Две сестры

Лиля Брик и Эльза Триоле

Опыты любви и нелюбви

Пьеса для чтения и не только

               
Лица:
Лиля Брик
Эльза Триоле
Владимир Маяковский
Виктор Шкловский
Осип Брик
Луи Арагон


                ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.  ЛИЛЯ

                1

     Лиля.  До 5 лет понятия "сестра" в моем тогда еще скудном лексиконе не существовало. Когда появилась Эльза, это было так странно...

     Эльза. Мы любили друг друга. Но верховодила, конечно, Лиля. Ночью, ко¬гда гасили свет, мы начинали шептаться: играли в какую-то бесконеч¬ную пьесу. Действующие лица - княгини, графини, князья и бароны - люди, которые жили реально тогда, - были поделены: за одних разговарива¬ла Лиля, за других я. Мы часто ссорились, потому что Лиля забирала се¬бе самые громкие фамилии, самые выигрышные сюжеты.

Лиля. Папа назвал меня Лилей в честь возлюбленной Гете - Лили Шенеман* В доме был культ всего немецкого, хотя семья была еврейская. Папа был адвокатом и занимался "еврейским вопросом", еврейскими проблема¬ми.

Эльза. Мы с Лилей были весьма заметными детьми. Помню, шли мы с мамой по Тверскому бульвару, а навстречу ехал господин в роскошней шубе. Он остановил извозчика и воскликнул: "Боже, какие очаровательные создания! Я бы хотел видеть вас, мадам, вместе с ними на моем спектакле. При¬ходите завтра к Большому театру и скажите, что вас пригласил Шаляпин* Мы пришли, для нас были оставлены места в ложе.

Лиля. Никогда не могла пожаловаться на отсутствие мужского внимания. Мне было 15 лет, и на летние каникулы мама повезла нас за границу. В Бель¬гии мне сделал предложение студент. Мы разговаривали с ним о Боге и любви. Я отказала, потом он прислал открытку: замок, увитый плющем и надпись: "Я умираю там, где привязываюсь"... Помню какой-то поезд, я сижу на ящике с копчеными гусями и до поздней ночи флиртую с каким-то офицером. Решила прекратить: "Я - еврейка". Пауза. Он ошарашен. По¬том говорит: "Ничего, ничего, для женщины это не страшно". В Тифлисе меня атакует молодой татарин - богатый, красивый, воспитанный в Пари¬же. Он предлагает мне 2 тысячи на туалеты, чтобы я прокатилась с ним по Военно-Грузинской дороге. В Польше, у бабушки в Катовицах, передо мной на колени падает родной дядя и бурно требует выйти за него за¬муж, уверяя, что он все уладит с бабушкой.

Эльза. Мама не знала с Лили ни минуты покоя и не сводила с нее глаз.

Лиля. Под Дрезденом, в санатории, его владелец - весь в шрамах от дуэ¬лей - засыпает мой номер цветами и каждый вечер к ужину мне одной подает голубую форель. Умоляет  выйти замуж, обещает немедленно разве¬стись с женой...

Эльза. Мама схватила нас в охапку, и мы стремглав уехали домой. А помнишь поездку в Царское село?

Лиля. Напротив сидел странный человек, и все на меня посматривал. Длинный суконный кафтан на пестрой подкладке, высокие сапоги, прекрасная бо¬бровая шапка и палка с дорогим набалдашником - и грязная бороденка, черные ногти. Я беззастенчиво его рассматривала, и он совсем скосил глаза в мою сторону, причем глаза ослепительно синие, и вдруг, прикрыв лицо бороденкой, фыркнул. Меня это рассмешило, и я стала с ним переглядываться.

Эльза. Так и доехали до Царского села. Там я говорю Лили: "Ты хоть знаешь, кто это? Распутин*"

Лиля. Когда ехали обратно, он сел с нами в один вагон и стал разговаривать со мной: кто такая, как зовут, чем занимаюсь, есть ли муж, где живу? "Так приходи ко мне обязательно, чайку попьем, ты не бойся, приводи  мужа, только позвони сначала, а то ко мне народу много ходит, вот телефон”.

Эльза. Она действительно хотела пойти к Распутину, но когда я ей показала пьяного извозчика, точь-в-точь  похожего на Распутина, охоту отбило.

Лиля. Был еще сын фабриканта-миллионера. Каждый день присылал цветы, к ужасу мамы, - ведь я еще была гимназисткой. Он сумасшедше любил меня и хотел, чтобы я умерла, для того, чтобы умереть вслед за мной. Но меня это совершенно не устраивало. К тому же появился Осип, и я прогнала сына фабриканта. Но потом все же позвонила. Сказала, что вернусь к нему, если он достанет цианистого калия для моей подруги. Он меня так обожал, что содрогнулся, но принес. Я ему не объяснила, что у меня все разладилось с Осипом, и я решила не жить. Через три дня я приняла таблетки, но меня почему-то пронесло. Потом я узнала, что мама, заподозрив неладное, обыскала мой стол, нашла яд, тщательно вымыла флакон и положила туда слабительное. Вместо трагедии получился фарс.

Эльза. А помнишь Гарри Блюменфельда*?

Лиля. Я увидела Гарри у своей подруги. Ему было 18 лет. Он приехал из Парижа, там учился живописи. В нем все было необычайно, где бы он ни оказался, он немедленно влюблял в себя окружающих. Разговаривал так, что его, мальчишку, часами слушали бородатые дяди. Его слова застав¬ляли вас думать. Он великолепно рисовал. Вскоре у нас завязался ро¬ман, виделись каждый вечер. Он посоветовал мне ехать учиться в Мюн¬хен скульптуре, и сам вскоре поехал за мной. В Мюнхене он вздумал писать меня. Задумана "Венера". Холст уже натянут. Я буду лежать го¬лая на кушетке, покрытой ослепительно белой слегка подкрахмаленной простыней. Как на блюдце. Я стою, сижу и лежу часами совершенно на¬гая. Страшно устаю, мерзну, мне надоедает, но я терплю, ибо рисунки удивительно хороши и потрясающе похожи.

Эльза. Лиля, неужели тебя писали голой?

Лиля. Конечно. А ты бы позировала в шубе?
               
               
                2

Лиля. Осип Брик*. Моя судьба. Мы познакомились, когда мне было 13 лет, а ему 16.

Осип. Я стал звонить ей по телефону, тогда это было редкостью. Потом мама и папа устроили елку. Я поехал провожать Лилю на извозчике и, прощаясь, спросил: "А не кажется ли вам, Лиля, что между нами что-то большее, чем дружба?"

Лиля. Мне не казалось, но очень понравились такие слова. И неожиданно я ответила: "Да, кажется".

Осип. Мы стали встречаться ежедневно, но потом я чего-то испугался. В один из вечеров ясказал ей, что ошибся и что люблю недостаточно.

Лиля. Я больше удивилась, чем огорчилась. Но вскоре поняла, что каждую минуту хочу быть вместе с ним. Я делала все, что 16-летнему мальчику должно было казаться пошлым и сентиментальным. Когда Ося садился на окно, я немедленно оказывалась в кресле у его ног, а на диване я сади¬лась рядом и непременно брала его за руку. Он вскакивал, шагал по комнате и только один раз за полтора года как-то смешно и неловко по¬целовал меня. Летом мы с мамой должны были уезжать в Тюрингию.

Осип. Расставаться было очень тяжело. Я обещал писать ежедневно.

Лиля. Я немедленно отправила ему длинное любовное письмо, еще и еще... Много дней нет ответа. Наконец! Его почерк. Бегу в сад за деревья. Всего любезные три строчки!

Осип. Я на это и рассчитывал.

Лиля. С горя у меня начался тик. Вернувшись в Москву, я через несколько дней встретила его в Каретном ряду. Постояли, поговорили, я держалась холодно и независимо, но вдруг сказала: "А вы знаете, я вас люблю, Ося ". С тех пор это повторялось семь лет подряд. Семь лет, каждый раз встречаясь с ним, я говорила, что люблю его, хотя за минуту до этого и не думала об этом. У меня были поклонники, один раз я даже замуж со¬бралась, но появлялся Ося - и нет поклонника. Я любила его.

Осип. За это время она успела год проучиться на женских курсах, на математическом отделении, бросила, ушла в Архитектурный институт, увлеклась живописью, уехала в Мюнхен учиться скульптуре, вернулась из-за болез¬ни отца.

Лиля. Закрутился роман с одним мутным учителем музыки. Вялый роман, мне он не нравился, но было любопытно. Однажды я была у него дома. Его сестра ушла на кухню мыть посуду, и пока журчала вода, в столовой, на диване все произошло. Я его возненавидела, и больше мы никогда не виделись. Но вышло так, что я забеременела. Это был настоящий "скандал в благородном семействе", родные отправили меня в провинцию к дальним родственникам "подальше от греха".

Осип. Когда она вернулась, мы сговорились по телефону встретиться в Ху¬дожественном театре. Я побежал туда. Давали "Вишневый сад".

Лиля. На следующий день, в каком-то кафе он сказал мне: "Ты - моя весна!” Это была фраза из спектакля.

Осип. Дорогие папа и мама! Я стал женихом. Моя невеста, как вы уже дога¬дались, Лили Коган. Я ее люблю безумно, всегда любил так, как, кажется, еще никто не любил. И она тоже. Вы не можете себе вообразить, в каком удивительном состоянии я сейчас нахожусь. Я знаю, вы меня лю¬бите и желаете мне добра и самого великого счастья. Так знайте, это счастье для меня наступило. Лили молода, красива, образованна, из хо¬рошей еврейской семьи, меня страшно любит - чего же еще? Ее прошлое? Но то, что было в прошлом, - детские увлечения, игра пылкого темпе¬рамента. И у какой современной барышни этого не было? Лиля - самая замечательная девушка, которую я когда-либо встречал, и это говорю не только я, но все, кто ее знает. Не говоря уже о том, что у нее богатая душа, глубинная сила чувств...

Лиля. 26 марта 1913 года мы отпраздновали свадьбу. Родители сняли нам квартиру.

Осип. Я закончил юридический факультет университета и стал работать в фирме отца. Он был торговцем кораллами, покупал в Италии, продавал в Си¬бири и Средней Азии.

Лиля. Мы ездили на нижегородскую ярмарку, в Среднюю Азию. Узбекистан по¬разил.

Осип. Потом началась первая мировая. Я, по протекции знаменитого тенора Леонида Собинова*, поступил в автомобильную роту и перестал интересо¬ваться делами отцовской фирмы.

Лиля. В это время наша с Осей личная жизнь как-то рас-полз-лась... Но я любила, люблю и буду любить его больше, чем брата, больше, чем мужа, больше, чем сына. Про такую любовь я не читала, ни в каких стихах, ни¬где. Я люблю его с детства, он неотделим от меня. Эта любовь не меша¬ла моей любви к Маяковскому.

               
                3

Эльза. Но прежде Лили с Маяковским познакомилась я. Это было осенью 13 года. Мне уже было 16 лет, я окончила гимназию, семь классов, и поступила в восьмой, педагогический. В гостинной у сестер Хвасов стоял рояль и пальмы, было много чужих людей. Все шумели, говорили. Кто-то необычайно большой в черной бархатной блузе размашисто ходил взад и вперед, смотрел мимо всех невидящими глазами и что-то бормотал про себя. Потом внезапно также мимо всех загремел огромным голосом. И в этот первый раз на меня произвели впечатление не стихи, не человек, который их читал, а все это вместе взятое, как явление природы, как гроза. Он читал "Бунт вещей", позднее переименованный в трагедию «Владимир Маяковский».

Большому и грязному человеку
подарили два поцелуя.
Человек был неловкий,
не знал, что с ними делать, куда их деть.
Город, весь в празднике,
возносил в соборах аллилуйя,
люди выходили красивое одеть.
А у человека было холодно
и в подошвах дырочек овальцы.
Он выбрал поцелуй, который побольше,
и надел, как калошу.
Но мороз ходил злой, укусил его за пальцы.
"Что же, - рассердился человек,-
я эти ненужные поцелуи брощу!"
Бросил. И вдруг у поцелуя выросли ушки,
он стал вертеться, тоненьким голосочком крикнул:
"Мамочку!"
Испугался человек.
Обернул лохмотьями души своей дрожащее тельце,
понес домой, чтобы вставить в голубенькую рамочку.
Долго рылся в пыли по чемоданам (искал рамочку).
Оглянулся - поцелуй лежит на диване,
громадный, жирный, вырос, смеется, бесится!
"Господи! - заплакал человек,- никогда не думал,
что я так устану. Надо повеситься!"
И пока висел он, гадкий, жаленький, -
в будуарах женщины - фабрики без дыма и труб –
миллионами выделывали поцелуи, -
всякие, большие, маленькие,-
мясистыми рычагами шлепающих губ.

Эльза. Ужинали там же за длинным столом. Сидели, пили чай. Эти, двадцатилетние, были тогда в разгаре боя за такое или эдакое искусство. Я же ничего не понимала, сидела девчонка девчонкой и теребила бусы на шее. Вдруг нитка разорвалась, бусы посыпались, покатились во все стороны. Я под стол собирать, а Маяковский за мной, помогать. На всю жизнь запомнились полутьма, портняжий сор, булавки, шпильки, скользкие бусы и рука Маяковского, легшая на мою руку...

Маяковский. Я пошел ее провожать на далекую Мароссейку. Мы сели на лихача.

Эльза. Он стал звонить мне по телефону, но я не хотела его видеть, и в следующий раз втретилась с ним случайно. Он шел по Кузецкому мосту, на нем был цилиндр, черное пальто и он помахивал тростью.         

Маяковский. А можно мне прийти к вам в гости?

Эльза. Я не могла отказать. Летом 14 года мама и я отвезли в Берлин за¬болевшего отца. Там ему сделали операциию, наступило временное улучше¬ние, он поправился, встал, ходил. Объявление войны застало нас в са¬натории под Берлином. Пришлось спешно бежать оттуда, в объезд, через Скандинавию. По возвращении в Москву отцу стало получше, он стал по-прежнему работать юристконсультом в австрийском посольстве.

Маяковский. В это время я часто бывал у Эльзы, потом ежедневно. Малевал свои лубки военных дней  "Едут этим месяцем турки с полумесяцем". "С криком: Дойчланд              юбер аллес / Немцы с поля убирались". "Австрияки у Карпат / Поднимали благой мат”.

Эльза. Он малюет, я рядом что-нибудь зубрю, иногда правлю ему орфографи¬ческие ошибки.
Маяковский. Или она у рояля, а я за ее спиной стихи бурчу. Люблю, знаете ли, под музыку.               
Эльза. Ужин. За столом папа, мама, я. Скупое молчание, и вдруг:
Маяковский. Простите, Елена Юрьевна, я у вас все котлеты сжевал...
Эльза. После ужина долго сидели в отцовском кабинете. Мама была на страже: "Владимир Владимирович, вам пора уходить!"
Маяковский. Еще совсем не поздно, Елена Юрьевна, не беспокойтесь, я доберусь.
Эльза. В первом часу, наконец, собирается уходить.
Маяковский. Стоп! А швейцар внизу? Придется будить, а у меня ни гроша.
Эльза.  Вот вам двугривенный.
Маяковский. Я?! У женщины? Деньги? Никогда!
Эльза. И уходит навстречу презрительному гневу швейцара. Без денег, естественно. Назавтра все повторяется вновь.
Маяковский. Вчера, только вы легли спать, Елена Юрьевна, я сразу же забрался к Эльзе обратно по веревочной лестнице!
Эльза. Удивительно, но меня в Маяковском ничего не удивляло, все мне казалось вполне естественным. Меня нисколько не смущало, что весь честной народ на него таращится. Его выступления, пресса, футуризм до меня не доходили. Приехала Лиля из Петрограда.
Лиля. Здоровье отца опять ухудшилось... К тебе тут какой-то Маяковский ходит. Мама из-за него плачет.
Эльза. Мама плачет! А я и не знала... И когда Володя позвонил мне, я сказала ему: "Больше не приходите, мама плачет". Отца перевезли в Малаховку на дачу. Не знаю, как Маяковский меня там нашел. Просил встретиться. Я все не приходила, но однажды пошла. Он долго молчали¬во шел со мною рядом и вдруг:

Маяковский.
 Послушайте! Ведь, если звезды зажигают, -
значит - это кому-нибудь нужно?
Значит - кто-то хочет, чтобы они были?
Значит - кто-то называет эти плевочки жемчужиной?
И, надрываясь, в метелях полуденной пыли,
врывается к Богу, боится, что опоздал,
плачет, целует ему жилистую руку,
просит - чтоб обязательно была звезда!-
клянется - не перенесет эту беззвездную муку!
А после, ходит тревожный, но спокойный наружно.
Говорит кому-то: Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?
Послушайте! Ведь, если звезды зажигают, -
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит - это необходимо, чтобы каждый вечер
над крышами загоралась хоть одна звезда?!
Эльза. Чьи это стихи?
Маяковский. Ага! Нравится? То-то! А это...
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было, было в Одессе.
"Приду в четыре",- сказала Мария.
Восемь. Девять. Десять.
Вот и вечер в ночную жуть
ушел от окон, хмурый, декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина стонет, корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно и то, что бронзовый,
и то, что сердце - холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
Спрятать в мягкое, женское...
Эльза. И это ваше?
Маяковский. Мое.
Эльза. А как название?
Маяковский. Я хотел - "Тринадцатый апостол". Пошел в цензуру. Они спросили: "Что вы, на каторгу захотели?" Я сказал - нет, ни в коем случае, это меня никак не устраивает.
Эльза. Володя, но как же это у вас получается - столько лирики и столько грубости - и все это ваше, и все это вы…
Маяковский. Вот-вот, и они про то же. Тогда я сказал: "Хорошо, я буду, если хоти¬те, как бешеный, если хотите - буду самым нежным, не мужчина - а обла¬ко в штанах". Так и оставил: "Облако в штанах".
Эльза. Читали кому-нибудь?
Маяковский. А как же! Горькому, например. Обплакал весь жилет. Впрочем, Горь¬кий рыдает на каждом поэтическом жилете. Жилет храню. Могу уступить кому-нибудь для провинциального музея.
Эльза. Спасибо вам.
Маяковский. За что?
Эльза. За облегчение всем нам, страждущим... С этого момента и навсегда я стала ярой пропагадисткой творчества Маяковского. Стихи объяснили все.
Лиля. Эльза, я тебя не понимаю. Твой Маяковский...
Эльза. Ты слышала его?
Лиля. И слышала, и видела. На юбилее Бальмонта в "Бродячей собаке". Сно¬ва скандал. У футуристов, говорят, ни одно выступление не обходится без сломанных стульев и городового.
Эльза. Ты слышала его стихи?
Лиля. При чем здесь стихи? Он опасный футурист, а ты остаешься с ним наедине...
Эльза. Не смей так говорить! Ты ничего не знаешь!
Лиля. И знать не хочу! Эти его ночные одиссеи, эти карты и бесконечные проигрыши... Куда вы ездили сегодня утром?
Эльза. Катались в Сокольники.
Лиля. Я надеюсь, на извозчике?
Эльза. На трамвае.
Лиля. Что?!
Эльза. Но ведь он вчера проигрался...      
Лиля. Спустя месяц Маяковский появился у нас с Осипом в Петрограде. И с порога:
Маяковский. Вы обязаны послушать мои стихи.
Лиля. Володя, я не врач, а ваши стихи - не бронхи.
Маяковский. Тогда почитайте сами. Вот эти. Вы должны.
Лиля. Но почему?
Маяковский. Потому что они самые лучшие! Вы не понимаете, - они гениальны, ни¬чего лучшего сейчас нет, ну, разве что, - Ахматова... Нет, вы не прочтете их правильно.
Лиля. Я попробую. Эти?

По черным улицам белые матери
Судорожно простерлись, как по гробу глазет.
Вплакались в орущих о побитом неприятеле:
Ах, закройте, закройте глаза газет!"
Письмо. Мама, громче! Дым. Дым. Дым еще!
Что вы мямлите, мама, мне?
Видите - весь воздух вымощен
громыхющим под ядрами камнем!
М-а-а-ама! Сейчас притащили израненный вечер.
Крепился долго, кургузый, шершавый,
и вдруг, - надломивши тучные плечи,
расплакался, бедный, на шее Варшавы.
Звезды в платочках из синего ситца
визжали: "Убит, дорогой, дорогой мой!"
И глаз новолуния страшно косится
На мертвый кулак с зажатой обоймой.
Сбежались смотреть литовские села,
как, поцелуем в обрубок вкована,
слезя  золотые глаза костелов,
пальцы улиц ломала Ковна.
А ветер кричит, безногий, безрукий:
"Неправда, я еще могу-с –
хе! - выбряцав шпоры в горящей мазурке,
выкрутить русый ус!"
Звонок. Что вы, мама? 
Белая, белая, как на гробе глазет.
"Оставьте! О нем это, об убитом, телеграмма! 
Ах, закройте, закройте глаза газет!
Маяковский. Вы правильно прочитали. Нравится?
Лиля. Не очень. Не пойму.
Маяковский. Ничего. Вы поймете. Позже.
Эльза. В июле умер отец. Лиля приехала на похороны в Москву. И, не смотря ни на что, мы говорили о Маяковском. Потом пришел и он сам.
Маяковский. Лиля, вы катастрофически похудели.
Лиля. Эльза, только не проси его читать...
Эльза. Володя, можно вас попросить почитать свои стихи?
Маяковский. Сейчас не буду. Да Лиля и сама хорошо читает. Я лучше подарю свою книгу. А можно "Облако" посвятить вам?.. Вот: "Лиле Юрьевне Брик".
Эльза. Я думаю, в этот вечер уже наметились судьбы всех действующих лиц. Брики безвозвратно полюбили стихи Маяковского. Маяковский безвозвратно полюбил Лилю… После смерти отца я поступила на Архитектурные курсы. 15,16,17 годы... Встречи с Володей в Москве, Петрограде. И наша с ним корот¬кая переписка.
...Люблю тебя очень. Жду с нетерпением. Ты меня не разлюбил? Ты был такой тихий на вокзале... Целую тебя, родненький, крепко-крепко!
Маяковский. Милый Элик! И рад бы не ответить на твое письмо, да разве на та¬кое нежное не ответишь? Пока приехать в Москву не могу, - приходится на время отложить свое непреклонное желание повесить тебя за твою мрачность. Единственное, что тебя может спасти, это скорее приехать самой и лично вымолить у меня прощение. Элик, правда, собирайся ско¬рее! Я курю. Этим исчерпывается моя общественная и частная деятель¬ность. Прости за несколько застенчивый тон письма, это первое в моей жизни лирическое послание. Отвечай сразу и даже, если можешь, не¬сколькими письмами, - я разлакомился. Целую тебя раза два-три. Любящий тебя всегда дядя Володя.
Эльза. А ты мне еще напишешь? Очень бы это было хорошо! Я себя чувствую очень одинокой, и никто мне не мил, не забывай хоть ты, родной, я тебя всегда помню и люблю. Но я все-таки вряд ли приеду. Мне сейчас хочется побыть одной.
Маяковский. Милостивая госпожа Эльза Юрьевна! Ваше отвратительное письмо я, к сожалению, получил. Что за гадости вы пишете! Судите сами: вывели человека на нежность, а потом: "Я не приеду". Если вы на мои письма будете отвечать через десять лет по получении оных, то я буду на ваши - через 20. Сим письмом предлагаю вам или вовсе прекратить мне присылку ваших ужасных писем, или немедленно оправдаться по адресу: Петроград, Надеждинская, 52, кв. 9. Готовый к услугам - Владамир Ма¬яковский. А с поцелуями - твой дядя Володя.
Эльза. Кто мне мил, тому я не мила - и наооборот. Уже отчаялась в возможности, что будет по-другому, но это совершенно не важно…
Маяковский. Это ерунда! Ты сейчас единственный человек, о котором думаю с любовью и нежностью. Целую тебя крепко-крепко. Приезжай скорее, прошу очень. "Уже у нервов подкашиваются ноги".
Эльза. Это было как пароль. Всю жизнь я боялась, что Володя покончит с собой. Надо было его спасать. Мне было 19, я без разрешения матери еще никогда никуда не ездила, но на этот раз я просто, без объяснений причины, сказала ей, что уезжаю в Петроград.
Маяковский. "Знаю способ старый в горе дуть винище". Давай выпьем. "Выпьем, няня, где же кружка? Кружки нет, и няни нет..." Закусить вот нечем. Знаешь, я тут установил семь "обедающих знакомств" - семизнакомая такая система. В воскресенье "ем" Чуковского. В понедельник - Евреинова. В четверг выпасаюсь на травках Репина. Для футуриста ро¬стом в сажень - это не дело.
Эльза. Зачем ты меня вызвал?
Маяковский. Я? Тебя?
Эльза. "Уже у нервов подкашиваются ноги" - это что? Я все бросила, напугала маму... Подруга смеялась: ему просто в кинематограф пойти не с кем. Какая же я дура!
Маяковский. Мне очень плохо, Элик. Спаси меня!
Эльза. Но я не умею! И от кого можно спасти бесконечность?
Маяковский. От нуля.
Эльза. Ты сейчас сам ноль! Нет, ты - минус 1! Впрочем, это Лиля у нас сильна в математике. А я тебе не нужна. Я тебе - не нужна. И мне не¬чем тебе помочь. Пусти.
Маяковский. Куда ты?
Эльза. Ухожу.
Маяковский. Не смей!
Эльза. Не смей мне говорить "не смей"!.. Потом мы мирились, шли ужинать, смотрели какую-то программу... и смех, и слезы! Все же он был очень трудным и тяжелым человеком. И он уже полностью был во власти Лили.
               
               

                5

Лиля. Это было нападение. Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня. Два с половиной года не было у меня спокойной минуты - буквально. Любовь его была безмерна. Осип профинансировал издание "Облака в штанах".
Маяковский. Я надпишу книгу. Как лучше? "Лиле Юрьевне Брик"... Нет, это уже было. "Лиле"... "Тебе, Лиличка"... Нет. "Тебе, Лиля".
Лиля. Чтобы было понятно последующее. С 15 года мои отношения с Осипом перешли в чисто дружеские. Мы больше никогда не были близки с ним физиче¬ски, когда я связала свою судьбу с Маяковским. Так что все сплетни по поводу "любви втроем" совершенно не похожи на то, что было.         

Маяковский.
Вот я богохулил. Орал, что Бога нет,
а  Бог такую из пекловых глубин,
что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
вывел и велел: люби!
Бог доволен. Под небом в круче
измученный человек одичал и вымер.
Бог потирает ладони ручек.
Думает Бог: погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
 чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стеганье одеялово,
знаю - запахнет шерстью паленной,
и серой издымится мясо дьявола.
А я вместо этого до утра раннего
в ужасе, что тебя любить увели,
метался и крики в строчки выгранивал,
уже наполовину сумасшедший ювелир.

Лиля. Только в 18 году я могла с уверенностью сказать Осе о нашей с Во¬лодей любви. Он ответил: я понимаю тебя, только давай никогда не расставаться друг с другом. Я любила Осю,  любила Володю. Возможно, если бы не Ося, я бы Володю любила не так сильно. Я не могла не лю¬бить Володю, если его так любил Ося. Он говорил, что Маяковский для него не человек, а событие. Володя во многом перестроил осино мыш¬ление, взял его с собой в свой жизненный путь. Я не знаю более вер¬ных друзей, связанных друг с другом близостью идейных интересов и литературной работы. Так и случилось, что мы прожили нашу жизнь и духовно и территориально вместе.
Маяковский.      
Двенадцать квадратых аршин жилья.
Четверо в помещении –
Лиля, Ося, я
и собака Щеник.
Лиля. Собаку Щена нашли в Пушкино. Он стал членом семьи. Удивительно, что Володя и Щен были очень похожи друг на друга. Оба - большелапые, большеголовые. Оба носились, задрав хвост. Оба скулили жалоб¬но, когда просили о чем-нибудь и не отставали до тех пор, пока не добьются своего. Иногда лаяли на первого встречного просто так, для красного словца. Я стала звать Маяковского Щеном. А еще Щеником, Щеняткой, Щеночком.
Маяковский. А я Лилю - Кошечка, Лиса, Кисик, Кисит. А Осю - Кис, Кислит, Кэс.
Лиля. Были разные дни и разные годы. Была война, революция, снова война, мир. Были футуристы, лефовцы, рапповцы и прочая литературная дребедень. Неизменным оствалось одно: был он, была я, был Ося. И была наша любовь.
     Весной 18 года мы с Володей снялись в кино. Сценарий Маяковского, фильм назывался "Закованная фильмой".
Маяковский. Это была история художника, который ждет настоящей любви. Он ви¬дит сердца женщин: в одном - деньги, в другом - наряды, в третьем - кастрюльки... Однажды он увидел фильм под названием "Сердце экрана" и влюбился в балерину из этого фильма (балерина – Лиличка) и она сходит к нему в зал. Но она скучает без экрана, и после разных при¬ключений звезды кино - Чаплин, Мэри Пикфорд, Аста Нильсен - завле¬кают ее из реального мира снова на кинопленку. Потом он видит киноплакат и в уголке художник с трудом различает название фантастичес¬кой киностраны, где живет та, которую он потерял, - "Любландия". Он бросается на поиски,               
Лиля. Поиски должны были сниматься во второй серии, но она не состоялась. Да и первая часть вскоре сгорела, остались лишь фотографии и пла¬кат, где я, тоскующая, опутана пленкой. Да еще название страны - "Любландия"... В жизни же мы уходили в разные города, страны и письма, в которых искали себя и нашу "Любландию".
               
                6

Маяковский. У меня все по-старому. Живу, как цыганский романс: днем валяюсь, ночью ласкаю ухо. Все женщины меня любят. Все мужчины меня уважают. Все женщины липкие и скучные. Все мужчины прохвосты. Есть и не мужчины  и не женщины.

Лиля. Милый мой, милый щенок! Ты мне сегодня всю ночь снился. Что ты живешь с какой-то женщиной, что она тебя ужасно ревнует, и ты боишься ей про меня рассказать. Как тебе не стыдно, Володенька? Я очень по тебе скучаю, не забывай меня.

Маяковский. Дорогой, любимый, зверски милый Лилик! Если рассматривать меня как твоего щененка, то скажу тебе прямо: я тебе не завидую. Щененок у тебя неважный, ребро наружу, шерсть, разумеется, клочьями, а около красного глаза - специально, чтобы смахивать слезу, - длинное и об¬лезшее ухо. Естествоиспытатели утверждают, что щенки всегда стано¬вятся такими, если их отдавать в чужие, нелюбящие руки. Лиля, люби меня. От женщин отсаживаюсь стула на три-четыре  -  не надышали б чего вредного. Больше всего на свете хочется к тебе. Пиши, детонька! Если, не напишешь, будет ясно, что я для тебя сдохнул, и я начну обзаводиться могилкой и червями.

Лиля. Милый Щененок, я не забыла тебя. Ужасно скучаю по тебе и хочу ви¬деть. Я больна: каждый день температура 38 - легкие испортились.

Маяковский. Не болей ты, Христа ради! Если Оська не будет смотреть за тобой, я привезу к вам в квартиру хвойный лес, и буду устраивать в оськяном кабинете море по собственному моему усмотрению. Если же твой градус¬ник будет лазить дальше, чем 36,б, то я ему обломаю все лапы. Впро¬чем, и дела мои, и нервы, и здоровье не лучше. Если так будет и впредь, то твой щенок свалится под забором животом вверх и, слабо подрыгивая лапками, отдаст Богу свою незлобливую душу.

Лиля. Вчера видела трех толстых, желтых одинаковых такс на цепочках. Ну, совсем как я, ты и Ося! Как видишь, я тебя не забываю. Твое письмо ни с какой стороны не удовлетворительное: и неподробно, и целуешь меня мало.

Маяковский. Дорогой Лисик! Провалялся три дня с температурой. Валяться было очень приятно: Ося меня откармливал, как тучи набегали сестры и че¬рез полчаса рассеивались. А я и в ус не дул и читал что-то вроде Щепкиной-Куперник. В зоосаде открывается собачья выставка. Переселюсь туда. Оська уже поговаривает насчет сеттереныша. Уж не знаю, как без тебя щенков смотреть. А ты не забывай своего щенка!

Лиля. Осик и Вовик! Милые! Любимые! Родные! Светики! Солнышки! Котятики! Щенятики! Любите меня! Не изменяйте! А то я вам все лапки оборву! Ваша Киса Лиля.

Маяковский. Я скучаю, я тоскую по тебе - но как! - я места себе не нахожу и думаю только о тебе. Я никуда не хожу, я слоняюсь из угла в угод, смотрю в твой пустой шкаф, целую твои фотокарточки и твои кисячие подписи. Реву часто, реву и сейчас. Мне так не хочется, чтобы ты ме¬ня забыла! Ничто не может быть тоскливее жизни без тебя. Не забывай меня, ради Христа, я тебя люблю в миллион раз больше, чем все остальньные вместе взятые. Мне никого не хочется видеть, ни с кем не хочется говорить, кроме тебя. Радостнейший день в моей жизни будет - твой приезд. Люби меня, детанька. Целую, целую, целую...

Лиля. Любимый мой щенок! Не плачь из-за меня! Я тебя ужасно крепко и навсегда люблю! Приеду непременно! Не изменяй! Я ужасно боюсь это¬го. Я верна тебе абсолютно. Знакомых у меня теперь много. Есть даже поклонники, но мне никто нисколечко не нравится. Все они по сравнению с тобой - дураки и уроды. Вообще - ты мой любимый щен, чего уж там! Каждый вечер целую твой переносик! Не пью совершенно! Не хочется. Словом, ты был бы мною доволен. Я очень отдохнула нервами. Приеду добрая. Тоскую по тебе постоянно. Целую тебя с головы до ног. Ты бреешь шарик?

Маяковский. Ни единая душа (без различия пола) не переступала порога дома. Мы с Оськой, по возможности, ходим вместе и только и делаем, что разговариваем о тебе. Тема: единственный человек на свете - киса. Вообще мы с ним очень дружим. Вечером я рисую, а он мне Чехова чита¬ет. А наутро я прихожу к Осе и говорю: "Скучно, брат Кис, без Лиски!" А он мне: "Скучно, брат Щен, без Кисы!"

Лиля. Честно: тебе не легче живется иногда без меня? Ты никогда не бы¬ваешь рад, что я уехала? - Никто не мучает, не капризничает! Не треп¬лет твои и без того трепатые нервочки. Люблю тебя, Щенит! Ты мой? Тебе больше никто не нужен? Я совсем твоя, родной мой детик!

Маяковский. Дорогой, ослепительный и милый лисеныш! Вот тебе ответы. Честно сообщаю, что ни одну секунду не чувствовал я себя без тебя лучше, чем с тобой, ни одной секунды я не радовася, что ты уехала, а ежедневно ужаснейше горюю об этом. К сожалению, никто не капризничает. Ради Христа, приезжай поскорее и покаприз¬ничай. Нервочки у меня трепанные только оттого, что наши паршивые кисы разъехались. Я твой весь.

Лиля. Володя, Юлия Григорьевна Льенар рассказала мне о том, как ты на¬пиваешься до рвоты, и как ты влюблен в младшую Гинзбург, как ты пристешь к ней, как ходишь и ездишь с ней в нежных позах по улицам, да и вообще, говорит она, у вас с Осей много новых знакомых дам, и живе¬те вы очень весело. Ты, конечно, понимаешь, что, несмотря на то, что я радуюсь, что вы там веселитесь, тебе перед моим приездом придет¬ся открыть все окна и произвести дезинфекцию. Такие микробы как да¬мы типа Юлии Григорьевны, так же, как клопы в стенах, должны быть радикально истреблены. Ты знаешь, как я к этому отношусь. Через две недели я буду в Москве и сделаю по отношению к тебе вид, что я ни о чем не знаю. Но требую, чтобы все, что мне может не понравиться, было абсолютно ликвидировано. Чтобы не было ни единого телефонного звонка и т.д. Если все это не будет исполнено до самой последней мелочи, мне придется расстаться с тобой, чего мне совсем не хочет¬ся, оттого, что я тебя люблю. Хорошо же ты выполняешь условия: "не напиваться", "ждать". Я до сих пор выполняла и то и другое. Дальше - видно будет. Ужасная сволочь эта Юлия Григорьевна! Злая баба! Я совсем не хотела знать правду и ни о чем ее не спрашивала. Не огорчайся, Если ты все-таки любишь меня, то сделай все так, как я велю и забу¬дем. Целую тебя.

Маяковский. Уже нет обычных "ваша", "жду"... Неужели сплетни сволочной бабы достаточно, чтобы так быстро стать чужой. Конечно, я не буду хвас¬таться, что живу как затворник. Хожу и в гости, и в театры, и гуляю, и провожаю. Но у меня нет никакого романа, нет и не было. Никакие мои отношения не выходят из пределов балдежа. Что же касается до Гинзбургов (и до младших, и до старших), то они неплохой народ. Но так как я нашел бильярдную, то в последнее время видеться не прихо¬дится совсем. К компании же Юлии Григорьевны я не принадлежал никог¬да, обозвав ее сволочью в первый же день знакомства. В сем убеждении и пребываю. Избегал ее всегда и всячески. Приедешь - увидишь все сама. Не¬нравящееся выведешь.

                7

Лиля. Это был первый звонок. "Ненравящееся" я-то, конечно, вывела. И внеш¬няя канва отношений казалась по-прежнему легкой и надежной. Но что-то изменилось внутри, надломилось, что ли...
     Осенью 22 года, не помню почему, мы с Осей оказались в Берлине раньше Мая¬ковского. Очень ждала его, мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса науки и техники. Поселились в «Курфюрстенотеле». Но посмотреть удалось мало. У Володи было несколько выступлений, а в остальное время... Подвернулся карточный партнер, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер. Из Берлина он ездил в Париж по приглашению Дягилева*. Через неделю вернулся, и началось то же самое. Так мы прожили два месяца. Берлина, по сути, он не видел.
     По возвращении в Москву, Маяковский объявил два своих выступле¬ния. Первое: "Что Берлин?" Второе: "Что Париж?". Сказать, что в то время он был безумно популярен, значит - ничего не сказать. В первый день конная милиция едва сдерживала толпу его поклонников. Еле-еле я протиснулась в зал и села на эстраде на места для знакомых, сти¬снутая со всех сторон. Он вышел под гром апплодисментов и стал расска¬зывать. Я не могла поверить своим ушам: он рассказывал о том, чего не видел и что знал с моих слов. Я достаточно громко бросила ему два-три справедливых замечания. Он стал испуганно на меня коситься. Ком¬сомольцы - мальчики и девочки - стали шикать на меня и негодовать. В перерыве Маяковский ничего не сказал мне. Но Долидзе - устроитель вечера - весь антракт умолял меня не скандалить. В зал я не вернулась. Дома никак не могла уснуть от огорчения. Напилась веронала и про¬спала до завтрашнего обеда. Назавтра он пршел.

Маяковский. Что стряслось?

Лиля. Ты знаешь.

Маяковский. Я знаю - что?

Лиля. Сечас не хочу об этом.

Маяковский. Мне кажется, дело в другом.

Лиля. Может быть.

Маяковский. Поговорим?

Лиля. Сегодня - нет. 

Маяковский. Хорошо. А завтра?

Лиля. Завтра будет завтра.

Маяковский. Ты пойдешь на мой вечер?

Лиля. Нет, конечно.

Маяковский. Что ж, не выступать?

Лиля. Как хочешь.
    
     На следующее утро звонят друзья, знакомые: почему вас не было? Не больна ли? Не могли добиться толку от Владимира Владимировича... Он такой мрачный... Жаль, что не были... Так интересно... Такой ус¬пех...
      Ну, и как Париж?

Маяковский. Рвали на куски. Не отпускали два часа.
Лиля. Ну да. Ты же у нас агитатор, горлан, главарь!
Маяковский. Не смешно.
Лиля. Да? Зато в газетах очень смешно: " Маяковский был 10 дней в Пари¬же, кое-что видел, кое-с кем говорил, и впечатлился на целый доклад. Да и книга на подходе". Ждем-с! А вот про Берлин: "Поэт Маяковский дал в своей лекции рельефную картину жизни берлинской литературной эмиграции, которая обслуживает кварталы, где живет бежавшая буржу¬азия, кварталы, так и прозванные в Берлине: "Нэпский проспект". Те¬перь я знаю, куда писать своей буржуазной сестре Эльзе: Берлин, Нэп¬ский проспект, до востребования.
Маяковский. Прекрати. 
Лиля. Ну почему же?
Маяковский. Разыгрался аппетит? Я сегодня несъедобен.
Лиля. А, это мы быстро! Сейчас позвоним в "Хорхер", - ты ведь предпочи¬таешь самые дорогие немецкие рестораны? - и нам быстренько по возду¬ху доставят заказ. Да, про десерт бы не забыть: их фюнф порцьон мелоне и фюнф порцьон компот. Их бин эйн руссишер дихтер бекант им руссишем ланд, мне меньше нельзя!
Маяковский. Не паясничай!
Лиля. Я просто цитирую классика, пролетарского, так сказать, поэта. Ты забыл дать в газеты вот это: " Поэт Маякввский до такой степени возненавидел загнивающий Запад, что наотрез отказался осматривать его "прелести". Он заперся у себя в номере и в знак протеста не вставал из-за покерного стола до тех пор, пока не уничтожил всю наличную буржуазную валюту как класс!"
Маяковский. Ты забыла про цветы...
Лиля. Пардон, мсье! Как же, как же! Букеты цветов, корзины цветов, ва¬зы цветов, море цветов! Аки цараца Савская охорашивалась на цветоч¬ном ложе и светлела душой…
Маяковский. Хватит!
Лиля. А знаешь, Володя, осточертело все. Твои халтуры, карты, девочки… Я перестала понимать, зачем все - любовь, искусство, революция? Может быть, мы слишком привыкли ко всему, друг к другу? Обуты-одеты, живем в тепле, пьем много чая с вареньем... Положим, и я не святая: мне вот нравиться чай пить. Но помнишь у Чехова? Люди пьют чай, а в это время рушатся их жизни... Так вот, мы гибнем. Мы тонем. Мы уже на дне. Неужели ты ничего не чувствуешь, не понимаешь? И ты никогда ничего больше стоящего не напишешь!..
Маяковский. Все, что у меня есть,- это ты. Все, что я когда-либо написал, - о тебе. Вчера, в статье, вместо слова "лирика" автоматически написал: "Лилинька". Если я тебя потеряю, мне не нужно жить. Ну что же нам делать?
Лиля. Не знаю, Володя. Может быть, расстаться - на два дня, месяца, го¬да - не знаю. Я не могу сейчас принимать тебя таким. Подумай, стоит ли овчинка выделки. Изменись! Дай мне возможность тебя любить таким, каким ты можешь быть. Только ничего не обещай сейчас, я не хочу вра¬нья.
Маяковский. Хорошо. Сегодня 28 декабря. Значит, 28 февраля увидимся. Скажи, я смогу тебе написать, хоть иногда?
Лиля. Если очень будет нужно, - да.
                8
Лиля. Вечером письмо.
Маяковский. Я вижу, ты решила твердо. Я знаю, что мое приставание к тебе для тебя - боль. Но, Лилик, слишком страшно то, что случилось сегодня со мной, чтобы я не ухватился за последнюю соломинку, за письмо. Так тяжело мне не было никогда - я, должно быть, действительно че¬ресчур вырос. Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу. Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал, теперь я это чувствую всем своим существом. Все, все, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены и отвратительно. Я не грожу и не вымогаю прощения. Я ничего с собой не сделаю. Я ниче¬го не могу тебе обещать. Я знаю, нет такого обещания, в которое ты бы поверила. Я знаю, нет такого способа увидеть тебя и помириться, который бы не заставил тебя мучиться. И все-таки я не в состоянии не написать и не попросить тебя простить меня за все. Если ты принима¬ла решение с тяжестью, с борьбой, если ты хочешь попробовать, ты простишь, ты ответишь. Но если ты даже не ответишь, - ты одна моя мысль. Как любил я тебя семь лет назад, так и люблю, и сию секунду, что б ты ни захотела, что б ты ни велела, я сделаю сейчас же, сде¬лаю с восторгом. Как ужасно расставаться, если знаешь, что любишь и в расставании сам виноват!
Я сижу в кафе и реву. Надо мной смеются продавщицы. Страшно думать, что вся моя жизнь дальше будет такою. Я пишу только о себе, а не о тебе. Мне страшно думать, что ты спо¬койна, и что с каждой секундой ты дальше от меня: еще нескольно их - и я забыт совсем. Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь, кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же. Я бегу домой и буду ждать. Если нет, - страшное, страшное горе.
Лиля. Два месяца провел Маяковский в своей добровольной тюрьме. Два месяца добросовестности, ничего себе не прощая и ни в чем себя не обманывая. Ходил под моими окнами. Передавал через домработницу Аннушку письма, записки и рисуночки. Это было единственное, что он се¬бе позволял - письма "на волю".
Маяковский. Я буду честен до мелочей 2 месяца. Людей буду измерять по отно¬шению ко мне за эти месяцы. Мозг говорит мне, что делать такое с человеком нельзя. При всех условиях моей жизни, если бы такое слу¬чилось с тобой, я бы прекратил это в тот же день. Если ты меня любишь, ты прекратишь это или как-то облегчишь.
Я буду у тебя в 14.30 28 февраля. Если за час до срока ты ничего не сделаешь, я буду знать, что я любящий идиот и для тебя испытуемый кролик.
Лиля. Наконец, я не выдержала. Любимый мой Щененочек! Ты не знаешь, как я тебя люблю! Не ревнуй! Не к кому! Жду тебя 28. Твоя Лиля.
Маяковский. Я должен и могу иметь какие бы то ни было решения о нашей жизни - если такая будет - только к 28. Я с мальчишеским лирическим бешен¬ством ухватился за твое письмо. Но ты должна знать, что ты познако¬мишься 28 февраля с совершенно новым для тебя человеком. Все, что будет между ним и тобой, начнет слагаться не из прошедших теорий, а из "дел" - твоих и его. Я обязан написать тебе это письмо, потому что сию минуту у меня такое нервное потрясение, которого не было с ухо¬да. Если тебя не пугает немного рискованная прогулка с человеком, о котором ты раньше только понаслышке знала, что это довольно веселый и приятный малый, черкни сейчас же. Прошу и жду. Жду от Аннушки вни¬зу. Я не могу не иметь твоего ответа. Ты ответишь мне, как назойливому другу, который старается "предупредить" об опасном знакомстве: " Идите к черту! Не ваше дело - так мне нравится!" 
Ты разрешила мне написать, когда мне очень будет нужно: это очень сейчас пришло. Это самое серьезное письмо в моей жизни. Это не письмо даже, это «существо¬вание». Весь я обнимаю один твой мизинец. Щен.
Лиля. Щеник, я не хочу быть обязанной отвечать тебе, но когда тебе нуж¬но - пиши.
Маяковский. Не тревожься, мой любименький солник, что я у тебя вымогаю запи¬сочки о твоей любви. Я понимаю, что ты их пишешь больше для того, что¬бы мне не было зря больно. Я ничего, никаких новых «обязательств» на этом не строю и, конечно, ни на что при их посредстве не надеюсь. За¬боться, детонька, о себе, о своем покое. Я надеюсь, что еще буду когда-нибудь приятен тебе вне всяких договоров, без всяких моих вы¬ходок. Целую тебя и "птичтов".
Лиля. "Птичты " - это он мне присылал птиц в клетках, таких же узни¬ков, как он. Большого клеста, например, который ел мясо, гадил, как лошадь, и прогрызал клетку за клеткой. Но я ухаживала за ними из суеверного чувства, что если погибнет птица, случится что-нибудь плохое с Володей. Когда мы помирились, я раздала всех этих птиц. Отец Осипа как-то пришел в гости, очень удивился и спросил: "В сущно¬сти говоря, а где птички?"
Маяковский. Конечно, ты понимаешь, что без тебя образованному человеку жить нельзя. Но если у этого человека есть крохотная надеждочка увидеть тебя, то ему очень и очень весело. Ведь ты не очень сердишься на мои глупые письма? Если сердишься, то не надо - они у меня все праздники! Я езжу с тобой, пишу с тобой, сплю с твоим кошачьим имечком и все такое. Целую тебя, если ты не боишься быть растерзанной бешеным собаком. Твой Щен. Он же - Оскар Уайльд. Он же - шильонский узник. Он же - сижу за решеткой в темнице - сухой (это я сухой, а когда надо, буду для тебя жирный). Помни меня. Поцелуй клеста. Скажи ему, чтоб не вылазил из клетки - я же не вылажу!
Лиля. Только потом я узнала, что в это время он писал большую вещь - поэму "Про это". Про что она? Да про все, про это...
Маяковский. Я знаю, ты еще тревожная, ты еще хмуришься. Лечи, детка, свои милые нервочки. Я много и хорошо о тебе думаю. Немножко помни меня. Нам ужасно нужно хорошо пожить. До бесконечности хочется, чтобы это сделалось вместе. Если у меня голова не лопнет от этой мысли, я вы¬думаю - как. По глобусу я уже с тобой езжу. Целовать буду когда-ни¬будь лично. Можно?
Лиля. Волосик! Щеник! Больше всего на свете люблю тебя. Потом - птичтов! Мы будем жить вместе, если ты этого захочешь.
Маяковский. Я уже заменен, я уже не существую для тебя, тебе хочется, чтобы я никогда не был. Я не вымогаю, но, детка, ты же можешь сделать дву¬мя строчками, чтоб мне не было лишний боли. Боль чересчур! Не скупись, даже после этих строчек у меня останутся пути мучиться. Строчка - не ты! Но ведь лишней не надо боли, детик! Если порю ревнивую глупость,- черкни, ну, пожалуйста. Если это верно, - молчи. Только не говори не¬правду, - ради Бога!
Лиля. Я не скуплюсь, я не хочу «переписки». Ты не заменен, это правда, хотя я и не обязана быть правдивой с тобой. Обнимаю тебя и целую крепко. Клест кланяется, он вылетел, но я его сама поймала, по¬гладила перышки и поцеловала от твоего имени.
Маяковский.       
Вы и писем не подпускаете близко –
Закатился головки диск.
Это, киса, не "переписка" –
это только всего "переписк".
Во всем мне чудится какая-то угроза. Тебе уже нравится кто-то. Ты не назвала даже мое имя. У тебя кто-то есть. Все от меня что-то скрывают.
Лиля. Волосик, хочешь 28 февраля уехать в Петроград? На несколько дней? Если хочешь, встретимся на вокзале. Напиши мне 27-го, в котором часу поезд, и пришли билет. Если есть лишние деньги, закажи комнату в "Европейской" для того, чтобы разные Чуковские не знали о нашем приезде, Никому не говори об этом, даже Оське.
Я все мучилась, что Володя страдает в одиночестве, а я живу обы¬кновенной жизнью, вижусь с людьми, хожу куда-то... Оказалось не совсем так.
...Володя, я узнала, что ты приставал к Оксане Асеевой и не толь¬ко к ней. Это, конечно, пустяк, но имей в виду, что мне известны со всеми подробностями все твои "лирические" делишки.
Маяковский. Надо узнать мою теперешнюю жизнь, чтоб как-нибудь подумать о каких-то «делишках». Страшно не подозрение, страшно то, что я, при всей моей бесконечной любви к тебе, не могу знать всего, что может огорчить тебя. Что мне делать в будущем? Нужен я тебе или не нужен? Неужели ты кончила со мной?
Лиля. Волосик, я люблю тебя. Делай, что хочешь. Готовься к 28-му. Я так жду. Я себя очень плохо чувствую, поэтому написала гадость, – не могла удержаться. Обнимаю тебя и целую весь твой шарик.
Маяковский. Лиличка. Мне кажется, что ты передумала меня видеть, только ска¬зать этого как-то не решаешься, - жалко. Прав ли я? Если не хочешь, напиши сейчас, если ты это мне скажешь 28, не увидав меня, я этого не переживу. Ты совсем не должна любить меня, но ты скажи мне об этом сама. Прошу. Конечно, ты меня не любишь, но ты мне скажи об этом немного ласково. Иногда мне кажется, что мне сообща придумана такая казнь - послать меня к черту 28-го! Какая я ни на есть дрянь, я не¬множко, все-таки, человек. Мне просто больно. Все ко мне относятся как к запаршивленному нищему, - подать, если просит, и перебежать на другую улицу. Больно писать эти письма и ужасно их передавать через прислугу. Но детик, ответь (это как раз-очень нужно). Я подожду внизу. Никогда, никогда больше я не буду таким. И нельзя.
Лиля. Волосик, детик, щеник, я хочу поехать с тобой в Петроград 28-го. Не жди ничего плохого! Я верю, что будет хорошо. Обнимаю и целую тебя крепко. Твоя Лиля (кошечка).
Маяковский. 28 февраля 23 года. Дорогой детик! Шлю билет. Поезд идет ровно в 8. Встретимся в вагоне. Целую. Твой  Щен.
Лиля. Я летела к нему на извозчике, было ветренно, холодно, но мне бы¬ло жарко, безумно жарко, я даже сняла шапку. «Барышня, простудитесь», - кричал мне извозчик. - «Ничего, ты только гони!» - кричала я в ответ.
Володя ждал меня на подножке вагона. Как только тронулся поезд, прислонясь к двери, стоя, он прочел мне поэму «Про это» и расплакался…
Маяковский.               
Мальчик шел, в закат глаза уставя.
Был закат непревзойдимо желт.
Даже снег желтел к Тверской заставе.
Ничего не видя, мальчик шел.
Шел, вдруг встал.
В шелк рук сталь.
С час закат смотрел, глаза уставя,
за мальчишкой легшую кайму.
Снег, хрустя, разламывал суставы.
Для чего? Зачем? Кому?
Был вором-ветром мальчишка обыскан.
Попала ветру мальчишки записка.
Стал ветер Петровскому парку звонить:
"Прощайте... Кончаю... Прошу не винить..."

Лиля. После Володиной смерти я нашла в ящике его письменного стола в Гендриковом переулке пачку моих писем к нему и несколько моих фо¬тографий. Все это было обернуто в пожелтевшее письмо-дневник ко мне времени "Про это". Володя не говорил мне о нем никогда.
               
                9
Маяковский. Сегодня 1 февраля. Я решил за месяц начать писать это письмо. Прошло 35 дней. Это, по крайней мере, часов 500 непрерывного думания. Это письмо только о безусловно проверенном мною, о передуманном мною за эти месяцы, только факты.
     Могу ли я быть другим? Мне непостижимо, что я стал такой. Я, год выкидывавший из комнаты даже матрац, даже скамейку, я, ведущий та¬кую "не совсем обычную жизнь" как сегодня, - как я мог, как я смел быть так изъеден квартирной молью? Это не оправдание, Лиличка, это только новая  улика против меня, новое подтверждение, что я опустил¬ся. Нет теперь ни прошлого, ни давно прошедшего, а есть один до се¬годняшнего дня длящийся ничем неделимый ужас. Ужас не слово, Лиличка, а состояние: всем видам человеческого горя я б дал сейчас опи¬сание с мясом и кровью. Я вынесу мое наказание как заслуженное. Но я не хочу иметь поводов снова попасть под него. Прошлого для меня не существует ни в словах, ни в письмах, ни в делах. Быта никако¬го никогда ни в чем не будет! Ничего старого, бытового не пролезет - за это я ручаюсь твердо. Если я этого не смогу сделать, то я не увижу тебя никогда. Даже приласканный тобой, если я увижу начало быта, я убегу. Мое решение: ничем, ни дыханием, не портить твою жизнь. Это мое желание, моя надежда.  Силы своей я сейчас не знаю. Если силенки не хватит, - помоги, детик. Если буду совсем тряпка, - вытрите мною пыль с вашей лестницы.
Я сижу до сегодняшнего дня щепетильно честно. Знаю, что точно так же буду сидеть и еще до 3 часов дня 28 февраля. Почему я сижу? Потому, что люблю? Потому, что обязан? Из-за отношений? Ни в коем случае! Я сижу только потому, что сам хочу. Хочу подумать о себе и о своей жизни. Можно ли так жить вообще? Можно, но только недолго. Тот, кто проживет хотя бы вот эти 39 дней, смело может получить ат¬тестат бессмертия. Поэтому никаких представлений об организации мо¬ей жизни в будущем на основании этого опыта я сделать не могу. Ни один из этих 39 дней я не повторю никогда в моей жизни. Я только могу говорить о мыслях, об убеждениях, верах, которые у меня оформятся к 28 февраля и которые станут точкой, из которой начнется все осталь¬ное.
Люблю ли я тебя? Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной, или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом гово¬рить, ты сама это знаешь. Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь - это жизнь, это главное. От нее разворачиваются и стихи, и дела и все-все. Любовь - это сердце всего. Если оно пре¬кратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным, Но если сердце работает, оно не может не проявляться в этом во всем. Без тебя я прекращаюсь. Этот было всегда, это и сейчас. Но если нет " деятельности " - я мертв. Значит ли это, что я могу быть всякий, только и делая, что "цепляясь" за тебя? Нет. То, что ты сказала при расставании, -  "Что ж делать, я сама не святая, мне вот нравится чай пить", - это при любви исключается абсолютно.
Мы разошлись, чтоб подумать о жизни в дальнейшем. Но я никогда не смогу создать отношений, если я по мановению твоего пальчика сажусь дома реветь два месяца, а по мановению другого срываюсь, даже не зная, что думать и, бросив все, мчусь. Это я о твоем приглашении  съездить вместе в Петроград. Не словом, а делом я докажу тебе, что я думаю обо всем и о себе также, прежде чем сделать что-нибудь. Я буду делать только то, что вытекает из моего желания.
Я еду в Питер. Еду потому, что два месяца был занят работой, ус¬тал, хочу отдохнуть и развеселиться. Неожиданной радостью было то, что это совпадает с желанием проехаться ужасно нравящейся мне женщи¬ны. Может ли быть у меня с ней что-нибудь? Едва ли. Она чересчур ма¬ло обращала на меня внимания вообще. Но ведь и я не ерунда, - попро¬бую понравиться.
А если да? Что дальше? Там видно будет. Я слышал, что этой женщине быстро все надоедает. Что влюбленные мучаются около нее кучками, один недавно чуть с ума не сошел. Надо все сделать, чтобы оберечь себя от такого состояния.
Любишь ли ты меня? Для тебя, должно быть, это страннный вопрос: конечно, любишь. Но любишь ли ты меня? Любишь ли ты так, чтобы это мной постоянно чувствовалось? Нет, я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне - у тебя вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я, может быть, - даже большое. Но если я кончаюсь, то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь опять всплывает над всем осталь¬ным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я бы хотел так любить, Лилятик, это я не для укора. Это я для того, чтобы тебе стало ясно: и ты должна подумать обо мне. Семей идеальных нет. Все семьи лопаются. Может быть только идеальная любовь. А любовь не установишь никакими "дол¬жен", никакими "нельзя", - только свободным соревнованием со всем миром. Я не терплю - "должен" приходить. Я бесконечно люблю, когда я "должен" не приходить, торчать у твоих окон, ждать хоть мелькания твоих волосиков из авто.
Я виновен во всем быте, но не потому, что я "лиричок - середячок", любящий семейный очаг и жену-пришивальщицу пуговиц. Тяжесть моего бытового сидения за картами - это какая-то неосознанная душевная "итальянская забастовка" против семейных отношений, унизительная карикатура на самого себя. Я чувствую себя совершенно отвратительно и физически, и духовно. Ежедневно болит голова, у меня тик, доходило до того, что я не мог чаю себе налить. Я абсолютно устал. Чтобы от¬влечься ож всего от этого, я работал по 16 и по 20 часов в сутки. Я сделал столько, сколько никогда не делал и за полгода.
Ты сказала, чтобы я подумая и изменил свой характер. Я подумал. Лилик, что бы ты ни говорила, я думаю, что характер у меня неплохой. Конечно, "играть в карты", "пить", и т.д. - это не характер, это слу¬чайность, довольно крепкие, но мелочи. Но я честно держу слово, ко¬торое я себе дал и ненавижу всякое принуждение. Я что угодно с удо¬вольствием сделаю по доброй воле, хоть руку сожгу, но по принуждению даже несение какой-нибудь покупки, самая маленькая цепочка вызывает у меня чувство тошноты, пессимизма и т.д. Что ж, отсюда следует, что я должен делать все, что захочу? Ничего подобного. Надо только не устанавливать для меня никаких внешне заметных правил. Надо то же самое делать со мной, но без всякого ощущения с моей стороны.
Какая жизнь у нас может быть, на какую я в результате согласен? Всякая. На всякую. Я ужасно по тебе соскучился и ужасно хочу тебя видеть... Целую кисю.

Лиля. Володенька, как ни глупо писать, но разговаривать мы с тобой пока не умеем. Жить нам с тобой так, как жили до сих пор, нельзя. Ни за что не буду. Жить надо вместе, ездить - вместе. Или же рас¬статься - в последний раз и навсегда.
Чего же я хочу. Мы должны сейчас остаться в Москве, заняться квартирой. Неужели не хочешь пожить по-человечески со мной? А уже исходя из общей жизни, -  все остальное. Если что-нибудь останется от денег, можно поехать летом куда-нибудь вместе, на месяц; визу как-ни¬будь получим. Начинать это делать нужно немедленно, если, конечно, хочешь. Мне - очень хочется. Кажется – и весело и интересно. Ты бы мог мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы ты был со мной и для меня. Если бы, независимо от того, где мы были, и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью вместе полежать рядом в чистой, удобной постели, в комнате с чистым воздухом, после теплой ванны! Разве не верно? Тебе кажется - опять мудрю, капризничаю. Обдумай серьезно, по-взрослому. Я долго думала и для себя - решила. Хотелось бы, чтобы ты был рад моему решению и желанию, а не просто подчинился. Целую. Твоя Лиля (кошечка).

                10

Лиля. Хочу признаться: я ему сопротивлялась. Меня пугала его напористость, рост, его громада, неуемная, необузданная страсть. Вот Асе¬ев* писал: "любила крепко, да не до конца, не до последней точки". Это неверно. Я любила Володю "до последней точки", но я ему не да¬валась. Я все время увиливала от него. А если бы я вышла замуж за него, нарожала бы детей, то ему стало бы неинтересно, и он бы пере¬стал писать стихи. А это в нем было главное. Я ведь все это знала. Конечно, Володе хорошо было бы жениться на нашей домработнице Ан¬нушке, подобно тому, как вся Россия хотела, чтобы Пушкин женился на Арине Родионовне*. Тогда меня, думаю, оставили бы в покое.

Маяковский. Лиля всегда права. Даже если утверждает, что шкаф стоит на по¬толке. Ведь с позиции второго этажа шкаф на третьем этаже действи¬тельно стоит на потолке!

Лиля. Были ли романы у Маяковского? Были. Это известно. Соня Шамар¬дина, Наташа Брюханенко, Таня Яковлева, Нора Полонская... В Америке от его связи с Элли Джонс родилась девочка. Но не прав тот же Асеев, написавший: "Он их обнимал, пустых и чопорных, /Тоненьких и длинноногих дур". Это были красавицы, высокие и неглупые. Но никто из них не смог похитить его у меня...

Маяковский. Я люблю только Лилю. Ко всем остальным я могу относиться хоро¬шо или очень хорошо, но любить я могу только ее.

Лиля. Только однажды я всполошилась всерьез, когда узнала про Таню Яковлеву. Помните, эта та, из стихов: "Я все равно возьму тебя одну или вдвоем с Парижем". С Таней в Париже Маяковского познакомила Эльза. Был короткий, но бурный роман, Маяковский звал ее в СССР - выйти за него замуж. Я устроила сцену. Маяковский уверял, что оби¬жаться на него я не вправе. Как он говорил, "мы с тобой, в крайнем случае, в рассчете, и не нужно перечислять взаимные боли и оби¬ды". Как страшно эти слова он процитирует в предсмертной записке!
Татьяна благоразумно отказалась, вышла замуж за барона Дю Плесси, затем за издателя Либермана (владельца журнала "ВОГ") и укатила с последним в Америку.
Все это станет понятно, если знать, что после поездки Володи в Америку в 25 году наши с ним интимные отношении прекратились навсегда. В начале нашего романа мы условились, если наша любовь охладеет, мы скажем друг другу об этом. И вот в 25 году я сказала ему, что больше не люблю его. Мне казалось, что и он стал меня любить много меньше и очень мучиться не будет. Увы, я ошиблась. Правда, он не стал настаивать, иначе был бы полный разрыв. Но оставалась наша дружба. Мы по-прежнему жили вместе с Осей, втроем, в Гендриковом переулке, вместе ездили отдыхать, ходили в театр, занимались редакционными делами. Живя в одной квартире, мы все трое старались устраивать свою жизнь так, чтобы всегда ночевать дома, независимо от других отношений. Утро и вечер принадлежали нам, что бы ни происходило днем.
Были ли у меня романы? Были. Знал ли Володя о них? Знал. Знал, но молчал. Для меня завести роман особого труда не представляло. Для этого надо было внушить мужчине, что он замечательный или даже ге¬ниальный, но что другие этого не понимают. И разрешить ему то, что не разрешают ему дома. Например, курить или ездить, куда вздумается. Ну, а остальное сделают хорошая обувь и шелковый галстук.
Были режиссеры - Всеволод Пудовкин*, Лев Кулешов*. Был крупный госчинов¬ник Юсуп Абдрахманов*. Был зам. наркома финансов Александр Краснощеков*. Но не было Якова Агранова*, заместителя Ягоды*. Вообще, было много сплетен. Стоило мне приветливо поговорить с мужчиной или, наоборот, отринуть его, как тут же появлялось сочинение на тему "Лаля Брик  и X" и шло по городу, обрастая подробностями.
В 30 году я вышла замуж за Виталия Примакова*. Тогда он был зам. командующего Ленинградского военного округа,  видный участник гражданской войны, человек храбрый и незаурядный. Мы прожили с ним 6 лет, он сразу вошел в нашу писательскую среду. Сам был талантливым писателем. Он был красив, силен, отзывчив, высокообразован, хорошо владел ан¬глийским, был блестящим оратором. А еще был добрым и отзывчивым. Как-то в поезде, за окном, я увидела крытые соломой хаты и сказала: "Не хо¬тела бы я так жить". Он ответил: "А я не хочу, чтобы так жили они".
Его арестовали в 36 году. Это был  первый арест в шеренге крупных военных. По делу проходило восемь человек, в их числе Якир, Уборевич, Тухачевский. Сегодня о Примакове написаны книги, сняты фильмы. В Кие¬ве есть улица и парк его имени, поставлен памятник. "Тебе, Лиличка, на роду написаны памятники", - сказала Эльза. Шутка, конечно...
Затем я вышла замуж за Василия Катаняна* - друга и летописца  Маяковского.
Я всегда любила одного. Одного Осю, одного Володю, одного Виталия и одного Василия. Но когда застрелился Володя, это умер Володя. Когда погиб Примаков - это умер он. Но когда в 45 году умер Ося - это умерла я...

               
               

                11

Лиля. Почему застрелился Володя? Маяковский был одинок. И не от того, что он был не любим, не признан, что у него не было друга. Его пе¬чатали, читали, слушали так, что залы ломились. Не счесть людей, преданных ему, любивших его. Но все это капля в море для человека, у которого "ненасытней вор в душе", которому нужно, чтобы читали те, кто не читает, чтобы пришел тот, кто не пришел, чтобы любила та, которая, казалось ему, не любит.
Эти всегдашние разговоры о самоубийстве! Это был террор. В 16 году он позвонил и сказал: "Я стреляюсь. Прощай, Лилик!" Я крикнула: «Подожди меня!» - что-то накинула поверх халата, скатилась с лест¬ницы, умоляла, гнала, била извозчика кулаками в спину... Маяковский открыл мне дверь, на столе лежал пистолет. Он сказал: "Стрелялся. Осечка. Второй раз не решился, ждал тебя". Я была в неописуемом ужа¬се, не могла прийти в себя. Мы вместе пошли ко мне, на Жуковскую, и он заставил меня играть с ним в гусарский преферанс. Мы резались бешено. Он забивал меня темпераментом. Читал чужие стихи - бесконечно:
Маяковский.               
И кто-то во мраке дерев, незримый,
Зашуршал опавшей листвой.
И крикнул: что сделал с тобой любимый,
Что сделал любимый твой?

Лиля. В 20 году Роман Якобсон* сказал мне: "Не представляю Володю старо¬го, в морщинах". А я ответила ему: "Он ни за что не будет старым, обязательно застрелится. Он уже стрелялся - была осечка. Но ведь осечка случается не каждый раз!" Перед тем, как стреляться, Маяков¬ский вынул обойму из пистолета и оставил только один патрон в стволе. Он был игрок, игрок во всем. И здесь он доверился судьбе, думал - если не судьба, опять будет осечка, и он поживет еще.
     Он был хронически мнителен. Кто-то опаздывал на партию в карты - он никому не нужен. Знакомая девушка не позвонила - никто его не лю¬бит. А если так, то жить бессмысленно. Он написал предсмертное пись¬мо 12 апреля 30 года, а застрелился 14-го. Если бы обстоятельства сложились порадостней, самоубийство могло бы отодвинуться, но все тогда не ладилось: и проверка своей неотразимости, казалось, потер¬пела крах, и неуспех постановки "Бани", и тупость рапповцев... И то, что на выставку «20 лет работы» не пришли те, кого он ждал, и то, что он не выспался, наконец. И во всем он был не прав. И по отношению к Норе Полонской, которую он хотел увести от мужа, чтобы доказать себе, что по-прежнему ни одна не может противостоять ему, и по отношению к постановке "Бани", которая, чего уж там, действительо провалилась, но текст!… Он был поэт. Он все хотел преувеличить. Без этого он не был бы тем, кем был.

                12

Маяковский. "В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничай¬те. Покойник этого ужасно не любил. Мама, сестры и товарищи, прости¬те - это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет. Лиля - люби меня. Товарищ правительство, моя семья - это Лиля Брик, мамы, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь - спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберут¬ся.

Как говорят - "инцидент  исперчен",
     любовная лодка  разбилась о быт.
     Я с жизнью в рассчете и не к чему перечень
     взаимных болей, бед и обид.

Счастливо оставаться - Владимир Маяковский".

Лиля. "Я с жизнью в рассчете"... В начатых стихах, о которых говорил Ма¬яковский в письме, эта строчка звучала по-иному.

Уже второй. Должно быть, ты легла.
     А может быть и у тебя такое.
     Я не спешу, и молниями телеграмм
Мне незачем тебя будить и беспокоить.
Как говорят, "инцидент исперчен",
любовная лодка  разбилась о быт.
С тобой мы в рассчете и не к чему перечень
     взаимных болей, бед и обид.
Ты посмотри, какая в мире тишь!
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
Векам, истории и мирозданью.

     Когда застрелился Володя, нас с Бриком не было в Союзе. Возможно, если бы я была рядом, он бы этого не сделал.
     Мы с Осей стали заниматься архивом Маяковского. Но после Володи¬ной смерти его практически перестали печатать. Сочинения выходили медленно, статей о нем не печатали, чтение его стихов с эстрады не по¬ощрялось. Казалось, что кто-то хотел вытравить из людского сознания саму память о нем. Везде я натыкалась на бюрократическую стену. Отчаявшись, в 35 году я написала полубезумное письмо Сталину. Пере¬дать его адресату вызвался Примаков. Удивительно быстро меня вызва¬ли в Москву и там, в ЦК, я прочла на своем письме резолюцию Сталина: «Тов. Ежов*, очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик. Мая¬ковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям - преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней, с Брик, или вызо¬вите ее в Москву. Привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожа¬луйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится - я го¬тов. Привет! Сталин».
Я была потрясена. Такого полного свершения наших надежд и жела¬ний я не ждала. И понеслась - собрания сочинений, статьи, вечера, постановки, корабли, заводы, улицы и площади, мемориалы... Работы хватило всем. Правда, бум, который поднялся, стал, по слову Пастер¬нака*, второй смертью поэта: его принялись насаждать, как картошку  при Екатерине. По обычаям того времени Маяковского стали подавать тенденциозно, однобоко, кастрированно. Вышла куча фальшивых книг о нем, идиотских воспоминаний... Я боролась, как могла.
Много лет спустя я узнала, что Сталин, иногда вычеркивавший из списков на арест тех или иных деятелей культуры, вычеркнул из одного такого списка  и мое имя. И будто бы сказал при этом: "Не будем трогать жену Маяковского".
     Из списка мертвых меня вычеркнули. Но я оставалась в списке жи¬вых...


                ЧАСТЬ ВТОРАЯ.  ЭЛЬЗА

                1


Эльза. 18 год. У Лили, на Жуковской. В большой пустой комнате зерка¬ло, на стенах балетные пачки.

Лиля. Я увлекалась балетом.

Эльза. Вечером приходит мой будущий муж, Андре Триоле, француз, в военной форме. 

Лиля. Мы были в соседней комнате, играли в карты. Вышли посмотреть... Без комментариев.

Эльза. Володя отчужденно здоровается. Он вежлив и молчалив и никогда больше об этом французском романе не заговаривает.
     В 18 году я сдала экзамены и получила свидетельство об окончании архитектурно-строительного отделения Московских женских строительных курсов. Мне выдали заграничный советский паспорт, в котором значилось: "Для выхода замуж за офицера французской армии".  В паспорте матери стояло: "Для сопровождения, дочери". Товарищ, который выдавал мне паспорт, сурово посмотрел на меня и сказал в напутствие: «Что, у нас своих мало, что вы за чужих выходите?». Распродали вещи. Подошел день отъезда. Сели на извозчика, с чемоданом. На весь Голиковский заголосила моя кормилица Стеша. Так мне и не довелось ее больше увидеть, а я-то думала, что через каких-нибудь три-четыре месяца вернусь… Мы должны были ехать в Париж через Швецию. Пароход ухо¬дил из Петрограда 4 июля. Остановились у Лили. В квартире никого не было.

Лиля. Мы с Володей уехали в Левашово, под Петроградом. Только недавно мы сошлись. Для мамы такая перемена в моей жизни оказалась сильным ударом. Она не хотела видеть Маяковского и готова была уехать, не попрощавшись со мной.

Эльза. Я поехала в Левашово одна. Было очень жарко.

Лиля. Я загорела до волдырей и лежала в полутемной комнате. Володя молчаливо ходил взад и вперед. Не помню, о чем мы говорили, как попрощались.

Эльза. Я была подсознательно убеждена, что чужая личная жизнь есть неч¬то неприкосновенное. Поэтому не спрашивала у Лили, что же будет дальше, как сложится жизнь самых близких любимых людей в этом новом их положении.

Лиля. На следующий день я приехала прямо с утра. Я внезапно поняла, что Эльза действительно уезжает, что выходит замуж за какого-то чужого француза, что накануне она прощалась со мной и Володей... Может быть, ты передумаешь, Эличка? Не уезжай! Выходи лучше за Ромочку Якобсона... Да поздно я спохватилась.

Эльза. На пристань Володя не приехал. Мама не сменила гнев на милость. На многие годы я увезла с собой молчаливого Володю, ходившего по полутемной комнате, а Лиличку такой, какой она была на пристани в час отбытия. Это было в июле 18 года.

Лиля. Жара, голодно, по Петрограду гниют горы фруктов, есть их нельзя - холера как сыщик хватает людей где попало… А я тянусь к Эльзе, хочу передать сверток с котлетами, драгоценным мясом...

Эльза. Ее тоненькая фигурка, маленькие ноги в тоненьких туфлях рядом с вонючей холерной лужей, глаза - "круглые да карие, горячие до гари"… Пароход отчалил. По ту сторону воды вставала жизнь в другом разрезе.
     В Париж я ехала долго. Московские визы оказались недействитель¬ными, и нас никуда не впускали. Промаявшись в Норвегии и  Англии, я попала в Париж лишь в конце 19 года, тут же вышла замуж и уехала с мужем на остров Таити. Через год мы оттуда вернулись в Париж. В 21 году я развелась с мужем и уехала в Лондон, где моя мать работала в советском учреждении "Аркос". В Лондоне я поступила на службу к архитектеру, - пригодились мне строительные курсы! - а в 22 году собралась в Берлин, так как туда должны были приехать Лиля и Маяковский. В Берлине я начала писать. Уговорил меня на это дело Виктор Шкловский*. Он показал мои к нему письма Горькому. Алексей Максимович, живший тогда под Берлином, в Саарове, прислал мне на эти письма как бы рецензию и одновременно пригласил через Шкловского погостить. Словом, я осталась в Берлине до 24 года.
               
                2

Шкловский. Мое прошлое - ты было. Были утренние тротуары берлинских улиц, базары, осыпанные белыми лепестками цветущих яблонь. Ветки яблонь стояли на длинных базарных столах в ведрах. Позднее, летом, были розы на длинных ветках, - вероятно, это вьющиеся розы. Орхидеи стояли в цветочном магазине на Унтер-ден-Линден, а я их никогда не покупал. Был беден. Покупал розы - вместе хлеба. Я один. У меня нет своих в Берлине.

Эльза. Лиличка! На новой квартире я ужилась. Подозреваю, что хозяй¬ка у меня из экс-веселящихся, соответственно и характер у нее не злобный и не придирчивый. Разговаривают в моих краях только по-не¬мецки, Откуда не идешь, приходится пробираться под 12 мостами. Та¬кое это место, что без особой нужды не заедешь. Знакомые с Курфюрстендам по дороге заходить не будут.

Шкловский. Вот вам план книги. Человек пишет письма к женщине. Она запреща¬ет писать о любви. Он примиряется с этим и начинает рассказывать ей о чем угодно. Для него это способ распускания хвоста.

Эльза. При мне состоят все те же, поста не покидают. Тот, третий, ко мне окончательно пришился. Почитаю его своим самым крупным орденом, хо¬тя влюбчивость его мне известна. Пишет мне каждый день по письму и по два, сам же мне их приносит, послушно садится рядом и ждет, пока я их прочту.

Шкловский. Но тут за сценой появляются соперники. Их два: 1/ англичанин, 2/ некто с кольцами в ушах. Письма начинают желтеть от ярости.

Эльза. Первый все еще посылает цветы, но грустнеет. Второй, которому ты меня неосторожно поручила, продолжает настаивать на том, что любит. Взамен требует, чтобы я со всеми своими неприятностями обращалась к нему. Такой хитрый.

Шкловский. Человек русского обряда поведения смешон в Европе, как пушистая собака в тропиках.

Эльза. Несмотря на покойное житье здесь, я тоскую по Лондону. По одиночеству, размеренной жизни, работе с утра до вечера, ванне и танцам с благообразными юношами. Здесь я от этого отвыкла. И слишком много горя вокруг, чтобы об этом можно было хоть на минуту забыть. Пиши скорее про все свои дела. Целую тебя милую, самую красивую, спасибо еще раз за любовь и ласку.

Шкловский. Женщина метериализует ошибку. Ошибка реализуется. Женщина наносит удар. Боль реальна.

                3

Шкловский. Дорогая Аля!

Эльза. Милый, родной.

Шкловский. Я уже два дня не вижу тебя.

Эльза. Милый.

Шкловский. Звоню. Телефон пищит, будто я наступил на кого-то.

Эльза. Не надо.

Шкловский. Дозваниваюсь, - ты занята днем, вечером.

Эльза. Родной.

Шкловский. Еще раз пишу. Я очень люблю тебя.

Эльза. Не пиши мне о любви.

Шкловский. Ты город, в котором я живу, ты название месяца и дня.

Эльза. Не надо.

Шкловский. Плыву соленый от слез, тяжелый, почти не высовываясь из воды.

Эльза. Я очень устала.

Шкловский. Кажется, скоро потону, но и там, под водой, куда не звонит теле¬фон и не доходят слухи, где нельзя встретить тебя, я буду тебя любить.

Эльза. Я устала. У меня, как ты сам говоришь, сбита холка.

Шкловский. Я люблю тебя, Аля!

Эльза. Нас разъединяет с тобою быт.

Шкловский. Я люблю тебя, Аля, а ты заставляешь меня висеть на подножке тво¬ей жизни.

Эльза. Я не люблю тебя и не буду любить.

Шкловский. У меня стынут руки.               

Эльза. Я боюсь твоей любви, ты когда-нибудь оскорбишь меня за то, что сейчас так любишь.

Шкловский. У меня стынут руки.

Эльза. Не стони так страшно, ты для меня все же свой! Не пугай меня!

Шкловский. Я не ревнив к людям, я ревнив к твоему времени. Я не могу не ви¬деть тебя. Ну что мне делать, когда любовь нельзя ничем заменить?

Эльза. Ты меня так хорошо знаешь, а сам делаешь все, чтобы испугать ме¬ня, оттолкнуть от себя.

Шкловский. Ты не знаешь веса вещей. Все люди равны перед тобой, как перед Господом, ну что же мне делать? Я очень люблю тебя.

Эльза. Может быть, твоя любовь и большая, но она не радостная.

Шкловский. Сперва меня клонило к тебе, как клонит сон в вагоне голову пасса¬жира на плечо соседа.

Эльза. Ты нужен мне, ты умеешь вызывать меня из себя самой.

Шкловский. Потом я загляделся на тебя.

Эльза. Не пиши мне только о своей любви. Не устраивай мне диких сцен по телефону. Не свирепей.

Шкловский. Знаю твой рот, твои губы.

Эльза. Ты умеешь отравлять мне дни. Мне нужна свобода, чтобы никто даже не смел меня спрашивать ни о чем.

Шкловский. Я намотал на мысль о тебе всю свой жизнь. Я верю, что ты не чужой человек. Ну, посмотри в мою сторону!

Эльза. Ты требуешь от меня всего моего времени.

Шкловский. Я напугал тебя своей любовью.

Эльза. Будь легким, а то в любви ты сорвешься. Ты с каждым днем все грустней.

Шкловский. Когда в начале я был еще весел, я больше тебе нравился.

Эльза. Тебе нужно ехать в санаторий, мой дорогой.

Шкловский. Это от России, дорогая. У нас тяжелая походка. Но в России я был крепок, а здесь начал плакать.

Эльза. Пишу в кровати, оттого что вчера танцевала. Сейчас пойду в ванну. Может быть, сегодня увидимся.

Шкловский. После ванны и переодевания мужчине обычно нужно все начинать сначала. Переодевшись, женщина даже забывает жесты. Синтаксиса в жизни женщины почти нет.
               
               
                4

Шкловский. Я не буду писать о любви. Я буду писать только о погоде. Погода в Берлине сегодня хорошая. Синее небо и солнце выше домов. На улице хорошо и свежо. Снега в Берлине в этом году почти не было. Сегодня 5 февраля... Все не о любви. Хожу в осеннем пальто, а если бы настал мороз, то пршлось бы назвать это пальто зимним. Не люблю мороза и даже холода. Из-за холода отрекся апостол Петр от Христа. Ночь была свежая, и он подходил к костру, а у костра было обществен¬ное мнение, слуги спрашивали Петра о Христе, а Петр отрекался. Пел петух. Холода в Палестине не сильны. Там, наверное, теплее, чем в Берлине. Если бы ночь была теплая, Петр остался бы во тьме, петух пел бы зря, как все петухи, а в Евангелии не было бы иронии.
Хорошо, что Христос не был распят в России, климат у нас конти¬нентальный, морозы с бураном; толпами приходили бы ученики Иисуса на перекрестки к кострам и стали бы в очередь, чтобы отрекаться. Государство не отвечает за гибель людей, при Христе оно не понимало по-арамейски и вообще никогда не понимает по-человечески. Римские солдаты, которые пробивали руки Христа, виновны не больше, чем гвозди. В любви никому ничего не надо. Вход только по контрамаркам. И быть жестоким легко, нужно только не любить.  Любовь тоже не понимает ни по-арамейски, ни по-русски. Она как гвозди, которыми пробивают. А если больно? Переведи все в космический масштаб, возьми сердце в зубы, пиши книгу.
Но где та, которая любит меня? Я вижу ее во сне и беру за руки, и называю именем Люси, синеглазым капитаном моей жизни, и падаю в обмороке к ее ногам, и выпадаю из сна. О разлука, о тело ломимое, кровь проливаемая!

                5

Эльза. И пишу тебе письмо, милый татарчонок, спасибо за цветы. Комната  вся надушена и продушена; спать не могла - так было жалко от них уй¬ти. В этой нелепой комнате с колоннами, оружием, совой я чувствую себя дома. Мне принадлежит в ней тепло, запах и тишина. Я унесу их, как отражение в зеркале: уйдешь - и нет их, вернулась, взглянула - они опять тут. И не веришь, что только тобою они живут. Больше всего мне сейчас хочется, чтобы было лето, чтобы всего, что было, - не было. Чтобы я была молодая и крепкая. Тогда бы из смеси крокодила с ребен¬ком остался бы только ребенок, и я была бы счастлива.
Я не роковая женщина, я - Аля, розовая и пухлая. Вот и все. Це¬лую тебя, сплю.

                6

Шкловский. Ты дала мне два дела: не звонить к тебе и не видеть тебя. И те¬перь я занятой человек. Есть еще третье дело: не думать о тебе. Но его ты мне не поручала.

Эльза. Я сама спрашиваю тебя иногда: любишь?

Шкловский. Тогда я знаю, что идет проверка постов. Отвечаю: "Пост номер тре¬тий - номер не знаю наверное - место поста  -  у телефона и на улицах Гидештнихкирхе до мостов на Йоркштрассе, не дальше. Обязанности: любить, не встречаться, не писать писем. И помнить, как сделан "Дон Кихот".

Эльза. А как?

Шкловский. «Дон Кихот» сделан в тюрьме, по ошибке. Дон Кихот получил мудрость в подарок, больше некому было быть мудрым в романе: от сочетания му¬дрости и безумия родился тип Дон Кихота.

Эльза. Рапорт принят, я пошла.

Шкловский. Я не могу оставить пост.

Эльза. Разводящий уходит легко и быстро, изредка останавливаясь у магазинов.

Шкловский. Смотрит сквозь стекло магазина, смотрит серьезно и хорошо, как дети смотрят на большую красивую куклу.

Эльза. Так ты смотришь на меня.

Шкловский. Солнце встает все выше и выше.

Эльза. Как у Сервантеса?

Шкловский. Да, "оно растопило бы мозги бедному идальго, если бы они у него были". Солнце стоит у меня над головой. А я не боюсь, я знаю, как сделан "Дон Кихот". Он красиво сделан. Смеяться же будет тот, кто всех сильней.

Эльза. Потерпи, думай о чем-нибудь другом, о других больших и несчастных людях. А в любви обиды нет. И завтра, может быть, опять придет раз¬водящий.

Шкловский. А срок моего караула?

Эльза. Срока нет.


                7

Шкловский. Какой ветер, Алик! Какой ветер! В такой ветер в Питере вода при¬бывает, Алик. Стреляют пушки. Раз. Два. Три. Одиннадцать раз. Навод¬нение. Ветер на улице. Мой ветер. Весенний, питерский.
Вода затопила весь Берлин. Она вымыла из аквариума всех рыб и кро¬кодилов. Крокодилы плывут, не проснулись, только скулят, что холодно, а вода поднимается по лестнице. 11 футов. Вода у тебя в комнате. Она входит тихо. Но в комнате воду встречают Алины туфли.

Эльза. Зачем вы пришли? Алик спит.

Шкловский. 11 футов, госпожи туфли! Берлин весь всплыл вверх брюхом, одни тысячемарковые бумажки видны на волнах. Скажите Але, что она на ос¬трове: ее дом опоясан ОПОЯЗОм.

Эльза. Не шутите! Аля спит. Глупая высокая вода! Аля устала. Але нужны не цветы, а запах цветов. Але от любви нужен только запах любви и нежность. Больше ничем нельзя грузить ее милые плечи.

Шкловский. О, госпожи мои, Алины туфли! 11 футов. Вода на прибыли. Пушки стреляют. Теплый ветер прорывается сюда и не пускает нас в море. Теплый ветер настоящей любви! 11 футов! Ветер так силен, что дере¬вья лежат на земле.

Эльза. О, вода на чужую мельницу. Нехорошо в любви пользоваться правом сильного.

Шкловский. Даже правом сильной любви?

Эльза. Да, даже правом сильной любви. Да, да, не мучь ее силой. Ей не нужна даже жизнь. Она, твоя Аля, так любит танец за то, что это тень любви. Любите Алю, а не свою любовь.

Шкловский. И вода уходит назад, тяжело таща за собой портфель с корректу¬рами.

Эльза. Ох, уж мне эти литераторы!

                8          

 Шкловский. Мы не умеем быть легкими. Однажды в одной компании хозяйка обиделась на меня и моего приятеля за то, что мы пришли во френчах и вален¬ках. Разгадка была простая: у всех остальных гостей были старые фраки, а фрак долго не стареет и может пережить революцию.
А мы фраков никогда не носили. Насили сперва гимназические и студенческие пальто, а потом солдатские шинели, а потом френчи, перешитые из этих шинелей. Мы не знали иного быта, кроме быта вой¬ны и революции. Никто нас не сможет обидеть, потому что мы работаем. Никто нас не сможет обидеть, потому что мы знаем свою цену. А нашу любовь, любовь людей, никогда не носивших фраков, никто не может понять из женщин, не носивших вместе с нами тяжесть нашей жизни. Вы говорите о нас, что мы не умеем есть: мы слишком низко наклоня¬емся к тарелкам, а не несем пищу к себе... Когда судья Гедеон соби¬рал партизанский отряд для нападения на филистимян, то он, прежде всего, отправлял домой всех семейных. Из всех оставшихся он взял с собой тех, кто брал воду из реки из горсти, а не наклонял¬ся к ней и не лакал, как собака.
Неужели мы плохие воины? Ведь, кажется, когда рушится все, ру¬шится скоро, это мы уйдем по двое с винтовками за плечами, с пат¬ронами в карманх штанов, уйдем, отстреливаясь из-за заборов от кава¬лерии, обратно в Россию, может быть, на Урал, там строить новую Трою. Но над тарелками лучше не наклоняться. Страшен суд судом Гедеона! Что если он не возьмет нас в свое войско?
Библия любопытно повторяется. Однажды разбили евреи филистимян. Те бежали по двое, спасаясь через реку. Евреи поставили у брода пат¬рули. Филистимянина от еврея тогда было отличить трудно: и те и дру¬гие, вероятно, были голые. Патруль спрашивал пробегавших: скажи слово "шабелес". Но филистимяне не умели говорить букву "ш", они говорили "сабелес". Тогда их убивали. На Украине видал я раз мальчика-еврея. Он не мог без дрожи смотреть на кукурузу. Рассказал мне, что когда на Украине убивали, нужно было проверить, не еврей ли убиваемый. Ему говорили: скажи "кукуруза". Еврей говорил: "кукуружа". Его убивали.

                9

Шкловский. Шесть часов утра. Еще темно.

Эльза. Не звони мне, пожалуйста, раньше 10.30.

Шкловский. Четыре с половиной часа, а потом еще двадцать пустых часов, меж¬ду ними твой голос. Постыла мне моя комната. Не мил мой письменный стол, на котором я пишу письма только тебе.

Эльза. Заведи гитару и пой: "Поговори хоть ты со мной / Гитара семиструнная/ Душа полна такой тоской/ А ночь такая лунная"...

Шкловский. Нужно писать халтуру. Рекламную фильму для мотоциклеток. Буду писать письмо тебе, фильма подождет. Я пишу тебе каждую ночь, рву и бросаю в корзину. Письма оживают, сростаются и я их снова пишу.

Эльза. А в моей корзинке для сломанных игрушек первый тот, кто подарил мне, прощаясь, красные цветы,- я позвонила, поблагодарила, - и тот, кто подарил мне янтарный амулет, и тот, от кого я приняла сплетенную из проволоки женскую сумочку.

Шкловский. Твоя повадка однообразна: веселая встреча, цветы, любовь мужчи¬ны, которая всегда запаздывает... Мужчина начинает любить через день после того, как сказал "люблю".

Эльза. Поэтому не нужно говорить этого слова. Любовь растет, человек загорается, а мне уже разонравилось.

Шкловский. Только я, разорванный, как письмо, все вылезаю из твоей корзинки для сломанных игрушек. Я переживу еще с десяток твоих увлечений. Днем ты разрываешь меня, а ночью я оживаю как письма.

Эльза. Еще не утро, ты на страже...

Шкловский. Да, господин разводящий. Автомобили еще не проснулись или еще не легли спать. Аль! Аль! Эль! - кричат они. Сижу в комнате моей болез¬ни, думаю о тебе, об автомобилях. Необратима моя судьба. Только время принадлежит мне, – я могу делить ожидание на часы, на минуты, могу  считать их. Жду. Жду. Жаль, нет гитары. Рассказать одну притчу?

Эльза. Про что?

Шкловский. Про слова. Там Бог хочет достать песок со дна моря.

Эльза. Но Бог не хочет сам нырять под воду. Он посылает черта и наказы¬вает ему: "Когда будешь брать песок, говори: не я беру, а Бог берет"'.

Шкловский. Нырнул черт на самое дно, докрутился до дна, схватился за песок и говорит: "Не Бог берет, а я беру".

Эльза. Самолюбивый черт. Не дается песок. Выплыл черт синим. Опять посылает его Бог в воду.

Шкловский. Доплыл черт до дна, скребет песок когтями, говорит: « Не Бог берет; а я беру».

Эльза. Не дается песок. Всплыл черт, задыхаясь. В третий раз посылает его Бог в воду. В сказке все делается до трех раз.

Шкловский. Видит черт, податься ему некуда. Не захотел он портить сюжета. За¬плакал, может быть, и нырнул. Доплыл до дна и сказал: "Не я беру, Бог берет". Взял песок и выплыл.

Эльза. И что?

Шкловский. Создал Бог из песка, взятого со дна чертом по Божьему повелению, человека… На свете много разных зверей, и все они по своему славят и хулят Бога. Ты ныряешь на дно моря без слов и выносишь со дна один песок, текучий, как грязь. А я имею много слов, имею силу, но та, ко¬торой я говорю все слова - иностранка.
Расхотелось дальше писать. Не нужны мне письма. Не нужна мне гита¬ра. Я знаю, ты не положишь моего письма в коробку на правой стороне твоего стола.

               

                10

Эльза. Милый, сижу на твоем нелюбимом диване, и чувствую, что очень хорошо, когда тепло и удобно, ничего не болит. У всех вещей сдержанно-молчаливый вид хорошо воспитанных людей. Цветы же прямо говорят: мы знаем, но мы не скажем, а что они знают - неизвестно. Куча книг, которые я могу читать  и не читаю, телефон, в который я могу говорить и не говорю, рояль, на котором я могу играть и не играю, лоди, с кото¬рыми я могу встречаться и не встречаюсь и ты, которого я должна была бы любить и не люблю. А без книг, без цветов, без рояля, без тебя, родной и милый, как бы я плакала! Ни о чем не мечтаю, не думаю. Милый, я тебя не обижаю, пожалуйста, не думай, что я тебя обижаю. Я чувствую, что начинаю казаться тебе самоуверенной. Я знаю, что я никуда не го¬жусь, не настаивай на обратном...

Шкловский. Ты никогда не будешь права передо мной, потому что не имеешь ни мастерства, ни любви. Зачем быть правым человеку, который каждый миг может сказать мне: «Я не просила тебя любить меня» и отставить меня в сторону? Не удивляйся, что я кричу, когда ты не делаешь мне больно. Ну, представь себе Гулливера у великанов: держит его великанша в руке -  чуть-чуть, почти не держит, а просто забыла выпустить, а вот сейчас выпускает - и кричит в ужасе бедный Гулливер, звонит по телефону: не бросай меня! Я произнес «люблю»  и запустил игру. Где любовь, где книга о любви, я  уже не знаю. Игра развивается. Скоро я получу шах и мат. Начало уже сыграно.

Эльза. Сжевала три аспирина, выпила удивительное количество разных го¬рячих вещей, гуляла по квартире босиком в шубе, разговаривала с кем-то по телефону, ела селедку с картошкой, долго ничего не делала, а теперь пишу тебе. Твоя любовная инерция меня немного пугает. Прямо жутко. Ты кричишь, раздражаешься на собственный голос и еще пуще кричишь. А ну, как ты по инерции объяснишься в любви чему-нибудь со¬вершенно неподходящему? Не злись только. Сшей себе новый костюм и чтобы у тебя было шесть рубашек: три в стирке а три у тебя. Галстук я тебе подарю. Чисти сапоги. А со мной говори о книжках, я буду сто¬ять на задних лапах совсем вертикально и слушаться. Теперь буду спать. Неужели я заболею и завтра не смогу танцевать? Такой у меня хороший англичанин  танцор. Неужели заболею? Такой холод. Мне нужны ботинки или автомобиль. Заложить что ли душу дьяволу? Может быть, и не худо в закладе? Целую, милый, только бы не разболеться.

Шкловский. Все герои русской литературы попадают в достаточно глупое поло¬жение. Бедный Онегин - Татьяна отдана другому. Бедный Печорин - без Веры. У Толстого то же горе. Чаплин говорил, что наиболее комичен человек, который, вися вниз головой, пытается оправить свой галстук. Мы все живем, оправляя свои галстуки. Но мой галстук, который ты мне купила, еще не обжился на моей шее. И я, попав в положение литературного героя, не знаю, что делать.
Ты писала о любовной инерции. Есть еще инерция несчастья. Мне за границей нужно было сломиться, и я нашел себе литературною любовь. Я сразу пришел к женщине с тем, что она меня не любит. Я не говорю, что иначе она бы меня полюбила. Но все было предопределено. Чтобы снизить трагедию, нужна ирония. Как в "Евгении Онегине - "уж не пародия ли он? "  Ну, например: я глухой. То есть я клепал в жизни кот¬лы, придерживая изнутри заклепки. В ушах гром. Вижу, как шевелятся у людей губы, но ничего не слышу. Меня оглушило жизнью, глухие же лю¬ди очень замкнуты. Остается немое кино. Как у Чаплина.

                11

Эльза. Милый, о Таити я вспоминать люблю, но рассказываю неохотно. Мама всегда говорила, что я неинтеллигентно отношусь к событиям и окружа¬ющему миру:  не знаю, сколько на Таити жителей, белых и черных, сколько километров в окружности, какой высоты горы. Впрочем, речь не о том. Я  хотела рассказать тебе о Танюше. Андрей подарил мне ма¬ленькую лошадку.
Назло экватору, температуре и кокосовым орехам я назвала ее Танюшей. Очень была довольна, когда старый, черный Тапу звал ее: "Таню-са". Ходила я за ней сама, чистила, кормила и поила. Она тоже ко мне хорошо относилась. Приходила к террасе за бананами и легонько ржала. Когда Танюша отъелась и стала блестящая и красивая, характер ее круто изменился: не желала, чтобы на нее садились, а как сядешь, начинает вертеться и так и сяк, пятится, все равно, что бы за ней не было: вода, колючий забор, люди. А потом и вовсе убежала в глубь острова - ищи ее! Андрея как раз не было, он часто уезжал осматри¬вать другие острова. А у моей спальни было пять дверей и окон. Все настежь! Ночи на Таити такие беззвучные, насыщенные, такие яркие, что сами черные ни за что ночью от дома не отойдут. Я боялась до одури, до слез. Наконец догадалась перед дверью положить Тапу. Как раз после побега Танюши я всю ночь проплакала. Я часто плакала в те времена. Тапу услыхал и думал, что я боюсь - муж приедет и бу¬дет бить меня за то, что лошадь пропала. Наутро говорит: "Ты не плачь, я Танюсу найду, и твой муж ничего не узнает". Разослал во все кон¬цы веселых черных мальчишек, и Ташюшу водворили на место. Когда при¬ехал Авдрей и узнал про побег, то сейчас же и продал ее. Он относил¬ся к лошадям, как к людям, и нашел, что она выказала такую черную неблагодарность, которую простить нельзя. Танюшу погрузили на паро¬ходик и увезли к англичанину на Мореа. Как ее, верно, качало, бедную!

Шкловский. Письмо твое хорошее. У тебя верный голос - ты не фальцетишь. Мне немножко даже завидно. Ты была на Таити и тебе, кроме того, легче пи¬сать. Мне надоело умное и ирония.
Аля, я не могу удержать слов! Я люблю тебя. С восторгом, с цымбалами. Ты загнала мою любовь в телефонную трубку. Это я говорю. А слова говорят: «Она единственный остров для тебя в твоей жизни. От нее нет тебе возврата».  Женщина, не допустившая меня до себя! Пускай ляжет у твоего порога, как черный Тапу, моя книга. Но она белая. Нет, иначе. Любимая! Пускай окружит моя книга твое имя, ляжет вокруг него белым, широким, немеркнущим, невянущим, неувядающим венком.

                12

Шкловский. Я очень сентиментален, Аля.

Эльза. Это потому, что ты живешь всерьез. А может быть, весь мир сенти¬ментален.

Шкловский. Тот мир, адрес которого я знаю. Он не танцует фокстрот. В 13 го¬ду был у меня в России ученик, японец. Фамилия его была Тарацуки. Служил он секретарем в японском посольстве.

Эльза. А в квартире, где он жил, была горничная Маша из города Сольцы.

Шкловский. В Машу все влюблялись: дворники, жильцы, почтальоны, солдаты.

Эльза. А ей ничего не было надо. У нее была уже в Сольцах дочка шести  лет, которая звала маму "дурой".

Шкловский. В комнате Тарацуки было темно. Я часто сидел рядом с ним и читал ему Толстого. Его мир был для меня без адреса. Тарацуки влюбился в Машу.

Эльза. Она смеялась, взвизгивала, когда рассказывала  об этом.

Шкловский. Раз он пришел к Маше и сказал ей: «Послушай, Маша! У меня есть бабушка, она живет на большой горе Фудзияма, в саду. Она очень знатная и любит меня, и еще бегает в том саду любимая белая обезьяна. Не¬давно бабушка писала мне об этом. А я ответил, что люблю женщину по имени Маша и прошу разрешения на брак. Я хотел, чтобы ты была при¬нята в семью. Бабушка мне ответила, что обезьна было убежала, но уже вернулась, и что она очень рада и согласна на брак».

Эльза. Но Маше было очень смешно, что у Тарацуки есть желтая бабушка на Фудзияме. Она смеялась и ничего не хотела

Шкловский. Потом наступила революция. Тарацуки разыскал Машу, которая была без места, и стал снова просить ее: "Маша, здесь ничего не понимают. Это не пройдет просто так, здесь будет много крови. Едем ко мне в Японию".

Эльза. Революция продолжалась.

Шкловский. Тарацуки позвал Машу в посольство. Вещи в посольстве укладывали.

Эльза. Маша пошла.

Шкловский. Там их принял посол и торопливо сказал: "Барышня, вы не понимаете что делаете! Ваш жених богатый и знатный человек, его бабушка согласна. Подумайте, не упускайте счастья".

Эльза. Маша не ответила ничего. А когда они вышли на улицу, сказала: "Я никуда не поеду" и поцеловала его в стриженую голову.

Шкловский Тарацуки явился к ней еще раз. Он был очень грустен. Он говорил: "Милая Маша! Если ты не едешь, то подари мне маленькую белую собаку, с которой ты гуляешь".

Эльза. Так как был голод, и собаку уже нечем было кормить, то Маша ее
подарила.

Шкловский. Последнее письмо Тарацуки было из Владивостока: « Я привез сюда твою собаку и скоро поеду с ней дальше. У вас будет очень тяжело для тебя. Я жду ответа, напиши, и я приеду за тобой». Но едва успело дойти письмо, железная дорога порвалась в сотне мест.

Эльза. А Маша все равно не ответила бы. Она осталась. Ее по-прежнему любили все. Революции она не боялась, потому что у нее не было знатной желтой бабушки. Она работает сейчас на заводе. Когда она вспоминает японца, то жалеет его.

Шкловский. Ее все любят. Она настоящая женщина, она как трава, у нее как будто нет имени, нет самолюбия, она живет, не замечая себя. Мне тоже жаль японца. Он очень похож на меня. А ты не Маша. На твоем небе вместо звезд - твой адрес. Впрчем, все это не так хорошо, как жалоб¬но.

                13

Шкловский. А теперь сказка. Отшельник превратил мышь, которую он полюбил, - странная любовь, но что не сделаешь от одиночества в Берлине, -  в девушку.

Эльза. Девушка отшельника не любила. Он ревновал ее. Она ему говорила: "Так вот какая твоя любовь!" Еще она говорила: "Я хочу свободы, преж¬де всего. И лучше уходи".

Шкловский. Отшельник позвонил ей по телефону и сказал: "Сегодня хороший день!'

Эльза.  Девушка сказала: " Я еще не оделась".

Шкловский. Отшельник сказал: "Я подожду. Поедем, я буду сопровождать тебя по магазинам!"

Эльза. Покупала девушка.

Шкловский. Потом вывез ее отшельник за город, в Ванзее. Солнце еще было в небе. Он сказал: "Хочешь быть женой солнца?"

Эльза. В это время на солнце набежало облако. Девушка сказала: "Облако
могущественней".

Шкловский. Отшельник был сговорчив, особенно с девушкой. Он сказал: "Хочешь, облако будет твоим мужем?"

Эльза. В этот момент ветер отогнал облако. Девушка сказала: "Ветер могущественней!"

Шкловский. Отшельник начал сердиться. Телефон испортил его нервы. Он закри¬чал: «Я сосватаю тебе ветер!»

Эльза. Девушка обиженно отвечала: " Мне не нужен ветер, мне тепло и не дует. Я закрыта от ветра этой горой. Гора могущественней".

Шкловский. Отшельник понял, что девушки в магазинах всегда долго выбирают, и девушка думает, что она в магазине Марбах. Он ответил терепеливо, как приказчик: "Извольте гору!"

Эльза. Лицо девушки в это время просияло. Она стала совсем веселая.

Шкловский. Отшельнику даже показалось, что он счастлив.

Эльза. Она указала ему пальчиком на низ горы и сказала: "Смотри!"

Шкловский. Отшельник ничего не видел.

Эльза. "Как он красив, нак он могуществен, он сильнее горы, вот существо моего быта, как он одет!" 

Шкловский. "Кто же?" - спросил отшельник.

Эльза. "Мышонок, милый отшельник!" - сказала девушка. - "Мышононок, он про¬грыз гору, посмотри, он уже любит меня!»

Шкловский. "Здорово, - сказал отшельник. - Этого ты на самом деле полюбишь, ну хорошо, что ты не влюбилась хоть в человека из оперетки". И он поцеловал девушку-мышь в ее розовые уши и отпустил ее, дав ей мыши¬ный паспорт. С этим паспортом, кстати, прописывают во всех странах.
…Сердце истыкано медными пуговицами, как куртка малыша в лифте. Оноза день тысячу раз поднимается и тысячу раз падает. Оно, как мышь, разлиновано мышеловкой. Люблю тебя, как любят солнце, как любят ве¬тер. Как любят горы. Как любят: навек.

               
                4

Эльза. Ты нарушаешь уговор.

Шкловский. Клянусь тебе, я скоро закончу мой роман!

Эльза. Ты пишешь мне по два письма в день.

Шкловский. Это потому, что люблю тебя немного больше, чем вчера. Завтра на¬пишу три.

Эльза. Писем набралось много. Я наполнила ящик письменного стола, запрудила карманы и сумочку.

Шкловский. Мое горе приходит ко мне и сидит за одним столом. Я разговариваю с ним. А доктор говорит, что у меня нормальное кровяное давление и моя галлюцинация  -  только литературное явление.

Эльза. Ты говоришь, что знаешь, как сделан "Дон Кихот", но любовного письма ты сделать не можешь. И ты все злеешь и злеешь.

Шкловский. Уеду в Россию или в русскую тюрьму. Чекисты будут ко мне мило¬сердны, они не европейцы, и не будут ругать меня, если я от ужаса смерти закричу, или буду стенать, как стенаю сейчас, раненый твои¬ми умеющими прикасаться руками.

Эльза. А когда пишешь любовно, то захлебываешься в лирике и пускаешь пузыри.

Шкловский. Я барахтаюсь, пытаясь спастись.

Эльза. В литературе я понимаю мало, хотя ты льстец и утверждаешь, что я понимаю не хуже тебя; в письмах же о любви я знаю толк.

Шкловский. Люблю тебя немыслимо. Прямо ложись и умирай.

Эльза. Войдя в любое учреждение, я сразу знаю, что к чему и кто с кем.

Шкловский. Аля, будь моей женой. Я люблю тебя так, что не могу жить, не мо¬гу уже писать тебе писем. Я вишу на подножке твоей жизни.

Эльза. Ты пишешь о себе, а когда обо мне, то упрекаешь.

Шкловский. Я хочу иметь от тебя  ребенка.

Эльза. Любовных писем не пишут для собственного удовольствия, как настоящий любовник не о себе думает в любви.

Шкловский. Я целовал твои губы, я не могу забыть их, я целовал твое сердце, я знаю его.

Эльза. Ты под разными предлогами пишешь об одном и том же.

Шкловский. Или окажи мне "никогда". Скажи "уходи". Докуси меня.

Эльза. Брось писать о том, как, как, как ты меня любишь, потому что на третьем «как» я начинаю думать о постороннем.

Шкловский. Все мои письма о том, «как» я люблю тебя.

                15

Шкловский. В моей судьбе все было предопределено. Не могло быть иначе.
…Эта история будет из Андерсена. Это то, что могло случиться.
Жил принц. У него было две драгоценности: роза, выросшая на могиле его матери, и соловей, который пел так сладко, что можно бы¬ло забыть свою собственную душу. Он полюбил принцессу из соседнего королевства и послал ей розу и соловья.

Эльза. Розу принцесса подарила инструктору скетингринга, а соловей умер у нее на третий день: он не выдержал закона одеколона и пудры.

Шкловский. Дальше Андерсен рассказывает все неправильно. Принц вовсе не переоделся в свинопаса. Он занял деньги, купил шелковые носки и туфли с острыми носками. Один день учился улыбаться, два - молчать и три месяца привыкал к запаху пудры. Он подарил принцессе трещот¬ку, под которую можно было танцевать шимми, и какую-то игрушку, которая сплетничала, вероятно, книжку с посвящением.

Эльза. Принцесса действительно его целовала.

Шкловский. Ночь, в которую принцесса пришла к принцу, была действительно черная и дождливая.

Эльза. Принцесса постучалась уверенно.

Шкловский. Принц скатился по перилам: ему каждую ночь казалось, что стучат, и кататься по перилам он научился в совершенстве. Он открыл дверь и сразу узнал зонтик. Он поклонился ниже своих ног и сказал: "Войдите, принцесса, в свой дом".

Эльза. Она вошла. Был дождь. Она так устала, что шла по лестнице, не за¬крыв даже свой зонтик.

Шкловский. Принц усадил ее перед камином, разжег огонь, накрыл на стол и хотел бежать. Он хотел ей подарить розу и соловья. Принц был рассе¬ян.

Эльза. Вот тогда-то и рассмеялась жареная рыба. Она смеется тогда, когда видит, что кто-то подарил свое сердце вместо трещотки. В этот раз она смеялась до упаду, хлопала хвостом и брызгала соусом. "Прииц, - сказала она. -  Зачем ты портишь чужие сказки?" - «Андерсен оклеветал меня, - ответил принц. -  Дом мой и мое сердце принадлежит принцессе. Тот, кого любят, никогда не бывает виновен. А ты лежи смирно и не брызгайся соусом, потому что принцесса сейчас будет тебя есть".

Эльза. «Ты съеден сам, жареный принц!» - сказала рыба и умерла во вто¬рой раз от скуки: она не любила принцессу.

Шкловский. И вот возможная развязка романа.

Эльза. Принцесса живет в одном доме с принцем, потому  что в городе очень мало свободных квартир.

Шкловский. Принц сделался игрушечным мастером. Он чинит граммофоны и дела¬ет трещотки, под которые можно танцевать шимми.

Эльза. Принцесса живет в его доме. Но танцует она с другими, - она живет  с ними.

                16

Шкловский. Когда случают лошадей, - это очень неприлично, но без этого лошадей бы не было, - то часто кобыла нервничает, она переживает защитный рефлекс и не дается. Она даже может лягнуть жеребца. Заводской жеребец не предназначен для любовных неудач. Его путь устлан розами, и только переутомление может прекратить его романы. Тогда берут малорослого жеребца – душа у него может быть самая красивая – и подпускают к кобыле. Они флиртуют друг с другом, но как только начинают сговариваться, бедного жеребца тащат за шиворот прочь, а к самке подпускают производителя.
Первого жеребца зовут пробником. Ремесло пробника тяжелое, и говорят, что иногда оно кончается сумасшествием и самоубийством. Оно – судьба русской интеллигенции. Герой русского романа пробник. И в революции мы сыграли роль пробников.
Я не могу жить в Берлине. Это не правильно. Я хочу в Россию. Я поднимаю руку и сдаюсь. Впустите в Россию меня и весь мой нехитрый багаж: шесть рубашек (три у меня, три в стирке), желтые сапоги, вычищенные желтой ваксой, и галстук, который мне подарили.
Старая кавказская история. По обеим сторонам военной дороги лежали зарубленные воины. У всех у них сабельные удары пришлись на правую руку и на голову. Почему? Очень просто. Воины, сдаваясь, всегда поднимали правую руку.

                17

Шкловский. Луи Арагону*, 27 июля 1970 года. Дорогой друг. Сейчас только решаюсь писать тебе. Смерть Эльзы Триоле потрясла меня. Ты знаешь, как я был влюблен в Эльзу. Письма мои к ней теперь у тебя. Только через 20 лет я смог полюбить снова. Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением. Нам нужны цвет и воздух. Она полюбила тебя. Пишу тебе, как ей. Судьбы скрестились. А ваши судьбы перекрестились. Она умерла. Прощай, Эля. Она почувствовала смерть. Мне рассказали о ее последнем романе. Там соловей поет утром. Он поет о всей прожитой жизни, соловей поет не только о любви. Он поет о себе, о границах своей души. Он охраняет охваченную песней территорию.
Она умерла воином. Она умерла полководцем и стражем большой армии нового, не очень счастливого человечества. Пускай меня простят люди, что я не все дописал. Я умел умирать на войне, но иногда те¬ряю себя в книгах. Продолжай свою великую песнь, друг. Смерть придет и к нам. Пускай она подержит наше стремя, когда мы будем кончать долгую свою жизнь. Она была для меня Россией – Западом. Боль любви поддерживала меня. Мы смогли жить. Мы храним память о великой женщине и великой любви. Вот и все, что я смог написать. Твой Витя. Виктор Шкловский.   
               
                18

Арагон.

Настанет, Эльза, день, мои стихи поймут.
Всю многозвучность их… Короною своей
Ты будешь их носить, даря свой отблеск ей.
Вот почему они меня переживут.
Настанет, Эльза, день, когда поймут меня
При помощи твоих прекрасных ярких глаз.
Как много видишь ты, когда в закатный час
Глядишь в глубины завтрашнего дня.
Настанет, Эльза, день, и ты услышишь в нем
Стихи мои из уст, без муки наших дней.
Они пойдут будить трепещущих детей,
Чтоб детям рассказать: любовь была огнем.
Они расскажут им: любовь и жизнь – одно,
И не убьют любовь ни старость, ни года,
Сплетуться две любви, как лозы навсегда,
И в жилах голубых всегда течет вино.
Настанет, Эльза, день… Я все сказал, что мог.
Мои стихи, пусть судят вас потом.
Но силы есть в руках, в объятии моем,
Не жди, не разомкнется их венок.
Промчалось время роз. Отцвел последний куст.
Но, Эльза, будет день – стихи мои прочтут,
Меж миром и тобой границы не найдут,
И статую твою воздвигнут плотью уст.



               
               





                ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.  СЕСТРЫ

Эльза. Когда столько живешь, кажется, что была всегда. Все-таки странная оптика у времени! Все, кто проходил через тебя, изменяли имена, поступки, внешность, становясь тобою, присутствуя в тебе частью тебя. Но Лиля, моя вторая половинка, всегда находилась рядом, напротив.

Лиля. Сначала мы жили вместе. Потом судьба развела нас по разным странам и системам. Мы редко виделись. Но оставалась почти животная потребность в соучастии  другой. Потому что мы жили про одно и то же. Потому что мы были одним и тем же…

Эльза. 21 год. Милая моя, любимая Лиличка! Я теперь в Париже уже год, но только пять месяцев, как живу у себя. Никак не могли достать квартиры и жили у родственников в комнатах. Андрэ, как и положено французскому мужу, меня шпыняет, что я ему носки не штопаю, бифштексы не жарю и что беспорядок. Во всех прочих делах – абсолютно во всех – у меня свобода полная… А на днях мне будет 25 лет! Помнишь, три года назад ты мне жемчуг подарила?

Лиля. 23 год. Милая моя Элинька! Я, конечно, сволочь, но что ж поделаешь. Ужасно рада, что твой природный юмор при тебе. Я в замечательном настроении, отдыхаю. Тик мой совершенно прошел. Наслаждаюсь свободой: занялась опять балетом – каждый день делаю экзерсис. По вечерам танцуем. Оська танцует идеально! Мы завели себе даже тапера. Заразили полМосквы. Романов у меня – никаких. С тех пор, как мы поссорились с Володей, все пристают хуже прежнего. Но я непоколебима! Довольно нас помещики душили!

Эльза. 30 год, апрель. Шестнадцать лет тому назад Володя в первый раз пришел к нам в желтой кофте… Есть что вспомнить. Все ночи до единой он мне снится. Очень трудно…

Лиля. Если бы я или Ося были бы в Москве, Володя был бы жив. Я здорова, плачу очень редко, ем, гуляю, делаю все то же, что и раньше, но ни на минуту не перестаю думать о Володе. Застрелился он при Норе Полонской, но ее можно винить, как апельсинную корку, об которую поскользнулся, упал и разбился насмерть. Последние два года Володя был чудовищно преутомлен. К тому же еще – грипп за гриппом. Он совершенно израсходовал себя и от всякого пустяка впадал в истерику. Я проклинаю нашу с Осей поездку!

Эльза. 31 год. У нас по-прежнему неприятности с сюрреалистами. Сил моих больше нет. С партией все наладилось: Арагон восстановлен. Он работает как каторжный – заседания, выставки, статьи… Я его никогда не вижу.

Лиля. 34 год. Правда ли, что вы приезжаете на съезд писателей? На русском языке вас, по-моему, не печатают. Эля, ты замечательно переводишь Володю!

Эльза. Мама спрашивает: зачем ты пишешь? для кого ты пишешь? Для тех, которые не знают того, что я случайно знаю и что я считаю нужным знать всем!

Лиля. 36 год. Свершилось! Володе теперь дана зеленая улица! Сталин дал указание. Печатать теперь будут все Володино и о Володе!

Эльза. Митинг в воскресенье. Было ослепительно! 60 тысяч человек собрались потому, что собираться было опасно. Мы ехали на такси, фашисты пытались выбить окна, но нам повезло и шофер попался хороший.
Мальчиков никаких. Ни к чему мне мальчики, и я им ни к чему. Никак не могу привыкнуть к радио, что коробка разговаривает на всех языках, что слышно Мадрид, и Франко, и немцев. Тщетно ловлю Москву…

Лиля. Элик, мы с тобой переписываемся, как влюбленные! Ося пишет рецензию на твою книжку о Володе для какого-то киевского критического журнала. По-украински будет называться: “Співець дружби народів”. Каково?

Эльза. 40 год. Мы здоровы и невредимы. К счастью, у нас есть верные друзья, которые нас поддерживают. Сколько я думала о вас все это время!..

Лиля. 44 год. Любимые мои солнышки, Элик и Арагошенька, когда мы увидимся? Когда получим письмо от вас! Невыразимо беспокоюсь о вас. Не знала, где вы, живы ли? С тех пор, как французское радио сообщило, что вы оба герои, - опять свет в окошке.

Эльза. 45год. Родная моя Лиличка, я уже знаю, что ты жива, какие-то люди видели тебя на улице. Маму жалко. Я была убеждена, что ее нет в живых. Значит, от немцев ее спасла смерть, спасибо смерти.
Наше хождение по мукам началось в 39 году. 2 сентября Арагошу призвали, 3 октября у меня был грандиознвй обыск. Ходили за нами шпики. Когда Арагоше это надоело, он попросился на фронт. Он дрался до перемирия. За мной в это время неотступно следили и, несомненно, поса¬дили бы, если б не подоспело повальное бегство из Парижа. Мы нашли друг друга невероятно быстро, в конце 40 года, чудом. В Париж мы, конечно, не вернулись. Остались в Свободной зоне. Денег не было, работы никто не давал. К счастью, американцы перевели арагошин роман «Пассажиры империала». Эти деньги нас кормили два года.  С Сопротивлением свя¬зались в июне 41 года. Нам прислали из Парижа "языка", который должен был переправить нас через демаркационную линию. Тут нас сцапали немцы и посадили. Просидели мы 10 дней и нас выпустили (они не узнали, кто мы). В Париже Арагоша договорился, и нас отправили на работу в Свободную зону. Было решено максимально использввать то положение, что Арагон - всемирно известный писатель, да и про меня знали.
На нелегальнее положение мы перешли 11 ноября 42 года, когда итальянцы заняли Ниццу. Сначала прожили б месяцев в Лионе, потом, когда от недостатка жиров мы начали шелестеть, как сухие листья, Сопротив¬ление подыскало нам домик в деревне, где мы и дотянули до освобожде¬ния, выезжая оттуда  два-три раза в месяц. Работали мы с интеллиген¬цией. Арагоше была поручена вся Свободная зона. Выпускали газету, основали издательство. Нелегально, конечно. Сеть наша очень быстро охватила все отрасли науки, искусства, в организацию входило примерно 50 тысяч человек. Между вылазками на работу было свободное время. Мы ужасно много писали. Если бы не писанье, я бы, кажется, руки на себя наложила, так временами было трудно и тяжело. Я очень пристра¬стилась к этому делу, оно заменяет мне друзей, молодость и много чего другого, чего мне не хватает в жизни. Выпустила сборник рассказов, толстый роман, набран еще один сборник. Арагоша стал совсем знамени¬тый, за эти годы вышло два романа и несколько томов стихов. Парти¬заны его чтут и любят, публика своя и чужая принимает, как принимали Володю. Пишет он все лучше и лучше.
В Париж мы вернулись 23 сентября 44 года, после освобождения. Странно и приятно жить опять у себя, четыре года у чужих людей, сил больше не было терпеть! В себя не могу прийти от счастья, от Парижа, от друзей. Вот тебе вся наша биография. Ты же о себе ничего не пишешь, где ты была после эвакуации, кто жив из друзей, с кем дружите. Я о вас столько думала и плакала, что девять лет прошли, как девять дней, словно бы и не расставались. Может быть, и кончится когда-нибудь война, вы приедете или мы к вам приедем. Я разучилась писать по-русски, и говорить тоже, ты уж прости Лиличка...

Лиля. Осип скоропостижно скончался 22 февраля 45 года. Лиля.

Эльза. Родная моя, любимая Лиличка! Утешить тебя нельзя, но все-таки у меня мучительное чувство беспомощности оттого, что мы так далеко друг от друга. Сколько у нас за эти годы горя было, и все врозь. Ни после маминой смерти, ни после Осиной я не пролила ни единой слезинки, я разучилась плакать, столько было всего. За Осю я как-то никогда не беспокоилась, должно быть, он казался мне чем-то незыблемым, как страна, как город, в котором ты живешь. Как же ты теперь без него?
Скоро на свете настанет непроходимая скука, все те, по отношению к кому живешь, исчезнут, и жить станет совсем незачем. Живу я суетно. С тех пор, как наша взяла, народу вокруг - до тошноты. Я мечтаю о глухой деревне и одиночестве. Если б меня посадили в тюрьму (приличную), я бы немедленно написала полное собрание сочинений. Но лучше не надо. Вчера свалилась на меня Гонкуровская премия. А сегодня во всех, без исключения, газетах моя физиономия на первой странице и столько цветов, что ни встать, ни сесть…

Лиля. Все друзья и знакомые ужасно рады, что ты получила премию! Очень это эффектно получилось. Что с вашим приездом? Пока пришлите хоть фотографии. И Арагошины тоже. Я его тоже ужас до чего люблю, назы¬ваю его Лушенька (это от имени Луи). Что прислать? Чулки? Носки? Мыло? Сладкое? Еще что-нибудь? Кофе? Чай? Ты спросила меня по телефону, любят ли меня. Нет, никто меня не любит...
Эльза. Я все время о тебе думаю, просто живу рядом с тобой, и живу душа в душу. Когда приедем, не знаю. Иной раз скучаю по вас, по своим, до слез, и когда удачи, и когда неудачи.

Лиля. 46 год. Посылаю тебе 2кг сахара, 3 пакета кофе, 0,5 кг икры, 2 бутылки водки, 2 куска мыла, журналы "Знамя" и «Огонек». Я чудовищно устала - еле ползаю. Мечтаю лежать на песке, смотреть на море и небо. С ума схожу по Осе, не знаю, как мне быть... И как ты можешь думать, что я нарочно тоскую по Осе? Неужели ты совсем не понимаешь того, что со мной делается?

Эльза. 48 год. Жизнь трудная. Заплатив чудовищные налоги, мы остались без ничего. Какой там домик, лишь бы выжить... Мне твои посылки - большое облегчение в хозяйстве. "Знаменитый" Арагоша худой, злой и за¬мученный. Я не худая, но злая, замученная и совсем не знаменитая! Совсем в загоне. Все, кто хочет обидеть Арагона, коммунистов, Францию, Россию, женщин, обижают меня. Эти сукины дети простить себе не могут, что дали мне премию и торопятся зарыть меня поглубже…

Лиля. 49 год. Эличка! Твои романы прочла залпом, не отрываясь, подряд. Я не знаю ни одного писателя, который бы с такой абсолютной точно¬стью описывал человеческие чувства, ощущения, мысли - тончайиие нюансы. Весь лабиринт человеческого нутра. Твои книги – колдовство. Мне кажется, что когда их будут читать через триста лет, это будет путешествие по нашей сегодняшней жизни.
Трудилась над Володиным 2-томником. Вася дописывает комментарий. Без устали ходим на балет, на Плисецкую. На днях Тышлер начнет пи¬сать с меня серию портретов. В шляпах, с вуалями! Вуаля!

Эльза. 50 год. Всю ночь ты мне снилась, и утром у меня было такое ощущение, как будто я с тобой повидалась. Своего сейчас ничего не пишу, не¬когда и негде. Спасибо за икру. Буду ею кормить Пикассо. Нас по-прежнему безостановочно поносят в газетах. Вот так и живем, как на тонком льду. Не жалуемся, пока тепло и не дует. Маюсь зубами. Старею. И все кажется, что уж больше некуда, а выглянешь - и окажется, что есть куда! Сегодня, наконец, купили дом! С мельницей!

Лиля. 61год. Родные мои, кто-то слышал вас по радио, а мы прозевали, жаль. Вчера весь день просидела у телевизора: смотрела встречу Гага¬рина на аэродроме. Проезд по Москве, Красная площадь - фантастика! А вечером были в музее Маяковского - годовщина смерти Володи. Очень много народа!

Эльза. Написала Любе Орловой относительно пьесы "Милый лжец". Это из переписки актрисы Пэт Кэмбэл и Бернарда Шоу. Весь диалог - из их писем! Она идет здесь в переводе Кокто, постановка ослепительна. Всего он и она, почти без декораций. Если Люба Орлова и, скажем, Черкасов, хотели бя это сыграть, я бы с удовольствием перевела. Предложили составить антологию русской поэзии от истоков и до наших дней.
Посылаю тебе пластинку. Имей в виду, сердце на пластинке бьется на¬стоящее. Наш сердечный ритм, с одной стороны, соответствует та-та-та, а с другой - рок-н-роллу. Вот послушай! Это так удивительно, что Арагоша написал страничку для обложки и замечательную статью об этом.

Лиля. Мы пришлем тебе для "Антологии" всех наших лучших поэтов. А пи¬шут сейчас на очень высоком поэтическом уровне. Ходили с Васей на площадь Маяковского, где было несколько тысяч молодежи. Мы были по¬ражены качеством стихов! Вообще, чтение стихов под памятникам Володе и на памятнике, и на эстраде с прожекторами и громкоговорителями - очень волнующе! Какой-то парнишка влез на памятник и читал "Облако в штанах". Самый большех успех был у Евтушенко - его унесли на руках, он очень популярен у молодежи. Я к нему равнодушна. Щедрин написал новую симфонию. Плисецкая потолстела и еле втиснулась в новую пачку. Просто беда!

Эльза. Лиличка. Поздравляю  заранее с днем рождения! Лучше раньше, чем никогда. Пожелания - все известные. Я, должно быть, повторяю их с тех пор, как научилась говорить... Понравился мне Булат Окуджава - кто он? Что написал? Случайно это хорошо, или он настоящий писатель? Демьян Бедный - это до того плохо, что мне не найти переводчика. Вчера 33 года с нашей с Арагошей встречи. Обычно мы празднуем, ана этот раз забыли, и я узнала из какой-то газетенки. Арагоша побе¬жал за цветами - и конечно принес ослепительной красоты змейку с ал¬мазом и эмалью.

Лиля. 62 год. Элик мой! Арагошенька! Спасибо вам за чудесные шесть недель с вами - давно у меня не было такого счастливого и спокойного состо¬яния. И вы оба в этот раз мне очень и очень понравились, и я вас обоих зверски люблю. Твои книги, Элик, в октябре идут в набор. Пре¬мьера "Лжеца" будет в ноябре, а музыку к спектаклю написал – угадай кто? - Чаплин!               

Эльза. Расскажу тебе необычайную вещь. Один художник рассказал мне, что, переходя через мост напротив Академии, - Мост искусств, - увидел намалеванный на мостовой Лилин портрет! Мы с Арагошей сразу же пое¬хали туда. Там разместились уличные художники, которые живописуют на асфальте. И вот етоят 3 паренька, лет по 20, и в ногах у них огромно увеличенная обложка книги "Про это" - так и написано - и вокруг по-французски и по-русски Володины стихи. Лиля - ярко черно-белая, а стихи немножко размылись - ночью была страшная гроза. Поговорили: художник - югослав, другой - поэт, третий, немец, - фотограф. Интерес¬ное чудо? Фольклор! А еще там на асфальте были намалеваны пресвятые девы и изображены под Пикассо. Плюс подпись: "Цена вместе с мостом -1 новый франк"!

Лиля. Ходили в Володин музей на вечер воспоминаний о Маяковском - воспоминатели врали и не краснели. Больше ходить не будем! До чего же беспардонные твари! Как вам повесть Солженицына "Один день Ивана Де¬нисовича"? Я потрясена. Вчера полдня проплакала. И как написана! Писал он ее, совсем не думая, что ее напечатают. Так, для себя. Прочел своему приятелю, а тот возьми и отнеси без ведома автора в "Новый мир"...

Эльза. Повесть прекрасная. У меня вся душа исковеркана, как после авто¬мобильной катастрофы - одни все типы и проблемы. Что тут скажешь? Все мы виноваты перед Иваном Денисовичем своим доверием. Фальшивомонетчики не мы, но мы распространяли фальшивые монеты по неведению. Сами принимали на веру. Значит, шлагбаум поднят, дали зеленый свет, и сейчас все начнут жарить…

Лиля. 67 год. На днях смотрели изумительный спектакль о Маяковском в театре на Таганке. Режиссер - Либимов. Я, да и все в зале, плакали. Не потому что спектакль грустный, а потому что - настоящая лирика. Очень хорошо читают стихи. Не кричат. И все актеры молодые. А вчера смотрели снятую по Васиному сценарию "Анну Каренину". Успех ошеломляющий. Эличка, не переговоришь ли ты  с Аленом Рене по поводу экранизации поэ¬мы "Про это"?

Эльза. Лиличка, во-первых, "Про это" не переведена целиком. Во-вторых, предложить ее какому-либо режиссеру из видных -  абсолютно невероятно. Я вот хотела, чтобы Луис Бунюэль, когда-то человек нам близкий, хотя бы просто прочел мой роман "Розы в кредит" - и то не вышло. Мне кажется, что ты говорила, что какой-то итальянский режиссер проявил интерес…

Лиля. Да, это был Федерико Феллини.  Он прочел "Про это" в переводе на итальянский и был удивлен, что я жива, спрашивал, как со мной связаться. Я хотела, чтобы Феллини что-нибудь сделал из Володиной поэ¬мы или про него. И я написала ему. Ответа не получила. Может быть, письмо не дошло? Или его ответ?

Эльза. 68 год. Дорогие, времена необыкновенные, ни на что не похожие! Студенческая революция в Париже! Висим на радио, ждем, переживаем. Господи ты, Боже мой! Я теперь убеждена, что право только сердце, что надо сле¬довать только его побуждениям, оно умнее рассудка. Все трещит по швам. Жизнь человеческая гроша ломаного не стоит, и молодежь за нее не держится. Как сказано в Апокалипсисе: "Он любил жизнь, но не на¬столько, чтобы бояться смерти".

Лиля. Кажется, журнал "Огонек" решил нас растоптать. Вышла уже тре¬тья, самая позорная, статья про Володю, меня, его женщин. На друзьях лица нет, но сделать никто ничего не может: один из авторов - очень высокий чин из ЦК. Если бы я была помоложе, подала бы в суд  и поступила бы глупо, толку все равно никакого. После первой статьи я была поч¬ти спокойна. А сейчас стала плакать и задумываться: как же мне теперь быть? Хорошо, что есть полное собрание сочинений Володи, можно справиться... Элик, Арагоша, мне очень, очень плохо. Одна только улыбка: кто-то сказал Володиной сестрице, что видел меня в Большом те¬атре и что я была прелестна и чудесно одета - вся в серебре, сапожки, костюм. Она позеленела от злости. Она была уверена, что со мной по¬кончено, что я - мокрое место. Буду теперь наряжаться, как елка, мать вашу так...

Эльза. Родные мои Лиля-Вася! Я уже написала две статьи об этой мерзости в "Леттрз Франсез". Если бы они хоть чем-то помогли! Похоже, что ваши верхи льют крокодиловы слезы: ах, как же это все плохо получи¬лось! Но ничего того, что против не пропускают. В газетах – молчок. Мне не хочется, Лиличка, чтобы ты подавала в суд. Они ведь могут состряпать любые обвинения и документы. Бой слишком неравный. Ох, как мне это все не нравится! Уж очень они копошатся, уж очень усиленно и резво. А тут еще советские танки в Чехословакии! Что же это такое де¬лается на белом свете!
Мы по-прежнему на мельнице. Надавали много новых лекарств. Попробовали запретить курить - я не курю. Подробовали разрешить пить спиртное - а я не пью! Словом, я осталась при своих привычках и образе жизни и строгом совете не  переступать границы физических усилий, А кто ее знает, где эта граница?

Лиля. 69 год. Элик, вчера до глубокой ночи читала твою книгу. Это - встре¬ча с тобой, это - ты. Это удивительно интересно! Как точно ты умеешь сказать о том, что чувствуешь, думаешь, знаешь... Как талантливо! Был тут у нас один доктор философии из Америки, который написал книгу о русском футуризме. Ничем, кроме футуризма и ЛЕФа.не интере¬суется. Сидим, разговариваем. Потом он говорит: "А есть еще интересная французская книга о Маяковском Эльзы Триоле". Я ответила: "Да, интересная, я читала. Эльза Триоле - моя сестра ". Он остолбенел: «Как! Вы - Лиля Брик?  Вы живы?"  Шел-то он к Василию Катаняну, летописцу Маяковского, и понятия не имел, что живем мы вместе...
А я опять на днях упала у себя в комнате - скользкая подошва и скользкий пол - совсем не ушиблась, но от испуга вскрикнула. Вася выбежал из комнаты совершенно зеленый от испуга, и хотя я его убеж¬дала, что мне совсем не больно, у него дрожали руки, он сел на пол рядом со мной и, не переставая, целовал меня. Теперь я знаю, по край¬ней мере, что он меня любит…

Эльза. У меня развилась настоящая «людобоязнь», как у бешеных собак во¬добоязнь, и как только кто-нибудь появляется на горизонте, как меня  тут же одолевает тоска, недомогание, начинает болеть сердце, и я лезу под одеяло с головой. Все больше лежу, много сплю, у нас лето. Ну, как водится, летом можно спокойно умереть, все равно врачи отдыхают.
Вообще, все надоело. Пора "прекратить наслаждение". Свет этот покину с облегчением. Пишу с упоением один роман. Название «Соловей за¬молкает на рассвете". Представь, старые друзья, теперь уже старики, собираются и проводят вместе ночь, не зажигая света, чтобы не ви¬деть друг друга, за городом, в комнате, выходящей в парк. Поет соло¬вей. Полуразговоры... Женщина наполовину спит, ей снится прошлое, настоящее... Все это люди искусства, хотя жизнь сложилась по-разно¬му, но все как-то ''вышли в люди". Соловей поет, но все тише, тише... На рассвете хозяйку находят умершей.

Лиля. Твоя книга прекрасна! Она и обо мне. Я заболелела после нее. До слез беспокоюсь о тебе, об Арагоше. О ваших сердцах.
Приснился сон: я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он ласково так вкладывает мне в руку пистолет и говорит: "Все равно ты то же самое сделаешь". Ничего не поделаешь, все умирают. И я умру. Неважно, как умереть, - важно, как жить. Я умереть не боюсь, у меня кое-что припасено. Я боюсь только, что вдруг случится инсульт, и я не сумеюпринять это «кое-что». "Вот такая картина", - как ска¬зал один мой знакомый, сообщая одной женщине, что у нее умер муж. Его попро¬сили сделать это очень осторожно...

           


Лиля Брик. Родилась в 1891 году. Бессмертная возлюбленная Маяковского. Литератор, сценарист, редактор, переводчик, актриса, скульптор, теоретик балета. Муза русских футуристов, Эйзенштейна, Мейерхольда, Качалова, Шостаковича, Любимова, Вознесенского, Параджанова и многих других русских, а также Ролана Пети, Леже, Пикассо, Ива Сен-Лорана. Покончила с собой в 1978 году, приняв смертельную дозу нембутала. В предсемтной записке напасала: «В моей смерти прошу никого не ви¬нить. Васик! Я боготворю тебя. Прости меня, и друзья простите». Согласно завещанию прах развеян по ветру.

Эльза Триоле. Родилась в 1896 году. Выдающаяся французская пи¬сательница, лауреат Гонкуровской премии. Жена поэта и прозаика Луи Арагона. Автор многочисленных рассказов, повестей, романов, статей, переведенных на многие языки мира. Совместное с Арагоном собрание сочинений составило 45 томов. Пропагандист творчества Маяковского и русской культуры во Франции. Переводчик, организатор вы¬ставок и книжных ярмарок, сценарист. Умерла в 1970 году. Похоронена рядом с Луи Арагоном. На могильной плите - цитата из романа: "Мерт¬вые беззащитны. Но надеемся, что наши книги защитят нас".


В 1920 году Маяковский рассказывал друзьям о замысле романа "Две сестры". Замысел не осуществлен.





Примечания

Стр. 2. Шёнеман, Анна Элизабет (1758 —1817) вошла в историю литературы как знаменитая Лили Иоганна Вольфганга Гёте, его невеста.
Шаля;пин, Фёдор (1873 —1938) — русский оперный и камерный певец (высокий бас), в разное время солист Большого и Мариинского театров, а также театра Метрополитен Опера, первый народный артист Республики (1918—1927, звание возвращено в 1991), в 1918—1921 годах — художественный руководитель Мариинского театра
Стр. 3. Распу;тин (Но;вых), Григорий, «Царский друг» (1869 —1916) — крестьянин села Покровское Тобольской губернии. Приобрёл всемирную известность благодаря тому, что был другом семьи последнего российского императора Николая II. В 1900-е среди определённых кругов петербургского общества имел репутацию «старца», прозорливца и целителя.
Блюменфельд, Генрих (Гарри, Андрей) (1893 — 1920) — русский художник-постимпрессионист, участник объединения «Бубновый валет» в Москве и деятель «пензенского авангарда» 1918—1920 годов.[
Стр. 4. Брик, Осип (1888 —1945) — российский литератор, литературовед и литературный критик.
Стр. 6. Со;бинов, Леони;д (1872 —1934) — русский оперный певец (лирический тенор), народный артист Республики (1923), один из крупнейших представителей русской классической вокальной школы.
Стр. 18. Дя;гилев, Серге;й (1872—1929) — русский театральный и художественный деятель, антрепренёр, один из основоположников группы «Мир Искусства», организатор «Русских сезонов» в Париже и труппы «Русский балет Дягилева».
Стр. 27. Асе;ев, Никола;й (наст. фам. — Штальба;ум; 1889—1963), русский советский поэт, сценарист, деятель русского футуризма. Лауреат Сталинской премии первой степени (1941). Был другом В. В. Маяковского, Б. Л. Пастернака.
Стр. 28. Я;ковлева, Ари;на Родио;новна (1758  — 1828 ) — крепостная, принадлежащая семье Ганнибалов, няня Александра Сергеевича Пушкина, кормилица его старшей сестры Ольги.
Стр. 29. Пудо;вкин, Все;волод (1893—1953) — советский российский кинорежиссёр, актёр, сценарист, художник, педагог. Лауреат трёх Сталинских премий (1941, 1947, 1951). Народный артист СССР (1948).
Кулешо;в, Лев (1899—1970) — советский кинорежиссёр, теоретик кино. Народный артист РСФСР.
Абдрахма;нов, Юсу;п (1901 —1938) — советский и киргизский государственный деятель
Краснощёков, Алекса;ндр (Абрам Моисеевич Краснощёк, псевдоним Тобинсон; 1880 —1937) — российский социал-демократ, впоследствии советский государственный и партийный деятель, участник Гражданской войны на Дальнем Востоке.
Агра;нов, Я;ков (наст. имя — Янкель Шмаевич Соренсон, 1893 —1938) — деятель ВЧК-ОГПУ-НКВД, комиссар государственной безопасности 1-го ранга (26 ноября 1935), один из организаторов массовых репрессий 1920-х — 1930-х годов.
Яго;да, Ге;нрих (урождённый Енох Гершенович (Генах Гиршевич) Иегуда; 1891 —1938) — советский государственный и политический деятель, один из главных руководителей советских органов госбезопасности (ВЧК, ГПУ, ОГПУ, НКВД), нарком внутренних дел СССР (1934—1936), генеральный комиссар государственной безопасности.
Примако;в, Вита;лий (1897 —1937) — советский военачальник, командир красного казачества в Гражданскую войну, комкор (1935).
Катанян, Василий (1902 —1980) — литературовед, биограф Маяковского.
Стр. 30. Якобсо;н, Рома;н (1896 —1982) — российский и американский лингвист и литературовед, один из крупнейших лингвистов XX века, оказавший влияние на развитие гуманитарных наук.
Стр. 31. Ежо;в, Никола;й (1895 —1940) — советский партийный и государственный деятель. Народный комиссар внутренних дел СССР (1936—1938), генеральный комиссар госбезопасности (с 1937 года, 24 января 1941 лишён звания), организатор и исполнитель сталинских репрессий (1937—1938).
Пастерна;к, Бори;с (1890 —1960) — русский поэт, писатель, один из крупнейших поэтов XX века, лауреат Нобелевской премии по литературе (1958).
Стр. 33. Шкло;вский,  Ви;ктор (1893 —1984) — русский советский писатель, литературовед, критик, киновед и киносценарист
Стр. 50. Араго;н, Луи; (1897 - 1982) — французский поэт и прозаик, член Гонкуровской академии. Муж Эльзы Триоле.


По вопросам постановки обращайтесь к автору:

igortal2@gmail.com


Рецензии