Сказка из ракушки

В начале не было ничего, потом раздался щелчок, и иголка заскребла по кругу. Не находя выхода из этого лабиринта, она разочарованно запыхтела и прислушалась к окружающим.

– Куда говорить-то, отец?

– Прямо в фонограф.

– Ай?

– В дырку говори, – устало сказал усатый джентльмен в мундире, записывая имя-отчество очередного свидетеля, уже третьего сегодня. Все они удивлялись чуду техники, недавно приобретенному министерством, и не сразу свыкались с мыслью, что нужно смотреть не в лицо господину, нервно теребя шапку в мокрых дрожащих руках, а в какую-то ракушку, которая уж точно знала, врешь ты или говоришь правду.

– А что сказать-то?

– Все, что знаешь про Меркурианку, или как вы там эту ведьму называли?

– Эдак она сама себя величала, не мы... Бабы у нас как собаки: чуют, копают... Они-то, бабы значит, ее и раскусили! А я что? Я ни сном, ни духом, мое дело – меха чинить...

– Выпить не дурак?

– Что ты! Вот те, вот те так! – мужик энергично перекрестился, один раз на сыщика, другой – на фонограф.

– Будет! – статный господин причесал усы рукой, сдул приставший волосок и сказал: – Как на духу мне рассказывай, что было, с чего началось, чем окончилось...

– Началось, значит, так. Пришлая она была, Меркуранка-то эта. Красивая, жуть! Мужики шеи поломали: к кому ни зайду ночью, водочкой сидит, растирает – побаливает, значит... Да хоть и красна была, но холодна: никому ни глаз не кажет – все одна. Потом глядим, пузо топорщится... Ну, дело-то нехитрое: видать, в другом селе нарадовалась, а к нам погрустить пришла. Бабы пошипели-пошипели, да и бросили: у всех дел по горло, деревня-то у нас мануфактурная, – сказал мужик, гордо улыбнувшись, – запишите это отдельно.

– Мы все записываем, продолжай.

– Ну так вот, значит поселилась она на отшибе, сама собой, никого не трогает, и мы к ней не ходим. Потом мальчонка у нас ослеп, но не мой: у меня две егозы, да с приданым уже!

Давно овдовевший слуга мундира взглянул на него без особого желания жениться в глазах, мужик смекнул и продолжил:

– Да, мальчишка ослеп... Все лето без глаз ходил, по дворам зубы терял: любопытный уж больно, нет бы дома сидеть. Ходил-бродил, да к девке-то этой вашей и угодил. Пропал, значит, мальчонка, день нет, два не сыщем. Тут кто-то зоркий бабам возьми да скажи: «К ведьме сын твой ушел, своими глазами видел!» Ну, мы народ мирный, но коли наших в полон увели, не думая рубаху рвем. Собрались, значит, и пошли гнать ее. Да только вот у ее самого дома дверь распахнулась, и вышел мальчишка, да к мамке своей побежал, сразу в толпе ее нашел – видит, значит. Чем его ведьма лечила, Бог знает, но только вот уважила она нас, да и мы не нехристи: стали ей покушать приносить, воды чистой колодезной, помогать кто чем может.

– Чем закончилась беременность? Кого она родила?

– Чего не скажу – того не видел. Люди разное говорят, а вот я не верю. Обычная баба! В моей-то жене и то больше черта сидит...

Немолодой опытный сыщик, умевший опорожнить человека до дна, вытянув из мужика всю правду, отпустил его. Тот встал, поклонился на три церкви и вышел спиной.

Вечерело. За окном отроги холмов уже пожирали солнце. Человек в мундире зевнул, рука его разгладила усы и потянулась к фонографу.

Щелчок.



– Я влюблен, господа! Пусть все министерство узнает, что сердце, несчастное прежде, увела госпожа моя, Татьяна Евграфовна. Вот она стоит передо мной, в своем простом платье, в лунном свете, как невеста. Моя, моя... Пускай отец ее, сухарь, слышит, что не в золоте образ мой отлит, а в стальной решимости связать себя узами брака с дочерью его, и что смогу дать ей все, к чему она привыкла, и много того, чего она в жизни еще не видела. Руки мои, что прииски, принесут богатство в дом, дайте только время! Украду, Евграф Семенович, украду, словно бусурмен в ночи прокрадусь, как в этот миг в дом ваш сокровенный, так же и за запоры да цепи условного вашего века проползу, на локтях дойду, но породнюсь с вами, батюшка...

Раздался шепот вдали от ракушки, и она уже не расслышала ничего за своим вечным внутренним морем. Голоса тихо смеялись, шуршал пол и платье, мягко скрипели солдатские сапоги. И танцевали тени на глазах слепого фонографа, слышавшего столько всего за свою короткую жизнь, что он легко мог представить пространство вокруг себя по вибрациям и отражениям, как нетопырь, а игла, быстрым пером коллежского регистратора, записывала под диктовку образ комнаты.

Голоса кружились и доносились волнами: «как еще мне», «любовь мою», «полетят погоны», «жалею, нет», «услышит, разгневается», «далеко, далеко», «от себя не», «выключите».

Приблизились шаги и накинули ватное одеяло на трудолюбивого писаря.

Щелчок.



– Как вас зовут?

– Евдоня.

Евграф Семенович надломил перо и взял другое. Он слегка замешкался, делая вид, что расписывает его.

– Евдоня... Евдоня... А это как полностью будет?

– А Бог его знает? Бумаг-то у меня нет!

Аккуратный сыщик, никогда не любивший непорядка, медленно встал, подошел к двери, ведущей на второй этаж, приоткрыл ее и крикнул:

– Танечка, а вот имя «Евдоня» – это как по-формальному?

Татьяна Евграфовна не отвечала. «Спит...» – подумал отец. Он вернулся к бумагам и написал имя молодой румяной крестьянки на византийский манер: «Евдония». Ее отчество и фамилия оказались проще, поэтому, более не отвлекаясь, он продолжил задавать вопросы (или скорее рассказывать то, что успел узнать, ожидая от свидетельницы лишь подтверждения):

– Вот говорят, что так называемая Меркурианка была невестой одного крайне одиозного человека – Петьки Лихоимова, прозванного «Лихом».

– Говорят...

– Этот Петька Лих, начитавшись в схиме нашего уважаемого Священного Писания, восприняв его люциферово-инвертированно, проявил черты, присущие скорее ересиарху, нежели монаху-аскету, за что был расстрижен и изгнан.

– Видела я его однажды – страшный человек: глаза бешеные, драная губа-шепелявка и ноги – чем дальше, тем тоньше, как копыта кривые.

– Это от умерщвления плоти. Он и пальцы на ступнях себе отрезал, и ходил на морских ежах, как на каблуках...

– Ой, что вы говорите! Ужас, ужас... – девушка перекрестилась.

– Собрав нескольких аколитов, он на лодке вышел в море, в ваше море, и там объявил себя Регентом-Угрём, Седьмым Князем Кровавой Воды. Вы видели подобные прокламации?

– Видела красные картинки... Это они чем же рисованы, как думаете?

– В море он, по всей видимости, убил своих последователей, затем вернулся и вновь, каким-то непостижимым образом, собрал кровавую жатву: в окрестных деревнях и даже в городе Николаевбурге пропало по разным бумагам от пятидесяти до шестидесяти пяти человек.

– Бог ты мой!

– Кто-то был найден, кто-то – нет. От первых отказались и родственники, пожелав в душе чтобы их не находили вовсе: сложно видеть такое...

– Какое?

– Вот вы мне и скажите! Все следы ведут к вашей деревне и хате на отшибе. То есть, конечно, прямых следов – его чертовых копыт – нет: сам-то Лих показал себя умным преступником, «лисой с хвостом-веником», как у нас говорят... Поэтому, единственная нить – это его невеста, которая хоть ничем себя и не запятнала, но обстоятельства ее родов вызывают вопросы... А ребенок, вполне возможно – плод порочной связи с тем, кого мы ищем... Ну, так вот об обстоятельствах этих родов я и хотел у вас спросить.

– От воды она понесла, все так говорят.

– Глупости опять эти! Что вы мне оборудование-то зря портите? – сказал Евграф Семенович, указывая на шумящий фонограф.

– А вовсе и не глупости... Еще до того, как она к нам пришла, жила она за деревней, в хуторке, недалеко от моря. Там и сестра моя живет, Алушка...

«Ну и имена...» – подумал византийский писарь.

– Вот она и видела, ну то есть не сама, конечно, но от верных людей из первых уст слышала все, что там с этой ведьмочкой произошло... Была она не красавица, значит, и жила одна-одинешенька. Жизнь на хуторе шла бурная: мужики лес валили, да утлые лодочки строили. Сплавляли на море и уходили рыбачить кто на день, а кто и на неделю. А она все одна: что ест, что пьет – никто не знает. Любопытные в окошечко заглянут, а ее там и нет. И снаружи нет... А все-таки в доме она жила – ведь выходила изредка под вечер воздухом морским подышать: он до их хутора долетает, будь здоров, и чаек много... Выйдет, посидит в темноте на бревнышке, да домой опять. Так и было несколько лет...

– А потом, – продолжала Евдония, – как раз с год назад, бури зачастили в Алушкин хуторок. Что ни день – дождь с ветром, непогода деревья валит, рыбаков топит. Что на море было! Те, кто рассказывали, и приврать-то боялись: а вдруг выдуманное осуществится?! Начала тогда отшельница, вопреки своему обыкновению, куда-то уходить каждый день. Все в одном направлении, и уж не стесняясь никого, все в единую сторону – к морю. Алушке-то я верю, а вот черта того горбатого, что ей нашептал, будто знает как ведьма понесла – в глаза не видела и сказать вам не могу, можно ли к словам его прислушиваться. Но люди просто так говорить не станут... Пьяница тот любопытный, что до вина и бабы охочий, видимо, не имея одного, за другим и поволочился. Стал он ходить за ней по ночам к морю да подглядывать. А она, как спустится к берегу, исподнее скинет, но оставаясь в платье, заходит по пояс в море бушующее, черное, злое, и стоит там, сколько выдержит. И так в каждую бурю... А вы еще спрашиваете, от кого родила?!

«Довольно дурь-то писать!» – подумал Евграф Семенович и протянул руку, чтобы проголосовать за окончание этого заседания.

Щелчок.



«Сбежала, ведьма!» – раздался крик после удара по фонографу, от которого он и проснулся. Каждую ночь Евграф Семенович уносил его спать в комнату дочери, а сам располагался на кушетке в своей приемной. И вот сейчас, едва не выронив из рук самое большое богатство министерства, он понял, что его-то сокровище пропало!

Пустая комната, как наперсница своей юной госпожи, молчала и ни единым звуком не выдавала тайну преступления против отцовских чувств – наглого похищения его единственной дочери. Даже фонограф понял, что комната опустела: он чутко улавливал разницу между живыми и мертвыми помещениями.

Воспламенив свечку далеко не с первого раза, Евграф Семенович принялся осматривать комнату в поисках записки... Всегда должна быть записка!

Из полуоткрытого окна ночь пыталась задуть свечу, весьма безуспешно. Ее дыхание лишь трепало шелестящий клочок бумаги под пресс-папье, прижимающим слово «Папе»... Единственное слово, написанное, безусловно, рукой его дочери, той самой ручкой, что так и не научилась наклонять буквы вправо, выгибая их как гордую спинку в противоположную сторону...

Евграф Семенович, нехарактерным для его возраста и положения рывком, оказался перед запиской и дрожащими руками развернул ее. Дочь, жалея самых нужных слов, пестрила чем-то совершенно лишним. Отец, подрагивая губами, тихо пробубнил содержимое записки в любопытное ухо фонографа:

«Батюшка, не обижайся и не волнуйся! Что сказать, я влюбилась. Как в романе, в нашем самом любимом, помнишь? Котловский прекрасный офицер, но по понятным тебе причинам, больше не сможет служить у тебя... Как же пошло все это: пишу и плачу, потом смеюсь и все переписываю. Ворох (или море... ах, опять черкаю!) бумаги у тебя извела... Не серчай, ведь ты человек старых правил, хоть и с этим твоим новеньким чудом техники. Но жизнь меняется, ты даже не замечаешь как быстро! Я задыхаюсь, а за окном столько свободы... Котловский читает в клубе, ты знал? Эх, слышал бы ты его... Он только в твоем кабинете такой тихий, да прилежный. Уезжаем, батюшка, сначала в столицу, потом путешествовать. Встанем на ноги, вернемся... Ну не плачь, старичок, знаю я тебя... Все хорошо, все очень хорошо. Ведь я счастлива!»

Евграф Семенович, не желая превращать сцену в грошовый роман, вовремя вытер редкие слезы, чтобы они не успели упасть на слова «не плачь».

Он стоял, глядя в пустоту полутемной комнаты, и думал: «Жестокая! Неужели бы я не отпустил? А что они там читают – обязательно послушаю, вы уж теперь не сомневайтесь!»

Кровь в голове стучала молотком, Евграф Семенович присел, расстегнул мундир и помахал перед лицом запиской. Наверное, сейчас он выглядел как Наполеон в Фонтенбло. «А ведь она в последнюю неделю подозрительно часто мылась в бане, почти каждый день...» – подумал он. Голова выпустила излишки пара, и стало легче дышать. Однако стук не прекращался.

– Войдите.

Дверь отворилась, и на пороге показался старый приятель из сыска, который держал руку на пульсе последних, интересующих его событий.

– Евграф Семенович, попался ваш человек.

– А дочь, дочь моя с ним? – спросил Наполеон-уже-не-император, но понял, что не о том преступнике говорит гость, который так недоуменно смотрит на его обвисшие усы.

Он устало и отчаянно махнул рукой, которая своим старым обручальным кольцом задела за что-то твердое и металлическое. Раздался звон и...

Щелчок.



Стул скрипнул, и плотно покушавший, успокоившийся Евграф Семенович дал волю ногам, которую те, уставши носить тяжелое тело, уступили рукам-лентяям.

Пока очередной свидетель, потенциально финальный, собирался с мыслями, сыщик незаметно ощупывал свой живот. Он был уже не молод и редко думал о детстве, но вот сейчас вспомнил, как нянечка заставляла его есть, когда он капризничал. Она с серьезным лицом трогала его пузико, как землемер, шагами пальцев высчитывая пространство желудка в поисках незанятого места. Найдя такое, она говорила: «Вот тут пусто: покушай, а то мыши заведутся!» И сейчас, после хорошего обеда, он искал пустоту в животе и не находил. Что ж, хотя бы свидетеля он отыскал...

Перед Евграфом Семеновичем сидел человек, ноги его были скованы кандалами, но лицо не выражало и тени вины. Он постоянно что-то жевал, намереваясь плюнуть на пол, но сдерживал себя, корча вызывающую гримасу. Определенно, это был самый странный акушер, которого только видел сыщик: арестованный, он более не скрывал своего характера. И зачем он туда полез, в смысле в профессию? Однако до этого случая никто не жаловался, и бабы говорят, он принял много детей.

– А что это у вас на плече? – спросил обкраденный отец, глядя на загорелое, слегка избитое тело, выглядывающее через разорванную рубаху. Такие вот и уводят дочерей! Он уже встречал похожую наколку, и у простых моряков, и у тех, кого недавно выбросила Седьмая Кровавая Вода.

– Электрический угорь. Я, знаете ли, против газовых ламп...

– А чем они вам не угодили?

– Они не родят ничего нового, как пустоцвет. Все должно меняться... Прогресс требует новой крови, в смысле новой жизни.

– Так крови или жизни?

– Образно говоря, перемен.

Евграф Семенович приблизился к фонографу и, перебирая в руках бумаги, задал формальный вопрос:

– Вы состоите в обществе, группе, движении, союзе, объединении, кружке или в чем-то подобном, ставящей своей целью улучшение жизни общества?

– В чем-то таком состоите и вы... Но нет, я не революционер и не сектант, если вы об этом. Свои мысли не публикую и не выражаю площадно. Я просто фельдшер, любящий женщин.

– А знали Меркурианку?

– Я тот, кто прибирал за тем, кто ее знал. Однако я видел ее однажды...

– Только раз?

– Да, я принимал у нее роды, – ответил собеседник, пошевелив тяжелыми ногами. – Но ведь вы и так об этом знаете...

– Ну и кого она родила?

– А вы как думаете? – лукаво спросил последний свидетель.

Евграф Семенович в волнении встал прямо над фонографом, затылок его практически смотрел в рожок прибора. Воздух как будто накалился, лампадка коптила потрескавшуюся побелку в углу. Вот, сейчас, сейчас он узнает, кого же родила эта ведьма. Осталось лишь сделать предположение:

– Дьявола... – неуверенно сказал сыщик.

Акушер улыбнулся и отрицательно покачал головой.

– Какого дьявола? Эх... Не было ничего сверхъестественного в этом – она родила полтора килограмма отборного осетра!

И тут в ухе фонографа показалось уже лицо, а не затылок Евграфа Семеновича, и ракушку, не успевшую рассказать историю еще одного моря, затопило болото. Больше не было ничего.


(Автор: Меркурианка)


Рецензии