Казнь

Подёрнут лик
туманом безразличья.
Зелёной патиной
на бронзовом холсте
Очей мазки,
пусты до неприличья...
Распят судьбой
на верности кресте...

Когда Высший Суд в очередной раз вынес мне свой суровый приговор – казнить, в ответ я смог лишь иронично усмехнуться. Ведь столько раз до этого умерщвляли меня всякими изощрёнными и даже откровенно смехотворными способами, что я давно уже стал ходячей энциклопедией смерти – самой настоящей, профессиональной Жертвой.

Люди то и дело душили меня, топили живьём в городском канале, вешали. Вёдрами лили в моё истерзанное горло расплавленный свинец. Сжигали на костре, четвертовали и травили ядом, распинали на кресте, сажали на кол. Дыбу я полюбил всей душой, эшафот стал мне домом родным, а дубовая плаха – удобной постелью навеки.

Плодородной, смешанной с опилками кровью моей были сытно удобрены окрестные поля. Бескрайние поля… из году в год родившие обильные урожаи для местных селян, исправно и честно питающие их многочисленные семьи. Вот уже несколько поколений вечно голодного воронья успело вскормить своих прожорливых птенцов искромсанной плотью бесконечно терзаемого палачами тела.

Природа словно причащалась мной, постоянно и неизменно...

***

Все вокруг настолько свыклись с этой нескончаемой экзекуцией, что редкий месяц, выдававшийся в году без моей казни, уже просто-напросто считался людьми несчастливым, из ряда вон выходящим явлением, чем-то сродни солнечному затмению, внезапному явлению на небосводе грозной кометы или - не приведи Господь! - даже чёрному моровому поветрию.

Вот только одна незадача - заплечных дел мастера из разу в раз попадались мне на диво неумелые. Молодые, плохо обученные, какие-то немощные, что ли… – палачишки одним словом, недотёпы. Я даже пытался апеллировать как-то прямо в их позорную гильдию: сначала в канцелярию, а потом и лично, обращаясь к самому Великому Магистру – но, увы, всё без какого-то видимого результата. Зря только, помнится, утруждал себя писаниной разной да времечко своё драгоценное тратил.

А беда моя заключалась лишь в том, что палаческие грамоты своим недалёкого ума отпрыскам добывали обычно (кто за приличную мзду, а кто и за «так просто», по доброму знакомству) их заботливые толстосумы-родители – ещё бы, ведь то был самый верный способ освободить юношей от грядущих тягот ратной службы. Только-только получив дозволенье от бургомистра и впервые неумело заточив свои секиры, сии желторотые отроки становились к плахе с видом уже заправских профессионалов. Вот только слушать моих мудрых советов эти напыщенные молокососы ну ни в какую не желали, лишь рубили себе с плеча да покрякивали... Рубили да покрякивали...

***

Председатель Суда, явно выделяясь среди коллег на удивление новым завитым париком, неуклюже пристроенным им поверх своей голой макушки, пытался держаться перед глубокоуважаемой публикой по-своему солидно и значимо, позабыв, наверное, что сейчас он выступает не дома перед чахоточной жёнушкой. Несмотря на несносную духоту, просто одолевавшую в тот день зал заседаний, навытяжку стоял он у кафедры, облачённый по своему обыкновению в неопрятную на вид, лоснящуюся на плечах нафталином мантию, монотонно зачитывая собравшимся на оглашение обвинительный вердикт главной судейской коллегии.

Сам Верховный Прокурор, присяжные и немногочисленные свидетели, а заодно с ними мои добрые, но, увы, омерзительно косноязычные адвокаты, все, - ну, абсолютно все! - словно безмозглые китайские болванчики, согласно и скучно кивали в унисон этой бесконечной речи ровными рядами своих игрушечных фарфоровых голов. Упиваясь сейчас мнимой значимостью, изредка подёргиваемые кукловодом за незримые ниточки, эти жалкие марионетки, так и не догадывались до конца, в чём же заключалась здесь главная штука, - ведь теперь этот так помпезно задуманный для зрителя спектакль не имел для меня больше никакого мало-мальски существенного значения! А как же? Роковое решение давно уже было предопределено, затем аккуратно вложено в траурный конвертик, запечатано и спущено с посыльными вниз, и всё - по причудливой и извращённой воле кого-то, сидящего гораздо выше нас всех. И в этом, что самое удивительное, я нисколечко не сомневался...

Пока Судья всё ещё продолжал нудно выскуливать своё соло, а на чашечки весов мирно похрапывающей в уголке гипсовой Фемиды, безмятежно гадили жирные мухи, я лениво потянулся в клетке, расправив свои слегка подзатекшие члены. Несколько раз сжал-разжал пальцы рук и ног, быстро-быстро подвигал зрачками, потом глубоко зевнул, ещё раз, и вдруг отчётливо понял, что мне безумно захотелось смерти – настоящей, достойной смерти от твёрдых, уверенных рук самого сурового и беспощадного убийцы - самой последней смерти. Навсегда...

***

Жалобно проскрипели засовы, только что потревоженные кем-то пришедшим извне, и сдвинулись вдоль проржавевших пазов. Дверь в темницу медленно отворилась - с явственной натугой, словно нехотя, не желая зря причинять мне зла.

Долгожданные мучители, как всегда беззастенчиво и нагло, ворвались в мой скорбный застенок – последнее пристанище обречённого на казнь одинокого человеческого существа. Радостно влетели в мою темницу, беззаботно помахивая шелковистыми чёрными крыльями, бесцеремонно и деловито пожужживая, как будто бы рой гигантских ядовитых шершней, внезапно потревоженных от спячки нерадивым пасечником.

Один из незваных гостей тут же неразборчивой скороговоркой, на латыни, принялся читать молитву за упокой души моей грешной, часто размахивая из стороны в сторону отчаянно коптящим паникадилом. Другой начал привычно и ловко выбривать мне лезвием затылок. А третий, самый юный из них, прилежно примерял тем временем широкие обручи кандалов к моим тощим щиколоткам.

Всё это непонятное, даже ирреальное для стороннего зрителя действо проистекало вполне обыденно, благопристойно и, к слову заметить, как-то по-домашнему. Однако ж не смотря ни на что, чётко следуя своему давно уже отрежиссированному либретто, неуклонно, по военному быстро и без излишних проволочек.

Как только священником было пропето его последнее: «Amen!»[2], двое дюжих стражников сноровисто подхватили меня под бледные руки и поволокли сырыми, тёмными казематами острога по направлению к выходу или, вернее было бы сказать, к долгожданному исходу. Споро дотащили до внутреннего тюремного дворика, а потом перехватили моё тело посподручнее и швырнули его с размаху на дно грубо сколоченной дощатой повозки, запряжённой безразличным ко всему угрюмым, палевой масти битюгом.

Приезжий капеллан и его розовощёкий товарищ, юный кузнец, привычно забрались в только что поданный нам «экипаж» по предусмотрительно приставленной к нему деревянной лесенке. А цирюльник, напротив, присоединяться к нам не стал, но поспешил всем откланяться. Он сухо попрощался со своими коллегами, со мной, затем смачно сплюнул наземь и, не мешкая больше ни мгновения, скрылся с глаз, гадкой ящеркой шмыгнув в какой-то тёмный дверной проём.

Здоровенный детина, облачённый в грубые суконные шаровары и потёртый кожаный фартук поверх измятого холщёвого рубища, на скору руку приковал мою лодыжку к невысокому столбику какой-то ржавой цепочкой, потом, немного притомившись, уселся рядышком с «чёрной сутаной», устроился поудобнее в куче сена и начал травить скабрезные анекдоты. Капеллан не очень-то и возражал.

Заметно страдающему от жестокой одышки священнослужителю добираться, как позже выяснилось, было по пути с нами. Вот оттого-то и подсел он к нам в повозку самым простым пассажиром. Запросто подсел, не растрачиваясь на ненужные никому экивоки, исключительно лишь как добрый попутчик. Да и на самом-то деле, не пешком же шлёпать домой уважаемому человеку…

Бородатый возничий слегка приподнялся на козлах, с трудом оторвав свою необъятную задницу от туго набитой золотистой соломой подушки, звонко щёлкнул кнутом сбоку по сытому лошадиному крупу. Свирепо крутанув глазами, гикнул: «Но!» И, во главе длинной торжественной процессии, мы, наконец-то, медленно двинулись в сторону главной городской площади. В почётном сопровождении суровой конной стражи, ощетинившейся во все стороны острыми деревянными пиками.

Из-за дальнего кордона хором заголосили петухи – бессердечные глашатаи моей смерти. Светало...

                ***

Гладко вымощенная булыжником городская ратушная площадь бурлила, кипела, пенилась, временами даже немного переливаясь через край, словно молодая ядрёная бражка на весёлой разгульной свадьбе. Широкими, бурными потоками и целыми полноводными реками, не гнушаясь, по ходу, даже самыми, казалось бы, совсем чахлыми ручеёчками, вбирала и впитывала она в себя многие сотни приятно взбудораженных, по-праздничному одетых довольно улыбающихся людей. Ну, а те… А те всё прибывали и прибывали на званое представление огромными бесчисленными множествами, шумными, беспокойными волнами перетекая мимо пышно цветущих городских садов, вдоль маленьких узеньких улиц и кривых переулочков.

Сияя ослепительно свежей полировкой своих стен, новое здание городского Магистрата чрезвычайно радовало сегодня по прохладной утренней зорьке малоискушённый взгляд простого обывателя. С самой, что ни на есть, заботливой любовью, старательностью и особым тщанием добровольцев, оно давно уже было разукрашено буквально сверху донизу, увешано пушистыми бухтами аккуратно распущенных витиевато-нарядных лент. Со строгих гранитных фронтонов, лениво придерживая мускулистыми руками тяжеленные балконы, щурились на окружающий мир бесстыдно обнажённые атланты. А чуть выше, прямо над их массивными головами, шелковисто полоскались едва колышимые свежим ветерком раззолоченные штандарты вольных студенческих братств.

Но по-особенному оживлённо и весело было сегодня вблизи настежь распахнутых кованых ворот богатейших лабазов, принадлежащих славному Цеху Чернобородых. Там, где угощали всех! Поили абсолютно бесплатно, щедро, даром… Там, где здоровенные краснорожие молодцы, смачно покрякивая, выкатывали из самых глубин тёмных лабиринтов на потребу зевакам огромные ясеневые бочки, полные доверху свежим майским пивом - одну за другой, одну за другой... Праздник! В воздухе остро пахнуло перебродившим хмелем и потом…

***

Посреди просторной площади огромною, могучею горою возвышался эшафот. Массивная конструкция с прочно закреплённой на ней дыбой, самой сложнейшей (готеннсландской!) механики, и увенчанная прямо посерёдке высокой свежеокрашенной виселицей. В одном из углов этого зловещего сооружения виднелась жирная туша, наряженной в элегантное алое «платье» плахи. А в другом, расположенном от него напротив, по диагонали, – наёмными мастеровыми-плотниками (спешно, всего-то за одну только короткую ночь) был отстроен широченный дощатый помост, по слухам: специально предназначенный для размещения Большого Гарнизонного Оркестра. На самой вершине оркестрового помоста, стоя на лесенке перед дирижёрским пультом, торжественный и молчаливый, строгий, словно Небесный Ангел, возвышался над грешным городом Он...

Стоило мне бросить лишь один быстрый взгляд в его сторону, как я тут же всё для себя осознал: «О, да! Да! Среди сотен палачишек, палачат и палачёнышей - всех немыслимых мастей и фасонов – тех, кто так и не сумел прикончить меня до сих пор, ты, безусловно, смотришься, как стройный кипарис на фоне диких зарослей чахлых осинок, как мудрый, маститый профессор средь жалкой толпы желторотых школяров. О! Эта благородная стать, богатое платье, гордая осанка. Твой цепкий, пристально-оценивающий взгляд, пронизывающий приближающуюся к эшафоту жертву до самой глубины её костей, пугающий своим потусторонним холодом, и в то же самое время полный неукротимой, горячей страсти. О, как внимательно и заинтересованно сверлит он меня из-под надёжной защиты твоего чёрного бархатного капюшона! Светлая печаль... Фатум... Нирвана... Боль... Бесконечная, нежная жестокость – истинная суть одинокой, погрязшей в метаниях души, тщательно скрывается тобой за твёрдой линией холёных губ. Крепко стиснутых губ, едва-едва различимых сквозь тёмную амбразуру маски, целиком прикрывающей лицо. Сладкая беспощадность невесомой печальной аурой столь явственно и скорбно обволакивает твой изящный абрис...

Истинно говорю! Ты - Мой Палач! И я надеюсь, я действительно хочу поверить в тебя! Наверное, ты, один только ты, на всём белом свете достоин любви - Истинной Любви Настоящей Жертвы! Попытайся друг мой, возьми меня! Ну, пожалуйста, прошу тебя! Умоляю! Клянусь: отныне я твой! С этой самой минуты я полностью вверяю самого себя – драгоценного себя! - в твои надёжные руки. Но, помни одно – «show must go on» – я не сдамся так просто. О, да! Я хочу умереть, мечтаю об этом, молю ежедневно... Вне всяких сомнений, вся жизнь моя давно уже подчинена сией желанной цели. Смерть снится мне ночами и частенько дразнит наяву. Всё это истинная, святая, правда! Но мы же не в праве разочаровывать почтеннейшую публику? Не так ли, мой дорогой Палач? Ведь народ так отчаянно желал обещанного ему долгожданного представления – так долго и болезненно грезил чужим унижением. Время пришло! И они, бедняги, бесспорно достойны настоящего зрелища, ведь этим добрым горожанам, собравшимся здесь, – так по вкусу, так любы муки, так сладок вид моих страданий. Я точно знаю, я уверен: за долгие годы они не только безгранично полюбили, но и одновременно люто возненавидели меня. Воистину – это так! Они всегда боготворили меня за то отвращение, которое я внушал им, неизменно оставаясь живым после каждой казни - этой бесконечной, жестокой игры, всё в новый и новый раз свершаемой надо мной правосудием - с их милостивого позволения и молчаливого блаженного согласия. Я ненавижу их за любовь и... искренне люблю за жгучую ненависть... Ещё бы, я ведь – Жертва! Агнец для заклания. Вечный агнец... Remember!»

***

Фанфары... Гулкая дробь барабанов… Напыщенная речь разнаряженного, словно какой-то диковинный павлин, хромоногого магистратского глашатая, подробно, в деталях, перечисляющая публике длиннющий список моих грехов и описаний жестоких преступлений. Затем: оглушительный залп из полусотни крепостных пищалей, нервный рёв взбудораженной толпы, взлетающая к облакам россыпь разноцветных воздушных шариков, навсегда отпущенных на волю...

Как водится, первый акт этой знаменательной драмы был сыгран нами на весьма и весьма достойном уровне – эффектно, жестко, познавательно – и, конечно же, надолго запомнился присутствующим на том представлении счастливцам...

Поначалу меня иступлено секли сыромятными кожаными плетьми молодые и рьяные подмастерья. Весело и неутомимо порхали почти невесомые брызги крови, купаясь в ласковых лучах утреннего солнца. Грубые нити моей арестантской рубахи под ударами гибких бичей послушно переплетались в причудливые фантастические узоры - крест-накрест с розовыми волоконцами казнимого мяса. Помню: мне было больно, невыносимо больно, моментами - до отчаянного вопля, до нечеловеческого визга, но в то же самое время... удивительно уютно и спокойно.

Сам, мой суровый Палач, пока лишь только примерялся к предстоящей ему тяжёлой и ответственной работе. А сейчас же, с пытливым (чем не каламбур?!) любопытством, наблюдая за происходящей на его глазах экзекуцией, он всё ещё пытался трезво оценить степень своих возможностей и сил, тщательно изучал допустимый порог моей боли и самым скрупулёзнейшим образом просчитывал границы самых крайних пределов моей слабости...

Тем временем сноровистые помощники палача успели уже крепко-накрепко поколотить меня деревянными колотушками. Били они преимущественно по голове, да так, дабы из моих размозжённых в кашу ушей и переломанного в двух-трёх местах носа лишь слегка проступила кровь – всего-то несколько капель, но ни на йоту больше. Нет слов, исполнили они эту увертюру как опытные музыканты – очень талантливо! Весьма виртуозно и на диво изящно.

Минуту спустя, покорно подчинившись отданной господином команде, послушные подмастерья отложили свои булавы в сторону, лихо ободрали с меня остатки окровавленных лохмотьев арестантской робы и дважды или трижды окатили холодной водой из наготовленных заранее вёдер. Затем уже совершенно обнажённого примотали тугими ремнями к ясеневому скелету давно соскучившейся по свежей человечине дыбы и растянули. Хорошенечко так растянули, что называется, от души. Вот тогда-то я уже не смог удержаться и истошно заорал... Возопил, обращаясь к небу, библейским Лазарем… Проревел аллилуйю, почти задыхаясь от мутноватой тяжести накрывавших меня с головой волн, от одновременно атакующих мой разум совершенно разнородных масс: девятого вала запредельной, почти невыносимой боли и зыбкой ряби какого-то неземного блаженства. Благодарные зрители по достоинству оценили доставленное им удовольствие и принялись восторженно аплодировать Палачу. Все разом, в едином порыве, как будто бы послушно поднося к ногам маэстро заслуженную дань его высокому искусству.

Кости мои громко хрустели, выскакивали из своих суставов. Кожа с сухим треском рвалась, открывая теплому весеннему солнышку уродливые нагноения старых ран. Сухожилия натянулись упруго и пели, словно тугие скрипичные струны. Мой голос звонко вибрировал им в унисон... Вот теперь-то, площадь возликовала уже по-настоящему.

Аплодисменты ещё лишь только начинали переходить в овацию, когда я всё же сумел собраться с последними остатками духа - смачно выхаркнуть изо рта вязкий, кроваво-бурый сгусток, и попасть в точно намеченную мной цель: прямо на богатый бархат палаческого платья... Сначала я демонически захохотал - презрительно и страшно, потом на минутку смолк, сосредоточенно выпуская в небо красивые перламутровые пузыри из сложенных узкой трубочкой, перебитых плетью губ. Пальцы правой руки сами собой сплелись в неприличном жесте...

Как изменчиво настроение плебса! Всё! Теперь уже симпатии зрителей всецело принадлежали одному мне – наглой, упрямой и непокорённой ещё Жертве. Толпа заходилась в вопле, млея от внезапно охватившего её дикого восторга. Женщины с большими, горящими от необъяснимой страсти глазами бросали в меня букетики полевых цветов и жадно тянулись руками к эшафоту, отсвечивая сквозь глубокие вырезы своими кружевными, тёплыми, вкусно пахнущими разгорячённой сдобной прелестью лифчиками.

Палач же, как казалось на вид, не обращая особого внимания ни на что вокруг, спокойно обтёрся чёрным обшлагом рукава и тихим, ровным голосом приказал помощникам снять меня, наконец, с дыбы. Почти нежно, подобно старому доброму другу, низко склонившись надо мной, Палач провёл вдоль моих потрескавшихся губ влажной губкой. Оттёр душистым уксусом запёкшуюся кровь с разбитого до самой черепной кости лба. А потом нежно и мягко огладил рукою глубокие рваные шрамы, сплошь покрывающие поверхность моего бесстыдно оголённого торса. Сквозь узкие прорези в его маске, я случайно уловил мимолётный, как будто бы полный искреннего сострадания, но одновременно и странно недоверчивый взгляд.

«Чему же ты не веришь, Палач? - молнией пронеслось в голове. – Неужели всё ещё сомневаешься, что я способен с тобой бороться?»

***

«Ха, ха, ха...!» – беззвучно содрогалось изломанное пытками тело, пока шустрые подручные деловито прилаживали толстенную пеньковую петлю к его многострадальной шее. Палач крепко ухватился за стальную ручку ворота, а потом медленно провернул механизм. Сухо затрещала шестерёнка храповика и верёвка туго натянулась на деревянных блоках. Меня птицей вознесло вверх, прямо к голубым небесам, поближе к Господу, поближе к желанной и такой недостижимой для меня пока ещё Смерти.

Я, что было ещё духу, уцепился обеими руками за грубую верёвку, перехватив её непосредственно над своей головой, и подтянулся, насколько смог, как можно дольше не позволяя петле затянуться. Но всё равно силы постепенно оставляли меня, и шею, наконец, плотно сдавило грубой волокнистой плетёнкой. Воздух больше не мог вдоволь напоить моих лёгких, живительный кислород постепенно перестал поступать в кровь. Больные усталые глаза начали потихоньку вываливаться из своих ненадёжных орбит – огромные бело-голубые шары, сплошь опутанные красными прожилочками капилляров. Лицо моё чрезвычайно напряглось и очень скоро побагровело, нижняя челюсть самым безобразным образом отвисла, а из-под синего, раздувшегося втрое языка полилась вниз струёю густая липкая слюна. Члены моего подвешенного на виселице тела в последний раз напряглись и бешено задёргались в предсмертном танце. «Какая сладкая смерть...!» - последнее, что успел подумать я...

Палач внезапно освободил стопор лебёдки, и я бесчувственным синюшным кулем рухнул с полутораметровой высоты прямо на твёрдый настил эшафота: раздутым от нечеловеческого напряжения лицом уткнулся в свою же кровь и жёлтые сопли, грудью – лёг прямо в бурую лужицу натёкшей под виселицу слюны.

Глядя на это бесславное воскресение, всемогущий Господь лишь лицемерно улыбнулся, а Старуха Смерть обиженно фыркнула и уже в который раз брезгливо отвернулась от меня...

***

Под рёв бьющейся в каком-то мистическом экстазе толпы, под звонкий смех детишек и лай ополоумевших псов, опьянённых духом живой человеческой крови, меня вновь швырнули на вонючую солому подкатившей прямо к эшафоту повозки. И отправили под охраной обратно в тюремный острог, – заживлять раны, приходить в себя. Передышка, антракт… но лишь до следующего акта.

И стоило мне только ощутить под своим боком привычную шероховатость тюфяка, как я тут же забылся в тяжёлом горячечном бреду. Во сне меня неотступно преследовали неведомые, таинственные существа, вернее их неясные, смутные тени. Они горланили непристойности и долго-долго гонялись за мной по узким лабиринтам каких-то древних развалин, нервно размахивая на бегу блестящими ножичками и пистолетиками. Затем облепили сотнями своих липких щупалец, повалили меня наземь, привязали бечёвкой за ноги прямо к всклокоченному хвосту необъезженной кобылицы и пустили ошалевшее животное вскачь вдоль по пыльной сельской дороге.

Потеха началась. Правда, зрителей на неё почти не нашлось - один лишь какой-то древний отшельник стоял одиноко в грязи на обочине, разодетый в свою нелепую рванину, и, словно предупреждая меня об опасности, испускал яркие солнечные блики, отражая их осколками разноцветных стёклышек, искусно врезанных в рукоять его дорожного посоха: «Ты - жертва!»

«Ты - жертва!» - вдруг послышалось мне в завываниях холодного ветра, стремительно несущегося вниз со склонов белеющих вдалеке гор... Капельки мёртвой воды размеренно падали в дорожную пыль, вытекая из узкого горлышка античной клепсидры, и грустно шептали мне по-гречески в такт: «Ты – жертва, ты – жертва, ты – просто жертва... вот...» Ветхие скелеты всё выползали и выползали бесчисленными полчищами из тёмных, таинственных бездн своих платяных шкафов, а их повыбеленные временем кости глухо бренчали мне, пощёлкивая на ходу, будто кастаньеты лихих танцовщиков: «Ты - жертва! Ты...» Дикий степной ковыль, без спросу пустивший корни на моей безымянной могиле, тихо покачиваясь на ветру, напевал мне заунывную колыбельную песню: «Спи... спи... Ты – жертва...! Спи...» И быстрый коршун зло проклекотал, вынырнув внезапно из-за тяжёлых свинцовых туч: «Ты – жертва, жертва, жертва...!»

Нестройный хор обступивших меня фантомов крепчал, набирал силу, с каждым мгновением становился всё громче и яростнее: «Мы все – жертвы! Мы так желаем стать жертвами! И ты, брат, просто жертва, как все, как и все мы... Просто жертва... просто... смирись...»

С того момента, как я заснул, прошло уже немало времени, но это беспощадное измывательство всё продолжалось и продолжалось. И вот пришёл тот миг, когда я не на шутку утомился... Смертельно устал от навязчивой какофонии, бесцеремонно устроенной незваными пришельцами, нагло ворвавшимися в священные приделы храма. Храма моего собственного сна. Я попытался чуть приостановить сильнейшее биение своего сердца, попробовал наглухо захлопнуть дверцы уходящего «в никуда» сознания. Затем мне захотелось отключить совсем, так сильно донимающие меня посторонние звуки...

А когда… Когда из недр изорванного моими мучителями уха… На свет божий выполз огромный кудрявый таракан, разодетый в розовое полупрозрачное неглиже - да-да, представьте себе! - и страшно вращая огромными своими карими глазами, нагло потребовал от меня чашечку кофе со свежим кусочком «Дор Блю»… Тогда уж я не выдержал и выкрикнул в темноту изо всех своих оставшихся сил, заорал во весь голос всем этим назойливым теням и призракам: «Хватит! Прочь отсюда все! Изыдьте! Ведь это же вы – самые обыкновенные жертвы! А я - нет! Я – ЖЕРТВА!»

Закричал и... очнулся...

***

В неверном дрожащем свету догорающего уже свечного огарка над моим убогим ложем низко склонился Палач. Я отчётливо помню: он так по-домашнему добро пах терпким мускатом, сладкой корицей и корнем имбиря... Да-да! И ещё чем-то, неуловимо знакомым, приятным, непостижимо приятным... Нежностью? Уютом? Лаской? А, может...? «Нет! – мозг мой внезапно пронзило фантастической догадкой. – Неужели этот странный Палач – Женщина?!»

А Палач тем временем бережно втирал благовонную целебную густоту заморских масел прямо в открытые поры моего измученного тела. Искусно врачевал мои свежие раны, не жалея на это своих драгоценных бальзамов, поглаживая одновременно седой пух моих висков и глубокие впадины запавших вовнутрь серых щёк. Потом он мягко целовал и кожу моих воспалённых век, и мелко потрескавшиеся, спёкшиеся сукровицей губы, и даже не посчитал для себя зазорным приласкать мою саднящую шею, в кровь ободранную грубой петлёй.

Его присутствие каким-то непостижимым образом расслабляло, успокаивало меня, утешало. Ведь он умудрился как-то исподволь, практически незаметно, прикоснуться самыми кончиками своих умелых добрых пальцев к каждой из мелко трепещущих от невыносимой боли клеточек моей надломленной души. Он приподнял над серой пылью мой падший, было, уже так низко дух, дал мне испить из губ своих ещё одну сладкую капельку – пьянящий нектар надежды, снова подарил веру в вечную любовь. А потом, уже уходя, и замерев лишь на короткое мгновенье, остановившись в чёрном проёме дверей, тихо прошептал одними губами в окружающую нас беспристрастную темноту:

«Show must go on»!

И... зловеще улыбнулся.

О-о! Так я и знал - ты действительно Настоящий Палач! Вот только теперь-то я и на самом деле всецело смогу доверять тебе.

Я горжусь тобой. Я ***** тебя...

***

- Отрезать ему яйца, негодяю! Четвертовать! Оскопить, чтоб и другим впредь неповадно было! – азартно вопили милые Дамы и высоко подбрасывали в воздух свои нарядные кисейные шляпки.

- Кастрировать мерзавца! Да-да! Разобрать его на мелкие кусочки, и выпустить, наконец, уроду кишки! – выкрикивали мордастые господа свои самые сокровенные пожелания. Они гулко топали по брусчатке многими тысячами жирных ног, а сами при этом: «а как же? ведь даром!» - беспрерывно, пудами, поглощали сочные свиные сосиски, и целыми пинтами хлебали дармовое деревенское пиво.

- Отлезать плидулку-улоду яйцы! Кастлиловать этава глупава дулака! Намотать ево вонючие киски плямо на эсафот... – вторили своим родителям, беснующимся в ожидании феерической пляски крови, их чистенькие и послушные чада. Мои… славные детки...

Странно, но средь всего этого бедлама, одна лишь юная барышня, по имени Элли, сумела как-то найти в себе силы, чтобы промолчать. Она незаметно спрятала тёплые слёзинки, выступившие из-под густых ресничек, в тонкий батистовый платочек и робко-робко, пробираясь бочком сквозь гудящую толпу, поскорее улизнула с площади. Убежала, придерживая чуть дрожащими руками свой уже заметно начавший расти животик. Потом, тихо всхлипывая и отчаянно дрожа, завернула по дороге в ближайший костёл. Для того лишь, чтобы поставить за меня свечку. Тонкую восковую свечку... уж я-то верно знаю!

Интересно, а знает ли об этом Он сам?

***

Палач медленно окинул взором площадь и потом потребовал от зрителей тишины. Полной, безоговорочной, то есть - абсолютной тишины. Интересно, но для этого ему не пришлось произносить никаких особенных слов. Он не давал никаких команд, а просто, с достоинством, приподнял свою правую руку вверх. Торжественно и повелительно так, как поднимают жезлы на военных парадах. Толпа смиренно и, как показалось мне, на удивление охотно повиновалась хорошо понятому ею властному знаку, напряжённо и чутко застыв в сладчайшем предвкушении. Люди нетерпеливо выжидали продолжения жестокого действа. Палач совершил молниеносную отмашку свободной рукой, обращаясь к стройной шеренге специально приглашённых на казнь барабанщиков, и те, синхронно и чётко, начали выбивать позолоченными палочками громкую торжественную дробь. Ещё один уверенный взмах руки, последовавший от главного «дирижёра» казни, - и в оркестр послушно вступили горнисты.

Двое дюжих помощников, крепко подхватив под ослабевшие плечи, церемонно поводили меня вдоль ограждения, туда-сюда, словно какое-то неведомое экзотическое существо, продемонстрировав, таким образом, напоследок измученную жертву своим, всё ещё немного настороженным, зрителям. Затем медленно подвели меня к массивной плахе и с силой опустили на колени: «Молись!»

По сложившейся исстари традиции подмастерья жадно сорвали незамысловатую бронзовую цепочку с моей шеи, вместе с маленьким кипарисовым распятием, подвешенным к ней на колечке – ничто не должно мешать людскому правосудию! А потом наклонили моё тело чуть вперёд, одновременно уложив голову на повыщербленную временем колоду, точно в удобную, словно предназначенную для неё полукруглую выемку.

Давнишняя знакомая, Старуха Смерть, теперь уже действительно, не на шутку, заинтересовалась происходящим внизу и жадно глянула на нас с небес голодной пустотой своих глазниц...

***

Палач взмахнул над плахой своей остро отточенной секирой. Замер на какое-то мгновенье, напустив на себя такой вид, словно о чём-то задумался, а на деле, театрально выдерживая финальную паузу. Легкомысленные солнечные зайчики налетели тут как тут, выскользнув откуда-то из-за расступившихся на небе тучек, и отразились от полированной поверхности благородного дамаска, затем упали озорной россыпью на разноцветное море голов, беспокойно волнующееся внизу, на площади. Потрясённые происходящим зеваки недоуменно втянули в лёгкие воздух и замерли, словно в столбняке, молча и недвижимо, похожие на огромное стадо баранов, пребывающее в тупой и мрачной растерянности.

Удар! Голова моя легко отделилась от ставшей уже ей ненужной, пустой оболочки растерзанного тела. И, подпрыгивая на частых стыках досок, быстро скатилась по узкому деревянному лотку прямиком в корзину, доверху наполненную сухими берёзовыми опилками.

О-ох!!! Зрители разочарованно выдохнули. Все разом... Дамы обиженно поджали красивые губки. Господа степенно поперхнулись сосисками, глубоко захлебнулись хмельным пивом, закашлялись, а затем начали громко и недовольно гудеть. Обманутые в своих ожиданиях детишки заплакали навзрыд, словно жалуясь кому-то: - «Ну, как же это? Ведь мы все так жаждали Зрелища!»... «Милосердия!» - гордо, с благородным достоинством прошёлся презренный палач надменным взглядом по волнующемуся внизу стаду...

Он осторожно приподнял отсечённую им только что голову со дна плетёной корзины, лишь для того только, чтобы попрощаться. Навеки... Аккуратно стряхнул перчаткой сплошь облепившие мою влажную кожу опилки, поднёс печальный обрубок к своему, всё ещё плотно закрытому маской, лицу. И, крепко придерживая за быстро холодеющие виски, крепко поцеловал меня в губы...

***

...А радость... Что ж. Она уже расплескалась повсюду. Расцвела окрест нас красными, алыми, багровыми бутонами и причудливыми розовыми соцветиями. Мир пропитался внезапной светлой радостью, точь-в-точь как банная губка. Пропитался насквозь, включая самые сокровенные свои устои, и, наконец-то, вроде полностью насытился. Даже Палач не сумел уберечь свои холёные руки - те тоже вымокли в этом нечаянном счастье. По самые локти. И счастье стекало с них, проистекало из них, медленно капало вниз… лилось и сочилось...

Полноводными лужицами этого, не успевшего ещё свернуться, блаженства, был залит и городской эшафот, и по-праздничному выряженная плаха, и древняя брусчатка городской мостовой. Деловито и мрачно расходились по своим домам порядком подуставшие зрители - на диво молчаливые, покрытые прекрасным багрянцем с голов до самых пят. А несколько озорных алых капелек сумело долететь аж до самого неба – разукрасило в горячую крапинку случайно пролетавшее мимо белое пушистое облачко.

Finita! Усердные могильщики стащили крюками моё обезглавленное тело с эшафота, и кинули его прямо в развёрстые пасти жалобно скулящих псов... Господь недовольно нахмурил всклокоченные брови, лениво почесал кулаком седую бороду, размышляя, похоже, о чём-то очень-очень важном, затем медленно отвернул светлый лик от давно осточертевшей ему постылой земли и снова скучно задумался о своём, о вечном. А Смерть же, напротив, ликовала, торжествуя: смеялась во весь голос, задорно выплясывала джигу, и громко хлопала в костлявые ладошки...

***

Но... Что это?

- Поглядите! Поглядите! Смотрите же! Его глаза, глаза!

Мёртвые веки сначала чуть вздрогнули, затем мелко-мелко задрожали и, наконец, немного приоткрылись. Очи мои, словно каким-то чудесным образом освобождённые от тяжёлых оков, вдруг вспыхнули изумрудным тёплым светом, на краткое мгновенье ярко озарив вселенную, а потом вопросительно и благодарно заглянули прямо в таинственную, так и неразгаданную ими до конца бездну. Тёмную бездну чужого взгляда. Как будто и не совсем уж чуждого, но...

И ожившие на мгновение губы тоже с трудом зашевелились, разомкнулись, а потом что-то медленно прошептали в последнем своём, печальном придыхании... Палачу... Чуть слышно прошептали, с наивным и страшным упрёком:

- Как ты посмела усомниться во мне, Женщина? Гляди! Ведь я всё ещё жив. И я – Твоя Настоящая Вечная Жертва!


Рецензии
Аллегория в конечном счёте получается, безусловно, замечательная. Классно. Правда.
Но столько терний. Столько шику вы нагнали на это прощание с "козлом".
Я прочитал предыдущие три рецензии и понял, что это концовка.

Без психологии тут мало что воспринимается. Предполагаю, что до этой казни описаны отношения и прочее.
Текст в таком обособленном виде меня не зацепил.
Безумное нагромождение подробностей и торжественности происходящего.
Вспомнился Дюма "20 лет спустя", когда казнили короля, а под плахой стоял один из мушкетёров.

В общем, без цельной повести здесь сложно рассуждать.
Повторюсь, аллегория - исключительная. В целом, понравилось.

Лёнька Сгинь   11.09.2015 23:26     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.