Такая судьба. Гл. 4. 6. Бабель

Такая судьба. Еврейская тема в русской литературе (2015). Глава 4.6.

     В произведениях И. Э. Бабеля (1894-1940) образы евреев появляются вместе с его приходом в литературу. Самый ранний из дошедших до нас его рассказов называется «Старый Шлойме». В ней описан 86-летний еврей, напоминающий «ненужную, не попадающуюся на глаза вещь», описан так, что вызывает лишь брезгливость: он «почти никогда не умывался, редко менял платье, и от него дурно пахло», «на него было противно смотреть, когда он ел», а «способность соображать он, казалось, давно утратил».
     Но когда он узнает, что «сын его хотел уйти от своего народа, к новому богу, старая, забытая вера всколыхнулась в нем. Шлойме никогда не был религиозен, редко молился и раньше слыл даже безбожником. Но уйти совсем, навсегда уйти от своего бога, бога униженного и страдающего народа – этого он не понимал». И он решается уйти и рассказать богу, как его обидели, уверенный, что бог примет его. «Шлойме быстро укрепил веревку на крюке, встал возле двери, поставил табуретку, взобрался на нее, обмотал веревку вокруг худой трясущейся шеи, последним усилием оттолкнул табуретку,  успел еще осмотреть потускневшими глазами городок, в котором он прожил 60 лет безвыездно, и повис…».
     Когда Бабель написал этот рассказ, он был на 64 года моложе своего героя и между ним, полным энергии начинающим литератором, и отжившим, напоминающим ненужную вещь стариком нельзя было усмотреть ничего общего. Не мог он разделять и того отношения к «засаленной отцовской Торе», упоминанием о которой заканчивается рассказ. Тем поразительнее и несомненное  сочувствие писателя к старому Шлойме, и особенно способность с такой глубиной воспринять его духовный мир.
     И другие рассказы молодого Бабеля («Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна», «Девять», «Шабос-Нахаму») свидетельствуют о его настойчивом проникновении и в особенности еврейского быта, и в тонкости еврейской психологии. Особо стоит остановиться на рассказе «Справедливость в скобках», и потому что в нем мы впервые встречаемся с самым популярным из персонажей, созданных Бабелем, – с Беней Криком, и потому что повествователь в нем – ярко выраженный еврей, что сквозит в массе выражений и интонаций, пронизывающих рассказ.
     «… Не надо уводить рассказ в боковые улицы. Не надо этого делать даже и в том случае, когда на боковых улицах цветет акация и поспевает каштан. Сначала о Бене, потом о Любке Шнейвейс. На этом кончим. И все скажут: точка стоит на месте, где ей приличествует стоять <…> В чем причина? Причина в конкуренции. Иначе я бы на эту справедливость даже не высморкался <…> Я не высморкался на справедливость. Нет. Справедливость высморкалась на меня. В чем причина? Причина в конкуренции». «Скажи мне, Грач, мы заняты в субботу или мы не заняты в субботу?». «Беня все-таки испортил мне столько здоровья, сколько он понимал, что мне нужно испортить».
     Главное здесь – не немудреный сюжет, а эта тональность, которую Бабель колоритно продемонстрирует в «Одесских рассказах». Кстати, хотя «Справедливость в скобках» не включалась писателем в этот знаменитый цикл, но имела подзаголовок «Из одесских рассказов», т.е. служила как бы его предвестьем. Она и датируется тем же 1921 г., что и открывающий «Одесские рассказы» «Король».   
     Вряд ли стоит тратить время на то, чтобы показывать или доказывать, что «Одесские рассказы», которые являются самой широко известной и завоевавшей наибольшую популярность частью творческого наследия Бабеля, –  рассказы о евреях. Это проявилось и в именах персонажей, и в таких их прозвищах, как например «Полтора жида». Еврейские интонации, пронизывающие их тексты, думается, в немалой степени предопределили то, что многие выражения попросту вошли в разговорный обиход.
     На первой же странице первого рассказа появляется неизвестный молодой человек, который говорит: «Я имею вам сказать пару слов»,  слышит в ответ: «что это за пара слов?» и этого достаточно, чтобы мы не сомневались: оба собеседника  – евреи. А дальше рассыпаны перлы один краше другого.  Старый биндюжник, слывший между биндюжниками грубияном. Папаша, выпивайте и закусывайте, пусть вас не волнует этих глупостей. Холоднокровней, Маня, вы не на работе. Я тебя за такого не знаю и упаси боже тебя за такого знать. У вас невыносимый грязь, папаша, но я выведу этот грязь. И выписаны персонажи «Одесских рассказов» так, что читатели – независимо от того, евреи они или нет, – испытывают к ним симпатии.
     В первом рассказе – «Король» Беня Крик узнает, что в участок приехал новый пристав, который, поскольку «новая метла чисто метет», намерен устроить облаву. Он немногословен. «Что сказать тете Хане за облаву? – Скажи: Беня знает за облаву». И все. Как только полицейские вышли на облаву, участок загорелся, и неизвестный молодой человек пришел к Бене сказать еще «пару слов»: «Это прямо смешно, участок горит, как свечка». Беня с двумя приятелями пошел посмотреть на пожар.
     «Участок исправно пылал с четырех сторон. Городовые, тряся задами, бегали по задымленным лестницам и выкидывали из окон сундуки. Под шумок разбегались арестованные. Пожарные были исполнены рвения, но в ближайшем кране не оказалось воды. Пристав – та самая  метла, что чисто метет, – стоял на противоположном тротуаре и покусывал усы, лезшие ему в рот. Новая метла стояла без движения. Беня, проходя мимо пристава, отдал ему честь по-военному.
     – Доброго здоровьичка, ваше высокоблагородие, – сказал он сочувственно. – Что вы скажете на это несчастье? Это же кошмар…».
     В этом маленьком отрывке каждое слово на вес золота. То, что участок горел «исправно», характеризует Беню Крика, действия которого умелы, предусмотрительны и целесообразны. Наверняка то, что в кране не оказалось воды, тоже дело его рук. Поведение же городовых, которые бегают, «тряся задами», описано с нескрываемой иронией, как и исполненные рвения пожарные, и кусающий усы пристав – «та самая метла, что чисто метет». Он-то чаял задушить Беню Крика, а приходится выслушивать от него соболезнования по поводу этого «кошмара».
     Сразу после «Одесских рассказов», можно даже сказать, одновременно с ними, Бабель создал большой цикл произведений, составивший позднее его книгу «Конармия». Неожиданно для всех он покинул Одессу, где работал в Госиздате Украины, уехал в Ростов-на-Дону, там в качестве журналиста ЮгРОСТА присоединился к Первой конной армии Буденного, направлявшейся навстречу полякам, наступавшим на Киев, и полгода провел в одном из самых известных ее подразделений – 6-й кавалерийской дивизии. Армия оказалась в Галиции с ее обилием еврейских  местечек и переплетением религий, причем иудаизм выступал здесь в ортодоксальном, хасидском варианте.
     Свое еврейское происхождение Бабель скрывал: его журналистское удостоверение было выписано на имя Кирилла Васильевича Лютова. Эта «маска» дополняла общепринятую в литературе о Гражданской войне оппозицию «интеллигенция – народ» еще одной: «евреи – неевреи». Говоря о ней в рассказах, предназначенных для печати, Бабель был, естественно, несколько скован. Но с полной откровенностью он разбирал эту ситуацию в «конармейском дневнике», часть которого сохранилась и была издана вдовой писателя А. Н. Пирожковой в 1989 г. Сопоставление дневника с «Конармией» открывает дополнительные возможности проникновения как в книгу в целом, так и в ее еврейскую проблематику.
     Евреи появляются в «Конармии» начиная с первого ее рассказа – «Переход через Збруч». Он один из самых коротких в книге, всего полторы страницы, но с ним в нее входит главный конфликт – между человечностью и бесчеловечностью, между убийцами и их жертвами. Когда-то Некрасов начал поэму с напоминания, что «нет безобразья в природе» – его вносят  люди.
     Вот и Бабель в первых строках любуется безмятежностью природы: «Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля». Но уже в следующей фразе Бабель разрушает идилличность этой картины убийственным сравнением: солнце катится по небу, «как отрубленная голова».
     И сразу меняется тональность изображения мира, в котором все не так: запах вчерашней крови, разрушенные мосты, кто-то тонет и порочит Богородицу. Войдя в отведенную ему еврейскую квартиру, рассказчик  видит развороченные шкафы, обрывки женских шуб, человеческий кал и «черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году – на пасху». Последняя деталь особенно значима: дело не только в том, что евреи живут в грязи, а и в том, что обращены в черепки их вековые духовные ценности.
     Проснувшись, рассказчик видит рядом мертвого старика и не просто мертвого, а убитого зверски: «голова его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежит в его бороде, как кусок свинца». И заканчивается произведение рассказом еврейки, в котором главное – жестокий конфликт, пронизывающий не только этот рассказ, но в известном смысле и всю книгу, – безжалостная антиномия между человечностью и бесчеловечностью, чувствами нормальных людей и зверствами выродков.  Трагедия одной еврейской семьи становится частью изображения всего апокалипсического мира. «… Поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, – он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, – сказала  вдруг женщина с ужасной силой, – я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…».
     Жертвами Гражданской войны и сопутствовавших ей бесчеловечных расправ становились, конечно, люди разных национальностей, но делая персонажей этого крошечного, в сущности бессюжетного рассказа именно евреями, Бабель включает трагедию одной еврейской семьи в контекст многовековой трагической истории еврейского народа. Он связывает события, происходящие здесь и сейчас, с текстом Писания, вызывает в памяти аналогии с историями, содержащимися в Ветхом Завете и Талмуде и изображающими убийства детей на глазах родителей и родителей на глазах детей (история Седекии и ее сыновей, история Иова и матери семерых детей и др.). Образ отца в новелле вызывает в памяти известный по Библии мотив святых мучеников.
     Антиномия человечности и бесчеловечности, нормального и ненормального мира стоит и в центре другой «еврейской» новеллы «Конармии» – «Гедали». В самом ее тексте нет ни сцен убийств, ни описаний окровавленных трупов. Но ими полон окружающий мир, и это не может не определять и склад  мыслей и ощущений персонажей, и содержание их разговоров. Хотя большая часть новеллы отдана спору рассказчика со старым евреем Гедали, который «щиплет сивую бороденку», Бабель первыми же строками дает нам понять, что какие-то невидимые нити их связывают: он вспоминает своего деда, который «поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра».
     И это подтверждается дальнейшим ходом и завершением рассказа. Гедали говорит: «… Я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие. Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают…
     – Его кушают с порохом, – ответил я старику, – и приправляют лучшей кровью…».
     Да, окружающая действительность именно такова. «“Да“, кричу я революции, “да“, кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу… <…> Поляк – злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду,   – ах, пес!  И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! И потом тот, который бил поляка, говорит: “Отдай на учет твой граммофон, Гедали…“  – “Я люблю музыку, пани“  – отвечаю я революции. – “Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я – революция…“
     – Она не может не стрелять, Гедали, – говорю я старику, – потому что она – революция…
     – Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он – контрреволюция.  Вы стреляете потому что вы – революция. А революция – это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела  делает хороший человек. Революция – это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция?»
     Не берем на себя гадать, как ответил бы повествователь на этот вопрос. Нет уверенности, что он был бы в состоянии так его поставить. Но очевидно другое. Выступая оппонентом Гедали, он испытывает к старому еврею несомненную и глубокую симпатию. Присмотримся, как любовно он его описывает: «крохотный, одинокий,  мечтательный», «основатель несбыточного Интернационала», он «овивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз». Не случайно и имя, которое Бабель дал своему тщедушному герою. «Гедали» по-древнееврейски значит «великий».
     В споре с Гедали Лютов неубедителен и терпит поражение, которое сам осознает. Это проявляется в его последнем вопросе: «Гедали, сегодня уже пятница и уже настал вечер. Где можно достать еврейский коржик, еврейский стакан чаю и немножко этого отставного бога в стакане чаю?..»
     Из 33 новелл, включенных в «Конармию», выделяются три, образующие как бы самостоятельный цикл: «Гедали», «Рабби» и «Сын Рабби». Они посвящены миру хасидизма, который выдвигал на первый план не изучение Талмуда и не предписанные ритуалы, а молитву, доступную любому и идущую от сердца прямо к Богу. Еврейский мир проникает в «Конармию» многообразно, в том числе языковыми способами, путем калькирования речевых оборотов, типичных для разговорной речи евреев: «имею сказать пану писарю»,  «то, что говорят пану попы и евангелист Марк и евангелист Матфей, – то не есть правда», «ах, мой дорогой и такой молодой человек» и т.п.
     Нередки упоминания реалий еврейского быта и еврейской культуры: «Евреи в рваных лапсердаках бранились на этой площади и таскали друг друга. Одни из них – ортодоксы – превозносили учение Адасии, раввина из Бэлза; за это на ортодоксов наступали хасиды умеренного толка, ученики гуссятинского раввина Иуды. Евреи спорили о Каббале и поминали в своих спорах имя Ильи, гонителя хасидов».
     Еврейский мир «Конармии» «вписан» в мир революции и Гражданской войны, новых социальных и культурных отношений, и Бабель добивался впечатляющего эстетического эффекта, сочетая еврейскую и библейскую стилистику с языковыми явлениями, порожденными новым временем. «О устав РКП! Сквозь кислое тесто русских повестей ты проложил стремительные рельсы. Три холостых сердца со страстями рязанских Иисусов ты обратил в сотрудников “Красного кавалериста“, здесь все было свалено вместе – мандаты агитатора и памятки еврейского поэта <…> Прядь женских волос была заложена в книжку постановлений Шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились кривые строки древнееврейских стихов. Печальным и скупым дождем они падали на меня – страницы “Песни песней“ и револьверные патроны» и т.п.
     Как уже говорилось, материал для наблюдений и размышлений, который мы находим в «Конармии», должен быть существенно дополнен тем, который содержится в «конармейском» дневнике. Там такого материала значительно больше. Это и понятно. «Конармию» создавал писатель, и как всякий писатель, устремленный на типизацию изображаемых явлений, он совершал их продуманный отбор.
     Дневник же стал зеркалом непосредственных впечатлений, в нем перемешаны и важное, и мелочи, поэтому характер мыслительного и эмоционального восприятия окружающего он отразил непосредственнее, а значит полнее. Нижеприведенные отрывки отразили лишь малую часть содержащегося в дневнике. Но следуя примеру самого Бабеля, мы не производили никакого продуманного отбора и сохранили разнородность и хаотичность материала с целью оставить у читателя то же впечатление, которое он мог бы получить при непосредственном знакомстве с дневником.
     «Житомирский погром, устроенный поляками, потом, конечно, казаками. После появления наших передовых частей поляки вошли  в город на 3 дня, еврейский погром, резали бороды, это обычно, собрали на рынке 45 евреев, отвели в помещение скотобойни, истязания, резали языки, вопли на всю площадь. Подожгли  6 домов, дом Конюховского на Кафедральной – осматриваю, кто спасал – из пулеметов, дворнику, на руки которому мать сбросила из горящего окна младенца – прикололи,  ксендз приставил к задней стене лестницу, таким способом спаслись».
     «Разговоры с евреями, мое родное, они думают, что я русский, и у меня душа раскрывается. Сидим на высоком берегу. Покой и тихие вздохи за спиной. Иду защищать Ученика, я им сказал, что у меня мать еврейка, история, Белая Церковь, раввин». «Обедаю у Мудрика, старая песня, евреи разграблены, недоумение, ждали советскую власть как избавителей, вдруг крики, нагайки, жиды. Меня обступил целый круг, я им рассказываю о ноте Вильсону, об армиях труда, еврейчики слушают, хитрые и сочувственные улыбки, еврей в белых штанах, лечился в сосновом лесу, хочет домой. Евреи сидят на завалинках, девицы и старики, мертво, знойно, пыльно…».  «Евреи, не спавшие ночь, стоят жалкие, как птицы, синие, взлохмаченные, в жилетах и без носков».
     «Перед глазами – жизнь еврейской семьи, приходит мать, какие-то барышни. Прищепа – ухажер. Дубно переходило несколько раз из рук в руки. Наши, кажется, не грабили. И опять все трепещут, и опять унижение без конца, и ненависть к полякам, рвавшим бороды. Муж – будет ли свобода торговли, немножко купить и сейчас же продать, не спекулировать. Я говорю – будет, все идет к лучшему – моя обычная система – в России чудесные дела – экспрессы, бесплатное питание детей, театры, интернационал. Они слушают с наслаждением и недоверием. Я думаю – будет вам небо в алмазах, все перевернет, всех вывернет, в который раз, и жалко.
     Дубенские синагоги. Все разгромлено. Осталось два маленьких притвора, столетия, две маленькие комнатушки, все полно воспоминаний, рядом четыре синагоги, а там выгон, поля и заходящее солнце. Синагоги приземистые старинные зеленые и синие домишки, хасидская, – внутри – архитектуры никакой. Иду в хасидскую. Пятница. Какие изуродованные фигурки, какие изможденные лица, все воскресло для меня, что было 300 лет, старики бегают по синагоге – воя нет, почему-то все ходят из угла в угол, молитва самая непринужденная. Вероятно, здесь скопились самые отвратительные на вид евреи Дубно. Я молюсь, вернее, почти молюсь и думаю о Гершеле, вот как бы описать. Тихий вечер в синагоге, это всегда неотразимо на меня действует, четыре синагожки рядом. Религия? Никаких украшений в здании, все бело и гладко до аскетизма, все бесплотно, бескровно, до чудовищных размеров, для того, чтобы уловить, нужно иметь душу еврея. А в чем душа заключается?  Неужто именно в наше столетие они погибают?
     Уголок Дубно, четыре синагоги, вечер пятницы, евреи и еврейки у разрушенных камней – все памятно. Потом вечер, селедка, грустный, оттого что не с кем совокупиться. Прищепа и дразнящая, раздражающая Женя, ее еврейские и блистающие глаза, толстые ноги и мягкая грудь. Прищепа – руки грузнут, и ее упорный взгляд, и дурак муж, кормящий в крохотном закутке перемененную лошадь. Ночуем у других евреев».
     «Разговариваю с евреями, в первый раз – неинтересные евреи. Сбоку разрушенная синагога, рыженький из Броды, земляки из Одессы. Переезжаю к безногому еврею, благоденствие, чистота, тишина, великолепный кофе, чистые дети, отец потерял обе ноги на ит. фронте, новый дом, строятся, жена корыстолюбива, но прилична, вежлива, маленькая тенистая комнатка, отдыхаю от галичан».
     «Слух об ужасах. Иду в местечко. Невыразимый страх и отчаяние. Мне рассказывают. Скрытно в хате, боятся, чтобы не вернулись поляки. Здесь вчера были казаки есаула Яковлева. Погром. Семья  Давида Зиса, в квартирах, голый, едва дышащий старик пророк, зарубленная старуха, ребенок с отрубленными пальцами, многие еще дышат, смрадный запах крови, все перевернуто, хаос, мать над зарубленным сыном, старуха, свернувшаяся калачиком, 4 человека в одной хижине, грязь, кровь под черной бородой, так в крови и лежат. Евреи на площади, измученный еврей, показывающий мне все, его сменяет высокий еврей. Раввин спрятался, у него все разворовано, до вечера не вылез из норы. Убито человек 15…».
     «Ненависть одинаковая, казаки те же, жестокость та же, армии разные, какая ерунда. Жизнь местечек. Спасения нет. Все губят – поляки не давали приюту. Все девушки и женщины едва ходят. Вечером – словоохотливый еврей с бороденкой, имел лавку, дочь бросилась от казака со второго этажа, переломала себе руки, таких много.
     Какая мощная и прелестная жизнь нации здесь была. Судьба еврейства. У нас вечером ужин, чай, я сижу и пью слова еврея с бороденкой, тоскливо спрашивающего – можно ли будет торговать. Тяжкая, беспокойная ночь».
     «Лысый хромающий еврей в кальсонах, не поспевающий за лошадью, страшное лицо, наверное, офицер, надоедает всем, не может идти, все они в животном страхе, жалкие, несчастные люди, польские пролетарии, другой поляк – статный, спокойный, с бачками, в вязаной фуфайке, держит себя с достоинством, все допытываются – не офицер ли. Их хотят рубить. Над евреем собирается гроза. Неистовый путиловский рабочий, рубать их всех надо, гадов, еврей прыгает за нами, мы тащим с собой пленных все время, потом отдаем на ответственность конвоиров. Что с ними будет. Ярость путиловского рабочего, пена брызжет, шашка, порубаю гадов и отвечать не буду».
     В творчестве зрелого Бабеля удельный вес еврейской темы существенно ослабевает. Но в человеческом плане он оставался евреем. Известны факты, подтверждающие его приверженность еврейским традициям и языку. Идиш он знал  настолько хорошо,  что редактировал собрание сочинений Шолом-Алейхема в русском переводе, выражал желание перевести “Тевье-молочника”, переводил Давида Бергельсона (рассказ “Джиро-Джиро”) и другие еврейские тексты.
     Нельзя обойти вниманием замечательный отрывок из письма Бабеля к А. Слоним,  ярко демонстрирующего его приверженность еврейской культурной и семейной традиции. В конце своего первого пребывания в Париже, 7 сентября 1928 года, он писал, не скрывая восхищения: «Милая Анна Григорьевна. Пишу Вам сего числа в 12 часов ночи. Только что вернулся из еврейского квартала St. Paul возле Place de la Bastille. Ко мне приехали из Брюсселя прощаться мама с сестрой (я уже писал Вам, что выезжаю в Россию в последних числах сентября). Я их угостил сегодня еврейским обедом – рыба, печенка, кугель, не хуже, чем в Меджибеже у цадика – и провел по необычайным этим уличкам – удаленным как будто от Парижа на сотни километров и все-таки в Париже, – по грязным извилистым уличкам, где звучит еврейская речь, продаются любителям свитки Торы, где у ворот сидят такие старухи, которых можно увидеть разве только в местечках под Краковом».


Рецензии