Приют для Бога

Станция в городке была как небольшой вокзал: лотки, палатки, снующий народ. А вокзал – это приют для путников, не знающих куда идти, потерявших внутреннего штурмана и вечно теперь устремленных в дорогу, куда-то уезжающих, но по факту застрявших навсегда в толкучке потенциальных пассажиров небесного пути — запутавшихся в мистическом расписании поездов. Не зря и заключенные почетно именуют себя бродягами.
Прямо возле лестницы на мост Жутков увидел группу местных, в количестве трех человек. Двое пожилых лет, с рыжеватыми грязными бородами, как псинная шерсть, и погибающими, но смирными глазами, — сидели на корточках, в ветхих своих одеждах. Третий хамовато развалился на картонке, оперев на руку голову с заломленной набок шапкой, и с дурным задором о чем-то плел, помогая себе пьяными взмахами свободной руки. Около него стояла початая бутылка, увенчанная влажным стаканчиком, что значило: ритуал не окончен, а ноги, в раздутых зимних ботинках, были выброшены на обозрение прохожим. Судя по всему, он являлся хозяином бутылки, а значит, и положения.
«Ненадолго», — решил про него Жутков и собрался идти к расписанию; но какой-то проворный нищий незаметно подскочил откуда-то:
— Рублик не одолжишь, добрый человек?!
Жутков порылся в кармашках брюк, куда положил в магазине мелочь, и раскрыл перед ним ладонь с монетками. Нищий присвистнул, потирая шершавые руки.
— Богат человек! — сказал, притопывая дырявыми валенками. Жутков ссыпал в подставленные ковшиком руки зеленоватую от плесени мелочь.
— Спасибочко тебе! — раскланиваясь, сказал бродяга и как бы равнодушно отвернулся от Жуткова; но только тот направился к расписанию, как нищий, уже метрах в пяти, окликнул внезапно:
— Эй, когда отдать-то?!
Жутков задумчиво застыл, на манер Клинта Иствуда, готового в любой момент вскинуть пару добрых Кольта и расстрелять всю эту подрейтузную вошь. Он понял, что вопрос заключает в себе приманку, рассчитанную на человека не брезгующего разговориться с бродягой: на пьяного или просто огорченного и не забочущегося о своих карманах. Заметил также, что и трое других следили за ним. Но он уже протрезвел, чтобы попасть на уловку, и, сплюнув, молча пошел к расписанию.
Взглянув на таблицу, Жутков почувствовал себя в растерянности: какие-то незнакомые и дурацкие названия: Брусиловка, Помпезная, Хренолуково и Большие пучки. Прямо поверх всей сложной таблицы черным маркером был величественно выведен детородный уд, находящийся, судя по деталям, в состоянии эякуляции.
Вдруг Жутков почувствовал, что под ним зашевелился темный комок, который он принимал за пустое место и не обращал на него внимания, занятый изучением букв и цифр. Теперь же он увидел, что под расписанием таился еще один пьяница, высунувший из тряпья голову и ожидавший ответа на вопрос, который Жутков только что услышал:
— Сколько время, молодой человек, ты должен знать?
— Да часа два будет, — сказал наобум Жутков.
На лице пьяного выразилось сонное недовольство, только неясно было чем именно. Возможно, этот человек давно потерял свое время и теперь искал его у людей, уверенный, что кто-то из них нашел его и хранит, не придавая ценности своей находке.
На улице, однако, подмерзало. Жутков огляделся и увидел кабачок с броской вывеской «Реальные кабаны»; и направился туда, слыша, как за спиной пьяный снова спрашивает, который час, но уже у какого-то очкоглазого мужчины в сером пальто, держащего за руку девочку в яркой курточке и с карамелькой.
Теперь девочка использовала ее как указку:
— Смотри, какой вылез!
Но пьяный так заулыбался беззубым ртом, что девочка, рассмеявшись, посчитала его более не способным к укусу или нанесению какого другого вреда.
— Пол второго, — строго ответил девочкин папа, вдавливая в эти слова все недовольство, вызванное и самим бродягой как фактом и глупой ситуацией, в которой из аккуратности ему приходится бродяге отвечать.
— Нет, не мое, — сказал вопрошавший и закутался назад в тряпки.

У входа в трактир сидело слюнявое тело, разлившего себя по чертовым стаканам человека. Вышедший наружу шустрый азиат в фартуке забрал у сидевшего кружку и зашел обратно.
Внутри было накурено и кисло пахло перегаром. Сидячих мест не было, все стояли, а поваляться выходили на улицу. Азиата звали Заля, он был хозяином заведения. Недавно он сделал косметический ремонт и придумал название, должное завлекать молодежь, но в народе это место звали «150 и кружка и пива», и пока сюда продолжали ходить отпетые пьянчужки, ну изредка молодые, в целях экономии средств.
Жутков взял Бодаевского, бутерброд с селедкой и пирожков. И встал за столик рядом с великаном в заводской робе и плюгавым старикашкой.
— Не помешаю? — спросил он.
— Не очень, — ответил громила набитым ртом. Он перемалывал бутерброд с ветчиной.
— Сам-то откуда? — спросил он. На лице его трудно было разобрать какие-либо эмоции. Казалось, человек просто существовал, как не очень вредная бактерия, поглощал спирт и не думал о глупостях.
— Да вот, откинулся только, — откровенно ответил Жутков и отпил пивка с пенкой. Селедка была на вид обветренная, а на вкус ничего.
— То-то я смотрю, не видел тебя раньше, — сказал великан и, посолив край кружки, отпил с него разом половину. Потом чекнулся со стариком полным стаканом водки и забросил его в себя, как какую-то карамельку. Ершову показалось, что он даже не глотает, а еда сама проваливается в желудок.
Громила достал из просаленного пакета последний бутерброд и, отрыгнув, принялся за него.
— Приятного аппетита! — сказал сам удивленный своей вежливости Жутков.
— И так пойдет, — ответил тот. Я тоже так считаю, — согласился Жутков. — На кой черт лезть к человеку поперек горла, когда он и без тебя нормально уплетает.
— Вот-вот, — подал голос старик.
Громилой был слесарь Жгутов, он работал неподалеку на заводе и приходил сюда на обед — перекусить и промочить горло. После работы же он торчал в пивной до закрытия, либо до тех пор, пока не придет жена. В детстве его забирала из садика мамка, теперь из пивнухи забирает женка. При этом он неплохой муж: пьет много, но не дуреет, жену не бьет, в выходные мирно возится с мужиками в гараже, а не лазает на чужих баб по кустам. Так, по крайней мере, думала супруга.
— Ладно, пойду я, — сказал Жгутов. — Да, это, Мартын, — обратился он к старику: — Увидишь Севу, скажи место у нас на коллекторном есть. Евсеич-то наш отравился, пожелтел весь, сука! Лежит теперь дома, помирает. Давай! — Махнул он рукой и вышел.
— Ну давай, Горилыч, — сказал ему старик и не протянул руку, но помахал ею, выставив на обозрение заскорузлую желтушную ладонь, словно развернутую гнилую судьбу свою, желая еще раз напомнить всем, чтобы не зарекались от подобного горя.
Горя, с которым сам старик, впрочем, не спешил расставаться, а даже как бы смаковал его, разжевывая и распробывая, развращаясь все пуще и копя в черном сердце обиды и зло. Намеренно отравляя собою мир напоследок.
— А повезло тебе, — сказал Жуткову старик.
— Чего это мне повезло? — спросил, не поняв, тот.
— Из тюрьмы вышел, сел на трамвай и поехал. А я в свое время до города добирался только часов пять. Как сейчас помню: выпустили, и пошел я пешком с узелком, а дорога проселочная такая, что по колено в грязи, по весне дело-то было. Хоть и подмерзло тогда, но не так чтобы сильно. Я ногой в канаву пару раз нырнул, промок по самые яйца. А потом на остановке часа два с узелком, и бабка с корзинкой. А в корзинке грибы, сырыми жрать не будешь. А потом во автобусе растрясло, немного отогрелся за три часа. А добрался до вокзала, там первым делом взял пол-литра. Из магазина вышел, бутылочку так раскрутил, чтоб воронкой лилась, и трубы себе залил, хе-хе!
— Ну вот и сейчас, на-ка, залей, — сказал Жутков и достал бутылку. — Только воронкой не надо, мне оставь.
— Это сделаем, — сказал дед и достал свой персональный раскладной стакан. Жутков налил ему, а сам выпил из горла.

На дне граненной пивной кружки густым пенным плевком лежали остатки, и мысли Жуткова раненными, но не унывающими чертями перебирались из окопа в окоп как боевая единица, насилу таща за собой сбереженную пушку.
— Вроде ушли, — сказал один, с отдышкой.
— Вроде оторвались, — подтвердил второй, присаживаясь на перекур.
— Как думаешь, пальнем еще из нашей пушечки?
— А как же! Я ведь глинтвейну еще так и не пивал; я даже не понял, что в нем особенного и как его вообще пьют; я только слышал много раз, преимущественно от дам: нет, от водки я откажусь, выпью лучше дома глинтвейну. И все! И я никак не соблазнялся и не испытывал зависти, чтобы тоже испить этого глинтвейну. Поскольку в обществе моем грубом была предпочтительней водка; да и меня занимавшая, собственно, куда более; к тому же с давно проверенными качествами.
— Да не переживай ты за этот чертов глинтвейн! Найдется, кому его пить, это уж как...
Пронзительное зимнее солнце ласково коснулось снаружи век.
— У нас здесь не ночлежка, — сказал кто-то гнусавым голосом и боднул Жуткова в плечо. Жутков проснулся, уловил еле слышные пришоркивания мелких шажков. «Детские чешки», — подумал он. Но это была только что зашедшая в кабак бледная девушка, одетая в зеленую куртку-аляску, зеленые же спортивные штаны и чумазые кроссовки. Она подошла к отцу и разговаривала с ним, не присаживаясь. Ее отцом оказался все еще сидевший в углу старик. Общались они шепотом.
— Что смотришь?! — вскричал вдруг старик. — Хочешь ее, да?! Вот тебе! — сделал он неприличный жест, перерубив как бы по локоть руку. — У, сучка! — замахнулся на дочь. И та сразу стала уходить, услышав, видимо, в этом ответ и на свой вопрос.
Жутков вышел вслед за ней.
— Эй, привет! Тебе кто этот старикан?! — крикнул он ей.
— Привет, — ответила та. — Не так уж он и стар. Это мой папа. А мы разве знакомы?
— Мы в двух минутах от знакомства, — ответил Жутков, глянув на вокзальные часы. Маша как-то дурно улыбнулась ему, оценив его бичиватый вид и остроумие. «Ничего так дурочка», — подумал в свою очередь Жутков и предложил даме угоститься чем-нибудь.
— Только не здесь, — ответила Маша, и вместе они направились по дороге вглубь города, где сиреневой дымкой окутывал небо ранний зимний вечер.

*
Они лежали в постели голые и непрощенные, влажные простыни стягивали ее ноги, бледные ноги, о, прикрой их! За окном в блеклом свете мерзлого солнца куражились на изломанной ракушке пьяные лучики солнца, стояла водокачка и пожарная башня, старая.
— Может, сходишь?
— Схожу, поговорю.
«У, сука!» Шпротина, пыль в лучах.. отчего плавится солнце… мир зальет лавой… на стакане был виден отпечаток… парадоксально светит старый телевизор… отвык от комнатных, запахов… приходит хозяйка, пьет… на стол водку… лапша с кетчупом и майонезом бутерброды.
— Почему ты молчишь как дикая тварь?
— Бунжур-абажур…

Жутков отвык от комнатных запахов: запаха женщины, прелого запаха женских подмышек, уткнулся в… В голове потрескивало, как в тихом догорающем костре. Занавески, как постылая душа, трепыхались на кухне, кто-то шумел, подошел к окну с чайником дядя: дай хлеба хлеб… надо зарабатывать… попил из-под крана… вода отдавала железом… меня надо отправить домой… зачем-то сказал… кто тебя знает, за какие долги тебя выпустили досрочно… как там Сеня?.. ты слишком много интересуешься чужими… снова вошел в нее… тепло и влажно… сходи за хлебом, за водкой… подошел к унитазу и вывернул себя наизнанку… из потаенных карманов души полетели и прочие карманные мелочи, забытые по-за прокладкой… надо же, нашлась… генеральную чистку… даже затерявшаяся пуговица…  взять у старого на водокачке, они там гонят самогон… пришел скинхед… бананы не ем… синдром Виноградова… отписал квартиру, начальник выпустил за... местное босячество… растаможенные бананы… зять поставляет… где ты, сестрица, этого упыря откапала… граффити… станция.
*
В небо плюнула осень ранние пиз..южики выгребли из-под пожухлой листвы, пьяные дворники… сипло скрипело на дверях…  желтая злая собака ворочалась в листве, как вареник в сметане… порочные зубы… в триумфальную доску пьяный я вышел из-под метели, закутанный набок…
На стакане прилипший волос мучительно и нестерпимо… как прилипшая мужицкая смерть.
Простыни до сих пор еще были сырыми. Жутков отвык от комнатных запахов, тем более от запаха прелой женщины по утру. Он уткнулся в подмышку ей и вдохнул. Захотелось снова войти в нее, туда, где тепло и влажно. Он потянул за простыни, спутанные у нее между ног, и она недовольно заурчала. «Не буду будить» — решил Жутков и поднялся.
В заброшенной водокачке дед организовал маленький заводик по производству самогона.
*
Переписка с девочкой, забившей бабушку ногами... там темно и сколько, там кружит воронье и вьет гнезда, есть слова, позволяющие называть цвет души ее черным, но цвет ее прозрачный, цвет пустоты, зло отступило, и осталась пустота, нет добра, чтобы понять могла девочка суть происшедшего.
*
А потом долго-долго сидеть, когда все уйдут и оставят тебя одного: ночевать, справляться со своей судьбой и быть голодным. Ты посидишь, но все равно когда-нибудь ляжешь спать, и будешь просыпаться каждое утро все с теми же мыслями дурными, что привили тебя на этот камешек, на котором сидишь. Встанешь, и гаркнет в небе ворона, иль прокукарекает петух, и в воздухе пронзительно заверещит муха, будто о стекло проводят линолеумом, и старый твой дедушка, дедушка Авраам, чахнет в углу старого склепа, в который ты так и не наведался, негодник.
P.S. Славу тебе воспоет утренняя птичка, если не так все было.


Рецензии