Метафора

     Яша грохнул пустым стаканом о стол, отер запястьем губы, бодливо мотнул головой, откинулся на спинку скрипучего стула и продекламировал, со всею очевидностью любуясь более собою, своей эрудицией, нежели стихами, кои, надобно заметить, весьма мало соотносились с темой застольной дискуссии о судьбах новейшего мира, каковая идея, наряду с футболом и женщинами, всенепременно, как и в старые добрые времена (или всегда это было?) присутствует теперь в хмельных посиделках почти всякой российской кухни:

«Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований,
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет…»

     - Ну…, насчет презрения, - тихонько поставил свой стакан Яков Михайлович, неспешно раскурил трубку и с прищуром взглянул на юного своего собеседника, - это, полагаю я, поэт призагнул, разумеется…, литературная вольность, так сказать. Надобно понимать, юноша, что юноше, как и вам наверное сейчас, тогда было всего двадцать четыре, к тому же в ссылке, в Кишиневе, который город и двести лет спустя, отвечаю, сам бывал, мало чем отличается от деревни, то есть натурально у черта на рогах, и рассуждает он очень, очень гипотетически, мол вот когда буду старик, мыслящий старик, - вот тогда и стану презирать людей. Не дожил… Кто же из тех нас, кто действительно пожил на тусклом этом свете, да еще ежели когда и вдоволь (в силу собственных потенций, понятно) помыслил, почувствовал, станет презирать тех, кто сам и есть, то есть «людей, о коих не сужу затем, что к ним принадлежу», - продемонстрировал старший собеседник, что тоже помнит роман, - и кто уже не может вызвать иных эмоций, кроме жалости, сожаления, сочувствия, сострадания? Поэт даже не дожил до того порога, когда человек вдруг со всею ясностию осознает: все лучшее, что ни могло бы случиться с ним, уже случилось и, как сказал пиит древности: «жизнь не всегда лучше, когда она длиннее», или, как образно сформулировал другой, поздний литератор, уже от психоанализа: «в послеполуденной жизни наши тени не становятся короче». Когда же верхушки теней тех достигают линии восточного горизонта, становится…, нет, не больно, не зло, не презрительно, а грустно и светло, и печаль светла, и унынья ничто не мучит, не тревожит… Не тревожит… О чем бишь я?.. Ах, да… (вот старость не радость), Европа…, чертовы санкции…

     - Вот именно, Европа! – насупился Яша, поняв, что явно переиграл с цитированием невпопад и делая вид, будто не он, а его седовласый тезка улизнул от темы. – Европа не простит нам Крыма и Донбасса.

     - Не простит?.. Европа?.. Из мифологии, - пропал на время в клубах голубого дыма Яков Михайлович, - Европа (с финикийского означает «закат»), надобно помнить, не была феминой примерною. Моральную, воспитанную девушку из хорошей, древнего рода, семьи, не похитил бы белый бык, а после, обратившись прекрасным юношей, не овладел бы ею (по обоюдному, надо понимать, согласию). То есть начала она взрослую, сознательную жизнь свою из рук вон плохо и, такое впечатление, что так до конца дней своих так и будет играть в белого быка, сама влезать к нему на спину, плыть невесть куда и отдаваться на очередном острове Крит. Старость ее никак не смущает, а жизнь ничему не учит.

     - Это к чему метафора, кто здесь под быком? – не догонял уже хода мысли пьяненький нигилист.

     - Никаких метафор, Яша. Зевс, разумеется, если не считать конечно метафорой царя богов, или…, если так любишь аллегории, то пускай это будет христианство, - разлил Яков Михайлович по стаканам, взял свой в руку и грустно поглядел на малиновый закат за давно немытым окном сирой своей кухни. - Но ключевая мысль моя – старость, стареющая женщина… Стареющая женщина (вот это уже метафора), когда если она все еще пытается выглядеть юной девой, вновь и вновь переживать позабытые страсти, - она вульгарно кокетничает, густо кладет грим, обтягивает вполне бесформенное уже тело свое подтягивающими колготами, неуместным топиком заголяет давно дряблый живот, то есть в общем и целом выглядит довольно пошло, но и тогда не вызывает у пожившего человека презрения, а только лишь жалость, сожаление, сочувствие, сострадание. Заморский бык (аллюзию угадывай теперь сам), однако, пускай и морщась брезгливым презрением, все же, как и встарь, овладевает ею и, будучи животным вполне развращенным и извращенным, заставляет, после порочного соития, отвратительного инцеста (бычок этот ведь никто другой, как викторианский ее внучек) вытворять несчастную всякие непотребства, типа: побомбить мусульманский восток или объявить санкции православному законному супругу…

     - Это мы что ли, супруг, блин, законный? – с трудом уже следил осоловевший водкою Яша за нитью рассуждений Якова Михайловича.

     - Тут – да…, - будто и не услышал реплики старик, - тут стареющая женщина, как будто в забытой юности, говорит провинившемуся супругу: ах ты с гонором, ах ты перечить? – будешь сегодня спать в передней на диване! В передней на диване – вот что есть ее санкции. Но что хорошо работает смолоду – вряд ли уместно на склоне дней. Обыкновенно в жизни бывает так: поворочается старик на диване пару дней; на третий задумается; на четвертый пожмет плечами, а на пятый… Мало ли девиц в округе? Молодых да пышных, да с экзотическою внешностью? Уйдет. Не то чтобы вприпрыжку – не тот уж конь - но медленно, рассудочно, однако, навсегда… А Европа? Жалко старушку. Растопчет ее если не бычок заморский, так растоптанные ею же иноверцы. Без чести начинала – без чести и помирать… Презрение, говоришь? Да жалко ее. Пожалеть бы, но… Как сказала одна чеховская героиня, старая няня (раз ты так любишь русскую классику): «Старые, что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко».


Рецензии