Беспокойный чиновник
- Не стой на холоде, Коля, тебе вредно, – раздался сзади властный женский голос.
Спокойные черты лица Михайлова дрогнули, в них на минуту отразилось недовольство настойчивой опекой. Опустив голову, он отступил в духоту натопленной гостиной, чтобы пропустить тетушку, степенную даму средних лет.
- Надо же, какая стынь, – проворчала она, закрывая дверь, и обернулась к племяннику: – Пойдем. Чаю попьешь перед дорогой.
Михайлов нежно улыбнулся, – никто больше так не позаботится о нем на всем белом свете... Он бросил взгляд на портрет матери, вся фигура которой казалась такой хрупкой в сочетании с высокой напудренной прической и широкими кружевами. Уж двадцать лет, как матушка умерла... Потом Михайлов перевел глаза на портрет рядом. С него прямо, твердо и вместе приветливо смотрел князь Петр Иванович Багратион. Чуть больше месяца, как и он покинул сей мир… Лица двух добрых гениев, взирающих ныне с небес…
Михайлов тихонько вздохнул и последовал за тетушкой в столовую. Бархатные бордовые шторы на окнах, алебастровые вазы, мягкие стулья с куртуазными фигурками наборного дерева на узких перекладинах спинок, круглый стол во всю середину комнаты, накрытый белой скатертью. На нем – ажурная сухарница с горой имбирных пряников, сливочник, чашки, – все тоже белое, тонкое, с россыпью розово-зеленых букетиков. Вскипевший овальный самовар на ножках, как простолюдин, отселен от благородного фарфора на маленький столик в углу, у большого шкафа под красное дерево. За его плотно прикрытыми дверцами с происхождением не считаются, и глиняные плошки соседствуют с серебряными чарками… Михайлов знал много подробностей этой и остальных комнат дома. Здесь обитали сестра его матери Надежда Степановна да муж ее, отставной подполковник Егор Матвеевич Авольяновы.
Имевший за плечами уже больше, чем полвека жизни хозяин дома, с черными блестящими глазами, крупным горбатым носом, порывистыми движениями да обаянием благородной грузинской крови, полулежал в большом уютном кресле, придвинутом к столу, и презрительно глядел на расставленный сервиз. При появлении жены и племянника он произнес с укоризной:
- Какой чай? Вино пить надо! Так, Николай?
- У меня целебный. Лучше нет ничего, – уверенно возразила Надежда Степановна.
- Разве ее переспоришь, – развел руками Егор Матвеевич, поглядев на жену с уважением.
Михайлов сел к столу. Надежда Степановна наполнила чашки у самовара, потом подала всем свой травяной напиток, заваренный на зверобое с мятой. Михайлов такой не любил, но пил, чтобы сделать приятное тетушке. Вообще он, в свои тридцать два года, чувствовал себя здесь прежним мальчишкой и ради этих приятных минут мог все стерпеть.
- Ты береги себя, – без всякой надежды на исполнение попросила племянника Надежда Степановна.
Михайлов кивнул, вовсе не обещая думать о себе больше, чем обычно, и в свой черед проговорил:
- Вы уж сами-то не хворайте.
- Вот тоже хворь нашли! – тут же взвился Егор Матвеевич. – Ну ноги отекли немножко, ну кольнуло в груди, так ведь вовсе не то, что князь Петр... – Авольянов на мгновение умолк, потом тоже обратился к племяннику: – Тебе, Николай, бросить бы глупую суету. Спасибо, конечно, что наведался, но не гоже теперь попусту кататься. Дела-то много?
- Да теперь я при случайных делах, – попытался оправдаться Михайлов.
- То-то губернатор вдогон тебе нарочного слал, к себе требует прямо с утра, – недоверчиво качнул головой Авольянов.
- Точно, пора мне. – Михайлов отставил чашку с недопитым чаем и поднялся. – Глядишь, едва к рассвету до Калуги доберусь.
- Нет, путь теперь хороший, скорее доедешь, – заверила его Надежда Степановна и тут же дрогнувшим голосом прибавила: – В ночь-то!.. – но под грозным взглядом мужа спохватилась и более сдержанно произнесла, крестя племянника: – Храни тебя Господь!
Михайлов поцеловал ее и дядю, вышел в сени, где слуга помог ему надеть кунью шубу, крытую черным сукном, и с прежним наслаждением шагнул из дверей на мороз, совершенно зимний в середине октября. И это – после теплейшего солнечно-золотого сентября!..
Пока дрожки пробирались по рыхлой колее, Михайлов, неловко обернувшись, окидывал прощальным взглядом добротный двухэтажный деревянный дом Авольяновых, яблони, сливы и груши сада с висевшими еще кое-где лоскутками коричневой листвы, а ниже по склону холма – избы сельца Перестромы.
Когда дрожки с поворота резво и ходко подались по укатанной дороге, Михайлов устроился в них поудобнее и обернулся направо, где раскинулось его имение, село Пронино, с такими же избами, фруктовыми деревьями, с двумя прудами, речушкой Карацевкой да храмом Казанской Божией Матери. Его купол и колокольня высились над соломенными крышами и садом, и было похоже, будто имение машет рукой своему помещику.
"Даже заехать некогда", – вздохнул Михайлов, глядя на родной старый дом с побеленными колоннами, который без хозяев смотрелся совсем сиротой. Впрочем, когда десятилетним отроком Михайлов узнал Егора Матвеевича, то почитай переселился в Перестромы.
Дома были нотации месье де Ла Гарда, лотарингца-эмигранта, спесивого и злого на весь свет за то, что пришлось ему покинуть волшебный Версаль да служить гувернером в варварской глуши. Он постоянно твердил о древности и знатности своего рода, о замке на берегу озера, о придворном бытии. Этими основными темами в пространном изложении сопровождался каждый урок французского вперемешку с немецким, на который постоянно "сворачивал" месье, об этом говорилось на всех занятиях историей, географией, арифметикой, упоминалось при чтении каждой главы из и так прескучного "Телемака". Постепенно Коля научился пропускать "основные темы" мимо ушей и усваивать лишь науки, которые, к чести своей, месье мог хорошо объяснять. Еще были наставления в Законе Божием и в русской словесности. Их давал Коле приходской священник отец Илия. Но, к сожалению, уроки батюшки случались гораздо реже Ла Гардовых, и Коля чувствовал себя по-настоящему счастливым, только когда убегал к тете с дядей. Там он внимал раскатистому голосу Егора Матвеевича, его необыкновенной для средней полосы России манере произносить слова, забавным интонациям, потокам сильных чувств, от каковых приобретали еще более красок рассказы о славных военных походах, диковинных грузинских обычаях, и просто зачаровывали древние легенды о славянских витязях, читаемые в Перестромах нарочно для племянника. А когда довелось представиться самому князю Багратиону, заглядывавшему к Авольяновым на правах дружбы, восторгу Коли и пределов не нашлось…
Отец его, коллежский советник Николай Федорович Михайлов, тоже был человек не из обыкновенных, но строгий и несловоохотливый. Он много знал, ибо прекрасно учился в Московском университете, а позже несколько лет занимал должность секретаря домовой канцелярии известного вельможи, графа Михаила Никитича Кречетникова. Когда же государыня Екатерина Вторая назначила Кречетникова управлять учрежденным ею Калужским наместничеством, Николай Федорович прибыл с графом в Калугу. Здесь он был сначала председателем Магистрата, потом – советником в правлении Наместничества, здесь и женился на Настасье Степановне Юшковой, взяв в приданое Пронино. Молодая госпожа Михайлова с тремя родившимися в браке детьми, Колей, Яшей да Пелагеей, большей частью жила в имении, так как Николай Федорович справедливо считал деревенский воздух куда полезней городской суеты. Для мальчиков он нанял модного француза, аристократа, удостоверившись прежде в приличных манерах и познаниях месье, с особенной же тщательностью лично знакомил старшего сына с делопроизводством и законами чиновного мира. Коля послушно все запоминал, но только этими уроками и ограничивался лад между отцом и старшим сыном. И если, к примеру, Коля заговаривал о волновавших его воображение подвигах Силослава, Николай Федорович тут же холодно обрывал беседу, советуя бросить пустые мечтания. По малолетству отцовская строгость Колю не сильно тяготила, когда же мальчик подрос – стала чувствительно задевать. Конечно, у отца была причина…
А более всего Николая Федоровича раздражали каждодневные отлучки Коли в Перестромы. Наверное, он ревновал к восхищению, какое вызывал у старшего сына Егор Матвеевич. Да и не нравился все тот же Силослав, царивший у Авольяновых. Николай Федорович запрещал слишком частые визиты туда, за ослушание наказывал то гневным словом, то лишением обеда, то домашним арестом. Но Николай Николаевич только теперь, спустя двенадцать лет со смерти отца, понимал причины его поступков, и было очень жаль их жестоких размолвок. Тогда же, мальчишкой, он только злился и старался вообще как можно меньше оставаться в родительском доме и больше – подле Егора Матвеевича, к которому привязался всей душой. Матушка всегда защищала Колю, пытаясь согласить непреложную заповедь послушания отцу с любовью к сестре, радушно принимавшей их первенца в своем доме. Но скоро добрая и ласковая Настасья Степановна умерла.
Отец женился снова, на Елизавете Михайловне Камыниной, дочери нового калужского губернатора, и несколько смягчился в отношении детей от первого брака: Якова и Пелагею начал баловать подарками, а к Коле стал менее суровым в свои нечастые приезды из Калуги. Но тут вышла новая история. Подрос брат Яша. Он все приставал к Коле с расспросами, что такого особенного нашел тот в Перестромах, чтобы упрямо стремиться туда вопреки отцовской воле? Коля взял его с собой к Егору Матвеевичу, и Яша тоже "поселился" у Авольяновых. Отец так осерчал, что уже и кричать не мог, он замкнулся и совсем отдалился от старших своих сыновей, перенеся всю любовь на детей младших, рожденных от Елизаветы Михайловны: на Анну, Федора, Афанасия и Лизу.
С мачехой у Коли сложились прохладные отношения, хотя дурного ничего он в ней не находил. Конечно, она не одобряла своенравия пасынков. Да Коля и не нуждался в ее одобрении. Матерью ему стала Надежда Степановна. Заботы-хлопоты делали ее весьма взыскательной, и Коля кротко покорялся. Когда же все ладилось, доброта тетушки была безгранична. Качеством этим Надежда Степановна весьма походила на почившую свою сестру... Михайлов ясно припомнил, как долго, с любовью, тетушка поправляла ему, уже юноше шестнадцати лет, волосы да французский кафтан, потом проводила до дверей кабинета, где за беседой князь Петр Иванович с Егором Матвеевичем курили длинные трубки...
Весь в прошлом, Михайлов не заметил, как на тихую белую даль снега и неба, прорезанную темными буграми кустов и перелесков, спустились сумерки, потом совсем стемнело; как прекратился снегопад, небо расчистилось, и показалась яркая приплюснутая сбоку луна. Когда из мрака вынырнули зыбкие тени домов, беспорядочно толпившихся на окраине Перемышля, Михайлов очнулся, поежился и приказал остановиться на почтовой станции, дать лошади корм и несколько минут отдыха. Сам он, не снимая шубы, прошел внутрь бревенчатой станционной избы, присел на лавку у окна в просторной комнате и мыслями опять вернулся в кабинет Егора Матвеевича, где в первый раз увидел князя Багратиона.
- Да он совсем уже мужчина, – заметил тот при появлении Коли, – а ты, Егор Матвеевич, все – "мальчик". Пора бы его к делу. Ко мне в полк.
Авольянов отрицательно мотнул головой:
- Отцу отличный помощник растет. Сообразительный, усердный, в делах – образцовый порядок.
- Имением, что ли управляете? – уточнил у самого Коли Багратион.
- Вовсе нет еще. Только книги веду, – ответил тот, смущаясь от такого внимания и лестного отзыва о своей особе.
- И получается?
- Егор Матвеевич слишком добр ко мне. Хотя батюшка ругать не изволит.
- И не скучно? – продолжал допытываться князь, прищурившись.
- Нет, – пожал плечами Коля. Взрослые ответственные обязанности и в самом деле не тяготили его, а доверие отца так прямо радовало.
- Взял бы ты о нем попечение, Петр Иванович, – проговорил Авольянов. – За добрые качества его тебе стыдиться не придется, а мудрый совет мальчику не помешает.
Коля долго крепился, но не выдержал и закашлялся от табачного дыма, наполнявшего кабинет.
Егор Матвеевич тут же замахал руками:
- Иди, Николай. Иди на воздух.
Коля удалился, очень недовольный собой и дурацким своим кашлем. Он тогда совсем не придавал ему значения. Разве знал он тогда...
Михайлов тряхнул головой, рассердившись на поворот своих дум, и бросил их. Тут как раз и возница дал знать, что можно двигаться дальше. Михайлов вышел к дрожкам. Уездный город крепко спал, смотритель станции – тоже. Только мальчишка-прислужник высунулся встретить да проводить ночного путешественника. На этом берегу Оки все выглядело безмятежным, умиротворенным, здесь были дом, родные, – никаких французов, никакой войны...
Продолжая свой путь, Михайлов поправил закрывавшую ноги медвежью шкуру и принялся гадать, зачем на этот раз его зовет губернатор.
С приближением неприятеля к Калуге губерния объявлена на военном положении. Все ее Присутствия закрылись, включая Палату гражданского суда, куда Михайлова избрали от дворянства два года назад. Определенных обязанностей у него на время не стало. Все – случайные, но, по словам губернатора, очень уж важные. Доверием начальства Михайлов был обязан князю Багратиону, который, чуть более года тому, по пути к западной армии, вновь заглянул в Перестромы. Михайлова он теперь именовал не иначе как своим воспитанником и, узнав, что тот служит в Калуге, написал письмо Калужскому губернатору Павлу Никитичу Каверину, рекомендуя ему Михайлова в помощники. И вот, за последний месяц, к примеру, губернатор уже дважды давал Михайлову особые поручения, оба раза отправляя в уездный город Малоярославец. Сначала вопрос касался вин. По предписанию их следовало увезти или выпустить лишь при приближении врага. По донесению же содержателя малоярославецких питейных сборов господина Хлюстина все напитки и вовсе значились выпитыми. Но до Каверина дошел слух, будто вина там продаются. В те дни армия наша еще только подходила к пределам Калужской губернии, а из Москвы за нею выступил лишь отряд Неаполитанского короля, так что в Малоярославце было тихо, большой опасности еще не предвиделось, и губернатор повелел Михайлову расследовать, отчего там приступили к истреблению питей. Слух этот не подтвердился, Михайлов быстро вернулся назад. А вот через двадцать дней, когда пришло известие, что неприятель в Боровске, Малоярославец оказался в опасности, и губернатор предписал Михайлову опять отправиться туда для разведывания неприятельских действий. Но до города Михайлов тогда не доехал. Лил дождь, дорогу развезло, лошадь выбилась из сил, кучер уже не стеснялся браниться, но упрямый чиновник, промокший насквозь, все стремился к месту назначения, когда на общее счастье повстречал городничего, с исправником да предводителем дворянства. От них узнал, что Бонапарт занял Малоярославец, а перед тем город сожжен казаками. Михайлов сообщил все губернатору, и после оказалось: в то самое время, когда он писал свой рапорт, 12 октября в девятом часу утра, за Малоярославец шло большое сражение… Город остался тогда за французским императором. Теперь, слышно, Наполеон отошел к Верее...
В Калуге в те дни тоже был большой переполох. При приближении неприятеля горожане по московскому примеру приготовились жечь свои дома, сами же перебрались на другой берег Оки, грелись возле костров, – неделю назад всего это случилось, холодно на реке, – ждали… Кто не покинул город раньше, конечно, поскольку многие семейства летом еще, в самом начале войны, выехали в иные губернии, подальше от боевых действий. Казну, бумаги делопроизводства, утварь церковную всю почти в Орел перевезли. А чудотворную икону Божией Матери от господина Хитрово, из села его Калужки, доставили в Калугу и каждый день с ней крестный ход совершали до последнего времени… Итак, ждали на том берегу, а как не пожелал Наполеон посетить Калугу, вернулись и – в храмы, Господа благодарить за избавление. Потом еще стало известно об отступлении неприятеля и о победе нашего отряда над польским под Медынью. Это наполнило сердца калужан радостью, изгнавшей остававшиеся опасения. Хотя война совсем еще не кончилась. Одному Богу ведомо, как она может еще повернуться, как выкажет себя гений Наполеона. Но, пользуясь всеобщим вздохом облегчения, Михайлов выпросил у губернатора три дня, чтобы проведать Авольяновых. Прочая родня: братья, сестры, мачеха, зять, дочь Авольяновых Анна Егоровна, – кто в Калуге, кто в Тамбове. А Егор Матвеевич наотрез отказался покинуть поместье, Надежда Степановна осталась при муже, и у Михайлова все было неспокойно на душе: как они там поживают? Правда, Козельский уезд остался в стороне от театра войны, но все-таки – одни, да горестная весть пришла о смерти князя Петра Ивановича... Однако не успел Михайлов добраться до Перестром, а его уже нагнал нарочный от губернатора с требованием явиться немедля. Зачем, интересно?.. Пришлось вот ехать по темноте, вооружившись пистолетами да шпагой. Сам-то Михайлов не боялся таких путешествий, жаль тетушку, напрасных волнений ее...
Дрожки спустились с высокого берега и гулко покатили по деревянному мосту. Вот и Калуга. В лунном свете ее дома и колокольни, кресты, тихо блестевшие на храмах, черная паутина голых деревьев, – все казалось чарами ночного колдовства, хрупким призраком замершей жизни.
На левом берегу Оки, в Заверхской части города дрожки въехали в незапертые ворота новенького одноэтажного каменного дома, где Михайлов жил на квартире. Совсем один, – хозяин-мещанин летом покинул Калугу.
В окнах, украшенных белым рустом и подоконками, было темно. Но когда Михайлов дернул шнур звонка входной двери, та мигом отворилась и, тихо кряхтя, пропустила его в небольшую гостиную, озаренную единственной свечой в руке слуги, по виду лишь немногим старше барина.
- И давно ты меня караулишь, grand-maitre? – улыбнулся Михайлов, величая слугу французским титулом главного распорядителя дома.
- Аккурат шел мимо, ан тут и ваша милость.
"Гран-мэтр" поставил свечу на пристенный столик и помог хозяину расстаться с шубой, потом опять вооружился своим оловянным подсвечником и осветил барину путь во мраке комнат.
- Добром прокатились? – осведомился по дороге слуга. – Как дома?
- Да, без приключений. Тетушка здорова, а вот Егору Матвеевичу что-то неможется.
- На то и старость, ей и поболеть прилично. Это вам, которые еще только-только Христов век избывают...
- Прости, Назарушка, – мягко, однако настойчиво прервал Михайлов рассуждения слуги, – очень хочется спать.
- А откушать? – удивился тот, поведя рукой в темноту столовой.
- Что ты! Тетушка так попотчевала – неделю теперь можно не есть, – снова улыбнулся Михайлов.
- Вам не можно, – серьезно запротестовал Назар, – худы вы больно. Вам при вашем...
- Все, иди, – строго приказал барин.
- А кто ж вам прислужит при отходе ко сну? – изумился слуга, зажигавший уже свечи на конторке, рядом с которой соблазнительно белела постель.
- Я сам, сам. Иди, – повторил Михайлов.
- Еще чего-нибудь изволите хотеть? – все-таки спросил перед уходом Назар.
- Нет, ничего больше. С восходом разбуди.
- Ну, доброй ночи вашей милости.
Слуга ушел забрать из дрожек оружие да плетеную корзинку, уложенную Надеждой Степановной. А Михайлов поспешил стянуть сапоги, скинуть на кресло фрак и прочую одежду, задул свечи, с удовольствием залез под одеяло. Через минуту вместе с легким тиканьем часов уже слышалось ровное дыхание спящего человека.
Солнце попало сюда, когда открылись внутренние, на итальянский манер, ставни на окнах. Лучи ярко осветили обстановку комнаты, соединявшей в себе спальню и кабинет. Стены ее были выкрашены в бледно-зеленый цвет. Один из углов срезала печь с белыми цветами, сине-зелеными завитками да мелкой сеткой на рисунке изразцов. Вдоль глухой стены от печки до другого угла вытянулась кушетка, обитая мягкой коричневой кожей, служившая Михайлову постелью. Над ней помещались икона Троицы Ветхозаветной и образ Николая Чудотворца, написанный по заказу сразу после рождения Михайлова. От прочего пространства кушетку отгораживала ширма с бордюром из тонких готических арок. У стены, в которую кушетка упиралась высоким округлым изголовьем, в простенке между двумя окнами расположились ясеневая конторка с гладкой столешницей да плетеное из тростниковой соломки кресло со спинкой в форме таких же островерхих арок, что и на ширме. На конторке красовались: бронзовый подсвечник в томных выпуклых завитках виноградной лозы, с тремя бутонами, в которых высились восковые свечи; латунный письменный прибор в виде античного храма, под сенью которого стояли чернильница с песочницей в образе курительниц на львиных лапах, а у подножия лежали хорошо отточенные перья; тихонько тикали карманные часы из серебра. Напротив "спальной части" весь угол занимали полки с книгами. Они были закрыты дверцами наподобие шкафа. А рядом, между другими двумя окнами, стоял простой прямоугольный столик, на нем – глиняный кувшин и тазик для умывания. Второе готическое кресло занимало четвертый угол комнаты и тут же висело большое зеркало в раме из мореного дуба с латунным жгутом, обвивавшим стекло. Дощатый пол выглядел голым при полном отсутствии какого-нибудь коврика, на окнах совсем не было штор. Вообще же, в убранстве этой комнаты господствовал не аскетизм, а осмысленная сдержанность: предметы, находившиеся здесь, составляли случайное в отношении стиля соседство того, что приглянулось и вместе необходимо. Каждая поверхность поражала своей чистотой. Ни пылинки. Из комнаты было по возможности убрано все, способное служить к их скоплению...
Ох уж эта пыль! Михайлов вдоволь намучился с нею, когда начинал свое служебное поприще в Московском архиве Коллегии иностранных дел. Кислая, тяжелая и неистребимая... Вновь стало дурно, как только она вспомнилась, во рту появился мерзкий привкус, будто он жевал бумагу, в груди все сжалось. Михайлов нарочно глубоко вздохнул и потянулся в постели.
Вошел Назар, неся теплый халат и мягкие тапочки. Михайлов поднялся, оделся, умылся, сотворил краткую молитву и прошел в соседнюю комнату завтракать.
Здесь тоже были пол без ковров, окна без штор, крашеные стены, но только соломенного цвета с голубым потолком, другой бок той же печки. Обеденный стол гордо сверкал атласной березовой поверхностью в отсутствии скатерти. Подле него стояли еще три готических стула, а последний, шестой, сиротливо прижался к стене, грустя, что у хозяина бывает очень мало гостей. Кроме стульев о том же тосковали диван, обитый полосатым шелком, сложенный ломберный столик, уже давно забывший о своем назначении, и две стройные жирандоли по шесть свечей каждая.
К горячему медово-клюквенному зварцу Назар подал пряники, которые накануне заботливая Надежда Степановна надавала в дорогу, и на время завтрака Михайлов опять погрузился в ощущение детства с парным молоком, свежеиспеченным хлебом, приспущенными от солнца шторами да запахом цветущих фиалок.
Потом, вернувшись в спальню, стал перед зеркалом надевать мундир.
- Гляди, с каким трудом пуговицы застегиваются, – заметил Михайлов хлопотавшему вокруг него слуге. – А ты все ворчишь про мою худобу.
- Это мундир у вас пошит еще при государе Павле Петровиче, – нашелся Назар.
- Ну нет, брат, врешь. Я в службу вступил, когда Александр Павлович уже с год был коронован. Аль запамятовал? И мундир у меня теперь совсем другой.
Назар возражениями барина не удовлетворился и еще долго бубнил себе под нос про то время, когда двадцати двух лет от роду Михайлов покинул имение, уже перешедшее им с Яковом в наследство после смерти отца, и про первый мундир, сшитый по образцу просторных немецких кафтанов, а цвета хоть и тоже темно-зеленого, но с воротником и обшлагами из черного бархата. Тогда Михайлов, опять же по протекции князя Багратиона, поступил в Коллегию иностранных дел актуариусом, и скоро был переведен в ее московский архив, – все ближе к дому. Должность состояла в том, чтобы получаемые архивом письма собирать, вести реестр их и книгу расписок, которая бумага кому из чиновников для какого дела выдана, когда возвращена. Кроме сего, надлежало иметь попечение о бумаге, перьях, чернилах, сургуче, воске, дровах, свечах и прочем, что в делопроизводстве потребно. Среди канцелярских да хозяйственных хлопот все же удавалось выкроить время и прикоснуться к пергаментам или Александрийским листам минувших столетий. Особенно Михайлову нравилось разбирать грамоты на старых европейских языках, презиравших строгую орфографию и границы государств. Переводы сих документов так хорошо удавались Михайлову, что стали официально поручаться ему. Но, прослужив в архиве два года, пришлось из-за болезни просить об отставке, которая была дана с чином переводчика.
Николай Николаевич вернулся в Пронино, однако пожил помещиком очень недолго. Только и успел, что выдать замуж сестру Пелагею за дальнего родственника матери и близкого соседа, Бориса Федоровича Юшкова. А в конце того же восемьсот шестого года уездное Козельское дворянство выбрало Михайлова в земское войско, и началась новая служба: полгода – сотенным начальником Калужской милиции и год – адъютантом генерал-майора Михаила Лаврентьевича Львова. Земское войско создавалось как резерв для армии на случай войны, – ведь давно уже гремела по Европе полководческая слава Бонапарта, а империя Российская больше враждовала с корсиканцем, чем дружила. И вот крестьяне, то есть – солдаты земского войска, раз в неделю собирались под начало своего помещика-офицера, чтобы обучаться стрелять, рубить саблей, строиться в боевой порядок, перемещаться в нем да перестраиваться. Полгода близ Пронино маршировало "войско" в тулупах, с охотничьими ружьями и лихо исполняло команды Михайлова, а равно и наставника его, Егора Матвеевича. Потом из всей массы Калужской милиции выделили подвижный батальон стрелков, каковой направлен был в Смоленск, поближе к границам империи. И генерал Львов, начальник над пятисотенными партиями, заметив за Михайловым превосходные способности все обустроить и организовать, взял его в этот поход адъютантом. В сем качестве Михайлов прослужил до того самого дня, когда Земское войско распустили за ненадобностью…
Глядя на свое отражение, Николай Николаевич поправил черно-красную Владимирскую ленту в петлице мундира. На ленте блестела золотая медаль "Земскому войску" с портретом императора Александра Павловича и надписью "За веру и Отечество". Пожалована за участие в подвижной милиции…
Как только Михайлов опять стал свободен, князь Багратион позвал его в Тверскую губернию. До этого были лишь письма, в которых Петр Иванович наставлял молодого человека, порученного ему другом. Теперь же Михайлов стал постигать тайны начальства над людьми под непосредственным руководством князя. Впрочем, тайн-то и не было, поскольку Петр Иванович был человек прямой, интриг и сплетен не терпел, все называл своими именами, но точно знал, когда следует промолчать, дабы не нанести ближнему вред. Михайлов усердно набирался полезного опыта. Жаль – только месяц, потому что как раз тогда вдовствующая императрица просила князя подыскать ей офицера на должность полицмейстера в столичный институт святой Екатерины, и князь решил, что Михайлов как нельзя более подходит для этого. Он повез своего воспитанника в Петербург, лично представил государыне в Павловске, и Михайлов сделался полицмейстером, получил чин коллежского асессора. Но столичная жизнь с ее блеском, пустой суетой, сном до полудня, вечною сыростью пришлась не по душе и принудила Михайлова подать в отставку. Он с облегчением опять вернулся в Пронино, к своим деревенским привычкам вставать в семь утра, ходить в храм, проводить день в насущных заботах. В Санкт-Петербурге все это вызывало неизменные насмешки, ибо подобный образ жизни там считали недостойным благородной крови, и принимали его, пожалуй, только масоны, которых Михайлов сторонился, как всякой скрытности и нарочитой мистики. Из короткого столичного житья только уютный по-домашнему, заросший зеленью Павловск да благосклонный взгляд государыни Марии Федоровны Михайлов припоминал с удовольствием, вдыхая свежий пронинский воздух. Но снова недолго, всего лишь два года.
Пришлось перебраться в Калугу, чье дворянство избрало его старшим заседателем в Палату гражданского суда. "Несмотря на молодые лета, мимо всех нижних инстанций", – вспомнились слова губернского прокурора. Михайлов усмехнулся в зеркало, оглядел свой нынешний мундир, темно-зеленый, с голубым воротником и обшлагами, с резко расходящимися полами, ладно облегавший стройную фигуру, повел плечами и немного одернул его, чтоб сидел половчее. Оставшись доволен, велел подавать шинель и дрожки.
Скоро лошадь, поднявшись прежде в горку, к храму Одигитрии и большому, в три этажа, дому купцов Билибиных, уже везла его мимо роскошной Золотаревской усадьбы да терема Макаровских палат, по каменному мосту в Градскую часть, к дому губернатора, где размещались и семейство Каверина, и его канцелярия, и Временный военный комитет.
Все суетилось в этом просторном, по-столичному блестящем жилище с видом крайней занятости. Михайлова обычно раздражала такая беспокойная беготня, но война, конечно же, не располагает к благородному спокойствию. В подобные времена требуется исполнять приказы не только четко, но и быстро. Вот и коллежский регистратор Сербенин, которого в сентябре Каверин взял к себе, завидев Михайлова, переступившего порог приемной, тут же бросился в губернаторский кабинет. Михайлов не стал даже присаживаться, догадываясь, что скоро придется вставать. И точно, через минуту сам Каверин вышел к нему. В тонких красивых чертах пятидесятилетнего вельможи проглядывало радостное облегчение.
- Николай Николаевич! – обратился он к Михайлову, едва не обнимая его. – Спасибо, не заставили ждать. Знайте, я храню в памяти те слова, что писал ко мне об вас Петр Иванович, вечная ему память!: что вы весьма честны и строги в правилах своих и можете мне быть точно правая рука. До сей поры я не разуверился ни в единой букве из оной рекомендации и через то намереваюсь поручить вам теперь весьма важное и непростое дело, каковым сам не имею совершенно времени заниматься, а между тем главнокомандующий требует от меня по сей части полного порядка. Я разумею военнопленных, каковые в изрядном количестве прибывают в Калугу. Ведь коли мы не варвары и не желаем истреблять этих самых пленных, то надо же тогда их содержать как-нибудь пристойно. Впрочем, первая наша забота – отправить их к месту назначения. У меня же, за доставкой провианта к нашей армии, за кордонами, за госпиталем, за поддержанием порядка в здешней губернии да в трех, уже свободных от неприятеля, уездах Смоленских, тоже порученных моему попечению, нет ни малейшей возможности уделять внимание еще и пленным. Вот я и припомнил все добрые качества ваши. Прошу вас взять от меня управление ими. Только вам, Николай Николаевич, я доверяю как себе, верьте слову. Поэтому и поручаю управлять военнопленной частью именно вам, а со своей стороны обещаю непременную поддержку и помощь.
Михайлов внимательно выслушал и поклонился в благодарность за такое расположение.
- Ордер об сем уже составлен, – продолжал губернатор более деловым тоном. – Вот Петр Ефимович, – он указал на Сербенина, – вручит вам его. Также и деньги на пленных на первое время. Бумаги вам все разъяснят более обстоятельно, а я, простите великодушно, совершенно стеснен во времени и должен уже с вами расстаться.
И, кивнув на прощание своему безмолвному собеседнику, губернатор вернулся к себе в кабинет.
Глядя на закрывшиеся за Кавериным высокие дубовые двери, Михайлов подумал: "Пленные?.. Вот уж воистину совсем не знаешь, что случится в следующий миг…"
Двадцатилетний коллежский регистратор, улыбчивый и расторопный, почтительно усадил Михайлова к столу в приемной и принялся передавать:
- Извольте, ваше высокоблагородие, сказанный ордер от господина губернатора сего дня, октября восемнадцатого восемьсот двенадцатого году, за номером семь тысяч пятьсот сорок два. Далее – одна тысяча рублей ассигнациями и книга для записи. Соблаговолите дать расписку в получении.
Михайлов обмакнул поданное Сербениным перо в чернильницу, оставил свою фамилию в его записной книге и принялся читать распоряжения губернатора, в общих чертах им уже обрисованные. Начальственная бумага поручала Михайлову выдавать из полученных денег на содержание пленным, находящимся в ведении Ордонанс-Гауза, суточное жалование, замечать всех тех, которые имеют недостаток в одежде и обуви и рапортовать о том Каверину; наблюдать, чтобы квартиры пленных были теплы. Вместе с тем Городской думе предписывалось выдавать рядовым пленным хлеб, а Михайлову – следить, чтобы ежедневно его подопечные все, им назначенное, получали без недостатка. И особо в конце ордера Каверин требовал уведомлять его обо всех, даже малейших, по предмету сему со стороны Думы неисправностях и упущениях.
Глаза Михайлова уперлись в губернаторский росчерк и первое, что родилось в озадаченной голове, был вопрос:
- Сколько пленных в Калуге?
- Французских, кои вниманию вашего высокоблагородия препоручаются, более тысячи душ, – ответил Сербенин. – Ордонанс-гауз вам списки пришлет, не извольте беспокоиться. – Молодой человек огляделся и понизил голос: – Вас сей подарок миновал бы, раньше с этими пленными тут никто особенно не возился: примут их на день-другой, денежное содержание да хлеб выдадут и спешно провожают подале от театра войны. Ведь Бонапарт тут совсем рядышком был, так чтобы пленные опять солдатами его не стали, их, не задерживая, вглубь России-матушки спроваживали. Возиться с ними времени не было. А теперь Бонапарт все дальше и дальше от нас, и настают времена неспешные да человеколюбивые. На днях приезжал генерал Левицкий, все осмотрел и донес князю Кутузову, что пленные у нас весьма дурно содержаться. Главнокомандующий прислал Павлу Никитичу на сей счет строжайшее предписание. Вот и приходится ему дела пленных в совершенный порядок приводить.
- Спасибо, – еще раз поблагодарил Михайлов, но теперь словами, всех и за все сразу: Каверина – за лестное мнение о нем, а Сербенина – за откровенность. Затем поднялся и, покинув губернаторский дом, обогнул его пешком и вошел в западный корпус Присутственных мест, где располагалась Палата гражданского суда.
В безлюдном помещении ее мерно похаживал пехотный обер-офицер и от нечего делать поигрывал коричневой кожаной папкой, каковая мирным видом своим подчеркивала бравую военную форму.
- Господин гражданской палаты дворянский заседатель Михайлов? – уточнил гость и представился: – Поручик Павловский, плац-адъютант при господине Бобруйке, плац-майоре Ордонанс-Гауза. По предписанию его превосходительства господина губернатора решил самолично доставить вашему высокоблагородию сведения о военнопленных, кои находятся в Ордонанс-гаузе в моем ведении.
Он вручил Михайлову бумаги из папки и присовокупил:
- Здесь не означены те, которые двадцать первого числа имеют быть отправляемы в Орел и Тулу. С оными мы сами все завершим. Прочие – уже на попечении вашего высокоблагородия.
- А вы? – поинтересовался Михайлов.
- А мы, по обязанности нашей, станем и дальше обеспечивать встречу военнопленных в городе, их содержание под караулом и сопровождение далее, куда должно.
- Хорошо, – принял к сведению Михайлов.
По уходе Павловского, он сел за широкий двухтумбовый стол со столешницей, покрытой зеленым сукном, разложил и принялся просматривать полученные списки: столбики иностранных фамилий, довольно нелепых в записи русскими буквами. Их разделяли по нациям: французы, гессенцы, ганноверцы, испанцы, поляки, – и по домам, где помещали: казармы, пансион. Пленные присылались в Калугу из армейских частей. Здесь надлежало им перевести дух, подкрепить силы, получить необходимые для жизни хлеб, деньги и теплую одежду, а потом двигаться дальше, туда, где высочайше определено им место поселения до окончания войны.
Наступил час обеда, однако любопытство взяло верх над желудком, и, сунув в карман губернаторский ордер, Михайлов покинул Присутствие, желая лично взглянуть на вдруг обретенных подопечных. С этой целью он велел кучеру ехать к Дворянскому пансиону, намереваясь после прокатиться и до Александровских казарм.
Своим появлением у аккуратного двухэтажного здания с большими окнами Михайлов всполошил караульного, от скуки бранившегося с дворником. Метнувшись к двери, солдат вытянулся в струнку. Михайлов мельком взглянул на него, шагнул внутрь пансиона и очутился в некоем веществе, которое совершенно нельзя было именовать воздухом, светом или пространством. Их вообще нельзя было воспринимать порознь. Все это непостижимым образом соединялось и являло собой нечто, состоящее из тусклой серости, мокрой пыли, окровавленного тряпья, обрывков и обломков чего-то, тяжелой вони от гниения и нечистоты человеческих тел. Сами же эти тела, изможденные, изуродованные войной или болезнью, едва прикрытые лохмотьями некогда щегольских мундиров, лежали, сидели и жались к покрытым испариной стенам. Глаза пленных, бессмысленно-пустые или полные отчаяния, накрепко впивались в свежее лицо из внешнего мира. Руки при этом беспрестанно с ожесточением охотились за паразитами.
Подавив в себе приступ дурноты, Михайлов вышел на улицу. И это – первая на весь мир армия? Великая нация, могучий и грозный противник?.. Однако кто же виноват во всем? Не сами ли они?.. Но ведь они – только солдаты, выполнявшие приказ. Выходит, виноват их "маленький капрал", вскруживший голову всей молодой Европе? Михайлов тоже, как она, считал Наполеона великим, но сейчас, в эту первую минуту после виденного ужаса, готов был согласиться с приходским батюшкой, которого слышал при самом начале "нашествия галлов и с ними двадесяти язык". Он называл императора Франции антихристом.
Уже не любопытство, а желание опровергнуть открывшуюся действительность погнало Михайлова к Тульской заставе, в казармы. Однако там оказалось все то же: грязь, вонь, полумрак и отчаяние...
Давно настал вечер, когда, подавленный, Михайлов вернулся домой. Не говоря слуге ни слова, он сел за конторку, достал из ящика чистый лист бумаги, взял перо и задумался. Как получивший в наследство если не полностью, то все-таки весьма сильно расстроенное хозяйство, он терялся, с чего начать, и, дабы определиться, отложил перо и вынул из кармана губернаторский ордер, еще раз пробежал глазами круг своих обязанностей, потом макнул перо в чернильницу и принялся составлять рапорт о том, что почти все пленные, за редким исключением, нуждаются в одежде и поголовно – в чистоте. Почерк у Михайлова был крупный и канцелярски четкий, буквы выстраивались на бумаге, как гвардия на параде, а перед глазами толпились несчастные уродливые солдатские осколки.
- Так не годится, ваша милость! Опять не евши! – донесся до сознания Михайлова протестующий голос слуги. – Ужин давно подан и стынет. Вечор Дуняшу обидели, даже не пригубили ничего. И нынче то же? Вы ж ее вовсе в огорчение введете.
- Дуняшу-то? – невольно усмехнулся Михайлов, припомнив облик хмурой, жилистой кухарки, которую только один Назар и мог именовать так ласкательно.
Стряпала она превосходно. Впрочем, Михайлов гурманом не был. Когда еда приходилась по вкусу, ел с удовольствием, но без наслаждения, и тяги к изысканным яствам никакой не испытывал. Однако отвлечься немного не мешало, ибо рапорт выходил с какой-то страдательной, неделовой интонацией. Михайлов поднялся, пошел в столовую, и хрустящая коричневая корочка запеченного с гречей поросенка вызвала такое ликование в желудке, что он наконец-то ощутил, как сильно проголодался.
- Откуда сей зверь? – спросил Михайлов, охотно садясь к столу.
- А ваша милость и не знает, чего из Перестром с собой изволили привезть? – засмеялся Назар.
- Так я не глядел, – пожал плечами Михайлов. – Балует тетушка...
- Кушайте, кушайте.
Михайлов отправил в рот сочный кусочек, но память вновь вернула его к измученным пленным, и мясо потеряло всякий вкус. Трапеза превратилась в простое утоление голода, и что-то в груди тихо ныло.
То же ноющее нечто сделало вечернюю молитву особенно теплой: "Господи, посли благодать Твою в помощь мне... Господи, Боже мой, аще и ничтоже благо сотворих пред Тобою, но даждь ми по благодати Твоей положити начало благое... Господи небесе и земли, помяни мя грешного раба Твоего, студнаго и нечистаго, во Царствии Твоем"...
Утром Михайлов принес губернатору обстоятельный рапорт. На этот раз пришлось подождать, прежде чем прозвучало позволение предстать перед Кавериным в его кабинете с искрящейся золотом росписью стен, лепными цветами потолка, изящными изгибами мебели, множеством книг.
- Не чаял вас видеть так скоро, Николай Николаевич, – заметил губернатор, впрочем, вполне благожелательно.
- Ваше превосходительство изволили мне предписать уведомлять о всех упущениях и недостатках по военнопленной части. И здесь первое – это дурное состояние домов, в которых пленные помещаются, – начал Михайлов. – При таковом положении пленные не только не поправят свои силы для дальнейшего следования к месту назначения, но последних остатков оных сил лишатся, так что отправить их из Калуги сделается невозможно. Далее ваше превосходительство вменили мне в обязанность доводить до вашего сведения о тех военнопленных, кои нуждаются в одежде, соответственной нашему климату. Так вот, извольте видеть...
- Что, таковых много? – со вздохом прервал губернатор.
- Изрядно, ваше превосходительство. Я непременно представлю вам подробно, сколько и какой одежды требуется, а пока я позволил себе очертить круг вопросов, требующих скорейшего вмешательства вашего превосходительства. – Михайлов протянул рапорт.
- Стало быть, вы видели, сколько хлопот теперь с этими пленными... – Каверин задумчиво потер подбородок. – Совсем мне не до них, а главнокомандующий требует… Выручайте, голубчик. Обмундирование пленных тоже уж возьмите на себя. Право, на вас вся надежда. Уж сами позаботьтесь обо всем. И поскорее. Вот хоть офицеров, чтобы с ними быстрее расстаться.
- Как прикажете, ваше превосходительство, – ответил Михайлов, опуская ставший уже ненужным рапорт, на который губернатор так и не взглянул.
- Да, вот еще. Тут отношение из главной квартиры... – Каверин поискал на своем заваленном бумагами столе, но тщетно, и махнул рукой: – Я вам новый ордер пришлю.
Михайлов откланялся и побрел в Присутствие, чувствуя, что сам напросился на большие заботы. Между тем, если бы он к Каверину теперь не пошел, а прежде составил бы тот самый реестр с точным количеством рубах и тулупов, разве это облегчило бы его участь? Едва ли…
Из состояния отрешенности, в котором Михайлов расстегивал шинель, его вывел посыльный от Ордонанс-гауза, доставивший известие о том, что еще одна партия в полторы сотни человек достигла города, и им определили размещаться в семинарии. Это было тут же, через площадь, в восточном корпусе Присутственных мест, и Михайлов, пожелав взглянуть на прибывших, опять вышел на улицу. Только теперь он обратил внимание на погоду. Холодно. Во всю сияет солнце. Таким странным бывает оно в это время: от ослепительных лучей по-прежнему ждешь тепла, а они совсем не греют. И весело искрится тонкий снежный коврик там, где его еще не затоптали.
Быстрым шагом перерезав площадь Присутственных мест и миновав незавершенные еще стены возводимого собора Святой Троицы, Михайлов направился к толпе у семинарского корпуса. Остановился неподалеку и некоторое время наблюдал пленных, окоченевших, еще более измотанных да оборванных, чем виденные им накануне. Или так казалось на чистой заснеженной улице, залитой ярким негреющим светом?..
Михайлов ушел к себе, в по-прежнему безлюдную Палату гражданского суда, а следом явился и губернаторский ордер. В нем сообщалось об особо назначенном испанцам и дезертирам жаловании, а сверх того – о доставлении нуждающимся одежды и обуви, достаточных к защите от холода. Каверин предписывал Михайлову направлять требования в Городскую думу и объяснять ей числом шинели или полушубки, шапки и обувь, исходя из того, что офицерам положены чулки и сапоги, нижним чинам – лапти с онучами или чулками. В получении затребованного Михайлов должен был снабжать Думу расписками, по которым губернатор возместит ей расходы, а саму принимаемую амуницию – доставлять по назначению.
Уяснив свои обязанности: выдавать пленным суточное жалование, наблюдать за порядком в домах и получением хлеба, снабжать их одеждой для отправления к местам, определенным им на прожитье, Михайлов опять разложил на столе списки своих подопечных, потом вынул чистый лист, макнул перо в чернильницу с гирляндами оловянных цветов по краям, и принялся высчитывать денежное довольствие их, каждого чина, испанцев с дезертирами отдельно, на семь дней вперед, какой монетой и сколько всего выходит денег. Столбики цифр покрывали голубого цвета бумагу до глубокого вечера и делали ее схожей с шахматной доской.
В начале следующего дня Михайлов сходил в губернское казначейство, помещавшееся в том же корпусе Присутственных мест, при Казенной Палате, и разменял полученные через Сербенина ассигнации на медные деньги. С увесистым от монет кожаным кошелем, со списками, с листом цифровых столбиков Михайлов отправился раздавать пленным положенное государем императором жалование на их подневольную жизнь.
Каждому офицеру, каждому солдату, и вообще всем, кто значился в его бумагах, Михайлов вручал деньги сам. Поначалу у него кружилась голова и слезились глаза от спертого воздуха и резких неприятных запахов. Потом Михайлов попривык, придышался. Отыскав фамилию очередного пленного в списках, он отсчитывал монеты, клал их в серую сухую ладонь, окидывал внимательным взглядом прикрытое засаленным мундиром грязное тело и делал в своих записях отметки: во-первых, о выданной сумме, во-вторых, о возможности пленного продолжать путь, и, в-третьих, в какой одежде имеется у человека нужда. Осколки погибавшей в России Grande Arm;e вели себя как арестанты, уже приличное время проведшие в заключении, знакомые с порядками, покорные им и безмолвные. И только недоверчиво косились на Михайлова да тихо радовались в сторонке полученному жалованию.
Сколько часов или, может быть, дней провел он в казармах, Михайлов не мог бы сказать. Уезжал он домой спать, или это лишь казалось, он не знал определенно, да и не думал о том. Зато точно знал, что познакомился при выдаче денег со всем "населением" казарм, и составил первое требование Думе по сбору одежды для пленных – короткий список с округленными цифрами: тулупов – 50, полушубков – 20, шинелей – 100, кафтанов– 30, рубашек с портами – 160, рукавиц – 400. А поскольку за все время своего пребывания среди пленных, Михайлов не наблюдал никаких действий по наведению в их жилище чистоты и порядка, он решил сам отправиться в Думу побеседовать с городским головой.
Здание городового Магистрата полукружием белых колонн выпячивалось на углу Новой Московской и Тульской улиц. Весь первый этаж в нем занимали лавки. Обогнув их, Михайлов ступил под античный портик. Тяжелые резные двери отворили ему вход на широкую парадную лестницу, застеленную ковром. По ней Михайлов поднялся во второй этаж. Там все пространство заполнялось дорогой основательностью плотных бархатных штор с золотым шитьем, пухлых кресел с овальными спинками, ворсистых ковров, белых колонн, лепнины, расписных потолков. А дальнюю стену большого зала занимал почти всю портрет стройного молодого государя Александра Павловича. Тем чуднее казались Михайлову в этой пышной обстановке люди: бородатые, зачесанные на прямой пробор, в темных плисовых кафтанах, подпоясанных цветными кушаками. Они ввосьмером, утопая в креслах, что-то обсуждали.
Судя по неторопливости в отношении военнопленных, Михайлов догадывался: Дума – не в восторге от новых своих обязанностей, и радушного приема не ждал. Его и не было. Городской голова, купец первой гильдии Иван Викулович Торубаев, отвесил Михайлову важный поклон и с видом крайнего неудовольствия проговорил:
- О вашем назначении мы извещены.
- Я зашел лично свидеться с теми, с кем надлежит мне исполнять службу по военнопленной части, – пояснил чиновник.
- Что же, теперь уже и часть таковая имеется? – изобразил удивление Торубаев. – Какого ж ведомства, осмелюсь спросить?
- Ведомства милосердия, – не стал вдаваться в подробности Михайлов.
- С оным, смею уверить ваше высокоблагородие, мы отлично знакомы. В мирные времена из года в год из Калуги по пять тысяч рублей на благотворительные заведения посылалось и даже поболее того. А фамилии купеческие Масленниковых, Свечниковых, Милеевых да иные еще особые капиталы имеют, и немалые, да-с, с коих весь прибыток идет в пользу нищих, – отчитался городской голова. – Все то – дела добрые, и вершатся единственно из любви христианской к таковым же православным, как и мы. А ваши немцы – злодеи, осквернители святынь и слуги сатаны, ваше высокоблагородие.
- Допустим, – проговорил Михайлов. – Тем не менее, господин губернатор повелел заботиться и о сих последних. И как оный же господин губернатор поручил мне наблюдать за порядком в сем деле, то при поверхностном лишь взгляде я отметил совершенное отсутствие оного.
- Господин губернатор требует с нас выше сил человеческих, – возразил городской голова. – Мы, что для нас главное, славную армию нашу содержим провиантом, фуражом да прочим еще и сие за великое счастье почитаем. И какое усердие в сем проявляем, про то князю Кутузову ведомо. За то светлейший нам сердечную благодарность прислать соизволил.
- Хотелось бы увидеть толику такого ж усердия и в отношении военнопленных, – настаивал на своем Михайлов.
- Мы итак в удовлетворение требований Ордонанс-гауза выдаем этим злыдням деньги на прожитье, да по старым расценкам еще, когда нам доподлинно известно, что оные снижены, что офицеры старшие не два рубля должны получать, а рубль с полтиной, младшие – полтину, а не рубль, а рядовые – пять копеек, а не десять, – зло скривился Торубаев. – Мы подавали уже рапорт о сем, однако же, ответа не дождались и до днесь. Да к тому ж люди наши не знают, кто из немцев этих офицер, кто – нижний чин, и кому сколько выдать. Окромя же сего, мы закупаем и даем им хлеб. Да еще теперь должны их одевать?! Вот по новой от господина губернатора бумаге! Посмею вам сказать, ваше высокоблагородие, расходы еще и на это для Думы непосильны, ибо деньги с августа месяца в приход не поступают. Город же опустел, торговли нет никой. Откуда нам что взять на ваших пленных?
Спокойно выслушав тираду городского головы, Михайлов взял слово опять:
- Касательно порционных денег господин губернатор все заботы и расходы теперь делит сам со мною, так что с девятнадцатого дня сего октября вы избавляетесь от выдачи пленным жалования, – напомнил он. – Раздача же хлеба остается в вашем ведении и не без возмещения затрат через Казенную палату. Одежду для пленных у вас забирать станут также не задаром. Назначьте цены на нее, и господин губернатор вам все возместит. Вот, к слову, первый список потребных вещей. Будут и другие, я пришлю позже. Но главное теперь – чистота в домах пленных, коей нет и помину. Как распоряжение на сей счет дано не вчера, я полагаю, лица из мещан, которые должны убирать в тех домах, уже назначены. Где же они и чем заняты?
- Вот наш гласный Агеев от посадских мещан вам сейчас скажет, – Торубаев кивнул на худенького старичка, воевавшего все время разговора с готовой оторваться пуговицей на правом рукаве.
Агеев, видимо, за своим занятием не пропустивший ни слова из предыдущих речей, отстал от пуговицы и произнес:
- Дак чем положено по их обязанности, тем, значит, и заняты.
- Тогда отчего же везде, где содержатся военнопленные, грязь такова, что нельзя и заподозрить прошлой чистоты? – строго осведомился Михайлов.
- Кто ж виноват, ваше высокоблагородие, что эти басурмане пачкают скорей, чем возможно прибрать? – нисколько не смутился замечанием Агеев.
- А разве кто-то пытался прибрать? Не мне вам говорить, что от нечистоты происходят болезни заразного свойства, и ими заболеть могут не только "басурмане", но и стражи их, а после, не приведи Господь, и горожане. А ежели случится моровое поветрие, оно и вас, глядите, не минует. Так чтобы непременно было чисто! Слышите? – приказал Михайлов, повысив голос.
Агеев закивал головой на манер китайского болванчика.
Михайлов счел, что для первого знакомства достаточно.
- За сим прощайте и не забывайте службы. Я буду проверять, – пообещал он напоследок и покинул зал.
- Наслышаны об этом господине, – протянул по выходе Михайлова бургомистр, купец Золотарев, до того лишь молча щуривший глаза, важно поглаживая длинную бороду. – Беспокойный чиновник. Никому житья не даст, Иван Викулыч.
- Поглядим, Иван Максимыч, поглядим, – ухмыльнулся городской голова…
И в самом деле, степенность купцов да невозмутимость мещан с первого раза поколебать не удалось. Понаблюдав прежнюю картину полного отсутствия порядка и каких-либо попыток его навести, но теперь уже в пансионе, Михайлов составил в адрес Думы грозное и в высшей степени официальное обращение, в котором настаивал на чистоте, необходимой как по распоряжению губернатора, так и исходя из здравого смысла. Однако он все-таки мало надеялся на именитых горожан, поэтому написал еще и полицмейстеру, прося содействия.
Взирая на оба послания, Михайлов прекрасно понимал, что губернаторские ордеры и должность управляющего военнопленной частью никакой действительной властью над Думой или над полицмейстером его не наделили. И его, Михайлова, слова для них значения не имеют. Зато письменное обращение по всей форме – дело другое. Сначала – к ним. Потом – выше, если понадобится. Нужно делать, что можешь. А раз можешь только писать, стало быть, и пиши.
Михайлов выглянул за дверь Палаты, где находился, с намерением поймать какого-нибудь канцеляриста, который мог бы доставить бумаги адресатам. В сумеречном сводчатом коридоре Присутствий жизнь уже замерла, и Михайлову пришлось пройтись в поисках до кабинетов Земского суда, потом спуститься в архив.
- Заблудился, Николай Николаевич? – встретил его там знакомый приветливый голос.
- А ты, Борис Федорович? – радостно отозвался Михайлов на обращение мужа сестры.
Титулярный советник Юшков, сорокашестилетний добродушный толстячек, тоже служивший по выборам дворянства в Калуге, подошел к Михайлову поближе.
- Я-то погреться вот к Ивану Антоновичу приходил, – сказал он, кивнув на немолодого уже секретаря, наводившего порядок на столе у окна, и продолжал: – а ты, я знаю, не охотник до архивов.
- Нужда погнала. Ищу, кто бы письмецо в Думу отнес.
- Ты состоишь в переписке с сей дамой? – игривым тоном продолжал Юшков и поспешно прибавил: – К слову о дамах и письмах. От Паши с оказией весточка пришла. Все обстоит у них со всем возможным благополучием. Лизонька, правда, простыла, но, как извещают, слегка. Да у Елизаветы Михайловны мигрень от Тамбова. А Паша – ничего, только скучает... – Юшков расплылся в довольной улыбке. – Слушай, Коля, бросал бы ты свое отшельничество, право, – предложил он, явно не в первый раз. – Ну отчего тебе не жить у нас, в самом деле? Вот Афанасий-то не тужит. Да еще двух приятелей его по полку я пригрел. Такие же зауряд-прапорщики. Мы и в картишки вечерком, и гостей созываем. А места еще много. Перебирайся. Что на казенной-то? Ведь третий год маешься.
- Не маюсь я, – мотнул головой Михайлов.
- Ну, как знаешь, – приуныл на миг Юшков. – Хоть заходи чаще, упрямец.
- Непременно.
- А может, теперь же поедем? – живо предложил титулярный советник, но тут же осекся: – Правда, Иван Антонович меня к себе звал...
Михайлову сейчас больше хотелось побыть в тишине, а компания зятя предполагала энергичное общение. Поэтому он с облегчением поспешил отказаться:
- В другой раз, Борис Федорович, спасибо. Мне бы разобраться с письмами.
- Так давай я сам в Думу завезу. Мне ж по дороге. – Юшков протянул руку и настойчиво повторил: – Давай, давай. Голове?
- Ей, – засмеялся Михайлов. – Право, я канцеляриста пошлю.
- Вот же упертый! Иль опасаешься, что я проникну в тайну твоих амуров с дамой Думой? Давай, говорят!
Михайлов сдался.
- А вторая бумажка кому? – тут же поинтересовался Юшков, пряча выпрошенное письмо за пазуху.
- Полицмейстеру, но эту уж я сам. Мне тоже по дороге.
- Ну, изволь, разъедемся сегодня. Однако помни: непременно жду к нам.
Отговорив, Борис Федорович умчался.
Михайлов тоже решил, что пора домой. Только заглянул в средний, северный, корпус Присутствий и вручил дежурному на дверях второе свое послание, адресованное надворному советнику Ивану Гавриловичу Королеву.
Если в вопросе чистоты и порядка никакого движения пока не ощущалось, и даже полицмейстер на прошение вмешаться не отзывался, то в отношении одежды купцы оказались гораздо проворнее. К Михайлову скоро вернулось его требование с проставленными там ценами за каждую штуку товара, отчего список превратился в счет. Михайлов пробежал его глазами, не поверил себе и стал внимательно вглядываться в цифры. С каждой строкой его возмущение росло, наливалось желчью и выплескивалось в тишину Палаты:
- По 17 рублей за обычный тулуп! Да моя шуба, когда новая была, меньше стоила. 13 рублей за полушубок! По 4 с лишком за порты! Из венецианской парчи, должно быть. Полтора рубля за рукавицы! Забыли приписать "собольи, шитые жемчугом". Ну, господа торговцы...
Михайлов отослал счет обратно и приложил к нему настоятельную просьбу цены пересмотреть. Но счет опять вернулся в прежнем виде. Только принес его на сей раз не мальчишка из лавки, а староста шапочного ряда купец Падин.
- Упорствуете? – взглянул на знакомые цифры Михайлов.
- Войдите в положение, ваше высокоблагородие. Ведь все, что можно, уже армии отдано. А тут ей-ей последнее придется собирать. Вот товар и в цене, – вывел Падин. – К слову сказать, цена обычная...
- Нет. Я нахожу ее превосходящей обычную, и очень даже. Через то она способна обернуться в чрезвычайный для казны ущерб, поскольку пленных – не одна сотня в Калуге, – отчеканил Михайлов.
- Что же мы с вами, сударь, торговаться будем? Казенные ж деньги, – склонив голову на бок, вкрадчиво произнес купец. – Не из ваших же личных доходов, в самом деле...
- Так и думать-то недопустимо, не токмо что речи вести, – резко оборвал его чиновник.
- Ну, вы благородного звания, вам лучше знать, как допустимо, – согласился Падин и огляделся, хотя в Палате они по-прежнему были одни. – Только все-таки про деньги мы-то хорошо понимаем. И ежели доходы вашей милости скромны, как известно, то мы ведь с нашим удовольствием могли бы...
- Значит, гласные не станут пересматривать расценки? – уточнил Михайлов, будто ни одного слова собеседником не было перед тем сказано, и подытожил: – Хорошо, разберемся. Собирайте, что прошу.
Падин низко поклонился и ушел.
Михайлов брезгливо поморщился, убрал листок с ценами в папку поверх прочих бумаг. А на следующий день на своих дрожках обогнул арку Присутствий, проехал весь средний корпус, далее – мимо крестьянских подвод, растянувшихся по красной площади с бассейном, вдоль стрельчатой галереи Гостиного Двора, занесенной сюда недавним модным ветром из европейского средневековья, – к зданию Думы, за вещами. Для сбора их определили особую комнату в первом этаже. Там Михайлов встретил давешнего старосту шапочного ряда.
- Как, уже? – всплеснул руками Падин. – Нешто за день-то возможно поспеть? Найти, свезти? Да по полсотни, а где и по полторы числом-то...
- Сколько есть, давайте, – строго оборвал его причитания Михайлов. – Или нет ничего?
- Как же? Как же? – засуетился купец.
Совсем не собирать вещи значило ослушаться предписания губернатора, так что тулупы, кафтаны, рубахи и порты уже лежали в тюках в комнате, хоть и немного. Михайлов приказал тюки развязать, все осмотрел: вещи новые, хоть тут же надевай. Потом глянул на Падина:
- Кстати, и шапки потребны. И сапоги, чулки, лапти. Сколько числом, в новом требовании обозначу. Однако теперь уже можно свозить. А это, – указал Михайлов на собранное, – грузите на подводу.
- Я? А подвода где? – округлил глаза Падин. Но тон и вид собеседника исключали всякие возражения или дальнейшие вопросы, и староста лишь низко поклонился да поспешил найти работников.
Михайлов вышел на улицу и наблюдал, как у подъезда остановились порожние сани и как возница да еще мужичек принялись стаскивать и укладывать тюки с амуницией.
- Помощника сего я собой забираю, – объявил Михайлов, указав на мужичка, когда погрузка завершилась.
- Это мой смотритель в лавке, – попытался было возразить Падин.
- Очень хорошо, – отметил Михайлов. – И хорошо бы отрядить для окопирования пленных особых людей, всегда одних и тех же, дабы дело знали... Да, – прибавил он перед самым отъездом: – этому вашему, как его?.. Агееву передайте: я все еще не заметил порядка в домах пленных, и если не увижу завтра, доложу господину губернатору.
И маленький караван тронулся с места. Впереди – управляющий военнопленной частью на легких дрожках, за ним – сани с вещами и смотрителем. По густому снегу, выпавшему за ночь. "Надо тоже пересаживаться в сани", – подумал Михайлов.
Все вместе они покатили менять обноски овеянных славой мундиров на более пригодную в России простую теплую одежду. В первую очередь она предназначалась офицерам. Потом – испанцам, так как королевство их Франции не покорилось, да дезертирам, не желавшим воевать за Бонапарта. Сверяясь со своими записями, Михайлов называл, что кому выдавать, а смотритель помогал пленному одеваться. Чистые уютные вещи вызвали у пленных ликование, которое было бы бурным, будь у них больше сил. Да и присутствие Михайлова сдерживало. Пленные предпочитали отойти от него подальше и в полголоса делиться восторгами между собой.
- А тряпье это куда, ваше высокоблагородие? – спросил смотритель, кивая на сине-красно-белую суконную кучу, образовавшуюся на полу.
- Вывезти за город да сжечь, – распорядился Михайлов.
- Сейчас? – переспросил смотритель.
- А то когда же? Завтра будут другие заботы.
Назавтра Михайлов добрался и до семинарии. Караульные в дверях услужливо пропустили его внутрь и, окунувшись в знакомый жуткий смрад, Михайлов решил сначала подняться на второй этаж, к рядовым, а потом уж – к офицерам на первый, – спускаться все-таки легче, чем подниматься. Дальше – походная конторка, тени несостоявшихся завоевателей, слабая радость при виде монет. Михайлов называл фамилии, отсчитывал жалование, делал пометы и таким образом взглянул на всех жильцов второго этажа.
Те, кто был в силах говорить, умоляли дать им что-нибудь поесть. Михайлов удивился.
- Вам должны давать хлеб? Выдавали? – стал спрашивать он на немецком или французском, в зависимости от того, что слышал, "manger" или "essen".
- Раза два, кажется, – отвечали ему.
"Значит, давали", – успокоился Михайлов. Сейчас его больше занимало другое: в списке осталось много непомеченных фамилий.
- Mais, o; Мансей? Тили? Шульц? Кених? – снова стал вызвать Михайлов, мешая французское "где" с русской транскрипцией списка.
- L;-bas? – махнул кто-то рукой на окно, услыхав знакомое имя.
- Гуляют, что ли? – негромко подивился Михайлов и выглянул во внутренний двор.
Там, под самым окном, он увидел кучу чего-то серого и неровного. Михайлов пригляделся: мертвые тела, уродливые, окоченевшие, с торчащими руками, скрюченными пальцами, с застывшими гримасами на лицах! С видом больных, запаршивевших, но живых людей Михайлов уже свыкся. Новое зрелище его поразило, пронзило с головы до ног. Он кликнул караульного.
- Что это?
- Так мрут ведь, ваше высокоблагородие, – с готовностью ответил тот.
- А почему их не увозят?
- Куда? – искренне подивился караульный.
- На кладбище, – таким же непонимающим тоном пояснил Михайлов.
- Нехристей-то? – округлил глаза страж.
Михайлов сдержал взрыв негодования и промолчал: кому тут что доказывать? Ведь и Дума с полицмейстером не слушают, на письма ответов до сей поры нет.
Решив отметить умерших позже, он торопливо направился к лестнице и спустился на первый этаж, к офицерам. Воздух в их просторной комнате был не так тяжел. Впрочем, этим только да еще поленьями, служившими подушками на голом полу, и ограничивались их привилегии.
Легким кивком головы Михайлов приветствовал здесь таких же, как он сам, дворян. И если наверху ощущались явные или безмолвные стоны и плач, то здесь при появлении чиновника сразу воцарились некая враждебность и холодное достоинство.
- Майор Михайлов, – представился он военным чином, поскольку таковой им, иностранцам, был гораздо понятнее гражданского "коллежский асессор" того же восьмого класса Табели о рангах. – Извольте получить назначенные вам от государя императора деньги на порцион, – продолжал он по-немецки, ибо по данным Ордонанс-гауза все обитатели комнаты были вестфальцы.
Благородные пленники приосанились, сколько могли, все с тем же важным настороженным видом.
Присев на явившийся стараниями караульного стул, Михайлов стал отсчитывать рубли. За сим занятием в поле его зрения попали опухшие, обмотанные тряпками в пятнах запекшейся крови ноги молодого человека, что сидел на полу, опершись спиной о стену. Михайлов поглядел в его безусое лицо с поджатыми полосочками губ и темными кудряшками волос вокруг лба, – мальчишка, заброшенный за сотни верст от дома чужим императором...
- Вы ранены, господин?..
- Вахсмут, – подсказал тот.
- Господин Вахсмут, – учтиво закончил свой вопрос Михайлов, вручая положенные этому пленнику семь рублей.
- Вы правы, господин майор, я ранен. Под Можайском, – ответил вестфалец.
- Кажется, всем там несладко пришлось, – проговорил Михайлов, вспомнив рассказы о Бородинском сражении, о ране князя Багратиона.
- Ваш кирасир меня в бедро палашом рубанул. Он тоже был ранен. Я попытался вытащить его с поля боя и вот…
- Наверно, трудно угадать намерения противника на поле боя, – заметил Михайлов. – А ступни?
- Это уж я не знаю, отчего они обе распухли. В Можайске опухла только одна, от раны, я полагал... – Мягкий тон Михайлова зажег в молодом человеке чуть не отчаянную решимость. Он спросил: – Нельзя ли в виду моего и товарищей моих болезненного состояния дать нам соломы, чтобы не спать вот так, совсем ни на чем?
- Решительно невозможно, – мотнул головой Михайлов, – все запасы сена и соломы отправлены к армии. Впрочем, вам разрешено ходить по городу в сопровождении караула. Деньги у вас теперь есть, и ежели найдете у кого... Но едва ли, – вернулся он к своим прежним сомнениям.
- Выходить? Вы шутите! Вот в этом? – с усмешкой воскликнул Вахсмут, дернув свой рваный китель без пуговиц, стянутый на груди обрывками рогожной веревки. – В нем, знаете ли, и во двор на минуту за поленом выскочить и то – коченеешь.
- Будет, будет у вас и одежда, – борясь с поднявшимся в нем раздражением, пообещал Михайлов. – Я позабочусь о вас.
"Нешто возможно поспеть", – пронеслись у него в голове слова Падина. Здесь вон еще и трупы горой. Что же делать? Снова писать Думе? Полицмейстеру? Или уж сразу губернатору?.. Хлопнув дверями семинарии, Михайлов поднял глаза к небу за помощью и только тут заметил, что уже темно, сверкают звезды, горят фонари, даже на Трубной все стихло.
Михайлов поехал домой.
На удивление окна его половины были ярко освещены.
- Гость у вас, – в радостном оживлении доложил слуга, – Афанасий Николаевич пришли.
- Вот как! – Михайлов торопливо скинул шинель и поспешил в комнату обнять младшего, сводного, брата. – Давно меня ждешь? Здравствуй, здравствуй!
- Изрядно, – важно ответил семнадцатилетний лопоухий юнец в темно-сером русском кафтане ополченца с золотыми эполетами, по-домашнему расстегнутом до зеленого кушака. – Отчего к нам не едешь? Борис Федорович говорит, обещался. И где ты все заполночь бродишь?
- Разве уж полночь? – оторопел Михайлов и вынул часы: – Четверть восьмого. – Он рассмеялся.
- Что я говорил, Афанасий Николаевич? – торжествуя, вмешался в разговор Назар. – Ни дня, ни ночи не видит-не помнит. Дотемна все на службе, а по ночам пишет. Ведь изведет себя...
- Оставь, оставь! Чего разошелся? – Михайлов взял слугу за плечи, развернул к дверям и, подталкивая на выход, распорядился: – Подай лучше брата попотчевать. Что там Дуняша твоя настряпала? – Потом вернулся к Афанасию: – Ну, рассказывай, как ты, как служба идет?
- Божьей милостью, ничего нового, – нетерпеливо махнул рукой тот. – Я к тебе – не с пустыми разговорами, а с вестью. Да с какой! Мало кто еще знает... Ополчане-то наши под Ельней – ух! Не слыхал? Ну так вот. Князь Яшвиль еще на подходе к ней, к Ельне, четырнадцатого еще, с французами столкнулся. А двадцатого, сказывают, из Ельни против наших вся дивизия Барагэ д`Илльера выступила, и числом, сказывают, вдвое больше нашего. Так князь Яшвиль поначалу оборону занял при деревне, заметь, Пронино. А потом и в наступление перешел, и Барагэ д`Илльера заставил обратно в Ельню воротиться! Каково! До сей поры еще там, слышно, жарко. Но не пройти французам к Брянску, это уж теперь точно… Да, Яков наш там, говорят, отличился. Только еще не знаю, как. Про то толком не слыхать. Те, которые видали нашего героя, там же, с ним ведь. И про Федю – совсем тихо. Только он – тоже под Ельней, а я тут пушки караулю да хлеб таскаю то за Оку, то обратно, – с досадой заключил Афанасий.
Слуга во время рассказа разместил на столе вареную говядину с репой, перцем да пшеничными сухарями, квас, тарелки, чашки, разложил приборы.
- Да, Яков – герой, – с гордостью подтвердил Михайлов, но тут же заботливо осведомился: – А рана его?
- О сем тоже не сказывают ничего. Должно, не помешала, – весело ответил Афанасий, набросившись на мясо, и с полным ртом мечтательно вздохнул: – Может, он сам напишет когда обо всем? Или Федя весточку подаст.
- Хорошо бы, – тоже вздохнул Михайлов.
Ему взгрустнулось. Славно все-таки проводить военное время в сражениях и грудью защищать Отечество. Причем, родной его брат Яков в буквальном смысле сей долг свой исполнил, когда бил турок при Батине. Картечь попала ему в грудь, перебила ребро, отчего по временам у него колотье внутри да кровь идет горлом... А с французами он еще в Галиции свел знакомство пять лет назад. И теперь воюет с ними в Калужском ополчении. И Федор – там же, в одном батальоне с Яшей… Афанасий вот тоже, хоть и плачется, а все – при оружии, как подобает дворянину. Сам же он, Николай, старший в роде, вынужден бумажки писать, с пленными возиться...
- Постой, ты сказал, двадцатого бой был? – прервал поток своих внутренних сожалений Михайлов. – А нынче какое же число?
- Двадцать третье. Ну, брат, я-то думал, врет Назарка, а ты, и вправду вовсе времени счет потерял.
- Двадцать третье? А мои "семинаристы" два раза всего хлебную порцию получали? Это с девятнадцатого-то! – Михайлов отложил вилку и откинулся на спинку кресла.
- И ты тоже, видать. Вон худющий какой, – засмеялся Афанасий.
- Вы тут с Назаркой сговорились, что ли? – нервно дернулся Михайлов. – Талдычите одно и то же.
- И без Назарки ясно, – стал возражать младший брат. – А оттого, что ты себя уморишь, никому лучше не сделается.
- Ладно-ладно, вот наемся сейчас до колик и тут же спать лягу, чтобы всем вам угодить! – взорвался старший, вскакивая из-за стола.
Афанасий тоже поднялся и принялся резко застегивать кафтан, демонстрируя явное намерение уйти. Это несколько остудило Михайлова.
- Останься еще, – попросил он, – и прости, ради Бога.
- Право, не могу, извини, – натянуто ответил Афанасий, затягивая кушак потуже. – Поздно уже.
- У меня ночуй.
- Не могу, извини, – повторил юноша, холодно простился с братом и вышел.
С досады Михайлов прошел в свою спальню, разделся и, словно действительно кому-то назло, зарылся под одеяло на всю ночь.
Сидя утром за столом в Присутствии, он писал рапорт губернатору:
"По предписанию Вашего превосходительства с девятого на десять числа сего течения, приняв я всех военнопленных, как ныне в городе Калуге налицо имеющихся, так и впредь могущих в оной поступать, в мою дирекцию, нашел определенные к содержанию их домы в совершенном беспорядке и нечистоте, от которой, как наипаче через наполнение во многом количестве трупов умерших военнопленных и от тягчайше существующего в домах тех воздуха, не только военнопленные, но и самые их приставы могут подвергнуться весьма опаснейшим болезням, а впоследствии, что всего уважительней, и весь город, от чего Боже нас сохрани, заразе. В предотвращение каковых неизбежных и весьма неприятных случаев, сколько по человеколюбию, столько и для предыдущего моего оправдания, за всеми настоятельными моими в виду господина полицмейстера Королева, с здешней градской Думой законами постановленными сношениями, ни малейшего содействия и доднесь получить не мог. А по всему оному осведомился от военнопленных, что они, со дня вступления моего в распоряжение сею частью, определенную им хлебную порцию не более двух раз получали, отчего и подвергаются крайнему изнеможению. Все сии обстоятельства предоставя начальническому Вашего превосходительства уважению, честь имею при сем представить записку о ценах, Думой назначаемых, вещам, к одежде военнопленных принадлежащим, по мнению моему весьма превосходных, а по сему и могущих обратиться в чрезвычайный для казны ущерб; ибо и за окопированием мною, по личным Вашего превосходительства приказаниям, необходимым платьем штаб- и обер-офицеров, дезертиров и гишпанцев, до сего времени необходимо нужно обмундировать до трехсот рядовых, почему в должной с моей стороны по сему предмету исполнительности и буду ожидать я начальнического от Вашего превосходительства предписания".
Михайлов достал из папки листок с думскими ценами, приложил его к рапорту и понес губернатору. Каверин в это время стоя разбирал бумажные завалы на столе и, не прерывая своего занятия, спросил вошедшего чиновника:
- Как, Николай Николаевич? Дела идут? Наводите порядок?
- Вот, рапорт принес, Павел Никитич, – сообщил тот. – Дела идут. Но не так хорошо, как желается.
Каверин нахмурился, не отрывая глаз от сортируемых бумаг.
- Извольте принять во внимание, – спокойно продолжал Михайлов, – что власти моей явно не достает, чтобы призвать к порядку и содействию здешнюю Думу и господина полицмейстера, как я ни пытался.
Лоб Каверина опять разгладился. Взглянув на собеседника, он задал новый вопрос:
- Моей власти достаточно?
- Вполне, ваше превосходительство.
- Давайте рапорт. – Губернатор протянул руку и принял от Михайлова бумаги. – Даю вам слово, Николай Николаевич: сегодня же во всем разберусь и уведомлю вас.
- Спасибо, Павел Никитич. – Михайлов поклонился. – Не смею более вас отвлекать.
- Еще минуту, – задержал его Каверин. – Видите, я тут в Вязьму собираюсь. В освобожденных уездах Смоленских жизнь наново налаживать. Так вот, когда вам только что ни понадобится в мое отсутствие, обращайтесь к господину вице-губернатору. Я говорил уже об вас Ивану Елисеевичу, просил оказать всякое содействие.
- Еще раз благодарю, ваше превосходительство, – опять поклонился Михайлов. – Счастливой дороги вам и помощи Божией во всем.
- Спасибо, Николай Николаевич. – Каверин обошел свой просторный стол, проводил Михайлова до двери и задумчиво кивнул: – Как она всем нам нужна...
От губернатора Михайлов поехал в казармы заканчивать с одеянием тамошних дезертиров и заметил, что новые вещи, розданные накануне, превратились в поношенные.
- Что это вы с ними делали? – спросил Михайлов, дивясь такой скорой метаморфозе.
Пленные замялись. Наконец, после довольно долгого молчания, видя, что Михайлов не отступит, один испанец ответил:
- Поменяли на хлеб и водку.
Зная, как долго они голодали, Михайлов не смог отругать пленных за разбазаривание выдаваемых вещей. Но все-таки строго сказал:
- Сам губернатор уже извещен о нерадивости людей, определенных к продовольствованию вашему, и обещал весьма скоро навести здесь надлежащий порядок. Так что вперед извольте сохранять все, что вам выдают.
Потом Михайлов вернулся к себе и принялся составлять новое требование на амуничные вещи. За этим занятием его застал посыльный от губернатора с ордером, в котором Каверин извещал о предписаниях, посланных полиции и Думе: перевести пленных в другие дома и соблюдать в них особую чистоту, выдавать им хлеб каждый день без задержки, понизить цены амуничным вещам. Все это губернатор приправил угрозами отрешить от должностей за пренебрежение порученным делом. "А Вашему высокоблагородию, – обращался Каверин к Михайлову, – рекомендую и впредь неусыпное иметь попечение, чтобы оные мои предписания были в точности исполняемы, и буде за сделанными ныне от меня градской полиции и Думе подтверждениями заметите еще подобную от них нерадивость, тот час о том мне рапортуйте".
Однако приезд Михайлова в Думу за следующей партией вещей триумфальным назвать было нельзя. Ему кланялись с подчеркнутой важностью, за забираемые для пленных шапки, тулупы, чулки и сапоги запросили снова втридорога. Так что действие губернаторских угроз Михайлов смог оценить, только когда оказался внутри семинарии. Полы в ней были выскоблены, воздух посвежел, и в нем улавливался терпкий запах хвои, тела умерших со двора исчезли. Такие перемены подняли Михайлову настроение.
Он прошел к офицерам, и каждый под его наблюдением получил рубашку, льняные штаны, шерстяные чулки, пару сапог, новый овчинный тулуп, баранью шапку, рукавицы. Вестфальцы так обрадовались, что в первый миг не знали, что делать: переодеваться или изъявлять свою благодарность.
- Я вижу, уборщики тут наконец побывали? – на всякий случай уточнил Михайлов.
- Да-да, – закивали офицеры.
- А хлеб привозили?
- Да-да.
- Вы позаботились о нас совсем не так, как те, что были перед вами, – прибавил один из них, с французской фамилией Дюпак де Марсольер.
- Простите? – не понял Михайлов.
- Над нами все больше издевались, – продолжал вестфальский француз.
- В самом деле? – Что-то неприятно дернуло Михайлова за сердце.
- Судите сами. Хоть о капитане, что командовал вашей дружиной, которая вела нас сюда. В самый первый день, как мы оказались в его власти, знаете ли, что он сделал? Верьте слову, ни с того, ни с сего он, будто бешеный, налетел на Вахсмута с плетью и стал хлестать по лицу, по телу, везде подряд, не разбирая, разодрал на нем китель и жилет! Чтобы умерить его ярость, Вахсмут протянул ему все деньги, что были у него, двадцать пять талеров, кажется, да? – обернулся Дюпак к другу и после утвердительного кивка продолжал: – и вдобавок стал кричать: "Александр добрый! Александр дает деньги!" Слова эти всегда спасали, когда ваши казаки принимались бить нас нагайками у каждого распятия на дороге. Но то ведь – простолюдины, а этот – нашего же благородного сословия... Он как-то странно согласился, заорал: "Я – добрый!", взял деньги, золотых среди них не нашел и, ей-богу, убил бы нашего беднягу, если б Вахсмут не отдал ему новенький золотой темляк...
- Но, однако, не думайте, что потеря темляка – наибольшее из постигших нас несчастий, – торопливо заговорил сам Вахсмут. – Нас всех обобрали, но это пустяки. Лучше, если вам любопытно, я расскажу про ночь в крестьянской избе, куда нас запихнули столько, что нельзя было пошевелиться. И это притом, что мои несчастные товарищи стояли. Сидеть почти всем им не было никакой возможности, лежать – и подавно. Вот и вообразите себе целую ночь в духоте и угаре от печки, в страшном стеснении, стоя, среди стонов и предсмертных хрипов, добавьте сюда эту самую печь, раскаленную, без дымохода, и то соображение, что умершие не падали на пол за полным отсутствием места, а так прямо и коченели столбами. Вы понимаете? Мы можем теперь читать отличные проповеди о геенне огненной... А вот еще была пешая прогулка по заснеженной дороге, когда чуть ли не каждые десять минут раздавалось "Постой!". Когда звучал этот крик, знаете, что происходило? В центре внимания оказывался один из нас, тот, кто совсем обессилел, не мог сделать ни шагу. Смерть уже выдавливала ему глаза, но он еще шатался, еще дышал, когда дружинники вонзали ему в грудь и живот свои пики. За переход на расстояние двух миль сцены эти повторялись раз тридцать. Я сам чуть не стал жертвой такого "Постой!", но был спасен товарищами. А откуда, хочу вас спросить, мы могли бы взять силы идти, когда нас кормили только черным, словно уголь, очень твердым хлебом, кажется, второй раз запеченным, и то – только однажды, а в остальное время мы питались редким подаянием да капустными кочерыжками, которые нам удавалось откопать в снегу на полях... Между прочим, нам тут сказали, что этот капитан должен был обеспечить нас едой, деньгами, вот как вы нам выдаете, даже санями в дороге. Так?
- Верно, – подтвердил Михайлов.
Он не собирался надолго задерживаться у вестфальцев, но при первых фразах Дюпака понял, что те намерены выговориться, и сел на стул, доставленный караульным. Михайлов слушал, не перебивая, хмуро уставившись в пол, и попеременно чувствовал то отвращение к недостойному дворянина поведению, то стыд за жестокость соотечественников, то гнев и ненависть к пленным, врагам да к тому же напавшим, то жалость к ним за страшные страдания.
- Ни обвинениями, ни упреками я лично вас задевать не хотел, – спохватился Вахсмут, видя, что даже губы у Михайлова побелели. – Поверьте, господин майор, мы преисполнены к вам искреннейшего почтения. Мы понимаем, что не всякий русский, как и не всякий немец...
- Я непременно доложу о капитане, – остановил его излияния Михайлов, вставая.
Он чуть не поддался искушению заметить, что в армии Наполеона с русскими пленными обращаются не лучше, а в разоренных их войсками землях трудно отыскать средства для пропитания и путешествия с удобствами. И если уж шагнуть еще дальше, то это ведь они перешли Неман, неся с собой смерть и разорение... Но все это вылилось бы в неприятный поток взаимных упреков людей, бессильных против политики и Божьей воли. Михайлов вовремя себя остановил... А капитан, и в самом деле, оказался мерзавец, чуждый простой человечности да прикарманивший деньги, действительно, назначенные пленным, при приблизительном подсчете – сотни три с половиной рублей. И если первое законам государства не подвластно, то второе – прямое преступление этих законов…
В Присутствии Михайлова ждал посыльный с письмом полицмейстера, где тот сообщал о своей готовности содействовать в вопросах военнопленных и о перемене их мест пребывания: вместо казарм и пансиона – частные дома, вроде дома купцов Золотаревых на Жировке, и гимназия. Михайлов тут же набросал учтивейший ответ, в котором поблагодарил господина Королева и попросил вместе пожаловать в Думу для преклонения ее к соблюдению государственного интереса по части цен амуничным вещам. К сему Михайлов присовокупил еще и жалобу вестфальцев на сопровождавшего их капитана.
Решив, что из обязанностей по службе все возможное на сегодня сделано, он вышел в холодные сумерки площади. Казалось бы, ощущение движения, пускай тяжелого, затрудненного топью нежелания и нерадивости, но все-таки движения, некоторых результатов должно бы приободрить. Но на душе "скребли кошки". Долго доискиваться причины не требовалось: давешняя ссора с братом не давала покоя. Михайлов велел кучеру ехать по Московской улице вверх, к дому Юшкова.
Афанасий вышел встретить брата важный и по-прежнему намеренно холодный, будто они повздорили минуту назад.
- Бориса Федоровича нет. В уезд услали, – тут же объявил он.
- А я к тебе, – примирительно проговорил Михайлов. – Все еще сердит на меня?
- Вот еще, – скривил губы Афанасий. – Милости просим, коли на то желание имеется.
Они прошли в гостиную, где на диване вальяжно располагались еще два молодца если и старше Афанасия, то очень немногим.
- Товарищи мои по службе и житью, – представил он. – Семен Александрович Воронков, Степан Александрович Куборский. А это брат мой старший, Николай Николаевич. Ну, продолжай, – нетерпеливо обратился Афанасий к Воронкову и плюхнулся в кресло.
Молодой ополченец смутился принуждением так вдруг, при чужом для него человеке возобновить прерванную беседу, потом пожал плечом и без особой радости заговорил:
- Ну вот, ежели души разрушаются и, следственно, состоят из материи, то все естественные их обязанности состоят в том, чтоб иметь протяжение, скважность, делимость, тяготение и прочее. Они столь же легко могут отступить от своих законов, как толстобрюхий первосвященник – уместиться в сей табакерке или проехать от Калуги до Москвы на паре мух. И вот вопрос: куда в таком случае поместить добродетель и что она?
Воцарилось молчание. Михайлов мало что сумел понять из прозвучавшей тирады. Впрочем, спрашивали явно не его, а двух остальных слушателей. Но и те не спешили с ответом: Куборский заметно стеснялся присутствием постороннего, Афанасий был сильно разочарован тем, что разговор утратил прежнюю веселость и легкость.
- Ладно, потом обсудим, – махнул он рукой и тут же выдумал новое занятие: – Лучше сыграем в фаро?
Молодые люди встрепенулись и охотно вытащили кошельки. Явилась колода карт с виноградными листьями, желудями, бубенцами и сердечками мастей довольно грубого лубочного рисунка и раскраски.
Михайлов поднялся и начал прощаться, – не садиться же с младшим братом за запрещенную азартную игру на деньги.
- Как знаешь, – не стал удерживать его Афанасий, но все же проводил до дверей.
- Кланяйся от меня Борису Федоровичу, как вернется, – попросил уже на пороге Михайлов, снисходительно глядя на брата, и поехал к себе.
Новый день начался с приема вещей в городовом Магистрате. И после этой процедуры, не имея ни малейшего желания оставаться далее в компании купцов, пока все погрузят, Михайлов вышел на улицу.
- Здравствуйте, ваше высокоблагородие, – поклонился ему проходивший мимо Сербенин.
- Доброе утро, Петр Ефимович, – приветливо отозвался Михайлов. Мысль о ценах на одежду для пленных не оставляла его, и, воспользовавшись возможностью, он обратился к Сербенину: – Вы не в Присутствие путь держите?
- Пройду мимо, – с готовностью ответил Сербенин.
- Зайдите, пожалуйста, в градскую полицию и пригласите господина Королева прибыть в Думу, пака я сам тут, – попросил Михайлов.
Сербенин кивнул и прибавил шагу в сторону Присутственных мест.
Погрузка давно завершилась, а управляющий военнопленной частью не трогался в путь, теперь ожидая полицмейстера. Вместо него вновь явился Сербенин и сообщил:
- Сейчас его высокоблагородие не может. Говорит, вы сами ему задали работу с каким-то капитаном ополчения. Завтра в два часа по полудни.
- Завтра так завтра, – смирился Михайлов. – Спасибо, голубчик.
- Рад служить, – заверил, прощаясь, Сербенин.
Михайлов приказал очередному своему каравану катить к Жировскому оврагу, над склоном которого величественно высился старый, но добротный и, как говорили, "живописно расписанный" внутри, Золотарев дом с огромным, о ту пору голым садом и двумя просторными флигелями. В один из них и переселили подопечных Михайлова.
Там было чисто, и пленные, которые еще в пансионе получили хлеб и деньги, выглядели уже не такими жалкими. Однако покорность и недоверчивая молчаливость их от перемены к лучшему тут тоже сменились потоками жалоб. Одни рассказывали, как были избиты горожанами, когда попытались выйти на улицу. Другие тут же вспоминали, как в какой-то деревне по пути в Калугу крестьяне выкупали их товарищей и живьем закапывали в землю. Третьи стонали от ран. Многие плакались на полчища вшей, донимавших днем и ночью. А некоторые сетовали на беспросветную скуку неволи. Михайлов глядел на них на всех уже спокойнее, со сдержанным вниманием выслушивал и раздавал теплую чистую одежду.
За несколько часов он так свыкся с непрерывным звучанием французской речи, что когда пред ним предстала фигура безгласная, сперва подумал: этот – немой. Но, получив полушубок, чулки да рукавицы с варежками, тот произнес:
- Merci, monsieur.
Невозмутимый тон и основательность всего облика пленного выгодно отличали его от прочих, и Михайлов сам спросил по-французски:
- Имеете ли вы нужду еще в чем-нибудь?
- Покорнейше благодарю. Я всем доволен.
Настолько удивительно звучали здесь подобные слова и так непохожи они были на французское фанфаронство, что Михайлов продолжал:
- Кроме плена, я полагаю?
- На то – воля Божья, – возразил его собеседник.
- Вы священник? – предположил Михайлов.
- Вовсе нет, господин майор. Я резчик по кости из Реймса.
Губы Михайлова дрогнули в мечтательной улыбке. Прекрасное занятие. И вовсе ненужное во время войны, хотя костей – великое множество...
Вокруг художника крутилась хрупкая женщина в оборванном по подолу зеленом платье, но в общем опрятная, с бойким взглядом больших карих глаз и стянутыми красной шелковой лентой черными кудрями. "Маркитантка. Или прачка", – подумал Михайлов, а вслух поинтересовался у художника:
- Кто она вам?
- Жена, господин майор, – ответил тот.
Михайлов попытался прикинуть, скрашивает ли все тяготы присутствие жены или напротив, еще более усиливает их, поскольку и она тоже разделяет участь мужа? Не преуспев в этом, Михайлов мыслями переключился на другое:
- Послушайте, мне нужен человек, который наблюдал бы за порядком здесь, в доме, дабы назначенное пленным получалось, как теперь, и хранилось исправно. Я не могу наведываться сюда с проверками ежедневно, так чтобы без меня здесь было кому присматривать. Поможете мне?
- Как прикажете, господин майор, – деловито ответил француз.
- Вот так и прикажу.
Михайлов покинул дом Золотарева с чувством, уже сходным с удовлетворением.
В голове все крутились просьбы пленных, слышанные за последние дни, и, выделив главное, Михайлов составил новую бумагу:
"Господину правящему должность Калужского гражданского губернатора вице-губернатору дворянского заседателя коллежского асессора Михайлова рапорт. В числе военнопленных, в губернском городе Калуге содержащихся, есть многие раненые и больные, для освидетельствования и преподания нужной помощи которым потребен лекарь, о чем сим честь имею Вашему высокородию донести и буду ожидать начальнического Вашего на сей счет предписания".
Утром Михайлов поехал сначала в Думу, затем новым поездом подвод – все в тот же Золотарев дом. С четырьмя мещанами, определенными к раздаче одежды, да обретенным помощником Михайлов рассчитывал скорее завершить окопирование тамошних пленных. Однако вместо этого заметил, что те, кому, он точно помнил, вчера выдавалась хорошая одежда, опять в обносках.
- Ну а теперь-то для чего меняются? И чисто, и хлеб возят, – нахмурился Михайлов и кликнул выбранного им сподручника.
Но тот не отозвался.
- А где Салюэ? Вчерашний эконом с мадам? – удивленно спрашивал он подопечных, обходя в поисках флигель и теряя терпение, отчего тон становился все напряженнее. И, наконец, услышал в ответ:
- Пару эту взяли в услужение.
- То есть как? – остановился Михайлов, и тут же волна негодования выплеснулась новыми вопросами: – Кто взял? Кто позволил? На каких правах?
Но пленные смогли поведать очень немного:
- С восходом приходил какой-то человек и увел их с собой.
- Да кто такой? Каков из себя?
- Весьма важный, бородатый, в летах почтенных, в лисьей шубе, глаз с прищуром... – вразнобой поспешно описывали визитера пленные. Они впервые видели своего майора в гневе и изо всех сил желали ему угодить. Но безуспешно, ибо сами были виноваты.
- Совсем, я смотрю, тут бардак! – бушевал Михайлов. – Кто когда позволял вам менять то, что выдано? А?.. Вас одевают вовсе не для того, чтобы вы этим пользовались по своему усмотрению. Мне нужно, чтобы вы в надлежащем виде Калугу покинули. – И выйдя к подводам, распорядился: – Увезите! Верните все обратно! И нитки больше никому не выдам.
Еще во время бесплодных поисков во флигеле за Михайловым увязался молодой гусарский унтер-офицер. Он проводил чиновника до крыльца, подождал, пока тот отдаст приказ, потом заговорил по-русски, но с сильным польским акцентом:
- Пан майор так горячится из-за портков?
- Да черт с ними, с портками! – нервно огрызнулся Михайлов, провожая взглядом караван. – Я думал, хоть кто-то станет мне тут помогать. Один разве за всем уследишь?..
- Так на что вам француз? Если пан майор соизволит принять в рассуждение мое искреннее желание быть полезным, то Павел Вертаховский готов...
- Хорошо. Я запомню, – кивнул Михайлов, садясь в свои сани.
Он отправился раздавать деньги в гимназию, там поостыл, переключившись на расчеты. Но через какое-то время у него заболели глаза, а цифры и буквы списка стали расплываться.
- Да отчего же ничего не видно?! – снова вышел из себя Михайлов и сообразил: солнце село. Он вспомнил о свидании с полицмейстером в Думе и вынул часы: половина седьмого. Едва ли его кто-то еще ждет. "Может быть, завтра", – вздохнул Михайлов.
По дороге домой он все-таки проехал мимо уже необитаемой Думы и с грустью глянул в ее черные окна…
Но и назавтра встреча не состоялась. Михайлов провел в гимназии весь день, стремясь покончить хотя бы с раздачей жалования. Когда же цель была достигнута, в город вступил уже авангард ночи.
Удрученный тем, что ничего не успевает, а, с другой стороны, сам же прекратил окопирование пленных и через то задерживает их отправку из Калуги, Михайлов засел за составление обстоятельной бумаги вице-губернатору:
"Во время прохождения моей службы священным для себя правилом поставляю я, по долгу присяги, быть безмолвным, ревностным и точнейшим, по силе и возможности моей, исполнителем всех возлагаемых от начальства на меня препоручений. С неутомимой деятельностью занимался и доднесь настояще возложенной на меня обязанностию, до части военнопленных относящейся. Но со всем тем никак не могу быть в оной с стороны одежды их успешным, ибо двадцать шестым числом сего течения, окопировав необходимыми амуничными вещами двадцать семь военнопленных, насчет сохранности всего, им доставленного, избрал из них одного благонадежного, по замечанию моему, француза; но на другой день по полудни, прибыв в занимаемый ими, из числа прочих, в Золотарев дом, не нашел его уже в оном живущим; а осведомился от прочих военнопленных, что он и с женой своей принят, неизвестно им, кем из жителей здешнего города в услужение; но с чьего именно позволения и на каких правилах до сего времени никак не мог узнать. Из обстоятельства сего, вникая в злонамеренность к расхищению употребляемых мною на них амуничных вещей, тотчас от дальнейшей по предмету сему исполнительности удержался, осмеливаясь представить Вашему высокородию, дабы Вы, соизволя вникнуть в совершенную невозможность быть мне одному при управлении сею частью, благоволили насчет одежды военнопленных прикомандировать особенного человека, иначе в отправлении оных последует большая остановка. Ибо ежедневно утром, занимаясь я необходимой по части сей с подлежащими местами и лицами перепиской, установлении должного в содержании порядка и разменом ассигнаций на медные деньги, с чрезвычайным трудом успеваю к вечеру кончить раздачу положенного им жалования, обязан будучи также среди сего занятия внимательно выслушивать доходящие от них ко мне требования, а иногда и жалобы, заслуживающие, по законном исследовании, неукоснительного удовлетворения. Два уже дня назначаю я обще с господином полицмейстером Королевым прибытие наше в присутствие здешней Градской думы для преклонения оной в соблюдение государственного интереса к понижению весьма превосходно определенных, по мнению моему, амуничным вещам цен, никак не мог успеть исполнить сего моего преднамерения, ибо поздним вечером оканчивал уже раздачу военнопленным определенных им денег. Все сии истинно выраженные обстоятельства предоставя благосклонному Вашему уважению, ожидаю начальнического Вашего высокородия на сей предмет предписания".
Затем Михайлов подвел итог уже сделанного за прошедшую неделю и составил счет вещам, употребленным для тридцати одного штаб- и обер-офицера, двадцати девяти дезертиров и двадцати семи рядовых: новых шапок – 56, новых тулупов – 46, новых полушубков – 20, новых шинелей – 9, новых кафтанов – 1, рубашек – 66, портов – 35, рукавиц с варежками – 78, чулок – 56, сапог – 54, лаптей – 18.
Приложив сию бумагу к рапорту, Михайлов отослал все вице-губернатору.
Господин Комаров с ответными шагами не медлил. В тот же день он повелел Ордонанс-Гаузу снарядить расследование о пропаже француза и поставить караулы в домах пленных, которым без особого на то предписания запрещено было вообще выходить. Да и к ним, кроме господина управляющего военнопленной частью и тех мещан, что отрядила Дума для уборки помещений, запретил кого-либо пускать.
Воспользовавшись подписанным Михайловым счетом на вещи и имея в виду, что оные должны еще собираться в гораздо большем количестве, Дума запросила у вице-губернатора на погашение купеческих расходов десять тысяч рублей. Тот приказал выдать пять. И вдруг случилось чудо: купцы понизили закупочные цены, чем несказанно обрадовали управляющего военнопленной частью.
В первый день ноября, светлый и ясный после сумрачной хмурой недели, у дома купца Зюзина, занятого Ордонанс-Гаузом, собралось довольно много людей. Во-первых: пятьдесят шесть назначенных к отправке военнопленных из числа полностью оделенных одеждой и жалованьем. Это были офицеры со своими денщиками. Им под надзором прапорщика князя Волконского, стоявшего на крыльце Ордонанс-Гауза, лежал путь на Тулу и дальше. Для их сопровождения отрядили ополченцев, кои все были тут же налицо во-вторых. А в-третьих, к дому Зюзина подкатил и Михайлов. Он показал князю расписки пленных в получении одежды, потом они вместе обошли вереницу саней, на которых те ждали отправки.
- Все сходится, – кивнул Волконский.
- Тогда извольте подписать квитанцию, что вы все сие от меня теперь приняли. – Михайлов подставил на папке листок и чернильницу, торчавшую из кожаного чехла.
Князь оставил на бумаге несколько красивых завитушек, составлявших его имя, потом перекрестился и махнул первым саням:
- Трогай!
- В добрый час, – пожелал Михайлов.
- Здравствуй, бумажная душа! – неожиданно раздался возле него веселый голос.
Обернувшись, Михайлов увидел Афанасия, раскрасневшегося от мороза и возбуждения, в расстегнутой шинели поверх кафтана, в высокой меховой шапке с крестом да императорским вензелем, с саблей на боку.
- А ты как здесь? – удивился Михайлов.
- Сопровождаю. Не хочу я всю войну просидеть дома.
- Отчего ж не известил?
- А зачем? – пожал плечами Афанасий. – Видишь, свиделись. Ладно, прощай. Хоть до Тулы прокачусь.
И он помчался вдогонку за санями.
- Застегнись! – вслед ему крикнул Михайлов, потом тише добавил: – С Богом!
Длинная вереница на полозьях медленно покатила к мосту через почти уже замерзшую Оку, на правый берег, потом далее – вверх по склону холма, по Тульскому тракту.
Отправив эту, первую свою, партию пленных, Михайлов был очень доволен: начало положено. Вот только Афанасий не сказал, что тоже едет...
Дорогой до Присутственных мест Михайлов размышлял о внезапной покладистости Думы. Розыск о пленном ничего не дал. Кто же все-таки мог забрать его из Золотарева дома? "В почтенных летах, глаз с прищуром"... Не сам ли это Иван Максимович?.. Зато купцы свой аппетит поумерили, цены сбавили. Хорошая плата за двух французских слуг, – решил Михайлов и велел остановить у семинарии, дабы оделить вестфальцев жалованием на новую неделю.
- Мсье майор, мне вернули часы, что капитан отобрал! – весело сообщил Дюпак де Марсольер, как только увидел его. – Это благодаря вам и справедливости графа Каверина. Тысячу раз вам спасибо.
- Что до меня, то доложить о гнусном поступке – не велика доблесть, – скромно ответил Михайлов. – Однако я рад, что к вам что-то вернулось. Возможно, вы вспомните Калугу не только проклятиями.
- Вы говорите, будто прощаетесь, – насторожились вестфальцы.
- Нет еще. Но Ордонанс-Гауз скоро может отдать приказ к вашей отправке.
- Отправке куда?
- Вам назначено в Астрахань.
- Это город? Где это? – стали расспрашивать пленные. – Далеко?
- На Каспийском море. Больше двух тысяч верст отсюда, – ответил Михайлов. – Принимая во внимание предстоящую дорогу, я посоветовал бы вам обзавестись съестными припасами. Купите сушеного мяса, овощей, сухарей. И тянуть с этим, право, не стоит.
- Ну все. Вот теперь я уж точно погиб! – воскликнул Вахсмут.
- Почему? – обернулся к нему Михайлов и заметил, что молодой человек выглядит хуже, чем прежде: у него уже опухло все тело.
- Вы видите, я нездоров, – догадался тот. – Скажу еще, что теперь харкаю кровью. Куда ж мне на санях, да по зиме, да за тысячи верст? Нет, это ясно: приказ о моем отправлении станет мне смертным приговором.
- Вам же нужен врач, – проговорил Михайлов, разумея не только этого, но и прочих больных и раненых своих подопечных. – Вам непременно нужен врач…
Он уже сообщал об этом вице-губернатору, однако Врачебная управа отказалась заботиться о пленных, – оба состоящие при ней врача заняты были в Военно-временном госпитале для русских воинов. Дальше следовало обращаться в госпиталь, к гофхирургу. И соответствующая бумага уже ходила. Михайлов подумал, что чем марать новый лист просьбами, проще теперь же перейти в другую часть той же семинарии, которую отдали под оный Военно-временный госпиталь.
При входе Михайлов погрузился в уже хорошо знакомый ему тяжкий смрад болезни и нечистоты да в холод выстуженных каменных стен. Это хоть и приготовило Михайлова к тому, что предстояло увидеть, но только отчасти, поскольку все-таки он не ожидал встретить в госпитальных палатах ужасную тесноту, несчастных раненых – на голом полу, а раны их – гниющими, кишащими червями. У части страждущих, правда, были и кровать, и тюфяк, и одеяло. Но то, что не удивительно, в глаза не бьет. А крайне жалкое положение большинства тех, кто пролил кровь за Отечество, ничем, в сущности, не отличное от положения тех, кого они брали в плен, поразило Михайлова. И, тем не менее, он пытался отыскать гофхирурга по своему делу, пока не узнал от какого-то аптекаря, что тот сейчас посещает офицерский лазарет.
Михайлов отправился на Мироносицкую улицу, в просторную усадьбу купца Кожевникова с добротными амбарами и лавками во весь первый этаж большого дома. Второй этаж теперь занимал лазарет. Вид и обстановка здесь более соответствовали назначению заведения, и, встретив наконец господина Гертлера, Михайлов заговорил с ним о том, с чем пришел:
- Ваше высокоблагородие, в моей дирекции находятся военнопленные, среди которых немало больных. И как велено оказывать пленным всяческое призрение, то необходимо нужно им и наблюдение врачебное.
- А нашим не нужно? – рявкнул Гертлер. – Вы полагаете, что я, будучи немец, стану более заботиться об иноземцах, нежели о русских?
- Я вовсе так не полагаю, – опешил Михайлов.
- Прекрасно! Защитники Отечества – первейшая забота моя! – продолжал кричать Гертлер. – Их у меня целых семь тысяч! И все пребывают. Один-единственный комиссар принимает их и днем, и ночью. А дальше-то что? Дров нет, вон как холодно – руки коченеют. Лошадей нет, невозможно доставить из магазейна ни провианта, ни даже воды! Кормить нечем... Лечить! Лечить нечем! Три недели тому написал: воску желтого надо хоть пуд, уксуса белого крепкого, масла льняного. Нету! Как тут лечить? Да кому?! Управы два врача да мои, если всех счесть – пальцев на одной руке хватит. На семь-то тысяч! Из Мценского госпиталя жду чиновников да аптеку. Все нету! Нету ничего! И денег Казенная палата ни на что не дает! А если мы упустим, городу гнилая горячка грозит.
Оглушительные диссонансные аккорды, какими грохотал взвинченный гофхирург, искушали Михайлова гордо указать, что он – лишь верный слуга государя и исполняет его волю в отношении иноземцев. Но, подавив в себе этот порыв, он принял тон спокойный, более действенный:
- Я видел всю немыслимую тяжесть положения в госпитале и от души желаю вашему высокоблагородию преуспеть в старании устроить наших болящих воинов гораздо лучшим образом. Только хочу прибавить от себя, что, ежели усердием вашего высокоблагородия по этой части наведен будет полный порядок и все страждущие окажутся в самых хороших условиях, то ведь пленные-то останутся как есть, а их тоже по городу две тысячи, и гнилая горячка грозить не перестанет.
- Все две тысячи, что ли, больны? – недоверчиво прищурился Гертлер.
- Совсем не все. Сколько точно, не знаю. Затем и пришел к вашему высокоблагородию. А с которого числа больных может начаться моровое поветрие? – нарочно задал глупый вопрос Михайлов.
"Выпустив пар", Гертлер поуспокоился.
- Так что же собственно вам от меня нужно? – спросил он. – Господин Комаров просил меня уделить одного из медицинских чиновников, дабы тот подавал пленным возможную помощь. Но целиком и полностью отдать вам врача – это роскошь, для меня непозволительная.
- Сперва нужно бы знать, кто из военнопленных вообще нездоров, чтобы не отправить в путь такого и не обречь его на смерть. Потом нужно бы знать, кто нездоров от голода и усталости, а кто – от ран и болезней, и препоручить последних наблюдению врача. Хлопот много, я понимаю, но что же делать? Кто еще, кроме медика, способен освидетельствовать и лечить больных?
- Хлопот много, – вздохнул гофхирург, – и видимость такая, что я только один в целом свете. Ничего не поспеваю, как ни бьюсь. Все не ладится... Вы уж простите мою грубость, – попросил он, – примите в извинение отчаянное положение. Я постараюсь прислать к вашим пленным врача. Обещаю.
- Благодарю вас.
Михайлов откланялся.
Уже на улице он торопливо расстегнул ворот мундира и набрал побольше воздуха в стесненную грудь.
Через минуту дверь за его спиной опять распахнулась. Михайлов сделал шаг в сторону и обернулся. На улицу, в сопровождении штаб-лекаря, вышли две дамы, одна старше, другая значительно моложе, в салопах на беличьем меху и в теплых капотах с лентами. Благородных особ женского пола в Калуге, кажется, не осталось, – все были вдали от нее, в безопасности от неприятелей, которые, по большей части, не захватили в военный поход хваленую свою галантность. А эти!.. От неожиданности Михайлов как-то неловко дернул рукой. В тот же миг и обе дамы в один голос воскликнули:
- Николай Николаевич?!
- Еще раз от души благодарю вас, Гаврила Родионович, утешили мать, – поспешно простилась старшая с провожавшим их штаб-лекарем.
- Счастлив быть вам полезным, сударыня, – поклонился тот и исчез за дверями.
- Вот чудо-то! – сияя, обратилась старшая дама к Михайлову. Потом прибавила самым дружелюбным тоном: – Нет, вы ли, в самом деле? А то ведь мы так долго не имели удовольствия вас видеть, что думали – вас и в Калуге-то нет.
В это время младшая смущенно клонила голову под вспыхнувшим взглядом Михайлова, и уголки ее губ дрожали в улыбке.
- Помилуйте, Анна Семеновна, – заговорил Михайлов, – это мне сказали, будто вы давно покинули город и даже губернию.
- Покидали, сударь мой, до Орла прокатились, да воротились, – кивнула Анна Семеновна. – Нам вот господин Лебедев известие прислал, что Степушка тут, в лазарете лежит. Хоть он и приписал от себя, что ранен не опасно, простая контузия в грудь, да я не усидела. Сын ведь! Как только князь Кутузов объявил, что миновала для Калуги опасность, так мы и примчались. А Степушки и след простыл. Третьего дня уже в полк свой отправился. Ну, храни его Господь, а уж как-нибудь свидимся, – вздохнула Анна Семеновна и, взяв Михайлова под руку, неторопливо направилась к стоявшему на улице крытому возку. – Зато теперь дома. Все лучше, чем в гостях, – продолжала она. – Я бы, знаете ли, Николай Николаевич, совсем никуда не поехала. Мне-то старой чего бояться? Я вот Варвару, – она кивнула в сторону дочери, шедшей за ними, – спасала от варваров этих. Ах ты, что сказала! Варвару от варваров! – рассмеялась Анна Семеновна. – А вы тут все были?
- Да, – кивнул Михайлов.
- Что ж, батюшка, ждали-ждали в гости Бонапарта да не дождались? Мы вот тоже вас никак к нам не дождемся. Уж вы-то не берите с Бонапарта пример.
Внимая этим речам, Михайлов с беспокойством думал, как же Варенька теперь здесь, в этом общем неустройстве, при весьма еще зыбкой будущности? Но благодушие матери вселяло надежду, а слова о сыне Степане свидетельствовали, что при бедственном положении госпиталя кто-то все-таки в нем излечивается.
Услыхав последнюю фразу, Михайлов кашлянул, в глазах мелькнуло сожаление.
- Право же, Анна Семеновна, я был бы счастлив посетить вас, но заботы военного времени...
- Знаю эти песенки, голубчик, – строго возразила она, при поддержке Михайлова усаживаясь в возок. – Даже в военное время возможно иной раз уделить часок друзьям вашим, ведь так?
- Так, мадам, – не стал спорить Михайлов.
- А раз так, милости просим к нам нынче же. Слышите? Нынче.
Михайлов подал руку Варе и покорился:
- Непременно буду, благодарю.
В награду он получил быстрый радостный взгляд девушки.
- Тогда мы не прощаемся, голубчик, – удовлетворенно заключила ее матушка и, поудобнее устроившись, велела вознице: – Пошел.
Возок повлек обеих дам через Новую площадь к Дворянской улице. Мечтательно и грустно улыбаясь, Михайлов проводил его глазами и, все дивясь почти невероятной встрече, направился в городовой Магистрат.
Через несколько минут там же, в комнате, куда свозились вещи для пленных, появился Падин, так и оставленный Думой вести дела с Михайловым по этому предмету.
- Что ж, ваше высокоблагородие? Все торопили нас, а сами возвернули вещи-то? Аль не подошли? – с поклоном начал он.
- Подошли. Теперь же все забираю, – ответил Михайлов. – Грузите скорее.
- Ага, – кивнул Падин, – а то и о цене сговорились, а вашего высокоблагородия пять ден не видать. Думали, не надобно уж ничего.
- Надо, еще многим более этого, – Михайлов кивнул на тюки с вещами, которые поочередно выносили крепкие мужички.
- Так лавки все пусты, последнее доскребаем, – взмолился купец.
- А вы и неновую одежду собирайте. Однако, добрую, чтоб оную носить было возможно. За таковую тоже вам заплачено будет, ежели цену запросите не удивительную, – прибавил Михайлов, испытующе взглянув на собеседника.
Тот склонил голову, опустил глаза и с хитрой ухмылкой отозвался:
- Цены что же? На то и торговля, чтоб торговаться.
- Время жаль тратить на вашу торговлю, – брезгливо возразил Михайлов и прикрикнул на работников: – Скорее шевелитесь.
За последним тюком он и сам покинул Думу, тут же позабыл о ней, а дорогой до Золотарева дома обратился мыслью к Вертаховскому. Поляки по закону считались мятежниками и отправлялись на кавказскую линию. Конечно, Вертаховскому приятнее остаться в Калуге, помогать по пленной части, чем ехать на дикий юг. И помогать усердно, иначе Кавказа не избежать. И, может быть, благодаря поляку, выдастся сегодня свободная минутка на обещанный визит…
С таким расчетом, удовлетворенно глянув на караул в дверях флигеля Золотарева дома, Михайлов прошел внутрь. Польский гусар тут же попался на пути.
- Пан майор опять изволит нас посетить? – проговорил он, заискивающе заглядывая в глаза Михайлова и явно имея в виду другой вопрос: "Помнит ли меня пан майор, как обещал?"
- Да, – ответил Михайлов. – Вы, кажется, хотели предложить свои услуги? Это очень кстати, господин Вертаховский.
Тот, польщенный, важно приосанился и последовал за чиновником. В просторной голой комнате Михайлов извлек из папки список и начал указывать, кому из пленных назначены какие вещи, а несшие тюки мужички, уже хорошо знакомые с процессом окопирования, без лишних слов принялись исполнять.
Одев трех человек, Михайлов обернулся к Вертаховскому, по-прежнему стоявшему рядом:
- Вам понятно, что и как делать?
- Так, пан майор, – живо ответил поляк.
- Тогда прошу вас продолжать вместо меня.
Михайлов вручил Вертаховскому список и вынул часы. Почти пять… Как раз, чтобы успеть… Надо же, Варенька здесь! Его ждут! Дело идет, можно бы ехать…
- Пан майор хочет еще что сказать? – раздался недоумевающий голос поляка.
Михайлов очнулся от грез и сообразил, что застыл сейчас как памятный соляной столб да вдобавок с преглупой в этаком месте улыбкой, которую он чувствовал на своем лице.
- Окопируйте людей, сколько возможно, а я ухожу, – проговорил Михайлов, пряча часы. – И не забудьте взять расписки в получении вещей.
- Пусть пан майор не беспокоится. Он верно выбрал, на кого положиться.
Михайлов усмехнулся самоуверенности Вертаховского и простился с ним.
Примчавшись домой, велел подать свежую рубашку, сшитый год назад, но выглядевший все еще безупречно фрак из темно-синего фриза, нанковые панталоны в тон, только светлее. Под фрак Михайлов надел белый атласный жилет, на шею – галстук голубого шелка, скрепив его маленькой золотой булавкой. Назар отменно начистил черные хозяйские сапоги с отворотами.
- Ужинать не будете? – осторожно спросил он, пытаясь выведать, куда торопится барин.
- Не знаю, – ответил Михайлов.
Он погляделся в зеркало, понравился себе строгостью и изяществом, встретился со своим блещущим взглядом и вдруг помрачнел:
- Что же я делаю!
- А что? – подхватил любопытный Назар.
Но Михайлов не слышал. Он, уже молча, внимал, как совесть корила его за данное общение, а сердце жаждало исполнить его.
В довершение сборов Назар подал хмурому барину синие лайковые перчатки, шинель, шляпу и трость. Все еще раздираемый сомнениями Михайлов вышел к ожидавшим его саням и велел везти себя на Дворянскую улицу.
Скоро сани остановились у внушительного дома из бревен, крытых тесом. Резные наличники обрамляли большие окна. Из-под крыши глядели окошки антресолей. И все это покоилось на каменном фундаменте. Михайлов взошел по ступенькам, постоял у двери, по-прежнему сомневаясь, стоит ли трогать шнур колокольчика, потом все-таки позвонил.
Ему открыли. В передней Михайлов расстался со шляпой, шинелью и тростью, потом с замирающим сердцем шагнул в распахнутые двери гостиной. Он был здесь всего пару раз, на званых вечерах Анны Семеновны Бекетовой, вдовы-майорши, Малоярославецкой помещицы, и теперь в недоумении оглядел совершенно безлюдное пространство, все ярче выступавшее из мрака по мере того, как служанка зажигала свечи. К тому же, вместе с блестящими полосками шелковой обивки, глянцем красного дерева и завитками белоснежных кружев стали видны и большой полотняный чехол, сугробом высившийся у дивана, и ушастый узел на стуле.
- Услышал Бог мои молитвы! – с радостным возгласом вышла к Михайлову Анна Семеновна в сером платье из гро-де-тура с талией, обозначенной на естественном ее месте, и фижмами прошлого века. Густой сладкий аромат амбры сразу вытеснил весь воздух в гостиной. – А то ведь с мая-месяца лишились мы вашего общества, – посетовала хозяйка дома. – Нигде-то вас не было видно.
- Простите великодушно. Что сказать? Я и в своем доме не часто бываю, – снова начал оправдываться Михайлов.
- Это уж вы нас простите, что встречаем вас вот так, – побледнела Анна Семеновна, заметив беспорядок. – Мы только накануне воротились и еще не принимаем, но вас я непременно нынче же хотела видеть вновь.
Она пригласила гостя присесть в кресло с тонкими подлокотниками и спинкой в форме лиры, сама опустилась на диван и приступила к расспросам:
- Как семейство ваше? Все здоровы?
- Милостью Божией все в добром здравии, – ответил Михайлов.
- Здесь или уехали куда?
- Елизавета Михайловна с Анютой и Лизой, да Пелагея с малышами и Анной Егоровной Авольяновой в Тамбове. Борис Федорович здесь, в Калуге. Братья в ополчении. Яков и Федор – так даже в военном походе.
- А младший? Что же, и он – в ополчении?
- Да. Только полк его оставлен в городе. Но Афанасий отбыл в Тулу. Сопровождает туда пленных.
- Дома не сидится, – понимающе кивнула Анна Семеновна. – А вы-то сами что же?
- Я при губернаторе.
- Ну вот, хоть что-то теперь о вас знаю, – удовлетворенно произнесла хозяйка. – А то ведь в полном неведении жила. Как просила вас бывать у нас запросто, так вы и пропали. Ни разу приглашением не воспользовались, – мягко упрекнула она Михайлова.
- Пропал, не взыщите, – подтвердил он. – Уезжал. Потом война началась...
- В Петербург ездили? – уточнила Анна Семеновна.
Михайлов кивнул, и она еще больше оживилась:
- Вот кстати я и хотела спросить, чем кончилась ваша история с господином Пузановым? А то все слухи, слухи... Вы-то что скажете?
Но Михайлов не успел заговорить. Вошла Варя, такая милая, с косой, венцом уложенной вокруг головы; в сиреневом платье с высокой талией, рукавами-буфами и прямой юбкой до щиколоток. На груди девушки перекрещивались длинные концы кружевной канзы. По чулкам, видневшимся от подола до башмачков, вились вышитые лавровые веточки.
Михайлов поднялся и поклонился. Варя ответила тоже поклоном и села за работу к "бобику" у окна, да так удачно, что Михайлов получил возможность, глядя на Анну Семеновну, видеть за нею и нежный овал Вариного лица, губы, считавшие крупинки бисера, ресницы, подрагивавшие над взглядом, прикованным к плетению.
- Итак, вы ездили в Петербург, – вернулась к прерванной беседе хозяйка.
- Пришлось поехать. Наш спор с господином Пузановым ведь был предан на суд господина министра юстиции. Я решился вместо письменного объяснения просить его превосходительство принять самого меня в Петербурге, дабы представить необходимые разъяснения.
- И что же вы нашли у министра?
- Полное свое оправдание, – опустил глаза Михайлов.
- Это известно, – с довольным видом качнулась на своем месте Анна Семеновна. – Но хотелось бы мне слышать подробности. Ах, Николай Николаевич, – взмолилась она, видя явное намерение гостя отказаться, – оставьте же хоть для меня свое строгое молчание. Прошу вас.
- Какие же подробности? – пожал плечами Михайлов. Он вообще предпочел бы не касаться этой темы, но из уважения к хозяйке дома вынужден был отвечать: – Господин министр выслушал меня. И конечно его мнение сошлось с моим, что есть определенный законом порядок рассмотрения дел в Палате Гражданского суда, и нарушать его вовсе не гоже. Ведь господин Дмитриев лучше меня понимает, какие при неточностях да неверных свидетельствах могут приключиться беды. Ведь вопросы земельных владений... Ну да это все скучно. Увольте меня от пересказа.
- Экий вы, Николай Николаевич, – всплеснула руками Анна Семеновна. – Опять за свое! Что ж господин министр? Велел председателю Палаты впредь не допускать самоуправства? Пригрозил чем?
- Нет, мадам. Он же перед тем писал губернатору нашему, что это я выхожу за пределы правил, в законах предписанных. И спустя месяц писать совершенно обратное?.. Я о том не просил. Его превосходительство признал мою правоту, стало быть, честь моя спасена. Чего же более?
- Ничего? – Анна Семеновна была разочарована таким тихим финалом нашумевшей истории, но скоро нашла утешение: – Впрочем, кончилось, и слава Богу! Что до меня, батюшка, то я нисколько в вашем оправдании не сомневалась. Наш прокурор не раз мне говорил, что ваше беспристрастие и благородство...
Похвалы в адрес Михайлова произвели заметное действие: виновник их смутился, Варя бросила на гостя восхищенный взгляд. Но Анна Семеновна не успела закончить. За дверями раздался звон посуды, потом – громкие голоса, и в гостиную торопливо вошла растерянная горничная:
- Государыня-матушка, не откажите! Без вашей милости никак не сладим.
- Экие! – с упреком покачала головой хозяйка. – Или не знаете? Гость у меня!
- Не откажите, – повторила горничная, – без вашей милости никак!
- Ну что ж поделать, – Анна Семеновна вздохнула от щекотливой необходимости оставить дочь наедине с Михайловым и обратилась к нему: – Вы уж извините меня, Николай Николаевич. Хозяйство наше вовсе расстроено, да еще Степушкин товарищ, тоже раненый, здесь, – она указала рукой вверх, туда, где размещались комнаты антресолей. – Долечиваться Степушка из лазарета домой перебрался, да с ним вот господин Коновалов, но только ему еще худо. Так слуги бестолковые все норовят сделать не так. Уж не взыщите, я покину вас ненадолго. А ты, Варвара, развлеки гостя, сыграй что-нибудь.
И удостоверившись, что дочь села за клавикорды, хозяйка вышла.
- В Орле я разучивала новую пьесу. Хотите послушать? – предложила Варя, розовея и совсем не глядя на Михайлова.
- Прошу вас, доставьте мне такое удовольствие.
Варя заиграла. Но руки ее, ледяные в хорошо протопленной гостиной, не слушались, пальцы не гнулись, не выдерживали нотных размеров и слишком сильно ударяли по клавишам во время pianissimo, лишая слушателя всякой возможности понять мелодию. Варя терялась, бледнела и играла еще хуже. Михайлов, пропуская мимо ушей исковерканную музыку, встал, подошел к "бобику" и взял отложенную девушкой работу. Зернышки белого, синего, серого, темно-зеленого и черного бисера, сплетенные вместе, представляли реку, ночной лес и одинокую фигуру в доспехах. С этой картиной в руках Михайлов подошел к клавикордам, облокотился на них и спросил о сюжете:
- Из новых английских поэтов, должно быть?
- Из Саути, – отозвалась Варя, продолжая мучить инструмент. – Еще весной сестра мне в переводе прислала…
- И для чего сия картина?
- Для нотной папки.
Михайлов еще раз взглянул на рукоделие и вернулся к английскому поэту:
- Я начинал было читать, но, каюсь, бросил.
- Вам, может, и не надо... – проговорила Варя и густо покраснела.
На минуту воцарилось молчание, во время которого Михайлов не сводил глаз с девушки, а та все еще старалась сладить с непослушными пальцами. Поняв, что это бесполезно, она виновато взглянула на Михайлова и тихо произнесла:
- Вы так долго не приходили...
- Хоть вы-то не упрекайте меня, – взмолился он.
- Я и не думала, – поспешно возразила Варя. – Я понимаю, вы очень заняты. Да и мы сами ведь с августа были в отъезде...
- Милая, славная Варенька... – вырвалось у Михайлова.
Неловкая мелодия оборвалась. Руки девушки замерли над клавишами, а глаза так и остались прикованы ко взгляду Михайлова. Беззвучное и бесконечное мгновение, что завладело теперь гостиной, наполнилось взаимными признаниями сердец. Надежда, радость, трепет захватили обоих и чуть не бросили в объятия друг другу.
Спохватившись, Варя снова заиграла, но уже иное – старого знакомца Плейеля. Став теплыми и гибкими, пальцы девушки свободно распоряжались звуками, инструмент вдохновенно пел, а Варя задумчиво глядела перед собой. Михайлов тоже несколько переменил положение. Он остался на своем месте, но перестал облокачиваться на инструмент и листал ноты, стопкой сложенные на крышке, напевая вслед за Вариной игрой. Звуки плыли, дополняя своей гармонией новые минуты светлого безоблачного счастья.
Когда последний музыкальный аккорд отзвучал, раздался голос Анны Семеновны:
- Право, Варя, ты сегодня превосходно играешь.
- Уже вернулись, маман?.. – Девушка едва не вскочила.
- Я нарочно подошла неслышно, чтоб тебе не мешать. Право, недурно. Хотя Николай Николаевич не раз уж слышал жалобы Ифигении. Тебе следовало бы сыграть что-нибудь новое. Тогда и я бы чувствовала себя меньше виновной, что принуждена была оставить гостя. Вы уж не сердитесь, – обратилась хозяйка к Михайлову, – все пока вверх дном.
- Так я, верно, не должен отвлекать вас... – начал было Михайлов, в душе совсем не стремясь уходить.
- Пустяки, голубчик, – махнула рукой Анна Семеновна, явно не желая его отпускать.
Она опустилась на прежнее место, следующим жестом пригласила Михайлова сделать то же самое, но гость не торопился отходить от клавикордов, за которыми все еще сидела Варя. Между тем хозяйка дома участливо произнесла:
- А вы ведь нынче тоже из лазарета выходили, Николай Николаевич? За каким делом – туда, можно спросить? Уж не хвораете ли?
Этот знак доброго расположения тут же погасил мерцавшие в глазах Михайлова светлые искры. Хотя губы продолжали любезно улыбаться. Желание его не спешить садиться в кресло перешло в решимость вовсе этого не делать.
- Я был там по службе, – проговорил он, – и к несчастью, она такова, что теперь настало время мне просить вас принять мой прощальный поклон.
- Как? – опешила Анна Семеновна. – Ведь вечер уже? И кофе сейчас подадут. Этакую роскошь я нарочно для вас в Орле припасла. Там все обычаи теперь московские. Хоть для кофе-то останьтесь, прошу вас.
- Никак не могу, – отказался Михайлов. – Слишком много хлопот у меня теперь и слишком мало времени на них. Вот отдохнул у вас часок, и дальше – за труды.
- Да что за труды-то такие? – возмутилась Анна Семеновна. – Присутствия, я слышала, закрыты.
- Извольте видеть: по распоряжению господина губернатора я управляю теперь военнопленной частью, – отрапортовал Михайлов.
- Да? И в чем состоит ваша служба? Ах, не отмалчивайтесь! Хоть в двух словах.
- Ну если в двух словах, то я должен сделать так, чтобы пленные, кои сюда прибывают из главной квартиры, получили все, необходимое для жизни всякого человека, и обрели силы отправиться дальше, куда им высочайше предписано, – ответил Михайлов.
- Милосердно и, верно, действительно хлопотно, – задумчиво покачала головой хозяйка дома. – Что ж, этим бедным пленным повезло... Раз вы к ним так спешите, не стану вас удерживать, голубчик. Но все же не для них, а потому что, уступив вам, жду и с вашей стороны таковой же уступки.
- Извольте, мадам, почту за честь.
- Вот послушайте, – проговорила Анна Семеновна. – Господь видит, как мне стыдно за маловерие и бегство мое из дому в начале войны. Покойный Василий Степанович, вы не застали его, крепко выбранил бы меня за одну мысль так поступить. И Господь наказал меня, неразумную, не свиделась я со Степушкой, слишком далеко меня страх-то занес. И, ежели завтра по милости Божией я утром с постели поднимусь, то непременно принесу покаяние... А в доме я все хочу устроить по-прежнему, чтобы знали супостаты: вот как я теперь их боюсь. Так завтрашний же вечер я хочу сделать званым, пригласить друзей наших, кои в городе остались. Поддержите уж и вы меня, Николай Николаевич, приходите. Я преотлично понимаю: не до балов сейчас и званых застолий. А может, все-таки до них? Нельзя же страху позволять владеть нами, ведь так?
- Страх – чувство весьма неприятное, – задумчиво проговорил Михайлов, – и если завтрашний вечер поможет вам разорвать сети его...
- Общество искренних друзей, хотели вы сказать? О, непременно поможет. Но только если и вы будете в числе их. Сделаете вы мне такое одолжение?
- Извольте, мадам, – повторил Михайлов, раз уже пообещал.
- Вот и ладно. С этим только вас теперь и отпускаю, – снова улыбнулась Анна Семеновна и протянула гостю руку для прощального поцелуя.
Михайлов склонился к ней, потом обратился к Варе, которая при первых словах его о прощании поднялась со стула:
- Примите и вы мой поклон, Варвара Васильевна.
- Жаль, что вы так скоро покидаете нас, – проговорила она, робко и ласково глянув на гостя.
- Уж не взыщите, времена-то не простые. Прощайте.
Вернувшись к себе, Михайлов долго ходил по комнате. Когда Назар осведомился, подавать ли еду, он отказался, спросил только крепкого чаю. Но принесенная чашка так и осталась забытой на конторке, чай в ней остыл, а Михайлов все продолжал бродить в плену чувств. Сердце его беспрестанно возвращалось в тот миг, когда оно свободно говорило с сердцем Вари, и оба были согласны во всем. Счастье сладостной пеленой окутывало с головы до ног. Но разум старался унять очарование и поминутно острым клинком справедливого "нет" ранил в кровь мечтающее сердце. В конец измучившись, Михайлов резко остановился, тряхнул головой и решил, что пора, в самом деле, подумать о пленных.
Списки назначенной к отправке новой партии, столбики цифр, перечисления амуничных вещей вытеснили из головы все мечтания, и когда, далеко заполночь, Михайлов лег спать, он все перебирал в голове завтрашние дела, устанавливая их очередность. Однако последним пунктом все же значился визит к Бекетовым.
В Золотаревом доме в смысле одежды все обстояло хорошо, обитатели его экипированы точно по пометам Михайлова, а сам Вертаховский выглядел и вовсе по-польски щеголевато в новом коротком полушубке, блестящих сапогах и пушистой черной шапке набекрень. Однако в натопленном воздухе, в комнатах уже более благополучных, но все же частью нездоровых пленных Михайлов уловил возвращение грязи и гнили, которые неумолимо наплывают, когда перестают поддерживать чистоту, и понял, что слишком давно не ругался с Думой.
- Французов всех здешних вот по списку Ордонанс-Гауза, кто в силах и здоров, надобно свезти к дому Зюзина, – сказал он Вертаховскому. – И женщину. Одна тут осталась.
- Ох и поганая баба, пан майор! – заметил Вертаховский. – Шуба ей не полюбилась, так она меня два часу бранила. Едва не оглох.
- Вот и проводим ее в Тулу, – улыбнулся Михайлов. – Здесь значится семь обер-офицеров. Найдите им четыре подводы.
Пока поляк исполнял поручения, Михайлов отправился в городовой Магистрат. Переступив уже хорошо знакомый порог, поймал какого-то мальчишку и строго приказал отыскать Агеева. Мальчишка бросился исполнять, и Михайлов не миновал еще второго пролета по большой лестнице, как его догнал искомый гласный. Не успел он разогнуться после низкого поклона, как Михайлов обрушился на него:
- Опять обленились! Опять полы не моете, можжевельник не курите! Отхожие места все переполнены! Думаете, я за хлопотами не замечу? Мешки бородатые! Грязь ведь не спрячешь. Она сама отовсюду ползет, как квашня из кадушки, только упусти. А вам казна жалование платит, чтобы не упускали.
- Да помилуйте, сударь! Кажный день, чем свет, и моют и скребут! Как перед Богом!.. Во всю стараются!...Кажный день... – лепетал и крестился перепуганный Агеев.
- Совсем я, думаешь, глаз или ума лишился? – продолжал Михайлов еще более грозно. – Чего ты мне врешь? Я вот запру тебя вместе с пленными, сам проверишь, как людишки твои стараются!
- Помилуйте, сударь-благодетель! – взмолился Агеев. – Мы всеми силами. И солдатикам нашим, и ополчанам. Со всей душой и всеми силами, колико возможно... Ну, упустили, может, здесь, так все исправим. Ей-богу, сей же день будете нами довольны. Вот истинный крест!..
- Смотри! Проверю, – пригрозил Михайлов, правда, одним голосом да выразительным взглядом из-под нахмуренных бровей. От жестов худого своего кулака он воздержался и, развернувшись, торопливо сбежал с лестницы к саням.
- А что ты мне сделаешь-то? Антихристов помощник, – зло пробубнил в спину ему Агеев. – Иди целуйся со своими немцами! Всем им, дьяволам, – пряма дорога на тот свет. Да и тебе – за ними в след!
Однако опасаясь, как бы чиновник не пожаловался губернатору, а тот не предал его военному суду, как недавно грозился, Агеев побежал распекать уборщиков.
Михайлов поспешил за дверь, чтобы ни гласный, ни кто другой не заметил, что он задыхается. Поймав ртом свежий воздух, он подивился: и как еще ему хватило голоса грохотать на всю Думу? Бог помог. Лишь бы польза была...
Он поехал дальше, к дому Зюзина, и вскоре уже наблюдал, как растет толпа назначенных к отправке Ордонанс-Гаузом. Партионный офицер, третьего пешего полка Калужского ополчения капитан Редкин принял их от Михайлова и подписал квитанцию окопировки. Все это он проделал сначала на улице, окинув взглядом грустных настороженных французов, которых каждое новое путешествие по русским просторам изрядно пугало, потом – за столом плац-адъютанта Павловского, поскольку падавший большими хлопьями снег не позволял при нем возиться с бумагами.
- Ну вот, все меньше их тут у нас с вами, ваше высокоблагородие, останется, – удовлетворенно проговорил Павловский, обращаясь к Михайлову. – И завтра вот еще хоть маленькую, да все же партию в Санкт-Петербург, – он подал новый список и повторил: – Все меньше тут будет.
- Так новые появятся, – возразил Михайлов, принимая соломенного цвета лист бумаги.
- И тех – с плеч долой, – браво махнул рукой Павловский.
- Кому – с плеч, кому – на плечи, – проворчал Редкин. – Вот служба...
Он вышел и колонна тронулась с места. Следом за капитаном на улице появился и Михайлов. Ждавший его Вертаховский уже постукивал носками сапог друг об дружку, поеживался и потирал руки.
- Получил новый реестр для завтрашней отправки, – сообщил Михайлов. – Едемте в Присутствие, посмотрим, как с означенными в нем дела обстоят.
В столицу приказано было препровождать испанцев, гессенцев и ганноверцев, каковых в списке Павловского значилось всего четырнадцать человек. Все они отыскались по записям Михайлова и все – уже обмундированы. Жалованье тоже получили все, но только у офицеров, а их было трое, наступал срок новой выплаты. Михайлов посмотрел, сколько денег осталось у него от выданной губернатором тысячи. Копейки одни. Мало. Он написал прошение на имя вице-губернатора, велел Вертаховскому отнести его Сербенину и пока разбирался в бумагах, определяя дальнейшие свои действия, поляк вернулся:
- Уже в дверях застал, кому записка пана майора назначена. Он сказал: "завтра" и "непременно".
- Хорошо. Идите отдыхайте до завтра, – отпустил помощника Михайлов и вынул часы.
Уже восемь. Господин Сербенин тоже дотемна трудится. Впрочем, зимой это – не диво... Что же, все на сегодня? Если не считать Бекетовых... Михайлов вздохнул. Не идти бы вообще. Послать Назара с извинениями... Но обещал ведь. И все не мог подобрать приличной отговорки уклониться. Как нарочно, про лазарет вчера сказал, что дело не до его здоровья касалось. Не воспользовался этим предлогом накануне, а сегодня скажешь "нездоров", так не поверят. Обижать очевидным враньем не хотелось. Делать новый визит было, по совести, нельзя. Но слишком уж тянуло видеть Варю...
Михайлов сильно задержался, однако, сменив снова мундир на фрак, все-таки прибыл к Бекетовым, чувствуя разом и принуждение, и волнение, и неловкость. Опоздавшего быстро простили, осыпали приветливыми ласками и усадили за стол, который по небольшому числу гостей и сам был невелик, так что, помещаясь в конце его, Михайлов все же оказался почти против Вари.
Многие из благородного дворянства Калужского, особенно – из неслужилого, были еще в отъезде. К Анне Семеновне пожаловали свойственник ее, губернский прокурор господин Карпачев, полицмейстер господин Королев, долгое время бывший близким другом ее мужа, да исправник земского суда господин Мальцов с супругой, вернувшейся из Тульской губернии. Поздоровавшись с Михайловым, полицмейстер добавил:
- Вот где все-таки привелось встретиться. А то вообразите, – продолжал он, посмеиваясь и обращаясь уже ко всему обществу, – сколько раз было назначено мне от сего господина рандеву в Градской думе, и ни разу сие рандеву не состоялось по причине чрезвычайной занятости господина Михайлова.
- Покорнейше прошу прощения, Иван Гаврилович, – серьезно ответил тот, снимая перчатки. – Виноват.
- Так ведь и вправду занят, – вступилась за Михайлова Анна Семеновна. – Вчера у меня и часу не просидел. Одни военнопленные на уме.
- Да-да, наш господин Михайлов, кажется, совсем французом стал, – подхватил Королев. – Даже сам Бонапарт о своих подданных так не заботится, как господин Михайлов.
- Ну, это дело Бонапарта, – поддержал прокурор чиновника, к которому питал расположение. – Господин Михайлов долг исполняет. А усердие, столь для него обычное и вами в шутку обращенное, должно бы служить в похвалу Николаю Николаевичу.
- Да я, право, не против Николая Николаевича говорю, – ничуть не смутившись, продолжал полицмейстер. – Что он хороший чиновник, так от того и ему почет, и государству польза. Я только к слову сказал.
- Что же вы ничего не едите, господа? – снова вмешалась Анна Семеновна. – За разговорами недолго и голодными остаться. А я, господа, не люблю, чтобы гости у меня голодные сидели. Хотя имение мое уж, верно, прахом пошло, но только хлеб-соль для друзей всегда в моем доме найдутся.
Михайлов был рад прекращению разговора о своей персоне. Он с облегчением развернул салфетку и обратился к угощению. Военное время давало о себе знать, но старание попотчевать гостей как можно лучше придавало вкуса и простой солянке, и печеной индейке, и пирогам с морковью. Мужчины запивали все это французской водкой, дивясь, где хозяйка смогла ее взять, но Анна Семеновна только смеялась в ответ. Потихоньку общий разговор вернулся к прерванной приездом Михайлова теме: к дошедшим до Калуги новостям о ходе войны, о том, что Ельня все-таки отобрана у неприятеля и там расположились Главная квартира фельдмаршала и Главная армия, а Наполеон уже в Смоленске. В августе, помнится, французский император побывал там, питая тщеславную надежду покорить Святую Русь, и вот теперь, на обратном пути, он опять остановился в Смоленске, но мечты рассыпались в прах…
Приподнятый тон застольной беседы, приятное тепло от протекавшего по жилам крепкого напитка, мягкий свет, игривые локоны вокруг Вариного лица заметно улучшили Михайлову расположение духа. Но говорил он мало, занятый другим: поглядывал на девушку и наслаждался сладким щекотанием внутри. Нежные, доверчивые взгляды в ответ соблазняли блаженством... Михайлов кашлянул. И тут же потух, подавил в себе волну растущего ликования. Брови его на мгновение сошлись к переносице, потом на лице воцарилось сухое спокойствие, – обычное его выражение. Михайлов совсем смолк и больше во все продолжение трапезы не поворачивал головы в сторону девушки, хотя и чувствовал, что она ищет его взора.
Потом Варя аккомпанировала матушке, которая спела слабым, но чистым сопрано Анакреонтическую оду и Рондо господина де Бламона. Затем Анна Семеновна с дочерью очень удачно исполнили дуэт "Счастье юности". И все – на французском языке, что на вечере "вопреки французам" выглядело весьма забавно.
Михайлов встал так, чтобы Варя не могла его видеть, и с грустью глядел на ее тонкую шею, свободную от забранных кверху волос, на трогательные рукава-фонарики, на локти, плавно двигавшееся в такт музыке. А общий веселый настрой песенок заставлял его губы изображать улыбку.
Когда стало возможным попрощаться, Михайлов начал благодарить Анну Семеновну за чудесно проведенное время.
- Так-то вам понравилось, что вы, придя последним, уходите первым? – покачала головой хозяйка дома.
- Оттого и тороплюсь, мадам, что боюсь слишком задержаться, – возразил Михайлов. – Хорошо у вас, право.
- Коли так, милости просим. Всегда рады вас видеть, и вы это знаете.
Михайлов откланялся, поцеловав хозяйке руку. И тут же его сменил господин Королев.
- Ну, матушка-голубушка Анна Семеновна, здравия вам на многие лета и милости у Бога. Как порадовали, как душу-то отогрели! И вовсе бы не уходить…
Он еще долго хвалил и желал, так что Михайлов успел накинуть шубу, не застегивая, и выйти на темную улицу.
По хрустящему снегу он сошел со ступенек и, запахиваясь, услыхал позади отчаянное:
- Николай Николаевич!
Михайлов обернулся. На пороге стояла Варя в одном своем креповом платье.
- Вы? Как же?.. – трепыхнулось сердце Михайлова.
- Что с вами происходит? Что случилось? – спрашивала в свой черед девушка, не слушая его растерянных вопросов.
- Простите меня, Варенька! Простите! – С чувством выкрикнул Михайлов, отступая. – Идите в дом. Вы простудитесь. Простите! Простите меня!
- Вы больше никогда к нам не придете? – угадала она.
- Идите. Умоляю вас, идите!
Она послушалась и бросилась в тепло. В многолюдной передней, не видя никого и ничего перед собой, Варя споткнулась и упала. Она не ушиблась, но эта маленькая неприятность в глазах всех окружающих вполне оправдала потерянный вид девушки и слезы, брызнувшие из глаз. Анна Семеновна, не заметив, что дочь выбегала за Михайловым на улицу, тоже связала ее слезы с падением. Причитая и ворча одновременно, она велела проводить Варю в ее комнату и вернулась к расходившимся гостям.
У себя Михайлов прямо во фраке упал на постель. Он знал, что поступил, как следовало, но правота эта ничуть не уменьшала охватившей его черной тоски. К тому же было в чем себя упрекнуть. Следовало бежать от Вари сразу же, как только он заметил в ней признаки доброго чувства к нему. А он замешкался, поддался искушению… Весна, что ли, сыграла злую шутку?..
Служба в Палате тогда, с середины марта, пошла кувырком. Сначала пришлось по нездоровью не явиться в Присутствие. После же выяснилось, что без Михайлова было вынесено решительное определение по имению подпоручика Писарева, хотя все, связанное с выдачей свидетельств на недвижимость, по разделению трудов в Палате, находилось в ведении старшего заседателя. Вот он и возразил, что сам дела не рассматривал, а, стало быть, не может согласиться с принятым решением "вслепую". На это председатель Палаты, господин Пузанов, стал говорить, де сие дело рассмотрено общим присутствием и нечего к нему возвращаться. Но такой ответ Михайлов не принял и резко заметил председателю: "Вы самовластвуете. Честь и жалование, мною получаемое за исправное ведение всех дел, запрещают мне быть с этим согласным". Пузанов обиделся и приказал все сие записать в Журнале. Тем заседание и кончилось, а три дня спустя председатель вообще запретил выдавать Михайлову для рассмотрения поданную апелляцию, заметив, что присутствие еще не в полном составе. И Михайлов вспылил: "Когда председатель начал уже в Палате своевольничать, то и пусть самовольничает, а ему, заседателю, и быть в Присутствии затем уже не для чего". И, выходя с заседания, прибавил еще, что в Палату больше никогда не пойдет. Все снова было отмечено в Журнале и представлено губернатору с просьбой рассудить, кто прав, кто виноват. Но господин Каверин не стал делать самостоятельного заключения, а обратился, в свой черед, к министру юстиции. Из Санкт-Петербурга в начале апреля пришел ответ: министр, господин Дмитриев, сам рассмотрел дело, признал действия председателя Палаты законными, а поступки Михайлова с обязанностями службы не согласными. Особо указывалось для старшего заседателя, чтобы он в продолжение службы своей в настоящем звании согласовывался с правилами, в законах предписанными.
Наверное, следовало бы смириться, но ведь Михайлов старался поступать именно по закону. И когда месяц спустя, в начале мая, порядок производства дел опять был нарушен, Михайлов опять не смолчал. Да еще пригласил губернского прокурора, чтобы тот убедился в отступлении от закона именно со стороны председателя. Господин Карпачев согласился с Михайловым. Но остальная Палата радела о скорейшем удовлетворении просителей и не видела беды в некотором нарушении порядка. Решено было, как сделали прежде, просить губернатора разобраться в новом конфликте. Каверин и теперь предоставил судить министру юстиции. Прокурор тоже направил господину Дмитриеву рапорт о случившемся.
По первым разногласиям Михайлов писал объяснение, которое губернский прокурор тогда же отправил министру. Теперь Николай Николаевич обратился к господину Дмитриеву с просьбой принять его самого в Петербурге для изложения своих оправданий, чтобы доказать: он, Михайлов, совсем ни есть тот, каковым его усиливаются министру представить. Видя себя со всех сторон угнетаемым, Михайлов надеялся хотя бы спасти свою честь. И министр прислушался.
Но до этого еще предстояло дожить, а тогда, всю весну, наедине с самим собой, Михайлов перебирал в уме поступки, свои и председателя, сверял первые с совестью, и не находил тут разногласий. Чувствительно язвили душу нежелание советника Палаты, второго заседателя и секретаря признавать очевидную правду да несправедливое решение министра. О старшем заседателе Палаты гражданского суда пошла недобрая слава, почти все Присутствие косилось на Михайлова, и, появляясь там, он чувствовал по отношению к себе опаску или раздражение, вслед доносилось неприязненное: "беспокойный чиновник". Борис Федорович Юшков взял на себя миссию примирить Михайлова с миром Присутствия на "золотой середине" уступок, и упорство шурина, отказывавшегося поступиться хоть малой частью своей правоты, даже его, человека весьма добродушного, выводило из себя. Пожалуй, только прокурор был с ним искренне приветлив. Да еще Бекетовы... Господин Карпачев-то и представил им Михайлова на Рождество, там же, в Присутствии, в зале Дворянского собрания.
Дворян в Калуге было немного, – служащих и нет, господ и дам, всего чуть более сотни, – и конечно, Михайлов уже встречал Варю. Чем она приглянулась ему? Хорошеньким юным лицом? Мягкостью движений и, очевидно, нрава? Или родниковой чистотой синих глаз? Верно, всем вместе. Но, имея внутри веский запрет на женитьбу, Михайлов старался не думать о Варе. Правда, в ее присутствии старания эти обращались в прах…
На званых вечерах общих знакомых он, держась в стороне, с тайным волнением наблюдал за девушкой. Михайлова не замечали, и это его устраивало, – он ничего не ждал и не искал. Лишь впитывал украдкой очарование Вари. А после время тонуло в воспоминаниях тех минут, когда Михайлов находился под одной крышей с нею, и в предвкушении возможной новой встречи. Так было до представления ей, так все оставалось и после, так бы и жить, храня сокровище в глубинах души. Но Великим постом жизнь общества совсем замерла и он Вари не видел, а с Пасхи все не то чтобы возобновилось, а стало меняться. Первые жаркие споры с Пузановым уже были широко известны, и Михайлов сделался у Бекетовых центром внимания. Его участливо расспрашивали, прокурор защищал, вопреки даже решению министра, а Варя стала обращать внимание на бледного заседателя с тонкими правильными чертами лица, строгим его выражением и прямотой всей худощавой фигуры. Когда же несогласия в Палате возобновились, Варя начала смущаться и краснеть при виде Михайлова. За сим последовало приглашение ее матери запросто бывать у них в доме. Оно могло бы сделать Михайлова беспредельно счастливым, если б такое счастье для него оказалось возможным, и чтобы не совершить непоправимой ошибки, он, вопреки любезному приглашению, совсем перестал появляться у Бекетовых и там, где мог их встретить. Очень кстати здесь пришлась поездка в Санкт-Петербург.
Как собственное сердце было положено на плаху, как разум неотразимыми доводами казнил его да не однажды, Михайлов и вспоминать не хотел. И вроде буря миновала, оставив после себя изломанные чувства да солнце светлой памяти о Варе. А вот поди ж ты! Случайная встреча вновь все перевернула, вновь бросила Михайлова в лапы любви, вновь заставила бороться с самим собой. Господи, дай силы не наделать беды!..
"Ну хватит. Не о том..." – оборвал свои мысли Михайлов и сел: кажется, есть дела и поважнее.
Он перебрался за конторку, придвинул наполовину оплывшие свечи и стал составлять новый рапорт вице-губернатору:
"С осьмого на десять числа истекшего октября месяца принял я по городу Калуге всех военнопленных... И надлежит по предписанию содержать домы их чистыми, в чем градская Дума отнюдь содействия мне не оказывает, вопреки обязанности своей, через что могут открыться весьма неприятные и для города последствия... К тому ж, повстретил я из оных военнопленных немалое количество офицеров и рядовых раненых и больных, о преподании которым нужной помощи неоднократно доносил я начальнику здешней губернии, а далее и Вашему высокородию..."
Михайлов исчеркал две страницы, попутно воюя с узлом галстука, но составил лишь несколько внятных фраз. Вязкие, неповоротливые, как болотная топь, мысли не желали принимать хоть сколько-нибудь удовлетворительную форму, невзирая на то, что Михайлов прекрасно представлял себе суть обращения. И писал уже об этом. Писал...
Галстук змейкой сполз на пол. Михайлов отвлекся на него и заметил, как невыносимо душно в комнате. С измаранными листами в руке он встал и распахнул окно, но ледяной ночной ветер нисколько не помог, только свечи задул. Тогда, продолжая с усилием вглядываться при луне в мутный черновик, Михайлов рванул ворот рубашки, и лишь потом, нервно опустив листы, осознал: начинается приступ.
В следующее мгновение Михайлов уже совсем не мог выдохнуть, как ни старался. Грудь вздулась, в горле было так больно, что казалось, кто-то вцепился в него и сжимает железные пальцы. Задыхаясь, Михайлов бросился к шнуру звонка у изголовья кушетки, потом заметался по комнате.
Назар явился тут же и нашел хозяина уже почти без сил. Из груди его выплескивались свистящие хрипы.
- Ох, батюшка! Опять!.. Я так и знал... Опять... Не бережетесь!..
Причитая таким образом, слуга подхватил Михайлова, усадил в кресло, закрыл окно, потом снял с барина фрак и рубашку. Сбегав к себе, принес окованный железом деревянный сундучок средних размеров, затем – ведро холодной воды. Из сундучка Назар достал жестяной поднос и кипу пропитанной селитрой бумаги, смял несколько листов, сложил горкой на подносе и поджег от лампады. По комнате стал расползаться едкий дым. Уцепившись за подлокотники, Михайлов продолжал беспомощно хрипеть. Назар поднял ведро, окатил грудь и спину больного водой. Не помогло. Слуга сбегал на кухню и повторил водную процедуру. Затем подложил бумаги в костер на полу. Он все делал скоро и четко, без суеты, с уверенностью опытного врачевателя.
Вот хрипы стали тише, сменились мелким кашлем, Михайлов начал потихоньку дышать. Назар пересадил его на постель, закутал одеялом и подал платок. Михайлов кашлял все сильнее, но уже мог глубоко вздохнуть и сплевывал в платок бесцветную вязкую мокроту.
Назар понаблюдал за ним, унес ведро, извлек из сундучка пучок сухого донника и положил на догоравшую бумагу. Воздух стал терпким и более мягким.
Потихоньку унялся и кашель. Михайлов устало откинулся на спинку кушетки. За окнами уже вставало солнце, свет резал глаза. Михайлов отвернулся, и Назар сочувственно вздохнул: лицо у барина, как всегда при приступах, было синим, ровно у повешенного, вены на шее вздулись, вот-вот лопнут... Но ничего, полегчало, пройдет. Слуга плотно закрыл ставни, уложил Михайлова в постель и опять укутал одеялом как младенца.
- Спасибо, Назарушка, – прошептал тот.
- Спите, спите. Будете знать, как ночами чернила изводить, – с жалостью буркнул слуга.
Он подождал, пока барин заснет, оставил тлеть былинку донника и тихо удалился, прихватив свой сундучок.
Только в час пополудни Михайлов появился в Присутствии. Он выглядел, почти как обычно, если не считать теней под глазами, но это мог бы заметить лишь внимательный взгляд. Вертаховский таковым не обладал и, как только управляющий переступил порог, поляк бросился к нему, затараторил:
- Где ж пан майор пропал? Я не вем, где искать. Пан Павловский теж. И пан Сербенин тут был.
- Назначенные на сегодня к отправке уже у Ордонанс-Гауза? – спросил Михайлов.
Вертаховский отрицательно мотнул головой и пояснил, все еще мешая русский с польским:
- Я вас чекал.
- Правильно. Поезжайте за ними и везите к Павловскому, – распорядился Михайлов. – А я – к Сербенину, и тоже туда.
Они расстались. Вертаховский направился в Козинскую слободу, в дом торговца иконами, где жили три немецких офицера, коим предстоял путь в столицу, и те без сожаления покинули холодную темную комнату, отведенную для них хозяином. Потом поляк заглянул в гимназию, где к немцам присоединились одиннадцать испанцев, и все вместе они подъехали к Ордонанс-Гаузу.
Михайлов уже встречал их там. Он забежал в дом губернатора, нашел Сербенина, и тот под расписку вручил ему новую тысячу рублей. И опять ассигнациями, так что пришлось вернуться в Присутствие, сходить в казначейство для размена и только потом уж – в дом Зюзина.
Плац-адъютант был явно чем-то озабочен и тут же отозвался на вопросительный взгляд Михайлова:
- День что ли сегодня такой пропащий? То вашего высокоблагородия никак не доискаться было. Теперь вот назначенный к сопровождению унтер-офицер куда-то подевался. Утром я выдал ему деньги на дорогу и попросил дождаться вашего высокоблагородия с пленными. Так с той поры и нету его. Я уже по кабакам послал искать.
- Найдут? – поинтересовался Михайлов, выглядывая в окно.
- Найдут, – не слишком уверенно подтвердил Павловский.
К дому подкатил Вертаховский с испанцами да немцами.
- Тогда я по своей части все закончу, а вы отправляйте.
Михайлов спустился к подопечным и выдал им недельное жалованье.
- Я теперь домой. До свидания, – сказал он своему помощнику, чувствуя сильное головокружение, и тяжело опустился на сидение саней.
- До свидания, пан майор, – ответил поляк.
Добравшись до постели, Михайлов тут же заснул. Еще два дня потом он пребывал в полной власти Назара, врачевавшего барина компрессами с горчичным маслом на грудь, а внутрь – водкой с медом и вареным мясом. Результат оказался весьма благотворным, и утром 12 ноября Михайлов появился в Присутствии, полный сил к продолжению службы.
На столе за время его отсутствия появились новые бумаги. Во-первых: отношение от господина Комарова, в котором сообщалось о встрече в Вязьме губернатора Каверина с цесаревичем Константином Павловичем. Цесаревич объявил повеление Его Императорского Величества: "Чтобы пленным непременно выдаваемы были Высочайше назначенные порционные деньги, доставлялась бы приличная времени года одежда нуждающимся в оной, и, наконец, не было бы производимо им обид, а паче истязаний, но оказывалось бы всякое призрение и человеколюбие". Монаршая воля доводилась до сведения Михайлова для непременного и точного исполнения. Во-вторых: список вновь прибывшей партии военнопленных, помещенных в опустевший флигель Золотарева дома.
Слова Его Величества порадовали Михайлова, поскольку придавали веса его собственным требованиям, не исполнить которые – значило теперь ослушаться самого государя.
Просмотрев список, Михайлов поехал к Жировскому оврагу. По дороге, на Новой Московской улице, у церкви великомученика Никиты он заметил Вертаховского, довольно игриво беседовавшего с молодой мещанкой. Остановив сани, Михайлов окликнул его. Поляк тут же распрощался с собеседницей и подбежал, весело объявляя на ходу:
- А я опять потерял пана майора.
- Зато я вас нашел, – дружелюбно отозвался Михайлов. – Нужно завершить окопировку рядовых из семинарии.
- Я готов, пан майор.
Михайлов пригласил помощника в свои сани и приказал вознице поворачивать вспять, к Думе. Вещей за несколько дней, что их не забирали, собралось не так много, как можно было бы ожидать. Михайлов выговорил Падину за нерасторопность, передал все, что имелось, Вертаховскому, отправил его в семинарию, а сам опять поехал в дом Золотарева.
Раздача денег и пометы о нуждах вновь прибывших продлились там до позднего вечера. Теперь уже Михайлов возил с собой свечу, чтоб темнота не прерывала работы. Да и чистота во флигеле позволяла задержаться подольше.
Следующее утро Михайлов посветил исчисленьям, сколько пленных получили одежду и какую с 28 октября, со дня подачи последней подобной бумаги. Потом составил рапорт вице-губернатору:
"Согласно с предписанием начальника здешней губернии, а впоследствии и Вашего высокородия окопировал я необходимым верхним и нижним платьем и обувью военнопленных обер-офицеров, дезертиров разных наций, рядовых и женщину, через здешний губернский город Калугу в разное время проходивших. Какие же именно амуничные вещи на сей предмет мною употребляемы были, честь имею при сем к Вашему высокородию представить за подписанием моим счет.
Для 7 обер-офицеров, 556 рядовых и 1 женщины: новых шапок – 277, старых шапок – 93, новых фуражек – 100, старых фуражек – 116, новых тулупов – 6, старых полушубков – 132, новых шинелей – 51, старых шинелей – 148, старых кафтанов – 216, рубашек и портов – 263, рукавиц с варежками – 562, чулок – 562, сапог –7 пар, лаптей – 552".
Отправив рапорт по назначению, Михайлов повез в семинарию новое недельное жалование.
- Добрый день, господин майор, – почтительно и радостно встретили его вестфальские офицеры.
- Благодарю вас от души, – прибавил к этому Вахсмут. Он был все таким же опухшим, с нездоровым румянцем на щеках, но выражение глаз молодого человека уже не было обреченными.
- За что? – не понял Михайлов.
- За врача, которого вы мне прислали. Он признал все мои опасения обоснованными и обещал поместить меня в госпиталь для офицеров.
- Значит, врач был? Хорошо, – улыбнулся Михайлов.
Вручив деньги здесь, он поднялся на второй этаж. Выдача жалования позволяла заодно проверить, как справляется с порученным ему Вертаховский. В целом, все обстояло неплохо, пленные были прилично одеты. Коридор, комнаты и прочие помещения семинарии казались чище, чем обычно, но количество больных, как бросилось в глаза Михайлову, значительно возросло. "Ладно, – подумал он, – врач же увидел все это, а гофхирург знает наши нужды".
Однако в гимназии, куда потом Михайлов привез деньги и одежду, оказалось еще больше больных. И вообще внутренность помещений начинала походить на семинарию или казармы при первом появлении там Михайлова.
- Убирают тут у вас? – спросил он по-французски первого попавшегося пленного.
- Да, сударь, особенно в последние дни.
- А врач здесь был?
- Нет. Мы сами пытаемся помогать друг другу. Только что мы можем без лекарств?
- Так купите. Вот я вам теперь выдам на порцион...
- Пробовали, – вздохнул и махнул рукой француз. – В аптеке нам отвечают, что оная все медикаменты для госпиталя отдает. Конечно, если бы мы предложили хорошую цену, то аптекарь бы нашел нам, что нужно, он же немец. Но сколько мы можем предложить с наших доходов? Вы сами знаете их размеры и можете судить, что наше предложение не способно стать выгодным. Иных же средств у нас нет и выменять не на что, – француз вывернул пустые карманы панталон.
- Да... – согласился Михайлов. Потом утешительно добавил: – Ну хоть что-то сейчас вы получите.
Он выплачивал деньги, Вертаховский раздавал тулупы, шапки, порты и лапти, и пленные преображались. Однако по списку своему Михайлов заметил, что не досчитался в гимназии чуть ли не четверти живых подопечных. С тяжелым сердцем он вернулся домой.
- Да что ж за напасти такие? Что ни день, ваша милость ворочается как в воду опущены, – заметил Назар. – Где прежнее-то ваше спокойствие?
- А? Нету, да? Плохо, – рассеянно проговорил Михайлов и прошел в кабинет.
На конторке он увидел исписанные листы и спросил слугу:
- Что это?
- Вот, под постелей вашей милости нашел. Подумал, может нужные бумажки. Хотя все перечерканы...
Михайлов узнал черновик рапорта, недописанного из-за приступа удушья. Разбирая свой на удивление корявый почерк, он присел к конторке, открыл крышку чернильницы.
- Опять не евши писать собрались! – тут же возмутился Назар. – И не иначе, до рассвета! Ох, сударь, свалитесь опять...
- Ладно, не буду.
Михайлов закрыл чернильницу, оставил листы и поднялся, решив внять здравомыслию слуги и отложить дела до завтра, – за ночь все равно в них ничего не изменишь.
- Я упросил Дуняшу "няню" вам сделать, – оживился Назар. – Хоть и пост начался, а вам надо. Батюшка позволил.
После "общения" с телятиной и гречневыми крупами, распаренными на коровьем масле, сразу лечь спать было немыслимо, – не позволяла тяжесть в желудке.
Михайлов подошел к полкам с книгами и распахнул створки. Его тонкие пальцы скользнули по ребристым корешкам "Собрания сочинений, выбранных из месяцесловов", затем наткнулись на внушительных размеров Словарь натуральной истории, и между ним да "Изречениями…" Валерия Максима выхватили тоненькую зеленую книжечку "Стихотворений" Роберта Саути, отпечатанную в Лондоне и купленную в Петербурге, во время недолгой службы там. Через минуту тихий кабинет, лишь у кушетки освещенный золотым сиянием восковых свечей, наполнился видениями мрачных замков, высоких темных храмовых сводов, старух-колдуний, реки Рейн, по ночным водам которой плывет белый лебедь, запряженный в легкий челн. А вот и бледный одинокий рыцарь... Михайлов с ласкою и сожалением усмехнулся и закрыл книгу...
Уже в Присутствии он все-таки составил вице-губернатору следующий рапорт:
"С осьмого на десять числа истекшего октября месяца, приняв я по городу Калуге всех военнопленных в мою дирекцию, повстретил из оных немалое количество офицеров и рядовых раненых и больных, о преподании которым нужной помощи хотя неоднократно и доносил я начальнику здешней губернии, а впоследствии и Вашему высокородию, но токмо и за предписанием Вашим ни малейшего по предмету сему содействия от здешней Врачебной управы и доднесь не предвижу. Больные же между тем, непосредственно умножаясь, лишают меня всякой возможности соблюсти в занимаемых ими домах должную чистоту, через что могут открыться весьма неприятные и для города последствия, в предотвращение которых вменяю я непременной для себя обязанностью к поставлению должного по сей, весьма уважительной, части порядка обратиться с донесением моим к Вашему высокородию, при предписании по которому Врачебной управе не благоугодно ли будет повелеть оной и нужные для больных медикаменты откуда следует доставлять, которых покупать им на положенное жалование ни малейшей нет возможности".
К этому Михайлов прибавил просьбу выдать ему еще тысячу рублей на пленных, поскольку вторая, полученная от Сербенина, была уже на исходе.
Еще два дня провел управляющий военнопленной частью в гимназии за ставшими обычными делами, ожидая каких-нибудь действий Врачебной управы, но все было по-прежнему тихо. В остальном же, по видимости, водворился порядок: уборщики являлись, а сразу после них привозили пленным хлеб, и всякий день исправно.
Но оба дня не обошлись без сюрпризов.
В первый, еще подъезжая, Михайлов увидел две странные фигуры, шмыгнувшие из никем не охраняемых дверей гимназии и скрывшиеся за углом. На расспросы Михайлова, кто это был, пленные толком ничего говорить не хотели. Михайлов почувствовал, что теряет время, и бросил допытываться.
Поскольку по должности своей необходимо было следить за всем, Михайлов проверял и продовольствие. До сей поры оно нареканий не вызывало. Теперь же, во второй день из тех двух, сунув руку в мешок с хлебом, Михайлов вместо оного извлек оттуда полную горсть перемерзлых крошек.
- Это еще что такое? – грозно обратился он к бородатому дядьке, пытавшемуся раздать крошки в качестве еды.
- А я-то чего? – стал отнекиваться тот. – Что дали, то и привез...
- Ну-ка едем со мной, – приказал Михайлов. – И... провиант прихвати.
Лошади резво мчали их по Никитской, к зданию Думы, но были остановлены многолюдным крестным ходом, возглавляемым самим преосвященным епископом Евлампием. Над головами шествующих плыли фонарь, хоругви, крест и чудотворный образ Калужской Божией Матери с книгой в руках. Последние два месяца такие ходы совершались почти ежедневно, однако Михайлов как-то все не попадал на них. Теперь он вышел из саней, перекрестился, поклонился святыням, а пока ждал, когда можно будет продолжать путь, негодование его сделалось глуше. Он теперь знал, что не станет кричать на купцов.
В Думе Михайлов скоро поднялся по лестнице и зашагал по коридору к городскому голове, а бородатый дядька тащил следом мешок с "хлебом". Резко открыв дверь большого зала, Михайлов прошел прямо к Торубаеву, совсем не беспокоясь, что нарушил заседание гласных, знаком велел поставить мешок у своих ног, развязать, потом снова извлек оттуда горсть содержимого и медленно высыпал ее на стол перед городским головой, который при самом появлении чиновника сделался мрачен.
- Отчего вы поставляете пленным негодный провиант? – сурово осведомился Михайлов.
- Какой имеется, ваше высокоблагородие, тот и поставляем, – ответил Торубаев, сердито стряхивая колкие крошки на пол. – Сей провиант обращен к нам из армии, и дабы не вводить казну в лишний расход приобретением муки, мы решили отдать поступивший к нам хлеб вашим немцам.
- Его же есть нельзя, – заметил Михайлов.
- Но ведь ваше высокоблагородие изволили сами требовать от нас соблюдения государственного интереса и не расходовать лишних денег казны, – прищурился Торубаев.
Михайлов оставил этот "камень" в свой "огород" без ответа и продолжал:
- А государь император изволит требовать не производить пленным никаких обид, но оказывать им всякое призрение и человеколюбие. По-вашему, кормить их так – это человеколюбие?
- Мы тоже соблюдаем интерес государя, но только – по части расходов, – не уступал городской голова.
- Людям нужен другой хлеб, нормальный, – настаивал Михайлов.
- Уж больно любите вы ваших басурман, – "кинул" новый "камень" Торубаев.
- Вы путаете долг с иными чувствами, – гордо вскинул голову чиновник.
- Как хотите, а другого хлеба у нас теперь нет, – уперся городской голова.
- Этот я раздавать не позволю, – решительно заявил Михайлов. – А если вы упрямитесь, то пусть господин Комаров нас рассудит.
- Как угодно вашему высокоблагородию. Только ежели вы не позволите сей хлеб раздавать, ваши пленные останутся голодными.
- Они и так останутся, – махнул рукой Михайлов и ушел.
Составив обо всем случившемся донесение вице-губернатору, он попросил начальнического предписания, в праве ли он, Михайлов, допускать Думу до раздачи негодного хлеба? Через час вице-губернатор уже известил управляющего военнопленной частью, что Думе без всяких оговорок предложено отпускать для его подопечных хлеб, как возможно лучше выпеченный, из специально доставленной муки. И к вечеру в руках пленных оказалось по мягкой пахучей ржаной аппетитной краюхе. Михайлов и сам отломил пожевать, поскольку за хлопотами да разбирательством совсем позабыл о еде.
В присутствии его ждал Сербенин.
- Вот извольте, ваше высокоблагородие, как просили, тысяча рублей, – вручил он. – А лихо вы сегодня в Думе-то. – И Сербенин повторил жест Михайлова, которым тот сыпал крошки перед городским головой.
Михайлов усмехнулся: уже знают.
- Задели, задели купцов именитых, – весело продолжал молодой человек. – Да так, что они на вас Ивану Елисеевичу составили кляузу. Вы же бранили их за нерасторопность касательно сбора одежды, без коей пленных дальше не отправить? Так вот, они Ивану Елисеевичу-то отписали, будто со стороны Думы медлительности нет никакой, что одежда, которую ваше высокоблагородие требует, вся, сколько вами указано, в ваши же руки и поступает, что доставленным вы сами распоряжаетесь, а почему уже пленные далее в городе находятся, то Думе не известно.
Михайлов поморщился.
- Пустое, – заверил его Сербенин, – Иван Елисеевич только плюнул и убрал сию бумажку подальше. Я про нее вашему высокоблагородию сказал для того, что если эти толстокожие огрызаются, знать, хорошо вы их зацепили.
- Ну, дай-то Бог, был бы толк, – устало произнес Михайлов.
- Еще я вашему высокоблагородию должен сообщить: Павел Никитич возвращается. Известить изволил. Ждем с часу на час. А вас просил завтра в полдень прибыть к нему на разговор.
- Благодарю вас, Петр Ефимович. Непременно.
- И напоследок вот: через город наш в Тамбов проследует плененный генерал Ожеро, но проследует особым образом: с военными почестями, с сохранением багажа и шпаги. Так повелел главнокомандующий, и сие означает, что месье Ожеро проследует и мимо забот вашего высокоблагородия. Но Иван Елисеевич намеревается извлечь пользу из сего случая и просить генерала обратиться к сослуживцам его, офицерам, пребывающим у нас тут, и обязать их соблюдать в сохранности одежду, которую раздает ваше высокоблагородие. Все, может, полегче вам будет, – заключил молодой человек. – За сим прощайте. Побегу. Столько хлопот! Павел Никитич возвращается!..
Сербенин откланялся, а Михайлов немного посидел за столом, в тишине, отдыхая от дневных разговоров. Потом отправился домой. На улице хозяйничала оттепель, от влажного воздуха в шинели было зябко. Снег осел, оплыл, чавкал под копытами лошади и разлетался в стороны смачными плевками.
- Воскресенье, а вы все одно день-деньской на службе пропадаете, – заметил Назар, помогая барину переодеться.
- Ну что ты все ворчишь, как старый дед? – проговорил Михайлов. – Война ведь. Это только в рыцарские времена по воскресеньям не сражались. Теперь другое.
- Сражаются-то эва где. А тут все бумажки.
- Не бумажки, Назарушка. Люди, – поправил слугу Михайлов и задумчиво прибавил: – Самые разные люди... Что Афанасий? Не объявлялся? – вспомнил он об отсутствии вестей от младшего брата, и попросил слугу: – Сбегай к Борису Федоровичу, что ли, узнай, а то я совсем замотался.
- Горячи уж больно Афанасий-то Николаевич, – заметил Назар. – Ну, старший голос повысил, так чего же? Промолчи, стерпи, потому – старший.
- Не следовало мне выходить из себя, – возразил с сожалением Михайлов.
- Ничего, образуется, – успокоительно заверил слуга. – Он ведь всегда сначала ерепенится, а после отойдет, и снова – милое дитя.
Михайлов согласился и, садясь к столу ужинать, попросил слугу:
- Приготовь, пожалуйста, постель. Устал я что-то...
Думать совсем не хотелось. Тяжелый сон неумолимо наплывал, рисуя отчего-то большие листы пергамента со строчками немецкой готической вязи, какие Михайлов разбирал в Коллегии иностранных дел. Потом изогнутые, с завитками, буквы превратились в черных рыцарей, в целое войско. Оно щетинилось копьями и наваливалось конскими копытами на грудь так, что дышать удавалось с великим трудом.
После тяжелой ночи выходить из дома не хотелось, однако пришлось, ведь губернатор ждал к себе.
Каверин тоже выглядел утомленным, но спокойным и приветливо встретил Михайлова:
- В сравнении с Вязьмой, где все вверх дном, кажется, что здесь царит мирный порядок. Обманчивое впечатление, я знаю. Читал рапорты ваши господину Комарову. Трудно, но что же делать? На Калуге особая обязанность лежит в отношении военнопленных: сюда они, как говорится, прямо с бою идут, как их взяли, а покидать город по государевой воле, как в человеколюбивом обществе принято, должны окрепшими, одетыми и всячески уваженными. Однако появилось тут одно обстоятельство, Николай Николаевич. Успехи нашей тактики и суровость погоды весьма увеличивают число пленных, через что, в свой черед, возрастают расходы казны. И придется нам с вами теперь отказаться от прежней нашей щедрости при раздаче порционных денег. Вот циркуляр, каковой предписывает нам вдвое сократить размеры жалования для офицеров, рядовых и нестроевых. Вот извольте, – Каверин протянул Михайлову два циркуляра вместо одного, – ознакомьтесь и с сего дня исчисляйте новое жалование. А дабы не было со стороны пленных особенного неудовольствия, я сам объявлю офицерам о половинном их порционе.
Михайлов уехал изучать бумаги домой, но думать сил не было. И только после основательного отдыха он взялся пересчитывать все порционы по своим спискам.
На следующий день была назначена к отправке новая партия пленных, почти в тысячу душ, бывших насельниками семинарии с гимназией. Кроме них Михайлов обнаружил у Ордонанс-Гауза еще и турок, тоже плененных, однако в ходе другой войны, с Турцией, которых теперь отправляли в их Отечество.
Михайлов окинул взглядом всю эту толпу, но она слилась в его глазах в однородную бесформенную массу. Машинально ответив на чей-то поклон, он вошел в дом. На лестнице столкнулся с Вертаховским.
- Всех свезли, кого назначено?
- Не проверял еще, пан майор, – ответил поляк.
- Так идите, проверьте, – отправил помощника Михайлов, а сам прошел к плац-адъютанту.
За его столом серьезный пожилой мужчина в шубе пересчитывал деньги, полученные на дорогу. Рядом с ним на столе лежала такая же шапка с крестом, как у Афанасия.
- Подпоручик Тутолмин, – представился он, поднимаясь, но Михайлов сделал ему знак не беспокоиться, пока ведется счет.
Подпоручик вернулся к своему занятию. Когда же с денежным вопросом было покончено, Михайлов сам заговорил:
- Добрый день, ваше благородие. Здешнего ополчения? Какого полка?
- Второго пешего, ваше высокоблагородие, – ответил тот.
Вестей от братьев все не было, но поскольку они служили: Яков с Федором – в первом, Афанасий – в пятом, Михайлов не стал о них спрашивать и приступил к делу:
- Вы уже ознакомились с партией на предмет, все ли пленные, в ней состоящие, потребные платье и обувь имеют?
- Все, ваше высокоблагородие. Сейчас их строил и точно видел, все.
- Хорошо. Тогда оставьте мне расписку, что приняли от меня партию, всем надлежащим обеспеченную. Прошу вас.
Тутолмин, обмакнув перо в чернильницу и составил нужную бумагу. Явился Вертаховский.
- Ну что? – обернулся Михайлов к помощнику.
- Порядок, пан майор. Точно по списку, – ответил тот. – Только один офицер вовсе больной, нельзя ехать. Я задержал его, пока скажу...
- Кто? Как зовут? – насторожился Михайлов, уже угадывая ответ.
- Вахсмут.
- Конечно. Я его оставляю в Калуге, – объявил он Тутолмину. – Давайте список, я отмечу... Кажется, все теперь? Тогда прощайте. Доброй вам дороги.
Подпоручик удалился вместе с Павловским, всецело поглощенным такой большой отправкой и потому молчаливым, а Михайлов обратился к Вертаховскому:
- Так, Вахсмут. Сейчас попробуем его определить… Тут у нас умер один итальянец. Поселите пока Вахсмута вместо него на квартире. А я поговорю с гофхирургом.
В госпитале, прямо с порога Михайлов начал:
- Послушайте, ваше высокоблагородие. Я искренне вам благодарен за присылку врача. Он подтвердил, что часть пленных не в шутку нуждается в медицинской помощи. А дальше-то? Ведь только вот сейчас чуть не услали в Астрахань едва живого человека. А ему, к слову, тот же ваш врач о госпитале говорил.
- Черт! Будет, будет для них госпиталь, – огрызнулся Гертлер. – Вице-губернатор засыпает меня просьбами, сам губернатор спрашивал, вы требуете... Возьму, всех возьму, как только смогу.
- И когда же больных можно будет слать на лечение? Вы дадите мне знать? – не отставал Михайлов.
- Черт возьми! – опять выругался Гертлер. – Дам, дам!
- Покорнейше вас благодарю.
Оставив госпиталь, Михайлов поехал в Присутствие. Там, вместе с Вертаховским они стали разбирать по бумагам, кто еще остался в их ведении, в Калуге.
- Скажите, – через некоторое время отвлекся Михайлов, – я вот видел, к пленным шляются обыватели. Кто и зачем?
Вертаховский немного помялся.
- Они, пан майор, вещи покупают, – наконец сказал он.
- Какие вещи?
- Что у кого есть: ремни, портсигары, аксельбанты даже, бывает, чашки, одежду...
- Ту, что мы раздаем? – насторожился Михайлов.
- Всякую, пан майор, – протянул поляк.
- Опять! И вы молчали?
- Я вчера только сведал.
- И слова вашего же генерала не подействовали?
- Если пан майор хочет, на Библии поклянусь: только вот узнал…
- Ладно, давайте закончим со списками, – хмуро произнес Михайлов, оставляя на совести помощника его молчание о продаже пленными казенной одежды.
Весь остаток недели Михайлов провозился с новоприбывшими жителями флигеля Золотарева дома: раздавал жалование и амуницию, проверял, какой хлеб поступает от Думы, всякий ли день, достаточно ли чисто и тепло в помещении. То ли Дума сдалась под напором Михайлова, то ли испугалась приезда губернатора, но все было в порядке. Наконец-то Михайлов почувствовал себя более-менее спокойно.
В воскресное утро он спустился пешком по нырявшей с холма к Оке улочке в храм Спас-Преображения. Крутая каменная лестница с резными перилами и фресками по стенам ввела его в дверь, подле которой, уже внутри храма, вытянулась караулом нарядная изразцовая печь. Михайлов прошел под высокие своды, поставил свечи, поклонился большой иконе Николая Чудотворца, потом перешел в правую часть храма и остановился у окна, как раз когда диакон возгласил:
- Благослови, отче!
Оказавшись очень близко к хору, Михайлов попал в плен чистых юношеских голосов, и литургия мощными волнами подхватила его, обнимая, проникая внутрь. Гармония иконописных ликов, песнопений, тепла и света, льющегося в окна, заполнила собой все существо Михайлова до умиротворения. Он жаждал простоять так долго-долго, вдыхая ладан, впитывая благодать, вторя молитвам и крестясь. И чувствовать, что не один...
Когда началось чтение молитв ко святому причащению, что-то принудило Михайлова обернуться. С удивлением он увидел в левой части храма Бекетовых. Михайлов не ожидал встретить здесь их, прихожанок храма Жен-мироносиц. А вот Анна Семеновна, наверное, уже давно заметила Михайлова, поскольку сразу же ответила на его поклон суровым взглядом и сдержанным кивком. Зато Варя так пронзительно глядела на Михайлова, что он понял: это ее полные страдания глаза заставили его обернуться.
Долго смотреть на бедную девушку было нельзя. Михайлов отвернулся, еще горше, чем после званого вечера, упрекая себя за слабость, которая теперь стала пыткой для них обоих. "Господи, аз яко человек согреших, Ты же, яко Бог щедр помилуй мя, видя немощь души моея"... Михайлов уперся глазами в пол и, не размыкая уст, горячо молил о прощении Бога и Варю, и вместе просил твердости поступать так, как решил. Разве мог он иначе? Разве мог он подарить Вареньке вместе с рукою и сердцем ужасные картины своих приступов, терзавших его с детства, да тягостную необходимость весь век ухаживать за ним, за больным?..
Приложившись к кресту, Михайлов волей-неволей попал в левую часть храма. Анне Семеновне стоило сделать только шаг, чтобы приблизиться к странному своему знакомцу.
- Николай Николаевич, уделите мне минуту для беседы. Хоть вот сейчас же после литургии.
- Извольте, я к вашим услугам, – ответил Михайлов.
В этот день крестного хода не было. Вместо него все прихожане храма в конце службы опустились на колени перед списком с чудотворной Калужской святыни и вместе с хором дружно обратились к Пресвятой Богородице словами молитвы "Царице моя преблагая…"
Выйдя на улицу, Михайлов подождал, пока дамы тоже покинут храм, и, отойдя немного, все трое остановились. Михайлов молча ждал начала разговора, натягивая правую перчатку и глядя на заснеженные берега Оки, а Анна Семеновна долго хмурилась и поджимала губы, прежде чем приступить.
- Николай Николаевич, вы должны простить мою поспешность и неделикатность, но я мать... – проговорила она и запнулась. Потом начала снова: – Я полагаю, между благородными людьми все должно быть честно и просто. И если наше общество вам по какой-то причине неприятно, то лучше, право, прямо сказать, а не бегать с любезной улыбкой от нашего расположения.
Михайлов посмотрел на Варю: щеки пунцовые, глаза опущены, веки припухли, в руках – скомканный мокрый платок... Стало так больно внутри...
- Анна Семеновна, – хриплым голосом ответил он, – поверьте, я был бы бесконечно счастлив пользоваться вашим расположением. Но есть причины во мне самом, которые решительно мне запрещают принимать от вас больше, чем просто знакомство. Я не должен бывать у вас. Может, не должен теперь даже видеться с вами. Не держите на меня зла, если сможете. Прощайте.
Михайлов откланялся и зашагал прочь.
- Как же это, маман?! Что же это?! – выдавила из себя Варя сквозь комок в горле.
- Дурь, – гневно отозвалась Анна Семеновна. – Или страх. Из мужчин ведь даже самый отчаянный храбрец, бывает, только где ему венец брачный померещится, так сразу – в бега. И без оглядки, стремглав, как заяц от охотничьей собаки. Ну, что же, батюшка, – гордо выпрямившись, обратилась она вслед Михайлову, – не желаете быть близким дому нашему, и ладно. Была бы честь предложена. И ты, сударыня, забудь! – приказала она дочери. – Нечего по нем убиваться.
Но Варя залилась слезами, глядя на уходящую фигуру Михайлова.
Каждый шаг вверх по улице все больше отдалял его от Вари. Навсегда! Сердце рвалось обратно, к ней. Но клетка недужного тела была все же достаточно прочной, чтобы удерживать его, невзирая на мучительные, отчаянные порывы. Михайлов даже ни разу не обернулся, – он слишком хорошо сознавал, что если сделает это, воля окажется побеждена чувством, он сдастся и тогда ради счастья назвать Варю своей он заставит ее страдать всю жизнь, изо дня в день...
Перешагнув порог своего дома, Михайлов ощутил всю невозможность оставаться там одному. Не раздеваясь, он приказал закладывать сани, вновь вышел на улицу и вскоре оказался в Присутствии.
- Пан майор будет доволен, – встретил его Вартаховский. – Пан вице-губернатор еще писал в госпиталь, и нынче оттуда известили: примут наших... – поляк на мгновение запнулся, – хворых.
- Всех?
- Не вем, пан майор. Сказано присылать в городской лазарет и в воспитательный дом. Там сотни по две можно разместить.
- Вы правы, я доволен, – через силу улыбнулся Михайлов. – Начнем с семинарии. Здоровые ее уже покинули, значит всех остальных – в лазарет. Идемте.
Устройство пленных в госпиталь и прочие хлопоты службы растворяли в себе часы и дни, бег которых Михайлов по-прежнему мало замечал, и поглощали все его внимание, отвлекая от сердечной тоски. Она неотступно давала знать о себе, как только Михайлов обращался мыслями к Вареньке и одинокому своему существованию, но забота о вверенных ему людях вытесняла подобные мысли. Так что все бы ничего, да явилась гневная бумага от Каверина. Последняя партия военнопленных дошла до Тулы, как сообщил тамошний губернатор, совершенно раздетой. И Павел Никитич требовал у Михайлова объяснений, отчего так случилось? Отчего пленных не обеспечили перед дорогой всем необходимым? Отчего, наконец, господин управляющий военнопленной частью не исполняет обязанностей своих?
Возмущение, коим дышала каждая строчка полученной бумаги, задело Михайлова: разве Павел Никитич не знает его усердия, разве не помнит, что он, Михайлов, никогда не пренебрегал службой?..
Он сразу догадался, в чем дело, но все-таки, разложив счета и расписки, проверил, как подготовлена была последняя партия, а Вертаховскому велел проехаться по домам и квартирам, взглянуть на оставшихся пленных. Потом составил рапорт, в котором по пунктам постарался доказать свою невиновность и объяснить обнаруженное в Туле:
"До сведения моего доставлено, что из числа последне отправленной из Калуги военнопленной в Тулу партии, многие препровождены без одежды. А как я: 1-е – окопировал необходимым верхним платьем, и нижним, и обувью противу назначенных Ордонанс-Гаузом к отправлению военнопленных, гораздо превосходнейшее количество; 2-е – в числе ныне имеющихся в наличности по Калуге военнопленных, сколько успел я до сего времени дознать, более ста человек остались в одежде и здоровых. Следственно и не предвиделось никакой необходимости отправлять из них еще платьем и обувью не снабженных. 3-е – при окопировании военнопленных необходимым верхним и нижним платьем и обувью счеты подписаны обще с нами и военнопленными офицерами, которым за блюдением полной сохранности одежды сделано надлежащее внушение и от генерала их Ожеро. 4-е – в подтверждение же всей должной с моей стороны по предмету сему исполнительности честь имею при сем представить и квитанцию, полученную мною на сей предмет от партионного офицера господина Тутолмина.
И вместе с тем осмеливаюсь по долгу обязанности моей представить вашему превосходительству, не благоугодно ли Вам будет предписать полиции, дабы со всевозможной поспешностью и наистрожайше запретила оная, с подписками, всем жителям города Калуги покупку у военнопленных вообще не токмо доставляемого им через посредство мое от здешней Думы верхнего и нижнего платья и обуви, но даже и собственно им, военнопленным, принадлежащего. Ибо через сие последнее бесплодным употреблением одежды казна неизъяснимый понесет ущерб. С соблюдением при том с стороны полиции равномерной предосторожности и насчет приезжающих в Калугу из разных округов обывателей.
Наконец, необходимым признаю донести Вашему превосходительству, что наивящим по части сей беспорядком служит неимение при многих военнопленных домах не токмо приличного, но и никакого караула"…
- Нехорошо мне, Назарушка, – пожаловался Михайлов слуге, вернувшись домой. – Давай твои травки или что еще.
- Травки непременно, – заторопился Назар, стараясь поскорее освободить барина от шинели и мундира. – А еще ножки попарить с горчицей...
- Давай, давай, – быстро согласился Михайлов, с неприязнью ощущая, как все труднее становится дышать.
Слуга довел его до кушетки, принес и зажег на подносе целый букет из засушенных кукушкина цвета с душицей, налил в лохань горячей воды и поставил под ноги Михайлова. Тот уже попеременно задыхался и покашливал, но не так сильно, как во время приступов, а стараниями Назара ему довольно скоро стало гораздо легче. Прикрыв глаза, Михайлов откинулся на спинку кушетки, окутанный сладко-терпким ароматом трав и ласковым теплом, которое, поднимаясь от стоп, растекалось по телу.
- Разве ж так можно? И добро бы жалование получали за труды. Ведь за так убиваетесь. Ей-ей, себя убиваете, – проворчал Назар. – А тут еще по городу зараза пошла, людей до сотни, сказывают, каждый Божий день в могилу сводит. От пленных, сказывают, зараза-то, а ваша милость с ними спозаранку до полуночи...
- Замолчи, прогоню, – медленно пригрозил Михайлов, не открывая глаз.
- И сами будете себе горячую воду с кухни таскать? – съязвил слуга.
Михайлов вздохнул и решил больше не слушать его. Ложась спать, приказал:
- Завтра разбуди меня в девятом часу.
- Ну вот еще! Вам отлежаться надо, – возмутился Назар.
- Некогда. Губернатор объяснений требует...
- Успеете и после обеда объяснить. Чай, после обеда-то губернатор добрее будет...
- Ты слышал, что я сказал? – строго оборвал слугу Михайлов. – Только посмей не исполнить.
Назар замолчал, низко поклонился барину, задул свечи и вышел, а утром пришел будить, как велено.
С готовым рапортом Михайлов явился к начальству. Каверин принял его далеко не сразу, пришлось ждать больше часа. Потом первым делом услышать холодное:
- Как же это вы меня подводите, а, Николай Николаевич? Я-то надеялся, что горя с вами знать не буду по части военнопленных, а вы?..
- Ваше превосходительство, извольте ознакомиться, – подал Михайлов составленную бумагу и расписку партионного офицера. – Тут все, что я могу сказать по этому предмету.
Губернатор внимательно прочел, и, видимо, изложенные доводы его убедили. Взгляд и голос Каверина стали более миролюбивы.
- Значит, продали все, чего начальник тульской губернии на них не увидел? – уточнил Каверин. – Зачем? Деньги, что ли, лучше защитят от мороза?
- Не знаю, ваше превосходительство, – ответил Михайлов.
- Ну ладно, вижу, вы тут не при чем. Караул никуда не годится? А в остальном есть затруднения?
- Благодарение Богу, все идет своим чередом. С Думой кое-как сладили, с Врачебной управой сговорились, господин вице-губернатор помог.
- Хорошо, – кивнул Каверин. – Вами я доволен. Теперь спрошу с прочих.
- Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, – поклонился Михайлов. – И раз вы изволили сменить гнев на милость в отношении меня, не соблаговолите ли выслушать от меня просьбу?
- Какую?
- Не прикажете ли отрядить мне в помощь кого из чиновников?
- Вам мало вице-губернатора? – усмехнулся Каверин.
- Обязанности мои такого свойства, что ни господин Комаров, ни мною оставленный пленный поляк не могут полностью взять на себя хотя бы часть их. Первый – в силу слишком высокого своего положения, второй – слишком низкого, – объяснил Михайлов.
- Но вы же, как я понимаю, справляетесь.
- В том – долг мой. Однако, к несчастью, здоровье иногда не позволяет мне исполнять оный. И в дни, когда силы мне изменяют, хотел бы я, дабы ваше превосходительство и я сам уверены были, что делу это отнюдь не мешает, и остается все в полном порядке.
- Болеть – не время, Николай Николаевич, – заметил Каверин. – Впрочем, я, в сущности, не против прикомандировать к вам чиновника из свободных, только вот не уверен, найдется ли такой. Посмотрим, – пожал плечами губернатор, – а пока все на вас.
Михайлов откланялся.
На улице опять подморозило. Несколько десятков шагов до Присутствия Михайлов решил сделать пешком по посыпанной песком дорожке, но кое-где пришлось поупражняться в ловкости на льду, рискуя потерять равновесие. Однако он добрался до Палаты цел и невредим.
Хоть губернатор и признал его старания очевидными, а все же было обидно, что на его счет возможны сомнения и пришлось оправдываться. С неприятным осадком на душе Михайлов повез жалование недавно прибывшим и помещенным в мещанском доме офицерам. Он выдал порционы почти автоматически, в очередной раз вспоминая утренний разговор, когда до сознания его донеслись гневные слова француза:
- Я, сударь, комиссар главной квартиры графа Бараге-д'Илье. А мне приходится жить тут в каком-то сарае, да еще получать содержание, одинаковое с офицерами низших чинов. Разве это справедливо?
При упоминании Бараге-д'Илье Михайлов пристальнее вгляделся в говорившего: не брат ли Яков взял его в плен? Потом управляющий обвел глазами уютную комнату с прочной аккуратно покрашенной мебелью, чистыми обоями на стенах, шторами на окнах, тщательно выметенным ворсистым ковром на полу.
- Квартира вполне приличная, смею вас уверить, – спокойно возразил он в ответ. – А что до содержания, то вы ведь – чиновник, хоть и военный, однако казна платит вам как обер-офицеру.
- Да если б я имел возможность получать деньги из Франции, я нанял бы себе здесь дворец и не нужно было бы совсем мне вашего содержания! – кипятился комиссар.
- В Калуге нет дворцов, – нарочно учтиво продолжал Михайлов, – разве только новый дом купца Золотарева. Но он сильно уступает Версалю. А сообщение с Францией непременно восстановится, как только между нашими державами водворится мир.
- Простите, сударь. Господин Арно взял несколько более нетерпеливый тон, чем следует в нашем положении, – значительно мягче заговорил второй военнопленный, поселенный в этом же доме, и напомнил на всякий случай: – Я майор де Трасси. Недовольство наше вызвано, собственно, вот чем: во Французской армии мой чин выше чина подполковника. Однако я узнал, что подполковники здесь получают жалования полтора рубля в день, а я получил рубль. Сами видите, что содержание офицеров ниже меня чином превосходит то, которое назначено мне. А господин Арно в армии императора имел содержание, равное подполковнику. Вы же даете ему жалования – тот же рубль. Так вот, хоть мы и пленные, все же должна же быть здесь справедливость.
- Дело в том, что в армии нашего императора майорский чин ниже подполковника, и суточное жалование назначено по нашей Табели о рангах, – объяснил Михайлов.
- Однако же мы офицеры французской армии. Нельзя ли принять это во внимание и в уважение наших высоких чинов повысить нам и содержание? – не уступал майор, впрочем, по-прежнему вежливо.
Это заставило Михайлова смягчиться. Он немного подумал и проговорил:
- Сколько денег положено вам выдавать, на то есть распоряжение начальства, и своей волей я в нем изменить ничего не могу.
- Но скажите, вы понимаете, что наша просьба справедлива? – настаивал Трасси.
- Я вижу, что она вполне имеет основания. Вам следует обратиться с ней к господину губернатору и обстоятельно изъяснить дело.
Оба француза немедля последовали этому совету. Михайлов терпеливо подождал, пока составлялись письма на имя Каверина, забрал их и ушел, пообещав напоследок:
- Я подам прошения ваши в канцелярию, а дальше – на усмотрение его превосходительства. Но до получения нового предписания все останется по-прежнему. Прошу меня за это извинить.
После вязкого ночного полузабытья голова была будто скована железным обручем. Михайлов приехал на службу, сел к столу, поставил на него локти и уперся лбом в ладони. Потом тихо спросил Вертаховского:
- Как обстоят дела по вашей части?
- Пан майор опять будет доволен, – с живостью заговорил тот. – В госпиталь приняли четыре сотни сорок наших... – поляк остановился.
- Наших, наших, что бы вы ни разумели под этим словом, так что, пожалуйста, более не запинайтесь, – попросил его Михайлов.
- Как пожелает пан майор, – лукаво улыбнулся поляк.
- Нужно написать, кто в котором доме госпитальном содержится, – продолжал управляющий.
- Я то сделал для пана майора. – Вертаховский положил перед ним списки. – И вот извольте видеть, протеже наш Вахсмут помещен в лазарет, – поляк указал пальцам на одном из листов место, где значилась фамилия вестфальца. – Теперь будет здоров.
- Спасибо, голубчик, – обрадовался Михайлов, хотя бледное лицо его, с усталыми глазами, сведенными бровями и опущенными уголками губ, выражения не переменило.
Вертаховский заметил это:
- Пан майор, кажется, сам занедужил?
- Да, немного. Что Дума? По последнему требованию амуничные вещи собрали?
Вертаховский раскрыл рот, одновременно с этим распахнулась и дверь. На пороге показался низенький, плечистый и плотный чиновник лет пятидесяти.
Михайлов медленно поднял голову, соединил руки, переплетя пальцы, и оперся о них подбородком.
- Что вам угодно, сударь? – выдохнул он.
- Титулярный советник Ефрем Данилов Молотков, – представился тот. – По предписанию начальника здешней губернии прикомандирован к вашему высокоблагородию.
- Наконец-то! – Глаза Михайлова все-таки повеселели. – Присаживайтесь, ваше благородие. – Он указал на стул у своего стола. – Вы знаете, чем вам предстоит заниматься?
- В предписании означено: военнопленными, – проговорил Молотков, устраиваясь, – под началом вашего высокоблагородия.
; Да. Дело я объясню, – пообещал Михайлов. – А вот тут, – он положил ладонь на папку красного сафьяна, неизменно лежавшую в левом углу стола, – циркуляры господина министра полиции, распоряжения господина губернатора, отношения Ордонанс-Гауза. С ними вы тоже непременно должны ознакомиться, поскольку их-то мы и исполняем. Скажу вам наперед: при всяком затруднении, или запамятуете какие мои слова, смотрите здесь, – Михайлов похлопал ладонью по папке, – как законность предписывает. И бумаги по службе все должны быть в полном порядке: счета, расписки – все со скрепами... – Михайлов остановился, чтобы перевести дух. Такая длинная речь потребовала от него много усилий.
Молотков воспользовался паузой и заверил управляющего:
- Не извольте беспокоиться, ваше высокоблагородие. Про порядок в бумагах я очень хорошо понимаю и в точности все исполню. Бумага ведь большую силу имеет и оправдать и защитить, а то и наоборот...
Михайлов повнимательнее глянул в узкие глазки Молоткова, но те остались непроницаемыми.
- Значит, по бумажной части я могу не волноваться, – заключил управляющий. – Перейдем к вещественной. Так что там Дума? – обернулся он к Вертаховскому.
- Говорит, что истребовал пан майор, то все собрано.
- Тогда, господин Молотков, едем в Думу.
Комната для собираемых вещей была завалена туго набитыми тюками и мешками, так что одинокий стол с чернильницей и стул совершенно среди них потерялись. Михайлов не стал к ним пробираться, на руках развернул неразлучную с ним папку, где держал свое делопроизводство: списки, счета, расписки, – и обернулся к новому своему помощнику:
- Вот глядите. Вот это – общее мое требование к Думе, каких вещей и каковое количество нужно, а это – по спискам, кто из пленных в чем нуждается. Шапочного, кафтанного и шубного рядов старосты со своими людьми доставляют затребованное сюда, а мы теперь примем и станем раздавать пленным. Только сперва поглядите, пригодны ли вещи, – и Михайлов кивнул стоявшему поодаль Падину, чтобы тот показал.
- Все будете смотреть? – с опаской осведомился купец. – Сами же видите, каково число-то...
- А как господин Молотков пожелает, – решил Михайлов.
- Я бы взглянул, что беру, – произнес титулярный советник.
- Тогда начинайте, – распорядился управляющий.
Падин тяжко вздохнул и с обреченным видом приступил к делу:
- Извольте. Тут новые шапки… Тут старые… Тулупы вот… Шубы... – Он с надеждой прервался, но новый чиновник пожелал взглянуть на все.
- Примите и везите в гимназию. Амуницию всю по пометам моим раздадите под расписки. Сперва – офицерам, – поручил Молоткову Михайлов и спросил напоследок: – Вы языкам каким-нибудь учились?
- Нет, ваше высокоблагородие, не довелось, – ответил тот.
- Ну, ничего. Пустые разговоры здесь ни к чему, а важное вам Вертаховский переведет, – утешил Михайлов и себя и помощника.
- Давешний собеседник вашего высокоблагородия? – уточнил Молотков и поделился своим впечатлением: – Ох и важный господин. Откуда только эдакую птицу к нам занесло?
- Да он тоже пленный, – засмеялся Михайлов. – Одному-то за всем не поспеть, вот я и взял его. Он шустрый, порученья исполняет исправно, а что важный – так ведь природный поляк.
Пока Молотков осваивал возложенную на него обязанность одевать пленных, Михайлов вместе с Вертаховским составлял счет амуничным вещам, выданным за прошедшие две недели. Сначала подсчитали число пленных: 69 офицеров, 984 рядовых, 1 дезертир и 1 женщина. И количество вещей почти во всех наименованиях, за исключением двух носовых платков, вышло весьма внушительным: где – три сотни с лишним, где – пять, где – семь, а где и больше тысячи. Вертаховский аж присвистнул.
Михайлов не мог разделить восторг поляка, – голова все еще пребывала в тяжелом тумане, мозг стал застывшим и невосприимчивым. Сводимые в счет цифры Михайлов воспринимал лишь по виду, и если бы Вертаховский вдруг попросил его произнести вслух записываемое число, Михайлов, пожалуй, не смог бы это сделать. Но считал верно.
Только он успел перевести дух после математического напряжения, появился Сербенин, как всегда, приветливый и энергичный.
- Добрый день, или уж вечер? ваше высокоблагородие. Я к вам с целым ворохом всяких бумаг, – он присел к столу Михайлова и начал выкладывать: – Прежде всего, три тысячи рублей ассигнациями на пленных. Павел Никитич рассудил выделить сразу побольше. Вот, извольте получить, счесть и приложить руку к расписке... Так, – продолжал коллежский регистратор: – Теперь вот извольте, вам ордер от Павла Никитича. При сем – две копии с предписаний господина главнокомандующего в Петербурге: от пятнадцатого сего ноября месяца и от девятнадцатого. Вот... И еще Павел Никитич уведомляет ваше высокоблагородие, что приказал Думе снабжать вас ведомостями с указанием вещей, кои пленным выдаются, вместе с ценами на оные вещи. Вы же, скрепив сии ведомости, будьте любезны доставлять их господину губернатору, а он уж отправит в Петербург господину министру полиции... Все, – объявил Сербенин, завалив стол Михайлова исписанными листами да банковскими билетами.
- Спасибо, Петр Ефимович, – отозвался Михайлов.
Сербенин взглянул на него, любопытствуя узнать, с каким чувством высказана эта благодарность, и заметил:
- Что-то вид у вас неважный, Николай Николаевич.
Действительно, щеки Михайлова были сероватого оттенка, вокруг глаз легли глубокие тени.
- Так день-то – к концу, – попытался отшутиться управляющий. – Вот с самого утра господину губернатору рапорт о положении дела да счет составляли. Возьметесь передать взамен полученного мной?
- Непременно, – согласился Сербенин.
Он принял от Михайлова бумаги и откланялся.
- Хворь еще не отпускает пана майора? – покачал головой Вертаховский, которому замечание Сербенина напомнило о нездоровье начальника.
- Идите и вы отдыхать, – строго произнес Михайлов, не желая распространяться, как плохо себя чувствует.
Поляк надулся и испарился.
Михайлов убрал ассигнации под замок, потом стал читать новые распоряжения. В них предписывалось присылать в Петербург вместе с пленными испанцами, гессенцами и ганноверцами, еще вестфальцев и португальцев; выдавать отныне офицерам, не имеющим одежду, те же вещи, что и нижним чинам, то есть – вместо чулок и теплых сапог сермяжные онучи и лапти; и о ведомостях – все то, что Сербенин уже пересказал вкратце.
Михайлов аккуратно сложил новые распоряжения в красную папку, спустился вниз, накинул шинель и шагнул в темноту улицы. Там он почувствовал себя лучше, тяжесть, давившая голову, сделалась меньше, хотя погода стояла неприветливая, – мела сырая метель новой оттепели. Сквозь нее сани медленно продирались по улицам, а на медвежью шкуру в ногах Михайлова налип целый сугроб.
При первом же взгляде на барина Назар скорбно закачал головой.
- Молчи, сам знаю, – предупредил тот все его сетования.
Слуга послушался и приготовился к беспокойной, по всей видимости, ночи.
Так и случилось. Приступ удушья навалился с силой и свирепостью голодного льва. Долго и тщетно пытаясь избавиться от распиравшего легкие воздуха, с мутной головой и измученным телом, Михайлов уже не мог отличить бред от реальности. То слышались ему женские причитания, то – голос Юшкова, но слов было не разобрать, то мелькало перед глазами лицо дворового из Перестром, то вдруг почудилось, будто он тонет в Карацевке, которую еще мальчишкой без труда перебегал вброд...
Как миновал последний осенний день, Михайлов не заметил. Когда же очнулся и понял, что хоть и с трудом, однако может дышать, велел подавать мундир и закладывать сани. Назар пытался было протестовать, но упрямый барин не слушал, а только сердился, так что слуга замолчал, и Михайлов поехал в Присутствие.
Там он нашел обоих своих помощников. При появлении осунувшегося управляющего с серым лицом и красными глазами, окруженными синевой, Вертаховский благоразумно смолчал. Неискушенный же в сем предмете Молотков с искренним участием осведомился:
- Как себя чувствуете, ваше высокоблагородие? Слышно, вы занемогли? Так вам бы в постелю, на отдых...
- Благодарю, пока я в силах, – оборвал его Михайлов, – и хочу вам сказать, что вокруг меня достаточно охотников напомнить о моем нездоровье. Я попросил бы вас не входить в их число. Как скоро я сам почувствую необходимость и возможность отдыха, так стану отдыхать. Пока же потрудимся вместе.
Такой выговор Молоткову не понравился, но чтобы это не стало заметно, титулярный советник нарочито весело проговорил:
- И верно, ваше высокоблагородие, что о здоровье-то толковать? А лучше вот о зимушке. Рождество скоро.
- Как Рождество? Разве не первое число сегодня? – удивился Михайлов.
- Точно, первое, – подтвердил Молотков. – Только для меня, знаете ли, чуть зачинается декабрь, так тут же и веет Рождеством, словно в детстве. Чудный праздник.
- Да-а, – протянул Михайлов и мечтательно улыбнулся.
Ему вспомнились кувыркания с братьями в ночном снегу, огромная искрящаяся фейерверочная звезда, которая ждала их после всенощной на берегу застывшего пруда, и ощущение волшебства, разлитое в морозном воздухе. Потом память перенесла его в Дворянское собрание, когда господин Карпачев подвел его представить Вареньке. Был веселый Рождественский бал, Варя куталась в шаль абрикосового цвета...
- Какие новости? – перешел к делу Михайлов.
- И в самом деле, новости есть, – подтвердил Молотков. – К нам прибыли французский генерал да секретарь самого Бонапарта. И вот поутру доставили от господина губернатора ордер об них.
Михайлов развернул бумагу. Пленный генерал Лоелет следовал через Калугу в Тамбов, где ему назначено пребывать. Штаба Наполеона секретарь Бер – в Нижний Новгород. Каверин предписывал удовлетворить обоих порционными деньгами, причем – на 18 дней, поскольку они с 23 числа ноября оных не получали. И если есть необходимость, снабдить обоих пленных сапогами да теплой одеждой.
- Ладно, взглянем на них, – проговорил Михайлов. – Только прежде – в казначейство.
- Для чего? – полюбопытствовал Молотков, рассудив, что в деле службы это нелишне.
- Ассигнацию менять, – пояснил Михайлов, доставая казенную сторублевку. – Вы, Ефрем Данилович, распоряжения начальства, что я показывал, читали?
- Все, что в папочке сложены, – кивнул Молотков.
- Значит, сколько надлежит нам выдать жалования господину Лоелету за восемнадцать дней?
-Ровно пятьдесят четыре рублика, – успешно сдал экзамен Молотков.
Михайлов удовлетворенно кивнул и продолжал:
- А господину Беру за тот же срок?
- Девять рубликов.
- Правильно. Вот я и иду шестьдесят три рубля наменять.
Из казначейства Михайлов сразу отправился в дом купца Рябчикова, где поселен был пленный генерал.
Важный мужчина с красивой проседью в густой каштановой шевелюре презрительно утопал в мягком кресле посреди просторной гостиной, стены которой были затянуты нежно-зеленым шелком, а между высокими окнами розовели расписанные под мрамор полуколонны. При появлении Михайлова он лишь на мгновение скосил на него глаза. Возможно, генерал вел себя подобным образом не только из-за высоты положения, но еще и потому, что купеческие сыновья-малолетки да чуть не вся челядь глазели на него из-за портьер, прикрывающих двери. И разогнать их было не под силу услужливому денщику. Михайлов по-французски обратился к пленному:
- Генерал Лоелет?
- Де Лойот, главный директор продовольствия третьего армейского корпуса, – с большим недовольством отрекомендовался тот, не меняя своего положения.
Михайлов, уже привыкший пропускать неважное мимо ушей, спокойно продолжал:
- Извольте получить следующее вам жалование.
Поскольку даже после этих слов главный директор не пошевелился, Михайлов положил деньги на круглый столик с инкрустацией, стоявший рядом. Потом заметил директору:
- Мне все-таки придется потревожить ваш покой. Во-первых, мне нужна от вас расписка в получении. Извольте мне ее дать.
- Вот как? – Главный директор измерил Михайлова надменным взглядом, но, однако, приподнялся, чтобы оказаться ближе к столику, сосчитал деньги, а потом на поданном листе чинно и размашисто стал выводить, что их принял.
- От кого? – осведомился он, делая вид, будто забыл, о чьем приходе доложил ему денщик минуту назад.
- От майора Михайлова, – подсказал тот.
Получив расписку, он принялся внимательно разглядывать директора с головы до ног. Де Лойот и сам прекрасно сознавал, что мундир у него немилосердно заляпан грязью и кровью, а о белье и вовсе нечего говорить, так что внимание Михайлова взбесило француза. Но высказать это прямо он не захотел и с раздражением спросил:
- Вы сказали "во-первых". Стало быть, есть "во-вторых"?
- А во-вторых мне нужно определить ваши потребности в одежде, – ответил Михайлов.
- Ах, вот как? Тогда скажу вам, что был бы рад чему-нибудь теплому. А то погода здесь... – ответил де Лойот, уже менее враждебно, но все же прибавил: – В Париже и зимой розы цветут, трава зеленая, а здесь...
- Здесь тоже, если покопаться хорошенько под снегом, наверное, можно зеленую травку найти, – произнес Михайлов, помечая на клочке бумаги, какие следует привести директору вещи.
Сие замечание смутило де Лойота, но он быстро вернулся к своему важному виду. А Михайлов, простившись с ним, покинул купеческий дом и направился в мещанский, ко второму пленному.
В сумрачной комнатке с маленьким окошком да соломенным тюфяком на дощатом полу он нашел белокурого юнца, не старше брата Афанасия, с веснушками на курносом носу и вовсе не детским уже непроницаемым взглядом. За этим мальчиком следил суровый пехотный поручик Писаревский, как и значилось в сообщении Ордонанс-Гауза.
- Секретарь Бер? – снова заговорил по-французски Михайлов, а после кивка белокурой головы представился и продолжал: – Здешний губернатор распорядился выдать положенное вам жалование за то время, что вы его не получали, да еще вперед на десять дней. Извольте принять, сосчитать и дать расписку в получении.
Он протянул деньги.
- Что тут считать? – усмехнулся юноша, принимая.
Михайлов достал лист бумаги, перо и походную свою чернильницу, потом обвел взглядом комнату, ища, где бы можно было Беру составить расписку.
- Давайте, господин майор. – Юноша взял письменный прибор и бумагу, примостился на широком подоконнике, потом спросил: – А на каком языке вам расписку составить? Я и по-русски могу, – лукаво прибавил он, переходя на родную для всех присутствующих речь.
- При штабе Бонапарта выучились? – скрывая шуткой удивление, спросил Михайлов.
Бер громко рассмеялся:
- Да я в Петербурге родился. Мой отец, между прочим, там держит банк.
- Каким же чудом вы при Бонапарте оказались?
- Ужасное недоразумение, – с готовностью стал объяснять Бер. – Отец послал меня во Францию учиться да имение наше отыскивать, которое в смутах тамошних безвестно для нас кануло. А в Париже меня – хвать силком в службу. Прямо на улице, ей-богу. Так при штабе и держали переводчиком чуть не под стражей, пока в плен вот не попал. Теперь опять сторожат, – он кивнул на приставленного к нему поручика.
- Пой, пой, соловушка, – проговорил Писаревский. – То-то невинного младенца под строгим арестом содержать велено. Он, ваше высокоблагородие, до французской службы в нашей был и разные сведения французам через то доставить смог, – пояснил поручик Михайлову.
- Да какие сведения-то? Что я такого-то знаю? Эка невидаль – служба в канцелярии! – возмутился Бер.
- Раз так главнокомандующий распорядился, стало быть, неспроста, – возразил Писаревский.
Было заметно, что подобное разбирательство дела у них не внове. Михайлов быстро устал слушать и принялся оглядывать хрупкую фигуру юноши в расстегнутом синем мундире, из-под которого выглядывали обрывки серой рубахи, в лоскутами висевших штанах и заскорузлых грубых башмаках с чужой ноги.
На том же клочке, где значились вещи для директора продовольствия, Михайлов пометил и нужды Наполеонова секретаря и отправился в Думу. Дорогой по морозцу стесненная грудь стала легче дышать, но начался кашель, с которым Михайлов не мог толком справиться до самого вечера.
В Думе он весьма кстати встретил Молоткова, принимавшего у Падина очередную партию вещей. При виде изнуренного управляющего, кашлявшего в платок, глаза купца радостно сверкнули. Падин опустил их в пол и ухмыльнулся в бороду. Потом спросил:
- Тоже одежу забирать пожаловали?
- Нет, – мотнул головой Михайлов. – Мне теперь нужно только... – он вынул листик с пометками, – две рубашки, двое портов, одни сермяжного сукна панталоны, два новых тулупа, две новые шапки, две пары перчаток, две пары чулок, пара сапог. И сразу счет на них составьте.
Пока Падин собирал все перечисленное и писал просимую бумагу, исчислив тут же общую стоимость – семьдесят рублей и семьдесят копеек, Молотков решился тихо спросить управляющего:
- Это для тех двух особ? Разве не должно нам вместо сапог снабжать пленных лаптями, как было предписано на днях?
- Губернатор велел выдать Беру сапоги, – ответил Михайлов. – Всех остальных одевайте по последнему предписанию, если не будет иных начальнических распоряжений. Внимательно следите за ними, как в части окопирования, так и в части удовлетворения суточным жалованием.
- И жалование вы тоже мне поручите?
- Да, может статься, вам придется иной раз меня во всем заменять... Вы же видите, Ефрем Данилович, я теперь не вполне здоров и, бывает, не могу исполнять службу как должно. А дело не может ждать, пока мне полегчает.
- Вам нужно себя поберечь, Николай Николаевич, – участливо проговорил Молотков.
- И вы о том же, – с тоской выдохнул Михайлов, но объясняться с Молотковым на тему, стоит ли себя беречь в такое непростое время, он не имел ни желания, ни сил. – Поезжайте, пожалуйста, оденьте по пометам моим сперва директора, который назван генералом, потом секретаря.
Сам же Михайлов вернулся в Присутствие.
- Вот только сейчас перед паном майором доставили из Ордонанс-гауза, – встретил его Вертаховский, подавая депешу.
Михайлов развернул: список вновь прибывших. Управляющий бросил взгляд на черное окно, потом достал часы:
- Четверть седьмого... Отложим до завтра, – решил он. – Мне еще рапорт губернатору об сегодняшнем деле составлять…
Удобно устроившись за своим столом, Михайлов писал:
"По ордеру Вашего превосходительства 1-го числа сего течения под № 9515 ко мне присланному, препровождаемые через Калугу военнопленные генерал Лоелет в Тамбов и штата Наполеона секретарь Бер в Нижний Новгород, настоящему времени приличествующим необходимым верхним и нижним платьем и обувью окапированы и повеленными от Вашего превосходительства порционными деньгами удовлетворены, с принятием из них от каждого лично расписок. Какие же именно употреблены мною на сие амуничные вещи и по каким ценам, честь имею представить при сем в копии поданный ко мне от употребленного здешней Думой по части сей купеческого сына Падина, за скрепой моей, счет. С донесением при том вашему превосходительству, что пребывающие в городе Калуге военнопленные рядовые положенным им суточным жалованием сим числом не удовлетворены, ибо отношение от Ордонанс-Гауза прислано ко мне уже в шесть часов вечера".
Кашель прекратился, вернулось стеснение в груди, и потому, поставив последнюю точку, Михайлов дышал так мелко и часто, будто ворочал неподъемные глыбы, а не слова. Впрочем, голова была настолько неясна, что и слова казались чересчур тяжеловесны.
Покончив с рапортом, Михайлов поехал домой. Тихий декабрь укрывал обледеневшие после оттепели улицы новым снежком, но везде не поспевал. Дорога вся была в колдобинах, и лошадь то и дело спотыкалась, возница ругался, а Михайлов, все больше погружаясь в туман своего нездоровья, мечтал поскорее зарыться под теплое одеяло.
Грезы сбылись, однако легче не стало. Дышать удавалось с трудом, так что Михайлов за ночь и не отдохнул. Утром долго собирался с силами, чтобы подняться, потом – чтобы позавтракать, потом – одеться. И только в полдень явился на службу.
Лицо его, хоть и с мороза, было бледным, и оба помощника невольно переглянулись. Не обращая на них внимания, Михайлов сел за свой стол и спросил Молоткова:
- Как обстоят дела?
- Со стороны Думы все исправно, ваше высокоблагородие. И провиант выдан, я проверял.
- Хорошо. Еще что?
- Вот ордер от губернатора вашему высокоблагородию. И две бумаги при нем, – подал Молотков.
Михайлов взглянул на написанное и сразу вспомнил двух французских офицеров, выражавших ему недовольство по поводу назначенного жалования. Это были их письма Каверину и его распоряжение о них. Обе просьбы о пересмотре их содержания полностью соответствовали характерам авторов: господин Шарль Арно, комиссар, писал резко, с обидой; господин Виктор Трасси, майор, – учтиво и сдержанно. Каверин, ознакомившись с делом, сообщал Михайлову свое решение: "В уважение тех предписаний, каковые имею я о содержании пленных, рекомендую вашему высокоблагородию: означенным пленным Трасси и Арно производить выдачу денег по тому назначению, какое следует подполковникам, удовлетворить их со дня их в Калугу доставления".
Читая письма и ордер, Михайлов сначала скинул мундир, потом расстегнул ворот рубашки, затем встал, открыл окно и присел на подоконник, но никак не мог избавиться от ощущения духоты. В спину, прикрытую лишь тонким батистом, дул ледяной ветер, и Молотков заботливо накинул на плечи начальнику его мундир.
Михайлов вернулся к столу, сосчитал, сколько задолжал обоим французам. Потом взял деньги и поехал к ним.
- Господа, губернатор принял решение по вашему делу, – объявил он обоим. – Вам велено выдавать жалование как подполковникам. Извольте принять разницу, что вам не додано за время пребывания здесь, и новое недельное жалование.
- Вот, сударь, значит, ваш губернатор признал нашу правоту? Так-то! – восторжествовал комиссар Арно. – А если б мы не обратили на себя его внимания, то так бы и остались ни с чем, а наши денежки бы...
- Шарль, – вовремя остановил его Трасси. – Не надо забывать, что это господин майор предложил нам написать губернатору. Благодарю вас, – улыбнулся он Михайлову.
И тот устало отозвался:
- А я вас.
Эта короткая поездка отняла много сил. Михайлов понял, что так дальше невозможно, и велел вознице ехать домой.
Там ждал обед: луковник, пирог с капустой, чай с медом. Однако есть не хотелось. Михайлов только обмакнул деревянную ложку в мед, но когда ощутил языком тяжесть лакомства, сразу пожалел об этом: итак дышать не чем, а тут еще во рту – вязкий комок.
Опустившись в плетеное кресло у конторки, Михайлов стал выводить сначала одну, потом другую бумагу. Назар тут же полез подливать масла в лампаду у образов и долго возился, ожидая, что будет дальше. Михайлов чувствовал любопытство слуги, но только закончив писать, обернулся к нему.
- Вот, сообщаю господину Каверину, что по болезни не в состоянии исправлять до части военнопленных должность и поручаю оную до выздоровления помощнику моему Молоткову, – доложил он резко и на одном выдохе, потому что другого, боялся, не будет.
Назар встрепенулся, одновременно удовлетворенный решением барина относительно службы и готовый нести лекарства.
- Доставишь губернатору, – Михайлов протянул слуге свой рапорт. – А это – в Палату, титулярному советнику Молоткову отдашь, – пояснил он про вторую бумагу.
- Как же я вас одного-то оставлю? – озадаченно проговорил Назар. – Нельзя...
- Так самому мне ехать, что ли? – Михайлов поднялся, опираясь о конторку.
- Не надо, не надо, – заторопился Назар, подхватывая барина под руку, – уж порадейте о себе. А я скоренько. Вот подивитесь, как я шустро ворочусь, – уговаривал слуга себя самого, помогая барину добраться до кушетки.
Михайлов же не слышал слов. Они все потонули в тумане забытья, что наползал, неприятный и непреодолимый. Михайлов безвольно покорялся ему, пока удушье не вырвало его оттуда и не швырнуло в водоворот мучений, множимых еще и страхом насмерть задохнуться...
В последующие дни болезнь приняла какой-то вялый неотвязчивый характер. Новые приступы не были жестокими, но, перемежаясь зыбким облегчением, жертву свою насовсем не отпускали. Михайлов покидал постель лишь для того, чтобы Назар мог окатить его холодной водой в лечебных целях, и постоянно пребывал в каком-то полузабытьи. Лишь на четвертый день он очнулся, ощутил себя и бледный дневной свет за окном.
- Который час? – спросил он у слуги.
- К полудню, ваша милость, – отозвался тот, и в подтверждение его слов за окном раздался праздничный звон колоколов.
- Что у нас нынче? – удивился Михайлов.
- Так Никола, – коротко пояснил Назар, весь поглощенный делом.
С минуту Михайлов наблюдал, как он раскладывает и поджигает сухие травы в раздобытой невесть где курильнице. Потом заметил:
- Ты мне, как идолу, все благовония жжешь.
- Ваша милость именинник нынче, так положено. – Назар бросил быстрый взгляд на барина и вновь вернулся к своему занятию.
- А ты и не поздравишь меня?
- Многая лета и доброго здравия вашей милости, – не особенно-то весело исправился слуга.
- Что ты, Назарушка, странный такой? – поинтересовался Михайлов. – Я вот давно заметил, только думал, кажется мне. А теперь точно вижу: глаз у тебя какой-то беспокойный... Нет, виноватый будто... Нет... Не подберу верного слова. Я тебя обидел, или ты где слукавил? Давай, выкладывай, как есть. Да не отворачивайся.
- А нету ничего, – слишком поспешно отозвался слуга и тут же предложил: – Постойте-ка, я вам щей принесу. Хоть их глотните, голодом-то не морите себя. Как здоровью-то вернуться, ежели вы есть не будете. Хоть щей попейте, вот ужо... – Назар бросился к дверям, но у порога его настиг окрик хозяина:
- Щи отменяются! Ну-ка вернись.
Когда слуга, стараясь выглядеть беспечно, приблизился к кушетке, Михайлов строго продолжал:
- Сбежать хотел? С каким секретом, признавайся. Да помни, я лжи не люблю.
- Вашей милости наврешь, – проворчал Назар и тут же рассердился: – А и наврал бы, кабы мог!
- Я слушаю, – настойчиво проговорил Михайлов, но слуга еще долго молчал, прежде чем заговорить снова:
- Тут Федька-Стригун объявлялся...
- Это что, дворовый из Перестром? Что ж я его не видел? – удивился Михайлов. – Или видел?
- Вашей милости тогда уж как худо было... – замялся Назар.
- С чем же он объявлялся?
- Вот то-то и оно-то, милостивец, – горестно вздохнул слуга. – Вот барин-то Егор Матвеевич, сами сказывали, тоже недужен был... Да помер...
- Помер? – машинально повторил Михайлов просторечное слово. Бледнеть ему было некуда, и только в глазах отозвалась пронзившая сердце боль, да брови сошлись. – Когда?
Назар совсем смутился и пробубнил себе под нос:
- Да еще ноябрем. Двадцать осьмого дня.
- А Федька был когда же?
- Тогда же и был. День спустя... Его барыня Надежда Степановна прислала известить...
- И ты мне не сказал?! – в негодовании дернулся Михайлов. – Да как ты мог, черт окаянный! Как ты смел!.. – Он начал задыхаться и опять упал на подушку.
Назар бросился к барину и, помогая ему лечь поудобнее, проговорил:
- И обругать-то силы нету... Удушью вашему конца не видать... Этак маетесь, и этакая весть...
Слуга укутал барина в одеяло. Несколько минут спустя Михайлов отдышался.
- И Борис Федорович заходил? – продолжил он расспросы.
- Заходили. А после туда поехали.
- А ты, значит, меня пожалел?
- Взял грех на душу, смолчал... Вы уж простите, коли можно! – взмолился Назар. – Да разве ж я не понимаю? Разве ж забыл, как барин Егор Матвеевич вашу милость с малых лет растили-лелеяли. Они же вас, почитай, в доме приютили после размолвок ваших с батюшкой… Спозаранку-то вы к ним в Перестромы как уйдете... Меня все за вами посылали, да я не ходил. Спрячусь, посижу, потом доложусь, будто бы не нашел, чтобы вам там-то, в Перестромах, подольше побыть. Ох и драли меня, что я вас не находил... А вы мне коврижки носили... Да нешто ж я не помню? Нешто не понимаю, какое горе вашей милости услышать, что барин Егор-то Матвеевич преставились? И болезнь ваша тут... Ну, спрятал я от вас Федьку, а поутру восвояси отправил. Взялся сам вам объявить, а ему сказал: больны вы уж очень. Да он и сам видал... И барина Бориса Федоровича к вам не допустил... Ну, казните меня, воля ваша...
- Черт с тобой, – махнул рукой Михайлов. Потом прикрыл ею глаза.
Двадцать восьмого ноября... Больше недели назад... Уже схоронили. Смог бы Михайлов выбраться в Перестромы? Что было в конце ноября? Круговерть с пленными стала настолько обычной, что припомнить какое-то конкретное событие тех дней не удалось. Только разве вот: у него появился помощник. Так смог бы Михайлов покинуть службу дня на три? Не попытавшись, не ответишь. Но он бы хоть написал тете Надежде Степановне... Сколько любви и тепла подарило ему это семейство. И он не поехал проститься с таким дорогим человеком! Не послал и двух слов утешения той, что заменила ему мать!.. Горечь утраты и тоска ужасного положения, в котором очутился Михайлов, выдавливали из глаз слезы. Чтобы сдержать себя, Михайлов весь напрягся. Он был так тих и неподвижен, что Назар подумал, барин спит, и крадучись направился к двери.
- Ежели кто придет сегодня, не пускай, – распорядился Михайлов и глухо прибавил: – как ты умеешь...
Ближе к вечеру он слышал, что Афанасий заглянул поздравить с именинами, но приказа своего не отменил. При встрече с братом, несомненно, речь сразу зайдет о Егоре Матвеевиче. И что он, Михайлов, тогда скажет?..
Так и провел он именины на кушетке, уткнувшись носом в стену, не желая никого видеть, удерживая напряжением воли бессильные свои переживания. А на следующий день, чтобы не делать его похожим на предыдущий, велел Назару подать одеваться, оглядел в зеркале серую тень – свое собственное отражение, – и вышел на улицу. Зима явилась ему во всей своей красе: морозная, с упругим скрипом под ногами, с застывшим прозрачным воздухом и солнцем, щедро льющим холодный свет. Отказавшись от саней, Михайлов с тросточкой в руках медленно зашагал обычной дорогой к Присутственным местам. Мимо деревянных домов, кутавшихся в роскошно искрящиеся снежные шубы, мимо кружевных ворот да барельефов дворца Ивана Максимовича Золотарева, островерхой башенки да изогнутых барочных наличников палат купцов Макаровых, мимо лавок на Каменном мосту. Со стороны казалось: чиновник прогуливается. Тоска и горечь делали поступь Михайлова неспешной, а мысли заставляли непрерывно возвращаться к одному и тому же вопросу: отчего в его жизни все так нескладно?..
На середине моста Михайлов остановился и глянул на заснеженный Березуйский овраг, на белые дали за Окой и ясное высокое небо. От царившей гармонии сердцу сделалось еще тяжелее. Михайлов подумал: зачем он здесь? И зачем теперь идет в Присутствие, если вообще едва ходит? Однако продолжил свой путь и заметил, наконец, у пирамиды с уездными гербами на той стороне моста уставшего уже махать руками Сербенина.
- А я по душу вашего высокоблагородия, – закричал раскрасневшийся молодой человек, когда Михайлов еще был за несколько шагов. – Ну как? Здоровы? Или не очень? – спросил он, когда тот приблизился.
- Ничего, благодарю вас, – отозвался Михайлов.
- Тогда покорнейше прошу вас к Павлу Никитичу. Он мне наказал узнать об вашем здоровье и, ежели оно поправлено, звать вас к нему. А смотрите-ка, мы с вами как сговорились – пешком, – заметил Сербенин, когда они вдвоем повернули к губернаторскому дому. – Погодка-то сегодня, а!..
- Чудесная, – кивнул Михайлов.
Скоро он окунулся в тепло и суету начальнического жилища, расстался с шинелью и тростью, вошел в губернаторский кабинет.
- Очень жаль, Николай Николаевич, что нездоровье отрывает вас от службы. В моем распоряжении так мало людей, что... – Каверин оторвался от бумаги, которую подписывал, и глянул на Михайлова. Возникла пауза, губернатор передумал досказывать, что собирался, и даже самый тон его речи из сухого делового сделался более мягким и теплым, когда Каверин снова заговорил: – что я просил бы вас по возможности вернуться к исполнению вашей должности.
- Я готов, ваше превосходительство, – отозвался Михайлов.
- Из Главной квартиры в дальние губернии направлены две крупные партии военнопленных, – перешел прямо к делу Каверин, знаком приглашая собеседника присесть. – И обе – через Калугу. Одна, почти в две тысячи человек, по повелению моему остановлена в Мосальске. Ведь для чего им сюда-то являться, если и там можно их всем обеспечить? Здесь и без них сколько еще пленных пребывает?
- Без малого тысяча.
- Вот. Кампания-то наша к славному завершению подходит. Неприятель уже за Березиной. Что же нам пленных-то здесь множить, в такой-то дали от театра войны? Вот, стало быть, вместо Калуги – Мосальск. Вы больны были, так я отправил туда коллежского советника Степанова. Он всех пленных надлежащим жалованием, амуницией и провиантом снабдит. Там все должно быть в порядке. А вот со второй партией дело обстоит гораздо хуже. Я хотел было их в Мещевске задержать, да мое предписание их там не застало. Городничий вообще отписал мне, что партия прошла Мещевск без остановки. А покуда бумаги туда-сюда возили, пленные почти до самой Калуги дошли. Они теперь в деревне Желыбиной, в десяти верстах отсюда. И сколько в ней человек, неизвестно. Но до сведения моего доведено, что положение партии отчаянное, множество больных чуть ни гнилою горячкой и провианта долго не получали. Вот я и прошу вас, Николай Николаевич, поехать туда, доставить им хоть хлеба да мяса, определить их нужды, состояние здоровья и обо всем мне в точности доложить. И как возможно поскорее.
- Я готов ехать теперь же. Только насчет хлеба...
- Уже послано требование в Градскую думу. Как провиант прибудет, так и поезжайте, – приказал Каверин.
- Я все исполню, – заверил Михайлов. – Однако извольте рассудить, ваше превосходительство. Нужды их я определить смогу, а что касаемо здоровья, тут чиновник от медицинского ведомства нужен.
- Будет, – пообещал Каверин. – Я обращусь с этим к главному нашему лекарю, и кого он отрядит, тотчас следом за вами пришлю.
- Благодарю, ваше превосходительство. – Михайлов поднялся.
- Вот предписание, Николай Николаевич. Вам и поручику Ламберту, их партионному офицеру. – Каверин протянул Михайлову бумагу с высохшей уже подписью. – Теперь я жду от вас ясной картины дел.
Михайлов поклонился и вышел. В приемной он попросил Сербенина:
- Как станет известно о провианте для пленных, что затребовал Павел Никитич от Думы, направьте все к моему дому.
В ожидании Михайлов пообедал и стал собираться в дорогу.
- Куда вы на ночь глядя, ваша милость? – насторожился Назар.
- Недалеко. Десять верст всего. И не ночь еще, – холодно поправил его Михайлов.
- Так о сю пору ранние ночи, – нашелся слуга. – Да и куда вам ехать-то? – Ему как-то не верилось, что барин в самом деле намерен покинуть дом теперь же и ехать за десять верст.
- Так надо.
- Да ваша милость... – Назар сначала хотел сказать "рассудка лишились", потом "помрете в дороге", но суровый взгляд барина замкнул эти реплики в устах слуги, не дав им сорваться. Назар сдался и пробурчал: – И мне кой-чего собрать надо.
- Нет уж. Ты оставайся. Уж я от тебя отдохну, – решил Михайлов.
- Да как отдохнете-то? – возмутился слуга. – Да вы...
Михайлов снова грозно глянул на него исподлобья:
- Все, хватит! Еще хоть вздох от тебя услышу – тут же отошлю в Пронино. Тут же!
Назар чувствовал, что не следовало бы отпускать барина одного. Но и раздражать его тоже не годилось, поскольку через нервное возбуждение болезнь могла усилиться. Он вздохнул:
- Как прикажете.
Тут к дому подкатили подводы со съестными припасами. Михайлов на своих санях возглавил обоз и повез его за Оку, в Перемышльский уезд, в деревню Желыбино. Он был раздражен несносными напоминаниями слуги о нездоровье и немощи, тем более что чувствовал всю их справедливость. Но ласковые, хоть и холодные, сумерки, заснеженные лапы елей, густо высившихся вдоль дороги, тягучая песня возницы и тишина округи постепенно успокоили Михайлова. Утопая в теплой своей шубе, он больше не задавал себе глупых вопросов. У него вновь были его пленные, голодные, замерзшие, больные. Природное бахвальство изменяло им в невзгодах и делало несчастными до самых последних пределов.
За час, что заняла дорога, совсем стемнело, и деревня Желыбино казалась уже глубоко спящей. Лишь в двух избах, – а всего их виднелось не больше десятка, – тускло светилось по окошку. "Ну и куда тут ехать?" – думал Михайлов, пока сани медленно тащились по единственной дороге, резавшей деревню пополам.
От реки послышался приглушенный снегом топот копыт, и Михайлов велел обозу остановиться. Выбравшись из саней, чтобы размяться, он, прохаживался и ждал. Скоро на сумеречном фоне неба возникли фигуры двух всадников. Они подскакали к подводам, и уверенный голос строго прокричал:
- Кто такие? Откуда?
Михайлов направился навстречу всадникам и назвал себя.
Услыхав "управляющий военнопленной частью", один из них радостно вскрикнул и даже соскочил на землю, чтобы приблизиться к Михайлову.
- Сам Господь вас послал, не иначе! Я, право, думал, до Калуги не дойду. Ламберт, поручик Литовского уланского полка. Пленных здесь у меня примите?
- Их принимает Ордонанс-Гауз, – возразил Михайлов. – А меня направил сюда господин губернатор для освидетельствования вашей партии и выдачи провианта.
- Ну хоть это, – заметно приуныл Ламберт. Потом со вздохом прибавил: – В конец измучился я с ними.
- Пленные здесь? – уточнил Михайлов.
- Здесь и еще в Спасском, – Ламберт махнул рукой в том направлении, откуда появился.
- Можно взглянуть на здешних?
- Извольте. Темно только. – И поручик обернулся к ординарцу: – Андрюшка, раздобудь, чем посветить. – Затем вновь обратился к Михайлову: – Прошу за мной, ваше высокоблагородие.
Они направились вперед по дороге, прошли весь остаток деревни и оказались возле большого сарая на окраине. Там подождали, пока их догонит Андрюшка с туго скрученным горящим пучком соломы в руках. Два таких же пучка он отдал Михайлову и Ламберту. Те подожгли солому, и все трое шагнули в сарай.
Оранжевый свет выхватил из мрака людей, находившихся ближе к воротам, и сердце у Михайлова похолодело. Едва живые, истощенные до крайности, чуть не нагие люди покрывали земляной пол сплошь и как попало, будто это – общая могила.
Ступить было негде, поэтому Михайлов не стал углубляться в страшные недра сарая. Он молча вышел, сунул горящую солому в сугроб и прошел несколько шагов к дороге, прежде чем подавленным голосом задал поручику вопрос:
- Как же так можно?..
- Мне приказали их доставить, я доставил, – тоном оскорбленной правоты ответил Ламберт. – Я все сделал, что мог. Я с ними, между прочим, целый месяц топал от Главной квартиры сюда, а денег мне на них выдали всего на десять дней! Так можно? И по дорогам пусто, все пожжено. Конечно, из них тысячи полторы дорогой умерло.
- Сколько? – переспросил пораженный Михайлов, но Ламберт не стал повторять, понимая, что управляющий прекрасно расслышал.
- Всего сколько их теперь числом? – изменил Михайлов свой вопрос.
- Три с половиной сотни здесь и с полсотни в Спасском. Офицеры все – в Спасском.
Михайлов немного подумал.
- Я оставлю здесь хлеб под ваше слово. Раздайте. А бумаги в получении позже составим.
- Согласен, – мрачно проговорил поручик.
- Теперь едем в Спасское?
- Увольте, ваше высокоблагородие. Я только оттуда. Лучше уж я раздачей хлеба займусь, а вы сами поезжайте. Завтра я прибуду к вам с утра.
- Хорошо, – не стал настаивать Михайлов. – Еще от медицины кто-то должен прибыть. Но уж, видно, тоже завтра... Что ж, пока прощайте, ваше благородие.
- Постойте, – задержал его Ламберт. – В Спасском на купола шатровые езжайте, прямо к церквам. Там – отец Серафим, у него можно заночевать.
- Благодарю вас.
Михайлов вернулся к обозу, отрядил от него обещанную подводу хлеба, а с остальным двинулся к Оке, по крепкому льду перебрался на другой берег, где и вправду на крутом берегу высились острые купола. Но "прямо к церквам" означало сперва взобраться вместе с возами на заснеженный край природной террасы по подъему, уводившему в противоположную от куполов сторону, обогнуть несколько изб и потом вернуться назад, только значительно выше, так что дорога все-таки вывела к двум храмам. Один, столпообразный, чернел над самым обрывом. Второй, с двумя шатровыми главками-близнецами и трапезной, чуть выступал из мрака в глубине. Деревянная ограда вокруг них сильно покосилась, но ворота с колокольней стояли и были закрыты. Обоз уперся в них и остановился. Михайлов подумал, что надо бы поискать батюшку, но тот сам выскочил из беленькой избы, стоявшей в левой стороне от ограды. Он замахал руками и крикнул:
- Сюда, сюда! – приглашая прибывших свернуть от ворот.
Михайлов не стал спорить. Обоз повернул влево и занял все пространство перед избой. Управляющий военнопленной частью вышел из саней и приблизился к священнику:
- Отец Серафим?
- Так, миленький, – живо отозвался тот и пригласил, указывая на свой дом: – Милости просим.
- Я, батюшка, дворянский заседатель, из Калуги, – начал представляться Михайлов.
Священник в это время наблюдал за тем, как становятся подводы.
- По казенной, стало быть, надобности? – дал он понять собеседнику, что и его слушает. Потом, увидев, что все расположились, еще раз пригласил: – Пойдемте в тепло. Отогреетесь с дороги. А там амбарчик есть, если чего сгрузить надо, чтобы не на холоде, – прибавил батюшка, поеживаясь.
Михайлов заметил, что отец Серафим – в одном подряснике и лаптях на босу ногу, и, должно быть, порядком продрог. Он не стал больше задерживать батюшку на морозе разговорами и торопливо прошел в светлую горницу. Две круглолицые девочки-близняшки лет десяти, в одинаковых синих сарафанах, ярко оттенявших рыжие косички, хотели помочь Михайлову снять шубу, но он отказался и обернулся к шедшему за ним священнику. Это был сухонький старичок с седыми волосами и редкой бородкой, ласковым взглядом и приветливой улыбкой.
- Ну, стрекозы, матери пока помогите, – отправил он близняшек, видя нежелание гостя раздеться. Потом спросил Михайлова: – Как величать вас?
- Николай Николаевич.
- Из Калуги, стало быть. Далеко путь держите? – продолжал расспрашивать батюшка, тоже стоя посреди горницы.
- Приехал уже, – улыбнулся ему в ответ Михайлов. – Тут у вас в селе партия военнопленных стоит.
- И тут и на том берегу, – кивнул священник и покачал головой: – Вот ведь горемыки...
- Да, я видел желыбинских... – начал было Михайлов, но явившаяся вновь перед мысленным взором ужасная картина прервала его на миг. – Теперь на здешних взгляну.
- Ночь ведь, – удивился отец Серафим.
- Думаете, батюшка, я их сон потревожу?
Священник молча пожал плечами.
- Я им хлеба да говядины привез. Голодные же... – задумчиво проговорил Михайлов, плохо представляя себе, как он будет раздавать провиант во тьме и без партионного офицера.
- Голодные, – кивнул отец Серафим. Затем прибавил: – Мы тут миром собрали им кое-чего. Бог даст, до завтра доживут.
Михайлов был этим сильно удивлен. Он слышал от пленных, что в деревнях убивают их товарищей и самое страшное для неприятеля – попасть в руки наших крестьян. А тут – кормят!
- Так ведь и они – создания Божии, – пояснил отец Серафим, угадав мысли Михайлова по выражению лица. – Спрашивал я у них. Говорят, тоже во Христа веруют. Даже кресты нательные показывали... Как же они храмы-то разоряли? – задумчиво прибавил отец Серафим и опять покачал головой.
- Ладно, отложим до утра, – решил Михайлов и с удовольствием принялся расстегивать шубу, в которой уже совершенно упарился.
- Стрекозы! – кликнул батюшка.
Девчушки тут же прибежали, подхватили шубу да треуголку, которую Михайлов держал в руке, и куда-то все унесли с чинным выражением на веснушчатых лицах.
- Садитесь, миленький, садитесь. – Отец Серафим устроил гостя под иконами за пустым столом. Потом и сам сел рядом.
- А отчего к храмам проехать нельзя? – в свою очередь спросил Михайлов. – Там места много.
- А могилки там, под снегом, монастырские, – пояснил отец Серафим.
- Почему монастырские?
- Тут монастырь был. Давно, до матушки Екатерины, – поведал священник. – Я молодым сюда приехал, когда думал, в какую обитель податься, и здесь уже все в запустении нашел: пяток иноков да огородик – вот, почитай и весь монастырь. Но место это мне до того глянулось, что тут я сразу и принял образ иноческий, боле никуда не ходил. Потом, года четыре спустя, государыня изволила закрыть нашу обитель. А мне так покидать ее не хотелось, что упросил я Святейший Синод, оставили меня тут на приходе. А ныне мне уже восьмой десяток. Давно нет обители... Вот только храмы от нее и остались. Да могилки.
- Монахов?
- А всякие. И иноков, и мирские боярские... Жалко копытами топтать, – как бы извиняясь, прибавил батюшка.
- И не нужно совсем, – с готовностью согласился Михайлов.
В горнице тихо явилась молодая женщина с такими же задорными веснушками, как у девочек. Волосы ее, скорее всего, тоже рыжие, были тщательно спрятаны под белый платок. В руках она, обернув полотенцем, несла чугунок с пахучим овощным взваром. Поставив его посередине стола, хозяйка обратилась прямо к Михайлову:
- Люди ваши все устроены по избам. А вы уж окажите нам честь, отведайте нашего угощения.
- Благодарю, – любезно кивнул ей Михайлов.
Скоро свое место на столе заняли еще грибы в глиняном расписном горшочке да сметана в пузатой плошке. А пока хозяйка снимала с полки деревянные тарелки с ложками, Михайлов оглядел бревенчатые стены, расшитые красными петухами холщовые шторки на окнах, лавки, полосатые половики возле них, беленую печь с дымоходом и лежанкой. Эта простота пришлась бы по душе Михайлову, если бы жар от печи не разливался сверх его меры, отчего при затрудненном дыхании начинала кружиться голова.
Исчезнув ненадолго, молодая женщина вновь появилась с румяным караваем и кувшином кваса.
- И ты, матушка, присядь с нами, – сказал ей отец Серафим.
- Управлюсь, присяду. А вы кушайте на доброе здоровье.
Матушка вышла, потом провела куда-то через горницу дочек-близняшек, и больше их не было видно. Разница в возрасте между отцом Серафимом и веснушчатой попадьей была так велика, что Михайлов снова не сдержал удивленного взгляда.
- Не моя матушка-то, – тихо засмеялся отец Серафим. – Двое нас при храмах. Только отец Викентий ныне – при армии, с самых пор, как нашествие сие нас постигло. Так я за домашними его приглядываю, а они мне по хозяйству помогают… Вы простите мое любопытство, Николай Николаевич. Откуда пленные-то эти? – вернулся батюшка к диковинным постояльцам села, накладывая гостю полную тарелку капусты со свеклой, да сверху – груздей с рыжиками. – В бою взяты или сами сдаются?
- По-разному бывает, – ответил Михайлов. – А о тех, что у вас, надо поручика Ламберта спросить. Он лучше знает.
- И-и... Он об них поминать запретил, – махнул рукой отец Серафим. – А как не поминать, когда вот они. И виду такого... А иные – в горячке...
- Господин губернатор по возможности позаботится о них. Вот меня прислал. Из врачебной управы тоже кто-нибудь прибудет, – успокоительно проговорил Михайлов.
- Вот как? Ну дай-то Бог, – отец Серафим перекрестился.
- Мне господин поручик посоветовал у вас остановиться, но, может, не кстати? – спохватился Михайлов.
- Кстати, кстати, миленький, – торопливо замахал руками отец Серафим. – А куда ж еще кроме? Не лишайте удовольствия, голубчик Николай Николаевич. Ах, я старый остолоп! – перебивая сам себя, вскрикнул священник, – Вы ж устали с дороги! А я-то вас все разговором донимаю! Кушайте да и почивать.
Дабы не огорчать радушного хозяина, Михайлов отправил в рот пару ложек взвара, глотнул кваса и только потом поднялся из-за стола, хотя усиливавшееся недомогание подзуживало поскорее уединиться. И вдруг Михайлов с опаской огляделся вновь: где же здесь уединишься?
Отец Серафим взял свечу и повел гостя в отгороженную тонкой дощатой стенкой да цветастой ситцевой занавеской маленькую комнатку. Здесь, на широкой лавке белела свежая постель, рядом с ней у окошка стоял столик с раскрытым Евангелием. На полке лежало еще несколько книг. В красном углу – потемневший от времени образ Спасителя под сенью сухих верб и алых хризантем. Перед ним горела лампада. В другом углу на гвозде висели шуба Михайлова и треуголка, а на полу стоял окованный жестью сундук.
- Не шибко роскошно, – извиняясь, проговорил отец Серафим, однако ясно было, что сам он живет в этой комнатке давно и всем доволен.
- Чудесно и вполне довольно, чтобы ночь провести, – поспешно возразил Михайлов, радуясь укромному углу. Потом сообразил: – А вы-то, батюшка?
- А я на печке. Любо там старые кости погреть. Ну, отдыхайте с Богом.
Отец Серафим поставил свечу на стол и ушел. Скоро в горнице послышались приглушенный шепот девочек, негромкая возня, шаги. Потом все утихло.
Михайлов торопливо снял мундир, кинул его на сундук, расстегнул ворот рубахи и сел на постель, вцепившись руками в край лавки. Здесь, в отгороженной коморке, было гораздо прохладнее. Но выдохнуть жарко натопленный воздух горницы, чтобы вдохнуть здешнего, свежего, Михайлов не мог. Как же он будет тут со своим удушьем?.. Эта мысль лезвием пронзила мозг, и Михайлов чуть не сорвался с места подобно тому, как часто у себя дома во время приступов он метался по комнате. Но присутствие в избе незнакомых людей, которые непременно услышат, останавливало. Он только накрыл ладонью свечу. Гореть осталась одна лампада.
Эх, Назара не взял... Тревожить батюшку Михайлов ни за что не хотел и всеми силами сдерживал обрывки вздохов, со свистом вырывавшиеся из груди. Он с головы до пят холодел от страха сейчас здесь задохнуться в совершенном одиночестве, беспомощным, оторванным от всего света. Здесь, в доме незнакомого священника, в келье, где тот возносит праведные свои молитвы... На мгновение освободясь от внутренних судорог, Михайлов поднял глаза к иконе. Отчаянный порыв все же сорвал его с места и бросил на пол, на колени. Не было возможности читать молитвы, тело страдало от жестокой болезни, и безмолвный вопль: "Господи, помилуй!" был последним ощущением. Михайлов лишился чувств...
Очнулся он, когда в маленьком окошке уже серебрился рассвет. Усталость чувствовалась в каждой частичке тела, но дышалось свободно и в душе царил покой. Поднявшись с пола, Михайлов лег в кровать и уснул. Почивал он недолго, но крепко, а пробудившись, обнаружил на столике прибор для умывания, накрытый чистым полотенцем. Приведя себя в порядок, Михайлов низко поклонился образу на стене, надел мундир и вышел в горницу.
Там кипел самовар, и отец Серафим потчевал чаем уланского офицера. Михайлов скорее догадался, что это Ламберт, чем узнал его, потому что вчера в темноте плохо видел его резкие черты. Черные волосы, низкие брови, мрачный взгляд, впалые заросшие щеки, – все это накануне, в свете горевшего пучка соломы выглядело несколько иначе, более обще.
- Доброе утро, Николай Николаевич, – приветствовал Михайлова отец Серафим, поднимаясь навстречу ему и протягивая кружечку: – Испейте вот.
Михайлов поздоровался со всеми и, не присаживаясь, поднес кружечку ко рту. Вода.
- Святая, – пояснил отец Серафим.
Михайлов чувствовал себя как-то странно. Он ощущал, что болезнь не оставила его, а только затаилась внутри. Его пошатывало, голова слегка кружилась, но была ясна, и можно было дышать, даже находились силы что-то делать.
- От медицинского ведомства прибыл кто? – спросил Михайлов Ламберта.
- Нет еще, ваше высокоблагородие, – ответил тот.
- Ну что ж, идемте, я пока вам передам, что привез.
- А я хотел просить вас на литургию, – проговорил отец Серафим и напомнил: – Воскресенье...
Михайлов вздохнул и опять спросил Ламберта:
- Сколько дней пленные ваши не ели?
- Будто я виноват, что провиантом и деньгами не снабдили, а по дороге все – шаром покати, – тут же вспыхнул поручик. – Спасибо, вот отец Серафим дал, что мог.
Батюшка тут же пригласил:
- Идемте в храм.
- Не теперь, – мотнул головой поручик, и отец Серафим погрустнел.
У Михайлова не достало духу тоже отказаться. Да батюшка ему и не дал.
- Пусть тогда господин Ламберт провиантом занимается. Ему покажут, что где. А вы – со мной, прошу вас, – снова позвал он, а рыженькие девочки принесли шубу.
Одеваясь, Михайлов проговорил:
- Медицинского чиновника бы встретить...
- А это вот стрекозам препоручим, – кивнул батюшка на близняшек и приказал им: – Бегите-ка на колокольню, скажите Мите, пусть благовестит. Да после покараульте из Калуги важного гостя.
Девочки радостно бросились исполнять, а отец Серафим пояснил, надевая овчинную безрукавку:
- Вот, иного подарка не надо, как позволь им на колокольню забраться.
Они вышли из дома. Над пушистыми сугробами резко темнела деревянная ограда. Дальше снова белели храмы, а шатры и крыша трапезной пестрели желтой да зеленой черепицей. Солнце из облачной дымки изливало на них молочный свет.
На узкой тропе Михайлова и батюшку обогнали "стрекозы", на бегу натягивая заячьи тулупчики, и скрылись под воротами с колокольней, которые теперь были распахнуты настежь. Тут же загудел колокол, потом к нему прибавились голоса потоньше.
- Вы уж простите меня, старика, Николай Николаевич, – проговорил отец Серафим. – Больно хочется мне храм Преображения вам показать. Чтобы вы там на службе побывали, – он указал рукой на церковь поменьше, с квадратным основанием и одним большим шатром, летящим ввысь.
"Спас-Преображения", – отметил про себя Михайлов: он ведь стоял на квартире в приходе храма тоже Спас-Преображения.
Миновав ворота и оказавшись в пределах бывшего монастыря, Михайлов заметил заснеженные прямоугольники, слегка поднимавшиеся над остальным покровом, и догадался, что это – могилы, о коих вечером упоминал батюшка.
- Недавно умер человек, который был мне как отец, а я проститься не поехал, – вдруг с горечью признался Михайлов.
- Не смогли? – спросил священник.
- Так получилось, – не стал оправдываться его спутник.
- Если он был как отец вам, то родительское сердце знает чувства детей. Когда они добры, все прощается. Да и теперь вот душа его видит сокрушение ваше... А как имя, чтобы помянуть?
- Егор.
От слов батюшки Михайлову немного полегчало, хотя ощущение утраты не сделалось меньше.
Они вошли в Преображенский храм. Фрески на стенах изображали святых с простотой и силой древних иконописцев. Фигуры и проникновенные лики здесь были лишены полутонов, но все же показались Михайлову живее его самого. А старое деревянное распятье Спасителя, вырезанного в полный человеческий рост, и вовсе потрясло Михайлова. Тут же вспомнилось Евангельское: "Или мнится ти, яко не могу ныне умолити Отца Моего, и представит Ми вящше неже дванадесяте легиона Ангел? Како убо сбудутся писания, яко тако подобает быти?" Вот где страдание, и жертва, и любовь. И все сие истинно и беспредельно…
Отец Серафим дал Михайлову вдоволь насмотреться на строгое великолепие храма, потом заговорил:
- Теперь, я слышал, иконы стали писать на манер Европы. И видел даже, провозили тут... Дурно это.
- Отчего же? Ведь красиво.
- Дурно, – убежденно повторил батюшка. – Очеловечивают лики святых, а они ведь просветленные, уже не земные. "Аще бо тело твое все светло, не имый некия части темны: будет светло все, якоже, егда светильник блистанием просвещает тя". И сам Господь как преобразился? – указал он на праздничную икону: – "И просветися лице Его яко солнце…" Это же свет совершенный, Божественный. И человеческое в святости возвышается до небесного. А они небесное низводят к человеческому... Да и как молиться такому ж человеку, как ты сам? Молимся-то преображенным благодатью.
Михайлов глядел в огромные глаза Божией Матери, не имевшие ничего общего с портретной живописью, постигал всю справедливость слов отца Серафима и соглашался с ним без возражений.
- В Калуге как на европейскую манеру смотрят? – осведомился батюшка.
- Не жалуют, – ответил Михайлов.
- Добро.
Когда благовест стих, в храме появился румяный парень лет двенадцати, вероятно, тот самый Митя, что звонил в колокола. Пришла и веснушчатая матушка, а прихожан собралось – всего с дюжину старых крестьянок да мужичок-псаломщик.
- Начнем, с Богом, – произнес отец Серафим, и уходя уже в алтарь, как бы между прочим указал Михайлову на лавочку возле стены: – А там присесть можно, коли сил не достанет. По слову святителя Филарета Московского лучше сидя думать о Боге, чем стоя – о ногах. Или прочих хворобах телесных.
Михайлов кивнул с твердым намерением не пользоваться позволением доброго батюшки, хотя усталость и одолевала. Впрочем, Михайлов скоро позабыл о ней, молясь за упокой Егора Матвеевича, внимая сильному густому пению матушки, да отцу Серафиму. Он служил так благоговейно, его негромкий голос так отчетливо разливался по храму, так понятно было каждое слово и такой теплотой отзывалось оно в душе, что Михайлов не заметил, как литургия подошла к концу, и очень удивился, увидев на часах почти полдень.
- Хорошо тут у вас, – поделился он с отцом Серафимом. – А что, людей всегда мало на службе?
- Нет, миленький, на ранней большой храм полнехонек, – ответил тот. – А поздних мы здесь и не служим почти. Мужички ведь раненько подымаются, им дорого светлое время.
- А сегодня что же, день какой особенный для поздней литургии?
- Особенный. Ведь гость у нас, – улыбнулся отец Серафим, и, пока Михайлов еще только догадывался, что второй раз служили специально ради него, быстро прибавил: – Пойдемте чай пить да вашего лекаря ждать.
- Что-то он все не едет, – проговорил Михайлов, начиная опасаться второго ночлега в Спасском. – А ваши девочки его не пропустили?
- Да нет, они глазастые, не извольте беспокоиться, – заверил отец Серафим.
Покинув храм, Михайлов ненадолго остановился на обрыве. У подножья холма, на котором раскинулось село, в Оку впадала ее сестра Угра, но их соединение происходило теперь тайно, под покровом льда и глубокого снега. Зато от церкви хорошо было видно широкую окскую долину, темный лес на том берегу, черные Желыбинские избы.
За спиной послышались шаги отца Серафима. Вместе с ним Михайлов вернулся в дом. Батюшка сам взогрел остывший уже самовар и налил гостю горячего чая. Тот пригубил, внутренне готовясь ощутить нелюбимый травяной вкус. Однако чай оказался из боярышника, темно-красный, терпкий, ароматный. От удовольствия Михайлов даже глаза прикрыл.
- С медком вот, – придвинул к нему глиняную плошечку отец Серафим. – Зимой весьма согревает...
Михайлов тут же вспомнил последнюю свою ложку меда, залепившую рот, когда нечем было дышать, но, уступая ожиданиям священника, съел пол-ложечки с ломтем пшеничного хлеба. С чаем мед быстро растворился, и окутал все внутри нежным теплом.
- Спасибо вам, батюшка, – с чувством за все сразу поблагодарил Михайлов.
- Спаси вас Господи! – приподнявшись, поклонился отец Серафим.
Потом снова сел и отхлебнул из своей чашки. Воцарилась минута тишины и покоя.
Как только она истекла, в горницу с шумом ввалились "стрекозы" в своих тулупчиках да пуховых платочках, раскрасневшиеся и облепленные снегом с головы до ног.
- Едет, едет! – задыхаясь, наперебой кричали они.
- Пойду навстречу, – заторопился Михайлов, поднялся из-за стола и спросил батюшку: – Нельзя ли известить и господина Ламберта?
- Отчего же нельзя? – быстро отозвался тот.
Поклонившись отцу Серафиму, Михайлов вышел, в дверях столкнувшись с псаломщиком. Пройдя по тропке между двумя избами, он оказался на дороге в Калугу, и тут же мимо проехали сани с одиноким седоком, тоже в шубе и треуголке. Михайлов успел встретиться с ним взглядом, тот захлопал возницу по спине, и сани остановились. Приехавший выбрался на снег, они с Михайловым сделали несколько шагов друг к другу, чтобы сойтись.
- Центральной госпитали лекарь Волынский, – представился прибывший, высокий, дородный, в тонких круглых очках на курносом носу.
- Дворянский заседатель Михайлов. Нам с вами надлежит теперь же осмотреть французских военнопленных, кои здесь пребывают, и определить, которые из них и чем больны. Вот господин Ламберт сейчас нас проводит, – кивнул управляющий на показавшегося между избами поручика.
Они пошли сначала к офицерам. Изба, им назначенная, оказалась чистой и отлично протопленной. Пленные, в ней обитавшие, были замотаны в тряпье, из которого высовывались голые руки и ноги. У многих Михайлов заметил почерневшие носы, пальцы, стопы. Вид общества в целом управляющего не удивил: обтянутые серой кожей скулы, натужный хриплый кашель, тошнотворные запахи. Он стал приглядываться к каждому в отдельности, в уме определяя, есть ли на ком что-нибудь, что можно носить. В это же время и лекарь, уяснив себе плачевное состояние пациентов, знакомился с ними поближе.
Приход чиновников пленные встретили по-разному. Одни глядели на них с последней надеждой, другие, дожевывая недавно полученное мясо, были очень недовольны, что им мешают.
Оставив офицеров, Михайлов, Волынский и Ламберт перешли в большой сарай, где помещались нижние чины. Тут их глазам предстала та же картина, какую Михайлов наблюдал в Желыбино, но только – при свете дня: общая могила, где копошились истощенные, полунагие, грязные существа, и к вящему ужасу, среди них было несколько женщин, ребенок лет пяти и чуть не грудной младенец. Осторожно ступая между телами, чиновники осматривали всех. Вдруг лекарь дернул Михайлова за руку и испуганно зашептал в ухо:
- Точно, гнилая горячка. Во всей своей силе. Вот эти мертвые, те – при смерти.
- Много? – коротко спросил Михайлов.
- Пока эти только, – Волынский указал на четыре окоченевших трупа и человек семь, лежащих рядом с ними, еще дышавших, в жару и бреду. Кожа их была похожа на пергамент Афонских манускриптов, у всех шла носом кровь. Вдобавок глаза одного из больных сильно покраснели.
- Ладно, продолжайте осмотр, – храня внешнее спокойствие, распорядился Михайлов.
- Эта болезнь заразная и очень опасная, – напомнил жарким шепотом лекарь. – Смертельно опасная...
- Господин губернатор должен ясно представлять положение дел, – строго возразил Михайлов.
Волынский вернулся к возложенной на него миссии. Во всех его дальнейших движениях теперь проявлялась крайняя осторожность человека, хорошо представляющего себе последствия теперешней возни. Пройдя в длину весь сарай, лекарь взмолился:
- Мне уже все ясно, пойдемте отсюда, ваше высокоблагородие.
Михайлов согласился.
Ему казалось, они целую вечность блуждали по Дантову аду, а солнце все еще стояло высоко над головой, когда чиновники вернулись на грешную землю.
- Соизвольте теперь написать мне свидетельство об их состоянии, – попросил Михайлов Волынского и обратился к Ламберту: – Детей с матерями их немедля поместите отдельно. А после жду вас у отца Серафима. Нужно о провианте бумагу составить.
- Ваше высокоблагородие, я вам в Калуге все напишу, – жалобно протянул лекарь, явно стремясь поскорее уехать.
- Теперь же, – настойчиво повторил управляющий. – Мне нужно от вас точное свидетельство, дабы я подал его господину губернатору вместе с моим рапортом.
Михайлов привел Волынского к отцу Серафиму, поскольку не знал, куда больше податься для составления документов. В доме оказалась одна попадья.
- А батюшка? – спросил Михайлов, чувствуя неловкость от нового вторжения.
- В храме. Книги старые разбирает, – ответила матушка. – А вас просил по-прежнему располагаться тут.
Михайлов скинул шубу, раскрыл на столе походную конторку, достал чистый лист и письменный прибор.
- Прошу вас, – обратился он к лекарю.
Волынский послушно сел и обмакнул перо в чернильницу.
Михайлов тоже принялся писать. Когда же появился поручик, он вынул еще один чистый лист.
- Давайте разберемся с продовольствием, господин Ламберт. Я привез сюда сто пудов хлеба да свежей говядины двадцать пять пудов, – начал Михайлов и, после утвердительного кивка поручика продолжил: – Извольте мне составить квитанцию в принятии сего съестного припаса.
Ламберт присоединился к пишущим, но тут же оторвался, испытующе глянул на Михайлова и спросил:
- Что, ваше высокоблагородие, умаялись с пленными за день?
Михайлов понял, что выглядит неважно, и принужденно кивнул.
- А я-то сколько с ними маюсь... – значительным тоном произнес Ламберт.
Михайлов снова кивнул.
Получив от поручика и лекаря свидетельство с распиской, он аккуратно сложил все в конторку. На освободившийся стол матушка принялась тут же собирать обеденную трапезу. Ламберт с Волынским заметно оживились, а Михайлов поднялся и стал одеваться. На вопросительный взгляд хозяйки он ответил:
- Простите великодушно, еду. Надо рапорт губернатору представить нынче же. Благодарю вас и еще раз простите. И передайте от меня отцу Серафиму нижайший поклон.
Потом он поблагодарил и лекаря, а поручику пообещал:
- Господин губернатор сегодня же узнает от меня о вашем бедствии. Я полагаю, меры будут приняты немедля.
Однако эти слова не произвели на Ламберта обнадеживающего впечатления. Он криво усмехнулся и пожелал Михайлову счастливой дороги…
Было четыре часа пополудни, когда сани спустились с холма, заскользили по льду Угры, потом снова покатили в горку. Воздух немного потеплел, тучи сгустились, пошел снег, но Михайлов не замечал ни его, ни дороги. Он пребывал на пороге неотвязной своей хвори, голова его кружилась, тело бил озноб, и только где-то в глубине сознания горела искорка: "Еще одно усилие..." Михайлову хотелось поскорее оказаться дома, под умелой опекой Назара; он жаждал даже обливаний холодной водой и едкого дыма от горящей селитряной бумаги, но, завидев в сумерках серебряные, красные, зеленые да серые купола Калуги, приказал вознице править к Присутственным местам.
Там, в помещении Палаты гражданского суда, Молотков и Вертаховский о чем-то яростно спорили, однако при виде управляющего, очень схожего с собственным призраком, оба мигом забыли раздор и поднялись.
- Николай Николаевич, как вы?
- Беда, – махнул рукой Михайлов, садясь за свой стол. Раскрыв конторку, он извлек оттуда исписанные листы, два из которых протянул помощникам: – Снимите копии.
Потом Михайлов пробежал глазами рапорт, составленный в доме отца Серафима, и сделал к нему последнюю приписку. В это время Молотков переписывал "Свидетельство" Волынского:
"По препоручению медицинского начальства осматривал я в селе Спасском состоящую команду французских военнопленных и нашел, что между ими больные находятся по большей части гнилою горячкою, выключая только то, что иные больны от обморожения членов, которые в отдельных местах находятся. Что ж касается до заразительности, то конечно некоторые из них совершенно опасны, потому что гнилая горячка во всей своей силе существует и часто, по испытанию моему, окружающих подвергает заражению. Умирающих из них очень много; почему, хотя общей заразительности и повсеместной язвы и не находится, впрочем, некоторые с гнилой горячкой не без опасности могут быть помещены в Калужском госпитале. А прочие обмороженные без всякого сомнения могут иметь там место, в чем и свидетельствую."
Закончив, Молотков вернул Михайлову и копию, и оригинал.
- Теперь мой рапорт читайте, – распорядился тот.
И Молотков прочел вслух:
- По предписанию Вашего превосходительства седьмого числа сего течения в вечеру отправился я Калужского и Перемышльского уездов в село Спасское и в деревню Желыбину для освидетельствования расположенной там военнопленной партии. По прибытии туда сего числа пополудни откомандированного медицинского чиновника учинили мы из военнопленных больным должное свидетельство, с которого прилагаю при сем, за скрепой моей, копию. Честь имею вашему превосходительству донести: в одежде их сих военнопленных штаб и обер-офицеры все вообще, а из рядовых большая часть необходимую имеют нужду. На продовольствие же их, до вступления в Калугу, выдал я под прилагаемую при сем, за скрепой моей, в копии квитанцию препровождавшему их поручику Ламберту хорошего обпеченого хлеба сто и свежей говядины двадцать пять пуд. Впрочем, далее исправлять я должности моей за болезнью не могу, а поручу с завтрашнего числа помощнику моему титулярному советнику Молоткову.
- Вот так, Ефрем Данилович. Принимайте пока хлопоты все на себя. Я не в силах... – проговорил Михайлов. – Надеюсь, что Господь вас не оставит.
- Не извольте беспокоиться, Николай Николаевич, – заверил его Молотков, хотя заметно приуныл.
- Пан майор нас покидает? – растерянно проговорил Вертаховский.
Не глядя на них, Михайлов положил составленные Ламбертом и Волынским документы в папку, где хранилось делопроизводство по военнопленным, подписал снятые копии, взял их и рапорт, поднялся:
- Все, прощайте.
Он сам передал бумаги в канцелярию губернатора, а, добравшись наконец до своего жилища, ни жив ни мертв упал на руки Назара...
Противный, но спасительный кашель заглушал ворчание слуги. Михайлов слышал лишь обрывки:
- ... что ваша милость заживо вернулись... истинное чудо... отпускать вас одного в таком... я распоследний... и вашей милости наука... больше из дому никуда...
За окном сиял ясный день. Михайлов спросил:
- От господина губернатора ничего не было?
- Не было, – эхом повторил Назар и насупился.
- А ну выкладывай, – насторожился Михайлов, насколько в его состоянии было возможно.
- Да всеми святыми клянусь, ваша милость! От губернатора – ничего.
- А от кого тогда?
- Вот господин Молотков по утру был. Узнал, что ваша милость не в себе, и оставил вот... – слуга протянул клочок бумаги.
В записке титулярный советник сообщал, что губернатор своим ордером передал ему все обязанности по военнопленной части.
- Ты радоваться должен, дубинушка, – взглянул Михайлов на хмурого слугу. – Теперь уж точно я из дома никуда. Во всяком случае, пока не полегчает.
- Слава Тебе, Господи! – воскликнул Назар и перекрестился на образа. Оживившись, он исчез ненадолго и вернулся с полной рюмкой на подносе: – Извольте водочки. Для аппетита.
- Отстань. Не хочу, – отказался Михайлов.
Особой радости он не испытывал и предпочел бы, чтоб его оставили в покое. Но слуга настаивал:
- Нет уж, извольте. И откушать непременно. Вас чудесный судачок дожидается. Я случаем на крупце раздобыл и на попечение Дуняши предоставил. Вот он уж за дверью в ожидании обретается, при полном параде, с корочкой... Ну, пейте, пейте. – И, видя, что барин упорствует, уверенно прибавил: – Нет уж, ваша милость. Теперь извольте уж меня слушаться. Сами-то учудили да намаялись, как я погляжу. Пейте, говорю.
- Что-то ты разошелся, – покачал головой Михайлов и осушил рюмку.
Потом долго ковырялся с нежной, обильно приправленной луком и шафраном рыбой, выбирая кости и радуясь хоть этому занятию в отсутствии иных.
Неотвязно пахло донником. Болезнь потихоньку отпускала, дышать становилось все легче, приступы прекратились, однако вид у Михайлова по-прежнему оставался угрожающе-нездоровым: цвет лица – в синеву, глаза воспалены, вены набухшие. Силы все не возвращались, так что он постели не покидал. В ней и слушал радостные вести от Назара о том, как французы удаляются от Святой Руси. Скоро начнутся заседания в Гражданской Палате: запросы, свидетельства, закладные... И из имения что-то давно ничего не слышно. "Как совсем поправлюсь, поеду в Перестромы, – решил Михайлов. – Эх, Егор Матвеевич..." От Якова недавно пришла весточка аж из Могилева. Здоровье, сообщает, не подводит, тон письма веселый, значит, все в порядке. Федор тоже жив-здоров. Когда только оба домой возвратятся, неясно... И возле всех размышлений Михайлова постоянно крутился вопрос: как-то пойдет жизнь после войны? Войдет в прежнее размеренное русло, будто ничего не было?..
- Вот что, друг Назарушка, – обратился Михайлов к слуге, – сходи-ка в Присутствие, передай господину Молоткову просьбу быть у меня, коли время найдет.
- Ну, хоть сами-то не подхватились, – удовлетворенно отметил Назар. – Раз так, я мигом.
Он исчез, но тут же вернулся.
- Действительно мигом, – усмехнулся Михайлов. – Забыл что?
- Вот, не одного вас оставляю, а в надежных руках, – торжественно объявил Назар, и в комнату вошел Афанасий.
Михайлов поспешил приподняться на кушетке, приветствовать брата. От резкого движения потемнело в глазах, и он снова упал на подушку.
Афанасий подскочил, но, не зная, чем помочь, опустился в подставленное слугой кресло и сочувственно вздохнул:
- Все болен? Говорил я, беречься тебе надо. Ведь говорил? А ты еще бранился.
- Прости, пожалуйста, – попросил Михайлов, вновь обретя способность воспринимать окружающее. – Видишь, как теперь берегусь, даже не встаю.
- Вот и лежи, – деловито кивнул Афанасий. – А Назарку куда погнал?
- В Присутствие. Хочется знать... – Михайлов не договорил, потому что Афанасий презрительно скривился:
- Вечные твои бумажки, да? Вы, чиновники, их за самое главное в жизни почитаете. Рапорты, ордеры...
- Циркуляры, – в тон брату продолжил Михайлов, снисходительно кивая.
- Вот-вот. И война-то у тебя вышла бумажная.
- Да, – не стал спорить Михайлов.
- А нас, поговаривают, могут в помощь армии сражаться послать, – с гордостью возвестил Афанасий. – Только бы и мой батальон тоже, а то все только Яков да Федор воюют… Да, спасибо, что ты мне его письмо переслал. Мы с Борисом Федоровичем хором читали. Особенно про то, как он под Ельней орденом Почетного Легиона обзавелся. Ай да трофей! А Могилев – это где?
- На границе почти, – ответил Михайлов и показал на книги: – Там карта есть.
Афанасий подошел и под руководством брата снял с полки небольшой, в лист, в гладком кожаном переплете, Атлас Российской империи. Возвращаясь к кушетке, он полистал и разочарованно заметил:
- Наместничества еще.
- Отцовский, – пояснил Михайлов.
Он положил Атлас к себе на колени, открыл на первой карте, где под крыльями двуглавого орла раскинулась вся империя, и указал пальцем на Могилев:
- Вот где они.
- Не далеко ушли, – хмыкнул Афанасий, потому что в таком масштабе от Москвы до Могилева, казалось, рукой подать.
Михайлов улыбнулся, нашел карту Могилевской губернии и показал:
- Смотри, какой путь: от Рославля, через Шумячи и Мстиславль, в Могилев.
На более подробной странице Атласа дорога ополчения выглядела гораздо внушительнее, и Афанасий проникся еще большим уважением к средним братьям. Потом вспомнил про последние новости:
- Из Тамбова наши тоже написали. Пелагея совсем домой собралась, а мамаша вот чего-то еще опасается. Так что когда воротятся, да вместе или порознь, неизвестно пока.
Появился Назар:
- Ваша милость, господина Молоткова нету. В уезде где-то, сказывают. Я поляку вашему все передал. Он при мне записку для памяти составил. И кланяется вам.
- Спасибо, голубчик, – отозвался Михайлов. – Поставь что ли самовар.
- Лучше я у Дуняши медовушки выпрошу, – возразил слуга и расторопно подставил к кушетке маленький столик.
- Теперь он споить меня вздумал, – добродушно пожаловался младшему брату Михайлов. – И тебя заодно.
- Она не шибко забористая, сладкая, Афанасию Николаевичу можно, – заверил Назар.
Визита Молоткова пришлось ждать два дня. За это время лицо Михайлова лишилось синюшного цвета и было просто бледным, круги под глазами заметно посветлели, да и с самих глаз уже спала краснота, поскольку их обладатель смог как следует выспаться. И Молотков, войдя к Михайлову, после положенных приветствий прибавил:
- Хотел было спросить ваше высокоблагородие о здравии, да сам вижу – лучше.
- Благодарю, Ефрем Данилович. Вы правы, отпускает, – подтвердил Михайлов, откладывая в сторону томик "Странствований неумирающего человека", перевод с польского, приобретенный по подписке, тоже из отцовской библиотеки.
- Простите, что не сразу явился, как звали, – продолжал Молотков. – Только вчера воротился из Спасского.
- И как там? – живо спросил Михайлов.
- Да не ахти... Хотя... Я всем пленным ведомость составил с указанием, кто болен, кто здоров. Офицеров в здешний госпиталь всех приняли. А остальных я думал препоручить заботам тамошнего Земства, потому как мне ведь из Калуги несподручно. Из Перемышля в Спасское приехал дворянский заседатель. Как увидел пленных, так и сбежал. Сказался вдруг больным. Сам исправник перемышльский не смог его воротить. Я господина вице-губернатора о сем оповестил. Провиант, по вашему примеру, вручил под расписку господину Ламберту. А что далее с теми пленными, что в Спасском да в Желыбине оставлены, будет – на то воля Божья да начальническая.
- Много их умирает?
- Много, ваше высокоблагородие. Злая болезнь, прилипчивая, – кивнул Молотков. – Зато все меньше хлопот да расходов...
- Скверно, – покачал головой и нахмурился Михайлов, но потом все же прибавил: – Я звал вас, голубчик, не за тем, чтобы истребовать отчета. По повелению губернатора вы теперь сами управляете военнопленной частью, и я более вам не начальник. Просто хотелось судьбу их узнать.
- Да какова судьба солдата на войне... – философски проговорил Молотков. – Ну, простите меня великодушно, что дела гонят откланяться. Поправляйтесь, ваше высокоблагородие, да не горюйте ни о чем.
Когда дверь за Молотковым затворилась, Михайлов почувствовал: ну вот и все, больше ничто, кроме воспоминаний, не связывает его с военнопленной частью...
Свидетельство о публикации №215090101201