Облако, фонарь и метафизический милиционер

В метро остался мой завтрак: два яйца, сосиска – всё пропало под ногами ненасытной толпы. О, этот жалкий хлипенький пакетик мой! – надо было держать его двумя руками у сердца, а я безалаберно болтал им в руке как какой-нибудь погремушкой. Вот он и оказался между попами стиснутым намертво, и так, что, когда я потянул, дабы не упустить и спасти свою пищу, – в руках у меня остались одни лишь ручки. От злости я зажевал их в зубах, выплёвывая клочья, и, обозвав одну из хозяек задницы-убийцы толстой сукой, бросился бежать прочь из вагона от безкультурия и уже во всю догонявшего меня и пробивающегося из конца вагона через людей юного рыцаря – защитника дам и прочих угнетённых. Замечу для оправдания – он так бойко работал локтями, что я не на шутку переволновался и, конечно, дал дёру что было сил: а то попробуй – докажи ему, что не осёл, а баба виновата.
Так завтрак мой пропал, а вместе с ним и настроение. Я вышел из душного метро в поисках глотка свежего воздуха, и только отвернул голову от палаток с пивом и красно-розовыми мордами продавщиц, как увидел в конце туннеля ласковый, струящийся с улицы свет, будто хулиганьё-солнышко поливало фонтаном ступени. Поднимаясь, я ощущал возрождение в себе и дышал радостным лучащимся светом. Внизу продолжали неустанно распахиваться двери, нагоняя сквозняк, а здесь было так хорошо, что я забыл обо всех остановках, маршрутках, расписаниях, и всё другим стало – новым.
В первую попавшуюся маршрутку я всё же запрыгнул, и водитель на радостях угостил меня конфеткой. В машине сидели, кроме водителя, только я и девушка. Мотор заурчал, как голодный желудок. Мы понеслись. Листва за окном играла на солнце, как тысячи золотых колокольчиков, и звон стоял в наших ушах. Одна девушка ничего не понимала, она подозрительно смотрела на радостных меня и водителя и думала, что мы успели накуриться, проказники, – шебуршала чем-то в сумке, затем красила губёшки, напоминающие спаривающихся рыбок Гуппи, солнце прыгало в её зеркальце и отражалось в прищуренных глазах, ветерок развевал её рыжие волосы и мою лысую голову обдувал. Водитель смеялся навзрыд. Маршрут был коротким.

Водочка-водочка, я иду к тебе с горочки, угости меня корочкой и выдай мне долюшки.

          Девка одна мне рассказывала – она замужем за узбеком была, – ну вот и говорила, что те, мол, на родине крысам зубы все выбивают, в клетку сажают, а те как будто бы у них потом отсасывают, и многое ещё такого же чудного рассказывала. А я это всё мужикам на работе пересказал, а те на смех меня подняли. «Сосут аж причмокивают!» – говорят и смеются. А я им: «Да чего вы?! Правда ведь, она же была там, я-то точно знаю!» А они мне: «Я – я, головка от х…» Так что и я теперь вот в сомнении весь: было ли то или не было никогда такого?

Уж не знаю, как там насчёт искусства, но человек новый всегда радует глаз. Конечно, смотря по обстоятельствам: так ведь на улице где – в толчее – его и не приметишь сразу – совсем нового-то человека. А вот придёт такой к вам на работу, где сами-то вы, может, давным-давно сиднем сидите, – ну или носитесь сломя голову (этого я уж знать не знаю), а оно-то и видно сразу: совершенно новый человек – с иголочки весь – хоть на витрину ставь. И это ведь не оттого, что он

Девочка Юля любила спать звездой, она наряжалась Аллой Пугачёвой и засыпала враз. Мимо пробегали коты, они накотлечивались и пельмешничали, а девочка Юля спала и крехтела и похрапывала, яростно раскидывая руки, будто разбрасывала что-то вокруг, иногда она задирала высого ноги, но всё равно спала
Девочка заснула, и ей приснилось, что она звезда. Она познакомилась во сне с Юпитером и Марсом, с Большой медведицей и Небесным котом. Только с Солнышком не успела подружиться, потому что проснулась от душистого запаха котлет и шуршания маминых тапок. Девочка проснулась, натефтелилась и пошла на работу, где здоровые мужики целый день ругались матом и говорили пошлости. Там она провела целый день, а вечером пошла гулять и встретила пьяного знакомого, он лежал в сугробе, распивал спиртное и распевал советские песни. Девочка сказала "Привет!" и побежала по бульвару, с каждом шагом всё ускоряясь и ускоряясь, пока не превратилась в настоящую косматую звезду; тогда она вспорхнула остроконечными крыльями и понеслась прямо в космос, оставляя за собой дым разочарования, который выкладывался на небе в виде разноцветных посланий человечеству, где присутствовала и обсценая лексика и диалекты неведомых республик. В космосе девочке полюбился Пушкин, потому что оказалось, что он там проживает и заведует горячим цехом по выпечке поэтов и писателей. Много чего было ещё в том путешествии, но о всём не расскажешь. Вернулась девочка однажды ночью, такая же как и ушла. Только на ногах были странные неземные тапочки, оставшиеся на память висеть отныне на стенке, навевая мысли о необыкновенных эпизодах из внеземной жизни Артемии Мухиной, девочки из  6 Б когда-то, а теперь ответственной работнице трамвайного депо им. Лупкина.

Никому не кабель
 Теперь я очень аккуратно подхожу к телефону: беру трубку двумя пальцами и прежде чем сказать шёпотом: алло – я прислушиваюсь к ней, принюхиваюсь, и, если вдруг почую что неладное – сразу бросаю откуда взял.

Вот называют меня пошляком и грубияном, а сами весь день молчат да губки дуют, а вечером придут домой да под подушку свою как наговорят разом, очередью пулемётной весь матюгальный запас: и бля, и ху… и всё оттуда исходящее. Пошляки!

Серым утром дедушка у метро остановился, топнул сапожком и закричал: «А что это мне всё Путин говорите?! Путин?! Какой нахуй Путин, а?! Я сам себе Путин! Да! И Медведев я. Ак нах... кхе… кхе… кхе… А, сволота! Ох! Я вам дам Путина, всё власть чуете, носом в дерьмо вас ткнуть! Всё пропукали, скоты! Тьфу! – Развернулся дедушка и собрался было идти, наговорившись всласть. Дядя милиционер запрыгал по ступенькам – задержать нарушителя – соскучила туфля со ступеньки на плевке – полетел дядька вниз солнышком – спрыгнула фуражка с молодой головы – нежно обритые с синевой щёки окрасились свежим багрянцем – помутнели глаза. Дедушка ушёл.
Молодая офисная ****ь осталась без мужа в тридцать лет, побежала помогать подниматься, розовым платочком вытирала кровь и грязь с души ментовской. Так и познакомились, так и поженились.
Дед шёл-шёл, на асфальт ранняя пташка упала мёртвой – это был погибший воробушек: он без головы упал. Дед наступил на него и не заметил, как по асфальту размазал тяжёлым сапогом крохотное хрусткое тельце воробья.
– Товарищи! Я призываю! – кричал какой-то сумасшедший у трамвая – ему отдавили ноги лет тридцать назад – до сих пор кричит и плачет. – Я требую внимания по общепринятым в 47 году конвенциям, и международным соглашением сим я это заверяю в письменном виде! Вот, пожалуйста! Кто скажет, что я не большевик? Не я ли проливал сукровицу в палатах сантехнического треста?! Междоусобного Бога междуутробной войной! В мать, мать! Заклинаю! – Тётка толстая неслась в трамвай – сшибла мужичонку – очки слетели, кокнулись – с тётки слетели очки: у мужика не было очков – он не интеллигент был, он просто старый больной человек и член дорожного конгресса. «Он пьяный был!» – сказали люди, хотя их об этом никто ещё не спрашивал, потому что человек поднялся и заплясал, и в воздухе заныло тревожно, и люди поэтому заговорили в один голос: «Он пьяный был, пьяный, сам-сам, пьяный!» – не зная точно, о ком будет идти теперь речь, но заранее обременяя пострадавшего называться лишь пьяным, а не страждущим, терпящим или молящим. «Пьяный-пьяный! Хрю-хрю-хрю! ****и его! Копытцем сковырни ему нос!» Нос крючком! Зацепи – порви ноздрю – пусть течёт-течёт-течёт по улицам да по красным 20 лет октября 30 лет октября Вечность октябрю! Всю власть Ленину и Гаврииле Горбачёву! Взносы, господа! Делайте взносы, сучьи племенные породы… А мёртвая голова воробушка ест хлебушек, макая мякушкой в липкий жёлтый мёд, капающий с лугового дерева раз в день, раз в день… не боль… не боль.

Я сидел под кустом и не заметил, как сменились цвета и новой краской поналяпала везде осень. Новая осень, старая осень – всегда осень. Можно идти,  в голову не вбирая посторонних мыслей – только значимыми для сердца впечатлениями утешаться и услащать пытливую до муки душу. Шерудить в карманах, гоняя по-за прокладкой семечки и что-то ещё, давно интересующее пальцы и пропавшее давно, так давно, что, наверно, потеряло всякую ценность и стало не нужной детской игрушкой выросшего в дамки усталого короля белой масти в чёрную непогоду. Когда дожди, когда пивная закрыта… Нет, только кажется: вон под козырьком горит еле свет; скрипит, слышу, дверка: лачужка впускает хмельного бродягу, труженика дорог и разбитых переносиц. Там мы тяпнем по полстаканчика. Мне не нравится слово «стакашка»: оно, как таракашка, почти, как «какашка», совсем, как чебурашка и что-то невыносимо детское, что давно осталось, как сказано выше, давным-давно, и стоило бы подчеркнуть, что никогда не поздно, но всё беспросветно… и навсегда… устал. Только тихий мутный свет, потёмки и шёпотом ругань, чтобы не спугнуть друг друга в этом райском пристанище, где передовые ангелы сушат сапоги и мы собрались за одним столом со Христом. Ибо и он всегда там, где убогие собираются вместе. «Убогие» – ищущие Бога, у Бога ищущие пристанища в пазухе. А один человек спросил, как добраться до храма Христа Спасителя и едет ли автобус туда, проезжает ли мимо трамвай и троллейбус? И все ответили, что идти надо пешком. А он взобрался в новый двухъярусный трамвай с грязными зелёными ногами да к богу в душу угодил на перекрёстке – из окошка вылетел и летел метров сто до фонаря с агитлистовкой: «Голосуй за Жириновского!». Всё кончилось, померкло и никогда не сбылось, отчего неизвестно. За стаканом потому что не ходи в первый понедельник второго дня осени, когда не высморкнуты сопли у многих со сна, и лобовой сквозняк осушает мозг, выращенный в банке грибково-кустовым методом. Методом методологии с мёдным и медным вкусом и запахом. А для носа специально есть специально выделенные пробковые затычки антироссийской фирмы «Пакинос» «Пакинос в любой понос! Словесный, умрачительный и умопомрачительный! Ум! Пом! Тарм-пам-пам! Пом-пом!» Словесная дрянь, и больше ничего достойного, покойного и словопозволяющего...

Конечно, вы тотчас скажите, что всё это лишь мои сексуальные фантазии и навострите ушки на что-нибудь другое, и я не могу с вами не согласиться, и всё-таки, и всё же… нет, не фонтан, конечно, но всё же… всё.

                У мышки под мышкой
Девочки боятся мышек, и поэтому бреют под мышками. А то как же получается-то: руку поднимешь – оп! – а там мышка. Другую руку поднимешь – бац! – вторая. Что делать бедным девушкам, женщинам, куда деваться от проклятых мышей. Приходится брать в руки бритву – и под собственными подмышками выводить ненавистных мышек. А есть мышка в интимной промежности – её девушки тоже очень не любят: боятся, что жених испугается. Увидит, пугливый, – и убежит восвояси, а ты сиди потом, бедная, сама себя ласкай. Как же так несправедливо-то всё. У мужчин есть собственные мышки, у женщин есть. У детей только нет, их мыши сами боятся. А вот мужчинам и брить-то их необязательно. Всё с рук этим мужчинам сходит, всё прощается. А нам бедным-бедным – терпи, брей, мой, выводи, на крайний случай – крась в зелёный цвет, чтоб интересней было, или косички завязывай. Ну, в общем, крутись, как хочешь, а чтоб без мышек нам всяких там.

Виктор Палыч всегда плохо переносил осень. Он хватался за голову и скулил или метался по офису, рассыпая по полу бумаги. В, конце концов, отпрашивался с работы и уходил. Вот и эта осень пришла: постучалась дождём, завыла за окном, как старая голодная сука, и листья эти, листья – всё падают, летят на землю, как брошенные дети, отрезанные, скукоженные, вялые...
Виктор Палыч забыл про работу и смотрел в окно. Глаза, будто замерли. Он думал о чём-то своём, что было далеко. Достал телефон из кармана – проверил что-то. На месте. Порядок. Блаженно улыбнулся. Явно что-то придумав, удалился – вылез из своего закутка в углу офиса и пошёл к начальнику. Отпросился.
Через полчаса Виктор Палыч сидел в кафе и пил ароматный кофе с коньяком. Он уже позвонил жене и сообщил ей, что задержится на совещании, и позвонил также одной даме – и договорился о встрече сегодня.
Ладошки Виктора Палыча вспотели – он ждал с нетерпением. Когда же?! Когда?! Маленький секрет – всего лишь маленький секрет. Раскроется. Никогда. Только лишь для неё одной – женщине, которая секреты эти щёлкает, как орехи, по пять раз на дню, может быть.


Невеста, монахи и ангел

Аж три вещи есть, сильно интересующие меня на данный момент, и только пусть попробует ещё какая-нибудь гнида назвать меня, после этого, необъективным. Первая, и самая важная, с неё родимой и приступлю я – это невеста моя, голубушка святозарная. И зовут её Машенькой. Она была мне наречённой, почти обручённой, но слишком уж удручённой. Весь день, накануне, она сильно волновалось, так что даже подолгу занимала туалет и чем-то там занималась. Может, плакала по девичьей привычке дурной. Подруг у неё не было. А на пиршестве самом тоже была сама не своя. Мы понапились все там отчаянно, на столы полезли, всё такое – баб щипать и прочее… А она – раз – и нет её. Куда подевалась? Бес её знает. Нашёл часа через два уже – в одной тёмной комнатке, куда за весь вечер не заглядывал никто и знать о ней не знал – вроде подсобки что-то. Лежала там на полу она кафельном, холодным, наверное, – с задранной юбкой кверху, ногами раздвинутыми и вся в фекалиях с ног до головы. А у ножек её друг один сидел, тихий весь, перемазанный, – дышит тяжело, задыхается, – галстук развязан, волосы всклокочены. Глаза у обоих исступлённые и как будто пустые.
Я подошёл двинул другу локтём в висок, и тот забылся на время, а невесту я поднял на руки, хоть она и начала одержима визжать и биться, и вынес в виде таком на улицу, где в лужу ближайшую и поместил, и отмыл, и выкупал. Она даже успокоилась и кричать ужасно перестала, а тихо и спокойно вести себя стала со мной. И взял я за руку её тогда и повёл. Выбросил галстук, пиджак на асфальт, расстегнул чуть рубашку на вороте. Ей оборвал подол платья, чтоб всё время не наступала на него пьяными своими ногами, хоть за весь вечер и больше бокала-то не выпила, а из меня сразу вышло всё, ещё как увидел…
 Фата вообще ей очень шла до сих пор; и она не снимала её, и я не просил  о том. Шли мы долго – успел случиться рассвет под утро и белое, обожженное будто чем-то огненней себя, солнце – зайти в зенит. А там вечер снова был не далеко. Но мы устали идти; дорога всё пустынной была, а тут какой-то провинциальный рынок появился: старухи с вёдрами,  мужики, мешки, товара море и шумно даже: из машин торгуют чем-то. Невестушка стала ходить вдоль рядов и перед людьми любыми на колени вставать и просить хлебушка. Люди сильно не чурались – только присматривались: откуда, мол, нездешняя ли? И так своих, небось, дураков хватает, а тут подкрепление прибыло. Вот и получите.
Так ходила она и скоро стала жадно жевать добытые куски. Губами шевелила совсем, как старая. Я отвернулся – сидел на камне и смотрел в другую сторону: опротивело всё. Не она, но фон премерзкий, пёстрый, крикливый, толпа жадная до слёз. Купили калач ей, как маленькой, и радуются – глядят: может, спляшет.
И правда их: скоро и плясать пошла. Я поднялся и отволок её в кусты – даже вдарил маленько, чтоб в мозгах прояснилось… Тихо завыла, лёжа и калачиком свернувшись; в фате, как в платке, с растрёпанными из-под неё волосами. В песке теперь вся… Я плюнул в сторону и сел на песок. Люди на нас почти больше не смотрели. Я грыз какой-то сухой стебелёк и плевался.
Откуда-то сбоку подошёл косой монах – он спросил разрешения сесть со мной. Я кивнул. Вид его не внушал ничего благосклонного – явный оборванец, даром, что в рясе монашеской, – подранной, правда. Грех какой…
Важные вещи нашептал мне монах тот, сумасшедшим при этом не казался, да и какие тут сумасшедшие, кроме нас двоих. Я поднял Машеньку, и она послушно пошла вместе со мной за монахом, а тот вёл нас до леса. Там мы чуть углубились и оказались у оврага, в котором монахи учредили что-то вроде временного жилья. «Ну здесь и заночуем», – решил я мысленно. Монахов было штук семь, вместе с этим; я их честно особо-то и не разглядывал, а некоторые не больно рожу-то свою и показывали. Когда мы спустились к ним, двое из них закончили процесс обоюдного бичевания. Другие варили что-то в котле и трепались негромко. Наш монах потёр жадно руки и стал рассказывать что-то своим. Я признаться не слышал ничего – да и не хотел ничего слышать. Я сел и заснул, сначала на коленках, а потом и боком привалился к земле. Ночью я проснулся от жара. Сильно горел костёр, и меня жгло изнутри, кажется, я простудился. Когда я сел, то скоро, сфокусировавшись, увидел, что монахи по очереди дерут невестушку, и двое прямо сейчас, а остальные то ли ожидают, то ли отдыхают уже от содеянного. Я глянул мельком на её занятое умилённое лицо и подумал почему-то, что так и надо. Я помахал монахам: мол, всё нормально, ребята, продолжаем, – спросил  у них выпить. Чутьё не подвело меня, и у монахов, как и должно было быть, оказалось изрядное креплённое винище. Я отпил разом полбутылки и захмелел. Поднялся наверх – помочиться и увидел в стороне, ещё одного, истязающего себя, монаха. Он голый валялся и катался меж деревьев по земле, весь в листьях и иголках и лупил себя наотмашь палкою. И орал, и плакал.
Я отошёл подальше от него, чуть подышал и вернулся в овражек к костру. Монахи, уже одетые сидели вкруг костра и занимались жратвой. Невестушка лежала чуть в сторонке, укрытая тряпьём и мешковиной. Я сел рядом с ней, погладил по головке Машеньку и влил в рот ей немного вина, взятого у монахов. Она покашляла и ничего более не сказала. Уже почти сутки не произнесла ни слова. И на рынке только мычала, когда просила. Мне не казалось это странным, и я не боялся больше за неё. Всё самое страшное, кажется, случилось за долго до того, как мы об этом узнали и даже познакомились… И теперь я ждал от неё только одного – разговора с ангелом. Да, ничего другого не оставалось, разговор висел этот надо мной, как топор над приговорённым. Я чувствовал, что он состоится с минуты на минуты, и был готовым. Действительно был, бояться уже было нечего… монахи сидели и, нажравшись, сыто молчали, они были далеко от нас и не причём.
Он сказал внезапно. И сделал это в виде воспоминания: я увидел картинку, вернее фильм. И только увидел, понял: да, это действительно было со мной, но только тут же стало забытым, он стёр тогда память мою. Мы едем в вагоне метро: не так уж много народу, ангел сидит напротив меня, и мы спокойно видим друг друга и даже можем переговариваться, чем, в общем-то, и занимаемся. Он, в дранном шерстяном пальто, с протёртыми до дыр рукавами, в чёрной вязанной шапочке-пидорке, обрезанных на концах пальцев перчатках и – рабочих ботах на ногах. Он, облокотившись локтями  на коленки, рассказывает мне, что тема ангелов избита настолько, что не один хоть немного уважающий себя редактор не станет и смотреть на работу, в заглавии которой будет прописано это надоевшее всем слово. При том, он уверял, что и простые люди при слове «ангел» испытывают похожую обиду, как когда им напоминают о деде Морозе и о несбыточной детской мечте. Конечно, все эти вздорные выводы не могли не к чему склонить меня, но из уважения я всё-таки слушал старого комедианта с поджаренными крылышками. Потом сон расплылся, люди всё чаще начали просачиваться сквозь наши руки и слова, и мы уже не так слышали друг друга и видели, как через сито. Мы потеряли друг друга. Да, это было, как сон. Когда всё исчезло, монахи внизу спали как наозорничавшиеся дети, и моя милая сладенькая невестушка наконец-то спала мирным сном. Я поцеловал её в губы и лёг так, чтобы видеть небо. Макушки деревьев, небо – я в первый раз подумал о том, что того косого монаха, кажется давно уже нет среди нас и что… впрочем, ну и его на хер! Какое мне дело, куда делся этот долбанный монашек-барашек. Всё здесь без него совершилось. Всё и дальше будет идти, как угодно звезде. Её, моей, их… Нашей. Пусть спит ещё.


Какая-то проститутка по телевизору говорит, что культура торговли только начинает в России развиваться, ведь она, де, так много лет вытравливалась советским союзом. Да с этой конченной политической ****ью нельзя не согласиться, культура продажности растёт: «Не наебёшь – не проживёшь!» – вот главный лозунг на сегодня. Бери любую малолетку – и в рот суй ей за пятихатку. Деньги решают сегодня многое...


– А вот и ты, высокоуважаемый! Целый день тебя разыскиваю, и представляешь: не одна из этих сволочей не знает, где ты? Ну расстреливать их что ли, прикажешь?! Все как один утверждают, что с утра все тебя видели, а вот днём видеть тебя никто не мог, и даже сказали: и не хотел; что ты, мол, привык и сам по вечерам да по утрам появляться, так чтобы среди бело дня всех собой удивить, так такого, говорят, давненько уже не было-то. Так что ты это, милый друг, поторопись-то-поторопись-то!
– Иду-иду, куда деваться?!


Рецензии