3. Несломленный

   "Я никогда не причислял себя к святым.
   И выполняя волю Божию, я не ставил себя
   выше даже самого грешного из нас."
            Александр Лью Райан "В час воздаяния"


С самого детства я обладал повышенной чувствительностью к душевным терзаниям окружающих. Я непостижимым для себя способом мог разделять с ними все их внутренние переживания и скрытую боль, которая медленно разъедает наше нутро. Прошу вас не путать это состояние со всеми известной эмпатией – теорию которой выдвинул немецкий философ и психолог Теодор Липпс, – ибо моя склонность к сопереживанию является абсолютно неконтролируемой и всепоглощающей. Мне нет нужды даже смотреть на человека при определении самой сущности его эмоций. Я перенимаю чувства и настроения людей мгновенно, без каких-либо разговоров. Перенимаю все без остатка. Они обрушиваются на меня с поражающей неразборчивостью и с той безудержной силой, с какой цунами накрывает целые города, оставляя после себя лишь руины и засоленную почву. Испытывая на себе чуждые эмоции, я не просто отождествляю себя с объектом этих эмоций, но я становлюсь как бы всецело только этим объектом. Мое собственное "Я" на время прячется, и порой я даже не могу вспомнить ни своего имени, ни то что делал последние несколько часов.
 
Я говорю "душевные терзания" и имею ввиду только те чувства людей, а временами и животных, которые порождены пороком, страхом, совестливостью и отчаяньем. Положительные же чувства напрочь отталкиваются моим восприятием. И в минуты одиночества, к которому я стал безустанно стремиться, я не испытываю ничего, кроме невозмутимого спокойствия и полной отрешенности от остального мира.
 
Мне было девять лет, когда я обнаружил в себе эту необъяснимую и пугающую особенность. Играя у себя в комнате со своими излюбленными игрушками, мое внимание к ним вдруг резко ослабло, и я застыл, сжимая в руке деревянного солдатика. Грудь моя словно наполнилась горячим воздухом, и мне стало тяжело дышать. На глазах выступили еле заметные слезы, и напористое биение сердца глухо отдавалось в уши. Движимый какой-то необозримой силой, я направился к окну. По подоконнику ползла обыкновенная комнатная муха; и, видимо, спасаясь бегством из паутины, что висела в пыльном углу потолка, она, к несчастью, лишилась одного крыла. Именно тогда в меня впервые вторглась эта крайне навязчивая, режущая внутренности чужая боль и это фундаментальное и извечно гнетущее чувство - отчаянье. Меня в туже секунду словно заволокло ядовитой дымкой, сквозь которую не мог проникнуть ни свет, ни свежий воздух. Я отшатнулся и прислонил руки ко рту, боясь задохнуться. Разум мой отказывался поверить в произошедшее, и я надеялся (о Боже, как я надеялся!), что все это окажется кошмарным сном. Но заветное пробуждение не наступало.
 
Муха больше не могла летать. У нее отняли самое ценное в ее скоротечной жизни – свободу. И она не понимала почему… Почему она не может взлететь? Что случилось с ее крылом? И каждая новая попытка оторваться от поверхности сокрушала ее вопящей болью утраты. Я чувствовал это. Чувствовал так же ясно и безошибочно, как пар от горячей воды, обжигающий кожу. Вот только на этот раз ожег находился где-то внутри меня. В глубинах столь темных и неизведанных, которые не в силах изучить ни один даже самый разумный и ученый муж. Я знал, что эта муха обречена на вечное страдание - и я должен был избавить ее от этого губительного чувства. В правой руке я все еще сжимал деревянную игрушку. Я занес руку над головой и обрушил на нее свой самый сильный удар, на который только и был способен девятилетний мальчишка. На секунду мне показалось, что все закончилось, но ее недвижимое тело еще подавало признаки жизни: тоненькие лапки нервно подергивались, а крошечный хоботок безучастно вертелся по сторонам, будто выискивая что-то. Я всем телом ощутил ее предсмертную агонию. В груди моей заполыхал пожар; слезы потекли бурной рекой, затмевая взгляд; к горлу подошел ком, сквозь который вылетел наружу истошный, сдавленный крик. Я снова и снова, с безудержной, праведной силой, вопя не своим голосом на весь дом и округу, сокрушался на бездыханное тело мухи. Я просто не мог позволить ей выжить после всего того, что она испытала.

Спустя минуту моя игрушка треснула пополам. Переводя дыхание, я осмотрел то, что осталось от несчастного насекомого; и, вполне удовлетворившись результатом, я подтер темное пятно занавеской и вернулся к своим играм.
 
Будучи ребенком, я не понимал, что со мной произошло, и уж тем более не пытался хоть как-то проанализировать это новое для меня состояние.

   ***
 
На протяжении пяти лет моя особенность больше не давала о себе знать. Я рос здоровым и беспечным; и семья моя не знала ни горя, ни нищеты. Однако в самый разгар лета, в ту его пору, когда солнце охватывает своими лучами весь горизонт и самозабвенно обнимает теплом каждого отдельного человека, наша собака по кличке Дункан, чудесной породы бордер-колли, неожиданно для всей семьи захворала. Скажу сразу, я понял, что произойдет нечто ужасное еще до появления видимых признаков болезни. За две недели до рокового события я стал ощущать явные перемены в своем настроении, когда Дункан находился рядом. В мою голову лезли ужасные мысли о смертельной угрозе, от которой нет ни самой крохотной надежды на спасение. И мысли эти незамедлительно воздействовали на мое физиологическое состояние. Надо мной воцарилась угрюмая и непоколебимая апатия: самое мое любимое лакомство больше не прельщало меня; игры с друзьями я стал воспринимать как нечто исключительно излишнее и лишенное всякого смысла; а если выдавалась свободная минутка я непременно искал место, где бы я смог забыться в мире сновидений. По дому я тогда ходил бледный, как полотно, и напоминал скорее неприкаянного призрака, чем молодого мальчишку, за которым всюду увивалась его любимая собака. Вскоре весь воздух пропитался для меня страхом перед известным только мне неизбежным концом.
 
Эти разительные перемены моего состояния не могли не встревожить родителей, и они показали меня лучшему специалисту в городе. Доктор, как и другие после него, так и не смог определить причины моего недуга. К тому же вне контакта с собакой я находился в самом нормальном для своего возраста состоянии. Я отчетливо помню, как я, силясь найти и увязать меж собой все нужные слова, пытался передать мои переживания родителям, но те лишь разводили руками, всякий раз успокаивая меня, по настоянию доктора, всевозможными барбитуратами (успокоительными), в основном вероналом. Действие этих препаратов на некоторое время снижало мою душевную чувствительность, и я вновь возвращался к обычной ребяческой жизни.
 
Через две недели Дункан заболел. Мы стали отмечать у него непонятные припадки, при которых все его тело охватывала судорога, и он падал на бок без сознания; голова его резко уходила назад, глаза закатывались, конечности каменели, нижняя челюсть резво подергивалась, а дыхание становилось частым и тяжелым. Продолжительность этих припадков составляла несколько минут, после чего Дункан не вставал в течении нескольких часов. Лежа на лужайке он с потерянным взглядом вертел головой, и из его пасти раздавался унылый ноющий скрип.
 
Ветеринар констатировал эпилепсию и прописал кучу незнакомых препаратов, якобы способных поставить пса на ноги. И надо ли говорить, что с прогрессирующей болезнью Дункана, мое состояние только ухудшилось. При каждом новом приступе пса меня бросало в жар, и я бился в истерике, словно капризный, избалованный ребенок. Отныне я не мог ни есть, ни спать. Слезы стали неотъемлемой частью моего лица. А внутри меня пылало яростное пламя страдания, какое только и можно вообразить себе лишь в самых далеких и беспросветных глубинах ада.
 
К нам в дом выстроилась целая рота именитых докторов. Но один за другим они терпели фиаско на поприще моего разгоряченного тела. Даже сильнодействующее успокоительное, привезенное кем-то из заграницы, смогло притупить мою нервную систему до стабильного состояния только на пару минут.
 
Так продолжалось с неделю. В самом начале августа, когда я, снедаемый изнутри, лежал в своей комнате и пытался заснуть, ко мне в голову пришла небывало простая мысль об излечении. Я натянул рубашку, сандалии и спустился во двор. Ночь стояла теплая, безветренная. В небе ярко горела полная луна. Я подошел к будке. Дункан открыл свои измученные карие глаза и радостно замотал хвостом по траве, слегка приподняв голову. К горлу моему вновь подступил неприятный комок, а в глазах заблестели слезы. Я сел рядом с ним, обнял его за мускулистую шею и уткнулся носом в густую черную шерсть. Он был так слаб. Час назад с ним случился очередной приступ, и теперь все его тело изнемогало от неотступного бессилия.
 
Правой рукой я нащупал железную цепь и медленно, стараясь ни о чем не думать, обмотал ею шею Дункана. Склоняясь у него над ухом, я прошептал сквозь слезы: "Я избавлю тебя от мучений. Не бойся…" Затем я перелез ему на спину, резким движением натянул цепь и коленками уперся ему в холку. Дункан не понимал, зачем я это делаю, - его, как и меня, объял шок. Он извивался, скулил, но был не в силах высвободиться из объятий неотвратимого конца. И Богом клянусь, я чувствовал все его предсмертные муки! Все его отчаянное желание жить!
 
Когда его тело дернулось в последний раз, а изо рта вырвался прощальный, гулкий выдох - жизнь покинула Дункана. Я встал и запрокинул голову. По всему телу пробежала приятная дрожь, жар спал как не бывало, слезы остановились. Мысли мои вдруг стали ясными, безмятежными.
 
Смерть собаки не вызывала никаких кривотолков. Ветеринар предупреждал о подобном исходе. Родители же, увидев меня наутро посвежевшего и совершенно здорового, долго не печалились о смерти верного пса. Мое здоровье было восстановлено, и они благодарили Господа за свершившееся чудо. А что касается явного совпадения с кончиной Дункана... Ну, когда им было понять то, чего я и сам толком не понимал.
 
Вновь мое безграничное сопереживание отступило, давая волю отрешенной жизни.

   ***
 
Когда погибли мои родители, я только-только окончил школу. Не испытывая по этому поводу большого горя (ввиду своего особого восприятия, которое сильно притупилось за последнее время, уступив место мрачному безразличию ко всему живому), я все же начинал осознавать свою странность. И единственным выходом я видел – обращение к Богу. Благодаря большой сумме, которая мне досталась в наследство, я смог поступить в Католический университет Америки, где я основательно изучил все исповедимые пути богословия. А окончив его с отличием, я вернулся в родную Пенсильванию - в наш маленький городок Эрдман - и, став священником в церкви, я всецело посвятил себя служению Богу.
 
Так продолжалось долгое время. Я вел размеренную и почтенную жизнь. Любовью к женщинам я не страдал - не разу так и не женился и не обзавелся детьми. К прихожанам я относился с заботой и учтивостью, тем самым снискав себе их всеобщее уважение.
 
Перевернулось все крайне резко и совершенно неожидаемо. Едва мне исполнилось тридцать три года, чувства мои обострились настолько, что я больше не мог спокойно пройтись по улице, не ощущая при этом все страхи и переживания окружающих. Каждый новый прохожий, каждый новый дом – все они источали чувства давно мною позабытые, но так многократно переживаемые в далеком прошлом. Чувства, которые медленно и с упорством ржавчины покрывают душу и разрушают все человеческое естество.
 
Я свернул с дороги, полями добежал до своего дома и запер дверь на все щеколды и замки. Там мне стало легче. Мной снова овладела холодная отрешенность, и я лег спать. Наутро ситуация повторилась. Стоило мне выйти за порог и пройтись от своего дома - который особняком стоял на самой окраине города посреди бескрайних полей - по направлению к церкви, как на меня беспощадной лавиной обрушивалась вся нестерпимая боль моего города, боль каждого его жителя. Страдания и ужас.

Лишь страдания и ужас...
 
С тех пор я отшельник. Не в силах больше контактировать с людьми, я заперся в своем доме и прогонял всех, кто пытался меня потревожить. В городе сочли, что я лишился рассудка, но пока я был не опасен для них, они ничего не предпринимали. Свое же спасение я видел в книгах. В них я проводил дни напролет. В особенности я зачитывался библией, ибо только она дарила мне мои собственные, неподдельные эмоции, которые уже давно оставили меня.
 
Зимой 19.. года, на исходе января, наш город закутался в белый саван, и под черным навесом небес над нами беспрестанно завывала метель. Улицы были безлюдны и одиноки. В такую непогоду немногие решались покинуть тепло домашнего очага. Потом рассказывали, что пьяницы, заснувшие в ту ночь возле бара, больше не проснулись.
 
В дверь ко мне постучали внезапно и порывисто. Я содрогнулся. Уже давно никто не тревожил мое столь ревниво охраняемое одиночество. Крикнув в сторону двери, что я никого не принимаю и не желаю видеть, я вернулся к чтению. Но ночной гость не оставил моего порога. Напротив, стук раздался вновь, но на сей раз более уверенный и отчетливый, чем прежде: он явно не намерен был отступать; и в подтверждении этой мысли он взмолился о помощи. Звук его голоса был хриплый и неприятный - видимо, на морозе он находился уже изрядное количество часов. Моя чувствительность не заставила себя долго ждать. Сию же секунду из замочной скважины и всех крохотных щелей дверного проема на меня повеяло характерным терзанием душевного горя. Я впустил его в свой дом.
 
Не стану приводить здесь его имя, скажу лишь, что я о нем позаботился. И был я более чем радушным хозяином. А в благодарность, он поведал мне свою горькую историю, чувства от которой испытывали меня на протяжении всего рассказа. Ночной гость оказался выпивохой и заядлым картежником; проигрался он подчистую: жена бросила его и уехала с детьми в неизвестном направлении, дом сгорел уже как месяц назад, и с тех пор он обитает на улице, а его и без того непомерный долг картежным воротилам растет с каждым днем.
 
Эхо порока, гнева, страха и отчаянья громоподобно отозвалось в моей многострадальной душе, заполнив собою всю ее поглощающую пустоту. На глазах моих заблестели слезы сострадания и жалости. Жалости к нему, к себе, к окружающему нас избитому, разлагающемуся миру. Мысли стали путаться, тело пробила дрожь, грудь пронзил огонь, взгляд заволокла дымка.
 
Что было дальше, я могу вспоминать лишь по смутным отрывкам моей памяти, патологически не способным собраться в единую, верную картину. В моем сознании всплывает пропасть, охваченная тенью; остатки красного вина, выплеснутые на тлеющие угли камина; отклики прерывистого грохота; ветхая лестница, ведущая куда-то вниз; и плавно исчезающий сноп ярко-желтого света, сопровождаемый скрипом и своим последним лучом скрывающий нечто, заботливо укрытое под пледом.
 
Однако было прошлой ночью и то, что заставило меня переосмыслить и принять в себе новую, благую цель. Ах, если бы я только мог объяснить это доступными словами, то ты, неизвестный читатель моего последнего письма, непременно бы так же проникся этим праведным, неисчерпаемым воодушевлением, которое способно искоренить корень любой, даже самой скрытной боли в наших плененных страданием сердцах!
 
Следующим же вечером я облачился в выходную сутану, закрепил на воротнике белую колоратку и ступил за порог своего дома. Время бездействия прошло.
 
Сегодня день воскресной службы. Весь город соберется в церкви, чтобы молиться Господу за спасение своих душ. И клянусь жизнью, их молитвы услышаны. Я спасу их всех. Пламя избавления вознесется к самим небесам и озарит далекий горизонт своим обжигающим светом, указывая всем мученикам единственный путь к спасению.

   ***

   19 февраля 19.. года.

Я не терплю хвастунов, и выпячивать свои выдающиеся, по моему разумению, успехи на одичалую потребу публики я не стану.

Сейчас я стою на обочине вязкой, расплывчатой от недавнего дождя дороге и в последних лучах исчезающего солнца исправляю уже изрядно устаревшую информацию на указателе о количестве жителей города Эрдман на нулевую отметку.

Едва я проделал это необходимое осведомительное действие, как с юга ветер принес отзвуки ревущего мотора. Мимо меня неспешно проехал белоснежный Мерседес-Бенц класса кабриолет. На переднем сиденье, ловко покручивая руль и улыбаясь мне во всю ширь, сидел мужчина приятной внешности с удивительно яркими зелеными глазами, как мне показалось, вовсе лишенными склеры. Место пассажиров занимала семейная пара. Они были поглощены исключительно своими склоками и, словно это было соревнование, стремились перекричать друг друга по самым бытовым вопросам, исходя пеной и ничтожным гневом. Возле них сидела маленькая девочка лет девяти в очаровательном платьице и с миловидным лицом с отпечатком детской невинности. Опустив голову на железный каркас машины, она с пустынным взглядом рассматривала окрестности, пока наши глаза не встретились. Я замер и сердце мое сжалось. Боль этого ангелоподобного создания вопреки моему измученному желанию упорно расползалась по телу, и гнет сострадания вновь охватил мою душу.

Кабриолет направлялся в мой город. Я дописываю последние строки письма и затем, не отставая, побреду следом. Следом за повисшим в воздухе характерным терзанием отчаянья с горькой примесью изнывающего чувства необоримого раздвоения.


      С наилучшими пожеланиями, Аластар Хэйс.


Рецензии