде младшего сына. Если, когда родился Шарль, в глазах мужа святилась гордость, когда Луиза – нежность, когда Клод – удовлетворение, то теперь это был взгляд победителя, такой, как при Дормане, должно быть. И муж нисколько не сомневался, что Луи – его сын. Значит, за мной все же следили... Пустое...
Такой исход родов являлся знаком свыше, но я его не поняла. И познала еще одно дьявольское искушение… Год спустя после рождения Луи Париж поразило поветрие странного недуга. Нынешнее царствование вообще нельзя назвать счастливым. Лигеры правы, оно Богу уже не угодно. Огненные шары в небе, странное сияние, что знаменует большие несчастья, потом наводнения и землетрясения даже в Париже, неурожаи, смертоносные болезни, – все это происходит слишком часто. Говорят, никогда прежде наше королевство не знало стольких бедствий сразу. Так вот, о том поветрии. Когда заболел Генрих, я не придала этому особого значения, поскольку поначалу недуг походил на обычную простуду: жар, ломота во всем теле, кашель. Я лишь запретила детям покидать их комнаты да велела давать всем чеснок за едой. Когда же Генриху стало намного хуже, появились сильная тошнота и судороги, я пригласила королевского врача. Метр Мирон сказал, что это коклюш, и предписал Генриху совсем не вставать с постели, строго поститься, не пить никакого вина и так – до полного выздоровления. "Мадам, Господь весьма благоволит монсеньеру, отсрочив его болезнь до нынешнего дня, – прощаясь, успокаивал меня метр Мирон. – Ведь в начале эпидемии было совершенно неизвестно, как ее лечить. Мы перепробовали всевозможные микстуры и пилюли, а некоторые пускали кровь своим пациентам, и те умирали. Но теперь мы знаем, как бороться. Постарайтесь, чтобы монсеньор как можно меньше ел, лучше всего – пусть просто пьет сладкую воду, и все. И пусть не тратит силы ни на что. Полный покой. Монсеньер поправится, не беспокойтесь".
Я приказала слугам следовать советам врача, строго запретила тем, кто заботится о Генрихе, входить в комнаты детей, а тем, кто прислуживал моим малышам, появляться в остальных частях дома. И готовили детям отдельно, на их половине. Потом, ибо был уже вечер, я отправилась в мою молельню. К обычным молитвам на сон грядущий я присоединила просьбу простить Генриха и ниспослать исцеление, за какую бы вину он ни страдал. Да, я молилась за него, хотя сама и не прощала. И демон стоял тогда рядом со мной. Он все нашептывал мне в ухо слова врача о несчастных больных, которым пускали кровь. По завершении молитвы я пошла в спальню мужа и велела слугам покинуть ее.
Изнуренный Генрих лежал в забытьи. Темные круги закрытых глаз, бледность, дыхание, что с перерывами срывалось с приоткрытых сухих губ, – вот он, беспомощный мой победитель. И нужно-то всего лишь полоснуть ему ножом по синей жилке, и все! Тем же самым кинжалом, что он подавал мне в ту ночь!.. И только моя мысль оформилась, мне тут же захотелось пасть на колени у постели Генриха и целовать ему руки. Жаль, я не сделала это. Я просто ушла, сознавая свое полное бессилие…
Как трудно душе возвыситься до осознания собственной вины и полного прощения тех, кто рядом. Как трудно ей очиститься, чтобы, светлую и не отягощенную грехом, ангел мог подхватить ее и вознести к подножию трона Всевышнего хотя бы на короткий миг, когда читаешь молитву. Только любовь способно помочь душе в этом, но любовь истинная, которая любит другого, не себя… Первые шаги на верном пути я сделала лишь через два с половиной года, и в те дни болел малыш Луи... Хотя нет, началось все раньше, с известия о полной неудаче Анжу в Нидерландах… Нет, по словам Генриха, еще прежде поражения Анжу. Но все равно до этого предстояло дожить.
Я снова не надеялась на перемены в отношениях с Генрихом. Мы были почти что врагами, и редкие разговоры наши после его выздоровления, как и до болезни, превращались в потоки язвительных фраз с неизменными намеками на убитого Майенном фаворита. Однажды я не выдержала. Когда король лишил Майенна адмиральской должности, которую тот занимал.
Монаршее решение проистекало из целого ряда событий, но если коротко, то непосредственно перед отставкой Майенна правитель Лотарингии обратился к Валуа с настойчивой просьбой выплатить внешний долг Франции, те самые миллионы, что были обещаны по мирному договору, но ушли на попугаев. Все знали: платить нечем, а тут – переговоры о долгах. И Валуа парировал выпад Лотарингского дома: отобрал у Майенна должность адмирала Франции и передал ее Жуаезу. Узнав об этом, я усмехнулась: король нашел способ отыграться. Но Генрих понял мою улыбку иначе и заметил: "Только миньоны доставляют вам удовольствие. Но если хотите сохранить жизнь милашке, не следует звать его ночью к себе". Я крикнула Генриху, что ненавижу его. И убежала, как всегда хотела, не в силах больше удерживать слезы. Здесь, на кровати, я, рыдая, уткнулась в подушку. Вдруг кто-то сел рядом и тронул меня за плечо.
"Не плачьте, не надо", – услышала я тихий голос мужа. Он пошел за мной! Зачем? И как мне поступить? Моя холодность к нему и твердость потонули в гадкой соленой воде, что текла по щекам. В глазах мужа я вновь сделалась слабой.
"Уйдите", – попросила я, хотя прекрасно знала: просить Генриха бесполезно, он всегда делал только то, что сам считал нужным. Генрих и теперь не ушел. Без труда он повернул меня к себе и заметил, словно слышал мои опасения: "Я давно не видел ваших слез". Я ответила, что их запас не велик и я их берегу. Я отчаянно пыталась перестать реветь.
"Вам так плохо?" – спросил он, к моему удивленью, сочувственно.
"Нет, хорошо! – вне себя взвизгнула я. – Мне было хорошо, когда меня отдали старику Порсиану. Мне было хорошо, когда вы мной прикрыли свою связь с принцессой Маргаритой. Мне было хорошо, когда вы с братом убили единственного человека, который дерзнул меня полюбить!"
Генрих нахмурился, но обвинениями терзать меня не стал.
"Вы действительно верите, что Сен-Мегрен вас любил? – спросил он. – Впрочем, я так и думал. Но теперь-то, когда время охладило ваши чувства, вы можете оставить их в стороне и довериться логике? Смотрите: он "полюбил" вас сразу после того, как миньоны поплатились за попытку задирать моих людей, хотя и раньше он встречал вас при дворе. Ладно, я готов согласиться, так бывает: вдруг прозрел, вдруг увидел в вас что-то такое, чего раньше он не замечал. Пусть. И вы не противились. Он мог бы довольствоваться тайными свиданьями в Лувре, а если б вы сочли, что там слишком беспокойно, то можно было подыскать место для встреч где угодно в городе. Любая сводня за щедрое вознаграждение с радостью приютила бы вас. Хоть каждый день. При этом, не зная, кто вы, она не смогла бы вам навредить. Так ведь нет, сей незатейливый способ не пришел в голову Сен-Мегрену. Он явился в мой дом. И именно тогда, когда я был в Париже. Почему?"
"Он не боялся вас", – пришел мне в голову единственный ответ. И Генрих без труда возразил: "Напрасно. Мужа нельзя не принимать в расчет, хотя бы из уважения к даме. Геройствовать уместнее в бою".
"Вам виднее. У вас и в том и в другом – большой опыт", – отметила я.
"Вот и послушайте опытного человека. Ваш Сен-Мегрен хотел наставить рога именно мне и обязательно под моим носом, чтобы на следующий день весь двор смеялся мне в лицо. Вы были последним козырем в схватке миньонов с гизарами, но мое поражение обесчестило бы и меня, и вас".
Справедливы ли все эти доводы? Поль не ответит, события же развивались по-иному. Гордость не позволила мне во время разговора допустить, что Генрих прав. С его-то напряженным голосом и с искрами в глазах... Я спросила: "Кровь прибавила блеска вашей победе?"
"Вы полагаете, я должен был отпустить с миром человека, который пришел к моей жене ночью, пришел нанести мне жестокое оскорбление в мой собственный дом? – удивился Генрих. – Ну нет. И пусть зовут меня дурным христианином... Я до последней минуты не верил, – продолжал он, все больше повышая голос. – Я был убежден, что вы меня не предадите, как брат ни уверял меня в вашей измене. Ведь вы же сами приходили ко мне накануне!.. Я только тогда признал правдивость обвинений, когда увидел вашего любовника у нас во дворе. Клянусь, если б ни Шарль, я бы сам перерезал Сен-Мегрену глотку!"
"А меня вы бы тоже зарезали, если б я выбрала нож?"
"Вас? Нет... Вообще-то я был уверен: вы предпочтете яд, – проговорил Генрих, взяв себя в руки. – Женщины склонны к нему больше, чем к другим видам насильственной смерти".
"Почему?"
"Это вы мне скажите".
С каждым словом Генриха я чувствовала себя все большей дурой, и так это было неприятно, что злоба на мужа усиливалась.
"Для чего же вам понадобилось являться ко мне с чашей и кинжалом, если убивать меня вы не собирались? Для чего было ломать эту комедию с казнью? Для развлечения, что ли?"
"Вы предали меня. Я заставил вас каяться", – поправил меня муж, опять начиная сердиться.
"Вы подвергли меня пытке! Палач!"
"Вам осталось только снова крикнуть "я вас ненавижу".
Генрих резко встал и ушел, предоставив меня моему горю. Неужели и Поль не любил меня? Неужели я – лишь выгодная партия, осколок Лотарингского дома, "последний козырь" и только? И нет в мире сердца, которое бы искренне раскрылось для меня?.. Я не могла найти ответа у подушки, совершенно промокшей...
Что сказать? Я была словно путник, потерявший нужную дорогу. Но скоро в чаще, куда я забрела, предо мной оказались две тропки. Какая правильная, я не знала, но требовалось сделать выбор. Случилось это в праздник ордена Святого Духа.
С тех пор, как король утвердил его для знатнейших своих подданных, каждый последний день года проводится торжественная церемония приема кого-нибудь в Орден. Этой чести удостоились и мой супруг, – кстати, Генрих родился именно 31 декабря, – и его брат-кардинал, потом кузены Омаль и Эльбеф, а теперь кавалером предстояло стать Майенну вместе с Жуаезом и д'Эперноном. Этот последний сменил сразу двух фаворитов, Сен-Люка и д'О, оставшихся в живых, но попавших в опалу из-за расположения к моему мужу. Такой милостью, то есть, кавалерством Святого Духа, Валуа хотел возместить Майенну потерю адмиральской должности… К слову об Ордене. Государь прочел о нем в книге про Луи Анжуйского. Ее подарил дож Венеции во время бегства Валуа из Польши. И когда король наш поделился восторгами с придворными, кардинал Шарль Лотарингский сказал, что если королю мало старого ордена Святого Михаила, то можно учредить новый. И незадолго до смерти кардинал обратился к папе за позволением сделать это. Выходит, даже любимое монаршее детище, орден Святого Духа, имеет в крестных Лотарингца.
Церемониал для посвящения Валуа придумал сам, наделив себя титулом Короля-Священника, который вполне подходил бы ему, если бы припадки благочестия не смешивались у него с языческими оргиями. Но я отвлеклась. Вернемся к церемонии. Она происходила в том, восемьдесят втором, году на десять дней раньше из-за перемены календаря. Старый наш, Римское наследство, кажется, не успевал за движением святил по небосводу. Астролог папы Григория Тринадцатого, господин Лилио, убедительно рассчитал это, его святейшество с ним согласился, и, следуя велению папы, во всей католической Европе за четвертым октября сразу наступило пятнадцатое... Чудно, целых десять дней растворились среди звезд. Между тем, еретики остались при старом календаре, и мы опережаем их на те же десять дней. Еще одно чудо его святейшества: англичане и немцы проживают сейчас дни, которые мы уже прожили... А ведь я тоже теперь обитаю лишь в прошлом, там, где Генрих жив, где он со мной…
Я, кажется, опять сбилась. Так нелегко удерживать мысль… Зачем взяла шкатулку с орденом?.. Ах, да, ежегодный обряд Святого Духа в замке Нантуйе. Пока Валуа и весь двор ехали туда, я заметила, что Париж начал более явно выказывать свои симпатии и антипатии. На улицах собрались толпы народа, хотя было холодно. Все приветствовали короля, потом крики стихали, когда мимо следовали фавориты, и тут же разливалась волна ликований, чуть ли не громче первой, при появлении Генриха, который ехал верхом. Кажется, никого больше Париж не любил так страстно. Так же сильно – возможно, но определенно – без подобного безумства.
В Нантуйе, каковой Валуа именует "орденским замком", Жуаез, д'Эпернон и Майенн поднесли Королю-Священнику ларцы с доказательствами дворянства своих родов за последние сто лет. Валуа для приличия открыл крышку каждого ларца и заглянул внутрь, но читать документы не стал. Еще бы! Столь неравное соседство: дети безвестных семей Гаскони и Лангедока рядом с потомком Шарля Великого, ибо по женской линии Лотарингский дом восходит прямо к Каролингам. Далее следовала месса в соборе монастыря Гран-Огюстен. И там же новые кавалеры облачились подобно остальным рыцарям Святого Духа. Вид кавалеров одинаков: колет и короткие штаны из серебряного шелка, на груди – орденский знак на цепи. Сейчас открою шкатулку… Вот. Этот носил Генрих. Большой крест из золота и белой эмали, с концами, раздвоенными подобно хвосту ласточки, а в центре – серебряный голубь среди зеленых завитков. В цепи чередуются два мудреных символа. Генрих объяснял мне: первый – буква "аш" , с которой начинается имя короля, переплетается она с двумя греческими буквами "лямбда", инициалами его супруги, Луизы Лотарингской; второй – греческие же заглавные "эта", по написанию похожая на нашу "аш", снова "лямбда", потом "фи", что обозначает целую фразу "будьте философами, друзья", и, в довершение, "пи" – от слова "Параклет" – Дух. В таком торжественном виде орден предназначен для больших празднеств. В обычные дни мой супруг носил белый крест с голубем на голубой ленте. С кавалерских плеч непременно ниспадает длинный плащ из черного велюра, сплошь затканный золотыми лилиями и языками пламени, с большим зеленым воротником. Голову покрывает берет с широким галуном. Вместо шпаги к поясу пристегивается тяжелый меч, именуемый "кинжалами веры". Одинаковые одежды делают светских рыцарей Ордена братьями. Но только внешне. Никаким огненным языкам не под силу объединить Лотарингцев с фаворитами, а Валуа с Лотарингцами.
Из аббатства мы вернулись в замок Нантуйе на торжественный пир, тоже упорядоченный королем до последней мелочи. На подобных трапезах мой супруг, как первый придворный, занимал особый "стол Чести", а его брат кардинал Луи благословлял кушанья. Завершал этот день бал-маскарад. Вот он-то и заставил меня выбирать дальнейший путь. Генрих пришел ко мне и поделился: "Валуа дает большой и пышный праздник мне назло".
"Именно назло вам?" – сомневаясь, переспросила я.
Тогда Генрих спокойно и просто объяснил, что много раз советовал королю быть экономнее в расходовании средств, которые в наши дни лучше потратить на армию, чем на балы. В ответ король счел нужным устроить еще более роскошное веселье. И поскольку Гизам нет возможности от него уклониться, – ведь среди новоявленных кавалеров – один из нас, – нужно все-таки показать, что мы подчиняемся против воли.
Я поинтересовалась, как.
"Предпочесть маскарадному костюму обычное платье".
"Ответа "нет" вы не примете?" – осведомилась я, и Генрих пожал плечами:
"Как вам будет угодно, мадам".
Поначалу я подумала, не нарядиться ли какой-нибудь цыганкой, раз супруг просит меня об обратном? Просит! Впервые за три с лишним года Генрих говорил со мной как-то иначе, не приказывал, не требовал, а позволял решать самой, принять ли сторону Гизов!.. Единство этой семьи всегда было нерушимо, и раздор наш стал бы событием, весьма знаменательным. И, понимая это, Генрих все же не настаивал на своем! Я могла бы поступить против его воли. Но к чему мне поддерживать склоки двора? Публично признать, что мы с мужем не ладим? Ну нет! И я не стала ни в кого рядиться, оделась даже слишком обычно: в сатиновое платье сиреневого цвета без особой отделки. Мой довольный вид – разве не самая лучшая маска?
Танцевальный зал дворца пестрел диковинными нарядами. Королева-мать и королева-супруга, правда, тоже были без костюмов, но, конечно, вовсе не из-за единения с Гизами. Просто обе наши королевы не питают страсти к переодеванию, чего не скажешь о короле и дворе, – те готовы хоть каждый день рядиться, во что угодно. Ну где еще увидишь, как длинноносые Дзанни в балахонах до колен беседуют с аркадскими пастухами в овечьих шкурах, и как какой-нибудь Арлекин, весь в разноцветных лоскутках, дергает за свисающие со шкур ониксовые копытца? Или как изящные турчанки, окутанные блеском фальшивых драгоценностей, кокетничают с вооруженными до зубов английскими матросами? Только у нас да в Венеции.
На таком причудливом фоне мадам де Немур и мы все выделялись особенно отчетливо. Помню, Генрих был в серой куртке с красной набивкой на груди и плечах, и таких же серых штанах; Катрин-Мари – в черном траурном платье по своему умершему недавно супругу, но с белыми фламандскими кружевами по высокому воротнику и манжетам; Майенн – в темно-синем наряде, стройнившем его, и мадам Майенн – в нежно-голубом; кардинал Луи – в привычной своей красной сутане. Мадам де Немур опиралась на руку своего супруга, герцога Жака Савойского, а я – на руку своего. Итак, все мы были без масок, и становилось ясно: при невозможности уклониться от бала, мы пренебрегли маскарадом.
Валуа явился в ярко-желтом женском платье с глубоким декольте. Он был набелен и нарумянен, брови подведены, губы накрашены. От него веяло духами с удивительно тонким и сложным ароматом, – наш король разбирается в них лучше любой дамы. Довершали его костюм украшения с неподдельными сапфирами и аметистами: на голове – диадема, на открытой шее – колье, на руках – широкие браслеты. Такой наряд, впрочем, тоже обычен для нашего короля. Кажется, один из папских легатов еще при Шарле Девятом заметил, что Анри Валуа – очень красивая девушка. Удивительно другое – во время маскарада, о котором идет речь, д'Эпернон и Жуайез выступали в облике мужчин – испанских капитанов Кокодрильо и Руина.
Я услышала, как кардинал Луи негромко заметил Генриху: "Если Валуа совсем не нравится мирская мужская одежда, я готов с ним поменяться".
"Я думал, ты доволен, что сутана покрывает все твои безумства", – с улыбкой отозвался мой супруг.
И тут через добрую половину зала король стал кричать ему. Сначала поздравил с днем рождения и все допытывался, весело ли Генриху, доволен ли он? Потом стал сожалеть, что не может с ним потанцевать, поскольку все его танцы поделены между фаворитами. Валуа долго надрывался. И Генрих вынужден был отвечать. Здесь привычка командовать на поле боя сослужила ему добрую службу: без особых усилий голос мужа не потонул в звуках музыки. Когда же речь зашла о танцах, Генрих изъявил желание составить пару с другой дамой вместо короля, извинился передо мной и оставил на попечение кардинала Луи, а сам направился к мадам де Сов, которая для маскарада предпочла наряд наивной девицы Изабели . Они стали в "цепочку", где впереди всех выступали Валуа с Жуаезом. Зала наполнилась хохотом при виде их немыслимых па и кривляний ревновавшего д'Эпернона. Я же смотрела на Генриха и его любовницу. Их удовольствие друг другом и танцем было слишком заметно. Но я не жалела, что встала на сторону Гизов, не завидовала мадам де Сов, я лишь думала: уж если пренебрегать весельем, то можно было вовсе не танцевать.
Как только король удалился, прося остальных продолжать маскарад, все наше семейство отправилось сюда, в Маре.
"У вас слишком серьезное лицо. Отчего?" – спросила у меня Катрин-Мари, но не успела я ответить, как вмешался Майенн. Ехидно посочувствовал: "Еще бы! Анри целых два часа выделывал фигуры с Изабелью".
"Если дело в этом, я исправлюсь", – отозвался Генрих весело. Избавившись от придворного общества, он, явно, почувствовал большое облегчение, подхватил меня за талию и закружил под мелодию, которую сам же принялся напевать. Но мне было совсем не до танцев, и я отказалась.
"Как скажете, – не стал настаивать муж. – Мне тоже больше хочется пить, чем плясать".
Он подошел к столу, взял один из бокалов и вдохнул аромат вина: "Божоле! Превосходно! Вот пусть оно и смоет все препятствия с нашей дороги". И Генрих выпил.
"Напрасно вы недовольны супругом, – вновь, только шепотом, обратилась ко мне Катрин-Мари. – Нам с вами не пристало участвовать в двусмысленных забавах. А если бы он повел вас танцевать, когда король отплясывал с Жуаезом, смех над ними невольно относился бы и к вам. Вам бы это понравилось?"
Я не спорила. Все так. Но тогда мне было плохо среди веселившихся Гизов. Как жаль… Впрочем, мне почему-то никогда не удавалось беззаботно развлекаться вместе со всеми. Постоянно приходилось помнить о положении, принадлежности к дому, или печальные события не позволяли мне в полной мере отдаться празднику. Никогда прежде. А теперь это и вовсе немыслимо. Но может, так и должно быть? Разве для веселья мы приходим в мир? Столько скорби вокруг, столько горя и боли. А с тех пор, как нет Генриха, само солнце надело траур. Но я знала тихие радости матери да блаженство любящей супруги, – разве это стоит не гораздо больше глупого веселья? Им, не раздумывая, платишь за подлинное счастье...
Оно постучалось ко мне в феврале восемьдесят третьего года, но я не узнала его, – не раз обманувшись в своих ожиданиях, принимаешь дар Провидения за такой же обман… Виной всему вновь оказалась политика. В Испанских Нидерландах давно шла война между северными провинциями, во главе с принцем д'Оранжем, и южными землями, верными испанскому наместнику. Им был сначала грозный герцог Альба, потом славный дон Хуан, которого сменил герцог Пармский. Оранж понимал, что в одиночку Испанию ему не одолеть, и предложил союз месье Франсуа Анжуйскому в надежде, что Франция поддержит своего принца. Месье соблазнился Фламандской короной, и мадам Катрин помогла сыну деньгами и войском. Король же больше насмехался над братом, но все же отправил ему несколько кораблей под командой адмирала Жуаеза. Однако, ни золотые ливры, ни опыт маршала Бирона, ни флот не принесли Анжу пользы. Он нажил в Нидерландах больше неудач, чем побед, а завершилось все полным разгромом наших сил под Антверпеном.
Лотарингский дом и Лига противились вмешательству во внутренние дела Испанского королевства: встать на сторону принца д'Оранжа значило поддержать нидерландских протестантов против короля-католика Филиппа Второго. Как вождь приверженцев истинной веры, Генрих был на стороне Испании, а герцог Анжуйский относился к Лотарингскому дому скорее неприязненно, чем благосклонно. Казалось бы, известие о полном поражении месье должно было прийтись Генриху по душе. Но он возвратился из Лувра совсем не веселый.
Я стояла у камина и грела руки, – в доме было прохладно. Младшие мальчики, Клод и Луи, пребывали во власти дневного сна, Луиза – во власти милой аббатисы Сен-Пьер де Реймс, тети Генриха, а Шарль уже учился в Наваррском коллеже. Когда явился мой супруг и попросил моих дам удалиться, я даже головы не повернула. И вдруг Генрих подходит ко мне и нежно берет за плечи. От неожиданности я даже вздрогнула.
"Парма одолел Анжу, – негромко сообщил муж. Я почувствовала тепло его губ у самого моего уха. – Мне это выгодно. Но почему-то не радует. Подумайте, мне неприятно поражение Анжу и Жуаеза!.. И очень неприятна погода. Антверпенские пушки закоптили небо так, что одну ночь от другой отделяет печальный сумрак. А мокрый снег по дороге обжигал мне лицо, словно искры пожарища, принесенные северным ветром... – шептал он. – Это я виноват".
"Вы? В дурной погоде?"
"Я мог завоевать все Нидерланды", – продолжал он тем же грустным тоном. Верно. Как полководец Генрих не знал поражений.
"Но король не просил вас об этом", – напомнила я, ощущая поцелуй на своей шее, там, где Генрих отвернул мой гофрированный воротник.
"Потому что я союзник Испании", – пояснил Генрих, на мгновение прекращая меня целовать.
Я пыталась избегнуть губ мужа, но их прикосновения, путы рук, проникновенный голос побеждали всякое желание вырываться. Мое сердце щемило.
"Не гони меня сейчас", – попросил Генрих и крепко прижал меня к себе.
Я сдалась его стремлению забыться, – я просто не смогла его оттолкнуть. Я трепетала, позабыв про вражду меж нами, и Генрих взял меня в сладостный плен. Правда, в платье на каркасе не слишком удобно, однако Генрих так ловко все устроил, что я не ощущала ничего, кроме восторга...
Но я не хотела опять поддаваться обаянию мужа, я боялась неизбежной горькой правды после дивного сближения с ним, новой боли после нового блаженства. Поэтому, как только объятия ослабли и удовольствие сменилось негой, я поднялась и ушла. Генрих остался у камина и спокойно глядел на огонь...
А потом, кажется, дней десять спустя, заболел малыш Луи. Да, об этом-то я и хотела вспомнить. Первые шаги... Все мои дети, случалось, болели, младший же с рожденья был не слишком крепок. Но тот недуг стал особым: я тогда, как младенец, неверными ногами ступала на лестницу к счастью, куда меня вывела правильно выбранная тропка. Жаль только, поводом стали страдания сына. Боли у него в ушах поначалу были очень сильны. Малыш лежал в кроватке, не шевелясь, весь – в жару, из глаз текли немые слезы, а компрессы, казалось, нисколько не облегчают ему тягостные часы болезни. Она сильно меня напугала: по рассказам похожий недуг свел в могилу молодого короля Франсуа Второго. Я находилась рядом с сыном неотлучно и заставила непрерывно молиться весь наш дворец. К утру третьего дня жар отступил, малыш разрыдался в голос, потом, обессилевший, крепко заснул. Только тогда я смогла отдохнуть там же, в детской, на кроватке Клода, – он резвился во дворе.
Луи спал долго, видно, боль ушла. Меня это очень утешило, и я, проснувшись, не шевелилась, чтобы не спугнуть целебный отдых сына. В комнату заглянул Генрих, – он тоже очень беспокоился и часто поднимался в детскую. Осторожно взглянул на Луи, потом взял низкий табурет, аккуратно поставил его подле меня, сел и шепотом спросил: "Ему лучше?" Когда я кивнула, он улыбнулся, правда, как-то печально, что озадачило меня, и продолжал: "А как остальные? Я выпустил их из виду в последнее время".
"Все хорошо. Шарль – по-прежнему первый в коллеже. Ваша тетушка, не скупясь, хвалит Луизу. Только Клод..." – я запнулась.
"Что он натворил?"
"Побил кузена Анри".
После этих слов я по привычке ожидала от Генриха колкости по поводу моей нелюбви к Майенну, хотя ссора нашего мальчика и его сына была здесь совсем не при чем. Но Генрих с нежной усмешкой заметил: "Кажется, Клод похож на меня больше всех. Я тоже много дрался, особенно в коллеже с кузеном Наваррским. Шарль, конечно, мне дорог как первенец и наследник, но он – нетвердого характера, к несчастью. Нужно как-то укреплять его. Чаще брать с собой, что ли?.. А Луи слишком чувствителен, – Генрих снова бросил взгляд на спящего, – но для священника это, наверное, неплохо, как ты считаешь?"
Я кивнула. По давней традиции нашего благородного сословия старший сын шел по стопам отца, то есть, как все старшие Гизы, должен был стать воином, а младший становился служителем церкви, значит, Луи ждала сутана его дяди и тезки, кардинала Лотарингского.
"Луиза не по возрасту остра на язык и очень хороша собой. Интересно, кто не побоится такой партии?" – продолжал Генрих.
Своими словами он меня поразил, я поняла, что наши дети дороги ему. Генрих точно определил особенности каждого из них, он думал о них, это ясно. И тогда я осознала: Генрих лучше, чем казалось мне в последнее время, не бессердечный, не чужой. Он – отец, и наши дети связывают нас навсегда. Любовь Генриха к детям, точно такая же, как и моя любовь к ним, соединяет нас гораздо крепче общего имени, делает действительно близкими друг другу. И доверительное "ты" в обращении ко мне, подчеркивало это.
"Уже подыскиваешь дочери партию?" – спросила я под таким впечатлением.
"Еще нет, еще рано. Мое положение пока..." – Генрих сделался мрачным.
Я дрогнула, почувствовала: что-то случилось. Генрих не стал скрывать. Король опять высылал его из Парижа. За размолвку с Жуаезом, который вернулся из Фландрии.
"Я заметил королю, что чем без пользы вмешиваться в дела соседей и топить солдат в Шельде, лучше заботиться о собственной стране. Не в таких выражениях, конечно, но с этим смыслом, – принялся рассказывать Генрих. – Миньон обиделся на "бесполезных утопленников" и заявил: "Вам легко говорить. Вас не было под Антверпеном". Что же, я согласился и добавил: "Там, где я бываю, сражения заканчиваются не столь плачевно". И знаешь, миньон догадался спросить: "Разве только Гизы умеют воевать?" Я ответил: "Похоже, что так". – Генрих засмеялся, и я торопливо взяла его за руку. Муж спохватился, что малыш Луи может проснуться, и вновь заговорил гораздо тише: "Миньон весь позеленел, но Валуа не позволил ему больше говорить, ведь ссоры со мной ведут к... – Генрих опустил последнее слово и поторопился закончить: – Чтобы милашка не чувствовал себя дураком всякий раз при моем появлении, король приказал мне немедля покинуть Париж. Я еду в Жуанвилль, – досадливо махнул рукой он. – Ты поедешь со мной?"
Я приглашения не ждала. Жуанвилль всегда был для Генриха местом уединения. Он любил этот замок, наверное, потому, что в нем родился, и когда Генриху бывало тяжело, его душе – неспокойно, или когда требовалось не торопясь поразмыслить над важным решением, он отправлялся именно в Жуанвилль. А теперь звал с собой и меня! Я ощутила, как моя душа вновь летит Генриху в руки.
Но демон мой меня не отпускал. Поверишь в возможное счастье и вновь не получишь ни крошки, – шептал он. Ах, как сейчас легко мне различать голоса, отзвучавшие в прошлом. Тогда я не умела распознать, друг или враг советовал мне. Но я прислушалась, и чтобы не обидеть Генриха прямым отказом, напомнила о нездоровье Луи...
"Я подожду. Мне не к спеху", – настаивал Генрих.
"А как же король? Он разгневается".
"Пусть. Он давно уже мной недоволен. Но если тебя это тревожит, может быть, ты приедешь ко мне, когда Луи поправится? С детьми или одна." – Генрих заглянул мне в глаза, окутывая бархатом все мое существо. Мне плохо удалось противиться этому взгляду, на ум пришла слабая отговорка: "Зима – не лучшее время для путешествий".
Но Генрих принял ее, снова помрачнел и поднялся. "В любом случае, напишите, как здоровье Луи", – прежним, отстраненным своим тоном, распорядился он.
Наутро мой супруг покинул Париж.
Луи быстро поправился, я сообщила Генриху об этом, и даже – об остальных наших детях, однако письмо мое было достаточно сдержанным, чтобы не требовать ответа. Я жалела о своем отказе ехать к мужу, злилась на себя за свои сожаления, хотела сближения с Генрихом и отвергала то, что могло бы нас сблизить. Вот так боролись мои ангел и демон. В свою защиту я могу лишь сказать: это не было отсутствием веры. Я верила. В невозможность союза наших сердец. Пресвятая Дева! Сколько времени упущено, и ничего не вернуть!.. Вот моя кара за то, что любила не так... Валуа бы очень мне помог, если бы сделал мою жизнь в Париже невыносимой. Но его немилость к моему супругу совсем на мне не отразилась. В политике я никакой роли не играла, на Генриха влияния не имела, ко всем относилась одинаково сдержанно, а значит, не была ни полезной, ни опасной, и жила вполне благополучно. Однако все помнили, что я – мадам де Гиз, и проявляли в отношении меня большую осторожность, чем даже в отношении королевы Наваррской.
Впрочем, Генрих отсутствовал недолго. Нынешний король слишком уж пристрастен ко всевозможным публичным действам. Чуть позже, когда Генрих перестал повиноваться, Валуа ввел при дворе новую должность – обер-церемониймейстера. А тогда он совершенно не мог обойтись без главного распорядителя двора, поскольку был охвачен сильным приступом благочестия и жаждой торжественных покаяний. Теперь я знаю цену сокрушенным молитвам Валуа, но раньше я дивилась тому, что король, который проводит недели в монастырской молельне в Венсенне и чаще Святого Луи отправляется в паломничества, так и не смог заслужить благосклонности Господа, а у подданных своих вызывает одно раздражение. Кажется, католики, в массе своей, еще до совершенного злодейства ненавидели Валуа сильнее, чем протестанты.
Монарх должен быть для подданных священной тайной. О, да, Анри Третий непредсказуем. Вслед за маскарадом, на котором отплясывал в дамском наряде, он объявил об учреждении Братства кающихся грешников Благовещения Богоматери, удалил от себя отца Матье, своего прежнего духовника, и приблизил отца Ожера, который основал уже подобные Братства в Тулузе, Лионе и Доле... Кстати сказать, королева Луиза обязана отцу Матье. Он навел ее мужа на мысль, что Господь не дает ему наследника в наказание за неверность супруге, и король дал обет никогда больше не иметь любовниц. Наверное, поэтому, со злости, и прогнал отца Матье. Вообще вопрос о наследнике в последнее царствование был наиважнейшим. На трон по очереди взошли почти все сыновья Анри Второго, и ни одному Господь не дал законных детей мужского пола. К слову, у Анри Третьего нет и бастардов. Наследовать ему мог лишь герцог Анжуйский. Но Валуа терпеть не мог младшего брата, мысль о его восшествии на трон сводила короля с ума, а стремление иметь сына стало каким-то болезненным. О каждом недомогании его супруги объявлялось как о беременности, всех оповещали об изменениях самочувствия мадам Луизы, а потом разочарованно и смущенно признавалось, что королева просто простыла или что-нибудь в подобном роде. Король упорно призывал Господа и Непорочную Деву в союзники, для чего ездил по святым местам и создал Братство, о котором я упомянула. В марте в Париж прибыл отец Ожер с проектом этой конгрегации, и вскоре город стал свидетелем необычайного представления. Валуа, вельможи и священники надели белые балахоны и высокие колпаки, которые скрывали все лицо, имея только прорези для глаз. В таком виде процессия прошла от Лувра до собора Нотр-Дам, и там нунций Кастелло отслужил торжественную мессу. Мой дядя, кардинал Бурбон, которого в те дни, как назло, сильно мучила астма, стал ректором Братства на два года. Майенн и кардинал Луи тоже участвовали в этом шествии, поскольку придворная служба обязывает разделять монаршие забавы, а Генриха король вернул в Париж именно для организации сего действа. Мои речи звучат не слишком-то благочестиво, но относятся они не к самим молитвенным процессиям со святыми реликвиями, которые помогают нам грешным благоговейно обращаться к Всевышнему. Я говорю о "действах" Валуа, после которых он так и не получил наследника, а бедствия нашего королевства не прекратились, из чего я заключаю, что Господь не преклонил слуха к его "молитвам".
Парижане всегда относились к ним с явным недоверием, а дворцовые слуги позволили себе неприличную выходку почти сразу после учреждения Братства. Пажи и лакеи разыграли в нижнем этаже дворца нечто, очень похожее на церемонию в Нотр-Дам. Юнцы в белом тряпье тоже избрали себе ректора под завывания лакейского хора. Один паж водрузил себе на голову глиняный горшок, вооружился длинной палкой и долго выкрикивал все, что только помнил по-латыни. Пока он надрывался, другой проказник, увенчанный горшком поменьше, оглушительно ревел и утирал воображаемые слезы. Было ясно: он изображал короля. Эти подробности принес нам Майенн. Видел ли он сам представление или ему тоже кто-то пересказал, не знаю, – у Майенна шпионов, наверное, не меньше, чем у королевы-матери. Но если уж лакеи настолько нагло потешаются над священной особой короля, ничего хорошего дальше не жди. Кто станет почитать такого государя? Не мудрено, что Франция мечтала о другом.
Ну вот, Генрих приехал в Париж. К нам во дворец, как во дни первой Лиги, опять зачастили господа из муниципалитета и священники. О чем мой муж беседовал с ними, мне было неизвестно, потому что Генрих снова относился ко мне отчужденно. Нет, мы больше не ссорились, и он как будто вел себя по-дружески, но я ощущала его недовольство.
Это длилось до паломничества, когда Валуа отправился в Шартр, к чудотворной статуе Пресвятой Девы. Однако помогла Она не королю, а нам.
Валуа сопровождали в Шартр четыре десятка придворных кавалеров, включая и Генриха, а дамы оставались в Париже. Пешком, в простых одеждах паломники покинули столицу, но очень скоро до меня стали доходить известия о возвращении то одного, то другого вельможи. Через день большая часть их уже находилась под крышами своих домов, спасаясь от октябрьского холода и ливней. Последними на третий день вернулись сам король и мой супруг. Генрих выглядел очень устало. Он отказался от еды, ушел к себе и лег. Я все же решила отнести ему вина, но Генрих пить не стал. Отстраняя мою руку с бокалом, он почувствовал, какая она холодная, попросил освободить ее, прижал к своему лбу и пояснил: "Ужасно болит голова". Я посоветовала ему заснуть. "Не могу, – вздохнул Генрих. – Закрываю глаза и тут же вижу мерзко хлюпающее коричневое месиво. Проклятая дорога. Конечно, не впервые я мок под дождем, месил ногами грязь, голодал и покрывал в пути большое расстояние. Но одно дело – война, а другое – прогулка до Шартра".
"Так вы дошли?"
"И туда, и обратно. Впрочем, последнее очевидно. Как вам кажется, мои терпение и покорность мне зачтутся?"
"Кем?"
"Господом Богом".
"Вы ведь были паломником", – напомнила я.
"Предпочитаю молиться в одиночестве или хотя бы незаметно для других, а паломник из меня никудышный. В пути я думал об испанском короле. До какой степени мне с ним сближаться. Дон Филипп, вдохновляясь преданиями о крестоносцах, жаждет вернуть в объятия папы всю еретическую Европу: Англию, Нидерланды, Швейцарские кантоны, Германские земли, наших заблудших гугенотов. По его мнению, их нужно излечить, и если они не желают добром, – то насильно. Это убеждение – такое же неотъемлемое качество дона Филиппа, как и его властолюбие. Он методично печется о повсеместном порядке, но ничего не делает бескорыстно и извлекает из союзных договоров наибольшие выгоды. От нас за своих солдат и субсидии на покорение гугенотов он хочет получить весь юг и юго-запад: Наварру, Гиень, кажется, Гасконь и чуть ли не Сентонж. Слишком дорого".
Генрих говорил тихо и болезненно, но руку мою не отпускал. Я сидела не очень удобно, однако не хотела его прерывать, поэтому не двигалась с места. И утешительно заметила: "Все же мысли ваши были заняты религиозной темой".
"Политикой, душа моя, – поправил он, прикрывая глаза. Слова эти так просто слетели с губ Генриха, будто он давно привык именовать меня своею душой. Все у меня внутри оборвалось, а муж продолжал: – Вы бы видели нас. По испещренной лужами дороге в глубоком молчании шлепает вереница именитых господ, ведомая самим королем. Вокруг – хмурые серые рощи сливаются с таким же серым небом... Валуа шел очень быстро, не останавливался, ничего не ел. Добрая половина придворных не вынесла, отстала еще у Шевреза, другие – утром следующего дня, почти на подступах к Шартру, а Валуа, я и миньоны пришли в город, поднялись к собору… Представьте: его башни упираются в тучи, а над Королевским порталом темнеет влажный после дождя витраж. Картина недурна в своей суровости. Валуа помедлил перед дверями, затем шагнул внутрь, в лабиринт. Мы – за ним. Безмолвно опустились на колени и двинулись к Деве, в подземную церковь. Свечи там наполняют пространство густым сладким запахом воска, а статуя… Беломраморное изваяние грациозной девушки с совсем детским невинным лицом. Чудесное творение, и знаете, не удивительно, что чудотворна. В полумраке подземного храма я ощутил Ее присутствие. Не холодный камень был передо мной, – Она Сама... Король распростерся на каменных плитах пола. Он плакал, каялся, взывал к Ней с большим чувством. Он тоже ощущал… Признаюсь вам, хоть мне доставит много неприятностей рождение сына у Валуа, даже я, находясь перед Нею, твердил, что на все воля Господа, и если уж решит Он сжалиться над королем, то так тому и быть. Не говорите никому о моем смирении, – попросил Генрих. Он открыл глаза, взглянул на меня и спросил: – Продолжать?"
Голос мужа, его откровенность, моя ладонь не его теплом лбу – вот чудо, сотворенное Шартрской Девой. И хотя я не вполне поняла смысл последних фраз, все-таки могла бы так сидеть и слушать вечно, если бы разговор не утомлял Генриха.
"Мне становится лучше. – Он снова прикрыл глаза. – Покинув собор, мы тут же отправились в обратный путь. Начался дождь, сильный ветер швырял в нас крупные ледяные капли. Идти было скользко, ноги утопали в грязи по щиколотку. Миньоны быстро отстали. Валуа же без устали топал, не оглядываясь, не останавливаясь. Только заметно убавил ход, когда дождь прекратился и из-за тучи выкатилось умытое солнце... Словом, выдержали тяготы паломничества лишь Валуа да я... Поразительно, и для чего Господь сделал такого образцового монаха королем? Он слабее меня, а поди ж ты… Двадцать лье – туда, двадцать – обратно…"
Речь Генриха сначала сделалась медленной, потом оборвалась. Он уснул. Я еще посидела подле него, не отнимая руки... Люблю припоминать те минуты. В доме было тихо и темно. Или мне так кажется, поскольку в спальне Генриха царили полумрак и покой? Да ровное дыханье мужа... Я вглядывалась в его милые черты и удивлялась, что могла питать к ним неприязнь. Когда же во сне Генрих стал поворачиваться на бок, я ушла, чтобы не помешать...
Муж стал мне улыбаться при встрече. Правда, лишь уголками губ да взглядом, но все-таки. Жаль, нас опять разлучили. После паломничества Валуа намеревался собрать вместе всех первых лиц Франции и спросить совета, как быть с нашим нищим королевством, но на Париж обрушилась чума, и ассамблею эту перенесли в Сен-Жермен-ан-Ле, тогда как остальной двор перебрался в Фонтенбло. Вот и пришлось нам с Генрихом разъехаться. И все – из-за отношения короля и королевы-матери к обоим замкам. Фонтенбло – охотничье угодье, а нынешний монарх не любит эту забаву. Желая вместе с тем не слишком удаляться от Парижа, он избрал для заседаний ассамблеи Сен-Жермен, и мой муж, как пер Франции, отправился туда. Мадам Катрин, королева Луиза и все мы спасались от чумы в Фонтенбло, а не там, где был король, потому что королеве-матери когда-то предсказали смерть подле Сен-Жермена, и она старалась всячески избегать мест, именуемых в честь этого святого. Даже Лувр казался ей небезопасным, поскольку рядом – церковь Сен-Жермен-л'Оксеруа, и мадам Катрин отстроила себе резиденцию в отеле Гийара близь церкви Сен-Эсташ. Смерть же недавно пришла к ней в Блуа. Две недели спустя после Генриха… И пророчество не обмануло. Исповедовал мадам Катрин аббат Сен-Жермен. Предначертанного нам не избегнуть… Значит, Генриху было назначено взлететь, расправить крылья и погибнуть, уйти, забрав с собой надежды этих несчастных под окнами и мою душу?.. Ведь и Спаситель следовал своей земной судьбе. Генрих поступил так же... Здесь много величия. И столько же печали.
Это чувство владело мной и в Фонтенбло. В покоях или в парке, где некогда король Анри любил прекрасную Диану, а до него король Франсуа – мадам д'Этамп, воздух был как будто весь напитан их нежными чувствами. Мой слух, казалось, ловит шепот признаний, и где-то близко от меня невидимые тени смыкают объятия. Такая грешная любовь была мне запретна, супружеская – недоступна. И я читала моим детям Плутарха в переводе Амио, чтобы фанфары древних заглушали счастье теней.
К концу зимы, когда чума миновала, все снова съехались в столицу. Даже месье Анжуйский. Вернувшись из Фландрии, он отчего-то решил, что король желает лишить его чуть ли не всего имущества: крепостей, должностей, пенсий. Месье рассорился с братом и грозил поднять против него оружие. Королеве-матери с великим трудом удалось помирить сыновей, месье прибыл в Париж, и на радостях мадам Катрин устроила в Лувре трехдневный карнавал с балетом. Придворные красавицы танцевали в античных костюмах. Вернее было бы сказать – без костюмов. После балета по углам дворца в объятиях и поцелуях утопали вовсе не тени. А оттого, что кавалеров было больше, чем дам, случались жестокие драки за обладание.
Генрих этим праздником пренебрег и увез меня вместе с Катрин-Мари из королевского дворца домой. А вот герцог Анжуйский развлекался очень усердно. Такое веселье – как раз в его вкусе, и более приятного подарка королева-мать не могла бы ему преподнести. Но месье перестарался, сильно захворал и отбыл в Шато-Тьерри. Из Фландрии герцог вернулся уже нездоровым, а тут болезнь взялась за него не на шутку. Королева-мать обеспокоилась, тревожные письма от младшего сына заставили ее собраться в путь, к нему.
Как только было объявлено об отъезде мадам Катрин, Генрих появился у меня. Глаза его блестели, а обходительность переходила в ласки. "Вы мне нужны, – проговорил он. – Могу я рассчитывать на вас?"
Вопрос этот тронул меня, а нежность мужа отозвалась в моем сердце таким же чувством. Я ответила: "Как на себя самого, клянусь вам!"
Тогда муж усадил меня к себе на колени: "Вы должны поехать с королевой-матерью. Вы непременно должны быть подле нее".
Вот на что я нужна, – горько кольнуло меня изнутри, – я могу быть только полезной... Ах, я совсем еще не понимала Генриха... Пытаясь скрыть свое разочарование, я спросила:
"Для чего мне быть подле нее?"
Генрих охотно принялся объяснять: "Анжу кашляет кровью. Его болезнь очень походит на ту, что забрала на Небо Шарля Девятого. Возможно, месье скоро нас покинет. А он – единственный прямой наследник трона. Других прямых уже не будет, – ясно. Далее корону могут наследовать принцы крови, потомки Луи Святого. Это Бурбоны. Но первые из них, Наваррец и Конде, – еретики. По закону святого Реми ни один из них не может взойти на наш католический трон. Третий из Бурбонов, ваш дядя-кардинал, уже стар… Словом, ситуация со смертью Анжу для королевской семьи осложнится, и я хочу, чтобы в такой момент рядом с мадам Катрин находились именно вы. Как поддержка, которую Гизы готовы оказать ей, как доказательство нашего с нею союза. Сестра моя с этим не справится. Она слишком увлекается и может, чего доброго, усилить беспокойство королевы-матери за будущее трона. А вы, – Генрих крепко обнял меня, – вы ни в чем не замешаны, потрясения Франции обходят вас стороной, а ваша преданность мадам Катрин будет ручаться за меня. Вы сделаете это?"
Я проглотила застрявший в горле комок и кивнула. Я согласилась поступить, как просил Генрих, но от новых объятий уклонилась, – мне не нужна была плата за службу... Увы, я сочла оскорблением то, что на деле значило расположение, нет – гораздо больше... Как же плохо я знала мужа!..
Королева-мать приняла меня благосклонно, посетовала, что редко видит меня в Лувре, и в искупление я предложила ей свое общество для поездки к месье. Она согласилась, и с небольшим эскортом дам и охраны мы пустились в путь. По дороге мадам Катрин делилась своей мечтой женить младшего сына на испанской инфанте, отбросив то обстоятельство, что дочь Филиппа Второго и Элизабет Валуа приходится месье родной племянницей. Сам же герцог Анжуйский лелеял надежду стать мужем английской королевы. Потворствуя желанию своей престарелой невесты, он и пустился во Фландрскую авантюру, – хотел сам стать протестантским государем и, забрав Нидерланды у Испании, вручить их Англии как свадебный дар... Еще королева-мать говорила о намерении просить месье заключить мир с герцогом Пармским, хотя бы на год-два, вместо того, чтобы затевать новый поход на север, как хотел сам Анжу. Полагаю, мадам Катрин нарочно вела эти речи со мной, дабы показать Гизам свое стремление улучшить отношения с Испанией.
В Шато-Тьерри царило беспокойство. Месье Франсуа, мучимый жаром и кашлем, сильно похудел, его щеки в мелких оспинах ввалились, глаза зло сверкнули при виде меня. "Мадам де Гиз! Приехали увидеть мой труп? Так я все еще жив!" – накинулся он на меня.
Я потребовала объяснений. Поскольку слов Генриха, сказанных мне наедине, месье слышать не мог, то в чем он меня обвинял? И королева-мать поддержала меня. Тогда мы узнали, что перед нашим приездом был пойман молодой человек, который пытался застрелить месье. Под пыткой незадачливый убийца назвал среди тех, кто заплатил за работу, короля Испании и моего мужа. Все общество обратилось ко мне с немым вопросом.
Что же, доля правды в прозвучавших обвинениях была – Генрих мало горевал бы о месье. Но подсылать к нему убийцу? Он же – не Колиньи. А потом еще просить меня ехать туда же, не предупредив?! Я не верила, чтобы Генрих мог так поступить, и решила ответить чистейшую правду, однако без подробностей, – это показалось мне тогда самым осторожным. Я сказала, что не знаю ничего.
И королева-мать, похоже, сомневалась, поскольку захотела лично побеседовать с пойманным. Тот ожидал казни в темнице. Мадам Катрин отправилась туда с одним только своим секретарем, а, вернувшись, сообщила сыну, мне и прочим господам и дамам, что молодой человек оговорил дона Филиппа и Гизов. Под пыткой он готов был приплести в заговор даже папу, тогда как на деле получил деньги от Фервака. Тот был первым приближенным месье, но впал в немилость и решил наказать за нее своего господина, в чем не преуспел.
Герцог Анжуйский публично объявил, что был введен в заблуждение, и просил меня не помнить зла, а мадам Катрин, желая еще более смягчить причиненную мне неприятность, ласково поделилась: "Сегодня пятница, моя дорогая, это – день несчастливый. В пятницу был ранен мой супруг, и его смерть принесла столько горестей и мне, и всему королевству..." Теперь я могу сказать то же самое, ведь и Генриха убили в пятницу... Как и Спасителя... Ах, поистине проклятый Господом день!..
Подосланного четвертовали, и в замке воцарилось некое подобие спокойствия. Здоровье месье вызывало большую тревогу. Но постепенно герцогу становилось легче, и мадам Катрин уже воспряла духом, как вдруг ее сыну опять стало хуже, кровь просто хлынула горлом. Однако по усердию врачей и этот приступ болезни прошел. Герцог снова почувствовал в себе прилив сил. Спустя неделю только легкие боли в груди напоминали ему о перенесенном недуге. Королева-мать настолько уверилась в выздоровлении месье Франсуа, что решила оставить Шато-Тьерри и перебраться в Сен-Мор, – ей и самой было дурно из-за болей в суставах. Но едва мадам Катрин и мы вместе с ней въехали в ворота Сен-Мора, нас нагнал гонец с известием о смерти Франсуа Валуа. Горе королевы-матери пересказать очень трудно. Хоть все и говорили, будто младшего сына она не любила, я могу поклясться, что потеря его была для мадам Катрин страшным ударом. Она сделалась бледной и не удержалась на ногах, так что мы подхватили ее под руки, усадили на скамью и дали нюхательной соли. Мадам Катрин долго не могла прийти в себя, потом велела всем нам оставить ее на попечении одной мадам д'Юзе, ее близкой подруги. На следующий день эта дама сказала, что королева-мать не сомкнула глаз весь вечер и всю ночь.
Предоставленные самим себе, мы много говорили о случившемся. Мадам де Сов жалела месье, остальные удивлялись, отчего Господь не посылает Валуа-Ангулемам долгой жизни. В расцвете лет, еще когда король Франсуа Первый был не стар, умер его старший сын, дофин Франсуа. Трон унаследовал Анри Второй, но он пал жертвой роковой случайности на одном из турниров, бывших любимым его развлечением. А потом, в течение двадцати лет, один за другим, стали умирать его дети: король Франсуа Второй, королева Испании мадам Элизабет, король Шарль Девятый и вскоре следом – мадам Клод, герцогиня Лотарингская, бывшая моя госпожа. Теперь к ним прибавился месье Анжуйский. Род Валуа стремительно угасает, осталось лишь двое: мадам Маргарита Наваррская да нынешний король наш. И обоим в родительском счастье Господь отказал. Но если бездетность мадам Маргариты большого значения для Франции не имеет, то бездетность Анри Третьего делает его последним Валуа на нашем троне. Тогда, четыре года назад, это уже хорошо понимали.
Задерживаться в Сен-Море королева-мать не стала. Мы вернулись в Париж. По приезде я пересказала Генриху события, какие наблюдала в Шато-Тьерри, особенно – историю с неудачным покушением.
"Вы вели себя превосходно, – похвалил меня Генрих. Он пребывал в отличном настроении. – Во всех грехах винят Гизов. Послушать, так кровожаднее нас не найдешь".
Я рискнула спросить на всякий случай, принимал ли он участие в покушении на месье на самом деле.
"Зачем? – подивился Генрих. – Анжу сам справился".
"Вы шутите над смертью", – заметила я, хотя, каюсь, от улыбки удержаться не смогла.
"К ночи стану серьезным", – кивнул мой супруг, и я насторожилась:
"Важное свидание?"
Он подтвердил: "Очень. И почему бы вам со мной не пойти? Вам следует знать больше, ибо наша жизнь скоро изменится".
Свои туманные слова Генрих не пояснил. Предупредил только, чтобы за час до полуночи я была готова выехать из дома. Полдня я терялась в догадках. Веселый тон Генриха дурного не сулили, но сквозь его веселость я заметила: муж думал о чем-то ином, более важном, чем предмет разговора со мной и все прочее. Он мыслями витал где-то вне дома. И предлагал мне узнать, где... К назначенному времени я была готова. Строгий темный наряд показался мне самым уместным. В нем и с маской на лице я спустилась во двор. У носилок меня встретила Катрин-Мари. "Вы с нами? Очень хорошо. Именно теперь это очень хорошо", – оживленно твердила она.
Майенн, в отличие от сестры, взглянул на меня с обычным уже недовольством. Ненависть в мой адрес в его глазах погасла лишь недавно, тогда как его супруга, кажется, будет меня осуждать до конца своих дней. Что ж, пускай, если у нее иных радостей нет. В поездки, подобные той, ее не приглашали никогда. Мы отправились вчетвером: я и Катрин-Мари – в носилках, Генрих и Майенн – верхом. Супруг мой был молчалив и действительно весьма серьезен.
Мы прибыли в особняк господина Бриссака, с улицы казавшийся спящим, и Генрих, взяв меня под руку, ввел в большой зал, ярко освещенный и полный народа. Над головами собравшихся в тот момент плыл лишь один, немного неуверенный голос. При нашем появлении он умолк, по залу покатились волны негромких возгласов. Гости Бриссака расступились, и, проводя меня сквозь них, Генрих тихо представлял самых важных: "Господин де Рошблон... Отец Буше, ректор Сорбонны... Отец Прево... Господин де Лонгуа... Президент Жаннен", – вокруг него расположилась целая группа депутатов парламента, – "Господа Ла Шапель и Леклерк... Отец де Гиз", – не изменив тона, закончил Генрих, когда мы подошли к его брату-кардиналу, подле которого стоял хозяин дома.
Ответив на улыбку Луи и поклон Бриссака, я огляделась. Судя по платью, в большинстве своем собрание состояло из настоятелей монастырей, аббатов, старшин ремесленников. Все они радостно переговаривались, кивая на Генриха.
"Наш приезд прервал вас? Сожалею", – обратился мой супруг к президенту парламента. Тот почтительно проговорил, что только начал, точнее, он делился мыслями со своими спутниками, и почтенное собрание тоже пожелало их услышать.
"Тем более продолжайте, – попросил президента Генрих. – Услышать мнение парижского парламента хотел бы и я".
Жаннен, возвысив голос, вернулся к своей речи и в наступившей тишине хорошо обрисовал беспокойство депутатов за будущее королевства в виду потери наследника трона. По словам оратора, положение гугенотов укрепилось, ведь претендентом на престол стал первый принц крови Анри де Бурбон, их наваррский король. Если бы он снова сделался католиком, ситуация бы улучшилась, но если нет… Гугеноты всегда были воинственными, а имея вожаком наследника короны, станут еще более наглыми, ежели это возможно. Парламент очень опасался нового наступления протестантов, новой войны, и Жаннен заключил свою речь вопросом: как разрешить ситуацию? Можно ли признать законное право первородства Бурбона в ущерб закону религиозному, каковой обязывает короля Франции исповедовать веру католическую? И поможет ли это избегнуть войны?
Все взоры обратились к Генриху. Ответа ждали именно от него.
"Что ж, братья, – начал мой Балафрэ. – Наступают тревожные времена, это правда. Провидение оказалось безжалостным к роду Валуа. В короткий срок сей мир покинули почти все сыновья Анри Второго. Последнего из них по закону должен сменить первый Бурбон. И вы хотите знать, может ли Франция, родина миллионов добрых католиков, вручить свою судьбу еретику? Я отвечу вам. Нет! Я не стану рассказывать, насколько губительна ересь гугенотов. Здесь много достопочтенных аббатов и кюре, которые справляются с этим гораздо лучше меня. Духовную сферу я оставляю им и буду говорить как мирской служитель Бога и Франции. Так вот, отдав трон еретику, мы нарушим закон святого Реми. Нарушение закона иначе именуют преступлением. Неужто мы станем преступниками?
А ради чего? Вспомните, Анри Наваррский уже носит корону. И разве его подданные живут в мире и согласии? Разве могут наши единоверцы в Беарне спокойно молиться в своих храмах? Порасспросить бы об этом католиков По. Но в этом городе уже не осталось ни католиков, ни католических храмов. Там, где власти признают реформацию, наших единоверцев убивают. Так хоть бы оставляли в покое мертвых. Ведь нет. Оскверняются даже могилы тех, кто умер католиками. И если еретик Анри Наваррский взойдет на трон Франции, кто поручится, что и здесь католиков также не станут преследовать до смерти и даже после нее? Подумайте об этом и теперь вы скажите мне, братья: разве можем мы позволить здесь, во Франции, торжество столь безумной жестокости? Нет!
Позвольте теперь мне напомнить, для чего мы все объединились, для чего была создана Лига. Как звучит основной принцип французской монархии? Один король, один закон, одна вера! Так было на протяжении веков. Среди скольких невзгод эта твердая опора не давала французской монархии рухнуть, каждый может припомнить. И мы не должны лишать трон подобной опоры, иначе он пошатнется. Еретик качнет его в сторону Англии, ведь это английская королева дает гугенотам и деньги, и солдат. Гугенотам нужна победа над нами. А королеве? Почему она так щедро одалживает? Я вам скажу. Она питает надежду вернуть Англии былое могущество на континенте. Она хочет возвести на наш трон своего должника, чтобы вместе с ним вся Франция оказалась в руках англичан. В уплату долга им пойдут французские земли, потерянный ими Кале. А ведь мой отец отнял у англичан этот город еще так недавно. Что же, наши отцы погибали напрасно, если снова вернутся времена вековой войны?
Вы не хотите ее возобновления? Я тоже. Однако вы стремитесь избегнуть войны и внутри королевства. Ее бремя тяжело для Франции, не спорю. Но подумайте теперь вот о чем: ведь гугенотам не знакомо слово "мир". С тех пор, как еретики взялись за оружие, они нарушают все, заключенные с ними, договоры. Им мало уступок короля, они ненасытны, а стало быть, и недовольны. И будут недовольны, пока не останутся одни во Франции. Вот почему гугеноты непрестанно нападают на католиков, а наша милая Франция из года в год истекает кровью и отдает последние гроши наемникам. Если мы намерены изменить это гибельное для королевства положение, то должны набраться мужества глядеть правде в глаза. А правда – это новая война. Новая схватка с гугенотами неизбежна. И мы должны вступить в нее, чтобы сделать последней: победить в ней, разгромить гугенотов, покорить их навсегда, пока они не уничтожили Францию.
И вот я, Анри Лотарингский, герцог Гиз, призываю всех добрых католиков к защите нашего закона и престола! Мы должны победить гугенотов. И призвать их к покорности, но так, чтоб ни один из них не мыслил более хвататься за оружие. Только тогда трон останется незыблем, королевство избегнет позорного порабощения, а французы вздохнут с облегчением, ибо им не придется более кормить наемников. А что до наследника престола... Пусть Франция сама изберет себе достойнейшего. Того, в ком течет кровь ее королей, чья верность закону и Франции бесспорна. И если вы, братья, согласны со мной, то давайте вместе сейчас поклянемся, что, когда Господь призовет к себе нынешнего нашего монарха, мы не позволим Наваррцу взойти на наш трон! Давайте поклянемся сделать все, что в наших силах, дабы уничтожить саму угрозу такого гибельного будущего!"
Лигеры дружно поклялись, и мне думается, закрытые ставни не смогли сохранить тайну. Не мудрено. Уж если эта речь запечатлелась и в моей непосвященной голове слово в слово, то как подействовала она на тех, кто давно разделял мысли Генриха...
Заговорил отец Буше. Он объявил, что Лига готова с новой силой продолжать вооруженную борьбу против еретиков и их короля. А когда ее Совет и католические принцы изберут для Франции достойного наследника престола, Лига поклянется служить ему так же преданно, как ее вождь, герцог де Гиз, служит нашей католической вере. Одобрение и тут было всеобщим. В знак любви лигеры поднесли Генриху перстень с бриллиантом в форме сердца. Камень этот – символ твердости, талантов полководца, верности слову и долгу. Под радостные возгласы Генрих надел подарок, которого достоин, как никто, я клянусь! Потом выразил благодарность лигерам, и было видно: он тронут. А дальше Луи объявил, что католические принцы собираются отправить посланца к папе Григорию, чтобы тот благословил борьбу с еретиками.
Катрин-Мари тем временем шептала мне в ухо настолько уверенным тоном, будто я понимаю, о чем идет речь: "Хвала Всевышнему, эти ночные собрания скоро закончатся. Не то, чтобы они утомляли, но мы же – не заговорщики... Ведь нельзя же винить в заговоре все королевство? Тем не менее, все королевство таится от короля, да так долго, что это перестало быть забавным... Подумать только! Католическое вероисповедание в нынешнее царствование карается тюрьмой и смертью! Нужны Тайный Совет, тайные встречи, тайные знаки… Но повторяю, скоро это кончится. Вот помяните мое слово, душенька. Валуа больше не заставит Лигу прятаться. На смену болтовне придут решительные действия. Вот только дождемся одобрения Рима…"
Я полагала, запрещенного Святого Союза давно нет. Еще раз обведя собрание взглядом, я спросила: "Так это и есть Католическая Лига?"
"Ее верхушка, – улыбнулась Катрин-Мари. – Перед вами – только именитый Париж, но у нас есть еще парижский люд, Бурж, Руан, Орлеан, Тур, Бордо, Тулуза, Лион, Марсель. С тех пор, как Валуа запретил Лигу, число преданных ей людей только растет. Доверенные лица возят письма, обеспечивая связь. Все-все, что здесь сегодня говорилось, завтра станет известно повсюду. И, несомненно, одобрено. Никому из лигеров не придет в голову возразить Гизу, даже если было бы что возражать".
"Но где же остальные католические принцы?" – удивилась я, не увидев ни Меркера, ни Омаля, ни Эльбефа.
"Лига – это не принцы, – поправила меня Катрин-Мари. – Это монахи и третье сословие. И принцам они не доверяют".
"А Генрих?"
"Душенька, право, пора бы вам открыть глаза, – вздохнула сестра моего мужа. – Ведь Союзу требуется вождь, человек, которому смогли бы подчиниться все католики Франции и который находился бы достаточно близко к короне, чтобы можно было на что-то надеяться. Ну и кто это, по-вашему, кроме Анри?.. Он и принцев направит в нужное русло, когда придет время".
"Неужто Генрих наделен такой властью?" – Я чувствовала, что выгляжу глупой, но удержаться от вопроса не могла. Катрин-Мари расхохоталась: "О, Боже! Да посмотрите на этих людей. Они его боготворят. И готовы хоть сейчас короновать, если бы он заикнулся об этом".
И правда, все расходились с собрания такими вдохновленными, словно ситуация в королевстве уже разрешилась благоприятнейшим образом. Мне кажется, все были твердо уверены: Генрих, как великий чародей, устроит это одним взмахом своей шпаги. Все они видели будущее Франции лишь в нем.
Я много думала о муже по дороге домой. Генрих вновь сделался в моих глазах другим человеком. Нет, не совсем верно, не другим. Он изменился, оставаясь прежним. Как, скажем, собор Нотр-Дам. Когда смотришь на него прямо, видишь двери, розу витража, две башни-колокольни, и только. Но стоит заглянуть за угол, и собор будто вырастает в размерах, становится просто огромным, с великим множеством высоких окон, контрфорсов, статуй, с длинной двускатною крышей и шпилем до облаков. Так и Генрих. Теперь мне явилась вся красота, что скрыта внутри его зримого облика. Я припоминала слова мужа, сказанные мне в разное время, сопоставляла их с произошедшими событиями, и мне удавалось разглядеть новые грани прекрасного творения, именуемого Генрихом Гизом. Я углублялась все дальше и дальше, я понимала, как мало привычное поверхностному взгляду в сравнении со спрятанным за ним. Это меня восхищало.
Однако я задала Катрин-Мари не все вопросы, что возникли у меня. Мне хотелось побеседовать с самим Генрихом. Дома я заметила, что муж к себе не спешит, и, когда мы остались одни, начала разговор: "Вы удивили меня".
Генрих был доволен: "В самом деле? Мы столько лет вместе, а я еще способен вас удивлять?"
"Мне всегда казалось, вы не фанатик. Мы вместе прятали гугенотов..."
"Вам правильно казалось, – улыбнулся Генрих. – Не будь я Гизом, из меня, возможно, вышел бы католик совершенно обычный. Возможно даже смирный. Но я Гиз. Это имя при моем отце означало непримиримую борьбу с еретиками, и я не могу быть другим. Я защищаю существующий порядок, а наш порядок – это, помните? один король, один закон, одна вера. Иначе Англия и Испания так и будут рвать Францию на части, используя наши раздоры. Я выгляжу фанатиком среди моих неистовых католиков. И лучше им не знать, что Варфоломеевской ночью мне нужен был один Колиньи".
"А почему для них так важен вопрос о наследнике тона?"
"Да потому что без наследника все лишено смысла, – с готовностью стал растолковывать Генрих. – Если лигеры победят гугенотов, то нынешний король ведь не вечен. А что может случиться, когда Валуа умрет? Положим, по праву первородства корона все же перейдет к Наваррцу. Тогда победы – как ни бывало. Гугеноты вновь наберут силу. И если всех лигеров не перебьют, нас ждут новые войны все по той же простой причине, что наше королевство лежит между Испанией и Англией. Обе эти страны так и будут стравливать между собой наших католиков и гугенотов из-за собственных выгод".
"Но вы же, помнится, не стремились потворствовать Испании?"
"Правильно. – Муж чмокнул меня в щеку. – Я так еще и не решил, что делать с доном Филиппом. Я морочу ему голову письмами. И хорошо бы мне иметь союзника, который мог бы удачно лавировать между соседями Франции".
"Королеву-мать?"
"Ну да. Она умеет это делать блестяще".
"Что же наследник? – вернулась я к прерванной теме. – Раз ваше рождение поставило вас во главе Лиги, то вам нужна ее победа, а значит – и дофин, который выступал бы за нее?"
"Вы начинаете улавливать суть", – похвалил меня Генрих.
"Кого же Совет Лиги и католические принцы предложат в этом качестве? Вы знаете?"
"Вашего дядю-кардинала", – спокойно ответил мой муж.
"Значит, все-таки Бурбона?"
"Конечно. Бурбоны – принцы крови, и если папа лишит права на престол еретиков Наваррца и Конде, кардинал станет первым из них. Он католик. Такой выбор устроит лигеров, а в придачу ни нашим "политикам", ни нашим соседям со всех сторон старушки Европы нечего будет возразить против него... А когда все привыкнут к мысли о смене династии, станет уже неважно, на какую", – с усмешкой прибавил Генрих.
"Что вы хотите сказать?"
Муж серьезно и внимательно взглянул на меня, потом прищурился и, будто продолжая веселиться, ответил: "Раз уж по праву первородства Анри Третьего должен сменить Анри Четвертый, то отчего вместо Бурбона не Гиз?"
Когда Катрин-Мари без тени иронии сказала про коронацию, я полагала, она пошутила. Теперь игривый тон Генриха убедил меня в совершенной серьезности этого намерения. Я всем существом ощутила, на какой высоте окажется мой муж, увенчанный короной, и от стремительности взлета у меня перехватило дыхание. Не знаю, что выражал в тот миг мой взгляд, но Генрих спросил: "Вы думаете, это невозможно?"
Я отрицательно мотнула головой и пояснила: "Это трудно, должно быть?"
"Не так уж. – Генрих прошелся по комнате. – Мне будут помогать испанцы. Пока будут думать, что я стараюсь ради Шарля Бурбона. Видите ли, дон Филипп мечтает о верной ему католической Франции, но он такой приверженец закона, что не потерпит моего открытого выступления в ущерб интересам принца крови. И наши герцоги и перы, даже те, кто теперь – со мной, посчитают себя оскорбленными, если сейчас я заявлю о себе. Хорошо, от дона Филиппа и от всех прочих я прикроюсь кардиналом, как щитом. Когда же до трона останется всего только шаг… Ведь ваш дядя – ничто без Лотарингского дома. В наших руках церковь и львиная доля французских провинций. К этому я намерен прибавить и армию. Тогда мы станем силой, коей весьма хлопотно противостоять. Но главное наше оружие – Лига, потому что в ней состоит больше людей, чем Валуа или Наваррец смогут собрать солдат. А Лигой повелеваю я. И когда она одержит победу, то это ведь будет моя победа. Почему же я должен уступать ее другому? Только потому, что он родился Бурбоном? Французы любят меня. Так отчего бы мне не стать их королем? Уж я-то буду лучшим государем, чем нынешний немощный наш Валуа".
Глаза мужа горели убежденностью, великая сила сквозила в движениях, взглядах, словах, – во всем облике Генриха, и я была сражена размахом его замыслов. Я словно наяву увидела золотой венец Шарля Великого на его челе.
"А вы станете королевой", – заключил муж, будто это разумелось само собой. Потом открыл окно и вдохнул ночную прохладу. Белесое небо предвещало скорую зарю. Генрих обернулся: "Вам нужно хоть немного отдохнуть. Сегодня нам грозит шествие"...
Тем утром начались похороны герцога Анжуйского. Король о потере ненавистного брата нисколько не сокрушался. Но, будучи монархом, лишившимся наследника, превратил эту трагедию в поразительно мрачное представление. Дабы каждый проникся всей глубиной несчастья, я думаю.
Гроб с телом месье доставили из Шато-Тьерри и поместили в церкви Сен-Маглуар предместья Сен-Жак. Король, обе королевы и весь двор отправились туда. От самого Лувра все шли пешком, государь – впереди, в своем излюбленном черном одеянии. А длинный фиолетовый плащ короля поддерживали восемь пажей. За нами шли швейцарцы и с неумолимостью самой Судьбы били в барабаны. По краям дороги стояли гвардейцы, облаченные в глубокий траур. Шаловливый июньский ветерок поигрывал черными лентами их алебард. К полудню мы добрались до Сен-Маглуар, где перед затянутым в черные пелены алтарем была воздвигнута "пылающая часовня", вся в свечах и факелах. Под ее сводами на высоком постаменте стоял гроб герцога, скрытый от глаз черным покровом с большим белым крестом посередине. Король лучше всякого епископа окропил гроб святой водой, после чего наша процессия тронулась в обратный путь. Не передать, как я устала. Меня спасало только то, что голова целиком занята была собранием Лиги да беседой с Генрихом. Я все припоминала его слова и поражалась, как же до сих пор могла считать мужа обычным человеком? В Сен-Маглуар я горячо благодарила Бога, что Он помог мне прозреть.
Глаза мои, однако же, слипались от бессонной ночи. Генрих заметил это и предложил мне руку, чтобы поддержать. В нем самом усталости не было видно. Мой муж вел себя скромно и почтительно, – он уважал горе матери. Еще я обратила внимание на то, что вельможи поглядывают на Генриха кто – настороженно, а кто – и с надеждой. Теперь я знала причину подобных взглядов и замирала от гордости, опираясь на руку супруга. Но после этой прогулки мы с ним и парой слов не обменялись, – я сразу отправилась спать.
Тело месье требовалось торжественно доставить в Нотр-Дам, а потому на следующий день пришлось снова тащиться в Сен-Жак и оттуда целых пять часов сопровождать гроб через пол-Парижа. Но дам король избавил на сей раз от утомительной ходьбы и позволил нам всем ехать в открытых каретах. Перед нами брели вельможи и советники парламента в черных одеждах, гвардейцы несли аркебузы, опущенные стволами вниз. А над головами плыли тонкий звон колокольчиков и все тот же мерный стук барабанов. На стене каждого дома при ярком солнце горели факелы. Их рыжие огни, не дававшие света, производили самое удручающее впечатление... День спустя точно такая же процессия сопроводила гроб месье из Нотр-Дам в часовню Валуа, в аббатство Сен-Дени.
После погребения брата король отправил своего фаворита д'Эпернона в Беарн с поручением передать Наваррцу двести тысяч экю на сбор армии да с предложением перейти в католичество и занять место наследника. Валуа тоже понимал, что еретик в этом качестве немыслим. Но Наваррец отказался, и Генрих, который с той поры стал много говорить со мною на важные темы, объяснил, почему: перейти в католичество означает для этого Бурбона отдать главенство в партии гугенотов своему кузену, принцу Конде. Наваррец перестал бы быть таким грозным, как ныне. Можно было бы рискнуть, если бы Валуа находился при смерти. Но поскольку это не так, весьма вероятно, что король проживет гораздо дольше, чем одинокий Наваррец в качестве католика и его наследника. К тому же, со смертью месье, гугеноты, вдохновленные приближением их короля к трону, начали создавать наступательный союз протестантской Европы против наших католиков. В него вошли Англия, Северные Нидерланды, реформатские Швейцарские кантоны, Пфальц, Монбелиар и прочие сеньории Империи той же религии. Они обещали Наваррцу несколько тысяч солдат. Конечно же, он не хотел лишаться всего этого.
Вообще Генрих невысоко ставил Наваррца. Тот уже раз пять менял веру, что для моего Балафрэ было совершенно недопустимо. Но и раньше, в коллеже, будучи юными, эти принцы, как рассказывал Генрих, недолюбливали друг друга из-за резкой разницы во взглядах. Например, когда речь заходила о событиях прошлого, Генриха восхищали благородные поступки рыцарственных предков, а Наваррец называл их глупыми. Вот, скажем, когда Луи Анжуйский бежал из английского плена, его отец, король Жан Добрый был сильно этим огорчен и поехал в Англию, в плен, вместо него. Генрих видел в поступке короля, насколько рыцарская честь дороже трона. Наваррец же сказал, что король поступил как дурак, его сын оказался значительно умнее, и для государства гораздо полезнее присутствие короля в нем, а не в плену. В ответ Генрих привел изречение: "Лучше прослыть дураком в этой жизни, чем в будущей". На что Наваррец возразил: "Король не может так думать, ибо обязан заботиться о пользе. А у тебя, Жуанвилль, короны нет, зато есть отличная возможность прослыть дураком". И они подрались. Они часто дрались. Учителя устали жаловаться. Генрих вспоминал, как отец бранил его за подобную же драку перед всем двором: "С губ отца слетали гневные слова, а глаза ласково улыбались"… "Между прочим, – продолжал тогда Генрих, – отца предлагали как возможную партию для Жанны д'Альбре, но она предпочла Антуана Бурбона. А если бы мать Наваррца вышла за моего отца, то вместо нас двоих родился бы кто-то один. Интересно, что это был бы за человек?"
На этот вопрос невозможно ответить. По воле Господа их было двое. Вечные соперники… Маленький Наваррец оказался прав относительно моего мужа. Прав по мерке здешнего мира. Даже Катрин-Мари, и та однажды назвала старшего брата ослом. Конечно, если бы Генрих был так же коварен, как Валуа… Нет, тогда бы это был уже не Генрих. Но я отвлеклась.
Из Рима вернулся отец Матье с важной бумагой – буллой, в которой его святейшество отлучил Наваррца и Конде от церкви, как еретиков, вернувшихся к ереси по отречении от нее, и объявил обоих лишенными всех владений и прав. А еще эта булла благословила борьбу католиков. Вручая документ отцу Матье, папа Григорий прибавил: "Я совершенно одобряю решение французских принцев поднять оружие против ереси и устраняю все сомнения, какие могут иметь они. Вероятно, сам король поддержит их намерение, но если он этого не сделает, то все-таки принцы должны действовать, как задумали, чтобы достичь важнейшей из всех целей, состоящей в истреблении еретиков".
Генрих и кардинал Луи передали буллу Анри Третьему. Тот принял ее, прочел, потом, по рассказу супруга, произнес превосходную речь, в которой заверил его и брата, что понимает всю важность документа, похвалил за рвение и усердие в защите католической церкви, а под конец пообещал поискать средства на новые военные действия против гугенотов, хоть государство и находится в тяжелом положении. Но на короля Генрих мало рассчитывал. Прежде Валуа уже давал подобные обещания, на тех же Генеральных Штатах семьдесят шестого года, но делал все, чтобы их не исполнить. Поэтому Генрих уехал в Нанси, куда отправились все его знатные сторонники, плюс господин Менвиль, доверенное лицо Лиги при них, и, что было особенно важно, мой дядя-кардинал. Как сказала Катрин-Мари, Генрих намеревался "направить в нужное русло" и католических принцев. Меня же супруг просил оставаться в Париже и делать вид, будто и он сам со мной, – королю следовало узнать о собрании в Нанси как можно позже. Я велела прислуге отвечать, что Генрих нездоров, лежит дома в постели, и сама поступала так же, появляясь при дворе. Поначалу мне верили, но потом господин д'О предупредил меня, что королю донесли обо всем, посоветовал не ездить в Лувр и тут же поклялся защитить меня и детей от малейшей опасности, исполняя повеление моего супруга.
Впрочем, нам ничто не угрожало. Король гневался на тех, кто был в Нанси, а не в Париже, и объявил преступниками вступивших во Вторую Лигу, – он, видимо, как и я некогда, считал запрещенную ранее Лигу почившей. Но должного действия это объявление не возымело. Воодушевление в народе росло, и никакими запретами его нельзя было уже подавить. Да и речи папы не давали. Они же защитили Генриха от темницы, когда он вернулся в Париж.
Встретились мы добрыми друзьями, и супруг не преминул пересказать мне, как прошло нелюбезное королю собрание в столице Лотарингии: "Поверьте, я блистал красноречием. Особой нужды в этом не было, поскольку съехались все больше родственники, а для Лотарингского дома такие узы много значат. Но я не мог отказать себе в удовольствии подробно описать, какие меры нахожу необходимыми для блага нашего королевства. Ведь благо Франции и мое собственное совпадают. Итак, все быстро сошлись в убеждении, что нельзя позволить гугеноту взойти на наш трон, а напротив, необходимо искоренить ересь и таким образом избавить католиков от всяких хлопот. И по поводу Шарля Бурбона все быстро согласились, что он – лучший претендент на корону. Вдохновленный своим новым положением ваш дядюшка расчувствовался, долго благодарил меня, принцев, всю Францию, затем согласился с намерением Лиги защищаться от протестантского союза, а под конец пообещал: став королем, он восстановит единую религию, вернет дворянству его честь и свободы, освободит народ от непомерных податей и возвратит благодатные времена Луи Двенадцатого, средства казны станет тратить лишь на нужды королевства, ибо сам он монах и привык обходиться малым. Как видите, старичок подготовился. Впрочем, это не удивительно. Само приглашение на встречу с Лотарингским домом послужило ему явным намеком".
Я заметила, что как-то жаль будет в свое время разочаровывать дядю, который настроил такие обширные планы, и Генрих засмеялся: "Планы еще грандиознее. Наш наследник решил позаботиться о собственном потомстве. Он выразил готовность отказаться от сана и жениться на Картин-Мари". Я не поверила, а Генрих продолжал: "Не правда ли, ей везет на женихов? Недавно к ней сватался д'Эпернон, теперь – наш старенький дофин... Он уже подписывается "Шарль Бурбонский, первый принц крови", а меня назначил своим главным помощником и советником… Сделано два важных шага, душа моя, – Генрих стал очень серьезным и даже взял меня за руки. – Лига вновь расправила крылья, и у нее есть свой законный наследник престола, которого поддерживают и католические принцы. Я приехал, чтобы подготовить третий".
Я, конечно, спросила, какой.
"Наваррец не смирится с лишением прав и будет их отстаивать силой оружия. Деньги на войну дает ему Англия, наемников – Пфальц. И монах, то есть, монарх наш будет на стороне Наваррца. Ездил же его милашка в Беарн... Никакие соображения пользы не заставят Валуа поддержать ненавистных ему Лигу и меня. Ну и пусть. Если победа в этой новой войне окажется нашей, мы сможем диктовать королю. Значит, нам просто необходима хорошая армия. Однако наемники дорого стоят. Нам не по карману. Так вот, Испания хочет, чтобы я подписал договор: шестьсот тысяч экю в год и помощь герцога Пармского в обмен на возвращение Камбрэ, право владения всей Наваррой, расторжение мира с Турцией и помощь в Нидерландах".
Я заметила, что это меньше, чем Филипп Второй хотел раньше. И Генрих кивнул: "Требования почти справедливые. Добрая половина Наварры уже давно захвачена Испанией. Отдать ей остальное – и пусть дон Филипп сам возится с королем-гугенотом. Камбре принадлежал испанским Нидерландам, пока наши войска его не отобрали. С турками я воевал в Венгрии и совсем не прочь сразиться с ними опять. Что же касается порядка в Нидерландах, Испания мне помогает здесь, я ей – там..."
"Так вы приехали подписать договор?"
"Я подпишу его в Жуанвилле. Сейчас я собираюсь только встретиться с Мендосой, сообщить ему о своем согласии и попросить передать доверенным лицам дона Филиппа приглашение в мой замок в конце декабря. Но вы понимаете, что я сделаю, поставив под подобным договором свой росчерк? – Генрих пристально взглянул мне в глаза. – Валуа и Наваррец – государи, они могут заключать соглашения с другими державами. Я – нет. Я подданный. Вступив в открытый союз с Филиппом Испанским, я стану в отношении Валуа мятежником. Я утрачу всякую возможность отступления, а впереди у меня будут трон или же эшафот".
В моей голове не мелькнуло даже тени желания просить Генриха отказаться от этого шага. Не то, чтобы я не допускала мысли о возможной гибели мужа. Я хорошо помнила, как наказывают мятежников, и сознавала опасность, которой подвергнемся и он, и я, и наши дети. Но все же я не сомневалась: Генрих наденет корону. Он был слишком достоин ее...
Супруг мой убежденно произнес: "Я сделаю это!" Потом прищурился: "И я придумал хитрость, чтобы все получилось не так однозначно. Раз папа заранее благословил мои действия, мой договор с Испанией тоже будет назван Святым Союзом. Таким образом, я окажусь слугой Папского престола, который стоит выше Французского. Ему же служит и дон Филипп. Так почему бы нам ни объединиться? Тому, кто вздумает меня обвинять в этом, придется упрекать солдата Рима. Валуа не осмелится, он трус".
Тут доложили о приезде испанского посла. Генрих направился было к дверям, но обернулся и сказал мне: "А знаете, Мендоса должен бы молиться на вас, ведь это ваш взгляд виной тому, что я принял решение". И Генрих ушел.
Шутил он или нет? Мой взгляд… Похоже, на сей раз в моих глазах ясно читалось владевшее мной восхищение. Я ни минуты не жалею об этом. И теперь я бы глядела на супруга точно так же!..
Он долго беседовал с послом в "ковровой" комнатке, потом объявил приближенным о своем отъезде в Жуанвилль и, кажется, в тот же день при мне сказал Катрин-Мари с едва заметным вздохом: "Было бы славно, если бы там вся семья была рядом со мной". Однако я оставалась в Париже, ведь Генрих меня не позвал. А его слова… К кому они относились, к сестре и братьям или ко мне и детям? Или ко всем нам вместе? Но никому, кроме Майенна, Генрих напрямую не сказал: "Ты мне нужен", а я очень хотела поехать...
Проводив братьев, Катрин-Мари в разговоре со мной принялась рассуждать, что декабрь на середине, грядет тридцать четвертый день рождения Генриха, так отчего бы его ни порадовать? Взять да и приехать к нему следом, всем вместе, да еще с кузенами и ближайшими сторонниками. В намерении поздравить ведь нет ничего дурного... О, мне не нужно было никаких доводов, меня и без того тянуло в Жуанвилль. Своими речами Катрин-Мари лишь помогла мне решиться ослушаться мужа.
Сразу после Рождества мы с ней, с детьми и кардиналом Луи покинули столицу. В Сен-Монд, близь Венсенна, к нам присоединились кузены Омаль и Эльбеф, Меркер, кардиналы Пеллеве и Водемон да архиепископ Лионский. Таким внушительным обществом мы отправились в Шампань. Мой старший сын всю дорогу ехал верхом, рядом с каретой. Он полон изящества, но теперь мне жаль, что в Шарле вовсе нет резкости Гизов… Клод и Луи разыгрывали по пути веселое приключение с погоней, до конца понятное лишь им двоим. Мои младшие на редкость дружны, хотя сильно друг от друга отличаются: Клод подвижный, бойкий, если не сказать – забияка, Луи ранимый, молчаливый, тихий. И, тем не менее, они всегда вместе.
По дороге я думала: если для Генриха я только политический союзник да зримое подтверждение единства семьи Гизов, пусть так. Я все ж имею для него значение. А он для меня... Я вдруг увидела всю глубину моей любви к нему. Нет, больше любви, – преклонения. И если Генрих хочет, чтоб семья была рядом, мы будем, мы поддержим его, мы станем самым преданным его окружением. Там, в карете, посреди дороги, я поняла, что готова жить только для Генриха, готова позабыть себя ради него. Я приняла это странное счастье: знать, что нелюбима, но оставаться подле моего Балафрэ. Всегда – подле него, поступать, как он велит, всем сердцем, всей душой, всеми мыслями быть всегда с Генрихом, как бы он ко мне ни относился. Впрочем, его доверие помимо моей воли питало надежду на лучшее. Однако и без этого я отправилась бы в Жуанвилль.
Мы приехали как раз в последний день декабря восемьдесят четвертого года. Когда въезжали в ворота замка, ветра не было, на нежно-голубом небе среди пышных облаков сияло ослепительное солнце, но воздух был по-настоящему зимний, холодный и будто застывший. В нем медленно опускались на темно-зеленую траву большие, похожие на жемчуг, снежинки. Я очень хорошо запомнила все это, потому что так же солнечно сияло лицо Генриха, когда он вышел встретить нас, а белые жемчужины снега мягко ложились на его черные волосы. Договор о союзе католических принцев с королем Испании уже был подписан, и появление стольких герцогов и кардиналов разом имело неофициальный характер: неожиданный подарок в день рождения, и все. А дальше Генрих мог использовать наш приезд наиболее выгодным для себя образом. Он так и сделал, но потом. А в тот день Генрих был счастлив видеть нас всех, любезно приветствовал и обнимал друзей, целовал сестру и детей, когда же приблизился ко мне, Клод и Луи с двух сторон висели на отцовских руках.
"Идемте", – пригласил он, лаская меня взглядом.
Мы все вошли в замок. Там уже накрывались столы. Генрих представил мне мальтийского командора Морео и господина де Тасси, доверенных людей Филиппа Испанского. Потом меня приветствовал Менвиль, приехавший по поручению дяди. И начался пир. О договоре не было ни слова, зато здравицы Генриху неслись со всех сторон. Супруг мой отвечал отрывисто и оживленно, – он явно чего-то ждал. На меня Генрих не смотрел вовсе, но когда пробило девять вечера, обернулся ко мне и больше приказал, чем спросил: "Вы устали с дороги? И верно, хотите отдохнуть?"
Путешествие, конечно, утомляет, но радость мужа, глоток "вен франсуа", искренние улыбки, веселая музыка значительно уменьшили мою усталость. Тем не менее, я подтвердила, что жажду отдыха, раз Генрих это утверждал.
"Любезные гости поймут, если вы удалитесь, и не обидятся, если я вас провожу", – распорядился мой супруг и остальными. Потом поднялся, предложил мне руку и повел прямиком к себе в спальню.
Там Генрих выдохнул: "Наконец-то", и на меня обрушились его нетерпеливые ласки. Я отвечала тем же, и впервые за четырнадцать лет брака меж нами была полная гармонии. Мы не тратили ночь на слова. Мы спешили вновь и вновь насладиться взаимной близостью, отдать друг другу больше и именно этим полнее выразить те чувства, что захлестывали нас…
Я совсем не помню, как заснула, а разбудил нас рог, трубивший во дворе. Для развлечения гостей была назначена псовая охота на оленя. При Шарле Девятом я несколько раз принимала участие в соколиной охоте, нынешний же король забавляется иным способом, и я успела отвыкнуть. Никогда не позабуду муки, какую принесла мне эта охота, но очень благодарна Господу за нее...
Ночью прошел дождь, воздух был сырой, копыта лошадей проваливались в мокрую землю, однако никто не обращал на неудобства никакого внимания. По следу оленя пустили ищеек. Егеря божились, что зверь огромных размеров и на рогах у него не меньше десяти отростков. Мы не спеша ехали за собаками, пока они не подняли оленя и тот не пустился наутек. Тогда псари спустили белых аланов, и травля началась. Верховая езда вообще доставляет мне большое удовольствие, а тут заливистый лай, призывные сигналы рожков и галоп разбудили во мне какое-то дикое, нетерпеливое и непреодолимое желание догнать убегающую добычу. Вместе с Генрихом и остальными я, не помня себя, носилась по лесу, и мне хотелось, чтобы травля не кончалась. Но вот собаки устали и сбились со следа. Произошла заминка, все придержали коней. Генрих привстал на стременах и прислушался. Растерянный и беспорядочный лай аланов вскоре сделался снова уверенным и грозным. Определив направление, Генрих крикнул: "Он бежит к ручью!", – и погоня возобновилась. Раздался сигнал о воде. Мы поспешили к берегу ручья. И точно: олень зашел в воду, его можно было брать. Собаки захлебывались остервенелыми воплями. Они окружили добычу, а самые задиристые даже плюхнулись в ручей и прыгали у оленьей морды, лязгая зубами.
Генрих подскакал к месту первым, а я догнала супруга, когда по его приказу егеря уже отзывали собак. Зверь выбрался на берег и огляделся, неловко переступая ногами. Теперь его окружали охотники. Олень опустил голову и выставил вперед большие рога. Генрих спрыгнул на землю, вынул из висевшего у пояса эскарселя длинный широкий нож и стал осторожно приближаться к зверю. Я жадно наблюдала за движениями обоих. Происходящее казалось поединком двух равных противников, величественных, сильных, отважных и ловких. Генрих был преисполнен решимости и выбирал удобный момент, чтобы напасть. Уверенный в своих силах, он упивался грозящей опасностью, ведь достойный противник встречался ему крайне редко. Великолепное зрелище. Я безмерно гордилась мужем и не сомневалась, что он выйдет победителем в схватке. Опережая события, я уже видела, как Генрих вонзает острый нож в оленью шею… Нож и кровь! Как в ту ночь… Я вдруг будто вернулась в наш темный парижский дворец. Вновь факелы и Сен-Мегрен в руках слуг. Вновь Майенн полоснул ему по горлу кинжалом, Генрих бросил на тело презрительный взгляд... Меня охватил такой ужас... Я резко развернула коня и помчалась в замок. Ветер дул мне в лицо, было нечем дышать, а в глазах все стояло страшное видение: Сен-Мегрен, весь в крови. Казалось, он никогда не отступит. Куда б я ни бежала, настигнет меня. Но для чего он явился теперь, когда супруг стал мне действительно близок и дорог? А если Генрих прав, то Поль меня вообще не любил. Зачем же его призрак пришел спустя годы? Ах, я знала, зачем. Он явился покарать виновницу случившегося.
В бреду я добралась до покоев. Не помню, что я делала. Сидела? Ходила? Все растворилось во внутренней боли, в огромном желании навсегда избавиться от памяти и совести. И тут ворвался разъяренный Генрих.
"Он? – Муж впился в меня глазами, пылавшими как угли в камине. – Ты думаешь о нем? Будь он проклят! Я достоин презрения, раз не способен победить и тени этого ничтожества. Я не могу так, Катрин. – Генрих отвернулся. – Я хочу простить тебя, но ты не позволяешь. Я хочу все забыть, но ты помнишь о нем. Ты меня отвергаешь во имя любимчика из королевской постели! Послушай же, что я тебе скажу. – Голос Генриха опять приобрел металлический призвук. – Попыток сойтись с тобой больше не будет. Я никогда больше не стану искать твоих чувств. Я больше никогда, клянусь..."
"Нет!!!" О, только накануне я обрела мою любовь и вновь теряю! Я знала, Генрих сдержит клятву, и так неистово закричала, спеша прервать его, что муж остановился, повернулся ко мне, и я увидела такое же грозное лицо, как и в ту злополучную ночь. Он схватил меня за плечи и прохрипел: "Почему ты оставила охоту?"
Я разрыдалась от немилости судьбы. И попыталась облечь в слова то, о чем стенало сердце: "Я, правда, вспомнила его, но я не хотела!.. Я ни о ком не думаю, кроме тебя. А тут… Мне показалось... На тебе тогда не было крови. И видеть тебя залитым кровью теперь... – Я поняла: мне не удастся все объяснить толком. В последней надежде я упала на колени и обхватила ноги Генриха руками. – Нет в мире человека, что был бы мне дороже тебя. И никогда не было. Слышишь? Я люблю тебя! Только тебя! Не клянись, что снова будешь холоден со мной, умоляю! Я этого не вынесу! Я так тебя люблю!.." Меня душили слезы. От отчаяния я была готова кричать бессчетно о своей любви. Лишь бы Генрих услышал.
Он поднял меня и, пристально глядя в глаза, приказал: "Тогда ты поклянись, что никто не стоит между нами, что ты моя до самых дальних уголков души".
"Твоя. До последнего вздоха".
И Генрих мне поверил. Прижал к себе так, что через бархат и батист я ощутила сильные удары его сердца. Потом услышала тихое: "Что ж... И я твой".
Наконец-то мне стало легко. Проклятье стольких лет рассеялось. От охватившей меня светлой радости из глаз теперь катились светлые слезы. А когда я вновь взглянула на Генриха, он тоже с облегчением мне улыбался. Потом заметил: "Нужно сменить платье к столу", – ведь за охотой по обычаю следует большая трапеза. Но я попросила позволения остаться у себя. Слишком много сил забрал у меня этот день, и мне очень хотелось залезть под одеяло, закрыть глаза и замереть неподвижно. К тому же, я всегда отвратительно выгляжу после рыданий: глаза и нос опухают, все лицо в красных пятнах... В таком виде на люди показываться не хотелось. Но Генрих решил – меня волнует другое, и, чтобы успокоить, сообщил: "Я зверя не убивал. Я думал поразить тебя своим уменьем добыть его, поискал тебя глазами перед тем, как вступить в схватку, и увидел, что ты уезжаешь. У меня руки опустились… Словом, я предложил Майенну завершить охоту. Хочешь знать, как это было? Он азартно кинулся на зверя, но первый выпад оказался безуспешным. Более того, мой братик чуть не был поддет на рога. Это заставило его действовать осторожнее. Нарочно подразнив зверя, Шарль удачно увернулся, схватился за его ветвистое оружие и… В общем, он добыл оленя для нас".
Я порадовалась удаче Майенна, ведь то, что он сделал, – самое важное и почетное в охоте. Потом я объяснила мужу, зачем прошу позволения не выходить. Генрих согласился, но прибавил игриво: "Одно условие: ночью я не дам тебе покоя". Он коснулся моих губ так ласково и многообещающе, что мне больших усилий стоило его отпустить. Однако Генриху необходимо было исполнять обязанность хозяина дома, а мне – прийти в себя. Я осталась одна, легла в постель и там, в тишине, за задернутым пологом, сотни раз мысленно воскрешала слова мужа "я – твой". Закрытые глаза вновь видели его улыбку, а губы чувствовали поцелуй. И сладостное наваждение длилось до тех пор, пока прикосновение его губ не сделалось настоящим. Я поняла: Генрих рядом. И еще я поняла, что только так и должно быть всю жизнь. Всевышний мудр. Он не напрасно повенчал нас, освятил союз детьми. Но как трудно постичь простую истину: Господь ошибаться не может. Это я ошибалась. Я просто не умела любить. Когда же выучилась, по достоинству ценила каждый миг своего счастья. Ничем не нарушалось наше с Генрихом согласие… О, Всемогущий, зачем так недолго!..
Но я обратилась к беспредельно счастливому времени. Вот и буду говорить о нем.
Утром я пробудилась раньше Генриха, – с тех пор он нарушал благородный обычай почивать порознь и не уходил от меня по ночам. Так вот, я проснулась и долго любовалась супругом, легонько гладила его по волосам. Потом засмотрелась на шрам на щеке, припомнила Дорман и, как в те дни, пожалела, что была далеко, когда раненый Генрих боролся со смертью. Я осторожно тронула рубец, мой супруг открыл глаза и попросил поцелуй. Я, конечно же, не отказала…
А после осмелилась спросить: "Ты, правда, мой? Ты…"
"Я тебя люблю", – опередил он мой второй вопрос.
Я так долго ждала этих слов от него, что не решалась верить: "Но как это случилось? Ты же едва глядел в мою сторону в день нашей свадьбы. Боюсь, я недостаточно красива…"
"Ты прекрасна. Ты – утренняя роса. В знойный полдень ее не увидишь. Нужно встать на рассвете и выйти из дома. Я шагнул к тебе, твои слезы омыли мне сердце, а твой вчерашний крик, вырванный чувством, до сей поры звучит в моих ушах. Ты дорога мне, как должна быть дорога супруга. А свадьба… Мое сердце было занято тогда... Но я счастлив, что Господь подарил мне тебя. Теперь я твой и я тебя люблю".
Я решилась задать новый вопрос: "Почему ты расстался с Маргаритой?"
"Тебя до сей поры это волнует? – Генрих более серьезно поглядел на меня, помолчал, потом ответил: – Я ревновал ее к Наваррцу, она меня – к тебе. Это невыносимо".
Я удивилась: "Ко мне? Ты же оставил меня и вернулся к ней".
"Все так", – согласился мой муж и замолчал, показывая нежелание продолжать эту тему.
"А в ночь моей казни?.. В те дни ты ведь тоже меня еще не любил?" – продолжала я расспросы.
И Генрих признавался: "Не знаю. В те дни я об этом не думал. Но когда убедился, что ты предпочла мне другого… Знаешь, если б ты была мне безразлична, я не пришел бы поить тебя мнимым ядом".
"Я так виновата… Прости…" – прошептала я.
"Ты стала жертвой интриги. Чтобы не попасть в сети, нужно думать так же, как тот, кто их расставил, а ты слишком искренняя для этого. Только одно мне не ясно во всей истории. Зачем ты приходила ко мне накануне? Если то была уловка, чтобы усыпить мою бдительность, она достойна королевы-матери. Я полагал, ты на такое не способна".
"Я искала у тебя защиты".
"От Сен-Мегрена?"
"От себя самой".
"И не нашла?"
"Ты ушел от меня и вернулся к делам…" – проговорила я. Еле слышно, потому что звучало это довольно глупо и мелко.
"А-а, – протянул Генрих, вспоминая, – я чем-то был занят…"
"Письмом в Бордо", – напомнила я.
"Верно-верно. Там тогда был маленький переворот. С моей помощью успешный. И время было дорого, гонец туда скачет целых три дня. Но я бы дописал и вернулся. Зачем ты ушла?"
"Обиделась", – еще тише выдохнула я.
"Ну, ясно. Ты хотела, чтобы я все бросил ради тебя? Ну, хочешь, брошу? Впрочем, нет, не брошу", – откровенно прибавил Генрих.
"Я и не хочу".
"Если б ты знала тогда, как мне было приятно, что ты пришла, ты бы простила мне часик отлучки", – продолжал он.
"Тебе было приятно?"
"Еще как! – муж мечтательно улыбнулся. – Я сам очень жалел, что нужно отвлечься… И после этого совсем не мог верить брату. Ведь мы говорили о тебе, не о придворной интриганке, а по его словам выходило, что только вчера ты еще проявляла самые нежные чувства ко мне, а сегодня уже позвала любовника…"
Я тут же попросила: "Не называй его так. Я его не любила. Пускай он умер из-за меня, все-таки…"
"Подожди, – остановил меня муж. – Кто из вас первый предложил свидание в нашем доме?"
"Он".
"Вот видишь, глупенькая. – Генрих ласково покачал головой. – Я подозревал, что он сам напросился. Вот в этом-то твоей вины нет".
"Все равно не нужно было мне писать", – с горечью проговорила я.
И Генрих согласился: "Да, не следовало. По нескольким причинам. И очень жаль, что ни одна тебя не остановила".
"Прости меня! Прости, если возможно, – взмолилась я, пряча лицо у него на груди.
"С этим мы уже разобрались, – сказал муж. – Вероятно, я был слишком суров. Гнев – не лучший советчик… И все-таки, именовать меня палачом…"
Я ужаснулась: "Как же я перед тобой виновата!"
"Тем не менее, сводить счеты я больше не собирался. Зачем ты заговорила об этом?"
"Хотела знать, когда ты меня полюбил".
"Да разве я могу определить точную дату?"
"А когда понял, что любишь меня?"
Он снисходительно вздохнул: "Ты хочешь исповеди? Ладно, я попытаюсь... Я сразу принял тебя как свою жену, и мне казалось, ты меня любила… Знаешь, почему я так поспешно ворвался к тебе в день нашей свадьбы? Хотел поскорее покончить со всем этим. А после не смог покинуть тебя. В те первые месяцы, помнишь? я, разумеется, переживал разлуку с Марго, но знаешь, что меня тяготило еще больше? Что мне хорошо дома, рядом с тобой. Я медлил с возвращением ко двору, прятался за необходимость дожидаться сообщения о будущем ребенке, корил себя за такой оборот дела, но оставался с тобой… Потом я, конечно, возвратился к прежней жизни и мало беспокоился о наших с тобой отношениях. Но я не видел в этом нужды, я был в тебе уверен. К тому же, как ни странно, когда я расстался с Марго, моя жизнь сделалась полнее. Или основательнее? Не подберу точного слова. На меня сыпались неудачи, все, что прекрасно начиналось, завершалось чуть не катастрофой, я старался удержаться, устоять любой ценой, и наш дом являлся для меня самой надежной опорой. В роду Гизов так заведено: страсти всегда бушевали за пределами нашей семьи, а не внутри. У меня никогда не возникало сомнений, что ты по справедливости вошла в нее. Я знал: в моем доме все благополучно. Возможно, я был не слишком внимателен к тебе тогда, но твоя любовь настолько успокоила меня... Я не предполагал, что что-то может измениться. И вдруг ты меня предала... Я долго приходил в себя. Долго. Никак не удавалось справиться с гневом и болью, а всего хуже – с растерянностью, ведь приходилось жить с сознанием, что у меня больше нет семьи, той, к которой я давно привык, что больше нет спокойного прибежища. Рухнул мой собственный дом, а руины его пропитались твоей ненавистью ко мне, едкими фразами, твоим упрямством. Мне было там невыносимо..."
Я не могла больше слушать. Опять твердила: "Прости! Прости! Я могла тебя мучить!.."
"Оставь, – успокоительно произнес Генрих. – Тех дней уже нет... Как-то коряво звучит пересказ давно пережитых чувств. Не стоило мне начинать, право..."
"Нет, я должна знать. Продолжай".
"А когда-то ты оставляла за мной право решать, что ты должна знать, – засмеялся Генрих. – Но сейчас я повинуюсь тебе. Это в моих интересах. Ну, так. Я не мог смириться, что мой дом стал мне противнее Лувра. Я боролся. Пока ты не разрыдалась при мне. Стало так тебя жаль... Хоть ты и продолжала упрекать меня за смерть лю… Сен-Мегрена. И я бросил с тобой воевать. Я решил: враг ты мне или нет – ты должна определить сама. Это произошло, когда на Майенна снизошел Святой Дух. Помнишь? Я испытал в тот вечер огромное облегчение: ты мне уступила и ты на моей стороне. И потому, когда мне стало муторно после разгрома Анжу, я кинулся к тебе. Ты ведь часто мне дарила утешение, очень часто. Вот и тогда тоже... – Генрих со сладостным вздохом прижал меня к себе. – Я грелся у камина и думал: гроза миновала. Я мечтал блаженствовать в твоей любви. Но нет. Ты не поехала со мной в Жуанвилль, а мне безумно этого хотелось. Я рассчитывал именно здесь насладиться полным нашим примирением. Сама видишь, как правильно я все предугадал. Но ты тогда мне отказала... От новой боли я сначала сильно разозлился... А потом успокоился и рассудил: как ни крути, ты – часть меня, значит, я должен отыскать путь к нашему согласию. У нас с тобой – одна судьба, значит, я должен открыться тебе, посвятить в свои мысли, дела и намерения. Я откровенничать не очень-то люблю, но я давно заметил: тебе слишком важно все обо мне знать и понимать. Без этого покорность угнетает тебя. Ну, ладно, видно, настал мой черед тебе уступить. Ты как-то сказала, что я могу рассчитывать на тебя. Я рискнул, хотя непросто вновь поверить тому, кто однажды... Но не буду... Словом, я поверил. Помнишь, как я растолковывал тебе, что происходит в королевстве?.. И ты не разочаровала меня. Знаешь, когда во время похорон Анжу ты опиралась на мою руку, меня распирало от гордости. Я тогда думал: вот я на пороге великих событий, а рядом – та, кого я люблю, та, кто знает и всецело разделяет мои устремления. Я в тебе снова не сомневался. Но все-таки ждал шага и с твоей стороны. Поэтому уже не просил тебя ехать сюда, а схитрил: обратился к сестре... И ты приехала, и в такой день!.. Я, право, пел бы, если бы мне это подобало. Я весь горел таким нетерпением... Признаваться во всем? С самого дня Фландрской неудачи я томился без твоей ласки. Я знал, что каждую ночь мог приходить к тебе с тех пор, но я ждал. Я хотел не покорности, а любви, но такой, как я всегда мечтал: чтобы вся жизнь твоя сосредоточилась во мне одном и все в тебе существовало лишь для меня. Позавчера мне показалось, будто это так. А вчера я опять побывал в пекле. Я же сразу понял, что напомнил тебе с ножом в руке, с намерением убить зверя. И клянусь, даже тогда я не испытывал такой адской ревности, как вчера. Если бы я увидел, что ты все еще любишь Сен-Мегрена..."
"Никогда, никогда я его не любила! Всегда – только тебя!" – опять взмолилось все мое существо.
"Бальзам на рану, – улыбнулся Генрих. – Вот для чего я был таким послушным. Теперь я вновь тебе прикажу. Не будем больше ничего вспоминать, оставим прошлое в прошлом. А с нынешнего дня... Подари мне безмятежное счастье", – тихо попросил он.
Ах, как звучит просьба в устах, рожденных повелевать!.. Я прильнула к Генриху. Сердце мое обещало: "Все, что ни захочешь, чего ни потребуешь. Я ведь живу для тебя"...
Прости, любимый, я опять вспоминаю. Но это потому, что у меня нет большего будущего, нет настоящего, – только минувшее. Вырванное из моих рук блаженство. Я с наслаждением терзаюсь его видениями. Светлыми, как те дни в Жуанвилле...
Праздники пришлись там очень кстати. Они длились целых две недели и, будто свадебные торжества, знаменовали нашу с Генрихом новую жизнь. Верховые прогулки сменялись пирами, пиры – балами и маскарадами, а после короткого отдыха вновь приходило время большой прогулки по площадям Жуанвилля, где актерские труппы давали свои представления. Господа Морео, Тасси и Менвиль быстро освоились и вмешивались в ход уличных спектаклей, забавляя и себя и горожан, нарядных и беззаботных. Степенность всех наших вельмож давно растворилась в прозрачном золоте вин. К маскарадам герцоги и архиепископы изобретали фантастически-нелепые костюмы диковинных существ из "Бестиария": камелопарда , мантикоры , фастиколона . А однажды три почетных гостя представили химеру. Морео был головой льва, Менвиль – козы, Тасси изображал змею. В единое целое их превращал большой кусок полотна. Мои дети верещали от восторга, а вельможи и прелаты хохотали во все горло, – так потешно двигалась химера. Право, было очень весело. Но мы с Генрихом ни во что не рядились, – на это требуется время, а нам его не хватало, – все забирали публичное веселье да бесподобное супружеское уединение.
В середине января было торжественно объявлено о подписании договора с Испанией. Теперь вся Франция узнала о Святом Союзе с королем-католиком. Потом гости разъехались, братья и сестра Генриха – тоже, а я с детьми осталась подле мужа. Блаженные дни в Жуанвилле. То самое безмятежное счастье...
Оно было с нами, даже если мы говорили о предстоящей войне. Как-то мы стояли у окна, и Генрих меня обнимал, – кажется, в последние, счастливые, годы только разлука могла разомкнуть наши объятья. Разлук было много, но встречи… Мы льнули друг к другу, как две створки ракушки, – разделить их, значит, погубить в ней живое. Останется лишь мертвый перламутр... Ну вот, мы с мужем смотрели в окно. Клод и Луи разглядывали миниатюры в романах господина де Труа . Они могли бы заниматься этим и в библиотеке, но всегда таскали книги именно в ту комнату, где находились мы. Шарль во дворе замка слишком вольно беседовал с девицами из прислуги. Я наблюдала за старшим сыном и дивилась, какой же он взрослый: мой первенец – уже совсем мужчина, а я совсем не чувствую себя старой…
Пресвятая Дева! Что же? Со временем я стану старше Генриха?! Его убили за неделю до тридцать восьмого дня рождения, а мне неужели же исполнится тридцать восемь, потом тридцать девять?.. О, нет!.. Конечно, нет, ведь я умерла вместе с ним, а считать годы небытия не имеет смысла. Генрих вечно будет превосходить меня во всем. За это я и преклоняюсь перед ним... Ведь нас с рождения учат: жена должна повиноваться мужу, как Церковь – Господу. О, Генрих был и будет безграничным, вечным моим властелином...
Перед глазами – чернота, а я ведь говорила о светлом... Ах, да, мы с Генрихом стояли у окна и ждали д'Антрага. Когда тот въехал во двор, я спросила мужа: "Ты собираешь войско?"
Генрих кивнул: "Пора начинать действовать".
"И каковы наши силы?"
"Наши? – с удовольствием отметил муж. – Изволь, душа моя. Шестнадцать тысяч пехотинцев и две тысячи всадников мы имеем в землях Лотарингского дома и Лиги. Полковник Плотт ведет через Савойю четыре тысячи рейтаров и столько же ландскнехтов. Полковник Пфиффер – еще шесть тысяч. Мой сводный брат Сен-Сорлен дал итальянскую конницу в шесть сотен всадников. А при необходимости к нам присоединятся д'Эльбеф и Бриссак со своими отрядами. Значит, всего мы можем располагать войском примерно в тридцать три тысячи человек. Хорошее число, не правда ли?"
"А сколько у противника?" – полюбопытствовала я, и Генрих засмеялся: "У которого? У Валуа – чуть больше двадцати тысяч, а у Наваррца – еще не знаю. Пока – тысяч семь. Но сколько ему дадут немцы?.." – Он пожал плечом.
Я улыбнулась: "Ты воюешь лучше всех". Я не разбираюсь в искусстве войны, но у Генриха не было ни одного поражения, а солдаты почитали его, как святого Георгия, так что слова мои не были лестью. И Генрих согласился: "Лучше. Во времена, когда судьба людей решалась только в сражениях, – он мотнул головой в сторону книг, что смотрели малыши, – я давно бы уже был коронован. Сейчас все решает политика. Признаться, иногда я теряюсь".
Я пустилась в рассуждения, что здесь ему помогут мудрые советники, ведь есть кардинал Луи, архиепископ д'Эпинак…
"У меня есть ты, – Генрих еще крепче прижал меня к себе. – И раз уж мы заговорили об этом… Королева-мать обеспокоена, что я собираю войска. Война с Лигой опасна, мадам Катрин прекрасно это понимает. Она решила прокатиться в Шампань в надежде договориться со мной. Но я пока не хочу с ней встречаться. Я намерен потребовать многого, и нужно, чтобы вся моя армия была в сборе, а добрая ее половина еще не подошла. К тому же, не помешает, если сам Валуа прочувствует грозящую опасность и будет здорово напуган ожиданием и неизвестностью. Словом, нужно пока потянуть время".
Я подумала, как могу помочь мужу, и предложила увидеться с мадам Катрин вместо него.
"На это я и рассчитывал, – признался Генрих, потом уточнил: – Ты сможешь сделать вид, будто мы с тобой по-прежнему чужие, и планов моих ты не знаешь?"
Мне хотелось кричать на весь мир, что мы с Генрихом любим друг друга, но я обещала ему удержаться.
Муж ласково начал меня наставлять: "Веди себя, как некогда в Шато-Тьерри. Выказывай полную свою неосведомленность, от моего имени ничего не утверждай, со своей стороны уверяй мадам Катрин в верности. Королева-мать тебе поверит, ведь сколько лет все так и было. А чтобы облегчить тебе задачу, с тобой поедут епископ Шалонский и моя тетушка-аббатиса. Эти две святые души будут совершенно искренни в своем неведении и почтительности к королеве-матери".
Я спросила, когда отправляться в дорогу.
"Раз ты согласна, на днях. И прими во внимание, что в Жуанвилль мы, возможно, вернемся нескоро. До Шалона я тебя провожу, и я кое-что придумал, – подмигнул лукаво Генрих. – Шарля тоже возьмем, пора ему учиться воевать. А младшие останутся здесь, под надежной охраной. Угрозы никакой нет, не волнуйся, – тут же прибавил муж, заметив мое беспокойство при мысли, что малыши нуждаются в охране. – Никто не тронет моих детей".
Клод и Луи настойчиво просились с нами, однако пришлось отказать, поручить их заботам воспитателя Пибрака да внушительного гарнизона. Простившись с малышами, Генрих, Шарль и я, потом еще – отряд сопровождавших нас дворян под командой д'Антрага, – все мы направились к городской пристани. Там ожидал неф с нашими гербами. Генрих, до того сохранявший таинственный вид, объявил, что мы с ним поплывем по Марне, а Шарль, д'Антраг и свита поедут берегом. Что ж, я поцеловала и старшего сына перед предстоящей полуразлукой.
Генрих повел меня на борт корабля. Неф отошел от берега и заскользил, подхваченный течением. Некоторое время мы с мужем с палубы следили за скакавшим вровень с нами Шарлем, любовались холмами и рядами кустов винограда по склонам. Но в начале марта на реке еще холодно, и Генрих предложил мне погреться в каюте. Ее убранство поразило меня. Пол устилали волчьи шкуры, ажурное литье светильников перекликалось с резьбой кровати, а полог ее был из тонкого белого полотна, расшитого серебряными цветами. Мы укрылись за ним, и Генрих долго дарил мне свое тепло...
Вечером мы достигли Сен-Дизье. Шарль, д'Антраг и большинство наших людей разместились на ночлег в городе, а мы с мужем остались на корабле. Вторая подобная ночевка прошла в Витри-ле-Франсуа, а на исходе третьего дня мы приплыли в Шалон.
Наш путь протекал так же томно, как струилась река за бортом. Парус на мачте то напрягался, словно грудь великана, то трепетал крылом гигантской птицы, корабль плавно покачивался на воде, а благодатная Шампань стелилась по извилистым берегам и молодо зеленела под высоким небом. Это было прекрасно, но мы редко поднимались на палубу. Большую часть времени мы провели на перине, и Генрих шутил, что сделался ленивым буржуа. Путешествие наше походило на беззаботную прогулку, о предстоящих переговорах мы оба и не вспоминали.
В Шалоне мы покинули нашу каюту, тая сожаление, и поселились во дворце епископа. Невысокий, подвижный, улыбчивый, он всегда казался мне далеким от мятежей. Но именно подле Шалона собиралась армия Генриха, и епископ хранил нерушимую верность моему Балафрэ как правителю здешних земель, чего не скажешь, например, о д'Антраге. Ведь он обязан Генриху своими имениями и положением. А недавно взял и перешел на сторону Валуа. Но тогда я знала д'Антрага как храброго и надежного сеньора и не боялась доверять ему сына.
Пренебрегая своим высоким положением и преклонным возрастом, королева-мать прибыла в Эперне и расположилась в тамошнем монастыре. В Шалон тоже пожаловала дама преклонного возраста – тетушка Генриха, мадам Рене, аббатиса Сен-Пьер, по просьбе племянника покинувшая Реймс. Увидев ее, я тут же пустилась расспрашивать о Луизе, оставшейся в монастыре. Обстоятельные ответы мадам Рене и пространные ее рассуждения о воспитании девочек скрасили нашу дорогу до Эперне. Мы с епископом Шалонским и тетушкой отправились туда в большой карете, поскольку аббатиса боится воды. Впрочем, мне было не жаль менять реку на пыльную дорогу. Без Генриха Марна и неф утратили свое очарование.
Королева-мать приняла нас со свойственной ей любезностью и благосклонно выслушала, как польщены мы ее приездом в Шампань. Выглядела мадам Катрин нездоровой, в ответ на мое беспокойство призналась, что терпит мучения от болей в ногах и в боку, а еще – от воинственности лигеров. Я почтительно заметила: "Насколько мне известно, мадам, подобный настрой ваших подданных вызван союзом, который заключили гугеноты и который снова угрожает Франции вторжением немецких наемников".
"Это я улажу с моим зятем, королем Наварры, – строго возразила королева-мать. – Но мне необходимо побеседовать и с герцогом Гизом. Он не захотел приветствовать меня? Чего же он хочет, вы знаете?"
Я промолчала. За меня ответил епископ Шалонский: "Монсеньер жаждет преданно служить королевству и вере, мадам".
"И потому вооружает своих людей, не имея на то позволения короля? Не имея никаких военных полномочий?" – не оставляла меня взглядом королева-мать.
Я постаралась как можно невиннее пожать плечами, вновь не сказав о Генрихе ни слова. Так забавно чувствовать себя женой бунтаря. Мой муж отважился выступить против государя, я смела не отвечать на расспросы государыни.
"Мадам, Лотарингский дом всегда стоял на защите истинной веры. Разве это расходится с желаниями короля? – осведомилась тетушка-аббатиса. – И разве помощь королю в таком важном деле – есть преступление, а не благо?"
"Помощь королю? – Мадам Катрин задумалась и опять обернулась ко мне: – Если так, значит, герцог все-таки не откажется приехать побеседовать со мной?"
"Я не знаю, мадам", – продолжала я играть свою роль.
"Ну конечно, – съязвила она, думая меня уколоть, и обратилась к обоим служителям Бога: – Ваши одежды уже сами по себе наводят на мысли о мире и взаимной приязни. Я прошу вас способствовать прочному объединению короны с католиками. Мне нужно встретиться с их главой, герцогом Гизом. И благом будет, если король убедится в добрых чувствах первого из своих подданных. А вы, мадам, – королева-мать вновь взглянула на меня, – докажете свое влияние на супруга, если, вняв вашим словам, он окажется здесь".
Хороший ход: предоставить незаметной прежде жене возможность удивить и посрамить всех влиянием на такого мужа, как Генрих. При других обстоятельствах я бы чего доброго попалась. Я улыбнулась в душе и кротко обещала передать супругу желание королевы-матери с ним побеседовать. Кажется, она увидела в этом отсутствие во мне всякой надежды на "влияние", с жалостью вздохнула обо мне и простилась.
Мы вновь встретились с мадам Катрин на утренней мессе в соборе аббатства. Надо сказать, что с ее приездом монастырь стал походить на маленький Лувр. По тихому зеленому дворику гуляли роскошно одетые дамы, шныряли слуги и секретари, а смиренные монахини, встречавшиеся в галерее, да висевшие там же картины со страданиями Спасителя выглядели как-то чужеродно. Впрочем, если счесть монахинь за короля и его кающихся грешников, то сходства с Лувром станет еще большим.
После мессы и завтрака королева-мать повторила нам еще раз, что рассчитывает на переговоры с герцогом Гизом, и отпустила. Мы вернулись в Шалон. Я для начала предоставила аббатисе и епископу пересказать аудиенцию у мадам Катрин, передать ее просьбу о встрече и поделиться мыслями о преданном служении трону, что делает честь любому дворянину. Если конечно, король, в свой черед, предан истинной вере, – тут же добавили оба. Генрих выслушал их, почтительно поцеловал руку тетушке, любезно поблагодарил епископа и несколько раз сказал обоим, что они оказали ему неоценимую услугу. Когда же мы с Генрихом уединились, он пожелал выслушать меня. Я поделилась своими наблюдениями, мы посмеялись. Потом я спросила, поедет ли он в Эперне.
"Не сейчас. Меня больше обрадовала бы встреча с нашим старичком-дофином. Чем быстрее он к нам присоединиться, тем прочнее станет мое положение. Защитник веры, папских повелений, интересов нового наследника – я сам буду защищен от всех возможных упреков".
Я в тот момент в руках мужа чувствовала себя совершенно беззащитной, и такое положение было мне по душе. Я желала прекратить разговоры, спросила только напоследок, где Шарль. Оказалось, он уже отправился к войскам. Слова затихли. Я открыла, что два дня разлуки – это бесконечно долго, и что хорошо проведенная игра вполне достойна сладостной награды. Зачем прежде я отвергала ее? Глупая. Стоило только понять: для Генриха любовь, война и политика были едины. Он их не разделял. Во мне он всегда видел знатного союзника и мать своих детей, а сыновья для французского монарха – залог прочной власти. В таком качестве я с самого начала много значила для мужа, многим могла ему помочь и помогала. А теперь, накануне войны, мятежной и вместе священной, будоражившей и воодушевлявшей Генриха, его чувства приобрели большую остроту. Вдохновленный, окрыленный, он все сильнее любил меня...
Мне давит грудь могильная плита. Блаженство пытки – думать "он меня любил"...
И как любил!.. Даже в разлуке с Генрихом я чувствовала его тепло и ласку. А подле него… Нет, мне не выразить словами то чувство, что соединяло нас, – слишком уж оно огромно и полно.
Однако в лагере под Шалоном, куда Генрих повез меня, я ощутила себя больше, чем женой, – частью Генриха, как он и говорил. Солдаты встретили меня с грубой нежностью, вполне им свойственной. Военный лагерь, конечно, не место для дамы, и больше никогда я там не появлялась, но в тот день было так: перед войском явились король – их отвага и слава, королева – их гордость, и наследник – надежда.
Вид палаток под пестрыми значками и знаменами показался мне похожим на миниатюру из трактата об искусстве войны, в которую художник вместо попугаев для большей яркости добавил ландскнехтов. У этих воинов – особая мода: куртки и штаны изобилуют разрезами да цветастыми вставками, на шляпах – перья самых немыслимых оттенков, а полосатые гетры у каждого на левой и правой ногах совершенно несхожи. Золоченый доспех моего Балафрэ в таком окружении выглядел чуть ли не скромно. По лагерю горело множество костров, слышался говор на причудливой смеси жаргонов, а нацию солдат можно было определить по беспорядочному гвалту, обычному для итальянцев, по крепкой ругани, которой приправляют разговор швейцарцы и немцы, по непристойным шуткам французов и испанцев. Но самым веселым местом являлся обоз. Там пили, бранились и устраивали потасовки, торговали, флиртовали с маркитантками. Генрих называл все это Сен-Жерменской ярмаркой.
После осмотра лагеря он ввел меня в свою палатку, где жил Шарль под зорким наблюдением кузена Омаля. Она ничем не отличалась от прочих, – белые лотарингские дрозды реяли над обычным серым холстом. И внутренность палатки тоже оказалась незатейлива: низкая походная кровать, стол, кресло, сундук. Как непохоже все это на наш дворец. Но Генрих никогда не окружал себя в походах большой пышностью, да и глупо роскошествовать, когда почти все доходы с наших земель вместе с деньгами, что давал испанский государь, шли на содержание армии. Однако вооружение и конь были достойны величия и знатности герцога Гиза. К подобному пренебрежению удобством во время войны и к любви в отношении неизменных спутников солдата Генрих начал приучать и Шарля... Непритязательность сослужит ему добрую службу в темнице...
Сын сам попросился остаться при войске подольше, так что мы вдвоем уехали обратно в Шалон. Королева-мать очень настойчиво звала Генриха к себе, и поскольку мой супруг хотел испугать ее, а не разозлить, он решил появиться в Эперне. Майенн в то время был еще в Бургундии, мой дядя, кардинал-дофин, тоже пока не прибыл, и Генрих разыгрывал перед мадам Катрин смиренного подданного, больше нее самой огорченного создавшимся положением. В этом, кстати сказать, было много правды. Король все еще пытался договориться с Наваррцем, который и по сей день остается гугенотом. Больше того, ко времени переговоров в Эперне король пошел на соглашение с Женевой и Англией, и те обещали оплачивать расходы в войне с нашими да испанскими католиками, то есть, Валуа встал на сторону гугенотов, чем сам же вынуждал лигеров воевать против него. А что до Генриха лично... Если немного углубиться в прошлое и вспомнить, как методично король лишал его всяческой власти, не удивительно, что Генрих возымел намерение вернуть себе утраченное или даже приобрести еще больше. Не будь притеснений и пренебрежения, супруг мой, возможно, не стал бы бунтарем... Мадам Катрин ничего от него не добилась. Генрих не открыл ей, какими видит отношения Лиги со своим королем и с испанским, не дал никаких обещаний.
Вернувшись в Шалон, он пробыл со мной совсем недолго. Чтобы усилить мощь католиков и беспокойство Валуа, Генрих с войском пошел на Верден и захватил по дороге несколько крепостей.
Наконец в сопровождении кардинала Луи в Шампань пожаловал и дядя, терзаемый помимо астмы еще и сильным приступом нерешительности. Я постаралась, как могла, облегчить первый из недугов. Генрих поручил командование войском под Верденом Омалю и присоединился к нам, но второй недуг дяди не стал врачевать. Он сказал мне, что растерянность старика – на пользу Лиге: очень хорошо, если "ее дофин" покажет готовность идти на соглашение с Валуа. Это только подтвердит, что лигеры заботятся лишь о собственной своей защите. Так и случилось, когда все трое поехали в Эперне. Дядя со слезами на глазах сокрушался, что втянут в мятеж из одного только живого участия в делах католиков. Кардинал Луи благоразумно молчал. А Генрих выслушал упреки королевы-матери в захвате крепостей и согласился на перемирие в пятнадцать дней.
Во время сего краткого затишья подошел Майенн со своей часть армии, и был составлен ультиматум королю. Лига требовала отмены всех эдиктов, изданных ранее в пользу протестантов, запрета их богослужений, приказа всем еретикам перейти в католичество в течение шести месяцев или покинуть королевство, а первого из них, Наваррца, королю надлежало лишить прав на французскую корону. Захваченные крепости должны были остаться в распоряжении лигеров, да следовало прибавить еще несколько хорошо укрепленных городов, вроде Руана, Дьеппа, Дижона и Бона, цитаделей Меца и Шалона, а губернаторов и военачальников во всех провинциях заменить приверженцами Лиги. Для себя Генрих потребовал право командовать войсками от имени короля, ибо до той поры мой супруг, невзирая на Божий дар полководца, никакой военной должности не занимал. Цена за примирение была высока, но Генрих и собирался добиться немалых успехов.
Предоставив королю взвешивать выгоды и потери от соглашения с Лигой, мой супруг решил еще раз показать свою силу: идти с войском на Мец. Ради сохранения этой крепости Валуа мог принять все пункты ультиматума Лиги.
"Ты отдашь королю Мец?" – удивилась я.
"Я его еще не взял, – напомнил Генрих, польщенный моей в него верой. – Там будет видно. Осада Меца требует много сил и времени: цитадель и город надежно укреплены и их отлично защищает Мозель – он течет под стеной аж тремя рукавами. Стоит ли пока серьезно отвлекаться на это?.. Начнем, а там будет видно", – повторил он.
Перемирие закончилось, и мы простились. Наверное, целый месяц я вместе с епископом Шалонским, кардиналом Луи да моим дядей принуждена была довольствоваться лишь короткими весточками Омаля о подходе армии к Мецу, о строительстве земляных укреплений, апрошей, террас и брустверов для брешь- и контрбатарей. Отсутствие Генриха было мне невыносимо. Хотя мы часто жили врозь, прежде я так не страдала. Я не знала, куда себя деть, не могла ни читать, ни вышивать, только делала вид, что слушаю рассуждения дяди, и, кажется, все мои движения имели очень мало смысла. С заходом солнца я ложилась спать, но долго не могла согреться под одеялом, и засыпала, побежденная усталостью, лишь перед рассветом...
Да, было нелегко, но мою тогдашнюю тоску с нынешней не сравнить. Генрих был далеко, но все-таки – в пределах нашего земного бытия. А теперь... Теперь я насильно глотаю еду, не ощущая вкуса, пью травы, чтобы задремать, поскольку сон не приходит больше ко мне. Я длю бессмысленные дни ради тебя, мой еще не родившийся крошка. Ты – воплощение нашей с Генрихом любви. Ты должен появиться на свет... Мне так хочется забиться в самый дальний угол спальни и не насиловать себя едой и сном. Так хочется покинуть пустой мир, уйти за Генрихом!.. Нельзя... Я себе не принадлежу...
Совсем забыла, о чем я... Тоска... Ах, да, Мец. Д'Эпернон, который защищал этот город, наверное, дал знать королю об основательных приготовлениях Генриха к ведению осады. Но, может быть, и нет. Может, само известие о новой атаке лигеров побудило короля поторопиться дать согласие на все их требования. Моего Балафрэ вновь пригласили на встречу, уговорили снять с Меца осаду в обмен на мир, подписанный в начале июля восемьдесят пятого года в Немуре. По нему во Франции вновь признавалась лишь одна вера – католическая. Генрих был назначен командующим королевской армии с правом начинать войну и присуждать звания. Король пожаловал ему Верден, Тюль и Сен-Дизье. Владения дяди, католических принцев, да и господ д'Антрага и д'О увеличились тоже. Все наши придворные получили новые должности и пенсионы, а у мужа появилась рота личной охраны, что раньше было привилегией лишь королей да принцев крови.
Генрих вернулся ко мне, очень довольный собой, и объявил: "Вот теперь мы повоюем!"
Я изумилась: только что ведь подписан мир.
"С Валуа, – кивнул Генрих. – Его сговорчивость разозлит кое-кого, вот увидишь. Наш горячий Наваррец не снесет Немурского эдикта. Гугеноты уже давно готовы к войне. Теперь у них есть к ней замечательный повод. А у меня будет повод их разбить. Сделать бы это раз и навсегда. Всем стало бы гораздо спокойней..."
Я осознала близость новой разлуки, и Генрих, подтвердив ее, укрыл меня в своих объятиях. Словно издалека я услышала: "Нужно послать за Клодом и Луи. Гугенотские наемники – в Страсбурге. Если они двинутся на соединение с Наваррцем, пройдут по Шампани. Шарль останется при мне, а ты с младшими поедешь в Париж. Туда я никого не пущу".
Я хотела знать, сколько продлится война. Но разве можно на это ответить? Тогда я спросила у мужа, напишет ли он мне хоть несколько строк. "Нет, – нежно выдохнул Генрих. – Обращаясь к тебе, я могу проговориться о том, чего королю знать не надо. А письма мои могут перехватить. Так что не сердись. Я слишком люблю тебя, чтобы сочинять приветы, не раскрывая тебе мое сердце". Ну кто же способен на это сердиться?..
Итак, я встретилась с моими младшими детьми. Все вместе мы приехали в Париж, и Генрих отправился в Лувр попытаться убедить Валуа, что в войне, которая вот-вот начнется, ему лучше принять сторону Лиги, поскольку католиков во Франции все же гораздо больше, чем гугенотов. Король нужен был Генриху, ведь без его поддержки мой Балафрэ не мог окончательно избавиться от Наваррца.
Из Лувра супруг мой вернулся, охваченный радостным нетерпением. С подобным настроением он выступал в походы на Верден и Мец. Я было решила, они с Валуа сговорились.
"Ничуть, – возразил Генрих. – Он слушал, кивал головой, улыбался, но не соглашался. Мое терпение иссякло. И знаешь, что я сказал? "Вы, сир, рассчитываете сблизиться с Наваррцем, но было бы верхом глупости ждать, что ваш зять по доброй воле вновь станет католиком и пленником Лувра. Как гугенот он теперь слишком силен и мало нуждается в вас. А выказывая расположение королю еретиков, вы отталкиваете от себя приверженцев Рима. Они больше вам не доверяют. И вполне справедливо: похоже, вы забыли клятву, данную при коронации. Вы обещали поддерживать и защищать католичество, и только тогда Господь возложил на вас священную обязанность управлять Францией. Вспомните об этом, докажите на деле, что вы не зря именуетесь сыном Рима. Иначе, не став своим для гугенотов, вы окажетесь чужим и для католиков".
Я подивилась, что Валуа не приказал взять Генриха под стражу за дерзкие речи. Мой Балафрэ кивнул: "Он негодовал. Но схватить полководца лигеров – слишком смело для Валуа. И я пошел дальше: объявил, что, отчаявшись убедить его прислушаться к голосу разума, я буду действовать сам. Валуа же наделил меня правом начинать войну".
"Ты выступишь против Наваррца?"
"Нет, пусть первый ход сделает он. Католики не нападают, они защищаются. Но нужно держать армию вооруженной и быть готовым встретить гугенотов. Я атакую их Седан и Жамец, ибо Наваррец еще в прошлом году захватил католический Мон-де-Марсан".
Первый ход короля гугенотов оказался забавным: он предложил Генриху поединок. Согласно тексту вызова, Наваррец расценивал папскую буллу и Немурский эдикт с лишением права наследования как личное оскорбление. Ну, предложил бы поединок папе или Валуа. Однако Наваррец счел обидчиком Генриха и пригласил его уладить ссору один ни один, с оружием, обычным для древних рыцарей, так восхищавших Генриха в детстве. Но мой Балафрэ отказался, ответив: то, что происходит, – вовсе не личная ссора, которую можно уладить подобным образом.
Вообще он в то время был занят отнюдь не жестами древних, хотя имел дело с бумагой. Валуа после беседы с моим мятежным супругом стал заискивать перед послом английской королевы. Тогда к нам во дворец доставили печатные станки. Пришлось освободить для них самую большую кладовую. Какой-то мастер, я не видела его, вырезал на досках рисунки, а специально обученные слуги делали с них на станках оттиски. Получались гравюры. Они представляли те мучения, которым королева Элизабет подвергает своих английских католиков, то есть – показывали народу, что его ждет, если и во Франции восторжествует ересь. Эти предостерегающие листки раздавались на улицах по всему Парижу. Конечно, Валуа был недоволен. Он приказал отыскать печатный двор, и наш дворец осмелились обшарить. Станок – не пшеничное зернышко, его трудно спрятать. По повелению Валуа их все забрали, а доски сожгли на нашем же дворе. Но пока Генрих бесстрастно взирал на костер, мастера уже вырезали и раскрашивали все те же картины на больших щитах, которые вскоре затем были выставлены на кладбище Сен-Северин.
Что говорить? Та зима выдалась жаркой. А как потеплело, мне пришлось проститься с Генрихом и старшим нашим сыном. Они вернулись к армии, мы же: Клод, Луи, Луиза, которую в такое тревожное время я предпочла держать не в Реймсе, а подле себя, да я сама, – словом, все мы, в силу возраста и пола, были вынуждены со стороны наблюдать за войной трех Анри . Я знала о ней по тем весточкам, которые долетали до Маре, поскольку при дворе не появлялась. Потом мне о ней рассказывал Генрих. И вместе вышла такая картина. Пока мой Балафрэ вел переговоры в Шампани, осаждал Мец, уговаривал Валуа, Наваррец вооружал Лангедок и Гиень, набирал рейтаров в Германии и просил денег у Англии. В короткий срок он сделался безраздельным властителем значительной части королевства, так как его поддержали губернаторы городов, коменданты крепостей и почти все жители южных провинций. А королева Элизабет помогла Наваррцу особо: не только предоставила гугенотам большую субсидию, но и казнила свою давнюю узницу, кузину Генриха, мадам Мэри Стюарт, что сильно разгневало Лигу и весь католический мир... Бедняжка – эта шотландская королева. Я не знала ее, но говорили, она очень любила Францию и плакала, когда уезжала к себе. Мадам Мэри отправили в Шотландию после смерти ее мужа, короля Франсуа Второго, потому что она – близкая родственница Гизов, а королева-мать опасалась могущества Лотарингского дома. Однако беру смелость утверждать, что к Генриху мадам Катрин никогда не испытывала неприязни. Мне кажется, будь он принцем крови, она любила бы его. Даже досадные для нее встречи в Эперне, когда Генрих больше тянул время, чем договаривался, не имели для него невыгодных последствий, а уж когда Генрих спас короля, мадам Катрин стали открыто именовать сторонницей Лиги. И я не верю, будто это она надоумила сына расправиться с Генрихом. Не может быть, чтобы такая разумная и дальновидная дама не понимала, что крайние меры действенны в отношении кого угодно, только не Гизов. Ведь Колиньи и тысячи гугенотов своими жизнями расплатились за смерть герцога Франсуа. Нет, я не верю, чтобы королева-мать решила повторить эту ошибку. Скорее всего, Валуа действовал, не известив ее, а после расправы мадам Катрин не могла не осознать: ее сын потерял королевство. Она сошла в могилу, заливаясь слезами. Не о том ли она плакала? Но парижане обвиняют мадам Катрин, они считают: хитрый план ловушки, в которую попался Генрих, принадлежит именно ей. Они кричат, что не позволят хоронить королеву-мать в столице и сбросят труп в Сену. Я не разделяю подобные взгляды, но разве я могу остановить Париж?..
Право, мне жаль мадам Катрин. Да и ее последнего сына-монарха всегда было искренне жаль. Горькая любовь к моей сестре, бесплодные попытки обрести наследника посредством усердных ночей с королевой Луизой и столь же усердных молитв, его эдикты, ордонансы, – все это даже если и было хорошо, приводило только к неудачам. Весьма несчастливая доля... Но Валуа сам виноват. Господь дал ему мудрых советников, которых король мало слушал. Это – не только мой супруг, но и мадам Катрин, и господин Вильруа. А Генриха своими оскорблениями Валуа сам превратил в великую противоборствующую силу. И смерть ее не остановит.
Ведь вот, одного из Анри нет в живых, а война все идет. Она не завершилась ни победами моего Балафре, ни Эдиктом Союза, ни гибелью Генриха. И два оставшихся Анри сгорят в этой войне. И тоже по вине Валуа. Он умертвил короля Парижа, теперь Париж считает возможным убить короля Франции. Отныне у нас можно убивать королей… А ведь Генрих не намеревался лишать Валуа жизни. Ни его, ни д'Эпернона, на которого охотилась Лига. А в "войне трех Анри" он сражался даже не против Наваррца, – только против протестантских наемников.
На призыв короля-гугенота о помощи, разумеется, не бескорыстно, откликнулись герцог Буйонский да прусский барон Дона. В Страсбурге барон с десятью тысячами рейтаров дождался прихода войска Буйона в двадцать тысяч швейцарцев-протестантов плюс пять тысяч лангедокцев. Собравшись вместе, все они двинулись на Лотарингию и разорили герцогство, которое в этой войне, конечно, приняло нашу сторону. Наваррец, кажется, хотел, чтобы союзники там и оставались: они привлекали бы к себе силы Генриха и не давали бы лигерам объединиться с войском короля. Но гугенотские наемники вошли в пределы Франции. Впрочем, и сам Валуа не стремился к единению с Генрихом. Его солдаты, французы и швейцарцы, боготворили моего Балафрэ за бесспорную отвагу и удачливость в бою, и если бы они попали под его команду, Валуа потерял бы всякую власть над ними. Так что король сделал все, дабы по Франции ходили четыре крупные военные силы: он сам, мой Балафрэ, Наваррец и наемники. Потом королевские войска да немцы со швейцарцами разделились, частей стало шесть. Как они разбирались, кто с кем воюет?..
Перейдя границу, гугенотские наемники опустошили нашу Шампань и устремились к Луаре, на соединение с Наваррцем. Генрих преследовал их по флангу, прикрывая Париж, но не атаковал. Он ждал, что оба короля станут сражаться между собой.
Дабы помешать протестантам сойтись, Валуа разделил свое войско на две неравные части. С основными силами сам наш король, д'Эпернон и Невер двинулись навстречу Доне и Буйону. Под Бриаром обе армии вышли на берега Луары и стали лагерями друг против друга. А войско в без малого семь тысяч человек под командой Жуаеза отправилось в Пуату, наперерез Наваррцу. За адмиралом последовало много знатных дворян-католиков, таких же молодых и таких же неопытных, как и он сам. Их набирали в Париже с великой торжественностью, а королевский фаворит во всеуслышание хвалился, что разобьет Наваррца и утрет нос Гизам. Но король-гугенот – не большой охотник до военных забав. Он старательно обходил Жуаеза, все больше отклоняясь к югу. Когда же оба войска приблизились к Гиени, Наваррец все-таки решил принять сражение. В самом деле, не вести же адмирала к себе домой? В полулье от Кутра противники сошлись. Числом они были равны, но Генрих сказал, гугеноты – старые вояки, не то, что юнцы Жуаеза. Бой продолжался меньше трех часов и унес жизни трех сотен знатных католиков, включая самого адмирала да его брата. Победившие еретики лишились только трех десятков человек, да принц Конде получил там смертельную рану. Но, ко всеобщему удивлению, гугеноты этой победой не воспользовались. Наваррец поручил командование армией Тюренну, оставил ее в Перигоре, а сам возвратился в Беарн. Говорят, он бросил знамя поверженного адмирала к ногам какой-то из своих любовниц. Рыцарский жест в отношении дамы, но вовсе не благородный в отношении наемников, которых Наваррец бросил на произвол судьбы.
Валуа тоже не воспользовался этим. Вместо того чтобы разбить Буйона и Дону, он вступил с ними в переговоры. Измученные длительным переходом и поразившими их по пути болезнями, злые из-за отсутствия обещанных денег и самого Наваррца, наемники пребывали не в лучшем расположении духа. К стремлению Валуа примириться они отнеслись по-разному. Швейцарцы и лангедокцы, которые совсем не собирались воевать с законным нашим государем, а лишь хотели помочь единоверцам в борьбе с Лигой, сразу же обнаружили свою заинтересованность в мире, тогда как барон Дона отказался от него. Обиженный сговорчивостью товарищей по несчастливому походу, он не стал переправляться через Луару, а двинулся на Париж. Но столицу по-прежнему прикрывал Генрих.
Его армия тогда располагалась возле Монтаржи. Однако муж не стал выступать навстречу Доне со всем войском, ведь положение было таково, что его тридцать тысяч противостояли десяти прусским тысячам, семи наваррским, да двадцати двум тысячам короля, и Генрих берег свои силы. Однако наступление наемников на столицу прекратил. Как? Узнав, что Дона со своими рейтарами остановился перевести дух в Вимори, мой Балафрэ с отрядом шампанской конницы и двумя тысячами стрелков на рассвете приблизился к этому городу. Стрелки затеяли пальбу на сонных улицах, застали врасплох не одну сотню рейтаров, а сам Генрих с конницей напал на вражеский обоз и захватил его… Мне не раз пересказывали, как отважно сражался мой Балафрэ, как бросался в самую гущу схватки и, великолепно владея мечом, разил с неотвратимостью самой судьбы… Он любил именно меч, говорил, что оружие это – самое благородное, не даром же им препоясывают королей… Еще многие восхищались его крупным норийским жеребцом, возможно, не слишком резвым и изящным, зато выносливым и вовсе не пугливым; он слушался узды и хозяйских шенкелей беспрекословно. Да разве мог быть у Генриха иной товарищ в бою?.. Мое сердце при этих рассказах всегда замирало от волнения и гордости. Нет, на всей земле не найдется мужчины прекрасней!.. Представляю себе негодование Доны, которого вылазка Генриха лишила сна, обоза и восьми сотен солдат. Барон покинул Вимори и, изменив направление, двинулся на запад, к Тюренну. Парижу больше не грозила опасность, но Генрих предпочел бы, чтоб наемники совсем ушли из королевства, поэтому решил поучить их еще и двигался чуть севернее барона, через Этамп, с прежней шампанской конницей и стрелками, коих на сей раз взял с собой вдвое больше… Как-то раньше он сказал о них, кажется, господину Брантому: "Чтобы победить рейтаров, надо иметь порядочный отряд хороших аркебузиров. Вот тот соус, каким им отбивают аппетит"… Рейтары добрались до Оно и разбили там лагерь. Генрих остановился в Дурдане и ранним утром снова на них напал. Потеряв еще две тысячи человек, Дона был вынужден отступить. Бедолаги-рейтары вернулись к Луаре, на другом берегу которой все еще стоял Валуа со своей частью армии, а Генрих возвратился в Монтаржи.
Обе победы, Вимори и Оно, умножили славу моего Балафрэ. Папа Сикст Пятый, сменивший Григория Тринадцатого, пожаловал в награду Генриху почетный меч, а Париж предложил своему защитнику пленить Валуа и взять власть в королевстве в свои руки. Генрих отказался, и я знаю, почему, но сейчас не о том.
Валуа продолжал разыгрывать миротворца. Пока мой супруг воевал, он успел договориться со швейцарцами и лангедокцами. Теперь же вступил в переговоры с потрепанным прусским бароном, посулил в случае его ухода за пределы Франции выдать рейтарам жалование за четыре месяца, что они пробыли здесь, снабдить едой, одеждой и обувью. На этот раз Дона не стал отказываться и, получив обещанное, поспешил вон. Начался отлив: лангедокцы потянулись в Виваре, швейцарцы прошли через Бресс, направляясь в Женеву, а рейтары двинулись к Эльзасу. Не знаю, сколько бы стоили победы над ними всеми, но королевские договоры обошлись нашей нищей казне почти в миллион экю золотом.
Итак, Валуа выпустил наемников из королевства, еще и приплатив им, то есть – свел на нет победы моего Балафрэ. Генрих был возмущен, но не спешил отчаиваться, – он решил оказать услугу государю более благодарному и сильно пострадавшему в этой войне. Я имею в виду герцога Шарля Лотарингского. Чтобы не тащить за собой всю армию и быстрее догнать рейтаров, Генрих пригласил к себе в помощники сына герцога, маркиза де Пон-а-Мюссона. Чудесный молодой человек, изысканный, смелый и полный достоинства. Не верится, что в нем есть и кровь Валуа, по всему он – настоящий Лотарингец. Он привел большой отряд, соединился с Генрихом где-то на границе, и вместе они вошли вслед за наемниками в протестантский Монбелиар. Новая стычка с прусским бароном вышла небольшой, но после нее грозное войско Генриха вынудило графа Монбелиара звонкой монетой возместить Лотарингии потери, понесенные в начале войны. Потом Генрих расстался с Пон-а-Мюссоном, приехал в Париж.
Я не видела супруга без малого два года и, наверное, сошла бы с ума за это тягостное время, если бы не повседневные хлопоты и неустанные молитвы за него. Я читала детям "Speculum humanae salvationis" и "Status regni Galliae" , пыталась хоть как-то вести хозяйство, сильно расстроенное войной. Всему королевству несладко, но, вернувшись в Париж в первом месяце восемьдесят шестого года, я подивилась множеству нищих. Казалось, вся Франция устремилась в столицу в надежде найти пропитание. Но его не хватало и на жителей города, не то, что на пришлых. Муниципалитет устраивал для них сборы милостыни, отправлял в больницы предместий, но подобная забота приводила к прибытию в город все новых и новых несчастных. К концу военной кампании ими были заполнены все улицы Парижа. Я приказала кормить в нашем доме тех, кто нуждался, но могла ли я накормить целую Францию, когда иной раз затруднялась с пищей для собственных детей? Ведь поместья наши после холодного дождливого лета да прохода наемников ничего не давали. Пришлось вновь заложить серебро и драгоценности, занимать деньги, где только можно... Была еще забота, менее тягостная, но требовала она больше внимания. Моя Луиза становилась девушкой, и очень красивой, а мы находились в окружении дворян, оставленных Генрихом оберегать нас, и большей частью это были люди молодые. Мне приходилось зорко наблюдать, словно я – рысь на охоте, да то и дело напоминать дочери, что партией, достойной ее, может стать только принц. Хвала Пресвятой Деве, Луиза – особа здравомыслящая и не причиняет мне сильного беспокойства. Одно время, правда, ей был по душе господин Франсуа д'О. Но с тех пор, как он вновь сделался доверенным лицом Валуа, Луиза к нему охладела. Что ж, разочарований в жизни не миновать, хотя первое переживается особенно остро. Я надеюсь, она еще познает и любовь, и счастье вопреки своим звездам, – они сулят Луизе благополучное замужество, но счастья нет в расположении светил... И Шарлю гороскоп предрекает, что он станет слугой бывшего врага. Это очень меня беспокоит. Пресвятая Дева, пусть ему достанет стойкости вынести плен! Ведь Шарль окреп и возмужал в военных походах с отцом. И очень порадовал меня своим видом, когда вернулся с Генрихом в Париж.
Но раньше них, пока мой Балафрэ еще выпроваживал наемников, в столицу уже прибыл Валуа. Королева-мать и двор устроили ему торжественную встречу, осыпали цветами и благословениями, пропели в Нотр-Дам благодарственную молитву "Te Deum laud;mus" , а король, в свой черед, вручил маршальский жезл д'Эпернону. Наверное, за то, что этот фаворит неотлучно находился при монаршей особе.
Париж принял Валуа холодно, и настоящие всеобщие торжества начались с появлением моего мужа. Стоило Генриху показаться на улице, вокруг него сразу собиралась толпа. Горожане всех мастей, от подмастерья до депутата парламента, следовали за ним по пятам, размахивали платками и шляпами, кричали, что Генрих – святой победитель еретиков. Так они выражали свою признательность тому, кто действительно защищал королевство. Мое ликование вторило парижскому, и, право же, были минуты, когда я ревновала Генриха к Франции, но чувство это не ранило меня, а заставляло восхищаться мужем еще больше, особенно после того, как я увидела его кирасу со следами от четырех пуль. Младшие мальчики не отходили от отца и брата: Клод без передышки тараторил, что сумел бы показать себя в сражении, если б его тоже взяли, Луи льнул к ним молча. Мы с Луизой приставали с расспросами. Словом, и дома и в городе на Генриха обрушивался ливень восторгов. Мой Балафрэ не возражал, чего не скажу о Валуа.
Чтобы пресечь сей бурный поток ликования, он вспомнил о понесенной утрате и объявил траур по случаю похорон погибших братьев Жуаез. Сразу после сражения их тела доставили в Либурн. Теперь их надлежало перевезти в Париж, торжественно предать земле, но не в "серале любимчиков". Для братьев Жуаез Валуа выбрал целый монастырь, а развернувшееся действо размахом и пышностью затмило даже погребение королевского брата.
Сначала оба гроба поместили в церкви Сен-Жак-дю-О-Па, на открытом постаменте. Валуа пешком отправился туда и несколько часов молился у гроба фаворита, потом вернулся в Лувр и устроил церемониальную трапезу, в которой соблюдался такой распорядок, словно Анн де Жуаез еще жив. Его место по левую руку от монарха, конечно, пустовало, но Валуа часто туда оборачивался и просил Жуаеза подать салфетку. При этом наступала всеобщая гнетущая тишина. Даже музыканты переставали играть надрывавшую душу мелодию. Выдержав паузу, король просил продолжать трапезу и сам подавал пример до следующей подобной заминки.
День спустя тела братьев перенесли в монастырь Гран-Огюстен. Их сопровождали Кающиеся Грешники во главе с Валуа, в своих белых колпаках и балахонах. Придворным надлежало следовать за Братством, сменяя белую волну черной, потому что все вельможи принуждены были облачиться в глубокий траур. В руках придворные несли толстые восковые свечи, и надо сказать, хрупкие золотые огни, мерцавшие на фитильках, угнетали гораздо меньше факелов месье Анжуйского, поскольку напоминали не об адском пламени, а о Свете Небесном.
По прибытии к августинцам состоялась вечерня по усопшим, следующим утром епископ де Мо отслужил там большую мессу "Requiem" , потом епископ Санли поведал всем нам о достоинствах покойного герцога. Возможно, они были, не спорю. Какая-то особенная нежность, несвойственная уроженцам Лангедока, отличала его, например, от надменного и наглого д’Эпернона. Но она же мешала Жуаезу хорошо воевать, а этого наш незадачливый адмирал не постигал совершенно. Король вознес его чересчур высоко, женил на сводной сестре королевы Луизы, мадам Маргарите Водемон, и в то же время мог бранить и бить на глазах у двора. Очень мило. Д’Эпернон такого обращения не потерпел бы. Да и ввязываться в сражения он никогда не торопился, и женился удачнее, на мадам Маргарите де Фуа, племяннице Данвиля, а потому стал вместо старика главой "политиков". Одним словом, хитер, как все гасконцы. Вот и жив до сих пор, хотя это радует, похоже, одного Валуа.
Жуаеза тоже мало кто оплакивал. После мессы у августинцев в отеле Сен-Дени состоялся новый похоронный пир, уже показывавший всем, что "виновник" – в гробу. Стены и потолок зала, а равно и столы Валуа велел затянуть черным холстом с нарисованными белой краской черепами и слезами. Музыки не было вовсе, стояла гнетущая тишина. В такой обстановке можно либо напиваться до беспамятства либо не пить - не есть вовсе, что и делало большинство из нас. А ночью тела братьев, теперь уж в освещении факелов и под глухие напевы "Oremus" , были перенесены в обитель капуцинов в предместье Сент-Оноре, где наконец-то обрели покой.
Мы с Генрихом покорно исполняли приказ короля принять участие во всех этих мытарствах, но мой супруг не раз с тоской шептал мне, что мог потратить время с большей пользой. А вечерами, запершись здесь, в Маре, при закрытых ставнях, наш Лотарингский дом очень весело праздновал Рождество Христово, день рождения Генриха и наступление нового года. Придворные астрологи сулили Валуа в восемьдесят восьмом году большие потрясения, возвещенные двумя лунными затмениями и новым огненным шаром. Лигеры видели в том шаре Вифлеемскую звезду, возвестившую явлении Мессии, а кто был для них Спасителем – ясно. В гороскопе Генриха звезды располагались весьма благоприятно и обещали, правда, не без сложностей, разрешение всей ситуации и возвышение моего Балафрэ. Никто не догадывался, что триумфом его станет терновый венец...
После праздников Генрих уехал в Нанси, где состоялось новое собрание католических принцев и Совета Лиги. Военные действия слишком ясно показали нежелание Валуа соблюдать им же подписанный Немурский эдикт, и Лига обратилась к королю со строгим требованием определиться: либо он на деле становится первым из католиков, либо делается их врагом вместе с гугенотами. Валуа ответил, что ему предложен очень трудный выбор. Пока он думал, Генрих перебрался в Суассон, куда Майенн и Омаль отвели его армию. Кузен писал, что жители города, для которых забота о войске всегда обременительна, не ропщут на приход солдат моего Балафрэ, поскольку подоспели деньги из Испании, и Генрих заплатил воинам жалование, значительно облегчив этим участь горожан, – ведь иначе, без денег в карманах, солдаты начали бы обирать всю округу.
Валуа своим своеобразием уже не удивлял, но длительность его размышлений и продолжительная благосклонность к английскому послу уничтожали последние капли терпения лигеров, как жаркое солнце высушивает ручеек. К тому же король отказался предоставить Испании порты на Атлантике для пополнения запасов воды и продовольствия ее флота, поименованного Непобедимой Армадой. Флот этот готовился выйти в море против английских кораблей, чтобы воздать мадам Элизабет за казнь бедной Шотландской королевы. Отказ католическому государю в пользу протестантской государыни хоть и делал Валуа галантным кавалером, но ситуация накалилась еще больше. Начались грозные проповеди. Я хорошо помню Пасхальную. Ее произнес кюре церкви Сен-Поль. В конце праздничной мессы он поднялся на кафедру с суровым выражением лица и начал так: "Возлюбленные мои чада! Возблагодарим Всевышнего за дарованную нам Жизнь Вечную, за наше спасение, купленное ценой крестных страданий Его Сына. Много даров ниспослал нам Господь. И мирская власть – тоже от Бога. Земные владыки – помазанники Владыки Небесного, и долг каждого христианина – почитать своего короля, повиноваться ему. Но не слепо. Ибо, как в сонме Ангелов Божиих нашелся отступник, так и земные властители не всегда являют собою пример совершенства. Сегодня я хочу напомнить вам Библейские времена: царя Ирода, повелевшего истребить невинных младенцев, дабы умертвить только что воплотившегося Спасителя; и другого царя Ирода, правившего Иудеей в тот год, когда Спаситель был распят. Иудеи повиновались им, и вы, дети мои во Христе, сейчас послушны так же, как они! Как они, вы безмолвно взираете на поруганную веру, на плевки и насмешки, которым снова подвергается наш Господь! Его Святое Тело опять предают жестокой казни, а вы, как они, безучастно взираете на Его мучения! И вы достойны третьего Ирода, который правит вами теперь! – Кюре обвел внимавших ему прихожан пронзительным взглядом и продолжал: – Да, нужно признать печальную правду. Наш король – отступник. Он клялся защищать Христа, а сам распинает Его! Увы, падение Анри Валуа хорошо всем известно. Бесконечные договоры с еретиками, богопротивные оргии, кощунственные покаяния, садомиты-любимчики… Мне больно перечислять прегрешения нашего короля. Но еще больнее мне видеть ваше бездействие, дети мои! Разве чаша терпения за долгие годы не переполнилась? Разве грех настолько укоренился в ваших душах, что не вызывает отвращения? Отчего же Господь до сих пор не обрел в вас пламенных заступников? Не от того ли, что вера до того в вас оскудела, что вы уже не можете воспламениться праведным гневом?.. И все же, отчаяние – тоже грех. Поэтому, Господь оставил мне надежду. Я уповаю на то, что преданность Богу все-таки возобладает над преданностью монарху-отступнику; что священный порыв всколыхнет ваши спящие души, и вы восстанете против третьего Ирода! Я верю: вы заслуживаете той высокой жертвы, которую принес за вас Всевышний. Не обманите же Его надежд!"
В ответ раздалось сразу несколько возгласов, нелестных для короля и воинственных, громко прозвучало слово "Лига", – обычно его произносили шепотом из-за запрета Валуа. "Чего мы ждем, братья? – подхватила Катрин-Мари, которая пришла на мессу вместе со мной. – Разве нам нужен чей-то приказ, чтобы защищать Господа?" Прихожане зашумели, мужчины повскакали со своих мест, и вдруг в дверях раздались крики: "Гвардия Ирода!" Какой-то юноша пробрался к алтарю и громко сообщил, что отряд королевских гвардейцев намерен арестовать кюре, как только тот покинет святые стены. Катрин-Мари рассмеялась и, склонившись ко мне, проговорила: "По всему Парижу священники-лигеры произносят подобное. Могу поспорить с кем угодно: у Валуа не хватит духу арестовать всех. Но пусть только попробует схватить хоть одного католика в рясе..."
Кюре Сен-Поль в это время спустился с кафедры и выказал намерение побеседовать с гвардейцами, но выйти ему не дали. Находившиеся в храме дворяне обнажили шпаги, – многие теперь носили их постоянно, – и встали в дверях, а простолюдины, все до одного, выбежали вон и очень скоро уже стояли у стен храма, вооруженные ножами, топорами, вилами, и преграждали гвардейцам дорогу. Те не ожидали такого отпора. Нам сообщили, что их командир отправил человека в Лувр, узнать, как поступить.
В ожидании исхода дела, кюре, все такой же суровый и спокойный, принялся читать Евангелие от Иоанна с того места, где говорится о Вечери Господней. Когда он дошел уже до беседы воскресшего Спасителя с апостолом Петром, нас известили, что король дарует свое прощение провинившемуся священнику, как и всем прочим. Гвардейцы удалились.
"Вот так", – довольно потерла ладони Катрин-Мари, а кюре дочитал Евангелие до конца и подытожил: "Amen ".
Мы с сестрой мужа покинули церковь. Улица была заполнена вооруженным народом, который не спешил расходиться. На всех я увидела зеленые перевязи – символ обновления королевства под властью Генриха, как пояснила Катрин-Мари. Сам Генрих оставался в Суассоне, но везде с надеждой говорили о нем и пересказывали проповеди о короле-отступнике.
Подобные речи и уличные собрания не прекращались в течение нескольких дней, и это всполошило двор. Разнесся нелепый слух, будто Генрих вознамерился убить государя. Я не могу ручаться за Катрин-Мари или за Лигу, но мой муж всегда отказывался от крайних мер в отношении Валуа. Узурпатором он быть ни за что не хотел и шел более законным путем: Генрих намеревался занять такой государственный пост, который предоставил бы ему возможность претендовать на корону, а Валуа собирался отправить в монастырь. Убить же короля значило настроить против себя всю Европу. Тот же Филипп Испанский, наш первый союзник в водворении порядка, в случае насильственной смерти монарха обратился бы в ярого противника, поскольку и Генрих нарушил бы законный порядок. Про Англию и говорить нечего, – ей на руку любые наши смуты... Словом, соседи-протестанты возмутились бы насилием со стороны католиков, соседи-католики – нарушением Божественного права королей. А что до французов, то, получив пример кровавого мятежа, они вполне могли бы отплатить Генриху той же монетой. Невер, к примеру, или младшие Бурбоны, ущемленные вместе со старшим, Наваррцем, тут же сделались бы злейшими нашими врагами. Значит, в случае убийства Валуа против Гизов восстали бы решительно все. При таком положении долго на троне не усидишь. Генрих настолько ясно понимал это, что никогда не говорил о покушении на короля даже в шутку. По убеждению моего супруга возвышение Гизов должно было свершиться законнейшим образом, и только так оно бы сделалось неоспоримым. Но объяснить свою позицию самому Валуа Генрих, понятное дело, не мог. И напуганный слухом король уверился, что Гизы жаждут его крови. А волнения в городе еще больше способствовали укреплению сей веры. Валуа приказал своим гвардейцам патрулировать Париж с десяти часов вечера до четырех утра. Лувр охранялся, словно осажденная крепость. Но этого королю показалось мало. По его призыву из Ланьи подошли швейцарцы. Они расположились в Сен-Дени и в Сен-Мартене. Полагаю, король хотел лишь припугнуть столицу приходом войск и этим навести в ней порядок. Однако результат получился обратный. Парижане насторожились, и вместо того, чтобы притихнуть да сидеть по домам, они стали менять свои дубины и вилы на мечи и аркебузы. Майенн, бывший в городе, старательно убеждал короля, будто лигеры готовятся выступить против Наваррца, но даже я бы не поверила ему.
Генрих знал о волнениях в Париже и был совсем не против них, так как желал вынудить Валуа занять какую-нибудь определенную позицию, лучше, если на стороне Лиги. За меня и детей он не беспокоился, – парижане никому не позволят причинить нам вред… Генриха они называли Давидом, который прекратит все бедствия Франции и станет первым в новой династии славных ее королей. Но по закону он оставался подданным, а потому написал Валуа уважительное письмо с предложением всемерно содействовать умиротворению мятежной столицы. За обретенный королем покой Генрих рассчитывал требовать сан общего наместника королевства и созыв Генеральных Штатов, но об этом, разумеется, в письме не говорилось. Валуа испугался появления моего Балафрэ и запретил ему показываться в Париже под угрозой объявить за ослушание изменником.
И все-таки Генрих приехал. В девятый день мая. Город благоухал цветами и свежей зеленью, и был весь пропитан жаждой лучшей доли. Генрих въехал в него через ворота Сен-Мартен, прикрывшись длинным плащом, пряча лицо под широкими полями шляпы, – он хотел до срока оставить в тайне свое появлении в Париже, а столичные улицы в те дни были шумны и многолюдны даже на окраинах. Но один из дворян Генриха, Фуррон, приподнял его шляпу и заметил шутя: "Монсеньер, у входа в гостиницу следует себя называть!" Бездельник, он был так доволен, пересказывая мне все, что случилось... Будь на его месте паж, я бы велела его высечь хорошенько. Но лучше бы Фуррон приносил лишь такие вести, чем... Нет, не теперь.
Так что он рассказал мне тогда? Парижане мгновенно узнали Генриха, собралась толпа. Она кричала: "Да здравствует Гиз! Да здравствует столп Церкви!" И дальше, всю дорогу, мой Балафрэ пробирался через настоящее людское море, ликующее, восторженное, осыпавшее Генриха тюльпановым дождем и возгласами: "Да здравствует Гиз! Ты здесь, и мы ничего не боимся!" Потом они запели "Benedictus qui venturus est in nomine Domini! "
Фуррон сообщил мне, что Генрих в Париже, но прошло еще несколько часов перед тем, как я свиделась с мужем. И что я услышала после его поцелуев! Он все еще сжимал меня в объятиях у самой двери, когда сказал: "Я чудом остался сегодня в живых. Валуа жаждал прирезать меня. А все ж не решился"... Теперь многое кажется предвестием, пророчеством, но и тогда меня охватил ужас. Я вцепилась в Генриха, словно его у меня отнимали. Муж с наслаждением еще раз коснулся моих губ, потом позвал: "Идем, я все расскажу".
Мы поднялись в покои, где его ждали дети, братья и сестра. Генрих поведал, что прежде всего решил встретиться с королевой-матерью, на поддержку которой рассчитывал, – только мадам Катрин могла спасти его от монаршего гнева за непослушание и помочь ему остаться в Париже. Королева-мать давно переселилась из Лувра в отель Гийара на улице Де-Зэкю… Я была в этом бывшем монастыре. Мадам Катрин изрядно потрудилась и превратила его в удобную резиденцию, а для начала воздвигла во внутреннем дворе колонну, испещренную золотыми лилиями да буквами "се" и "аш" . Но это – лишь одна из диковинок, что наполняют отель. В главном его зале, например, висят карты таких загадочных земель, как Африка и Индия, а в кабинете к потолочным балкам подвешено семь чучел крокодилов разного размера…
Генрих всегда уважал мадам Катрин. До нее титул королевы-матери не позволял управлять королевством. Но, добившись регентства при своем сыне Шарле, который взошел на трон десятилетним, мадам Катрин не отошла в сторону и позднее. Она сумела превратить почетный титул в сан, действительно наделенный монаршими правами, и очень жаль, что сильная любовь к Анри Третьему часто мешала ей пользоваться своей властью. Но в те майские дни мадам Катрин больше внимала не сердцу, а здравому смыслу, поэтому приняла сторону моего Балафрэ. Ведь только он мог сдерживать Лигу, склонять ее к союзу с королем. Без Генриха, я думаю, Валуа неминуемо отправился бы на тот свет тогда же, в мае. Генрих спас его и погубил себя. Благородно, но слишком уж горько...
Чем ближе события, к которым обращается память, тем тяжелее сердцу. Ведь сегодняшний день от того, когда Генрих явился в Париже подобно Мессии, отделяет чуть больше восьми месяцев, и мне еще слышится Оsanna , которую пели Генриху те самые люди, что плачут теперь под моими окнами, а кажется, радостный весенний Париж страшно далеко, в иных пределах. Приходится прикладывать усилия, дабы вернуться туда...
Ну так, Генрих направился в отель Гийара, и королева-мать приняла его в кабинете с крокодилами, сказала, что рада видеть, что никогда не сомневалась в его преданности и что рассчитывает на нее и впредь. Генрих заверил мадам Катрин в своем неизменном желании служить опорой трону, а также – в лживости слухов про заговор Гизов, про жажду убить короля. Потом просил мадам Катрин выступить в роли примирительницы между ним и монархом, дабы получить возможность оправдаться перед самим Валуа. Королева-мать немедля согласилась и повезла Генриха в Лувр. Там уже знали о появлении Гиза. Во дворце было не продохнуть от гвардейцев, а покои королевы Луизы, где находился король, заполонили все "сорок пять" – личная охрана государя, гасконцы, именуемые по их числу, убийцы...
Валуа принял Генриха холодно, едва глянул на него и сухо произнес: "Зачем вы явились? Я же приказал вам сидеть в Суассоне". Генрих глубоко поклонился, почти коснувшись коленом пола, в знак того, что сознает правоту короля. Он уже собирался объяснить монарху свой приезд, как прежде объяснял мадам Катрин, но она сама вмешалась и сказала, будто попросила Генриха приехать в Париж, чтобы герцог находился рядом с королем, как было всегда, ибо только так и можно добиться мирного решения всех проблем. Сей поворот озадачил Валуа, поскольку отнял возможность назвать Генриха изменником, ведь получалось – мой супруг исполнил волю королевы-матери. Валуа заметил только, будто с уст моего мужа слетает лишь одно слово – "война". В ответ на это Генрих возразил, что поспешил приехать, дабы принести пользу в деле прекращения беспорядков, а стало быть – способствовать миру. Но король не стал слушать далее. Отметил только очень удачное слово "поспешил". В лице Валуа, в вооруженных гасконцах, в самом воздухе господствовало угрожающее напряжение, и Генрих ждал: вот-вот прозвучит приказ взять его под стражу, а то и прикончить на месте. Однако ничего подобного не произошло. Скорее всего, король побоялся, что плен или гибель моего Балафрэ на глазах у столицы выйдет ему боком. И правда, парижане разорвали бы в клочья и "сорок пять", и их командиров, д'Эпернона с Ларшаном, и самого Валуа. Гвардейцы б не смогли их удержать. Тогда у Валуа хватило ума осознать это... Он позволил Генриху покинуть Лувр без всяких препятствий.
"И все же Валуа меня выслушает. Завтра же, – пообещал Генрих в конце рассказа. – Нужно только подготовиться, как следует".
"Значит, завтра ты снова отправишься в Лувр?" – уточнил кардинал Луи.
Генрих кивнул и добавил: "Я уже отдал приказ. Утром моя личная охрана и дворяне будут все в сборе и при оружии".
В продолжение вечера, который Генрих провел с родными, я не возвращалась к этой теме, но после, наедине, я в самом начале его властных прикосновений заговорила о том, что мешало мне им покориться: "Король чуть тебя не убил?!"
"Но не убил же. Иди ко мне".
Однако я призналась, как мне страшно. От одной лишь мысли: я могла потерять моего Балафрэ!.. Тогда Генрих попросил: "Не заставляй меня жалеть о моей откровенности. Пойми: то, что случилось сегодня, – моя победа! Я был там один, безоружный, я не мог бы долго защищаться, но Валуа не тронул меня. Он знает: без меня ему не жить... Между прочим, он посылал в Суассон Белльевра с выгодным для меня предложением. Просил порвать все связи с Лигой, Испанией и Римом, а за это обещал мне много денег и должности, достойные моего положения. Я мог бы обменять моих католиков на титул наместника".
Я сразу догадалась, что Генрих ответил. "Конечно, – подтвердил он. – Я не предатель. Дары Валуа я могу лишь сравнить с искушением дьяволом нашего Господа на горе. Я сказал Белльевру: у Лиги нет иной цели, кроме служения королю и сохранения во Франции католицизма, так что я не оставлю ее. А по поводу Испании и Рима... Зачем мне отказываться от них от всех, если и так я скоро получу желаемое?"
"Что же будет?"
"Катастрофа, если ты немедленно не прекратишь изводить меня болтовней", – отшутился Генрих и пошел на приступ…
На следующий день он отправился в Лувр не один, а в сопровождении сорока вооруженных дворян. Несмотря на своих "сорок пять" и набитый гвардейцами дворец, Валуа совершенно потерялся. Еще бы, никто никогда прежде не заставлял его давать аудиенцию, а Генрих заставил, поскольку его моральное превосходство было теперь помножено на клинки его людей. При всем том мой супруг вел себя еще почтительнее, чем накануне, ведь он хотел лишь объясниться с королем.
"Ваше величество, – говорил Генрих, – нелепые слухи, будто я замыслил что-то против жизни моего государя, не имеют под собой никаких оснований. Скорее недруги вашего величества могли бы упрекнуть меня в чрезмерной преданности вам, сир, но что значит для меня мнение людей, изменивших долгу? Я не мог дольше находиться в Суассоне, когда моему королю грозит опасность. Вы, сир, вчера обвинили меня в излишней поспешности. Тем не менее, я едва ли заслужил ваше недовольство. Ведь именно оставаясь вдали от Парижа, я сделался бы изменником, поскольку не встал бы на вашу защиту. Итак, я здесь и я готов примирить ваше величество с вашими подданными".
Валуа слушал, но, кажется, из-за охватившего его страха, мало что понял. Впрочем, это стало ясно из дальнейших событий. А тогда, стараясь, по своему обыкновению, уйти от принятия решения, Валуа завел речь о д'Эперноне и спросил, не желает ли Генрих принести жалобу на фаворита, которого Лига обвиняет во всех смертных грехах. Сделавшись родичем Данвиля и главой "политиков", д'Эпернон стал весьма заметен и влиятелен. Но он не настолько беспокоил моего Балафрэ, чтобы сводить все волнения в Париже к недовольству миньоном. И Генрих ответил: "Сир, я не мастер приносить жалобы. Мое дело – быть человеком чести, и если б я был оскорблен, то смог бы ответить, как следует, потому что ношу шпагу". Из этих слов Валуа заключил, что единственный, оставшийся у него фаворит пока ничем Генриха не обидел. И попросил любить д'Эпернона, как он сам его любит. Мой Балафрэ потом признался, что это пожелание из уст человека, которого уже почти двадцать лет именуют содомитом и гермафродитом, поставило его в тупик. "В каком смысле Валуа просил любить его милашку? – игриво развел руками Генрих, пересказывая мне всю эту сцену. – И как стоило себя вести: смеяться или же негодовать? Я так и не решил. Я остался серьезным и обещал из уважения к господину любить и собаку. В свой черед Валуа поклялся, что изменником меня не считает и в ближайшее время обсудит со мной создавшееся в Париже положение. Пришлось мне этим удовлетвориться. Будем уповать на здравый смысл, – подытожил Генрих и уточнил: – на рассудительность королевы-матери. Подождем. Давить на нее я не хочу. Мадам Катрин нужна мне как союзница, а не как враг. С ней мы сможем убедить Валуа полностью довериться Лиге".
Катрин-Мари была настроена гораздо менее миролюбиво. Весь день она в открытой коляске разъезжала по Парижу с золотыми ножницами в руках и кричала, разумея монастырский постриг: "Когда-то Анри Валуа носил корону Польши. Пока еще он носит корону Франции. Но скоро я смастерю ему треть корону!"
Король не смог осознать всю серьезность сложившейся ситуации и решил явить Парижу свою силу. На рассвете в двенадцатый день мая нас разбудили известием, что войска из предместий вошли в город и занимают улицы. Парижане решили: Валуа намерен повторить Варфоломеевскую ночь, перерезав на сей раз всех католиков. Совет Лиги принял на себя управление столицей, войско которой насчитывает, между прочим, тридцать тысяч, тогда как швейцарцев короля было всего четыре тысячи, гвардейцев – и того меньше. Командовал лигерами Бриссак. Он велел строить баррикады, дабы преградить путь королевским солдатам, и, кажется, к полудню те оказались заперты на Гревской площади, на Новом рынке и на кладбище Инносан. Нацелив друг на друга аркебузы, две эти враждебные силы лишь ждали приказа, чтобы полилась кровь.
Генрих в ход событий не вмешивался. Он сидел у себя в кабинете, и мы вместе с ним. То и дело появлялся Перикар с новостями с разных концов города, но Генрих вроде и не слушал секретаря. Ощипывал гусиное перо и рассуждал: "Клянусь честью, наш Валуа – редкостный человек, и второго такого не сыщешь. Можно сказать, хитер до слабоумия. "В ближайшее время я буду готов обсудить положение в Париже". А сам из опасного сделал это положение угрожающим. Ввел войска! Он что, еще мнит себя могущественным? Да во всей Франции у него меньше сторонников, чем у меня в одном Париже! Но не мог же я сказать ему об этом прямо в лицо? Или надо было? Чтобы он понял. А?"
Генрих обвел нас глазами, полными грустной иронии. В то лето частенько в его твердом взгляде мелькала усталость. Как трудно бороться с противником, который даже не в состоянии постигнуть того, что твориться вокруг.
"Одно твое слово, и лигеры перебьют всех, кто не с нами", – напомнил Майенн.
Генрих кивнул и вернулся к своему занятию с пером.
"Что ты делаешь?" – не вынесла Катрин-Мари.
"Жду", – бросил он, не отрываясь.
И тут мой старший сын пропел:
"Дрожит Париж, как девственница ночью,
И плачет, и стенает, и вопит:
"Вот-вот меня невинности лишит
Полумонах-полугермафродит!"
Нахватался лигерских песенок... Она заставила нас всех улыбнуться. И очень кстати, потому что появился господин Белльевр, присланный королем. Валуа просил Генриха предотвратить кровопролитие в столице.
"Передайте государю: я готов ему служить", – ответил Генрих посланцу.
"Готов служить?" – возмутился Майенн, когда Белльевр ушел.
"Я откликнусь на мольбу Валуа, и он станет моим должником", – пояснил мой супруг. Глаза его уже торжествующе блестели.
Когда Генрих велел подать переодеться и удалился, Катрин-Мари вздохнула: "И он еще смеется над иллюзиями Валуа..." В те дни я не догадывалась, до какой степени она была права. Я видела в ней только воплощенную страсть Лиги к действию...
Генрих вышел на улицу в одном из лучших своих костюмов из белого атласа, расшитого золотом, в таком же белоснежном плаще и со шляпой в руке. Перед ним вышагивали двое пажей. Один держал полученный от папы почетный меч в ножнах, украшенных изображениями креста и сердца. Другой паж нес щит с нашим гербом: золотое поле с алой перевязью, на которой расправили крылья три серебряных дрозда, а выше перевязи – геральдическая фигура, что отличает герб Гизов от герба старшей ветви герцогов Лотарингских, – алый турнирный воротник. Поистине, то шел король Парижа.
Лигеры с готовностью расчищали ему путь через баррикады. Появившись подле королевских войск, уже готовых принять смерть в виду численного и позиционного превосходства противника, Генрих приказывал выпустить их из блокады. Вера в моего Балафрэ такова, что парижане слушались его беспрекословно. Солдатам дали уйти. Швейцарцы в благодарность за спасение преклонили перед Генрихом колени, как перед сувереном. Гвардейцы прошли мимо него с непокрытыми головами.
Большая часть королевских войск покинула Париж, а вместе с четырьмя сотнями гвардейцев, раненых в утренних стычках, мой Балафрэ отправился в Лувр и вновь предложил Валуа свой авторитет, дабы на улицах города воцарились тишина и покой. Было решено вместе появиться перед народом и показать, что у Валуа с Гизом нет разногласий.
Они оба верхом выехали за ворота Лувра, причем Генрих держался чуть позади государя и не надевал шляпу. Улицы были полны вооруженных людей, и говорят, они нехотя сторонились и грозно ворчали, пропуская Валуа, но при виде Генриха их лица светлели. Вместо аркебуз и клинков в предвечернем воздухе приветственно заколыхались шляпы. Раздались возгласы: "Виват, отец наш, славный Гиз!" Генрих мне рассказал, что был несколько смущен, ведь лигеры прославляли его одного, и напомнил горожанам о присутствии монарха. Но в ответ раздалось: "Не будем больше медлить! Пора везти Монсеньера в Реймс!"
Тут жалкий Валуа решил вернуться в Лувр, а восхитительный король Парижа – ко мне. Я изнемогала от восторгов, как теперь изнемогаю от горя и слез. Генрих властвовал над католической Францией и надо мной. И нет никого в целом мире, кто был бы так же достоин всеобщего поклонения и безоглядной любви. Бесстрашный, величественный, одаренный... О, Господи, как я его люблю!.. Вон белый колет, в котором Генрих выходил тогда к Парижу. Почтительно лежит у меня на кровати. А тогда был небрежно брошен на пол... Атлас еще хранит запах своего владельца. Я прижимаю к себе эту бездушную ткань, закрываю глаза, и мне чудится, что Генрих рядом… Обними меня покрепче, мой Балафрэ!!!
Как сдавило горло. Я задыхаюсь. Но звать никого не хочу. Я наедине с моей отнятой жизнью...
Генрих побоище предотвратил, однако волнения в городе не утихали, ведь ни Лига, ни мой муж еще ничего от Валуа не добились. Королевский дворец был окружен парижским войском, которое по приказанию Генриха охраняло монарший покой, но при необходимости вполне могло пойти на штурм дворца. Вернувшись после осмотра позиций, Генрих с усмешкой сказал: "Я стою так близко от Лувра, что могу разглядеть, что там делается внутри".
На это Катрин-Мари заметила: "Нужно не любоваться дворцом, а атаковать".
"И оправдать титул изменника, которым меня жаждет наградить Валуа? Мое имя топят в крови Варфоломеевской ночи, а ты хочешь устроить еще одну расправу и сделать наветы правдой". – Генрих провел руками по лицу. От его веселости и следа не осталось.
"Низложив короля и приняв на себя управление страной, ты станешь достаточно могущественным, чтобы заткнуть неугодные тебе рты", – не сдавалась Катрин-Мари.
"А если их окажется слишком много?"
"Вот. Из-за твоей нерешительности языками парижских проповедников я одерживаю более значительные победы, чем ты своей шпагой", – отчеканила Катрин-Мари.
Когда Генрих остался только со мной, он спросил: "Может быть, они правы?"
"Кто?"
"Сестра, Совет Лиги, Майенн... Они хотят, чтобы я действовал силой. Это значит: убить Валуа, его мать, всех Бурбонов, д'Эпернона и остальных, кто еще мне не предан и может выступить против меня, поссориться с Римом, Испанией, разъярить Англию и остальные протестантские земли, начать войну всех против всех... Будет ли тогда верна мне Франция? Ведь я сам, между прочим, клялся в верности Валуа... Как же мне иногда хочется его задушить! – Генрих обхватил ладонями мою шею, но очень осторожно. Потом коснулся моих щек. – Я этого не сделаю... Жалкое зрелище, да? Гиз, виновник резни гугенотов, сын Гиза, лившего потоки крови в Васи и Амбуазе, командующий, безжалостный к врагу на поле боя, – этот страшный человек волнуется из-за полусотни принцев и вельмож, которым надлежит "заткнуть рты"... Я никогда не сделаю это, – гордо повторил мой Балафрэ. – И я прав. Но сможет ли и Валуа поступить правильно? Вот в чем все дело".
Я сознавала справедливость слов мужа, и он видел это, я знаю. Но тогда мне не удалось ничего ответить. Перикар доложил о приезде королевы-матери. "Еще одна Катрин, – улыбнулся Генрих. – Это имя приносит мне счастье". Он поцеловал меня и попросил побыть в "ковровой" комнатке рядом с кабинетом, в котором собирался принимать высокую гостью. Генрих хотел, чтобы я слышала беседу, поэтому не стал закрывать дверь, только задернул ее портьерой. Так я присутствовала на переговорах.
Супруг мой приветствовал королеву-мать сдержанно, однако мадам Катрин заговорила весьма дружелюбно: "Понимаю, чем вы недовольны. Но поверьте, дорогой герцог, что решение короля ввести в Париж войска оказалось для меня такой же неожиданностью, как и для вас. Теперь король сожалеет о своем опрометчивом шаге".
"У меня нет причин не доверять вам, мадам". – Голос Генриха потеплел.
"Вчера благодаря вам мы избежали ужасной бойни. А может, и гибели короля, – продолжала гостья. – Мой сын должен быть вам благодарен. Он не прав, полагая, что вас интересует только война. Вы стремитесь покончить с гугенотами, но не желаете убивать монарших сторонников, хотя очень сильны. Не так ли?"
"Совершенно верно, мадам. Вы понимаете меня так же хорошо, как моя матушка".
"Я ваша союзница, герцог, и вы видите, я с вами откровенна. Я считаю, что моему сыну необходимо опереться на вас. Ведь никто лучше вас не способен вести борьбу с еретиками".
О, конечно, уж кто и лишился в последнее время поддержки королевы-матери, так это Наваррец. Своим нежеланием идти на соглашение с Валуа да вторжениями наемников он здорово повредил себе в ее глазах. И было разумно принести Наваррца в жертву договору между королем и Лигой. Генрих принял подношение и начал требовать, но почтительный тон его голоса не изменился:
"Если так, мадам, то гораздо лучше будет поручить ведение войны с еретиками мне одному".
"Вы правы", – согласилась королева-мать. А раз первое "да" произнесено, дальше договариваться намного легче.
"Мадам, ваша мудрость бесспорна, – продолжал наступление Генрих. – И вы не можете не замечать, сколько вреда государю и Франции приносят недостойные советчики вроде д'Эпернона, Бирон и Реца. Я полагаю, что всем станет легче, если эти господа лишаться должностей и будут удалены от двора".
Еще одно общее желание моего супруга и королевы-матери, по крайней мере, в отношении д'Эпернона. Фаворита она ненавидела, – он обладал властью, большей, чем даже Бурбоны. Так что мадам Катрин здесь тоже согласилась. А Генрих исполнением этого требования намеревался избавить Валуа от всех своих придворных противников.
После двух "да" отказать почти невозможно. И Генрих, не имевший ни малейшей охоты ограничиваться еретиками и миньоном, высказал главное:
"Раз уж мы заговорили о благе государства, то в качестве общего наместника королевства я мог бы исправить создавшееся положение, весьма сложное положение, мадам. А мой новый сан, как заведено, должен быть утвержден Генеральными Штатами. И созвать их следует как можно скорее".
Я думаю, мадам Катрин в душе облегченно вздохнула, ведь в те дни король Парижа вполне уже мог настаивать на отречении Анри Валуа. Замирая от радости, я услышала третье "да": "Один мой сын в свое время наделил такими полномочиями вашего отца. Почему бы и другому моему сыну не поступить так же? Ваши несомненные таланты и ваше доблестное сердце принесут Франции большую пользу. Я передам королю наш разговор, дорогой герцог, и обещаю: его величество, как и я, согласиться с вами во всем".
Тут раздались шаги и голос кардинала Луи: "Прошу покорно простить меня, мадам, но позвольте узнать, куда вы собираетесь писать королю, если и вправду хотите пересказать состоявшуюся беседу?"
"О чем ты говоришь?" – в беспокойстве поспешил спросить Генрих.
"Король покинул Париж", – сообщил его брат.
"Когда?"
"Только что".
Наступила тишина. Я полагаю, и Генрих согласен со мной, что если бы мадам Катрин знала о побеге сына, то быстрее нашлась бы с ответом. Но прошло довольно много времени, прежде чем она опять заговорила: "Когда я узнаю, куда писать сыну, то пошлю ему депешу иного содержания. Я буду настоятельно просить его вернуться".
"Очень надеюсь, что король, получив ваше письмо, вспомнит, что сыновьям надлежит слушать мудрых матерей", – вздохнул Генрих.
Он проводил мадам Катрин до кареты и вернулся. Все Гизы были уже в сборе, озадаченные новым поворотом.
"Господи! Этот ничтожный человек опять все испортил!" – вне себя воскликнул Генрих, сжав кулаки. И я, как никто в тот момент, видела всю глубину его досады. Ведь успех казался таким близким!
Майенн дернул плечами: "Король сбежал. Подумаешь! Париж наш, Франция жаждет короновать тебя. Архиепископ Реймсский у нас есть, – он хлопнул брата Луи по плечу. – Остается только помазать тебе лоб святым миром, а мне вручить жезл коннетабля, и дело с концом".
Но Генрих отрицательно мотнул головой: "Сейчас на нашей стороне сила, но не закон. Прежде всего, я должен стать общим наместником Франции. Только в этом случае мое восшествие на трон после отречения Валуа будет неоспоримым, а власть – прочной. Иначе любой и каждый сможет мне припомнить мое неповиновение и поступить так же".
"Нужно немедленно послать за Валуа погоню, – нетерпеливо вмешалась Катрин-Мари. – Надо вернуть его, во что бы то ни стало!"
Но Генрих возразил: "Это мой король и он вправе ехать, куда ему вздумается".
"Ты опять за свое! – не унималась сестра. В неистовом порыве она размахивала руками, а на цепочке у ее пояса болтались знаменитые ножницы. – Если б ты послушался меня, то не было бы у тебя уже никакого короля. Ты сам был бы сейчас королем".
"На день? На месяц? Кровавым тираном?"
Катрин-Мари и Майенн закатили глаза к потолку, но если брат промолчал, то сестра не сдержалась. Она с раздражением сдернула и зашвырнула свои ножницы в дальний угол кабинета. Потом воскликнула: "Валуа знал, что ты мямля, потому и не велел прирезать тебя тогда в Лувре! Вот уж действительно вы оба повели себя как два осла: он не решился доделать, что задумал, имея для этого прекрасную возможность, а ты взял да и упустил попавшего в капкан зверя".
Страшные слова. Я уверена: теперь, после гибели братьев, в темнице, Катрин-Мари очень жалеет о них и сходит с ума от бессилия.
"А ты что скажешь?" – обратился Генрих к кардиналу Луи.
"Скажу, что я на твоей стороне. Нам нельзя нарушать закон, ибо в этом случае мы рискуем потерять большинство своих сторонников и остаться в немощном и опасном одиночестве. Да, мы упустили короля и лишились отличной возможности достичь нашей цели. Значит, потребуется еще какое-то время, но поверьте мне, это – небольшая отсрочка по сравнению с путем, который мы уже прошли, и скоро корона Шарля Великого украсит эту славную голову". – Луи обнял Генриха за плечи.
"Ты возвращаешь мне надежду", – приободрился мой Балафрэ.
Как бы то ни было, он остался королем Парижа, а беседа с мадам Катрин оказалась вовсе не бесплодной. Кстати сказать, вопреки злым языкам, обе королевы не уезжали из столицы по доброй воле. Генрих не удерживал их. Мать и супруга смогли бы последовать за Валуа, если бы захотели. Но для чего им было уезжать? Как только король сбежал, от баррикад не осталось и следа. Вся власть в Париже и его окрестностях перешла к Генриху, Совету Лиги и обновленному муниципалитету. Правда, нескольких депутатов парижского парламента, уж слишком явно предпочитавших Валуа, пришлось отправить в Бастилию, но, в общем, парламент вел себя осторожно, чего и следует ждать от законников. Они никогда не торопятся вмешиваться в мирские дела, превосходя в этом даже служителей церкви.
Отъезд Валуа был отмечен в городе всеобщим праздником с вином и танцами. Без единого выстрела сдались Бастилия и Венсеннский замок. Сокровища короны, что хранятся там, остались нетронутыми. Лигеры лишь выпустили своих сторонников, томившихся в заключении. Все лето в Париже царил приподнятый и энергичный настрой, сильно разнившийся с унынием предыдущих голодных годов. Даже улицы скребли до блеска, дабы ознаменовать новый порядок повсеместной чистотой. И Генрих с удовольствием исполнял роль хозяина столицы, его слушался муниципалитет, с ним считались обе королевы. Испанская Армада вышла в море, и большинство гаваней на Атлантике, те, что принадлежат Лиге, предоставили ей свою помощь вопреки английским обещаниям Валуа. Мендоса часто появлялся у нас во дворце. Хотя нельзя говорить о безмятежности в те дни, но я чувствовала себя счастливой: Генрих был рядом, я поняла, что снова жду ребенка... Тебя, мой крошка, мой сирота...
Конечно, Генриха тревожило странное положение, которое сложилось в королевстве: он – здесь, Валуа – в Шартре, – беглец остановился не очень далеко. Это грозило войной, более трудной в моральном плане, чем сражения с гугенотами, поскольку здесь католики сражались бы с католиками. Королева-мать исполнила свое обещание и написала сыну длинное письмо, убеждая вернуться в Париж. Генрих, Совет Лиги, парламент тоже отправляли в Шартр послания и депутации. Не все, правда, были удачными, и здесь особо отличились капуцины. Тридцать пять босых монахов вздумали наглядно представить крестный путь Спасителя, дабы показать королю, как страдает без него столица. Роль Господа была поручена младшему брату погибшего Жуаеза, Анри дю Бушажу, который после смерти своей жены удалился в монастырь под именем брата Анжа. Очевидцы описывали, как в его голову впивался терновый венец, а спина сгибалась под тяжестью огромного креста. Два следовавших за страдальцем капуцина подгоняли его плетьми. Их удары оставляли на обнаженных плечах брата Анжа алые полосы. Процессия добралась до Шартра и предстала перед Валуа. Тот поначалу был тронут. Пока не заметил, что вместо крови спина "мученика" истекает краской, крест сделан из бумаги, а терновый венец прикреплен к парику. Валуа непристойно обругал капуцинов и чуть не спустил на них собак. Жаль, мой Балафрэ не видел этих шутов перед началом их босого похода. Он бы заставил брата Анжа страдать по-настоящему: снабдил бы крестом из неподдельного дерева и отобрал бы парик.
Впрочем, их неудача не столько позабавила Генриха, сколько навела на мысль продолжить убеждение Валуа с помощью Церкви, к которой тот всегда проявлял чрезмерную склонность. Но теперь вместо дешевых представлений сие трудное дело было поручено разумному и очень умеренному в отношении лигеров папскому нунцию, кардиналу Морозини. Состоялся серьезный разговор между ним, Генрихом и архиепископом д'Эпинаком. Мой супруг услышал от нунция, что тот, на его месте, предпочел бы быть герцогом де Гизом, окруженным знаками почитания, нежели тираном королевства, нарушившим клятву верности своему королю. "Нужно выбрать между этими двумя ролями: первая более почетна, вторая низка". Ну разве эти слова не подтверждают правоту стремления Генриха к законному течению событий, правоту отказа от крайних мер? И папа Римский бы его не поддержал. Другое дело, что Валуа обладает удивительным даром портить любые благие дела, и это почему-то никогда почти никто, и Морозини тоже, не принимал во внимание. Объяснений на сей счет нунций слушать не стал, и Генрих согласился на роль почтительного подданного, лишь бы Морозини успокоился и отправился на встречу с Валуа.
Как она проходила, я конечно не знаю. Но могу предположить по ее отголоскам, что поскольку папа Сикст одобрил буллу своего предшественника и тоже благословил борьбу наших католиков, в глазах Морозини все выглядело следующим образом: если после буллы король выступает противником Лиги, то, стало быть, делается противником и его святейшества. Серьезное обвинение для нашего полумонаха. А между тем ведь что творилось в последние годы? Папа благословляет Лигу – Валуа ее запрещает; папа объявляет Наваррца лишенным всех прав в пользу кардинала Бурбона – Валуа не желает признавать наследником моего дядю и упорно называет дофином еретика. Вот и случилось, что с мая Валуа оказался по одну сторону баррикад, тогда как по другую – его святейшество папа Римский, ее величество королева-мать и вся католическая Франция. Вняв речам Морозини, король согласился помириться со своим королевством. Мадам Катрин, Генрих и мой дядя-кардинал отправились в Шартр.
Лигеры Валуа не доверяли, – они предвидели, что король станет мстить за баррикады и превосходство Генриха над ним. Поэтому, когда узнали, что мой супруг едет к королю заключать мир, то преподнесли Генриху, своему Давиду, прекрасную кольчугу с подкладкой из белой тафты и настоятельно просили надевать ее всякий раз перед встречей с этим новым Саулом. Но Генрих ничего не боялся. Он не взял с собой кольчугу ни в Шартр, ни в Блуа...
Между Валуа и Лигой был подписан Эдикт Союза. Король обязался никогда больше не заключать мир с гугенотами, назначить Генриха генералиссимусом, снарядить две армии и первую, под командой моего Балафрэ, направить в Пуату, вторую, под командой Майенна, – в Дофине, чтоб окончательно разбить еретиков. Кардинала Бурбона Валуа признал наследником престола. Официально и во всеуслышание. Д'Эпернон и прочие, мешавшие Генриху, господа лишились государственных постов... Боже, зачем нужны все эти эдикты, если никто и никогда их не соблюдал?! Ведь только Генеральные Штаты, что король пообещал созвать в октябре, и вправду собрались в Блуа. О, Боже!..
Весь прошлый год Генрих шел от победы к победе. Я знаю, венец, сплетенный из страданий, куда выше короны. Но Всемогущий, я не в силах смириться с потерей. Ты справедлив, но я слишком слаба. И я не прошу дать мне сил, я не желаю расставаться с горем. Пока длится разлука, это сокровище останется со мной и будет жечь мое сердце слезами… Нет-нет, я сейчас не заплачу. Мне нужно хоть немного стойкости, ведь я обращаюсь к последним дням, что мы с Генрихом провели вместе, потом – к последним дням Генриха на земле.
Итак, мой любимый вернулся из Шартра. Он рассказал, как быстро Валуа согласился на все, как при встрече расцеловал Генриха в обе щеки. Удивительно? Только не в отношении этого Иуды. У Франции было по-прежнему два короля: один в Шартре, другой в Париже, но ситуация теперь казалась Генриху гораздо более обнадеживающей, поскольку договор с Валуа был подписан, и мой Балафрэ не сомневался, что Штаты утвердят его в сане наместника. Даже неприятная новость о Непобедимой Армаде, которая сначала пострадала от бури, а затем была разбита адмиралом Дрейком, хоть и пошатнула позиции Лиги, но не смогла остановить происходившие у нас перемены.
И Генрих изменился. Он сделался жестче, между бровями легла складка, взгляд стал глубже, печальней, а шутки превратились в язвительные насмешки. Но тогда, в августе, в дни затишья между Шартрской встречей и Штатами, Генрих снова стал прежним, каким был в Жуанвилле. Его влекло ко мне с трогательной нежностью. Он играл с младшими детьми, много беседовал со старшими… Я, верно, уже упоминала, что если уж семья значима для простолюдина, то она неизмеримо важнее для государя? Так вот, в августе Генрих был именно государем в кругу своей счастливой семьи...
В конце этого месяца Валуа сделал его общим наместником королевства, и Генрих поехал в Блуа, на заседания новых Генеральных Штатов. Туда отправились все Гизы, кроме младших моих сыновей, Луизы и меня. Меня Генрих не взял… Ах да, еще Майенн с армией выступил в Дофинэ... Общеизвестно, что при расставании тяжелей тому, кто остается. Мое сердце разрывалось... Нет, мне трудно передать то состояние. Чувствовала ли я, что больше не увижу Генриха, или просто не хотела его от себя отпускать? Я не знаю, не понимаю. Я мучилась все дни с отъезда мужа, но отчего?.. Мною владело ощущение, будто у меня изнутри вынули нечто важное, дающее возможность просто жить, дышать, а взамен поместили дикое, слепое, леденящее кровь беспокойство, которое пыталась я скрывать от детей. Мне оставалось только уповать на Провидение и ждать новостей из Блуа.
Ведь Генрих мне писал оттуда. Часто. И хотя тревога не отпускала меня, слова мужа несли утешение. Вот его письма. Что ни день, я перечитываю их. Каждая фраза впивается в меня, как клинки убийц впивались в тело Генриха. Боль нестерпима, но лишь эта радость мне и осталась.
"Душа моя, Валуа и придворные заполонили замок, он кажется тесным, и потому Луи, к примеру, предпочел поселиться в доме д'Аллюи. Я, с Шарлем и моим двором, занимаю старые покои мадам Анны Бретонской. Те несколько небольших комнат с фресками по стенам и низкими потолками, да два зала с деревянными колоннами, помнишь? Места немного, ты знаешь, но мне здесь уютно, ведь я – в гостях у своей прабабки. Заметь любопытную подробность: все Валуа – в крыле короля Франсуа, все Лотарингцы – в крыле короля Луи. Нас разделила даже архитектура.
Депутаты только-только съезжаются, боюсь, все соберутся лишь через месяц, а то и позже. Мы ждем. Со скуки Валуа отставил от должностей всех преданных мадам Катрин людей. И с обвинениями! Канцлер Шеверни как будто уличен в преступлении, Белльевр объявлен гугенотом, Вильруа признан слишком амбициозным, а Пинар провинился тем, что он мошенник, способный продать родных отца и мать. Весомо и доказательно сверх меры! И дохлой куропатке ясно, что отставлены те люди, с которыми я могу найти общий язык. Но я молчу. Пусть соберутся Штаты. Тогда за меня скажет Франция".
"Представь, моя родная, здесь тоже начались процессии! На праздник Креста Господня неутомимый Валуа заставил всех нас вместе с депутатами, кто уже имел неосторожность приехать, торжественно пройти от собора Спасителя через весь город, потом – на другой берег Луары, в предместье Вьенн, в церковь Нотр-Дам-дез-Эд. Архиепископ Экса нес Святые Дары. Те, кто осенен, облачились в кавалерские одежды Святого Духа, остальные просто очень пышно нарядились. Полагаю, тихий и скромный Блуа давно не видывал подобной роскоши. Учитывая наши непростые времена, боюсь, вместо благоговения перед Святынями, мы вызывали в горожанах раздражение и зависть, ввергая в смертный грех. Но я отнюдь не стремлюсь отрывать короля от дел благочестивых, коими он поглощен. Ведь о королевстве есть кому позаботиться".
"Наконец-то депутаты в сборе и после исповеди с причастием торжественное открытие ассамблеи состоялось. Знаешь, милая, никогда прежде моя власть не представала моим взорам с такой отчетливостью, как на теперешней церемонии, ибо в нынешних Штатах все представители от духовенства и дворянства, а также три четверти – от третьего сословия – лигеры, то есть, нисколько не затрудняются в выборе между мной и Валуа. Что скрывать? Мне было приятно лицезреть мое могущество, сидя на моем "стуле без спинки". Жаль только, я не видел тебя у бокового портика среди придворных дам. Впрочем, может быть, это и к лучшему. Валуа произнес речь, в которой многократно отразился его гнев за мой мятеж. Услышав ее, ты бы ужаснулась: что за низкие и вероломные люди твой муж, его братья, а равно – все лигеры королевства! Речь будет размножена для всеобщего чтения, но я намерен добиться больших изменений в ней, так что ты, душа моя, не узнаешь, насколько я плох. Это радует. Люби меня и впредь.
И вот еще. Эдикт Союза утвержден. Валуа поклялся Штатам его соблюдать, депутаты тоже присягнули и в соборе Спасителя благодарили Господа за единение короля и Лиги. Молись и ты вместе со мной в эти решающие дни".
"Идут дебаты, переговоры, аудиенции. Валуа требует у Штатов денег, Штаты требуют у Валуа отчета в предыдущих тратах и снижения податей. Валуа отказывает, депутаты тоже. Неимоверно трудно всех их согласить. Я б это и не делал: мне должно бы нравиться, что Франция не желает быть покорной Валуа. Однако, не давая никаких субсидий королю, депутаты тем самым не дают мне денег на войну с гугенотами. А Наваррец опасен даже после папской буллы. Так что мне приходится выслушивать тех, кто не желает слышать и понимать друг друга, искать пути их сближения и вести всю массу в русле, наиболее благоприятном для меня. Но я не хотел докучать тебе этим, а взялся за перо, намереваясь изложить событие весьма занятное.
Я полагаю, милая, что, прожив на сем свете некоторое время, ты познакомилась со свойствами людей и знаешь: если горит дом, всегда найдется сосед, который вознамерится во время суматохи прибрать себе что-нибудь из имущества погорельца. Так вот о соседе. Савойский герцог мечтает заполучить маркизат Салюс вдобавок к тем землям, которые щедрый наш Валуа подарил ему по пути своем из Польши, и, воплощая эти грезы, славный наш Сен-Сорлен захватил Карманьолу. Матушка клянется, что ничего не ведала о подобных намерениях. Я тоже не ведал, ибо, ты знаешь, редко вижусь со сводным братом. Штаты, конечно, возмутились и обратились к Валуа за разрешением оплатить набор швейцарских солдат для наведения порядка в Салюсе. Угадаешь ли ты, что я сделал? Я тут же выложил на это десять тысяч экю, весьма кстати полученные от дона Филиппа, которому, не забывай, наш Сен-Сорлен приходится зятем. Морозини пришел в ужас от того, что я могу пойти войной на католиков. Но ведь преданность Франции и ее целостность мне дороже вероисповедания ее врагов и целостности собственной семьи. Во всяком случае, мой жест воспринят именно так, и мы умолчим, что за семью я вполне спокоен: немурская кровь побуянит да утихнет. Между тем, с нашей и Божьей помощью, Штаты несколько остыли. Решено направить в Салюс Майенна. Они с Сен-Сорленом сумеют уладить дело по-братски.
Надеюсь, я развлек тебя немного, и на устах твоих играет улыбка. Я очень люблю и ее, и тебя".
"Душа моя, мой сан утвержден, я – общий наместник королевства уже окончательно и неоспоримо! Не думаю, чтоб эта весть стала для тебя неожиданной, но все ж не сомневаюсь, ты порадуешься ей. Прибавлю еще: Штаты сравнивают меня с Пепином, а последнего Валуа, Анри Третьего – с последним Меровингом, Хильдериком Третьим. Некогда первый придворный отправил короля во святую обитель и был провозглашен ассамблеей нотаблей новым французским монархом. Как все повторяется, не правда ли? Уже громко звучат речи о том, что Валуа более не должен вмешиваться в управление королевством.
Вокруг меня все ликует, все пропитано победными звуками. Скажу тебе, что Луи, наше сдержанное и рассудительное высокопреосвященство, поминутно меня обнимает, и ты сможешь представить себе радость остальных. Вчера вечером в наших покоях был целый пир. "Джелози" представляли "Евреев" господина Гарнье. Если ты помнишь, трагедию эту при дворе запретили, поскольку царь Седекия, из-за отступничества от веры забытый Богом и побежденный Навуходоносором, кое-кого напоминает. Ее содержание пришлось очень кстати у нас. Воодушевившись еще больше, Луи провозгласил: "Я пью за здоровье короля Франции! Да здравствует Анри де Гиз! Да здравствует наследник Шарля Великого! Что же до Валуа, то он будет превосходным монахом!" Его слова подхватила Катрин-Мари: "Да, братец, вы будете держать ему голову, а я своими ножницами выстригу ему тонзуру!" Под дружное "Да здравствует король!" мое величество осушило бокал. Пересказываю тебе это, чтобы написать: среди столь бурных волн мне не хватает твоего спокойствия, родная. Ты взирала бы на то, что происходит вокруг, с истинно монаршей невозмутимостью, а восхищение свое тайком дарила бы мне наедине. Как я хочу, чтоб ты была со мной! Шарль очень походит на тебя лицом, и каждый взгляд на него ласкает мне сердце, будто я вижу вас обоих разом. Но прижать тебя к своей груди я не могу. И невозможность эта – единственное, что огорчает меня".
"Валуа пошел на уступки третьему сословию в вопросе о податях. Теперь я могу рассчитывать и на субсидии. Однако войну с Наваррцем придется ненадолго отложить. Должен сказать тебе, душа моя: в то время как Штаты заседают, двор проводит время в свадебных торжествах, и покуда одни сетуют на нищету казны, другие с большой пышностью выдают Кристину Лотарингскую за флорентийского герцога. Но я, сторонник принципов экономии, не стал лишать королеву-мать радости как можно красивее проститься с любимою внучкой. Мадам Катрин и так огорчена предстоящим расставанием и дурно чувствует себя. Я вошел в положение. Здесь, в Блуа, подписан брачный договор, а сама церемония состоится во Флоренции, когда Кристина встретится с женихом, которого у нас представляет господин Ручеллаи. Кристину надлежит сопроводить и выступить свидетелями бракосочетания. Миссия эта возложена на меня и Шарля, Меркера и Бассомпьера, который будет представлять герцога Лотарингского. Из изложенного следует, что скоро мы с сыном отправимся в Италию. Матушка не устает описывать ее красоты, отчего я все больше жалею, что ты не сможешь любоваться ими вместе со мной. Но подвергать тебя неудобствам зимнего путешествия да еще в последние месяцы перед рождением ребенка я отнюдь не намерен, поскольку раз уж я не проявил жестокости по отношению к мадам Катрин, мне тем более не следует быть таковым со своею любимой супругой. Словом, наша разлука продлится, чему я не рад".
"Что ни день, то новость, а то и несколько. Валуа стал опять называть меня дорогим кузеном. Нынешним утром он позвал меня на молебен в соборе Спасителя и в присутствии двора и депутатов просил вновь присягнуть на верность перед Святыми Дарами. И я это сделал. Пусть Валуа спокойно доживает свой век, я не тиран. И не нарушу слова, он это знает. Так пусть еще поносит мою корону. А после моей клятвы мы с ним вместе причастились, и Валуа при всех заверил меня в прочном между нами союзе. Он тоже поклялся на Теле и Крови Христовых. Мне говорят, что слово Валуа совсем не так твердо, как мое. Но ведь образцовые монахи не нарушают данных Господу обетов.
Сегодня же королева-мать в разговоре без посторонних назвала меня единственной своей опорой. Потом долго сожалела о салическом законе и запрете не только наследовать трон, но и передавать его по женской линии. Мне не пришлось теряться в догадках о причине подобных речей. Королева-мать доверительно мне сообщила: она мечтает, чтобы ее внук, Пон-а-Мюссон, сын мадам Клод Валуа, стал наследником трона, и ищет средства обойти салический закон. Что ж, может, нашей ловкой флорентийке это и удастся. Пусть попробует, а там мы напомним, что Лотарингский дом ведет свое происхождение от Шарля Великого тоже по женской линии, и если б ни сие правило древних, давно управлял бы Францией, продолжая династию Каролингов. Я знаю, подобными планами мадам Катрин рассчитывает внести раздор в наши ряды. Но, хотя Пон-а-Мюссон – славный малый, что такое маленький правящий дом Лотарингии в сравнении с могучим Лотарингским домом Франции?"
Я вновь и вновь вижу Генриха. Он то насмешлив, то раздражен, то задумчив, а иной раз тень сомнения проглядывает в его письмах. Я сетовала на разлуку куда больше, чем он, но не только оттого, что безумно люблю мужа. Я все так же безотчетно и безмерно тревожилась за него. И беспокойство мое бесконечно множили разговоры об опасном положении Генриха ввиду противостояния короля и Штатов, о ненависти Валуа к Балафрэ. Опасность – это слово, даже лишенное какой-либо определенности, ежеминутно терзало меня.
Однажды на рассвете я проснулась внезапно, будто меня грубо толкнули. Однако никого рядом не было. И все же изнутри меня давил тяжелый всеобъемлющий ужас. Я почувствовала, что совершила страшную ошибку, когда по настоянию мужа осталась в Париже. Мне следовало быть там, в Блуа! Я вскочила с постели в слезах и принялась будить дам и служанок. Я приказывала им немедля собирать меня в дорогу. Поднялась суматоха, но никто меня не слушал, ибо Генрих велел беречь меня здесь. Явилась мадам Майенн. Она мне что-то говорила, кажется, о странностях беременных женщин, но я не понимала ее слов, я только рыдала, металась по дому и умоляла отпустить меня к мужу.
Мадам Майенн резко встряхнула меня: "Придите в себя! Вы пугаете ваших детей". И в тот же миг мои глаза заволокло багрово-черной пеленой, потом все оборвалось: стены, слуги, дети – все перестало существовать, ужас мой отступил, беспредельная, немая, серая пустота окружила меня, незримая, но непреодолимая. Из глаз хлынул поток новых слез, совершенно бессильных.
День, два прошло в таком мучительном томлении, не знаю. Истерик уже не было, – только отчаяние и безысходность. А потом посланец Генриха привез еще одно письмо. Вот это:
"Душа моя, я слишком далеко от тебя. Это пытка. И дабы утолить свою жажду, я пью выдержанное вино, вкус коего мне хорошо известен, но больше не могу им напиться. Что ты сделала со мной, моя роса? Я тоскую. В придачу меня пытаются пугать монаршим, точнее монашеским, гневом за мое возвышение, за баррикады, за разговоры о Пепине, за все на свете. Боюсь, тебя тоже, поэтому спешу успокоить: меня отнюдь не легко застать врасплох. Я не знаю ни одного человека на свете, который, схватившись со мною один на один, не почувствовал бы страха, да к тому ж меня обычно сопровождают, так что нескольким вооруженным людям совсем непросто напасть на меня, даже выждав момент, когда я буду не настороже. Моя свита ежедневно провожает меня до дверей королевских покоев, и, если вдруг она услышит хоть малейший шум, никакая охрана, никакой привратник не помешает ей прийти мне на помощь. Однако мне настойчиво советуют уехать. Пожалуй, только д’Эпинак твердит: "Кто покидает поле боя, тот и проигрывает", а разве не его ты называешь одним из первых моих советников? Я с ним согласен. Я знаю, мой отъезд – это новые баррикады и раздоры среди французов. И вот, Катрин, я так твердо решил не уезжать отсюда, чтобы не нанести вред королевству, что даже если бы смерть вошла сейчас в дверь, я не выпрыгнул бы в окно. Ты ведь меня за это не упрекнешь? И все-таки, ты слишком далеко от меня".
Тут появился Фуррон: "Монсеньера убили..."
Вот я и узнала, что Генриха нет. И я все поняла. Беда случилась в то самое утро, и в тот самый миг меня тоже не стало. Я умерла вместе с Генрихом. Только он покинул сей мир, а я остаюсь в тягостной серости жизни. Остаюсь для детей, и этот долг не позволяет нам пока соединиться...
Потом пришло известие, что застрелили кардинала Луи, что мадам де Немур, Шарль, Катрин-Мари, мой дядя, – все в плену Валуа. Хорошо, что Майенн был в Салюсе…
Луизе я позволила плакать, но Клод и Луи глотали слезы, не давая им пролиться, – в десять лет уже пора быть сильными. Я спросила у Фуррона подробности. При детях. Его голос срывался. Я слушала. Откуда взялись во мне силы?..
Фуррон сказал, многие предупреждали моего Балафрэ. Маргарита Наваррская даже приходила к нему тайком, в мужском платье, желая сообщить об умысле брата. А накануне за ужином Генрих нашел под салфеткой записку, в которой его недвусмысленно остерегали. Но мой супруг сказал: "Он не посмеет!.." Да, Генрих слишком хорошо помнил майские дни и Лувр, из которого вышел победителем. Так же он думал победить и в Блуа...
Фуррон пересказывал, как все произошло, а в моей голове то и дело звучали фразы только что прочитанного письма. "Свита ежедневно провожает меня до дверей королевских покоев". Значит, требовалось лишить Генриха всякой охраны, и в тот день Ларшан остановил Шарля и гвардейцев мужа аж в замковом дворе. А дальше… "Я не знаю ни одного человека на свете, который, схватившись со мною один на один, не почувствовал бы страха". О, как боялся Генриха король! Как ненавидел! Но один на один – не для трусов. Зачем? У них есть "сорок пять". Они притаились в королевских покоях и ждали, когда мой Балафрэ придет на заседание государственного Совета. Однако там он появился вместе с братом Луи и д'Эпинаком. Да и другие советники, все ли они приняли бы сторону Валуа?.. Вот Револь и попросил Генриха пройти в кабинет, где Валуа будто бы хотел беседовать с ним наедине. Генрих направился в королевскую спальню, – только оттуда был вход в кабинет. Другую дверь, прямо из зала Совета, предусмотрительно заложили. И мой Балафрэ оказался один...
Фуррон сказал, Генрих надел слишком легкий для зимы серый атласный колет; сказал, моему Балафрэ нездоровилось, его знобило, даже кровь пошла носом… Зачем же он пошел?! Он же знал!.. Я схожу с ума. Мой Генрих не мог поступить по-иному. Легко подстроить подлую ловушку человеку смелому и верному слову. Всегда знаешь, как он поступит. В соборе Спасителя Генрих еще раз обещал быть преданным королю, и Валуа не сомневался: Гизы не тронут его. Вместе с тем, Валуа всегда благоговел перед святынями, и Генрих почти не допускал мысли, что король, который на Теле и Крови Христовых поклялся в дружеском расположении к нему, замышляет лишить его жизни. Впрочем, это "почти" ничего не меняло… "Я так твердо решил не уезжать" из Блуа. Значит, как общий наместник королевства, Генрих непременно должен был пойти на заседание государственного Совета. А когда Револь пригласил его в кабинет и когда мой бесстрашный Балафрэ, возможно, не сомневался уже, что попал в западню, разве мог он ответить: "Не пойду. Меня там ждут убийцы"? Нет. "Даже если бы смерть вошла сейчас в дверь, я не выпрыгнул бы в окно"...
Фуррон остался во дворе, но внутри оказался изменник-д'Антраг. С его слов, в королевской спальне Генрих встретил восьмерых гасконцев. Но он ведь искал Валуа, так что направился в кабинет. К слову, и там короля не было. Он прятался в молельне в другой части собственных покоев. В молельне!..
Мой Генрих взялся за дверную ручку, и в тот же миг гасконские кинжалы вонзились ему в спину. Пересиливая боль, Генрих стал отбиваться, хоть, истекая кровью, делать это, я думаю, очень непросто. Убийцы облепили его, не давали выхватить шпагу, наносили удары, куда придется, но Генрих не сдавался. Началась толкотня и сумятица. И может быть, мой могучий Балафрэ взял бы верх над подлецами, если бы из кабинета им на помощь не подоспело еще восемь таких же. Их шпаги впились в Генриха, терзая его новыми ранами. Сколько же нужно сил, чтобы противиться им дальше? Минуты здесь покажутся часами. Часами беспредельной адской боли. Мой Генрих ручьями терял кровь и силы, однако держался. Он оказался возле королевской кровати. Что он видел вокруг? Клинки, омерзительные рожи, головокружительную пестроту убранства. Потом все сменилось багрово-черной плотной пеленой. Чтоб не упасть, он схватился за полог, но ткань порвалась… Уже умирая, мой милый шептал "Miserere Deus!" ...
Я до сих пор не постигаю… Как! Это тело, которым я не могла налюбоваться, величие которого ввергало в трепет меня и всю Францию, – оно истерзано, истекло кровью, а после, остывшее, предано огню костра?!. Ни мне, ни Франции ничего не осталось?.. Ни голоса, ни взгляда, ни мимолетного прикосновения даже?.. Но себе-то на память один из убийц снял с руки Генриха бриллиантовый перстень... Они, все шестнадцать, несколько минут не могли справиться с моим Балафрэ! А ведь ему так и не удалось вынуть шпагу! Он защищался голыми руками… Боль, надежда на спасение, миг молитвы...
Мои глаза ничего не видят от слез... От горя я задыхаюсь... Как могу я являться такому же несчастному Парижу?.. Но каждый день город требует видеть меня, и я выхожу…
Он совсем обезумел. Узнав об убийстве Генриха и Луи, парижане отслужили в Нотр-Дам торжественную заупокойную над двумя гробами, где лежали восковые фигуры братьев. Я была там, но при одном взгляде на поддельные лица мне сделалось дурно. Меня отпустили домой, благо, мое положение служит вполне достойным объяснением слабости. Во всех храмах благословляют память братьев де Гиз, а Валуа проклинают и каждый день служат мессы о низведении Громов Небесных на его голову. Богомольцы поют "Dies irae" , жгут свечи, но ставят их нижней частью вверх, подтверждая проклятие. Или вместо свечей затепливают куколки, изображающие Валуа. Послы Испании и Рима отозваны. А между тем, что сделал Валуа? Расправился с мятежником. Смерть всякого другого не вызвала бы подобной бури. Но гибель Генриха!.. Париж, Рим и Мадрид потрясены и негодуют, забыв о королевском праве, помня лишь о твердости, о благородстве, о величии поверженного Гиза. Сорбонна намерена освободить народ от присяги на верность недостойному монарху и объявить, что частному лицу дозволено убийство тирана, который вредит общему благу и религии. Нет никаких сомнений: карающим Громом Небесным для Валуа станут Майенн и Париж. И я вместе с ними. Я, та, кому Генрих шептал о любви; та, с кем его соединил Господь; та, для которой Генрих – это свет, это жизнь... Никто не знает, что меня больше нет.
Свидетельство о публикации №215082001132