Белые лебеди надежды
С одной стороны, конечно, потянуло посмотреть ставшие дорогими на всю жизнь места с его бесконечными земляничными полянами, бескрайними просторами и лесами полными грибов. С другой — неожиданно дала о себе знать женщина, местная учительница, ставшая близкой подругой матери и помогавшая нашей семье все три трудные, а главное, голодные годы всем, чем могла. Помогала с тем неистощимым бескорыстием, которое сколько бы оно ни встретилось в жизни, всегда вызывает в нас невольное удивление и восхищение, заставляя и самим становиться добрее и внимательней к людям. Любовь Ивановна, так звали женщину, писала, что осталась совершенно одна. Сын не вернулся с войны, а муж, сильно израненный, прожил с нею недолго. Дочь вышла замуж за офицера и уехала с мужем куда-то на Дальний Восток, откуда командование части прислало ей письмо о том, что молодой офицер и его жена погибли в автокатастрофе. Любовь Ивановна кратко описала унылую жизнь в селе, так как молодежь надолго дома не задерживается, а уезжает в города, где жизнь и веселее и перспективнее. «Если так и дальше пойдет,— писала она,— то скоро в моих родных Унях никого и не останется». Напомнила о нескольких наших общих знакомых, которые еще оставались жить в селе и с которыми она коротает свои последние дни жизни. В конце письма, просто, как крик души, вырвалась у нее из-под руки фраза: «Что же вы не пишите, родные!» Мама тут же отписала ей ответ, где просила прощение за непростительную забывчивость и пообещала впредь писать регулярно и непременно приехать. Однако годы и болезнь помешали ей отправиться в столь длительный путь. Тем более, что ближайшая железнодорожная станция от Уней почти в восьмидесяти километрах. Так что по всему выходило, что ехать надо мне, поскольку я был холост, и меня пока не обременяли никакие семейные заботы.
Билет мне достался на нижней полке, но в купе поселились еще две женщины: пожилая, лет шестидесяти, и молоденькая мама с дочерью лет десяти и четырехлетним сыном. Так что от нижней полки мне сразу же пришлось отказаться. Но и на верхней полке были свои преимущества. По крайней мере, твой сон никто не тревожил ни ночью, ни днем. А главное, на верхней полке можно было, при желании, как бы уединиться от всех и предаться своим мыслям и даже оставить какой-то след в записной книжке: мало ли какая мысль вдруг забредет к тебе в голову. Для пишущего человека бумага и «стило» под рукой, — что фотоаппарат для корреспондента — всегда должны быть наготове.
Поезд отправлялся довольно поздно, поэтому сразу надо было позаботиться о спальном белье, заправить постель, попить чайку и ложиться на верхнюю полку, поскольку малышу пора было спать. Так что для знакомства, собственно, времени почти и не осталось.
Настоящее знакомство состоялось утром, когда пришло время завтракать. Первой начала кормить своих детишек молодая женщина, Наташа, а затем место у стола заняла старушка, Галина Матвеевна, которая тут же пригласила к завтраку и меня: «Женя,— окликнула она меня,— слетайте вы со своей полки да сидайте за стол. Уместимся. А то ж ввдох-то исти куда веселей». Я спрыгнул с полки, точно попав ногами в сандалии, что вызвало у Галины Матвеевны чуть ли не восхищение:
- Ух ты! До чего ж ловок черт! Небось, спортсмен?
- Да, занимался когда-то кое-чем, — смущенно сказал я.— У меня и в мыслях не было удивлять своих попутчиков спортивными фокусами.— А теперь главное — это работа. Уже не до спорта.
Я вытащил из-под стола свою дорожную сумку и вынул из нее полиэтиленовый мешочек с заранее заготовленными бутербродами, с которыми и намеревался попить чайку. А что-нибудь посерьезнее я решил покупать или в вагоне-ресторане пли с рук на больших остановках, чтобы не таскаться
с продовольственными сумками, так как и без того был загружен подарками для Любови Ивановны. Но такой мой завтрак страшно не понравился Галине Матвеевне.
— Да ты что, голубчик, — возмущенно сказала она, — так то ж разве еда для такого мужика, как ты? Глянь-ка, хлеба нарезал пластом в газетный лист. Это же кто тебя в дальний поход этак-то сготовил.
— Да никто и не готовил, — смеясь, отвечал я.— Мама у меня приболела, так что все я сам и собирал. А чего набирать еды целые сумки, когда все можно купить по дороге. Да и вагон-ресторан в поезде есть.
— Э, нет, так не пойдет,— категорически заявила Галина Матвеевна. — Давай-ка я тебя своим продуктом угощу. А ты уж на станциях сбегаешь да купишь для нас с Наташей водички, али мороженого, али еще чего сладенького. А уж по главной части такого спортсмена буду кормить я. А то меня как раз и нагрузили целыми сумками с продуктами. Это дочка с зятем расстарались. В общем, набрали всего, будто я в голодный край еду. А у нас в городишке и своего-то, слава Богу, всего хватает. Да уж не стала обижать, что дали, то и везу.
Галина Матвеевна вынула вареную, чуть обжаренную куру, помидоры, огурцы, баночку с хреном, соль. Расстелила на столе газету и пригласила меня:
— Ну, государь-спортсмен, давай к столу.
Глядя на все это великолепие, я залез в свою сумку и вынул две бутылки лимонада и поставил их на стол, а потом с большим сомнением, уместно ли это в компании с Галиной Матвеевной, вытащил бутылку «Столичной» и вопросительно посмотрел на старушку:
— Как, Галина Матвеевна, не повредит нам по стопочке?
— А ты не стесняйся, спортсмен, ставь ее на стол. Да зови меня просто баба Галя. Меня дома-то все так зовут. Да и по граммульке-то принять за знакомство не грех. Боже, прости нас грешных! — и она истово перекрестившись, отвесила Богу низкий поклон.
- Наташенька, иди-ка к нам. Подсаживайся поближе.
— Ну, что вы, баба Галя, — запротестовала Наташа,— я ж с детьми.
— Да они у тебя уж большие. Слышь, как в коридоре-то носятся. А мы тебе много-то и сами не дадим, а только капельку за компанию. Будто мы как одним колхозом едем.
И действительно, баба Галя налила в стаканы по самой махонькой капельке и, подняв стакан, сказала: «Ну, за знакомство, мои дорогие, и будем здоровы!»
Выпили мы эти полглоточка, закусили как следует, а потом баба Галя и говорит мне:
- А «Столичную» свою ты теперь закрути покрепче и никому не показывай. Она свое дело сделала и пора ей на покой.
В общем, накормила нас с Наташей баба Галя досыта. А потом завязался у нас разговор о житье-бытье. Каждый вспоминал что-то интересное из своей жизни, и нить рассказов смешных и грустных так и не прерывалась до самого обеда. После обеда, когда детей уложили немного поспать, баба Галя сказала нам с Наташей:
— Расскажу я вам, други мои, одну бывальщину и смешную и грустную. Все она у меня из головы не идет.
Баба Галя устроилась поудобнее в своем уголке, подальше от окна, подложила под спину подушку и начала свой рассказ, который врезался в мою память с мельчайшими подробностями:
— Город наш не то чтобы и большой, да по нонешним временам уж и не маленький. На реке Вепше стоит. Центр — он по ровности к самому берегу подкатывает, а края, что подальше от речки, так они на кручу забираются. Горки там у нас идут. Низ и по сей день, как еще со старины повелось. Подолом прозывают, а верхи — те Завышьем. Я-то, считай, всю жизнь на Завышье прожила. А вот квартиру, как домишко наш снесли, нам на Подоле определили. Скучаю теперь. Простору глазам не стало.
Так вот, проживали у нас в доме, на Завышье, две старушки, баба Марья и баба Настя. Люди, которые помоложе, так те думали — они здесь испокон веков были, а которые постарше, навроде меня,— так те-то знали, что уж после гражданской бабки сюда заявились, сбежали в неурожайный год, от голода спасались, да и пристроились на нашем «дым-опале»— заводик был у нас, развальный такой, страшнущий, и труба у него больно коптила. Вот его «дымопалом-то» и прозвали. Да так с тех пор и свела их жисть. Чуть ли ни в одно время повыходили они замуж, вместе мужей да сыновей на войну проводили, вместе похоронки оплакали, вместе и одни остались — у бабы Марьи и совсем никого, а у бабы Насти одного сына, младшего, война пощадила, ни пулей, ни осколком не поранила, огнем не пожгла, голодом не заморила. Да только сын сам домой не вернулся, в большой город, вишь, его потянуло, к свету пошел пробиваться, к образованию. В институт поступил, ну, а к бабе Насте наведывался разок, а то два — не боле. А так только когда письмо напишет, денег попросит, это когда учился,— вот и все родство.
Дом наш все Завышье знало — он вроде и всего-то в два этажа, но такой по высоте несуразный, что, ей богу, той высоты и на все пять этажей хватило б. Да тут еще заливало его каждую весну — не пройти к нему, не проехать. Уж такое ему место гиблое досталось — в яме. Чуть солнышко по весне пригреет, глядь, а он уже и поплыл.
Вот в таком-то доме мы все и жили. Старушки эти тихонькие были, добрые. За детьми там приглядеть, рублишко-другой до получки подзанять, совет по хозяйству спросить или травку какую нужную разузнать, ежели хворь привязалась — все к ним бегут.
Жили-то старушки вместе, одной семьей, одним хозяйством, ровно сестры, а то и ладней, прямо не разлей вода, ни шагу друг без дружки не ступят. Уж до того у нас все привыкли, что они всегда напару ходят, что по одной-то, пожалуй, их и вообразить не смогли б. Оттого даже и называть их стали вроде как на одно имя — Маринасти. Только завидят где, так сразу и кричат: «Здравствуйте, бабушки Маринасти!» А старушки на свое прозвание и не обижались никогда. Вроде им даже приятно, что любовь да согласие мимо глаз людских не прошли. «Здрасте, родненькие! — отвечают, да так складно, в один голос. — Здоровьица вам!» — и головами кивают, кланяются.
Ну, все, конечно, старушек уважали, ни утеснения какого, ни слова обидного — не дай Бог! С бережением к ним относилися, ценили их доброту. И то сказать, ведь через свою доброту они и в одной комнате очутились. А история, вот какая вышла.
Было у Маринастей с довоенного времени, ну, как еще семьями жили, у каждой по комнате, но только на первом этаже, на солнечной сторонке, и были те комнаты рядышком, стенка к стенке, так что и в гости недалеко было ходить. Вот так и гостевали — то баба Марья у бабы Насти, то баба Настя у бабы Марьи. А тут поселился как раз над ними, на втором этаже молодой солдатик, что срочную отслужил, Федька Строчков:— балагур-затейник, песенник и вообще веселый человек. И прозвище у Федьки было Стрекало, потому как говорил он, ну, ровно твой пулемет: шутки, прибаутки, присказки, анекдоты, какие-то словечки у нас неслыханные, загадки заковыристые — так и сыплет, так и сыплет, так и сыплет — одно слово — Стрекало — и все! Ну, ясно дело, такой парень, как Федька, в женихах не засидится. Погулял, погулял с полгодика да и женился. А как женился, так дети пошли один за другим, сразу трое. А комнатенка-то у Федьки не больно-то велика была, трудновато в ней с тремя малышками, хотя на людях он никогда и виду не подавал, что трудно ему, а только все шутит бывало:
- Да чего там трое — я б и целый взвод нарожал. Пусть живут. Жаль, кубатура не позволяет.
А когда уже и четвертый у жены определился,— помрачнел Федька, призадумываться стал, как бы из такого положения выкрутиться. Тогда с жильем еще туго было, не то, что сейчас: «А, вы многодетный? Так нате вам, пожалуйста, хоромы об четырех комнатах с удобствами». А тогда, нет, еще и побегаешь, и напросишься, и нервов испортишь вволю. Но все же пошел Федька в Исполком, разобъяснил обстановку, и там его на очередь поставили и пообещали помочь в ближайшее время.
Так и стал Федька ждать. Уже и четвертый у него народился, пятый наклевывается,— это уже с расчетом на новую площадь, а очередь все не подходит и не подходит. Дошла до сорокового номера и встала как вкопанная. Будто и строить у нас перестали вовсе. Тут совсем загоревал Федька — и шутки не шутит, и песни петь перестал. Легко ли жить в тесной комнатенке, да всемером, где пятеро мал мала меньше? Вот тогда-то и пришли к нему Маринасти и говорят:
— Вот что, Федюша, давай-ка, сынок, меняться. Ты давай ехай в наши хоромы, а мы, значитца, в твою светелку перекинемся.
Федька аж рот открыл от удивления:
— Да что вы,— говорит,— Маринасти? Приболели что ль? Или уже вам и жить вовсе расхотелось? Ну, кто ж в наше время так меняется? Не, бабули, так не пойдет! Я хоть, может, и трепач кой для кого, но все-таки, человек честный. Да что про меня люди-то скажут?
— Ты-ко, дружок, утихни про то, чи приболели мы, чи не,— осерчали бабы Маринасти,— малой еще. Мог бы и поуважительней разговоры разговаривать. Уж коли мы решили меняться, так людям-то что за дело.
- Простите, Маринасти,— повинился Федька,— да больно уж вы такое задумали, что и поверить нельзя. Да и зря вы это, Маринасти,— отбивается Федька.— Мне ж Исполком вот-вот площадь выделит.
— Ну, и хорошо, коли выделит,— стоят на своем Маринасти,— а покуда мы и есть твой «исполком».
И такими упорными оказались эти старушки, что не выдержал Федька и сдался. Переехал он со своей оравой в бабкины комнаты, а Маринасти на его верхотуру занеслись. И стало им оттуда весь город видать — далеко-далеко, до самой реки.
Ну, и Федька, по правде сказать, в долгу перед бабками не остался. То дров наколет, то воды принесет, то по хозяйству чего поможет. То кран там общий потечет или с ликтричеством чего приключится — он тут как тут. Дом-то даром что двухэтажный, как в городе, а удобств никаких, окромя холодной воды. Даже уборная во дворе, в кустиках, ходи себе в любую погоду, просвежайся.
К тому времени как раз начали в городе химкомбинат строить на месте нашего «дымопала». Все старое порушили, новы корпуса построили — белые, высокие, труб каких-то накрутили, в разные цвета раскрасили, и все они так заплетаются, так заплетаются промеж собой, ну, будто кишки наружу видать, даже смотреть страшно. И пошел город расти не по дням, а по часам. Глина в наших местах белая, так и дома тоже выходят белыми, чистенькими, словно белые лебеди плывут к реке.
Смотрят бабки в окошко, насмотреться не могут. А дома-то все ближе, ближе к нашим окраинам подбираются, все меньше и меньше всяких развалюх у них на пути.
— Вот,— думают бабки,— может, и до нашего дома очередь дойдет, снесут его, так мы хоть под конец жизни перестанем с ведрами да с дровами мыкаться.
Думать-то так бабки думают, а вот верить, что им таксе счастье выпадет, не верят. Больно уж им лет много. Не дожить.
На третью весну после бабкиного «новоселья», когда подвал наш снова, в который раз, воды хлебнул, не выдержал дом такой жизни да и просел в землю правым боком. Серьезно так просел, чуть ли не на полметра. И с того трещина по дому прошла — ну, в точности по федькиным комнатам угодила. Приехала тут большая комиссия, чего-то смотрела, мерила, молоточком стены простукивала, штукатурку ломиками ковыряла, и в конце порешила Федьку с семьей, от греха подальше, переселить на новое место.
А еще через несколько дней пригнал Федька машину, чтоб вещи на новую квартиру перевезти. По такому случаю весь дом во двор высыпал. Мужики меблю на машину грузят, бабы в кучки посбивались, федькину везучесть меж собой перемывают, ребятишки притихшие вокруг машины ходят, глядят во все глаза — любопытно им,— как это люди переезжают. Старушки Маринасти тоже вышли, присели на скамеечке, слезы платочками утирают. За ними и другие бабы в слезы ударились. Будто в дальние края провожают. А Федька веселый бегает, вещи из дома к машине носит, улыбается от уха до уха и всякие шуточки-прибауточки шпарит.
— Эй, бабы! — кричит,— вы чегой-то слезы пораспустили? Будто меня на тот свет провожаете? Тут радоваться надо, что и до нашего дома очередь дошла. Теперь-то уж и всем недолго ждать осталось. Вот посмотрите, еще и для Маринастей дворец выстроят.
Как все это, значит, погрузили, и федькина жена с детишками на узлах приладилась, так Федька на подножку машины вскочил, попрощался со всеми, с кем столько лет под одной крышей прожил, и обещание дал, что, как устроится на новом месте, так непременно позовет всех на новоселье. Потом забрался в кабину, хлопнул дверцей — и покатили Строчковы на новую жизнь.
С месяц, а то и больше, от Федьки — ни слуху ни духу. Уже многие и позабывать стали про федькино обещание: мало ли чего под хорошее настроение человек наговорит. Но тут в один день прибегает, это, Федька под вечер и объявляет всем, чтоб в ближайшую субботу дел никаких не заводили, а без всяких отговорок к нему на семейный праздник пожаловали. К Маринастям особо забежал. Сказал, чтоб они к субботе «как штык» были готовы, что без них и к столу не сядут. Маринасти прослезились аж от такого к ним внимания:
— Спасибо,— говорят,— Федюша, что добро помнишь, только нам теперь до тебя не добраться. Уж больно далече тебя занесло. Это ведь аж на другом конце города. А нам-то, по нашим силам, хотя бы до магазина да до часовенки своей дотащиться — и то хорошо. Вы уж там попразднуйте да повеселитесь, а мы тебе всякого добра желаем, деткам здоровья, и с женой согласия.
— Нет,— твердо сказал Федька,— так, Маринасти, дело не пойдет. Если и всего-то беда в том, что путь длинный, так это дело я на себя беру. Вам только платья из сундука достать, да платочки новые к субботе повязать — вся забота. Ну, а пока до свиданьица, бабули! Ждите в субботу! — и убежал.
И точно, в субботу, под вечер, подъезжает к нашему дому «волга-такси». В доме сразу переполох устроился. Со всех квартир бегут узнать, чего такое приключилося, что это за случай такой вышел, что вдруг к нам такси подкатило. Тогда у нас в городе такси еще не густо было. Штуки три-четыре всего. Битые-перебитые, а спрос на них такой, что простому смертному и во сне не снилось, чтоб на такси хоть разок прокатиться. Шофера ихние в таком почете ходили, что и не всякому начальнику до них дотянуться. А тут, на тебе, подкатывает оно самое, да еще к такой развалюхе, как наш дом. Только остановилось, выскакивает из него никто иной как Федька Строчков, выскакивает и во все горло кричит, видно, торопится очень и боится от машины отойти:
— Эй! Бабы Маринасти! Бабульки! Топайте скорее вниз! «Спецтранс» волнуется! Времени в обрез!
Выглянули бабки в окно, увидели Федьку и сразу засуетились, засобирались, на лестнице чуть не попадали, торопясь, да, слава богу, выбрались в целости, и, держась друг за дружку приковыляли к такси.
Таксер, мордатый такой дядька, все посматривает, морщится:
— Что ж ты,— говорит он Федьке,— пули заливал: девок крутануть надо. Нашел девок. Трепло! Знал бы, что такой музей везти придется, ни за что б сюда не поехал. Только машину бить по вашим дорогам.
Тут Федька не стерпел, да как накинется на него:
— Ты мне к старухам не цепляйся! Понял! А то не погляжу, что ты легковой бугор, причешу язык-то. Да и какое твое ишачье дело кого везти? Получил деньги в зубы — и гуляй!
Дядька поворчал еще, поворчал, но все ж Федьку с его «молодицами» повез. Куда ж ему деваться.
Подъехали к федькиному дому. Вылезли бабки из такси, смотрят вокруг, удивляются: дом высоченный, подъездов не сосчитать, и перед каждым таблички с номерами повешены. Перед домом асфальт, чистота — в любую непогоду ног в грязи не вывозишь. Прямо из парадной лифты вверх-вниз ездют — катайся сколько душе угодно, только кнопку потрудись, нажми — вот и вся работа. На каждой площадке дверки аккуратненькие, дерьмантином обитые, и по всему дерьмантину блестящие пуговки понатыканы. А как открыл Федька дверь к себе в квартиру, так бабки и вовсе обомлели: весь пол от самого порога, ну, ровно стеклышко светится, прямо хоть глядись в него — ни соринки, ни пылинки на нем, ни трещинки. Бабки даже руками замахали: «Ой, да рази Ж можно на эдакую чистоту — в нашей-то обувке?! Не, не ни в жисть мы сюда не заступим!»
Федька смеется:
— Как же,— говорит,— не заступите? Чего придумали! Да это ж пол! Чего ж на нем еще делать, как по нему не ходить? Просто лаком я его покрыл, так он еще не обшарпался.
В общем, насилу Федька затолкал старушек к себе в хоромы, но все равно, пока не разулись, не сделали ни одного шага. Так в одних чулках и ходили, федькино хозяйство оглядывали. А посмотреть было чего: и шкафчики прямо в стены вделанные, и полки разные под самым потолком, ну, три-соли эти, и три комнаты с новехонькою меблей, и туалет, и ванная, и кухня — бабкам после ихнего кривобокого хозяйства — все это в диковинку кажется. В уборной, уж на что тихая баба Настя (баба Марья та куда как бойчей была) не утерпела да возьми и потяни за шпынек с черным шариком, любопытно, вишь, ей стало. А тут вдруг как загудело, заурчало, забулькало — испугались старушки да наутек, кто как может. Федьку от смеха так и распирает, жена федькина тоже в руку прыскает, а дети так просто за животы похватались. Бабки сперва даже чуток обиделись, а уж потом, как им все разобъяснили что к чему, пообмягчали, сами над собой посмеиваться стали, и пошли дальше досматривать. Больше всего им ванная понравилась. Так уж чисто, так бело, стены плиточками гладенькими уложены, крантики винтики блестят — смотреть больно, над умывальником зеркальце пристроено, полотенца сплошь махровые на вешалочках висят, на полочках мыльницы, щеточки, пузыречки, баночки— ну, прямо загляденье. Повернешь один сахарный кругляшок — пожалуйста, тебе, холодная вода, другой повернешь— такая горячая польется, что аж паром обдаст,
А как все гости собрались, посадил Федька старушек на самое почетное место и большую речь сказал в их честь, и выпили все гости за их здоровье, и пожелали им долгих-долгих лет жизни, да чтоб в награду за трудную жизнь их привелось бы и им дождаться такого же вот счастья. Отхлебнули Маринасти по такому случаю по глоточку винца и хорошо им сделалось, весело, будто в родную семью попали.
Ну, и обратно Федька их тем же манером домой доставил. Только дядька тот, таксер, хоть и не ворчал больше, но и ни разу вообще в федькину сторону не глянул, мол, дурак ты и есть дурак, и законы не для таких, как ты, писаны.
На следующую зиму разнесся слух, что дом наш на слом пойдет. Слухи слухами, уж сколько их и раньше бывало, но вот прибегает как-то соседка наша Клава Мочкина, шебутливая такая молодуха, неплохая баба, но балаболка — спасу нет.
— Ну, чего я вам щас расскажу,— шумит,— чего расскажу— вы у меня враз плясать кинетесь. Право слово! Так вот слушайте. Тараканник-то наш треклятый сносят! Говорят, трубу какую-то будут в землю заглублять, и эта труба ну в точности посредине нашего дома проляжется. Вот так!
Слушают бабки Мочкину и, вроде, верят, вроде, не верят.
— Клав, а ты, часом, не напутала? — допытываются.
— Чего бы это я напутала? — обиделась Клавка.— Да я сама только с ЖЭКа. Пришла просить стекла поменять. Мой Витька мячом фортку высадил. А мне бухгалтерша и говорит: «Скажи там своим, чтоб в Исполком шли смотровые получать. Сносят ваш дом через прокладку трубы. Дожили,— говорит,— вы до счастливых дней». Сама так и сказала. Так чего мне тут путать-то?
И точно, недели через три выдали бабкам смотровой ордер и те, на радостях, и про старость-то свою позабымши, почапали поглядеть на палаты свои новые. Долго шли с передыхами, пошарпают, пошарпают валенками по снегу да и постоят отдохнут маленько, сил наберутся, и дальше двинут. Так неспешком и добрались. Пришли, смотрят, стройка-то еще на полный ход идет. Ограду вокруг дома, правда, уже сняли, но по всем этажам строители копошатся: кто мусор выносит, кто двери прилаживает, кто рамы вставляет,— в общем, до того, как вселять будут, еще ждать и ждать.
Постояли старушки, посмотрели, повздыхали да и повернули па обратный путь. Вдруг слышат кто-то их окликает:
- Эй! — кричит.— Бабушки Маринасти! Здрасти! Чего это вас в такую даль занесло? Никак к нам на работу оформляться пришли?
Оглянулись старушки, видят: где-то высоко-высоко от земли парень в яркой такой каске из окна высунулся, рот до ушей и руками машет. Присмотрелись, батюшки, да это ж сам Федька!
Удивились Маринасти: «Федюшка, а ты-то как туда попал? На верхотуру таку? — спрашивают.
- А вот так и попал,— отвечает Федька.— Электриком я здесь. Темень под корень изничтожаю. Бог света, считай. Ну, а вы-то с чем к нам пожаловали?
— А мы, Федюша, глянуть пришли, где нам проживать прописано. Дом-то наш вроде под совсем сносят. Дали бумагу казенную, а в ней обозначено, будто как раз здесь и есть.
— Ну-ка, постойте-ка,— кричит Федька,— сейчас разберемся.
Спустился Федька к Маринастям, посмотрел на бумажку: «Точно,— говорит, — это здесь, на четвертом этаже. Там уже отделочники работают. Пошли, проведу.
— Ой, а дойдем ли? — засомневались Маринасти.
— А мы шажком-тишком да с передыхом, а то и вовсе с прилягом,— смеется Федька.— Чтоб со мной и не дойти, да не может того быть!
Так и уговорил бабок Федька — он ж такой, кого хочешь уговорит. Пошли. Тихонечко идут, где мусору побольше или навалено чего, там Федька старушек чуть ли не на руках переносит, и вперед забежит — путь для них уготовит, и вниз успеет, чтоб подмогнуть на тяжелом месте. И всякие разговоры плетет и плетет без конца так, что бабки уставать позабывают.
— А у меня,— говорит,— недавно уже шестой родился. А что? Теперь места навалом. Думаю, что полвзвода вполне дотяну.
— Не многовато ли, Феденька,— с опаской спрашивают Маринасти.— Разишь легко их поднимать?
— Ха! — смеется Федька.— То ж первых трудно. А потом, чем больше,— оно и легче. Старшие за младшими ухаживают, а младшие все, что от старших осталось, донашивают. Ничего даром не пропадает. Да еще огородец имеется, Своей картошки — завались. А на картошке не то что взвод — целую роту потянуть можно.
Так незаметно, за разговорами, и добрались до четвертого зтажа. Зашли туда, где квартира Маринастей намечается, а там уже полы настелили, и двери навесили, ванную устанавливают и мусор всякий через окна вываливают.
— Ну, вот,— говорит Федька,— видите, не квартирка будет— игрушка. Теперь уж я досмотрю, чтоб все на высший сорт было. И новоселье такое закатим — все Завышье помнить будет!
Прошли бабки по квартире, все посмотрели, поохали от радости, подивились своему счастью и домой направились. Как стали спускаться, так баба Настя минуту улучила, Федора за руку хвать, да к себе притянула и шопотком спрашивает:
- Федь, а ты по правде скажи, неужто все это, ну, чего мы тут глядели, задаром отдают? А вдруг платить скажут? Так ведь у нас с Марьюшкой, сам знаешь, доходы-то каковы.
Федька прямо чуть со ступеньки не скатился — и смешно ему и жалко старушек-то.
— Да что ты, баба Настя,— смеется Федька.— теперь документ у вас на руках. Через месяц-два управимся — и заживете вы, как у Бога за пазухой.
С тех пор только и разговоров у старушек было, что про новое жилье. Чуть ли не каждый день приходили они к Клавке просить: сходи, да сходи, узнай, скоро ли управятся строители? Ну, а Клавке-то и самой интересно, вот и бежит, потом придет, и давай рассказывать, где чего застопорилось, да про всякие слухи, когда дом на сдачу пойдет. С тем спать укладывались, с тем и по утрам поднимались.
И вот уж в апреле, как совсем тепло стало, примчалась к Маринастям Клавка и прямо с порога кричит:
— Ну, все, бабки! Радуйтесь! К шабашу дело пошло, уже и срок определился. Федька передать велел, к празднику, к Первому Мая, дом, как штык, сдадут. А иначе,— говорит,— и быть не может, потому как премии погорят. Так что, бабки, вяжите вещи в узлы. Последние деньки в этой кривой дыре доживаем.
Что и говорить радостное известие принесла Клавка, но ожидать с тех пор совсем невмоготу стало. Делать ничего не делается, все из рук валится, время тягучее стало, клейкое, будто смола — как прилипнет день, так уж и не отстает— все тянется, тянется, час за три кажется.
Всего неделю прожили Маринасти в этой «приятной тягости», а уж и извелись все. И тут вдруг заявляется к ним днем, в самое рабочее время Клавка, лицо злое, аж пятнами пошло, руки в кулаки сжаты, и ругается так, как бабки от нее никогда не слыхивали.
— Ах, пропади они все пропадом, начальнички толстопузые, мать их перемать! Зажрались черти полосатые, на нас простых поплевывают, и горя им мало! Измывательство какое придумали, а? Недразумень у них приключилась, ошибочка в документик заскочила!
— Да объясни ты толком, чего стряслось-то? — накинулись на Клавку Маринасти.— Нешто тебя поймешь — все криком да криком?
— А што тут объяснять-то? Неужто не ясно — опять нас на вороных мимо прокатили. Ошиблись,— говорят,— по случайности не тот номер дома в документе обозначили. Не наш, значит, дом будут сносить, а другой, ну, который нам стенкой во двор глядит. Смотровые велено обратно отобрать и передать соседскому дому. А ведь он крепкий, как черт, не чета нашему. Что делают, а? Я уж кой-какую меблю купила, занавесочки там разные, карнизы, полки, вешалки... Да разве пересказать...! И куда теперь это все...? В дровяном сарае гноить?
— Та не, ты чего-то загинаешь,— засомневалась баба Марья.— Не могет того быть. Права у них такого нету, чтобы сперва людей обнадежить, а потом все обратно повернуть.
— Права, говоришь, нету? — завелась Клавка.— Нашла у кого права искать! Они ж начальники. Сказали «ошибка» — вот тебе и все права. Поди-ка им докажи.
— Ну, ты как хочешь, Клавдия, а я бумагу свою никому не отдам. Пусть хочь чего со мной делают,— рассердилась баба Марья.— Не отдам — и все!
Четыре дня прошло тихо, никто бабок не тревожил. Они уж и упокаиваться начали — авось и пронесет Бог беду. Но на пятый день пришли к ним двое: мужчина, гладенький такой, представительный, с портфелем, каких у нас на окраине и не увидишь, и женщина, молодая еще, одета фасонисто, а форсу в ней начальственного еще больше, чем у .мужика.
— Здравствуйте! — говорят, вежливо так, культурно.--Здесь проживают гражданки Митрофанова и Клочкова?
— Ну, как же,— отвечают им бабки,— известно дело, здесь.
— Мы к вам из Исполкома. Вы, вероятно, уже знает что произошло досадное недоразумение: проектировщики ошибочно указали, что сносу подлежит ваш дом, а при проверке оказалось, что трасса пройдет немного левее. Мы объяснили это вашим соседям — в основном, все смотровые уж сдали. Тем более, что и этому дому недолго осталось стоять — он намечен к сносу на ближайшее время. Через полгода, ну большее, через год вы уже будете жить в новой квартире. Мы приносим свои извинения и очень просим вас вернуть нам смотровой ордер.
— Ну, что ж, Марьюшка,— вздохнула баба Настя, пусть берут, видно, не по нам честь.
А баба Марья ни в какую не поддается.
— Нет,— говорит,— не отдам я. Не могу. Да и как отдать? Ведь так все сердце надорвешь, ожидаючи-то. Вы уж хочь обижайтесь, хочь нет, бумагу я не отдам.
— Как же это не отдадите? — это та, фасонистая, начала на бабок наступать.— Ведь нам расселять людей надо. И потом, вы же еще не въехали. Можно подумать, что мы вас из обжитой квартиры на улицу выселяем. Глупое упрямство!
Баба Марья вздыхает, головой качает на ее слова, а говорит, однако, все свое — нет, да нет. Тут дамочка эта совсем закипятилась:
— Я удивляюсь вашему безрассудству...,—но мужчина ее на полуслове срезал:
— Не надо,— говорит,— Людмила Васильевна, оставьте их в покое. В конце концов, смотровой ордер не такой уж невосполнимый документ. До свиданья, бабушки. Сохраните свою бумагу на память.
Повернулись высокие гости и ушли.
Ушли, а баба Марья после них все успокоиться не может. Ходит по комнате, то пыль протрет, то цветочкам водички задаст, то посуду с места на место переставит, а то и вовсе скатерть перестилать стала — и все выговаривает, выговаривает, чего исполкомовским в глаза не посмела;
— Это ж надо такое сказать: «бумагу на память!» Ничего, ничего я сама в той Исполком доберусь. Не может того быть, чтоб с людьми такое обращение... И на него, с портфелем, тоже управа найдется.
А баба Настя ни одного словечка не промолвила. Сидит не шелохнется, руки на колени уронила, головой склонилась низко-низко, и не слыхать ее совсем, будто и не дышит она, только слеза по щеке катится да катится.
На другой день забегает к ним Федька.
— Здорово ли живете, бабули?! — кричит.— Собирайтесь на новую жизнь выезжать. Я уже с машиной договорился. Вяжите свое барахлишко в узлы и денька через три катанем мы вас с ветерком до самого высокого терема.
Смотрит Федька — молчат его бабульки.
— Да вы что такие невеселые, а? Маринасти? — спрашивает.— Не иначе как со знакомыми тараканами расставаться жалко.
— Да чему радоваться-то, Федюшка? — баба Марья отвечает.— Отселились мы. Дали нам от ворот поворот.
— Какой тут еще поворот? — никак в толк не возьмет Федька.— У вас смотровая на руках!
— А вот такой поворот, дружок, недразумень получилась, ошибка встряла. Соседский дом рушить-то будут, а наш остается другого часа дожидаться. А ту бумагу, ну, олдер, велено обратно сдать.
— Веселые у вас дела, бабульки,— нахмурился Федька,— ничего не скажешь. Ну, ничего, этот номер им не пройдет. Я тут схожу кой-куда. В общем, ждите.
Ушел Федька. День его нет, два нет, баба Марья еще бодро держится, а баба Настя та совсем запечаленная ходит, взгляда от полу не поднимает, да все платочком к глазам прикладывается.
На третий день, среди ночи, просыпается баба Марья оттого, что вроде стонет кто-то. Прислушалась, а это Настя. Подхватилась баба Марья да к настиной постели прямо босой и подбежала. А та уже ртом воздух ловит, руки в стороны разметала и словно сослепу глазами туда-сюда водит. Дала ей баба Марья нашатыря понюхать, да таблетку под язык подсунула, да полотенце мокрое на лоб положила, да фортку открыла, чтоб побольше воздуху напустить,— в общем, всю подручную медицину в ход пустила. Ну, и полегчало бабе Насте. Успокоилась чуток, задышала ровней, а в скорости и в себя пришла, смотрит на свою Марьюшку, а слова вымолвить никак не получается. Потом уж, как сил набралась, заговорила, да так тихонечко-тихонечко, что и не все слова и разобрать.
— Прости,— говорит,— Марьюшка, грешна я перед тобой. Вот мне и отплата. Отхожу я. Ну и довольно, небось, отжила я свое...
— Да полно, что ты, Настюшка,— накинулась на нес баба Марья,— какой там еще грех! Грех-то меня одну-одинешеньку оставлять.
- Ах, постой ты, погоди,— шепчет баба Настя,— нослу-шай-ко, а то как обессилю, так всего и не выскажу. А душу-то перед смертью облегчить надобно, чтоб не так тяжко умирать было. Слушай вот. Утаила я от тебя, Марьюша,— письмо отписала я Кольке твоему. Не стерпела. Сын ведь. Приезжай, говорю,— к празднику всенепременно. К Первому Маю, значит. Ну, что раньше мать навестить не собрался,— то Бог тебя простит, а щас вот, квартиру дают нам за все наши труды, да таку, что какому-никакому инженеру в ней жить не стыдно. Так уж ты и подмогни нам на новом месте обжиться. Свет, он, конечно, не без добрых людей, не бросают нас, а все равно как-то подумают люди, чего ж это во всякую трудную минуту нам все чужие да чужие люди подсобляют, а свой и носа не кажет. Сговорились мы с тобой не писать ему, коли он матери своей родной засовестился, да вот не стерпела. А коль приедет, а квартиры-то никакой и нет! Срам-то какой, Марьюшка! Это ж будто обманом я его сюда... И как же я ему в глаза глядеть буду?!
- Господи, да о чем ты убиваешься, Настюшка! — стала успокаивать Марья свою подружку неразлучную.— Не убивайся ты понапрасну. Погоди маленько. Все образуется. Вон Федюша обещал поговорить с кем следует. А он мужик верный, от слова своего не отступится.
- Федюшка-то постарается,— вздыхает баба Настя, -это ты верно сказываешь, да только куда ему перед исполкомскими-то, что с такими портфелями ходют. Ох, не дожить мне, Марьюшка, не дожить.
Как ни обнадеживала баба Марья, как и ни уговаривала она Настю свою силами укрепиться, да обождать еще, мол, коли Федя дела не уладит, так сама пойдет, разберет все как есть — чай и в Исполкоме тоже люди сидят — ничего не слушала баба Настя, никакой веры у нее не осталось, окромя веры Божией.
— Уж ты меня прости, Марьюшка,— говорит,—к Богу в гости я засобиралась. А там, может, и мужа моего драгоценного, единственную, кроме тебя, любовь свою, войной отнятую, встречу и всю боль мою ему выскажу. И там уж я с ним вместе лучших дней и подожду. Там долго ждать можно, никто не поторопит.
А к утру и совсем ей плохо сделалось. Кинулась баба Марья к Клавке, попросила доктора вызвать. Долго ждать пришлось — тогда в Завышье про телефоны в домах и помину не было. Только на почте, да в милиции. Пока это Клавка до почты добралась, да выклянчила дать ей позвонить. .. Наконец приехала скорая, доктор из нее вышел и бегом наверх, а за ним сестричка медицинская, да оба молоденькие такие, тоненькие — даже странно, что они в болезнях понимать могут. Подошел доктор к бабе Насте, руку взял, палец к запястью приложил, тоненько так командует сестрице: «Шприц! Быстро! Камфору!»
Сделал доктор укол, снова руку взял, снова ждет, чтоб жизнь какая ни на есть определилась, потом трубку к груди приставил — слушал, слушал, да и отошел от постели, сел на стул, голову свесил и закачался из стороны в сторону.
Посидел доктор, посидел, потом поднялся, поклонился бабе Марье виновато так, ну, ровно мальчишка какой: «Ничем больше помочь вам не могу. Умерла ваша родственница. Вот чуть бы пораньше... Простите!» — и чуть ли не бегом к двери, а за ним и сестрица каблуками процокала.
Тут все и поняла баба Марья. Повалилась на постель, обняла подругу свою верную, прижалась к ней и плачет, плачет — только плечи подрагивают.
Клавка Мочкина, хоть и болтуха, а все же баба добрая, жалостливая, тоже наревелась всласть, да пошла соседок собирать, чтобы бабу Настю в последний путь обрядить. Пришли мы, обмыли покойницу, как положено, одели все справное, кровать убрали, покрывалом черным застелили и положили на нее бабу Настю до времени. Ну, а сами пошли кто куда. Это ведь только умереть просто, а схоронить человека по нонешним временам, может еще потяжельше, чем на свет народить — хлопот не оберешься. Вот и осталась баба Марья в комнате одна с покойницей. Поставила стул возле настюшкиной кровати, села и, будто с живой Настей, разговоры разговаривает, про давнюю жизнь их вспоминает.
Сидит это баба Марья, разговаривает и не слышит, что в двери к ней стучатся. А то Федька вечера не дождался, в обед прискочил к бабулькам своим радостное известие сообщить. Постучал, постучал, да и вошел, не дожидаясь, когда ответят.
— Можно? — кричит.— Это я! Ну, бабульки! Порядок! Кто вам говорил, что Строчков...,— тут повернулась к нему баба Марья, лицо белое-белое, а на нем глаза, будто две проталины, до краев слез полны — и сразу учуял Федька — беда, и голос у него пересекся. Перевел взгляд и видит: на кровати баба Настя лежит, вроде спит от усталости, только сон у нее не легкий, не живой.
Растерялся Федька, опешил, стоит глазами моргает, а слезы сами так и навертываются:
— Да как же это...? Зачем же так-то? — вроде спрашивает кого Федька.— Ведь обещал же я... И все уладилось по-хорошему..., а сам ближе и ближе к кровати подходит — никак поверить не может, что нет больше бабы Насти.
Подле покойницы остановился, свесил голову, глаза утирает, губы у Федьки кривятся и подрагивают будто на него тик напал.
— Вот ведь как получилось,— говорит,— опоздал я! Как же ты не дождалась, баба Настя?
Тут баба Марья притянула Федьку к себе да и прижалась к нему.
— Добрая ты душа, Федюша,— говорит,— ты уж не кори себя, нет за тобой никакой вины. И не ты опоздал, а время настинушкино подошло, жизнь ее кончилась. Так вот что, Федюшка, отдай ты олдер этот кому следоват, скажи, ненадобен он больше старухам тем вредным, ничего ум больше ненадобно, навечно они теперь прописаны там, где всем одинаковы хоромы уготовлены. А тебе, Федюшка, от меня и от Настеньки моей спасибо душевное, как родной ты нам стал, надежа ты нам был и опора. Пусть тебе да деткам твоим счастье в жизни выпадет, а об нас чего горевать, наше дело конченое. Пожили свое, да и хватит, на покой пора...
Стоит Федька, обнял бабу Марью, гладит ее будто ребенка малого, хочется ему успокоить ее, а слов никаких не находится, да и нет таких слов, какие человека перед смертью бы утешили, не придумано.
К вечеру все вроде к похоронам уготовили — и гроб привезли, и могилку отрыли, и к поминкам чего надо собрали — за всём Клавка досмотреть успела. Пришла к бабе Марье, на стул плюхнулась, отдышаться не может, набегавшись при своей-то полноте.
— Ох, наморилась,— говорит,— сил моих больше нет. Но, кажись, все путем вышло. Свет не без добрых людей: один здесь тебе поможет, другой там — глядишь — за один день и обернулась. Завтра, значит, похороны. Николаю еще с утра телеграмму отправила. Да вот успеет ли? Это ж от самого Новосибирска добираться! Вот самолетом кабы... А ты, баба Марья, давай ко мне. Смотри-ко, за день всего изошла вся. Давай, давай собирайся и пошли. Я тебе уже и постелю приготовила.
А баба Марья только головой качает:
— Нет, Клавдюша, не пойду я,— говорит,— никуда я отсюдова не пойду. Как же я Настюху-то одну покину? Всего только одна ночь и осталась. А я и не обговорила с ней еще всего, не все еще мы с ней припомнили, чего в жизни хорошего было, чем ко смерти душу успокоить. А завтра-то, на людях, не поговоришь, да и не до того будет, другие за-ботушки налягут. Так что ты иди, Клавдия, иди, обо мне не тревожься, я туточки на стульчике подушечку подложу да до утра и посижу. Ты только мне свечку засвети, а то неспокойно Настюше от лампочки-то.
Как ни уговаривала Клавдия бабу Марью, ни за что она от Насти своей уйти не захотела. Так не силком же ее уводить. Пошла Клавдия к соседям посоветоваться, а те говорят: «Пусть себе остается. Одна им ночь осталася. А насильно уведешь — как бы хуже беды не натворить». Так и оставили бабу Марью в покое.
Утром пришли, а она на полу лежит, уже закоченела вся. Не то со сна упала, не то за Настюшкой, за подругой своей заторопилась, кто его знает, а только и ее Бог к себе призвал.
Вот и вышло, что хоронили мы старушек вместе, и могилки их рядышком отрыли, чтоб уж и не разлучаться им никогда. Народу на похороны много пришло, да как не прийти, кто ж на Завышье Маринастей не знал, вся их жисть здесь была прожита.
Так вот и схоронили мы бабу Настю и бабу Марью.
А город нынче куда как разросся. И давно уже нет того кривого дома, где мы с Маринастями жили. А стоит на том месте белый-белый дворец с большими ясными окнами да с просторными парадными, да с асфальтовой дорожкой перед ним. Доплыли, доплыли наконец белые лебеди и до нашего
Завышья, вот только запоздали чуток, не дождались их бабушки Маринасти.
Старушка замолчала и, отвернувшись от нас, стала утирать глаза концами платка, покрывавшего голову. Мы с Наташей молчали. Печальная судьба добрых старушек, которых я так живо представлял себе, сильно захватила нас. Любые слова, казалось, сейчас не к месту.
Баба Галя вышла на следующей станции. Долго с нами прощалась, даже расцеловалась с нами в тамбуре перед спуском по лестнице. Я ей помог вынести бесчисленные корзинки и кошелки с подарками, а она уже с платформы осенила нас с Наташей крестом и пожелала счастья в пути. Вскорости, на станции Фаленки, вышел и я, а Наташа со своей детворой покатила еще дальше.
Из Фаленок на Уни. шел старенький полуразбитый автобус, забиваемый пассажирами до отказа, Везли все, чего не достать в Унях: и стулья, и зеркала, и инструмент, и стиральные доски, и еще кучу всякого барахла, так что поездка шла в условиях «приближенных к боевым». Но мне сейчас думалось только об одном, как хорошо, все-таки, что я еду к той давней нашей знакомой, по возрасту, пожалуй, чуть ли не ровеснице Маринастям, которой, возможно, так же как и им требуется чье-то дружеское участие и помощь. Только бы не опоздать.
1979—2007 гг.
Свидетельство о публикации №215090801565