Рупь за койку

Тот период жизни (50-е годы – начало 60-х прошлого века) помнится настолько рельефно, будто вчера всё было...
Соседка предложила нам брать на ночь командировочных, которые чуть ли не каждый день приезжали из другого города в контору своего завода, располагавшуюся в следующем корпусе. Койка за ночь - десять рублей (по более позднему, пореформенному 1961 года тарифу - рубль; тот же рубль, что платили люди за постель в поездах дальнего следования). Мы оборудовали для гостей одну из комнат «на четыре койки». Недостатка в «клиентах» не возникало. Утром - деньги на хлеб. А сами (одиннадцать человек – родители и девять детей), теснились на оставшейся площади, спали вповалку, кто-то на полу, без белья - его стелили командировочным. Когда они утром уходили на работу, никто не смел войти в комнату - щепетильничали; с трудом изыскивали место, чтобы сесть за уроки. Длилось это не день и не месяц - может быть, год. Правда, мы, дети, воспринимали приезжих не столь горестно, как родители, - скорее даже с радостью: в доме постоянно новые люди, какие-то рассказы, разговоры, ощущение большой жизни, переступившей порог нашей квартиры... И – рубли на скромную еду!
Не так давно, перебирая мамины архивные бумаги и буквально утопая в воспоминаниях о прошлом, я наткнулась на одну ее запись о тех днях. Мама не то чтобы писала дневники - скорее, делала разные записи о жизни семьи. Вот и эта запись такого же рода*.
«Расчудесная ты зимняя ночь! Стелешь белые постели на земле, снег пушистый ровно ложится, будто хочет кого-то убаюкать под покровом неба. Москва - как девушка-снегурочка: вся белая, напудренная снегом. Куда ни глянешь - все труд твой, зима, будто один из месяцев, твоих сыновей, декабрь, в этом году работает прилежнее других. В Москве уже гаснут огни. Только мне еще не спится. И не потому, что я страдаю бессонницей. Не спится потому, что в моей квартире нет места, где бы я могла лечь. Что же это, не размножилась ли еще моя большая семья? Не стало ли у меня вдруг девять дочерей и столько же сыновей? Почему дети мои спят на рваных простынях, почему укрыты старыми одеялами, которые пора бы уже выбросить? Что - или мать у них стала злой? Или отец недобрый, бросил свое семейное гнездо, оставил


* В дальнейшем она написала и издала книгу:  «Мария Володяева. Записки многодетной матери». А в 1995 году, уже после маминого ухода, я собрала некоторые ее записи и издала ее книгу: «Мария Володяева. Снова я вижу родную околицу», описывающую ее деревенское детство в начале ХХ века в деревне из Рязанской глубинки.

жену и голодных, плохо одетых детей?
Я не знаю, как тебе ответить на все эти вопросы, зима.
Ты холодная. Ты безжизненная и бескровная. Но и ты осудишь меня...
Вот в нашем с мужем рабочем кабинете, где столько часов, дней, лет просидели мы с ним за рабочим творческим столом, где все завалено нашими трудами*, сейчас лежат на моей постели (вместо простыни - тряпка, подушка без наволочки, одеяло совсем ветхое и его нечем починить) - лежат две мои старшие дочери. Одной шестнадцать лет. Это Лена, черноглазая, черноволосая, маленькая, хрупкая девочка, вся фигурка ее тоненькая свернулась в калачик, она спит спокойно. Может, ей снятся чудесные сны, - ведь она уже взрослая. Жених... Мне в ее годы снились парни, которые нравились, снилась веселая жизнь. Наверное, и Лена видит ее, пока спит? Потому что от нас эта жизнь идет стороной... Или снится ей, что она в кругу подруг, где-то на веселом студенческом балу справляет праздник молодости? А как проснется, сразу же увидит себя в лохмотьях. И опять начнется жизнь нашего сурового дня. Робко спросит она меня: «Что поесть?», а если нечего, так же кротко уйдет в школу голодная. Я смотрю на нее долго. Когда с вечера ложилась она спать, все старалась оставить мне местечко побольше, чтобы и я легла на этой постели.
Я смотрю на нее, и мне так скорбно думать обо всех ее прошедших шестнадцати годах. Я сижу и переживаю за ее тяжелое детство. Все спят, только я не могу уснуть. Мне тяжело.  Я хочу, чтобы Ленин сон был крепким. Пусть спит. Пусть не знает про эту тяжелую ночь, как я сижу одна, как не сплю. Пусть не знает она, что не сплю я потому, что хочу, чтобы она спала спокойно. Я нагибаюсь к ее голове. Стараюсь лучше укутать ее рваным одеялом. Уже десять лет подшиваю к нему новые куски, но другие тоже изнашиваются. Сколько потрудилось над этим одеялом ткачих! Тут и шелковые куски, и шерстяные, вытканные недавно, и куски старинного сатина, и самотканого полотна, и кусок от шинели пришит для тепла вместо ваты, и ковровой тканью подправлены края. Я накрываю ее, чтобы было ей теплее, а когда тепло, крепко спится.
Рядом с Леной, на этой же супружеской постели, на которой мы с мужем спим уже двадцать пять лет, лежит белоснежная королева с длинными косами, наша Ата. На лице большое спокойствие. Она крепко спит: легла рано и сразу же уснула. Ее косы обвили шею. Я освобождаю их, чтобы ей легче дышалось. И опять те же горькие мысли об обездоленном детстве терзают меня.


* Наш папа был писателем-фольклористом, собирателем народного творчества. Мама много помогала ему в работе.

Я вспоминаю всё сразу: Атин характер с раннего детства. Она гордая у нас с самых первых лет. Как-то в Чистополе, где мы находились в эвакуации во время войны, когда Ате было всего два с половиной годика, она гуляла вместе с богатыми писательскими дочерьми, что гордились своими платьями, красивыми шапками, вкусными конфетами. Она шла рядом, и ей нечем было похвалиться. А характер такой, что не сносит обид жизни. И она вдруг с гордостью заявила своим подругам: «А у меня руки грязные, а у вас нет. А у меня сопли, а у вас нет». Девочки посмотрели на ее грязные руки - она рыла ими песок - и с завистью стали делать то же, что и она: хотели доказать, что и они могут испачкать руки песком. Ата гордо и дерзко отогнала их от своего места, где играла, и говорит: «А у вас нет песка, а у меня есть. А у вас нет воды, а я принесу сейчас сюда целое ведерко». Помнится, как она подошла к восьмидесятилетней старухе и сказала: «А у меня есть мама, а у тебя нет». Старуха рассмеялась.
Может, сейчас и Ате снятся сны, что идут вразрез с действительностью?
Дальше в этой же комнате расставлены три раскладные кровати, плотно прижатые друг к другу. Мы купили их недавно, на деньги жильцов. На одной из раскладушек спит наша светленькая шестилетняя Таня. Бедная девочка тоже лежит на тряпке, укрытая старым одеялом, вместо подушки сложенное пальто. «Как у мачехи, спят мои дети! - с горечью думаю я. - И никто не знает, как я люблю их, как забочусь, как всё на свете отдаю им, моим горячо любимым детям. Как не сплю даже во сне, будто вечно караулю их от врагов. Таня... Она только что целый месяц проболела воспалением легких. Ее надо лечить свежим воздухом, кормить хорошей пищей, а вместо этого она лежит в душной комнате вместе с еще семерыми...
С нею рядом, на другой раскладушке, спит Изя, один из близнецов. И его не обошла нужда: он тоже и без простыни, и без подушки, и накрыт чем попало.
Замыкает эту сонную ночь мой муж. Кровать было расставить негде, и он лежит, упершись ногами в шкаф. Я слышу его храп, сквозь который прорывается стон. Он стонет во сне. Заботы съедают его и днем и ночью.
Вот так мы коротаем ночь. А в другой комнате отдыхают на наших постелях, на наших простынях и подушках «гости» - командировочные. Они платят нам по десять рублей за ночь. На эти деньги я куплю утром детям хлеб. Что хочешь, то и выбирай: или полный голод, или вот эту тесноту, духоту, лохмотья и униженность.
В коридоре спят сыновья. Крепким сном забылся старший сын Вильям, ему сейчас почти не приходится спать ночами, так много дел в университете. Недалек день, когда он закончит его и станет взрослым работником в семье. А на его постели спят супруги-командировочные: нам повезло, сдали и эту «койку»; еще немного денег на завтра...
Боже, как тяжело! И все эти муки ради куска хлеба детям. Сколько я могу еще так протянуть? Сколько хватит сил у детей терпеть эти мытарства?
Хочется написать письмо палачу нашей семьи фельетонисту Нариньяни. Рассказать, как мы теперь живем - благодаря его «заботам». Этот вампир, написав клеветнический фельетон на моего мужа, попал своими ядовитыми стрелами не только в него - в наших детей*. Так трудно и плохо мы никогда не жили. Было много сложностей, была и нужда, но мы трудились, муж работал день и ночь, и мы справлялись с нуждой. А теперь мы будто в пропасти. Людоед мог бы прийти сюда, полюбоваться плодами своих дел... Он убил нас, всю семью сразу. Он был уверен, что мы никогда не возродимся.
Чтобы возродиться, надо действовать. А как? Его удар попал в цель: не только огорчил и расстроил, но парализовал нас как работников. Как вернуться к жизни? Как снова начать плодотворно трудиться? На что надеяться? На днях со мной встревоженно говорила врач детского сада: убеждала меня, что детей надо лучше кормить. Знает ли она о том, что у детей отнят не только хлеб, но теперь вот и постель? Кто поможет нам? Как нам возродиться?
Может, ты, снежная зима, что-то подскажешь мне?
Видимо, в себе надо искать силы: только сами себе и сможем помочь.
Проходит ночь, занимается рассвет над Москвой, а у меня в душе всё темно, всё затучено ненастьем.
Горько идет у нас зима. Надежда - на весну. Но если и она не поможет, то, может быть, согреет лето?
Проснитесь, силы мои, разбудите душу. Ведь так страшно за жизнь детей, их настоящее и будущее. И работа у нас такая непростая! Узнав о нашей беде, как воронье налетают старые «друзья». Нет, они приходят сюда вовсе не затем, чтобы принести кусок хлеба голодным детям, а выманить себе «кусочек сыра»: порыться в шкафах мужа, в его папках и работах; выкрасть у него под сладкую песнь льстивых речей что-то сокровенное из его работ, на чем можно не только хорошо заработать, но и прославиться. А ведь как хочется иногда верить под эти сладкие льстивые речи, что в


* Фельетонист собрал данные по папиным лекционным выступлениям от Бюро пропаганды Союза писателей за несколько лет, приписал их одному году заработков отца, да еще на фабрике, где он никогда не выступал, и назвал его хапугой и стяжателем. Такие клеветнические фельетоны тогда были очень распространенными, теперь это давно известно. В 1955 году журнал «Новый мир» дал опровержение данных фельетона и доказал его лживость.

дом пришел друг, что он поможет… Нет, нет, подальше от иллюзий и от коварного вора и душегуба...
Но, может, все эти мои горькие мысли - только сон? Может, я тоже сплю, и стоит лишь проснуться, как печальные картины исчезнут? И на смену им придет реальность, явь, в которой я снова буду сильной и могучей, снова укрою всех детей своим огромным материнским крылом? Снова обрету в себе силы, чтобы жить дальше и побеждать трудности?
Как я хочу в это верить!..»

Что добавить к маминому описанию тех горьких дней нашей жизни? Оказывается, есть что.
...Этот командировочный по фамилии не то Гусаков, не то Селезнев, помнится лучше других. Довольно грузный человек лет пятидесяти. Эдакий Большой-Начальник-На-Заводе. Точнее, В-Заводе, как он выражался. Противный и напыщенный. Наши ребята сразу окрестили его Индюком.
Конечно, на работе он имел свой отдельный кабинет. Над письменным столом, скорее всего «зелено-засуконенным», как у вождей тех времен, висел  портрет главного вождя. По март-апрель 1953 года - безусловно, Иосифа Виссарионовича. Потом, скорее всего, он сменился изображением «самого человечного человека» Владимира Ильича. Ленин и Сталин - близнецы-братья; кто больше матери Истории ценен? Мы это учили наизусть. Кто же? Да «оба-вместе», о чем тут гадать!
Индюк держался так важно, что наверняка был очень большим начальником, с приличным количеством подчиненных. Так и вижу его совещания и заседания, которые он проводил в своем типичном, неуютном, холодном, во всяком случае - в душевном смысле,  кабинете типичного же советского начальника. И как подобострастно, с папочками под мышкой собираются подчиненные на экстренное совещание. Он застегивает на толстом пузе пиджак, поправляет галстук. Заглядывает в маленькое зеркало на стене, приглаживая расчесочкой пышные вождистские брови и типичную лысину руководителя. Важно усаживается. И начинает Ответственное Совещание - иных просто не бывает. Завод, где он начальничает, - одно из ведущих предприятий автомобильной промышленности. За столом Большой Индюк, а вокруг по все стороны другого, для подчиненных, перпендикулярно поставленного стола, индюки помельче, а также гуси, петухи, утки, селезни.
У нас Индюк «стоял» не один, «со товарищи». Может быть, два других мужика были его непосредственными замами или просто важными специалистами. Мама постелила им всё белье, что нашлось, предварительно белоснежно отстирав и накрахмалив. Одна постель, видимо, как раз Индюкова, получилась высоко застланной, пышной, чуть ли не пушистой, с высокими подушками.
Вечерами Индюк подолгу «размывался» в ванной, а его подчиненные гусачки терпеливо ждали. Нам ванна доставалась только ночью, днем вода до шестого этажа не доходила. Нетрудно было представить себе, как намытый, посвежевший, распаренный Индюк входит в комнату, откидывает край одеяла. Как, сняв брюченцы, толсто вваливается-погружается в ласковую мягкость единственной перины, которую мама привезла еще в двадцать седьмом году из деревни в качестве будущего приданого. Вот он натягивает одеяло до ушей, до глаз. Сладко сопит, предвкушая спокойный сон. Моментально проваливается в него, будто в  объятия любимой женщины... Похрапывает. Крепко-крепко спит до утра. До важного своего производственного утреца...
Командировочные уходили рано, к девяти часам, а возвращались вечером, иногда совсем уже поздно, чтобы оставалось лишь помыться и лечь. Иногда от них попахивало водочкой, «аромат» которой в нашем непьющем доме, полном детей, ощущался весьма резко.
В то запомнившееся утро мы встали вовремя, попили чай. Еще не всё варенье, наваренное летом из собранных нами в лесу ягод – важнейшее подспорье в жизни семьи, успели съесть, так что завтрак получился сладким и вкусным.
На кухне включено радио, где радостно звучит:

                Легко на сердце от песни веселой
                Она скучать не дает никогда,
                И любят песню деревни и села,
                И любят песню большие города.

                Нам песня строить и жить помогает,
                Она, как друг, и зовет и ведет,
                И тот, кто с песней по жизни шагает,
                Тот никогда и нигде не пропадет.

Мы одеваемся и бодренько выскакиваем на улицу. Спешим в школу - строить и жить. Виля уехал в свой Физтех гораздо раньше, папа ушел, пока мы еще спали.
Мама осталась на кухне помыть посуду и убраться. Вот и командировочные стали собираться на работу. Однако не все сразу. Сначала ушли два зам-индюка. Почему? Торопились всё подготовить к появлению начальника? Или у них был с ним сговор поважнее? Скорее - второе. Как бы то ни было, они отправились, а он еще оставался дома - у нас дома! - и прихорашивался. Мама потом рассказывала: рубашку и брюки уже надел, подтяжки не поднял, они болтались по бедрам. Долго прилаживал галстук, чертыхаясь на то, что в комнате нет большого гардеробного зеркала или трюмо, вот и приходится, как в поезде - так и сказал! - приспосабливаться к маленькому зеркальцу, с которым брился. Галстук что-то не завязывался.
Мама прошла в соседнюю комнату убраться. Надела фартук. В руках веник и совок. Все разошлись - самый удобный час, чтобы навести порядок. Могла бы, конечно, подождать, пока важный постоялец уйдет, но, с другой стороны, чего ей было терять время? Работы полно, она торопилась.
И тут Индюк выходит из «своей» комнаты, подтяжки так и висят по бокам, белая рубаха едва стягивается на толстом животе, пуговица против пупка пупком и торчит. Воротничок рубахи поднят.
- Что-то у меня не получается с галстуком... - неожиданно говорит он маме; она как раз входит в соседнюю комнату, с веником и совком в руках. - Вроде всегда выходило, а сейчас не могу.
Завязывать папе галстук было привычным маминым делом: она справлялась с ним куда более ловко, чем отец. Трогательная папина беспомощность слегка потешала нас и постепенно стала обычной.
- Не поможете? - спросил Индюк, видя, что мама уходит за дверь,  снаружи остался только мусорный совок.
Она оглянулась. Удивилась. Стала давать советы: попробуйте так и эдак, перекиньте более длинный конец сверху, короткий снизу... И петелька получится.
- Да я так и делаю, - вздохнул Индюк, - а все равно не завязывается. У меня с утра не руки, а крюки!
- Еще раз попробуйте, - с досадой сказала мама: ей было очень некогда, да и не терпелось, чтобы постоялец скорее ушел.
- Вот... пробую, а никак... - не сдавался он. - Наверное, я чего-то здесь не понимаю. Может, вы мне на галстуке покажете, как надо?
Мама с досадой поставила веник на пол.
- Ладно, покажу! - А про себя подумала: «Наверное, он скорее уйдет?»
Подошла к нему, коснулась галстука. Не успела перекинуть более длинный конец через короткий сверху, как Индюк схватил ее в охапку и поволок в комнату. В так называемую свою... И куда только девалось его толстое бессилие? Мама потом гадливо рассказывала, что, оказывается, в жирном пузе прячется сила...
Он буквально кинул маму на перину. На секунду замешкался. Этого времени маме хватило, чтобы быстро вскочить. Он опять было толкнул ее на постель. И даже замычал что-то любезно-любовное: мол, такая красавица... кровь с молоком... ну сейчас, сейчас... Мама, сохранившая силу деревенской женщины, отнюдь не маленькая, хотя и не гигантша, физически была очень крепкой (и от природы, и от своей нескончаемой работы по обслуживанию многодетной семьи). Она снова вскочила. Что нужно делать, не задумывалась. Нет, не побежала вон из комнаты, надеясь укрыться в другой, а давай изо всех сил колошматить важного Индюка! Удар у нее был мощный, силушка почти богатырская. Била она его, не рассчитывая и не высчитывая удары, во всю мощь. Как это ни забавно, он не останавливал ее, а пытался ладонями прикрыться от беспощадных, нескончаемых, неослабевающих колошматей. Смешно: его недозавязанный галстук, полурасстегнутая рубаха, обнажившая волосатое пузо... Мама еще подивилась: где же майка? Скорее всего, ему было жарко - с таким любвеобилием, с таким животом и не менее чем центнером живого веса, да еще в придачу годков пятьдесят возраста...
Сколько она его дубасила? Точно и сама не знала. Потом говорила: «Просто вдруг надоело. Да и ясно стало, что он уже сражен. Не убивать же гадину!» Она вышла из комнаты и коротко сказала:
- Убирайтесь! И чтобы ноги вашей здесь больше не было!
Вежливенько - чуть ли не «сэр» оставалось добавить!
Индюк, поникший и словно вдруг ощипанный, стал быстро застегиваться, запахиваться. Галстучек повязал быстро-быстро и ловко. Может, и не очень красиво, но достаточно проворно. В маленькое «брительное» зеркальце едва глянул - видно, не очень-то хотелось созерцать свою опозоренную рожу! Мама вышла, взяла веник, совок. На минуту вернулась в ванную и принесла почти полную старую кастрюлю воды на десять литров - из этой «ветеранки» мы мыли полы. Окунула веник, стала убираться. Всем своим видом, да еще с веником в руках и баррикадой из огромной кастрюли, она являла собой грозное зрелище...
А Индюк уже торопливо возился в тамбуре, кое-как накидывая на шею кашне, застегивая пальто - не на все пуговицы, как-нибудь. И торопливо сам открывал дверь, не спрашивая: «Где тут у вас... как отпирается...» Перед тем как выскочить, все-таки ляпнул: «Эх, ты!.. Так мне понравилась! Настоящая молодушка...» Мама распрямилась от пола, грозно приподняв веник, уже запыленный мусором.
- Убирайтесь! - повторила, словно «на театре».
Он открыл дверь, выскочил на лестницу.
- Тьфу! Свинья! - шмякнула мама так громко, что он, хотя уже наверняка спустился на несколько ступенек, всё расслышал. - Жена дома, а он в командировочке гуляет! Скотина!
Наша мама была не просто «самых честных правил», но непоколебимо твердых, и уж что-что, а святость брака для нее всегда оставалась безусловной - своего ли, чужого ли.
Папа вернулся домой через пару часов. Постепенно и мы собирались из школ. Мама рассказала папе про «любовь Индюка», и он, возмущенный, разъяренный, расстроенный, носился по квартире, почти не стесняясь нашего присутствия, закипая все больше.
- Мерзавец! Я ему покажу! Сейчас пойду в их заводскую контору, найду его и дам по морде!
Ростом наш папочка едва «доходил» до плеча Индюку... Бушевал он долго, допоздна. Мама смеялась и убеждала его, что «такой говнюк» не стоит подобных огорчений. Но чем ближе к приходу командировочных на ночлег, тем папа разорялся всё больше. В какую-то минуту показалось, что он действительно размозжит череп «совратителю». Часов в девять раздался привычно-знакомый негромкий стук. Мы поняли: постояльцы идут на ночлег. Папа выступил вперед, похожий на средневекового рыцаря, вышедшего на бой с гидрой. И хотя на нем не было защитного костюма из металла и кольчуги, голову и плечи он держал так, словно костюм надеть не забыл, да еще какой. Вот сейчас он откроет дверь... Поднимет свою железную рыцарскую длань...
На пороге стояли лишь два «заместителя» Индюка. Главного не было. Папа пропустил их, отошел. Они испуганно глянули на него: видно, всё поняли. Вежливо поздоровались, разделись. Прошли в «свою» комнату. Прикрыли дверь. Слышалось, что с чем-то возятся. «Сейчас съедут!» - шепнула мама. И было видно, что хотя с ними уйдут и заветные рублики, она нисколько не огорчится, даже наоборот.
Но мама ошиблась: куда им всем было деваться? Через полчаса один вышел в коридор, в руках саквояж Индюка. На маму посмотрел слегка удивленно, уважительно. Видимо, уже знал о поражении патрона.
- Наш начальник сказал, что переезжает к другим людям. Просил извинить его, но он тут больше не будет квартировать.
Мама кивнула с улыбкой. Гость, не надевая пальто, вышел на лестницу, быстро куда-то сходил. Вернулся без чемодана и ушел спать.
Папа еще пару дней бушевал, потом успокоился. Зато мама, бывало, нет-нет да расхохочется от души над своим приключением.
Поток командировочных еще какое-то время не убавлялся. Но затем мы сами от них отказались: слишком тяжело доставались эти рублики.


Рецензии