Во Славу Зрелых Женщин

Стивен Визинкзей
Во славу зрелых женщин
амурные мемуары Ардраша Вайды

На этой и последующих страницах я намерен опубликовать перевод романа Стивена Визинкзей (Stephen Vizinczey) "Во Славу Зрелых Женщин" (In Praise Of Older Women).
Разрешиение на перевод я получил лично от автора в 2004, хотя разрешения на публикацию не получил.
Я сделал перевод, как мог, но опубликовать (и получить гонорар) так и не смог. И хотя деньги мне нужны не меньше, чем тогда, я считаю, что текст важнее, Тем более, что по-русски его никто не видел. А этот текст увидели как минимум 4 000 000 читателей на 14 языках (возможно, данные устарели).
Роман был написан Автором в 1964 году, и был первым произведением Автора, написанным по-английски. Роман был написан в форме любовного (эротического) романа, но только в форме. Его истинное содержание в истории взросления ребенка, юноши, молодого человека в 30-50х годах ХХ века в Европе, конкретнее, в Венгрии вплоть до 1956, и позже в Западной Европе и Америке. Или даже историю Европы и Америки глазами взрослеющего мальчика, подростка, мужчины.
Конечно, текст запоздал. Появись он в конце 1980-х, книгу разбирали бы как горячие пирожки в обеденный перерыв. Тем не менее, лучше поздно, чем никогда.


В (маловероятном) случае, если взгляд издателя упадет на этот текст, я готов предоставить полный текст, а также попытаться связать Редакцию с Автором, который, слава Богу, ныне здравствует.

Здесь лежит оригинал рубликации:
http://andrey-dyck.blogspot.com/p/blog-page.html


Стивен Визинкзей
Во славу зрелых женщин
амурные мемуары Ардраша Вайды

По праву какому, под платьем и маской любой,
Ты ни слова не лжешь? – По праву восславить.
– Райнер Марис Рильке

Юношам, ждущим любви
В амурных делах своих предпочти зрелых женщин юным… ибо лучше они ведают жизнь.
- Бенджамин Франклин

Эти книга адресована юношам и посвящена зрелым женщинам – а равно их отношениям, в моем видении, конечно. Я не эксперт в сексе, но прилежный ученик женщин, которых любил, и здесь пытаюсь поделиться опытом, удачным и неудачным, который, надеюсь, и сделал из меня мужчину.

Первые двадцать три года моей жизни прошли в Венгрии, Австрии и Италии, и мои похождения во многом отличаются от приключений молодых людей в Новом Свете. Сами их мечты, и их возможности, возникали под влиянием совершенно иных традиций и обычаев в амурных делах. Я – европеец, они – американцы; и, что важнее всего, они молоды сейчас, я был молод много лет назад. Все переменилось, даже извечные мифы. Современная – американская – культура прославляет юность; на затерянном континенте старой Европы чарами совершенства был окутан роман юноши и зрелой женщины. Сегодняшние юноши верят в своих сверстниц, убеждены, что лишь они одни достойны внимания; мы были склонны ценить неразрывность традиций и стремились обогатить себя мудростью и чувственностью поколений.

И секс был лишь частью этого. Мы росли в больших семьях и привыкли общаться со старшими. Когда я был ребенком, мои дед с бабушкой, жившие на ферме неподалеку от озера Балатон, каждое лето устраивали званый обед, собирая две с лишним сотни родственников. Я с восхищением вспоминаю, как много нас рассаживалось на лавках за длинными столами во дворе, между домом и сливовым садом – ряды и ряды тетушек и дядюшек, кузенов и кузен, родственников и свойственников всех возрастов, от младенцев до восьмидесятилетних стариков и старух. Такие кланы не знали возрастных барьеров. Все мы жили не более чем в сотне миль друг от друга, все мы пели одни песни.

Буря войны вымела начисто старый двор. Вайды, некогда столь близкие, сейчас разбросаны по четырем континентам. Мы потеряли контакт, как и все остальные. И хотя Америку не разоряли вражеские армии, окруженные деревьями дворики все же ушли навсегда, утонули под слоем асфальта. Семьи разлетаются, и каждое поколение словно принадлежит другому пласту истории. На смену огромным домам с комнатами для дедушек и бабушек, дядюшек и тетушек пришли места молодежных сборищ, дома престарелых и тихие квартирки людей среднего возраста. У молодых людей почти исчезла возможность общаться со зрелыми женщинами. Исчезло и доверие между ними.

И у меня, выросшего в тогда еще интегрированном сообществе, есть уверенность, возможно, странная, что эти мои мемуары помогут понять простую истину: у мужчин и женщин много общего, пусть даже они родились в разное время. И, если посчастливится, восстановить почти потерянную связь между поколениями.

Стремясь поделиться собственным опытом, спешу уверить читателя, что не имею намерения ошеломить его личными похождениями. Напротив, мое желание – стимулировать его собственное любопытство. Все последующие страницы – весьма отрывочные воспоминания автора, сконцентрированные не столько на его персоне, сколько на универсальных трудностях любви. Да, эта книга, в определенной мере, о моей жизни. И я, подобно Терберу, знаю категорический императив Бенвенуто Челлини: должно дожить хотя бы до сорока и свершить нечто выдающееся, прежде чем садиться за собственное жизнеописание. Я не отвечаю ни тому, ни другому условию. Но, как говорил тот же Тербер, «сегодня каждый имеющий пишущую машинку не обращает ни малейшего внимания на допотопные правила старых мастеров».

Андраш Вайда
Адъюнкт-профессор
Философского департамента
Университета шт. Мичиган,
Энн-Арбор, Мичиган

О верности и дружелюбии

Все приходит к нам от других… существовать – значит принадлежать кому-то.
– Жан-Поль Сартр

Я родился в набожной католической семье и в первые десять лет жизни провел немало времени среди добрых монахов-францисканцев. Мой отец, директор приходской школы, был искусным церковным органистом. У него, одаренного и активного молодого человека, хватало энергии и сил руководить также местным ополчением и участвовать в политике. Консерватор до мозга костей, поддерживавший авторитарный и проклерикальный режим адмирала Хорти, он оставался антифашистом, и, встревоженный приходом Гитлера к власти, использовал весь свой авторитет и влияние для запрета митингов Венгерской нацистской партии в нашем округе. В 1935, когда мне было всего два года, мой отец погиб от ножа малолетнего нациста. Убийце не было восемнадцати, и его избрали на эту роль, потому что закон запрещал казнить несовершеннолетних. После похорон моя мать бежала от ужаса потери в ближайший большой город, первый венгерский город с тысячелетней историей. Не буду терзать читателя его названием. Она сняла просторную квартиру в бельэтаже в центре города, на узенькой улочке полной барочных церквей и модных магазинов, в нескольких минутах ходьбы от францисканского монастыря, куда я часто ходил, еще не учась в школе. Церковная служба моего отца, его безвременная гибель и тот факт, что в нашей семье выросло несколько священников, произвели наилучшее впечатление на святых отцов, и они всегда были рады видеть меня. Монахи учили меня читать и писать, беседовали о жизни святых и великих героев венгерской истории, рассказывали о далеких городах, где учились – о Риме, Париже, Вене – но, что главное, внимательно выслушали каждое мое слово. Так, вместо одного отца, меня воспитывал целый монашеский орден; святые отцы всегда находили для меня теплую понимающую улыбку. Я разгуливал по широким прохладным коридорам монастыря словно по собственному дому. Их замечательную компанию я помню не хуже своей мамы, хотя с ней, как уже сказано, мы жили вдвоем с моих двух лет. Она была тихой и нежной женщиной. Ей постоянно приходилось подбирать за мной разбросанные игрушки. С другими детьми я почти не играл и поэтому никогда не дрался; и в обществе монахов, и с мамой меня окружало теплое сияние любви и ощущение абсолютной свободы. Не думаю, что взрослые пытались контролировать или воспитывать меня; они лишь следили, как я росту, и постоянно молились за мои будущие успехи.

Кроме того, я прекрасно сознавал свою принадлежность к большому и величественному клану и полагал себя, с их попущения, источником радости и предметом гордости всей моей родни. Припоминаю один случай, когда мои дядья с женами и детьми приехали поздравить с днем рождения свою вдовствующую сестру. В тот вечер было много шума и суеты, и я категорически отказался отправляться в постель с остальными детьми, пока взрослые не спят и развлекаются. Им ничего не оставалось, как отправиться в детскую, чтобы составить мне компанию, пока мама укладывает меня в постель. Раздев, она шлепнула меня по попке, потом поцеловала ее и пообещала, что поцелуют и все остальные, если после этого я буду спать без всяких капризов. Мне было тогда года три или четыре – это одно из самых ранних моих воспоминаний – и я до сих пор помню, как лежал на животе и заглядывал через плечо, чтобы видеть очередь выстроившихся поцеловать мою попку.

Все это, безусловно, характеризует меня и как добросердечного и ласкового малыша, и как избалованную шельму. Полагая, что все до единого любят меня, я считал естественным любить и обожать каждого, кого видел или о ком слышал.
Все эти мои нежные чувства были в первую очередь направлены на святых и мучеников Церкви. Годам к семи или восьми у меня родилось романтическое намерение стать миссионером и, если повезет, великомучеником, несущим свой крест среди рисовых полей Китая. Особенно ярко вспоминаю один солнечный денек, когда, не испытывая желания учиться, я стоял у окна и наблюдал за нарядными дамами, прогуливающимися по улице под нашими окнами. И тогда я задумался: если стану священником и приму обет безбрачия, насколько трудно будет жить без общества этих очаровательных женщин, спешащих то к шляпнику, то к парикмахеру, чтобы сделаться еще неотразимее. Итак, моя решимость стать священником натолкнулась на препятствие – необходимость отказаться от женщин, пусть даже я еще не мог желать их. Немного позже, устыдившись собственных опасений, я спросил отца-исповедника, седого старичка, который и в свои шестьдесят выглядел несколько по-детски, насколько ему было трудно прожить без женщин. Он сурово взглянул на меня и сообщил лишь, что сомневается, стоит ли мне становиться священником. Я был ошеломлен принижением моей решительности – мне лишь хотелось знать цену будущей жертвы – и испугался, что он станет любить меня меньше. Но старик снова расцвел и произнес с улыбкой (у него всегда доставало слов ободрения), что есть много способов служить Господу.
Я нередко прислуживал на его мессах: ранняя пташка, он любил служить мессу в шесть утра, и случалось, что в огромном храме не было никого кроме нас двоих. В такие минуты непостижимое и могущественное присутствие Бога ощущалось особенно остро. Даже сейчас, став атеистом, я с огромным благоговением вспоминаю охватывавший меня восторг, вижу четыре свечи в прохладном мраморном безмолвии гулкого храма. Именно тогда я научился любить и ценить неуловимое ощущение таинства – женщины рождаются с ним, а мужчины, если повезет, могут его обрести.

Я погружаюсь в эти проблески воспоминаний частью оттого, что они столь приятны для меня, но частью и оттого, что убежден: многие мальчики тратят напрасно свои лучшие годы и разрушают характер из-за ошибочного суждения, будто нужно расти сорванцом, чтобы вырасти мужчиной. Они записываются в футбольные и хоккейные команды, чтобы выглядеть взрослыми, хотя пустая церковь или заброшенная сельская дорога помогли бы им намного лучше понять мир и самих себя. Да простят меня отцы-францисканцы, если скажу: я никогда бы не смог понимать и ценить женщин, не научи меня Церковь ощущать восторг и благоговение.
Возвращаясь к вопросу об обете безбрачия, внезапно обеспокоившему юного христианина, должен признать, что не одни лишь дамы за окном нашей квартиры виноваты в сей преждевременной тревоге. Находясь среди мужчин в монастыре, дома я нередко наслаждался обществом женщин. Моя мать устраивала еженедельные чайные посиделки для своих подруг, вдовушек и одиноких женщин ее возраста – тридцати-сорока лет. Помню, насколько странным и удивительным мне показалось сходство атмосферы в монастыре и на посиделках моей мамы. И отцы-францисканцы, и мамины подруги были веселы, счастливы и вполне довольны собственной жизнью. Я ощущал себя единственной ниточкой, связывающей эти два самодостаточных мира, и гордился тем, что был своим человеком и там, и здесь. Я не мог представить себе жизни без любого из этих миров и даже сейчас иногда думаю, что быть монахом-францисканцем с гаремом сорокалетних женщин – вот счастье жизни.

Со временем я стал с нетерпением ждать, когда придут мамины подруги, когда возьмут мою голову своими теплыми, мягкими руками и спросят, откуда у меня такие черные глазки. Это было головокружительное чувство – ощущать их прикосновения или прикасаться к ним. Я подражал смелости мучеников, бросаясь им навстречу и приветствуя поцелуями и объятиями. Большинство подруг были удивлены или смущены подобными выходками. – «Боже, Ержи, что у тебя за нервный ребенок!?» – говаривали они маме. Иные даже подозревали меня, особенно когда мои руки как бы случайно падали им на грудь – не знаю почему, это возбуждало больше, чем прикосновение к их плечам. Однако все подобные инциденты заканчивались смехом; не помню, чтобы они сердились на что-либо слишком долго. Я любил их всех, но с особым нетерпением ждал визитов сестры моего отца, тетушки Алисы, пышной большегрудой блондинки. Я обожал аромат ее фантастических духов и милое круглое личико. Она брала меня на руки, смотрела в глаза с притворным гневом и, как мне кажется, некоторым кокетством и выговаривала строгим и нежным голосом: «Ты охотишься за моей грудью, маленький дьявол!»

Да, лишь тетушка Алиса отдала должное моей выдающейся персоне. Сделавшись, в своем воображении, первым Римским папой-венгром и обретя мученический венец, я уже видел себя великим святым, временно задержавшимся в детстве. И хотя тетушка Алиса наградила меня новым титулом – Князя Тьмы -,  в глубине души мы подумали об одном и том же.

Чтобы иногда освободить маму от моего общества, ее подруги брали меня на долгие прогулки или в кино. Но сенсацию произвела тетушка Алиса, пригласив меня на свидание. – «О, мой кавалер», – проговорила она с дрожью в голосе, – «не будешь ли ты столь любезен пригласить меня в театр?» Я прекрасно помню тот день, когда вышел с ней, наряженный в мою первую пару длинных брюк. Был солнечный субботний денек поздней весной или ранней осенью – незадолго до этого Соединенные Штаты вступили в войну, потому что мы смотрели Волшебник страны Оз. Я получил свой первый взрослый костюм несколько дней назад, и мне не терпелось показаться в нем тетушке Алисе: кто как не она могла по достоинству оценить его. Когда тетушка наконец появилась, напудренная и благоухающая духами, она настолько увлеклась разговором с моей мамой и объяснениями, почему задержалась, что не заметила моих новых брюк. Однако когда мы были готовы выходить, она издала протяжный стон и отступила назад, пожирая меня глазами. Я протянул ей руку, и она произнесла: «Сегодня у меня великолепнейший эскорт. Не правда ли, Ержи, он – копия своего отца». Мы направились к двери, держась за руки, счастливая пара, когда внезапно раздался голос моей матери:

– Андраш, ты не забыл сделать пи-пи?

Я покинул квартиру с тетушкой Алисой, дав себе клятву никогда в жизни не возвращаться назад. Даже умиротворяющие слова моей спутницы звучали раздражающе снисходительно, и пока мы спускались по лестнице, я мучительно размышлял, как восстановить прежнее равновесие наших отношений. И у самых парадных дверей я ущипнул ее за попку. Она сделала вид, что не заметила, но ее лицо залила краска. В этот момент я решил: как только вырасту, женюсь на тетушке Алисе, потому что лишь она понимает меня.

Я все же не собираюсь драматизировать мое детство, превращая его в историю кровосмесительной страсти к этой славной леди. Я был очень счастлив и с отцами-францисканцами, и на еженедельных посиделках моей матери, когда видел всех ее подруг вместе, следил за ними и слушал болтовню о модах, войне, родне, браках и чем-то для меня непонятном. Огромный безмолвный храм и наша гостиная, полная этих веселых, шумных женщин, запах их духов, блеск их глаз – вот сильнейшие и самые яркие образы моего детства.

Не знаю, как сложилась бы моя жизнь, не будь этих чайных посиделок у моей матери. Возможно, благодаря им я никогда не думал о женщинах как о врагах, как о территориях, которые нужно завоевать, но лишь как о друзьях и союзниках – и по этой причине они платят мне ответной дружбой. Я никогда не встречал тех дьяволиц в юбке, о которых вы наслышаны: должно быть, они слишком заняты теми мужчинами, которые видят в женщине крепость, и ту крепость надлежит взять штурмом, разорить и оставить в руинах.
Возвращаясь к вопросу дружелюбия ко всем – и к женщинам в особенности – я не могу не заключить, что мое безграничное счастье на еженедельных чайных посиделках у моей матери указывало на раннее и отчетливо заметное восхищение противоположным полом. Очевидно, это восхищение немало повлияло на мой будущий успех у женщин. И хотя эти мемуары будут, надеюсь, поучительны, должен признать, что они не помогут вам стать более притягательными для женщин, чем они для вас. Если в глубине души вы ненавидите их, если мечтаете унизить, если с наслаждением помыкаете ими, то и они отплатят вам той же монетой. Они будут любить и желать вас столь же сильно, как вы любите и желаете их – да восславим их щедрость.

О войне и проституции

Каждый новорожденный – мессия; какая жалость, что из него вырастает обычный плут.
– Имре Мадач

К десяти годам мне было позволено забыть, что я родился в год прихода Гитлера к власти. В истерзанной войной Европе наш городок казался столицей волшебной страны: крошечный, почти кукольный, но при этом древний и величественный, чем-то напоминающий старые кварталы Зальцбурга. И здесь я жил, счастливый принц в лучшем из всех возможных миров, окруженный многочисленной и заботливой родней: мать, тихая и задумчивая женщина, наблюдавшая за мной своими ясными глазами; тетушки, шумные, вполне земные, но элегантные подруги матери; монахи-францисканцы, мои добрые святые отцы. Я рос в оранжерее любви и впитывал эту любовь каждой клеткой тела. Однако, научившись любить весь мир, я должен был узнать его. Из беспечного мальчугана, грезящего стать священником и блаженным мучеником, я превратился в сводника и спекулянта. В конце войны – после двух кошмарных лет и до моего двенадцатилетия – я сделался мальчиком на побегушках у венгерских проституток в американском военном лагере близ Зальцбурга, австрийского городка, в остальных отношениях напоминающего мой собственный.

Моя трансформация началась летом 1943, когда волны войны докатились и до западной Венгрии. Наш тихий городок стал германским гарнизоном, и по ночам американские бомбардировщики начали творить новые груды щебня на фоне античных руин. Наша квартира была реквизирована для офицеров вермахта, и, как оказалось, вовремя: через пару недель дом получил прямое бомбовое попадание. Прячась от воздушных налетов, мы переехали дальше на запад, в дом родителей отца, в тихую деревушку вдали от дорог. Осенью мама отправила меня в кадетскую школу вблизи австрийской границы; по ее словам, там я буду защищен, накормлен, и выучу латынь.

Полковник, начальник школы, изложил ее дух одной фразой в своей приветственной речи перед кадетами-новобранцами: «Здесь вы навсегда запомните, что значит настоящая дисциплина!» Нас унижали с утра до ночи, в классах, на дворе, в спальнях. Каждый день с трех до четырех мы были обязаны гулять в парке, огромном и заросшем, окруженном высокими стенами. Нам было предписано, под страхом телесного наказания, маршировать быстрым шагом, не останавливаясь ни на секунду, и правила исполнялись неукоснительно: за этим следили поставленные над нами сержанты – прислонясь к деревьям. Сверх того, младшим кадетам надлежало подчиняться приказам старших кадетов, на что существовало особое предписание. Я попал в затруднительное положение в первый же день, когда проходивший мимо старший кадет начал орать на меня, требуя остановиться и встать смирно. Это был тощий рыжий парень с чубчиком, болезненный и тщедушный – фактически, он выглядел младше меня. У меня не было желания подчиняться ему, но еще меньше желания попадаться сержантам. Я пошел быстрым шагом, и ему пришлось бежать, чтобы догнать меня. Он поравнялся со мной, потный и запыхающийся. – Отдай честь! – потребовал рыжий парень тонким и дрожащим голосом. – Отдай честь! – Я отдал честь и пошел прочь, с трудом преодолевая отвращение. Не оставалось сомнений, меня забросило в стадо буйнопомешанных идиотов.
То был шок, от которого я не оправился до сих пор. Полтора года муштры в Венгерском королевском офицерском колледже практически превратили меня в анархиста. Я навек потерял уважение и доверие к старшим кадетам, генералам, партийным лидерам, миллионерам, президентам и их компаниям. Между прочим, такая жизненная позиция, похоже, восхищает большинство женщин – возможно потому, что они в меньшей степени ошеломлены совершенством установленного мужчинами мирового порядка.

Старшие кадеты были особенно озабочены тем, как мы заправляем постели.

– Твоя постель должна быть ровной и гладкой как зеркало! – вопил наш старший, разбрасывая мои одеяла и простыни по четырем углам спальни. – Тебе следует потренироваться!

Даже когда советские войска вошли в Венгрию и адмирал Хорти объявил: дальнейшее сопротивление бесполезно, большая часть венгерской армии, более миллиона человек, десятая часть населения, погибла, и венгерской армии больше не быть никогда – даже тогда наш старший не оставил своей одержимости нашими постелями. Когда он разбрасывал мою постель, я должен был заправить ее за три минуты; если уходило больше, как обычно случалось, он разбрасывал снова, и представление повторялось, пока ему не надоедало. Мы играли в эти постельные игры, пока русские дивизии не достигли предместий нашего городка. А затем полковник бежал со своим семейством и всеми пожитками на грузовиках, выделенных для эвакуации кадетов, большинство офицеров испарилось, и мы, ведомые майором, нашим учителем истории, отправились пешим маршем на запад через Австрию. С того момента я не видел постель несколько месяцев.

Около четырех сотен из нас влились в толпы беженцев, которые, скрываясь от войны, оставались в ее постоянно движущемся центре, между немецкой и русской армиями. Маршируя между линиями фронта по горам и долам Австрии, мы учились спать на ходу, переступать через искалеченные тела, мертвые или еще бьющиеся в агонии, и именно тогда я осознал, что крест символизирует не только искупительную жертву, не только прощение грехов, но и распятие. Одиннадцати с половиной лет отроду, я на всю жизнь получил урок безумной человеческой жестокости и хрупкости наших тел. Говорят, религиозное воспитание вживляет в человека чувство греховности секса, но после тех недель ужаса, голода и смертельной усталости я испытываю отвращение лишь к двум человеческим грехам – ненависти и насилию. Должно быть тогда я обрел терпимость к распутству: когда видишь столько трупов, легко потерять сдержанность в отношении живых тел.

Во время ночного марша через затемненную Вену я потерял остальных кадетов и с тех пор жил сам по себе, перебиваясь тем, что удавалось украсть на придорожных полях. Очевидно, другие беженцы занимались тем же, потому что крестьяне охраняли свои клочки картошки (kartoshka) с автоматами, и я нередко получал ожоги, прежде чем пек свою добычу. К середине мая 1945, когда американский армейский джип подобрал меня на дороге, одинокого и полуживого от голода, я был готов на все.

Сказав, что стал сводником для американской армии до своего двенадцатилетия, я не имел в виду, что солдаты обращались со мной бесчувственно или не принимали в расчет мой возраст. В американской армии мне было определенно лучше, чем в кадетской школе. И если я занимался несвойственной возрасту работой, то лишь потому, что старался заработать себе на жизнь – и, возможно, разузнать побольше о сексе. Те два солдата на джипе подобрали меня, отвезли в лагерь и проследили, чтобы я был накормлен, вымыт, показан врачу и представлен командиру. Врачебный отчет о моем жалком физическом состоянии и явные следы пережитого кошмара тронули чувства офицера, и он разрешил оставить меня в лагере. Я получил койку в одной из длинных кирпичных казарм (построенных для Гитлерюгенд), обрезанную форму, армейский паек сигарет, жевательной резинки и презервативов, фляжку и, к моей великой радости, был приравнен к рядовым при получении обеда из пяти блюд. Первые несколько дней я большую часть времени бродил по казармам, стараясь подружиться с солдатами. Им было почти нечем заняться, только разглядывать картинки, бриться, чистить форму и оружие и учить приблудного мальца английским словам. «Hi», «OK», «kid» и «fucking» (в качестве универсального прилагательного) были первыми словами, которые я выучил, и примерно в этом порядке; но через пару недель я нахватал достаточно слов, чтобы обсуждать войну, Венгрию, США и оставшиеся дома семьи. Однажды вечером я подвернулся под руку, когда венгерская девица и солдат заспорили о цене, и предложил свои услуги переводчика и посредника. Пять пачек сигарет, банка сухого молока, двадцать четыре пачки жевательной резинки и маленькая банка тушенки были основными предметами обмена. Как оказалось, большинство женщин, по недосмотру военной полиции проникавших в лагерь ближе к ночи, были моими соотечественницами из ближайшего лагеря беженцев; итак, вскоре я стал активным переводчиком, посредником и сводником.

Занявшись этим рискованным делом, я мгновенно узнал, что большая часть морализаторства по поводу секса не имеет ровным счетом никаких корней в реальной жизни. Это было откровением, признаваемым даже теми ошеломленными, прежде респектабельными и иногда сохранившими снобизм дамами среднего класса, которых я приводил в армейские казармы из переполненного и обнищавшего лагеря беженцев. В конце войны, когда даже жители Австрии терпели крайнюю нужду буквально во всем, сотни тысяч беженцев едва ли могли выжить – и их положение было еще более жалким, поскольку большинство из них привыкло к комфортабельному буржуазному образу жизни. Честь и добродетель, столь важные для этих дам в их привычной обстановке, в лагере беженцев потеряли всякую ценность. Они расспрашивали меня – краснея, но иногда в присутствии своих безмолвных мужей и детей – не страдают ли солдаты венерическими заболеваниями и что могут предложить взамен.

С нежностью вспоминаю одну красивую и высокородную леди, которая экстравагантным образом возвеличила весь этот бизнес. Это была высокая темноволосая женщина с огромной дрожащей грудью и сухощавым лицом, излучающим гордость – лет сорока, полагаю. Ее муж, граф, был главой одной из старейших и достойнейших фамилий Венгрии. Его имя и воинское звание, пусть даже в разбитой армии адмирала Хорти, по-прежнему внушали достаточное почтение, чтобы гарантировать им отдельную дощатую лачугу в лагере беженцев. С ними была длинноволосая дочь лет восемнадцати, которая начинала хихикать каждый раз, когда я заходил в их хибару с моими не слишком частыми поручениями. Графиня S. соглашалась идти только к офицеру и только за двух- или трехкратную цену. Граф обычно отворачивался при виде меня. Он по-прежнему носил форменные черные брюки с широкими золотыми лампасами; но вместо кителя с шитыми золотом эполетами на нем был изношенный до дыр пуловер. В его присутствии меня охватывал суеверный страх, и вспоминались страницы о его семье из нашего учебника истории для элементарной школы, его фотографии в газетах – знаменитый генерал, осматривающий свои войска; эти газеты нас заставляли читать в кадетской школе. Он редко отвечал на мои приветствия, а его жена всегда воспринимала меня как неприятный сюрприз – словно не она лично просила информировать, нет ли заявок от хорошеньких чистых офицеров, которые к тому же не слишком требовательны.

– Снова этот мальчик! – восклицала она раздраженным и страдальческим голосом. Затем драматическим движением поворачивалась к мужу. – Мы и сегодня в абсолютной нужде? Ужель не вправе я послать этого аморального ребенка к черту, хотя бы единожды? Нам и впрямь без этого не жить? – Генерал, как правило, не отвечал, лишь безразлично пожимал плечами; но изредка огрызался: «Ты одна готовишь, тебе и знать, что нам нужно».

– Если бы ты со своими войсками перешел к русским, твоей жене не пришлось бы осквернять свое тело и брать на душу смертный грех, чтобы прокормить нас! – прокричала она однажды в состоянии внезапной истерики.

Хотя это лишь перевод (сам разговор шел по-венгерски), она действительно употребляла причудливые, почти нереальные обороты: «ужель не вправе я…», «осквернять свое тело», «аморальный ребенок» (последнее мне особенно нравилось). У нее был не только словарь, но и манеры добропорядочной и благородной леди, и я наполовину сочувствовал ей, догадываясь, через что пришлось пройти графине, прежде чем опуститься до «осквернения своего тела». Тем не менее, я не мог не заметить, что ее горе слегка преувеличено, особенно когда она стала повторять свои сцены с удивительной точностью хорошей актрисы. Ее ритуальный вызов мужу никогда не был принят, но их дочь проявляла удивительно страстное желание освободить мать и принести себя в жертву ради семьи. – Позволь мне, мамочка – ты выглядишь усталой, – говорила она. Но графиня не желала и слушать об этом.

– Я лучше умру от голода! – восклицала она. – Я лучше увижу тебя мертвой, чем торгующей собой! – И иногда добавляла с юмором отчаяния: «Меня, старуху, уже ничто не развратит. Не имеет значения, что я делаю».

Все мы безмолвно дожидались, пока графиня собиралась, накладывала косметику, затем вставала, в упор глядя на мужа или просто осматривая комнатку. – Молитесь за меня, пока не вернусь, – произносила она при выходе, и я следовал за ней, почти убежденный, что несчастная предпочла бы умереть, лишь бы избежать грядущей экзекуции.

Однако едва мы подходили к машине, она извлекала на свет бравую улыбку, а если дожидался один молодой капитан, то и смеялась, весело и вполне непринужденно, всю дорогу до американского лагеря. Но когда ее лицо внезапно становилось печальным и задумчивым, я чувствовал, что готов вспыхнуть на месте лишь от близости к ней. В такие моменты было видно, что у нее чрезвычайно чувственные губы. Я часто замечал такие перемены в настроении у женщин, которых сопровождал в казармы; они покидали свои семьи богинями добродетели, приносящими себя в жертву, но затем, несомненно, получали удовольствие от общения с американцами, которые нередко были и моложе, и красивее, чем их собственные мужья. Подозреваю, многие из них были счастливы думать о себе как о благородных, бескорыстных и готовых к самопожертвованию женах и матерях, хотя, фактически, брали долгожданный выходной от семейной скуки.

Я ни разу не присутствовал, когда они действительно были с солдатами в казарме, хотя и делал множество тщетных попыток остаться. В конце концов, я не получал платы за мои услуги и полагал, что и солдаты, и женщины обязаны дать мне шанс узнать из первых рук, чем они занимаются. Но, нимало не заботясь о том, сколь пагубное влияние оказывает на меня организация их встреч, они проводили черту, едва начинали заниматься любовью, и никогда не позволяли мне остаться и понаблюдать. Иногда я слишком перевозбуждался от зрелища подготовительных нежностей и начинал протестовать против явной несправедливости. – Как все устроить, так я не ребенок, а как вам трахаться, так ребенок! – Я требовал своей пайки и в этом. Мне постоянно приходилось переводить фразы типа: «Спроси, у нее широкая или тесная». Я заболевал от всех этих разговоров и ласк и был в состоянии постоянной эрекции.

Я редко упускал шанс проскользнуть в комнату офицера, когда он уходил с женщиной. В солдатских казармах всегда кто-нибудь был, но в офицерской квартире иногда удавалось обследовать сцену в неизменном состоянии. Мне виделись намеки в смятой постели, в полупустой бутылке спиртного, в следах губной помады на окурках – но больше всего в запахах, еще витающих в комнате. Однажды мне даже попались белые шелковые трусики, которые я жадно обнюхал. Запах был специфический, но приятный. Во мне родилась ни на чем не основанная уверенность, что запах происходит от женских штучек, и я прижал трусики к ноздрям и долго втягивал воздух сквозь них.

Помню лишь один случай, когда я действительно почувствовал, что стоит остаться ребенком чуть дольше. Один солдат подхватил венерическую болезнь, и ему сделали несколько уколов прямо в пенис. Остальные солдаты сидели в казарме и хохотали до упада, а он бродил между рядами коек, согнувшись от боли и зажав руки между ног. Из его глаз лились слезы, и он кричал в полный голос: «Не буду больше крутить ни с кем кроме жены! Это последняя шлюха, с которой я крутил в жизни!»

Прошло несколько дней, прежде чем я снова начал размышлять, как бы организовать любовь с одной из дам, которых обслуживал.

Мои мысли концентрировались на графине S. Хотя эта леди и называла меня «аморальным ребенком», я не мог не чувствовать, что она относится ко мне лучше, чем к одному из лейтенантов – жирному южанину со вставными зубами – которого навещала время от времени. Не надеясь конкурировать с молодым красивым капитаном, я решил, что смогу добиться ее после ночи с тем лейтенантом. Однажды утром, заметив, что лейтенант уехал, я вертелся вокруг его квартиры, пока графиня не встала. Услышав шум воды в душе, я скользнул внутрь. Потом, оставшись незамеченным, украдкой приоткрыл дверь ванной и увидел ее под душем – умереть на месте – голой. Я насмотрелся на огромное множество картинок на стенах казарм, но голую женщину во плоти видел впервые. Это было не просто иное, это было чудо.

По-прежнему незамеченный, я захватил ее врасплох на выходе из душа, мгновенно поцеловал в грудь и прижался к мокрому, теплому телу. Это прикосновение наполнило меня сладкой истомой и, как бы ни хотелось рассмотреть женщину, заставило закрыть глаза. Она не могла не заметить, какое неизгладимое впечатление произвело на меня ее тело, и, возможно из-за этого, подождала несколько секунд, прежде чем с отвращением оттолкнуть меня.

– Пошел вон, – прошипела графиня, прикрывая соски ладонями. – Отвернись!

Я отвернулся и предложил десять банок сухого молока, пять коробок яичного порошка и сколько угодно тушенки, если только она позволит лечь с собой. Но она пригрозила позвать на помощь, если я сей же момент не исчезну. Стоя спиной к даме и воображая, как она одевается, как прикрывает себя, я почувствовал такие болезненные спазмы, что невольно сел на кровать лейтенанта. Одевшись, графиня присела сзади и резким движением повернула меня лицом к себе. Она выглядела подавленной.

– Сколько тебе лет?
– Я уже вырос.

Я собирался предложить ей взглянуть на себя, но в этом не было нужды. Еще раз взглянув на меня, она в отчаянии покачала головой.

– Боже, что делает война со всеми нами!

На мгновение мне показалось, что она говорит то, что думает.

– Тебя растлевают и разрушают здесь. Тебе нужно домой к маме.

Думаю, она была подавлена и моей деградацией, и своей собственной, падением, которое довело до такой точки, когда маленький мальчик позволяет себе делать ей пассы.

– Лейтенант уехал в город и вернется не скоро. А у меня связи на кухне получше, чем у него. Повара меня любят. Я могу достать вам все, что пожелаете.

– Ты не должен думать о любви как о чем-то продажном. И должен подождать, пока не подрастешь. Пока не женишься. Твоя будущая жена хранит себя в чистоте, и ты должен.

Сидя на лейтенантской постели и слыша голоса солдат за окном, она сама, должно быть, почувствовала неуместность своего утверждения. Мы просто сидели рядом, и она расспрашивала меня о семье и родных и дожидалась, когда вернется офицер и заплатит за услуги.

– Итак, вы прошли пешком весь путь до Зальцбурга, – говорила она удивленным голосом, словно пытаясь понять, что я за ребенок. – Тебе пришлось расти быстро. – В ее голосе слышалось сочувствие. Видимо, графиня проверяла свои чувства и размышляла о возможности каких-либо отношений между нами. Она отвернулась, но я успел заметить в ее глазах отблеск удивления и смирения. Даже работая проституткой, она не могла не отчаяться, рассматривая предложение двенадцатилетнего мальчика. По крайней мере, так я интерпретировал ее реакцию. Но при всей уверенности, что понимаю ее, я не мог придумать ни слов, ни действий, чтобы достичь цели. Я был не готов. Я чувствовал себя словно в школе, когда учитель вызывает к доске, а столица Чили вылетела из головы. Мне стало страшно. Мне хотелось сбежать.

Но именно в этот момент она мягко повалила меня на постель и расстегнула ширинку. Затем начала лениво играть со мной мягкими пальцами, по-прежнему сидя рядом и с легким любопытством разглядывая мое лицо. Потом ее губы внезапно приоткрылись, она наклонилась и взяла меня в рот.

Я мгновенно сделался невесом и ощутил, что никогда в жизни не захочу шевельнуться. Внимательный взгляд ее серьезных глаз лишал меня сознания, а позже доносился ее голос, снова называвший меня аморальным ребенком. Наконец графиня встряхнула меня за плечи и приказала убираться: не хватало еще, чтобы лейтенант вернулся и нашел меня здесь. Когда я уходил из комнаты, она просила меня молить Бога о спасении моей души.

Вероятно, я бы надоел ей, начни поджидать у дверей душа во всех офицерских квартирах, которые она посещала. На удивление, я больше не пытался. Ее импульсивный поступок не только избавил меня от страданий на лейтенантской постели, но и излечил от попыток застать женщину врасплох. Я чувствовал себя забравшимся в дом вором – а хозяин, на удивление, отпустил меня с подарками.

О гордыне и тринадцатилетии

О, нет, благодарю!
- Эдмон Ростан

Еще в кадетской школе я немало наслушался об опасности секса. Во время массовой мастурбации после отбоя, когда гасили свет в общей спальне, мы любили пугать друг друга историями о мальчиках, которые становились слабоумными, потому что играли с собой или вступали в половую связь с девочками. Вспоминаю страшную историю о мальчике, который свихнулся от одной мысли о женщинах. Ко времени жизни в американском лагере все религиозные страхи развеялись, но осталось суеверие, будто у мальчиков с очень сильным сексуальным влечением все остальные способности подавляются. В этом отношении я боялся за себя.

Оглядываясь назад, я обнаруживаю, что все мои аппетиты обострились в равной мере. Во-первых, меня охватило немыслимое чревоугодие, едва не обжорство. Слишком долго пришлось голодать, прежде чем американцы подобрали меня, и в лагере я проводил за едой многие часы. Столовая была огромной, заднюю стену занимали ряды раздатчиков, которые наполняли наши миски – от шести до восьми в каждую кормежку – из своих котлов. Круглые золотистые блинчики с маслом и сиропом, кукурузные лепешки, мороженое и яблочный пирог были моими фаворитами. Во-вторых, у меня развилась ненасытная жажда денег. Весь первый месяц в лагере я с нескрываемым недоверием наблюдал, как повара выливали в помои жир, остающийся после жарки гамбургеров и бифштексов. За день выбрасывали двадцать или тридцать галлонов – бочки жидкого золота в голодающей Европе. Американцы – славные ребята, но – явные безумцы. Потерпев неудачу с графиней, я на следующий же день решил стать бизнесменом и ухватился за идею попросить шеф-повара не выливать жир, а отдавать его мне. Поначалу тот не пожелал утруждаться, но когда узнал, что я хочу продавать эти отбросы, согласился. С этого дня я полюбил поездки с солдатами в Зальцбург: им требовался переводчик, чтобы сторговаться с девицами, а мне – транспорт, чтобы доставить жир в пятигаллонных канистрах из-под сухого молока. Я продавал сей бесценный продукт в зальцбургские рестораны и требовал оплаты американскими деньгами. Иногда не весь жир расходился; в такие дни я раздавал его беженцам, за что срывал овации, достойные Римского Папы-венгра. Со временем шеф-повар (который никогда не требовал свою долю) проникся духом предприятия и отдавал мне все пятигаллонные канистры и бочонки с мясом, яичным порошком, фруктами или соком, которые были открыты и могли испортиться. Собрать все эти богатства на кухне занимало двадцать минут в день, доставить в Зальцбург и вернуться – еще пару часов. Таким образом, за два с половиной часа в день я зарабатывал пять сотен долларов в неделю. Через некоторое время слухи о моих предпринимательских талантах дошли до полковника Уитмора, командира лагеря, он заинтересовался мной и нередко приглашал побеседовать. Нечасто мне приходилось встречаться с таким милым и интеллигентным человеком. Невысокий и тщедушный, с бледным лицом и подергивающимся глазом, он, по рассказам солдат, побывал во многих переделках на Тихом океане и это назначение в Европу получил в качестве отпуска. Полковник не пил и не играл в покер; его основным развлечением было чтение. По-видимому, он знал греческую литературу и мифологию не хуже отцов-францисканцев и любил побеседовать о пьесах Эсхила и Софокла. Он владел несколькими отелями в Чикаго и окрестностях, и ему не терпелось вернуться домой и привести дела в порядок, хотя бизнес, по его словам, надоел ему не меньше армии. Я рассказывал полковнику о своих выгодных сделках с рестораторами, что неизменно забавляло его, и он заставил меня подсчитывать ежедневный заработок. Узнав, что я проигрываю сотни долларов в покер, он стал забирать мои доходы на хранение. Он скучал по своим оставшимся в Штатах двум дочерям, и мое присутствие его развлекало. Я болтал обо всем, что приходило в голову, но когда заговорил о том, что вытворяют солдаты в казармах, полковник резко оборвал: «Придержи язык! Не становись стукачом. Я не желаю знать об этом». Он часто брал меня в свои поездки, и однажды я оказался с ним на подлежащем ликвидации складе германской армии. Склад был набит летними шортами, приготовленными для африканской армии Роммеля и затем забытыми. Их было, по описи, два миллиона, и я попросил командира отдать их мне. Полковник не слишком высоко оценивал шансы продать два миллиона пар летних шортов, но обещал отдать и даже организовать транспорт, если найду покупателя. Я немедленно отправился на джипе в Зальцбург с намерением поговорить с хозяйкой известного мне магазина. Она предложила тысячу долларов за всю партию, но я выторговал тысячу восемьсот. К сожалению, когда товар был доставлен и деньги получены, водитель грузовика предложил сыграть в покер, и я потерял тысячу четыреста долларов, прежде чем решил бросить эту игру раз и навсегда.

Стремясь к самосовершенствованию, я нашел в Зальцбурге учителя музыки, который давал мне уроки пианино два раза в неделю, за полфунта масла в час. Я изучал немецкий и пытался улучшить мой английский. Отбросив амбиции стать великомучеником, я решил обессмертить свое имя: начал писать длинную стихотворную пьесу о бренности бытия, рассчитывая, что она станет и шедевром, и бестселлером. Но с наибольшим упорством я твердил латынь. У меня было странное убеждение, будто без знания латыни невозможен успех в жизни.

И все это время я оставался девственным сводником. Было несколько миловидных и дружелюбных шлюшек, которые, как казалось, обожали меня, но я не знал, как подступиться к ним. Я умолял их взором, надеясь, что хоть одной придет в голову предложить мне. Бесполезно. И хотя неудовлетворенное желание заняться любовью часто доводило до тяжелых судорог, печальные последствия откровенных деловых соглашений начали пугать меня. Я заметил, что солдаты, подцеплявшие – даже не взглянув – первых попавшихся девиц, выглядели потом злыми и мрачными. Моя дорогая графиня, хотя и цвела от восторга, прощаясь с молодым капитаном, от других офицеров выходила унылой и блеклой. Какие бы определения ни искать сексу, это, очевидно, командная игра, и я начал подозревать, что незнакомые люди, силой обстоятельств брошенные друг на друга, редко оказываются хорошей командой.
И преподала мне этот урок женщина, которую называли фрейлейн Моцарт. Она появилась в наших казармах солнечным весенним днем сразу после ленча, когда большинство солдат отправились на прогулку. В казарме нас осталось только трое, двое рядовых и я; один из них растянулся на койке, листая журнал Лайф, второй брился, испытывая многие трудности. Он поставил зеркальце на подоконник у своей койки, и солнце постоянно било ему в глаза. Я сидел на своей койке, скрестив ноги, и зубрил латинские глаголы. Внезапно дверь распахнулась, и наш комедиант-самоучка из Бруклина радостно возгласил с порога: «Приветствуйте, мальчики – фрейлейн Моцарт!»

Казарма была длинной и узкой, два ряда по двадцать четыре койки с каждой стороны и проход в шесть футов между ними. Моя койка стояла в дальнем конце казармы, и при появлении новых лиц я скользнул под койку, никем не замеченный. Я сидел на полу за койкой у дальней стены – лишь макушка выглядывала – и надеялся, что остальные забыли обо мне, и предвкушал наконец увидеть. Фрейлейн Моцарт была крупной светловолосой австриячкой. Массивной, молочной, флегматичной. На ней была широкая плиссированная юбка в цветочек и черная безрукавная блузка. Она прошла так, словно в помещении никого не было; и действительно, те двое солдат у двери никак не приветствовали и даже словно не заметили ее появления, несмотря на все усилия сопровождающего. Наш комедиант-самоучка был коротышкой с густыми темными бровями и коротким ежиком волос. Он вертел бедрами и потирал руки, повторяя свой победный клич: «Каково, мальчики – фрейлейн Моцарт!» Его руки рисовали круги в воздухе, чтобы подчеркнуть ее обводы. Но друзья не проявили внимания: читатель Лайф даже не взглянул, а второй лишь на секунду отвернул намыленную щеку от зеркала и вернулся к своему занятию, щурясь от солнца.

– Лакомый кусочек! – настаивал Бруклин, демонстративно медленно расстегивая брюки.

Фрейлейн Моцарт в сомнении остановилась. Я подумал, что она находит присутствие других и поведение своего сопровождающего унизительным. Но потом заговорила, демонстрируя ошибочность моих предположений.

– Где твоя койка? – бесцеремонно спросила она.

Бруклин указал: его место было в середине казармы, в десятке коек от меня. Непринужденно, словно больше никого не было, фрейлейн Моцарт начала раздеваться, бросая блузку и лифчик на соседнюю койку. Бруклин перестал кривляться и потирать руки и просто уставился на нее. Потом она сняла юбку, развязала ленточку и начала расчесывать пальцами свои длинные светлые волосы. Она стояла голая, в одних трусиках, и я мог видеть лишь ее широкую белую спину и мощные ягодицы. Я отчаянно пытался нарисовать себе, что видит Бруклин спереди, сидя перед ней на соседней койке, сейчас примолкший и слегка притопывающий ногой. Другие солдаты по-прежнему не замечали ее, и это было для меня абсолютно непонятно.

– Если кто интересуется, парни, я беру два фунта, десять долларов или четыре сотни сигарет.

Должно быть, она посещала соседний британский лагерь и совершенно не нуждалась в переводе. Солдаты не потрудились отвечать. Но в тот момент, когда она бросила свои трусики в лицо своему партнеру, читатель Лайф приподнял голову и спросил: «Где малыш?»

Я нырнул под койку и затаил дыхание, но тут же услышал спокойный и безразличный голос фрейлейн Моцарт: «Какой-то малыш сидит в дальнем углу».

А она стояла спиной ко мне все это время.

Мужчины покатывались со смеху, пока я брел к двери. Потом поджидал ее за дверью казармы, пиная камушки и проклиная весь свет. Сейчас или никогда, я сыт по горло. Фрейлейн Моцарт появилась через двадцать минут. Шагнув к ней, я понял, что едва достаю ей до груди, так что быстро отступил назад. Я предложил ей тысячу сигарет. Она бесстрастно посмотрела на меня, и я подумал, что она не поняла.

– Я дам вам тысячу сигарет.
– За что? – переспросила она, слегка озадаченная.

Я решил апеллировать к ней на ее родном наречии. «Fr;ulein, ich m;chte mit Ihnen schlafen, wenn ich bitten darf»1.

– Конечно, – ответила она без видимой реакции. – Но я беру только четыре сотни сигарет.

Я остался доволен тем, что она не захотела брать лишнего, пусть даже пять коробок были предложены добровольно. И это вселяло надежду, что мы сможем сторговаться. Надежда переросла в уверенность, когда она сама предложила место: рощица между лагерем и ближайшей деревней. Очевидно, Бруклин отказался везти ее обратно в Зальцбург, и ей придется добираться до деревни, а там ловить автобус до города. Я вернулся в казарму взять сигареты и одеяло, шагая медленно и непринужденно, потому что не хотел лишних вопросов от солдат. Бруклин лежал на койке голый, курил и читал комиксы. Потребовались три минуты, чтобы собрать вещи, и я выскочил из казармы весь в поту, воображая, что другой солдат подобрал ее тем временем – или она сама передумала и ушла. В конце концов, она мне даже не улыбнулась. Но счастье было на моей стороне: она ждала.

Мы вышли из лагеря через дыру в проволочном заборе. Мир и порядок восстановлены, казармы ограждены от проституток; и хотя сейчас их в лагере не меньше чем прежде, им нет нужды проходить через ворота.

Это был один из первых ясных и теплых дней в году: солнце слепило, и земля, темная и влажная от тающих снегов, издавала ароматы весны. Деревушка Нидеральм была в полутора милях, и нам не потребовалось много времени добраться до рощи. Мы шли по узкой посыпанной галькой проселочной дороге. На фрейлейн Моцарт были удобные туфли без каблука, она шла длинными легкими шагами, и мне приходилось бежать вприпрыжку, чтобы поспевать за ней. Она не произнесла ни слова и даже не взглянула в мою сторону – словно гуляла одна, хотя потом слегка притормозила. Я подумывал положить руку на ее голое белое плечо, но, поскольку для этого пришлось бы тянуться вверх, отбросил эту затею. Мне захотелось рассмотреть, колеблются ли ее груди на ходу, но на ней был такой тугой лифчик, что бюст оставался непоколебим, как и ее лицо. Тем не менее, груди были большими и круглыми. Мне захотелось показать, как много все это значит для меня.

– Du bist die erste Frau in meinem Leber2.
– Ach so3, – ответила она.

После этой содержательной беседы мы маршировали молча. Одеяло становилось все тяжелее, и я представлял, как расстелю его на земле. Меня грела уверенность, что на мягком одеяле она станет добрее.

Когда мы дошли до рощи – одного из тех лесов вокруг Зальцбурга, которые выглядят как ухоженный городской парк – я побежал вперед и нашел небольшое укромное место за камнем. Я сбросил одеяло и, гордый тем, что нашел такой романтичный уединенный уголок, благородным жестом предложил ей располагаться. Фрейлейн Моцарт села на одеяло, распахнула свою юбку (она распалась на две половинки) и легла на спину. Лежать было неудобно, и она с ворчанием изогнула свое тело. Я присел рядом и попытался рассмотреть ее через застегнутую блузку и плотный лифчик, затем изучил ее голый живот и тень на трусиках, где волосы пробивались через тонкий белый шелк. Я положил руку на ее холодное твердое бедро, и нашел его изумительным. Глубоко вдыхая запахи сосны и влажной земли, я воображал: какой бы невпечатлительной ни была эта женщина, как бы часто ни была с мужчинами, она не может не разделить моего возбуждения. Охваченный чувствами, я зарылся лицом в подол ее юбки и оставался неподвижен довольно долго, потому что она проговорила, поторапливайся. Наконец-то в ее голосе появилось некоторое чувство – нетерпеливое желание поскорее отделаться.

– Mach’ schnell!4

Я был оскорблен до глубины души.

Не говоря ни слова, я поднялся и начал вытаскивать одеяло из-под нее. Никакие радости рая не заставили бы меня прикоснуться к ней.

– Was willst du?5 – спросила она с ноткой раздражения.

Я сказал, что передумал.

– Окей.

Мы прошли вместе до края рощи, где я вручил ей коробки с сигаретами. Она повернула к деревне, а я побрел в лагерь, неся свое одеяло.

О юных девицах

Твое мальчишество – помнишь?
Вернешься ли вновь, когда?
Вернешься ли вновь, когда?
Никогда – никогда.
- Сандор Вореш

Кислотные дожди убивают леса и озера, все мы живем под угрозой ядерной войны, и вымирание человеческой расы вполне вероятно, но не все движется от плохого к худшему. Похоже, девушки отказались от привычки терзать мальчиков.

Несколько – уже много – лет назад я был свидетелем случая, который напомнил ужасы моей юности. Инцидент случился в театральном фойе; я ходил на Гамлета в исполнении кинозвезды, пытавшейся доказать, что он умеет играть и на сцене. После представления я пробирался сквозь толпу к выходу и оказался позади юной пары. Юноше было лет семнадцать, девушка выглядела чуть младше. По тому, как она прижималась к нему и висла на руке, у меня создалось впечатление, что они – сложившаяся пара. Она щебетала тоненьким голоском, привлекая внимание десятка людей вокруг – возможно, таково было ее намерение.
– Я видела его глаза! Он посмотрел на меня! – громко выдохнула она, закатывая глаза и изображая обморок. – Он просто сказка. Я отдалась бы ему прямо сейчас!
Такая публичная декларация факта, что юноша, на котором она повисла со столь бесчувственной фамильярностью, не значит для нее ровным счетом ничего, что он – лишь жалкий суррогат ее истинного идеала, не могла не смутить молодого человека. Его бросило в жар, потом в холод. Я видел, как он пытается спрятаться от людей, слышавших ее высказывания, но не так просто пробираться через толпу с висящей на тебе довольно пухленькой девицей. Это был капкан. Девица же понятия не имела о неуместности своего поведения и, похоже, наслаждалась взглядами, бросаемыми окружающими. Возможно, она воображала, что мы все представляем, как сказочно бы она выглядела рядом с блистательным актером.
По всей видимости, мальчику стоило значительных хлопот и расходов привести свою маленькую подружку в этот театр. Не обязательно он рассчитывал на благодарность, но не мог не надеяться, что их присутствие на спектакле со звездой, среди элегантной театральной публики, добавит ему привлекательности в ее глазах. Обнаружив, что исчезнуть не удастся, он, с дурацкой усмешкой, попытался обратить инцидент в шутку, нервно подергивая плечами и оглядываясь на людей, словно говоря: «И правда глупенькая, но какая хорошенькая». Но когда его голова повернулась в мою сторону, я перехватил его взгляд – то был взгляд побитой собаки. Видя его в ловушке толпы, с прилипшей девицей, подавленного неловкостью и унижением, я с трудом подавил импульс отвести мальчика в сторону и выказать свое мужское сочувствие и солидарность.
Мой собственный опыт общения с юными девицами был воистину ужасен. Но прежде чем рассказать о нем, вкратце изложу ход событий с того момента, когда летом 1946 я покинул лагерь американской армии.
Полковник Уитмор, командир лагеря, хотел усыновить меня и взять с собой в Чикаго, к своим детям, но я отклонил его любезное предложение. Он с грустью слушал самоуверенные заявления о том, что моя пьеса в стихах принесет мне миллион и скоро я буду в Будапеште богаче, чем он со своими отелями в Америке. Он убедился, что семь с половиной тысяч долларов, которые он сохранил для меня, надежно зашиты за подкладку моей куртки и взял клятву не болтать о них русским пограничникам, когда покину Западную оккупационную зону.
Я вернулся в Венгрию на поезде Красного Креста и нашел маму в Будапеште, куда она переехала в поисках лучшей работы. При помощи привезенных американских денег, она сняла и обставила для нас квартиру в величественном старом здании на вершине Холма роз в Буде. Не имея в столице ни друзей, ни родных, мы жили поначалу довольно уединенно. Днем мама была на работе, я в школе, а по вечерам мы отправлялись куда-нибудь поужинать и посмотреть спектакль или фильм. Хотя денежные дела вела она, в подобных случаях кошелек был у меня, и платил я. К этому времени я стал рослым мальчиком и выглядел старше своих лет. Мне льстило показываться на людях с такой очаровательной женщиной как моя мать. В свои сорок она была по-прежнему привлекательна и, вероятно, имела личную жизнь – как и у меня были свои тайные мечты и угрызения совести – но у нас сложились своего рода дружеские отношения, какие бывают лишь между вдовами и их взрослеющими сыновьями. Она категорически запретила показывать мою стихотворную пьесу кому бы то ни было, заявив, что деньги нам пока не нужны. Тем не менее, она с интересом читала все, что я писал, и нередко укрепляла мою уверенность, спрашивая, какие книги ей следует прочитать. Но сейчас я не был ни достаточно маленьким, ни достаточно взрослым, чтобы она открывала мне свои сердечные тайны. Не был готов и я обсуждать с ней острые проблемы, связанные с женщинами.
В этом отношении возвращение к школьной жизни было не меньшим шоком, чем бегство от нее два года назад. Не было больше дружелюбных леди, которые приходили бы в гости к матери и которых можно коснуться невзначай, не было проституток, на которых поглазеть. Я был оставлен лицом к лицу с девочками-подростками.
Конечно, я хватался за любую возможность общения. И наиболее болезненными и ставящими в тупик событиями оказались школьные танцы – я мог бы ходить на них и в Чикаго, если бы полковник Уитмор усыновил меня. В Венгрии того времени существовало раздельное обучение, отдельные школы для мальчиков и девочек, но устраивались совместные вечеринки в спортивном зале. Видимое и наиболее впечатляющее различие происходило из того факта, что наши сборища устраивались не родительско-учительской ассоциацией, а комсомольской организацией. Спортзал украшался к танцам не только гирляндами и воздушными шарами, но и огромными портретами Маркса, Ленина и Сталина, которые взирали на нас со свисающих с потолка канатов. Как ни странно, мелодии для танцев были американскими, часто теми же, которые слушали солдаты в американском лагере. Их выбирал физрук, который сидел в углу со школьным проигрывателем, решительно игнорируя наши мелкие непристойности.
В ту пятницу я был в паре с худенькой брюнеткой по имени Берниса. Я пригласил ее на танец, потому что выстрелы ее темных глазок вселили в меня надежду, будто между нами что-то возможно. В остальных отношениях она была совершенно не привлекательна. У нее было худое, с признаками недоедания лицо, и все тело состояло из одних костей. Я ощущал ее крошечные груди, лишь когда она прижималась в танце так близко, что выпуклые пуговки на ее блузке вдавливались мне в грудь. Мы двигались под музыку вперед и назад, и она хихикала от удовольствия, когда я целовал ее тонкую шейку пониже уха. Я предложил встретиться на следующий день, и мы договорились пойти в кондитерскую Штефании Кукражды. Продолжая танцевать, я откинул голову слегка назад и прижался нижней частью тела к Бернисе. Она перестала хихикать, сама подала бедра вперед и начала двигать ими из стороны в сторону. И неминуемое вскоре случилось: моя твердеющая плоть уперлась ей в живот. Сначала она вспыхнула и сделала гримасу, затем слегка отодвинулась. Потом, когда уже не могла не чувствовать меня даже на небольшом расстоянии, отскочила в сторону, истерически захохотала и убежала, оставив меня стоять посреди спортзала.
Я обнаружил ее с кучкой подружек сидящей на гимнастическом коне у стены, все они шушукались и мерзко хихикали. Я подошел как раз в тот момент, когда одна девочка с криком ужаса отскочила в сторону. – Нет, нет! – визжала она и зажимала рот руками. Заметив меня, девицы разразились отвратительным хохотом, словно все разом сошли с ума. Я попросил Бернису вернуться на танцплощадку, но она отказалась. Все еще разгоряченный и взволнованный, я вызывающе повернулся к одной из оставшихся девушек. Она мне презрительно отказала: «Танцевать с тобой? Ни за что!»
Один из ужасов юности в том, что никогда не знаешь, когда тебя побьют. Я продолжал приглашать на танец по очереди всех и каждую из девушек на гимнастическом коне и собрал богатую коллекцию отказов. Одна из девочек спрыгнула с коня и начала сновать по танцплощадке, разнося весть о моей эрекции. Когда пластинку сменили, я попытался пригласить нескольких девушек, которые только что оставили своих партнеров, но все они заливались смехом и краснели при виде меня. Я никак не мог понять, что смешного или ужасного в том, что мне захотелось эту костлявую Бернису. Все это абсолютно нормально, убеждал я себя, но все равно чувствовал себя извращенцем. Ничего не оставалось, как крадучись выбраться из спортзала и отправиться домой в отвратительном настроении.
Был и другой эпизод, который я не могу вспоминать без стыда и унижения. Руководствуясь опасным и идиотским умозаключением, будто дурнушки должны быть, по необходимости, добрее и скромнее чем красотки, я однажды пригласил в кино настоящую уродину. В назначенное время я ждал ее перед кинотеатром, принаряженный и свежепостриженный. Она появилась с опозданием в пятнадцать минут и в компании двух подружек. Едва увидев меня, они начали хихикать, а затем прошли мимо, даже не ответив на приветствие. По правде говоря, они не смогли бы произнести и слова, даже если бы хотели. Они хохотали столь бурно, что даже не могли идти прямо – того гляди сломаются пополам. Ошеломленно глядя им вслед и сгорая от стыда, я услышал слова моей уродины: «Видишь, я не врала, вот мой ухажер».
Я пошел в кино один и проплакал весь сеанс. Почему они смеялись? Неужели я такой отвратительный? Что здесь смешного?
Бывали, конечно, и лучшие времена, когда девушки приходили на свидания и даже позволяли понежничать с ними. Тем не менее, я ощущал себя словно в самолете, который катается и катается по взлетной полосе, но никак не может оторваться от земли. Я стал чувствовать себя непривлекательным, нежеланным и беспомощным. А как вы себя почувствуете, если девушка в поцелуе погружает язык в ваш рот, затем резко отстраняется, словно и маленького кусочка на пробу более чем достаточно? Должно быть, мои одноклассники имели столь же неприятный опыт, потому что все мы начали ненавидеть девушек, даже страстно желая их. И не потребовалось долгого времени, чтобы наша страсть превратилась во вражду.
Однажды утром я опоздал в школу и обнаружил в классе брожение. Учителя еще не было, и один мальчик стоял у доски, выводя буквы красным мелом. Буквами двух футов высотой и фут шириной он выписывал на школьной доске самое непристойное слово в венгерском языке. Синоним для термина вагина. Остальная часть класса сидела за партами, стараясь произнести красное слово в унисон, сначала довольно нерешительно и наполовину в шутку. Pi-na! Pi-na! Чтобы придать вес слову они начали топать ногами и в такт стучать кулаками по партам. Их лица вскоре раскраснелись от возбуждения и физического напряжения, они уже орали слово во весь голос, при этом дружно и соблюдая ритм. Топот их ног поднимал пыль с пола, добавляя пыльную бурю к этому внезапному вулканическому извержению. Pi-na! Pi-na! Мальчики давали собственный ответ на все эти вопросы: «Вы понимаете, что делаете?», «Что еще вы хотите?». Топот ног, стук кулаков по столам и гремящее непристойное слово не оставляли сомнений в том, что они хотели и имели в виду. Или, точнее, что мы хотели и имели в виду, потому что я поспешил на свое место и присоединился к банде. Я чувствовал, как прогибаются половые доски и дрожат стены, как все здание гремит нашим боевым кличем: . Pi-na! Pi-na! Одно из прогнивших окон с грохотом распахнулось, и красное слово вылетело на улицу. В этом тихом районе старой Буды, с одноэтажными домиками и почти полным отсутствием машин, наши голоса разносились далеко, заставляя останавливаться пожилых леди, домохозяек и почтальонов, совершающих свой обход. Эта приятная мысль о внешнем мире, внимающем нам в тревоге и изумлении, вдохновила нас на еще большие усилия. Как только окно распахнулось, мы заорали еще громче. Но смысл не скрылся за шумом, это не был глухой и двусмысленный рев, это было Слово, безошибочно ясное и понятное, призванное обрушить школу, город и довести до сердечного приступа и врагов, и друзей. Наш класс был на втором этаже, и я ожидал, что все мы сейчас рухнем вместе с перекрытиями на голову восьмому классу. Но продолжал топать ногами и молотить кулаками так, что потом они болели несколько дней.
Наконец в класс ворвался директор. И застыл при виде нас – словно окаменел от ужаса. Он начал орать на нас, но хотя его губы шевелились, мы не слышали ни звука. Его голос тонул в громоподобном Pi-na! Лишь появивление в дверях двоих полицейских смогло навести порядок. После короткого предгрозового затишья, когда пыль слегка осела на пол и в наши глотки, он спросил тихим голосом: «Вы что, все сошли с ума?»
Двое полицейских стояли в дверях и слушали короткую речь директора, иногда кивая в знак одобрения, иногда качая головой в притворном шоке. Директор был худой, белобрысый, рано лысеющий мужчина, которого мы за глаза именовали Педик, хотя и знали, что у него есть жена и пятеро детей, а также роман с секретаршей. Прогрессивный учитель, он попытался объяснить нам, какую ребяческую глупость мы совершили. То была не проповедь о грехе и непристойности, то была речь о социальных последствиях грубости и отсутствия уважения к окружающим, о необходимости подчиняться разуму. Но сам он был в таком иррациональном состоянии духа, что подошел к окну и закрыл его в тщетной попытке удержать давно вылетевшее Слово внутри помещения. Фактически, директор так запутался, что, цитируя нас, однажды забыл подобрать пристойное выражение – и произнес Слово сам. Это вызвало у нас лишь легкое содрогание. Усталые и измученные, мы ощущали полное удовлетворение.
Позже мы слышали, что наш математик, чье отсутствие в классе стало известно директору благодаря столь драматическим обстоятельствам, был лишен недельного жалования. Но зачем было директору наказывать математика? Ему бы следовало наказать этот нервно хихикающий ужас, этих стыдливых маленьких ангелочков, которых так легко шокировать.
Мама не разделяла моего мнения о девочках. Когда бы я ни открывал ей свои невинные проблемы – например, рассказывал о девочке, которая пришла на свидание со своими подружками, а потом прошла мимо – она отвечала без малейшего беспокойства: «Все пройдет – это обычные трудности роста». Но я не собирался ждать, когда мои проблемы пройдут сами собой – мне требовалось избавиться от них.
Сенсацией Будапешта того времени был фильм Клода Отан-Лара Дьявол во плоти, который я посмотрел не меньше десятка раз. Это был роман юноши и изысканной и страстной зрелой женщины, и, наблюдая, как Мишлен Пресл уговаривает Жерара Филипа заняться с ней любовью, я сделал открытие: моя проблема в том, что мои подружки были слишком молоды. Мы мучились под грузом нашего совместного невежества. Наш учитель английского объяснял нам, что Ромео и Джульетта повествует о силе юношеской любви, торжествующей над смертью. Прочитав трагедию сам, я пришел к убеждению, что она повествует о силе юношеского невежества, торжествующего над любовью и жизнью. С какой стати двум неразумным детям убивать себя в тот самый момент, когда они наконец вместе, после стольких неприятностей и интриг?
И я по-прежнему думаю, что мальчикам и девочкам следует оставить друг друга в покое, если есть такая возможность. Сегодня девочки стали более податливы – даже слишком податливы – и именно они страдают чаще, чем мальчики. Но в любом случае созревание бывает кошмаром. Так стоит ли делиться им?
Пытаться заняться любовью с партнершей, столь же неопытной как и ты, представляется мне не более разумным, чем заходить в глубокую воду с человеком, который не умеет плавать как и ты. Даже если не утонете оба, опыт отвратительный.
Зачем ранить себя? Каждый раз, когда я вижу мужчину, с болезненной нерешительностью тянущегося к женщине – словно хочет извиниться за что-то, словно ожидает, что и она будет страдать его желанием, а не разделит его – я задумываюсь, неужели его постоянно унижали юные девицы.
И почему так многие мужчины думают о женщинах как о своих врагах? Слыша мужской смех, когда сказано что-то непристойное или вульгарное о женщинах, я чувствую, будто вернулся в тот классный бунт, когда мы пытались обрушить стены Буды величайшей непристойностью, какую могли придумать. Но женщины нисколько не виноваты в том бунте – он был вызван тем фактом, что юные девицы выходят из себя при странном для них зрелище вздымающегося флага мальчишки.
Все же я знал одну девочку, которая не так легко выходила из себя. В то время нам исполнилось по пятнадцать, но Джулика была выше меня и меньше смущалась. – Андраш, ты не должен делать скоропалительных выводов о людях, – часто предупреждала она. – Ты всегда слишком торопишься. – Прямая, уравновешенная брюнетка с косичками. Мы познакомились осенью, и я помню, как отправился к ней одним зимним днем, когда снежинки словно плавали в воздухе, а не падали на землю. Скорее всего, дело было вскоре после Рождества, потому что в их гостиной еще стояла украшенная елка. Ее родители куда-то ушли, и Джулика подала чай и ореховые пирожные и начала демонстрировать полученные подарки, в том числе шелковый пеньюар, подарок матери. После нескольких жарких поцелуев на диване я уговорил Джулику продемонстрировать наряд на себе. Я ожидал в гостиной, а она удалилась переодеваться. Мне показалось, что прошла целая вечность. Наконец Джулика появилась в своем розовом шелковом пеньюаре. Она была обнаженной под прозрачным материалом, но ткань окутывала тело от шеи до пяток, и это, должно быть, придавало ей уверенности. Она прошлась с изумительной грацией и продолжала крутиться, чтобы я мог насладиться игрой складок шелка. Наконец я увидел ее невероятно длинные стройные ноги до самого верха. Сначала ее тяжелые косы свисали вперед, но когда она отбросила их за спину, моему взору открылись прелестные грушевидные груди. Они округлялись книзу, и соски проступали сквозь шелк двумя темными точками. У нее был большой чувственный рот и забавный носик, которым она умела шевелить – это был знак поцеловать ее. Мы снова начали ласкать друг друга и вскоре оказались в спальне ее родителей, на широкой постели. Я помог избавиться от пеньюара и бросил его на пол. Джулика, как и я, была полна желания, хотя, возможно, побаивалась того, что вот-вот случится. Она легла поверх покрывала, соблазнительно раздвинув свои длинные ноги, и замерла в ожидании. Ее глаза нервно открывались и закрывались, на лице играла героическая улыбка, дрожь пробегала по телу.
– Джулика, ты боишься меня, – проговорил я, потерянный и взволнованный и, возможно, присматривающий достойные пути к отступлению. – Если не хочешь, чтобы я сделал это, то не буду. Я не хочу насиловать тебя.
– О, нет, не говори глупостей. Я просто слегка нервничаю, – настаивала она. Когда ее пальцы невзначай коснулись моего возбужденного пениса, она подложила руки под свою маленькую попку, отбросила голову назад и прошептала почти беззвучно: «Не обращай на меня внимания, действуй».
Я попытался войти в нее, но она была столь непроницаемой, что ничего не получилось. Мы снова начали целоваться, но осторожно и с большими перерывами – совсем не так, как это делали в гостиной или на темных ночных улицах. В каждый такой перерыв я пытался проложить путь внутрь, но не имея ни малейшего представления, как открыть замок женщины, и не получая никакой помощи кроме нервной готовности, проигрывал снова и снова. Хуже всего то, что через некоторое время Джулика абсолютно успокоилась. Она смотрела на меня слегка расширившимися глазами, но больше не боялась и не вздрагивала: она лежала на зеленом покрывале неподвижная и расслабленная – и слегка скучающая, полагаю. Примерно через полчаса я весь вспотел от тщетных усилий и стыда.
– Мне холодно, – проговорила Джулика, садясь. – Я, пожалуй, надену свою рубашку. – Я попытался оправдываться, но она остановила меня сестринским поцелуем. – Думаю, и ты тоже замерз. Попытаемся снова весной. – Мы полежали еще немного, лаская друг друга руками, и она ушла одеваться в свою комнату – попросив меня тем временем застелить постель. Напоследок она сделала в дверях небольшой пируэт. – «Хорошенькая рубашечка, правда?»
Я с готовностью соглашусь, что она вряд ли была без ума от меня. Но что она потом думала о себе? Я должен был позвонить ей на следующий день, но не позвонил, как не позвонил ни еще через день и никогда больше. Мне было стыдно смотреть ей в глаза.
Из всего этого следует, что юным девицам следует демонстрировать свои пеньюары взрослым мужчинам.

О смелости и поиске совета

Мой вождь ведет меня извне.
Аттила Йожеф

Случалось так, что я едва не сходил с ума, когда женщину прижимали ко мне в переполненном автобусе. Я пытался сконцентрироваться на моих уроках и заслужено обретал вид преданного учению студента, все мысли которого посвящены лишь Важным Вещам и похоти. У меня был приятель, тщедушный музыкальный гений в огромных очках; тогда ему тоже было пятнадцать, но он уже заканчивал дирижерское отделение Академии музыки. Пару недель назад я прочитал в газете о его триумфальном концерте в Милане. В те давние времена мы бывало мастурбировали вместе, без особенного удовольствия. Никогда не забуду, как однажды вечером у меня в комнате он прервал свои упражнения и с криком отчаяния отшвырнул в сторону дирижерскую палочку. – Дьявол, для этого мне нужна женщина!
И все это время я был знаком с женщиной, которая стала моей первой возлюбленной – знал ее, фактически, с того момента, когда вернулся из Австрии. В нашем просторном многоквартирном доме в стиле барокко жила пара средних лет по фамилии Хорват. Я познакомился с ними в лифте вскоре после нашего переезда. Оба они одобрили мой интерес к литературе и предложили брать у них книги; но поскольку господин Хорват большую часть времени был вне дома, я брал книги у его жены Майи. Она была экономистом по образованию, но не работала и после полудня обычно бывала дома. Она никогда не приглашала меня присесть, но, вручая выбранную мной книгу, всегда добавляла какую-либо дружескую ремарку. На меня производила огромное впечатление ее манера говорить о столетиях словно о людях.
– Сейчас плохой век, – однажды сказала она. – Тебе не следует читать этих современных романистов – они просто выдумщики. Стендаль, Бальзак, Толстой – они расскажут тебе, как чувствовали люди и что думали о мире.
С ее подачи я сделался горячим почитателем французских и русских романистов девятнадцатого века, а они дали мне знания о женщинах, которых предстояло встретить в жизни. От них я узнал, что женщину нередко привлекает неловкость и неопытность молодого человека. Итак, я пришел к мысли признаться госпоже Хорват в своем невежестве. Мне требовался совет о девушках и о том, как соблазнять их.
Одним субботним утром я налетел на Майю под высокими арками немного запущенного холла нашего многоквартирного дома. Солнечные лучи били сквозь открытую парадную дверь, освещая пыль на камнях и в воздухе. Она брала письма из почтового ящика.
– Ты быстро растешь, Андраш, – проговорила она, повернувшись. – Скоро перерастешь меня!
Она попросила меня встать рядом, и мы действительно оказались одного роста. Меня поразило, что госпожа Хорват ниже многих девочек-подростков, с которыми я встречался. И это заставило по-новому взглянуть на нее. Прежде я замечал не слишком много, потому что при встрече с ней немедленно ощущал спазмы в животе и впадал в то предобморочное состояние, которое всегда охватывало меня рядом с женщиной, даже непривлекательной незнакомкой в автобусе. Припоминаю, от моих глаз не укрылись ее изящные тонкие запястья и цвет любимого платья, желтый. Но сейчас я увидел Майю отчетливо, в ее обычном виде: миниатюрная темноволосая женщина сорока с небольшим лет с удивительно красивой фигурой. Она была худенькой и тонкокостной, но с широкими бедрами и большой грудью – огромной по сравнению с ее хрупким телом, но создающей приятную гармонию. Ее тело – Западный дуализм во плоти: с нежным лицом, светлыми губами и узкими плечами она казалась иллюзорным и воздушным созданием (возможно, из-за этого я так долго не видел в ней женщины), но внушительные груди и ягодицы открыто провозглашали ее земную чувственность.
Направляясь к лифту – тому древнему и романтическому сооружению с резным деревом и зеркалами, в котором позже мы едва не загрызали друг друга – она заметила с легким опасением: «Ты растешь слишком быстро. Смотри не пойди по рукам».
Мне предстояло раннее и, в чем нисколько не сомневался, бесцельное свидание. Я смотрел на Майю, пока двери лифта не закрылись, и впервые представлял ее голой. Интересно, любит ли она мужа? У них не было детей, хотя женаты они более десяти лет – и мне ли не знать из прочитанных романов, что десять лет брака делают с людьми.
После ужина я решил вернуть их книги, еще не прочитанные. Она была одна, несмотря на субботний вечер.
– У меня есть кофе, хочешь выпить со мной? – спросила она. – Я днем подумала, не слишком вежливо с нашей стороны ни разу не пригласить тебя присесть.
– Я не жалуюсь, – радостно запротестовал я.
Также впервые Майя обратила внимание на отсутствие мужа. – Беле пришлось вернуться в контору – они заставляют его работать день и ночь.
Она пригласила меня большую гостиную, которая всегда мне нравилась: книжные полки до потолка вдоль двух стен, лампы под абажурами, маленькие золоченые кресла и великое множество крошечных столиков. Гостиная была обставлена в современной манере, но сохраняла мягкие цвета и шарм древности. Когда мы устроились с кофейными чашками в крошечных креслах на противоположных концах длинного низкого стола, она спросила, как дела в школе. Я сказал, что в школе все прекрасно, но девочка, с которой встречаюсь, доводит меня до безумия своим хихиканьем. Не слишком рассчитывая на ответ, я исподтишка следил, как она разливает кофе: две верхние пуговки ее желтого бархатного халата были расстегнуты, но края держались вместе выше груди.
– Возможно, она хихикает, потому что нервничает из-за тебя. Когда была молоденькой, я тоже много хихикала.
– Вы слишком интеллигентны для этого, – настаивал я. – Вряд ли вы хихикали все время.
– Ну, наверное, не хихикала, когда целовалась.
Возможно, не прочти Анну Каренину, я не был бы ошеломлен тем фактом, что она рассказывает столь интимные подробности малознакомому ребенку, который пришел взять на время книги. Как бы то ни было, это маленькое признание вселило в меня большие надежды.
– Мои девочки хихикают, даже когда целуются, – соврал я, желая подчеркнуть, что в своих отношениях с женщинами я уже зашел столь далеко.
Но Майю, очевидно, больше интересовала проблема в целом. – Наверное, мальчикам живется труднее, чем девочкам, – уступила она. – Ведь именно мальчикам приходится выглядеть дураками.
– В тот-то и беда. Я не хочу быть дураком.
Она взглянула на меня отстраненным, но дружелюбным взглядом. Не материнским, но, возможно, взглядом интеллигентного и доброжелательного социального работника.
Я сделал глубокий вдох и бросился очертя голову. – Она не хочет заняться со мной любовью. – Слова должны были прозвучать небрежно, но мой голос дрогнул на середине этой короткой фразы.
– Такое случается и с взрослыми мужчинами. Тебе не стоит слишком расстраиваться из-за этого. – Похоже, разговор ее забавлял.
– Но у меня никогда не было любовницы, и мне от этого не легче, – решительно возразил я. – Проблема в том, что я плохо знаю женщин. Я не знаю, что сказать в подходящий момент. И хотел спросить вас. Вы – женщина, вы должны знать.
– Тебе следует поговорить с моим мужем. Возможно, он даст совет.
Я решил, что у ее мужа есть любовница, и ей это известно.
– Как, у него есть подружка?
По-видимому, разговор перестал ее забавлять, но интерес ко мне возрос (или так мне показалось), и Майя ответила задумчивой улыбкой. Из всей нашей беседы я наиболее живо помню ее лицо: меня потрясла его выразительность. Больше всего в то время меня раздражала безучастность лиц моих юных подружек. Как только они начинали нервничать, их лица становились непроницаемыми гладкими масками: не было ни одной черточки, ни одного намека о том, что они думают. Но лицо Майи с тончайшими морщинками ее сорока лет выражало каждый поворот мысли и чувства. И хотя ирония не была самым желанным для меня выражением ее лица, она помогала сохранять остатки душевного равновесия и не свалиться вместе с моим маленьким креслом.
– Посмотрим, – глубокомысленно проговорила она, – что я могу рассказать тебе о девочках. Вряд ли что-то полезное.
– Просто говорите, что думаете – почему девочки не хотят ложиться со мной в постель.
– Полагаю, ты слишком нервничаешь.
Некоторое время я молчал, прислушиваясь к стуку сердца, громкому как колокол.
– Но не думаю, что тебя ждут большие трудности. Ты хорошенький мальчик.
Эта успокоительная ремарка дала мне достаточно сил подняться. Я перешел на другой конец стола, налил себе кофе и присел на пол у ее ног. Сейчас на лице Майи было написано любопытство, несколько праздного свойства, но с теплой искрой в глазах. Я почувствовал, что она ждет от меня какого-то действия. Мне хотелось коснуться ее ноги, но рука потеряла способность двигаться. Словно мышцы вдруг потеряли контакт с нервными центрами – такое чувство, будто я надел конечности вместо одежды и они не принадлежат телу. Чтобы преодолеть свой глупый страх, я попытался вспомнить все те кровоточащие и мертвые тела, которые видел по дороге в Зальцбург. Я пытался думать о Хиросиме, о третьей мировой войне, убеждая себя, что по сравнению с мировыми катастрофами моя задача проста. В худшем случае, она скажет, «Оставь меня одну» или что-то в этом роде. Определенно, это будет лишь мелкое событие. Но я отважился лишь вскользь, словно невзначай, коснуться ее лодыжки и тут же выпрямился.
Я попросил две новые книги и пошел домой. В следующий раз, говорил я себе. Я, очевидно, понравился ей, иначе она бы вышвырнула меня вон.
И отправился спать, разбитый и подавленный.
На следующий день у меня было свидание с Аги, девочкой, с которой мы в то время украдкой целовались. Я повел ее в кино, где заявил, что влюбился в другую и нам не следует больше встречаться. Я выложил эту новость, пока шли начальные титры, надеясь, что Аги не будет спорить и тревожить соседей, и она не спорила. Позже она даже смеялась целлулоидным шуткам. Вот лишнее подтверждение, сколь мало я ей интересен. Мне стало стыдно за то, как упорно я гонялся за ней ради того, что она не могла дать. Но как только мы вышли из зала в фойе, она нервно защебетала.
– Я думала, ты влюблен в меня.
– Да, но ты сказала, что хочешь остаться девственницей.
– Я сказала, что хочу остаться девственницей до семнадцати лет.
– Это ложь! – запротестовал я. – Ничего подобного ты не говорила.
– Неужели?
Мы стояли в фойе рядом с рекламными плакатами. Аги обняла меня за талию – она никогда раньше не делала этого, всегда пытался я – и заговорила низким и томным голосом.
– Только до семнадцати. И мой день рождения в следующем месяце.
Я заметил тогда, и замечал позже, что как только ты готов порвать с девицей, она внезапно становится страстной, пусть даже до этого ничуть не интересовалась тобой.
– Ты хочешь сказать, что собираешься заняться со мной любовью в следующем месяце? – воинственно спросил я.
– Я этого не говорила. Разве можно планировать подобные вещи? – Румяная и круглолицая, она снова радостно щебетала.
– Тогда что ты рассказывала про день рождения? На что ты рассчитываешь, играя в эти дурацкие игры?
Я оставил ее прямо там, в фойе, и хотя кинотеатр был в центре города, в трех милях от нашего дома, на радостях прошагал весь путь пешком. Что может быть лучше, чем порвать роман с девицей, которая играет с тобой то в холодность, то в страсть лишь для того, чтобы ты вертелся при ней с улыбкой отчаяния, плененный и несчастный? Что лучше восхитительного ощущения, когда перерубаешь связывающий тебя канат разочарований и уходишь навсегда, свободный и независимый? Покажется странным, но то расставание с перекормленной и недоразвитой девицей дало мне глубочайший и бесценный эмоциональный опыт. Я ощущал свою свободу физически; я был силен и непобедим. Возможно, из-за того, что в меня вселила надежду красивая, серьезная и интеллигентная женщина – хотя тогда она была лишь дневной грезой – я чувствовал себя свободным не только от Аги, но и от всех бесцельных и безрадостных дурачеств, без которых до того не видел своей жизни. Шагая домой из кино тем воскресным днем – снова весна, и мне скоро шестнадцать – я чувствовал себя хозяином своей судьбы.
Два дня спустя, когда я возвращал книги, господин Хорват был дома, они сидели в гостиной, читали и слушали музыку. Я обменял книги, поблагодарил и ушел, кляня себя. На что бы я ни надеялся, все это плоды воображения.
Тем не менее, я начал появляться в их квартире с нарастающей частотой: фактически, вскоре стал бывать у них каждый второй день. К тому времени я уже не верил в Бога, но отчаянно молился, чтобы мужа Майи не было дома. Очевидно, мои молитвы были услышаны, и я заставал ее в одиночестве почти каждый раз в течение двух недель. Она больше нравилась мне в блузке и юбке, чем в своем желтом халате: костюм подчеркивал ее хрупкую, но пышную фигуру. Майя казалась мне самой чувственной женщиной в мире. Она всегда была дружелюбной, но отстраненной, и эта манера (замеченная позже у многих образованных женщин) бросала меня в штормовое море надежды и отчаяния. Кроме того, она одаривала меня теплой, но ироничной улыбкой – позже она поведала, что просто смотрела, сколько времени мне потребуется, чтобы подойти к ней – и эта улыбка нисколько не помогала развеять мои сомнения относительно ее чувств. Но огонек в ее глазах был моим маяком. Нет, он не приглашал приблизиться, он просто заставлял меня дрейфовать вдоль берегов ее тела. Каждый раз, когда видел обнаженную руку или треугольник кожи под открытым воротничком блузки (у нее была смуглая, словно постоянно загорелая кожа), я клялся себе – сейчас подойду и поцелую в плечо. Увы, я не предпринимал ничего более решительного, чем бесконечные просьбы совета о том, как соблазнить мою подружку, делая вид, будто по-прежнему гоняюсь за этой толстухой-недоростком. Конечно, все мои прежние подружки казались недоростками по сравнению с Майей. Мне казалось, ее мягкий музыкальный голос ласкает меня словно теплые пальцы, даже когда она говорила постыдные для меня вещи.
– Не пытайся изображать, будто ты читаешь книги так быстро, – сказала она однажды вечером. – Просто заходи каждый раз, когда хочешь поговорить.
Наконец в моей голове родился хитроумный план, как добиться Майи. Я дам ей знать, что не интересуюсь больше семнадцатилетними красотками, а потом брошу: «Подскажите мне, что сделать, чтобы заставить вас заняться со мной любовью». Согласно плану, я не буду смотреть на нее во время этой речи и отвернусь к окну, если дела пойдут слишком плохо. Как бы она ни прореагировала, я узнаю себе цену. Я недавно перечитал Красное и черное и был уверен, что сам Жюльен Сорель не смог бы изобрести более обезоруживающего аргумента. Направляясь в ее квартиру, я обычно поднимался по лестнице, а не лифтом, и останавливался на площадке со встроенным в стену зеркалом, куда непременно заглядывал и громко говорил своему отражению: «Подскажите мне, что сделать, чтобы заставить вас заняться со мной любовью». Я также отрепетировал слегка притворную улыбку, которую считал уместной в данных обстоятельствах. Сомнений в успехе не оставалось, тем не менее, я каждый раз проваливал свою прекрасно выученную роль. Вся уверенность испарялась, едва Майя открывала дверь и улыбалась мне.
После двух недель беспримерной трусости и слабости, исполненный презрением к себе, я решил нанести визит сразу после школы, в середине дня, когда господина Хорвата заведомо не будет дома. Настроенный высказаться в этот раз, я взобрался по лестнице (они жили двумя этажами выше нас), останавливаясь после каждой ступени, чтобы оттянуть момент истины. Мне уже виделся свой путь вниз – полный горечи и раскаяния в том, что не хватило духа сказать что-либо. И эти смехотворные похождения, думал я, продлятся вечно – до тех пор, пока я не надоем ей до смерти. А после этого у меня не будет возможности видеть ее. Взглянув в зеркало, я понял, что не готов произнести свою роль, как не был готов в прошлый раз и много раз прежде. Я развернулся и спустился в нашу квартиру.
Есть отрывок из Красного и черного, который очень подходит к состоянию моего духа тех дней. Речь идет о страхах юного Жюльена Сореля, пытавшегося добиться любви мадам де Реналь, которая наняла его учителем для своих детей. Жюльен решает узнать чувства мадам де Реналь, взяв ее за руку, когда они будут сидеть в саду – вечером, в темноте, где их никто не увидит. Вернувшись в нашу пустую квартиру (мама все еще была на работе), я схватил книгу и перечитал отрывок.
Часы на башне пробили без четверти десять, а он по-прежнему не решался действовать. Раздосадованный собственной трусостью, Жюльен сказал себе: «В тот момент, когда часы пробьют десять, я сделаю то, что обещал себе весь день, или поднимусь в свою комнату и выбью из себя мозги».
После долгих минут нерешительности и тревоги, когда Жюльен был почти вне себя, часы над его головой ударили десять. Он чувствовал, как каждый фатальный удар отдавался в его груди с силой взрыва.
Наконец, когда последний удар часов еще висел в воздухе, он потянулся и взял руку мадам де Реналь, которая моментально отдернулась. Жюльен, не ведая более, что творит, схватил ее снова. Хотя сам он дрожал от страсти, его поразила ледяная холодность руки. Он судорожно сжал ее. Мадам де Реналь сделала последнюю попытку освободиться, но в конце концов оставила свою руку в его.
Перечитав эти слова снова и снова, я бросил книгу на кровать, бросился из квартиры и лифтом поднялся вверх. Если не хватит духа на этот раз, решил я, пойду к Дунаю и утоплюсь. Я все же решил отложить самоубийство до темноты, потому что днем прохожие могут заметить меня и выловить из воды. Давя на звонок Хорватов, я не был вполне уверен, что смогу задать свой вопрос Майе, но знал точно, что убью себя этой же ночью, если не решусь.

О первом опыте

…прелесть, очарование, весна! Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном  смысле. Но она – удел избранников.
Александр Куприн

Достиг я наконец почетного поста.
Джон Клиланд

В нашем доме стояли массивные, деревянные двери, десяти футов высотой, покрытые белой потрескавшейся краской, и на каждой были четыре концентрических круга со стеклянным глазком в центре. Глазок и латунная пластинка за ним поблескивали даже в полутьме коридора. Поскольку изнутри не раздавалось ни звука кроме эха звонка, я начал рассматривать блестящее стекло, потом переключился на выпуклые круги, пробегая по ним глазами снова и снова, пока не опьянел от головокружения. После всех треволнений и душевных – или даже духовных – приготовлений придти к Майе, и не застать ее дома! Я легкомысленно навалился всей ладонью на кнопку дверного звонка. Он издавал громкий, неровный и дребезжащий звук, идеальное музыкальное сопровождение моего душевного состояния; помню, он даже понравился мне. Если Майи нет дома, это не моя вина. В конце концов, я не обязан топиться в Дунае. Так я убеждал себя, давя на кнопку звонка с той счастливой самоуверенностью, которая переполняет нас при столкновении с опасностью, которой внезапно исчезает. Вряд ли я могу описать тот эффект, который произвели на меня медленные, почти неслышные шаги за дверью – не считая того, что никогда в жизни больше не звонил в дверь дольше пары секунд.
Майя никогда не смотрела в глазок, но сейчас я слышал щелкающий звук поворачивающегося латунного диска за дверью и склонил голову, чтобы избежать ее взгляда. Она открыла дверь, но не приглашала меня войти, как обычно. Просто стояла в дверях, придерживая рукой полы незастегнутого желтого халата, и смотрела на меня, раздраженная и сонная.
– Прошу прощения, – пробормотал я, – я не собирался будить вас. Я думал, вас нет дома.
Она подавила зевоту. – Зачем же тогда звонил?
Я не смог придумать вразумительного ответа, так что просто стоял и смотрел на ее босые ноги.
– Ладно уж, заходи. Думаю, я проспала слишком долго.
Майя повернулась, и я двинулся за ней по узкому коридору, единственным украшением которого были японские шелковые миниатюры. Ее бархатный халат был измят, и сзади она выглядела неряшливой и непривлекательной. Но я не позволил мгновенному ощущению обмануть себя. Думаю, мои страхи сделали ее непривлекательной. В конце коридора были две двери, левая в гостиную и правая в спальню. Майя захлопнула дверь в спальню, скрыв зрелище измятой постели, и направилась в гостиную. Она неловко устроилась в одном из маленьких кресел, а я остался стоять, нисколько не сомневаясь, что оказался досадной неожиданностью. Но эта неловкая ситуация, фактически, помогла мне заговорить: как ни боялся я просить ее заняться со мной любовью, совершенно невозможно вовлекать заспанную женщину в светскую болтовню. Я сделал глубокий вдох и взглянул в ее полуприкрытые глаза.
– Я принял окончательное решение броситься в Дунай, если сегодня не попрошу вас заняться со мной любовью.
Я подумывал, не прибавить ли мою заранее подготовленную речь, но сейчас она казалась поверхностной. Посмев наконец высказаться, я испытывал такое облегчение, что на мгновение почти не задумывался, ответит она да или нет.
– Что же, дело сделано. Ты спросил меня и теперь не обязан убивать себя.
– Вы однажды сказали, что не стоит бояться показаться дураком – вы сказали, это не важно.
– Это не по правилам цитировать меня против меня самой.
Было столь непривычно видеть ее смущенной, что я неожиданно услышал ответный выстрел собственного голоса. – Мне уйти? Хотите еще вздремнуть?
– Ты слишком петушишься… впрочем, это неплохо, – проговорила она, и теплый огонек, мой маяк, вспыхнул в ее глазах. Майя встала, чтобы одарить меня поцелуем за петушиный задор. Так меня не целовали еще никогда, и я едва устоял на ногах. Мои руки проникли под ее расстегнутый халат и коснулись разогретого тела. Наконец-то причалил к желанному берегу. Не прерывая поцелуя, она попятилась на цыпочках вместе со мной в комнату с распахнутой двуспальной кроватью – и там внезапно оттолкнула меня.
– Мне нужно вставить диафрагму. И принять душ. Горячий душ добавляет чувственности.
Подарив мне легкий и мимолетный поцелуй в нос на прощанье, она исчезла в ванной. Я понятия не имел, о какой диафрагме шла речь, но тот факт, что ей нужно «добавить чувственности» ради такого случая, ущемил мою гордость. Видимо, моя персона совсем ничего не значит для нее, думал я, внезапно подавленный. Затем, слушая шум душа, начал расхаживать по спальне, изумляясь, как просто все произошло. Я вправе гордиться собой.
Я разделся и устроился под одеялом, Майя вернулась и скользнула ко мне. Пока она прижимала мою голову к упругой, но податливой груди и целовала в закрытые глаза, я провел рукой вниз, чтобы коснуться теплого входа в ее тело. Говорят, человек перед смертью за мгновение видит всю свою жизнь. На продуваемых всеми ветрами дорогах австрийских Альп, между русской и немецкой армиями, я узнал, что это правда: однажды, когда свистящая шрапнель была готова вонзиться в мой череп, я увидел в один миг, на экране во все небо, события всех моих одиннадцати с половиной лет. Лежа рядом с Майей, прижимаясь к ней, я испытал подобную галлюцинацию – но не перед смертью, а перед жизнью. Я видел маленькую соседскую девочку, с которой играл в пятилетнем возрасте во врача и пациента. Я совершенно забыл ее, но сейчас снова был с ней, сравнивая ее едва заметную бороздку с моим маленьким стебельком. Различие было вполне бессмысленным, но ее мать отшлепала нас, когда обнаружила за этим занятием. Я снова видел пышных подруг матери и ощущал, как окаменело тело графини, когда я коснулся ее у двери душа. Я видел мистические тени, которые проступали через шелк трусиков фрейлейн Моцарт, и чувствовал прохладное и пассивное тело Джулики, в которое не смог войти. Память о моих долгих блужданиях парализовала меня, и я был беспомощен в течение долгих, ужасающих минут. Словно ощутив, что творится во мне, Майя продолжала гладить своими теплыми пальцами мою шею и спину, пока не вернулась эрекция.
Она направила меня в свое тело, и, оказавшись внутри, я был так доволен, что не смел шевельнуться из страха испортить все. Через некоторое время он поцеловала меня за ухом и прошептала: «Думаю, я потружусь сама».
Я выстрелил, едва она шевельнулась. Майя страстно обняла меня, словно я продемонстрировал чудо мастерства, доселе ей неизвестного. Получив заряд самоуверенности от столь благосклонной реакции, я спросил, как получилось, что наша разница в возрасте не смутила ее.
– Я – эгоистичная сучка, – призналась Майя, – меня заботит только собственное удовлетворение.
Потом мы занимались любовью, пока солнечный день не сменился глубокой темнотой. За всю последующую жизнь я узнал не слишком много после тех часов остановившегося времени: Майя учила меня всему, что следует знать. Впрочем, «учила» – неподходящее слово; она просто доставляла удовольствие себе и мне, и я не ведал о потере незнания, пока обследовал пути сквозь ее неведомые территории. Она наслаждалась каждым движением – или просто прикосновением к моей плоти. Майя не принадлежала к тем женщинам, для которых оргазм – единственная награда за утомительный труд: любовь с ней была единением, а не внутренней мастурбацией двух незнакомцев в одной постели.
– Смотри на меня сейчас, – предупредила она перед своим оргазмом, – тебе понравится.
Во время одного из наших коротких перерывов я спросил, когда она решила отдаться мне. Не в тот ли момент, когда я был готов сдаться и спросил, не хочет ли она вздремнуть еще?
– Нет, я все решила, когда сказала, что ты растешь слишком быстро, и поставила тебя рядом у почтового ящика.
Я был сражен на месте. Все мои терзания и стратегические построения выглядели сейчас пустыми и смехотворными; к тому же оказалось, что мы растратили зря драгоценные долгие недели. Почему же она не дала мне никакого знака, никак не поощрила меня?
– Я хотела, чтобы ты добивался меня. Для тебя лучше самому обольстить женщину, особенно в первый раз. Беле никогда не переступить через тот факт, что в свой первый раз он заплатил шлюхе. У тебя не будет подобных проблем. Ты вправе гордиться собой.
– Как ты узнала, что я горжусь?
– Ты определенно заслужил это.
Так, хваля нас обоих, Майя обвила меня руками и ногами – затем повернулась, не дав возможности шевельнуться, и оказалась сверху меня. – Можешь вздремнуть. Дай поработать и мне.
Мы впервые остановились, когда Майя проголодалась, и пока готовила что-нибудь перекусить, предложила мне одеться, спуститься вниз и сказать моей матери, что я не потерялся. Еще она сообщила, что я могу вернуться, потому что муж завел любовницу (как я и предполагал) и ночует у нее. Мне показалось непостижимым, как можно бросить Майю ради другой женщины. – О, я не знаю – она очень хорошенькая, – без тени презрения констатировала факт она.
В любом случае, благодаря той хорошенькой особе мы могли провести ночь вместе, и я пошел разговаривать с мамой. Я даже не зашел в квартиру, лишь сообщил, что не потерялся, что нахожусь в этом же доме, что ждать меня не нужно и беспокоиться тоже.
– Эх вы, поэты! – покачала головой мама и грустно улыбнулась, изыскав единственное пристойное оправдание моего греховного поведения. Взлетая вверх по ступеням, я поклялся завтра же купить ей какой-нибудь красивый подарок.
Когда я вернулся, мы поужинали и вернулись в постель – просто чувствовать друг друга и беседовать. Конечно, я сказал Майе, что люблю ее – и действительно любил и люблю до сих пор – и спросил, любит ли она меня.
– Люблю, – серьезно ответила она. – Но тебе еще предстоит узнать, что любовь редко длится вечно и что можно любить нескольких людей одновременно.
– Ты имеешь в виду, у тебя есть другой мужчина? – обиженно спросил я.
– Конечно, мой муж, – ответила она, удивленно взглянув на меня. – Но тебе не стоит беспокоиться. Идея, будто возможно любить лишь одного человека, приводит к тому, что большинство людей запутываются в своей жизни.
Она рассказала, что раньше мечтала о детях, а сейчас хочет найти работу учителя.
– Когда?
– Не сей момент. Когда ты уйдешь.
Мы занимались любовью снова и снова, пока мне не пришло время вставать и отправляться в школу.
Мы не могли выходить на люди вместе: она сказала, что Бела против, и я заподозрил, что ему известно о нас. Он был чрезвычайно вежлив, когда мы встречались, и, к счастью, отсутствовал большую часть времени. Впрочем, у нас было все необходимое даже в этих четырех стенах – еда, музыка, книги и широкая кровать. Не менее живо, чем наши постельные сцены, я вспоминаю, как мы терлись и по-собачьи обнюхивали друг друга – и в особенности нашу привычку вместе подстригать ногти на ногах, сплетясь руками и ногами так тесно, что я до сих пор удивляюсь, почему порезы были нечасты.
Все это отразилось на моей внешности или, по крайней мере, манерах: я ощутил, что женщины начали замечать меня. Возможно, из-за того, что рассеялось мое отчаяние. И хотя я по-прежнему с удовольствием разглядывал незнакомок, судороги в животе прошли навсегда.
Учителя в школе были потрясены моей новообретенной уверенностью в себе и решили, что я обладаю «качествами лидера».

О неразборчивости и одиночестве

Сладость в отмщении – особенно для женщин.
Лорд Байрон

Будучи любовником Майи, я не мог не заподозрить чудесные качества во всех женщинах. Само ее совершенство подсказывало, что другие женщины должны быть одинаково восхитительны внутри их удивительно разных форм и оттенков. Полагаю, одна из причин, почему взрослые женщины остерегаются очень молодых мужчин – и почему мужьям стоит остерегаться невест-девственниц – в том, что даже самые выдающиеся качества теряются, когда сравнить не с чем. Как говаривала кузина Майи Клари: «Нельзя рассчитывать на молодежь».
Клари заходила к Майе раз в неделю, и тот факт, что я всегда был там, явно раздражал ее. Она носила платья с длинными рукавами и закрытой шеей, чтобы хранить свою стройную, сексуальную фигуру для себя самой. Ее волосы всегда были безупречно уложены, словно минуту назад от парикмахера. Она была на несколько лет младше Майи, но ее темные брови отбрасывали могильные тени на круглое детское личико.
– Надеюсь, ты простишь меня, если скажу, – подслушал я однажды, когда Клари беседовала с Майей, а я притворялся спящим, – ты просто сошла с ума, если тратишь время на этого мальчишку. Тебе нужно разводиться и искать нового мужа. Если иногда переспишь с мальчиком типа Андраша, прекрасно, я это пойму – любопытство сильнее нас. Но продолжать с ним роман – чистое безумие. Сама знаешь, у тебя не слишком много времени, чтобы разбрасываться.
Когда я вошел в гостиную, прервав их беседу, Клари многозначительно улыбнулась. Я подумал тогда, что она по-своему мила. Когда она ушла, мы с Майей поругались – что было нечасто – из-за ее кузины.
– Успокойся, – сказала Майя под конец, – Клари желает мне добра.
– Она ненавидит меня до потрохов.
– Не говори глупостей. В конце концов, Клари – моя кузина и пытается лишь защитить меня. Она говорила, что не следует рассчитывать на тебя. Но я знала это и так – тебе не о чем беспокоиться, особенно о ее словах.
И она поцеловала меня в нос, что всегда означало конец наших споров.
Однако Майя не могла игнорировать неодобрение Клари. Чтобы оправдать свою привязанность ко мне, она рассказывала Клари, какой я выдающийся любовник. Она сочиняла небылицы, способные разжечь страсть во фригидной монашке. Однажды я подслушал рассказ Майи, будто могу заниматься любовью два часа без остановки.
Эта дикая ложь, должно быть, произвела впечатление на Клари, потому что она начала посматривать на меня с блеском в глазах, смысл которого сейчас был понятен. И начала вставлять ремарки о своей женской доле, без всякого отношения к предмету разговора. Однажды за ужином она совершенно непринужденно (но зардевшись) объявила, что муж занимался с ней любовью во сне, а утром отказывался верить в случившееся. Не могу сказать, правда это или нет. Но я был поражен тем, как внезапно раскраснелось ее лицо и затянулись поволокой глаза словно в разгар любовной игры – хотя в этот момент она сидела за обеденным столом и с безукоризненной элегантностью отрезала кусочки мяса. Но на ее лице было написано, что трусики вдруг сделались мокрыми.
В попытках подружиться с Клари я больше всего, пожалуй, наслаждался тем фактом, что теперь мог подойти к женщине без страха. Иногда я по-дружески и как бы рассеянно обнимал ее за талию. Это ничего не значило. Клари не такая как Майя, но не менее возбуждающая. Она неизменно и с нервным смешком отталкивала меня. Однажды, пока ее кузина была в ванной, Клари вдруг сказала: «Знаешь, я, кажется, начинаю понимать Майю», но затем быстро переменила тему.
Все оставалось в рамках приличий до одного субботнего вечера, когда наша хозяйка оставила нас наедине, а сама отправилась по магазинам. Клари осталась, потому что намеревалась поужинать с нами, но я не мог не задуматься, почему она вдруг почувствовала себя «слишком усталой», чтобы пойти с Майей, и решила остаться в квартире вместе со мной – как мы полагали, на час или больше.
– Итак, теперь ты в моих руках, – сказала она с несколько застенчивым смешком. – Что же мне с тобой делать?
Не только смех заставила ее тело затрепетать: я снова видел, как ее лицо раскраснелось и глаза затянулись поволокой. Есть неотразимая притягательность в этом обнаженном выражении женского лица, пусть даже она полностью одета. А Клари спрашивала, что ей делать со мной.
– Соблазни меня.
Она сделалась серьезной. – Ты удивляешь меня, Андраш.
– Ты же сама спросила, что со мной делать.
– Это лишь дружеская беседа.
– Что может быть дружелюбнее, чем попросить соблазнить меня?
– У тебя, очевидно, нет ни чувств, ни морали, но это не повод судить по себе обо всех. Я люблю своего мужа и свою кузину. И никогда не предам их, пусть даже ты мне нравишься. Сказать начистоту, я не понимаю, как она может продолжать жить с тобой. Это глупо, и я не побоюсь повторить тебе то, что говорила Майе. Ей нужно найти хорошего и честного мужчину, за которого выйти замуж, и бросить своего мерзавца-мужа.
– Возможно, она так и сделает.
– Ну, пока нет никаких признаков! Она уже отдала тебе целый год своей жизни, и какова благодарность? Это отвратительно!
Я видел, что она нисколько не шутит, и не мог с ней не согласиться. Тем не менее, после нескольких минут разговора на таких повышенных тонах мы оба стали меняться в лице все чаще и чаще. Наконец Клари вскочила из своего кресла и двинулась к книжным полкам, где углубилась в изучение корешков. Но у меня начало укрепляться ощущение, что она ждет, когда я подойду – пусть даже не желает этого. Ничто кроме старости не заставило бы меня устоять в такой ситуации. Я подошел и поцеловал ее в плечо, но она отдернулась.
– Ты ужасен. Кроме того, у нас ничего не получится, даже если бы я  хотела. У меня месячные.
Это была откровенная ложь. Вероятно, она испытала бы облегчение, если бы я поверил, но поскольку я не поверил (или, вернее, не придал словам никакого значения), она больше не сопротивлялась. Когда мы занялись любовью, нам не было нужды двигаться. Ее тело била крупная дрожь от начала до конца. Возможно, из-за того, что мы не собирались повторять этот опыт (она считала меня аморальным, я ее глупой), эти несколько минут обратились в бурную разовую встречу.
Майя вернулась из магазина раньше и обнаружила нас в постели. Распахнув дверь и не выпуская из рук сумок со снедью, она проговорила с улыбкой: «О, пожалуй, я присоединюсь к вам – здесь весело».
– Присоединяйся, – бессмысленно пробормотал я.
Но она отступила назад и закрыла дверь. Клари вскочила, торопливо оделась и сбежала.
Через некоторое время я осмелился выйти из спальни и обнаружил мою возлюбленную в маленьком кресле. Она слушала пластинку, читала и курила одну из нечастых сигарет. Я наклонился над ней, но Майя оборвала меня прежде, чем я открыл рот.
– Не делай трагедий. Это моя вина – я вернулась раньше, чем вы ожидали.
– Я люблю тебя.
– А сейчас ты оправдываешься. И ты по-прежнему не веришь, что можно любить многих людей одновременно, не так ли?
Чтобы подтвердить, что не сердится, она поцеловала меня в нос и отправилась распаковывать свои покупки. Там были ветчина и колбаса, свежие овощи и фрукты, сосиски с красным перцем, ростбиф, зеленый лук, огурцы, сверкающие красные помидоры, персики и виноград, и мы ели все это, останавливаясь лишь для того, чтобы похвалить очередное блюдо. Похоже, у нас обоих проснулся невероятный аппетит.
С этого дня наши отношения стали меняться почти незаметно. Майя никогда не обвиняла меня и, похоже, любила меня не меньше – фактически, наши любовные утехи стали еще жарче – но у нее оставалось все меньше времени на меня. Появлялось все больше концертов, спектаклей и вечеринок, которые она не могла пропустить. Чаще всего она выходила в свет с Клари. Они были верными подругами, хотя Клари никогда больше не появлялась в ее доме при мне.
Однажды вечером, месяца два спустя, я заглянул к Майе и обнаружил в ее гостиной незнакомого мужчину. Они пили кофе. Я был представлен как юный поэт, который живет в этом же доме и берет почитать книги, а он – как старинный друг. Вернувшись к своей изначальной роли, я попросил две книги и ушел.
Она проводила меня до двери, прошептав на прощанье: «Не делай страшное лицо. Я люблю тебя как прежде». Я продолжал стоять в дверях, и она выставила меня с нежным поцелуем в нос. Этот поцелуй, который раньше я любил до безумия, сейчас ощущался пощечиной.
Я спустился домой, поговорил ни о чем с мамой, бросился в свою комнату и зарыдал. Я оплакивал и ненавидел себя за то, что теряю ее, я клял себя и скрипел зубами. С тех пор мне нередко приходилось оставаться в одиночестве и развлекать себя подобным образом за то, что слишком любил женскую компанию.

О безответной и безнадежной любви

То любовь наихудшего свойства – она лишает вас аппетита.
Оноре де Бальзак

Майя распрощалась со мной к концу весны. Все лето я упорно учился, чтобы сдать экстерном экзамены за два старших класса и осенью поступить в университет. Когда и выпускные, и вступительные экзамены были сданы, я начал искать женщину и после месяцев безуспешных попыток влюбился отчаянно, безнадежно и без малейшего повода. Все было как в истории о секретарше, которая пишет в колонку «Женские советы» о парне, что временами болтает с ней в офисе и однажды даже пригласил на ленч: «Он такой милый и дружелюбный, но видит во мне лишь коллегу, а не женщину. Он больше не приглашает меня, хотя мы сидим за соседними столами с девяти до пяти. Дорогая Энн, я так люблю его, чем мне его заинтересовать?» Безнадежная страсть подобного рода легче всего распознается по невысказанному, но очевидному предположению, будто есть выход, будто твой идол не замечает тебя лишь потому, что ты не в силах донести до него истинную правду. Ах, если бы удалось показать твое настоящее лицо, открыть глубину твоих чувств – кто смог бы устоять? Подобный оптимизм безграничен.
Как-то зимним днем Илона махнула мне рукой из бассейна в банях Лукача. Я любил поплавать между лекциями. Это было довольно необычное место, обновленный реликт Оттоманской империи: турецкий банный дворец превратился в общедоступный плавательный бассейн. Около сотни небольших парных окружают сам бассейн, расположенный в похожем на мечеть зале, накрытом стеклянным куполом. Бани Лукача переполнены в выходные и праздники, но в рабочее время это царство экстравагантной публики: футбольные звезды, художники, актрисы, члены олимпийской команды по плаванью, университетские профессора и студенты, элитные проститутки. Все это разношерстное сборище объединяло одно: вызывающе бурное наслаждение жизнью. В худшие годы сталинистского террора и фанатичного пуританства женщины появлялись здесь в последних моделях итальянских бикини. В то время даже во многих странах Запада для этого требовалась известная смелость; в Будапеште 1950-го это было актом гражданского неповиновения. Пойти к Лукачу в рабочий день после полудня – наполовину эмигрировать из страны. Мы скрывались от тусклого однообразия сталинистской Венгрии за покрытыми турецким орнаментом древними стенами, этим величественным напоминанием о тленности Оккупационного режима.
Поплавав, я усаживался у края бассейна и глазел на почти обнаженных женщин, проплывающих в легком тумане, струящемся из парных. Одинокий ветеран славных, но проигранных любовных баталий, я принимал парад женских тел, и их влажная кожа сверкала подобно неуязвимым доспехам. В тот январский день я, всеми покинутый, несколько часов наблюдал за беззаботными женщинами. Внезапно Илона окликнула меня из бассейна. Она подняла руку из воды и дружески махнула ей – подобно взмаху волшебной палочки, наполнив меня бурлящим ощущением надежды. Я едва знал ее и даже не мог припомнить, как она выглядит, но пока она плыла ко мне, белая шапочка и две длинные руки, решение уже было принято: вот она, новая любовь.
– Приятно видеть знакомое лицо, – проговорила она, ничего не подозревая и возникая из бассейна прямо передо мной. – Готова поспорить, ты меня не помнишь!
Тот факт, что она помнила меня, пусть даже мы едва ли обменялись десятком фраз на какой-то вечеринке, утвердил меня во мнении, что я произвел не нее неизгладимое впечатление. Предавшись чувствам, я обшарил ее глазами и ощутил внезапную эрекцию.
Илона сбросила купальную шапочку, наклонилась сначала в одну сторону, потом в другую, чтобы вытряхнуть воду из ушей и растянулась на мраморном полу, чтобы восстановить дыхание. Потом перевернулась на спину, глядя в потолок. Она наслаждалась белыми узорами, которые рисовал ветер над нашими головами, нося снежинки по стеклянному куполу. Мы поболтали о зимних холодах, обменялись университетскими сплетнями. Библиотекарь в отпуске, она была невестой одного из моих профессоров.
Хотя ей было ближе к тридцати, Илона выглядела как девочка-подросток. Тонкая, но упругая фигура, груди как теннисные мячики, светлая веснушчатая кожа и огненно-рыжие волосы, которые она завязывала в хвостик. Тем не менее, я никогда не видывал более сексуальной женщины. Ее рот был слишком велик для изящного овального личика, вызывающе велик, нижняя губа едва смыкалась с верхней; эти приоткрытые губки словно призывали взять ее тело. Лежа слишком близко к краю бассейна, она не могла вытянуться и подогнула ноги. Из-за этого положения ее живот слегка прогибался, подчеркивая выпуклость бугорка Венеры, и без того необычно выдающегося. Черные атласные трусики подчеркивали эту выпуклость, и несколько волосков, мокрые рыжие завитки, проглядывали снизу.
– Я бы мечтал похитить тебя, – признался я, прерывая светскую болтовню.
– А я-то гадала, зачем ты на меня так пристально смотришь, – ответила она, словно отгадала загадку. Не слишком важную загадку, однако; голос ее не дрогнул.
Трудно ожидать, что она упадет мне в объятия прямо сейчас, урезонивал я себя. В конце концов, откуда ей знать, что я не начну болтать о ней в университете? А разговоры могут дойти до жениха. Конечно, ее осмотрительность разумна. А я еще не планировал жениться на ней и не желал разрушать ее помолвку с профессором Харгитаи.
– Я польщена, – криво усмехнулась она после какого-то двусмысленного комплимента.
Она польщена, подумал я, несколько неуверенно.
Встречая женщину, которая притягивает меня, я первым делом заглядываю ей в глаза, надеясь рассмотреть там манящий огонек. Но на этот раз я не преуспел. На лице Илоны я заглядывался на большой рот, веснушчатый носик или что-то вокруг глаз, но не на сами глаза. Пресмыкаясь почти час рядом с ней на полу у бассейна, я предпочитал верить, что ее подавленное или пока неосознанное желание проявляется в нечастых движениях конечностей.
Лежа на истертом мраморном полу с подогнутыми ногами, она временами сводила колени вместе, затем разводила снова. Внутренние стороны бедер то прятались, то показывались, и мышцы под кожей играли, словно она занималась любовью. Я наблюдал волны, пробегающие по ее телу, и действительно мечтал похитить ее. Людской шум вокруг бассейна, эхо смеха и выкриков в гулком зале подталкивали меня быть решительным, грубым и сумасбродным. Я уже мечтал схватить ее и пронзить прямо сквозь черный атлас. Но поскольку похищение невозможно, я влюбился. Мои пальцы подкрались к ее неподвижной руке и пробежали по ней, бережно и осторожно. Когда я добрался до ладони, вдруг стало казаться, что ее длинные тонкие пальцы гладят меня. Я расслабился физически и эмоционально (короткое замыкание тела, перезаряженного похотью) и внезапно наполнился смиренным и меланхолическим ощущением счастья.
– Когда мы снова увидимся? – спросил я, когда Илона поднялась, чтобы покинуть бассейн. Наученный своими прежними удачами, я знал, что лучше высказываться начистоту, и тут же произнес несколько комплиментов, не оставлявших сомнений в моих намерениях. Но пока не заработал даже свидания.
– Я бываю здесь время от времени. Как-нибудь и увидимся.
– Что мы будем делать в бассейне? Я хочу встретиться наедине.
– Ты начал говорить глупости, – проговорила она, прикрывая купальной шапочкой верхние половинки своих теннисных мячиков, готовых выкатиться из чашек бикини. На этот раз она возбудилась. Становилось поздно, ей пора уходить, у нее свидание со своим женихом.
– Был бы счастлив встретиться с тобой после него, – поторопился я.
– Мои планы не заходят так далеко.
– Ты не воспринимаешь меня всерьез, – запротестовал я.
– Послушай, ты придумал прекрасный комплимент насчет того, что хотел бы похитить меня. Не порти впечатление. Лучше останемся друзьями.
Илона произнесла это с ноткой злости и раздражения, что, похоже, доставило ей удовольствие. На некоторое время, подумал я, лучше удовлетвориться встречами у бассейна.
– По крайней мере, скажи, когда снова придешь поплавать, – настаивал я.
Она нетерпеливо вздохнула. – Если уж так хочешь увидеть меня, я приглашу тебя на нашу свадьбу.
Да, если я и научился заговаривать с женщинами, то слушать их совершенно не умел. Я неплохо знал профессора Харгитаи, и как его студент, и как член научной группы, и начал развивать нашу дружбу. Вскоре я сделался частым гостем в его запущенной холостяцкой квартирке, которая настолько явно не подходила Илоне, что это придавало мне смелости в самые мрачные моменты. Она состояла из маленького душного алькова, крошечной грязной кухни и спальни-гостиной, набитой мебелью, которая выглядела так, словно профессор унаследовал ее от древней тетушки с умеренными средствами. Было огромное множество громоздких и неудобных столов и стульев на шатких ножках, маленьких ламп под непомерными абажурами с кистями. Единственными предметами, характерными для научных занятий обитателя, были книги и книжные страницы, разлетавшиеся повсюду с рабочего стола у окна. У жениха моего рыжика с веснушчатой кожей и маняще сходящимися и расходящимися коленями не было даже кровати. Он обладал старым диваном, который приходилось раздвигать на ночь. Не могу представить живую богиню моих грез в этой заброшенной пыльной дыре.
Илона пыталась отмыть квартиру, когда я наконец встретил ее там. Мы с профессором Харгитаи уселись на диван и стали следить (старинная европейская традиция), как она борется за наведение порядка в комнате. В сумрачном свете, пробивающемся сквозь пыльное окно, она выглядела таинственным сексуальным ангелом, сражающимся с силами тьмы. Под белой блузкой не было лифчика, и ее маленькие груди просто сводили с ума, когда она наклонялась и вставала, чтобы разложить вещи по своим местам.
– У нее замечательная фигура, – сказал я хозяину, чтобы напомнить Илоне о моих чувствах.
– Да, привлекательная, – кивнул профессор, проявляя чуть меньше энтузиазма. Складный блондин с голубыми глазами, он выглядел на свои тридцать с небольшим лет. Некоторая полнота лишь придавала его фигуре солидности и респектабельности.
– Что вы там говорили обо мне? – спросила Илона, наконец усаживаясь на стул и часто дыша. Оглядываясь назад, я с удивлением замечаю, что наши отношения состояли в основном из моего подглядывания за тем, как она восстанавливает дыхание.
Мы пустились в дискуссию о ее фигуре, предмете, который Илона и сама была не прочь обсудить. – Не понимаю, на что жалуются плоскогрудые женщины, – заявила, между прочим, она. – Маленькие груди не менее эффектны, чем большие, пока не надеваешь лифчик. Возьмите мои, например – они такие маленькие, что того гляди исчезнут. Но для меня это не помеха – мужчины лишь пристальнее смотрят на меня, чтобы разглядеть их. – Вероятно, она вставила эти ремарки в разных местах разговора, а не выложила на одном дыхании, как я привел здесь. Как бы то ни было, в конце концов она указала на меня. – Взгляните на Андраша – живое подтверждение моих слов. Он так разглядывает меня, что, боюсь, прожжет дырку в моей блузке. Коварный мальчишка с голодными глазами.
– Прошу, Илона, – вздохнул ее жених, – не смущай Андраша.
С нашей первой встречи с Илоной в банях Лукача я прекратил гоняться за другими женщинами и думал о ней одной с постоянно нарастающей страстью. Если я и забывал о ней на короткое время, ее образ врывался в меня с силой сердечного приступа. Я сделался непостоянным третьим в их компании и иногда был приглашен в театр или на домашний ужин; но приглашения исходили только от профессора Харгитаи. Илона терпела меня со снисходительностью, граничащей с враждебностью.
– Думаю, твой студент бессовестно влюблен в меня, – пожаловалась она однажды вечером, раскладывая венские шницели в наши тарелки. – Он насилует меня глазами – что отвратительно. Думаю, тебе пора приревновать и вышвырнуть его вон.
– Она шутит, – успокоил хозяин, поворачивая ко мне свои дружелюбные голубые глаза. – Не воспринимай ее всерьез.
После этого случая мы не виделись больше месяца. Но обескуражило ли это меня? Напротив: тот факт, что жених Илоны продемонстрировал больше уважения к моим чувствам чем она, породил во мне иррациональную веру в то, что если она и не оставит его ради меня, он сам может бросить ее ради другой женщины. Я с удовольствием погружался в приятные мечтания о тех славных днях, когда мы станем мужем и женой. Такие дивные грезы помогали мне временно оставаться вдали от нее во плоти. Я предпочитал не видеть ее в этот унизительный промежуточный период ее помолвки с профессором Харгитаи.
Когда же расставание сделалось невыносимым, я появился в профессорской квартире в самый неподходящий момент. Диван был раздвинут, простыни скомканы, одна подушка на книжной полке, другая на ковре. Дверь открыла Илона. Она была уже одета, но без косметики, и, как все женщины после бурных любовных сцен, выглядела разгоряченной и раскрасневшейся. Никогда еще она не являлась мне такой мучительно желанной. Профессор Харгитаи сидел за своим столом; он был босиком, но в брюках и рубашке и прихлебывал молоко их стакана.
– Наконец-то, наконец-то, – воскликнула Илона. – Где ты был все это время? Ласи скучал по тебе. Кто-то должен напомнить ему, как я прелестна. Или ты перестал мечтать обо мне?
В данных обстоятельствах – с тем особым запахом, еще витающим в комнате – ее ремарка выглядела вульгарной. – Я буду безнадежно любить тебя вечно, – пролепетал я, пытаясь показать жестами, что просто дурачусь.
– Отчего же безнадежно? – уколола она, вильнув дразняще недоступной попкой. – Если бы Ласи оставил нас наедине, мы могли бы прыгнуть в постель прямо сейчас. Или не хочешь?
Я заставил себя повернуться к ее безмятежному обладателю, мирно потягивающему молоко. – Когда назначена ваша свадьба? – Мне было важно выглядеть невинно.
Я проводил почти все вечера дома, концентрируясь на Илоне всей моей силой воли, и начинал верить, что экстрасенсорное восприятие существует, что она не может не знать, когда я думаю о ней. Во мне росла уверенность, что моя верность, несмотря на безнадежную ситуацию, изменит ее чувства ко мне. Но единственной наградой было удовлетворение моей матери.
– Ты стал намного серьезнее, – решила она, обнаруживая меня дома почти каждый вечер. – Ты действительно взрослеешь.
– Мама, я влюблен, и влюблен безнадежно.
– Очень хорошо. Именно это тебе нужно. Я уже начинала бояться, что ты износишь себя до двадцати лет.
Да, я терял вес. И помогала жить лишь моя вера, что Илона и ее профессор не могут любить друг друга вечно.
Моя вера не изменилось, и когда они поженились. Я был приглашен на свадьбу, как и обещала Илона во время нашей встречи в бассейне. Это была бесцветная гражданская процедура, имевшая место в зале заседаний районной магистратуры, с Красной звездой и под неослабным взором Сталина над головой магистрата, проводившего церемонию. Этот же чиновник отправлял обязанности брачного консультанта, и этот факт показался им забавным, а мне – хорошим предзнаменованием. Давящая обстановка и сознание, что чиновник, покончив со свадьбой, перейдет в другой кабинет заниматься разводом, убеждал меня, что эта свадьба приближает Илону ко мне. Отныне, урезонивал я себя (пытаясь улыбаться то жениху, то невесте), отныне ей придется жить в этой ужасной квартире, а не забежать на минутку ради удовольствия сбросить подушки на пол. Отныне, думал я, это будет унылая проза брака, предсказуемая серия денежных трудностей и нестиранного белья, а не короткие, разнообразные и остроумные стихи их романа. Она заскучает и растеряет иллюзии – тогда-то я и получу свой шанс.
Я давал волю подобным рассуждениям довольно часто, уводя себя в чащу без поводыря и с ощущением заблуждения. Погруженный в собственные грезы, я сделался злобным и даже начал шпионить за своим добрым другом в надежде подловить его с другой женщиной и доложить жене. Я регулярно «случайно» встречал Илону на улице, но ни разу не смог сбить ее с пути истинного.
Как-то поздним вечером я застал ее одну в квартире. Диван уже был разобран на ночь: лежали свежие простыни и новое оранжевое одеяло, очень яркое. Илона причесывалась и собиралась ложиться спать, но предложила сесть и почитать что-нибудь, пока примет душ и наденет пижаму. Сидя на полу и слушая шум душа, я вдруг понял, что именно так дожидался Майю, когда мы впервые занимались любовью. Мои губы сами замурлыкали арию Дона Джованни (из одноименной оперы Моцарта).
Илона вернулась из ванной в халате поверх пижамы. – Послушай, – равнодушно проговорила она, – я понимаю, что ситуация довольно провокационная для такого развращенного и преступного юнца как ты. Но если ты посмеешь сказать хоть что-то насчет своих желаний похитить меня, я сломаю вот этот старый стул о твою голову – и я не шучу.
Соответственно, я решил ждать более подходящего случая, когда она окажется в лучшем настроении. Не желая уходить прямо сейчас, я завел светскую беседу, не поднимая глаз с ковра. Никогда больше не довелось мне видеть Илону в ее черном бикини, но моя страсть продолжалась почти два года.

О секрете Дона Жуана

Гению чуждо желать несуществующее.
Сорен Кьеркегор

Есть ли жизнь до смерти?
Неизв. венгр

Не хочу создавать впечатление, будто мой односторонний роман был абсолютно бесполезным опытом самообмана. В Венгрии то было время непредсказуемого террора, когда не только правительственные чиновники и партийный функционеры, но и писатели, ученые, студенты, театральные режиссеры, даже балерины и киномассовка пользовались огромным спросом у госбезопасности. Как студент университета, опубликовавший несколько стихотворений, я знал множество людей, которых забирали по ночам. Желание выть со страха было почти непреодолимым, и я сомневаюсь, что сохранил бы относительное спокойствие, если бы не навязчивые мысли об Илоне.
Если помните, я жил в одном многоквартирном доме с моей первой возлюбленной Майей. После года неловких приветствий при случайных встречах в резном и зеркальном лифте я снова стал временами заглядывать к Хорватам. Очевидно, Бела порвал со своей юной любовницей и проводил все вечера дома с женой. Они жили вместе подобно старым знакомым, которых связывала лишь общее переутомление от внебрачных связей. Майя была как всегда прекрасна, но, пожалуй, лишена прежней жизненной силы и теплой, ироничной улыбки. Напротив, Бела, крепкий маленький человечек, фонтанировал энергией. Он отбросил свою прохладную вежливость по отношению ко мне, и мы, забыв о прежних взаимоотношениях, сделались добрыми друзьями. Прирожденный актер, хотя и не по профессии, он с удовольствием рассказывал истории и изображал известных людей. Во время войны Бела был социал-демократом, и мы в основном говорили о политике и недавно прокатившейся волне арестов.
Однажды вечером мы сидели в окружении книг в их гостиной, хранившей для меня совершенно иные воспоминания, и Бела описывал свою встречу с бывшим подпольщиком, заместителем министра Дьордем Марошем, незадолго до его исчезновения. Марош призывал Белу, ради старой дружбы, остаться в его кабинете, пока сам он звонил шефу госбезопасности и протестовал против ведущейся за ним слежки. Шеф госбезопасности настаивал, что у дорогого друга Мароша, одного из самых доверенных товарищей, начались галлюцинации, но если слежка и правда ведется, это результат какой-то дурацкой ошибки. Он говорил, что лично проверит и сей же момент перезвонит. Марош едва успел передать Беле слова собеседника, как зазвонил телефон. На этот раз разговор был короткий, и несчастный даже забыл положить трубку на рычаг.
– Что они сказали? – спросил Бела.
– Он только сказал: ты прав – за тобой хвост.
Описывая сцену, Бела демонстрировал, как Марош поднялся из-за стола, как расхаживал по кабинету, потрясая кулаками. – За что, Бела? За что? – требовал он ответа. И это спрашивал человек, который сам помогал ликвидировать свою партию в 1948 году, когда социалисты исчезали по всей Восточной Европе. Я не мог не посмеяться над поэтической справедливостью его падения и совершенством передачи его горького недоумения.
– За что? – повторял Бела бесполезный вопрос и под конец смеялся вместе со мной.
Майя оставалась серьезной. – Не понимаю, что вам кажется забавным, – мрачно проговорила она. Но мы находили требования замминистра все более и более смехотворными. – За что? За что, о боже мой? – восклицал Бела, вышагивая по полу и вздымая руки к небесам, с явным облегчением передразнивая обиженного человека. – За что, о боже мой?
С тех пор я больше не видел Белу. Его самого арестовали несколько дней спустя. Майя нашла работу в школе. Каждый раз, когда я появлялся, она жаловалась на погоду, на отсутствие хороших фильмов, на невозможность купить яйца или мясо. Однажды, когда я спросил, могу ли помочь, огонек в ее глазах вспыхнул снова.
– Подойди и поцелуй меня.
На ней был старый желтый халат, и при моем первом шаге навстречу она расстегнула верхние пуговки, показывая, что помнит, как для начала я всегда целовал ее сладкую грудь. Она целовала меня бурно, словно своим языком пыталась отыскать наше прошлое. Но вскоре оттолкнула меня.
– Я фригидна, когда несчастна, – с тихим отчаяньем призналась она.
Через несколько недель после ареста мужа Майя покинула наш дом и переехала к одинокой учительнице, коллеге по школе.
Сам я регулярно участвовал в студенческих сборищах, где мы спорили до хрипоты о будущем Венгрии после падения коммунизма. Я слышал, что госбезопасность пометила меня как неблагонадежный элемент и что агенты расспрашивали обо мне университетского привратника и студентов. После краткого приступа ужаса, когда обращался в камень при каждом неожиданном шуме, я убедил себя, что лучше быть разорванным в клочья, чем постоянно думать об этом. Мои встречи с Илоной продолжались, и ничего не пугало больше, чем ее дурное настроение.
Профессор Харгитаи не был столь отуманен чарами своей жены. Он сделался нервным и больше не смотрел людям в глаза. – Ты ведь без ума от Илоны? – спросил он однажды, когда она вышла на кухню. – Я не хочу смущать тебя, просто хочу знать. Я не буду винить тебя за то, что очарован ей – она действительно очаровательна. Но умоляю, Андраш, скажи мне честно, если приходишь сюда шпионить за мной.
– Что за чепуха, Ласи! – запротестовала Илона, которая вернулась к нам и перехватила последнюю мольбу мужа. – Не будь идиотом.
Ласи игнорировал ее. – Умоляю, Андраш, – продолжал он со всей серьезностью, даже потея от волнения, – скажи, что они хотят знать обо мне.
Илона попыталась обратить все в шутку. – Оставь моего любимого друга в покое!
– Они послали меня выяснить, – произнес я, – почему у вас никогда не было любовницы – члена Партии.
– Это смехотворно! Они хранят досье даже об этом? Это болезнь.
– Вы сами спросили, что они хотят знать.
– Но их досье неполно! – запротестовал он. – Хочу заявить, у меня была подружка-член Партии. Мы встречались почти год!
– Вот именно. Они просили выяснить, почему вы бросили ее.
Он верил каждому моему слову, и Илоне потребовалось время, чтобы привести его, хотя бы отчасти, в обычное безмятежное состояние. – Прошу прощения, – пробормотал он наконец, извиняясь ради внимательного наблюдения за реакцией. – Самое отвратительное во всем этом гнилом колониальном полицейском государстве не то, что они делают с тобой, а то, что могут сделать, стоит только пожелать. Это и бесит меня.
Извинения Илоны за недоверие мужа доставили мне гораздо большее удовольствие. Она решила поцеловать меня в лоб, но я оказался проворен, и поцелуй достался в губы. Есть свое упоение в коротком прикосновении сухих, неподготовленных губ.
– Ты – хитроумный агент и провокатор, – прокомментировала Илона, возвращаясь к своей обычной насмешливой манере.
Говорят, есть подход к каждой женщине, и я, полагая себя красивым и очаровательным, решил, что неудачи с Илоной вызваны каким-то недостатком характера или недопониманием. Я по-прежнему имел привычку консультироваться с книгами и попытался искать ответ на тайну неприступности в литературе о Доне Жуане. Не помогло. Мольеровский Дон Жуан обладал и гордостью, и смелостью, но был скорее неотесанным грубияном и нарушителем спокойствия; по версии Шоу, для успеха у женщин нужно ненавидеть их и бежать от них. Единственный художник, который действительно понимал Дона Жуана, был Моцарт. По либретто, моцартовский Дон Жуан не столь отличен от молеровского, но музыка говорит о великом человеке. Беда в том, что я не умел транслировать музыку в психологические понятия – не считая любви к жизни Дона Джованни и глубины его чувственности. Психоаналитические эссе о Доне Жуане были и вовсе бесполезны. Они трактовали его то как скрытого гомосексуалиста, то как эгоманьяка с комплексом неполноценности, то как психопата, начисто лишенного чувств к другим – короче, эмоционального калеку, который вряд ли смог бы соблазнить женщину даже на необитаемом острове. Невозможно понять, как приблизиться к Илоне, подражая его примеру.
Я обязан своим исцелением от безнадежной любви, и раскрытием секрета, женщине, которая приняла меня за Дона Жуана.
Жужа была довольно унылой домохозяйкой лет сорока. Я встречал ее на вечеринках, где она нервировала гостей своими радостными возгласами: «Какое счастье видеть тебя! А я-то слышала, тебя арестовали!» Кроме того, она вещала о возможности победы Китая над Венгрией и нашем скором исчезновении под американскими атомными бомбами. – Я спрашиваю, – однажды возгласила она, едва началось веселье и ее муж погладил другую женщину по попке. – Я спрашиваю, что общего имеет борьба против коммунизма со сжиганием этой страны? Зачем американцам бомбить нас? Неужели мы недостаточно пострадали от русских? – Ее муж был выдающимся инженером-строителем, высокий, привлекательный господин с непринужденными манерами и разнообразными интересами – превосходный собеседник и любимец и женщин, и мужчин. С его точки зрения, его прямодушная и недалекая жена была не более чем паникершей. Друзья говорили, что Жужа – неврастеничка, но я думаю, что ее постоянное нытье о грядущих бедствиях было, фактически, искусной демонстрацией самоконтроля. Не в силах подавить свои естественные тревоги, она, по крайней мере, канализировала собственное отчаяние в пригодные для обсуждения темы. Однако она не могла не дойти до той точки, где сама не знает, о чем беспокоится.
На одной поздней вечеринке, куда пришла без мужа, Жужа пыталась привлечь внимание людей к волне хулиганства, захлестнувшей Будапешт. Обычно бодрящаяся партийная пресса, в которой тревожные вести приходили лишь из-за рубежа, недавно опубликовала заметку о водителе автобуса, на которого напали поздно ночью по пути домой после смены и отобрали все, вплоть до подштанников. Поскольку это было единственное зверство внутри страны, официально признанное прессой и поскольку оно случилось в одну из первых морозных ночей октября, неприятная история привлекла общественное внимание. В течение нескольких дней, если верить каждому слуху, в столице не осталось ни одного одетого мужчины или неизнасилованной женщины. Тем не менее, Жужа тщетно пыталась вызвать более чем преходящий интерес к хулиганам, рыщущим по темным улицам. Наконец Жужа решила покинуть вечеринку раньше других, еще до одиннадцати, и попросила кого-нибудь проводить ее домой.
Она бродила между гостей, обращаясь к каждому, но ни к кому в отдельности: «Мне нужно уйти – но я не смею идти одна». Она была маленькой, бесцветной женщиной и, очевидно, любительницей сладостей: ее тело выглядело слабым и дряблым, без всякого намека на талию. Напротив, лицо было заостренным и встревоженным, напоминавшим мне несчастную мышь. Кто-то предложил ей вызвать такси, но она проигнорировала предложение. – Кто-нибудь проводит меня? – вопрошала она, бросая проникновенные взгляды в моем направлении.
Я был единственный незанятый мужчина, одиноко сидящий в углу и питающий себя надеждой на появление Илоны.
– У тебя такой вид, будто ты оплакиваешь себя, – проговорила Жужа, подплывая к моему креслу.
– Так и есть, – замогильным голосом ответил я.
Она присела на край соседнего дивана. – Это чудесно, – прибавила она с робкой, но сочувственной улыбкой. – Это чудесно, что ты еще можешь оплакивать себя. Я имею в виду, ты все еще на той стадии, когда думаешь, что заслуживаешь счастья.
– Каждый заслуживает счастья, – заявил я окончательным тоном, пытаясь избавиться от нее.
– О, не знаю, – она тянула слова. – Не думаю, что я заслуживаю.
– Почему?
– Кто же посмотрит на меня?
– Чепуха. Ты очень хорошенькая.
– Приятно слышать это от тебя, Андраш. Но если бы я действительно была хорошенькой, – прибавила она с соблазнительной улыбкой, – мне не пришлось бы так долго искать, кто проводит меня домой.
Я никак не мог понять, боится ли Жужа хулиганов или пытается флиртовать со мной. И решил, что имею с ней шанс. Но мысль изменить Илоне – и с такой непривлекательной женщиной – была слишком унизительной, чтобы обдумывать долго.
Я молчал, и Жужа угрюмо прибавила: «Мой муж работает дома. Не хотела беспокоить его, но придется позвонить и попросить забрать меня».
Оставалось лишь проявить галантность, чтобы избавиться от нее.
Я пожалел о своей галантности, едва мы вышли на леденящий ноябрьский ветер. – Я бы не стала просить провожать меня в такую погоду, – сказала Жужа, – но меня пугают все эти истории. Не хочу попасть в лапы какому-нибудь бандиту. Мы шли по самым освещенным улицам города и, за исключением одинокого полицейского, не встретили ни одной живой души. – Это не совсем четыре квартала, – начала защищаться она, когда я поднял воротник пальто и постарался ограничить приток ледяного воздуха мне в рот. Тем не менее, моя замкнутость, похоже, подействовала на нее. Она сделалась застенчивой.
– У такого парня как ты должно быть множество подружек.
– По-разному, – ответил я с самоуверенной непринужденностью мужчины, который почти два года не прикасался к женщине. Я почти ненавидел ее за попытки льстить, когда разговаривать не хотелось.
Она задавала вопросы обо мне, на которые я отвечал коротко, но вполне добродушно. И до меня вдруг дошло, что я обращаюсь с ней точно так, как Илона обращается со мной. Я старался, как и Илона, смягчить не лучшие манеры шуткой, но неприязнь к Жуже была искренней. Даже когда грубость Илоны задевала за живое, я находил утешение в абсолютной уверенности, что она не хотела меня обидеть. И внезапно до меня дошло, что хотела, что испытывает ко мне те же чувства, какие я испытываю к Жуже, шагая рядом с ней на ледяном ветру и кляня в душе последними словами. Я начал прислушиваться к словам спутницы, ощутив в ней родственную душу.
Жужа, очевидно, заметила мой возросший интерес к своим словам: ее голос потерял тупую монотонность и обрел мелодичность осторожной радости. Она заговорила о своих детях, четырехлетней дочери и восьмилетнем сыне; у мальчика были проблемы в школе. – И я не могу помочь ему, как помог бы отец, особенно по арифметике. – Жужа остановилась под уличным фонарем, внезапно задыхаясь. – А у мужа постоянно нет времени на детей – он всегда в разъездах. На этой неделе снова уехал, латать дыру в плотине. – Сначала показалось, что я не расслышал (ветер свистел в ушах), но она добавила вполне непринужденно: «Да, у меня несколько свободных вечеров».
Стоя под фонарем на фоне пустынной улицы и величественных зданий, Жужа казалась стройнее в своем пальто, нежели без него на вечеринке. Я обнял ее за плечи.
– Так я и думала. – В ее голосе мелькнула злость. – Я говорила себе, едва он узнает, что мужа нет дома, манеры сразу изменятся.
Моя рука упала. – Сказать правду, я влюблен в женщину и не могу добиться даже свидания. Она влюблена в собственного мужа.
– Я тебе не верю, – возразила Жужа с нервным смешком. Ее явно расстроило то, что я убрал руку. – Ты сочиняешь. Я никогда не слышала, чтобы жена изменяла мужу, если они влюблены друг в друга. В тебе слишком много Дона Жуана, чтобы тратить время на подобную женщину. Знаю я таких типов – вы гоняетесь только за женщинами, которых можете добиться. – В ее голосе звучало презрение.
– Возможно, я не столь расчетлив.
– Ты даже не замечаешь женщину, пока не решишь, что есть шанс.
– Не я ли говорил на вечеринке, что ты очень хорошенькая?
Мы пустились торговаться, на какую компенсацию можем рассчитывать, если проглотим собственную гордость. Я сдался первым.
– Ты без ума от меня? – задумчиво спросил я, делая шаг навстречу Жуже. Она сжала мою голову между перчаток и поднялась на цыпочки для поцелуя. Затем убрала руки за спину и сняла перчатки, по-прежнему прижимаясь ко мне. Даже через пальто я слышал, как бьется ее сердце. В свете уличного фонаря она внезапно стала действительно хорошенькой: лихорадочное возбуждение округлило ее заостренное лицо. Избавившись от перчаток, она расстегнула мое пальто и брюки и потянулась к пенису. Едва коснувшись меня, она вся задрожала. Я был повержен в прах тем, что так возбудил ее.
– Просто смех, что мужчины могут делать со мной! – простонала она словно от боли, явно не одобряя собственное поведение.
Чуть позже она отступила, жмуря брови. – Мне не стоило целоваться здесь. Кто угодно может пройти и узнать меня. – Оказалось, что мы стоим прямо перед ее домом, освещенные уличным фонарем, и я не мог не восхититься ее внезапной забывчивостью. Тем не менее, после столь прямолинейного объявления своих намерений она пригласила меня в совершенно непринужденной и светской манере: «Что-то холодно – почему бы не зайти домой и не пропустить рюмочку?»
Едва войдя в квартиру, она повела меня на кухню и начала извлекать из буфета разнообразные бутылки. – Я не пью, – признался я. – В детстве я однажды ужасно напился и с тех пор не беру в рот ни капли.
– Тоже сочиняешь. Не тот тип для трезвенника.
В их сверкающей белой кухне я чувствовал себя стесненно, словно пациент, ожидающий приема у доктора. Мне хотелось сбежать. Разве не я влюблен в Илону? Разве не мне Жужа казалась непривлекательной еще полчаса назад? Возможно, она знает мой тип, но не я, так что пусть узнает лучше. Я взял со стола предложенный стакан бренди, выпил залпом и громко закашлялся.
– Тише! – прошипела Жужа, выключая свет. – Разбудишь детей!
Когда кашель прошел, она положила голову на мое плечо. – Я не такая невоздержанная как ты. Мне нужно выпить. – Она провела кончиками пальцев по моему лицу, словно желая узнать меня на ощупь. – Какое счастье, что мы сегодня встретились. Дьордь уехал на две недели – я так ждала, что что-то случится! Ничего. А он возвращается завтра.
Она многословно и пространно рассказывала (усугубляя своими ласками), как хотела мужчину до возвращения мужа. Наверное, она знала, что я буду не против.
Я не реагировал, и она внезапно споткнулась. – Муж говорит, что я непривлекательная. Ты думаешь, он прав?
– Чепуха. – Я начал целовать и раздевать ее. – Чепуха.
Она провела меня в маленькую комнатку прямо за кухней. – Здесь только односпальная кровать, но зато дальше всего от детской. Здесь они нас точно не услышат.
Стоя в узком проходе между стеной и кроватью, мы раздевались, прижатые друг к другу. – Я замужем восемнадцать лет, – шептала она, – но ты у меня лишь четвертый любовник.
– Ты все еще опережаешь меня. – Я постарался быстрее зарыться в ее большое тело.
– Не нужно врать, чтобы угодить мне. Я знаю, у тебя должно быть множество женщин. Но я не ревную.
Мы лежали на узкой кровати, ледяной холод стены пронизывал мою спину. Но едва я оказался наверху, теплая мягкая плоть окутала меня уютным одеялом, и губы сами начали целовать ее грудь.
– Я знала, – воскликнула она с удивлением и восторгом, – я знала, что ты сосунок! – Затем, без малейшего мыслимого повода, попыталась оттолкнуть меня и занервничала.
– Не следует тебе позволять. Ты не хочешь меня.
– Похоже, ты знаешь обо мне все, – огрызнулся я, – так что должна знать, что я хочу.
Настроение Жужи снова переменилось, и столь же внезапно. – Догадываюсь, – проговорила она, уверенно раздвигая бедра. – Ты хочешь то, что я могу дать.

О переутомлении

Свобода есть осознанная необходимость
Фридрих Энгельс

Мой роман с Жужей не пережил зимы. Ее муж не видел в ней женщину, но был ревнив, и нам редко удавалось встретиться. Хотя она могла бы приходить ко мне после полудня, пока моя мать на работе, а ее дети в школе, нам приходилось встречаться у нее; муж проверял жену днем по телефону. Она всегда устраивала наши встречи в бывшей комнате для горничной с входом из кухни. Я был рад, что не рассмотрел помещение в темноте той первой ночи вдвоем. С высокими, но давяще близкими белеными стенами, дощатым полом, маленьким оконцем под потолком, эта клетушка служила архитектурным напоминанием доли прислуги в предвоенной Венгрии. Ее не переоборудовали в гостевую комнату. Ни занавесок, ни ковров, единственное украшение – вульгарный пейзаж маслом, тот тип зеленой мазни, которой коробейники торгуют вразнос. Не было даже места для стула; всю обстановку составляли комод и узкая койка. Поскольку во время наших встреч никого в квартире не было, меня удивляло, почему мы занимаемся любовью в таком невдохновляющем месте.
– Ты определенно не хочешь, чтобы твои гости задерживались, – заметил я однажды.
– Здесь проще навести порядок после тебя, – последовал ответ.
По крайней мере, она могла бы сказать, «после нас».
Некоторое время ничто не тревожило нас в минуты блаженства. Возможно, у Жужи и был лишний жир на теле, но этот жир сгорал. Я мог искренне убеждать ее, что у нее нет резона чувствовать себя хуже любой другой женщины. Но это была не вся правда. Ее муж, выдающийся инженер-строитель, похоже, проделал большую и тщательно спланированную работу по разрушению ее самоуважения, и короткие рандеву с девятнадцатилетним мальчишкой вряд могли восстановить его. Грация и огонь Жужи были обязаны необычности момента. В обычных обстоятельствах она всегда выглядела бледной и расстроенной, словно минуту назад опоздала на поезд. Она пылала страстью лишь до своего оргазма – и немедленно превращалась в несчастную старую деву. – Если не потороплюсь, ты меня обгонишь, – часто жаловалась она, все еще трепеща. Возможно, для уверенности в себе ей требовалось третировать других, возможно, из страха потерять меня, но при расставании она всегда проявляла враждебность. – Не вздумай болтать обо мне своим друзьям! Ты выглядишь лохматым – почему бы тебе не постричься? – Все это начинало раздражать меня.
– Я не хочу нести ответственность за эмоциональное равновесие мальчика, – сказала она во время нашей последней встречи в ее голой клетушке. Она выглядела превосходно, поскольку смогла вернуться в свое бархатное темно-синее платье, которое оттеняло бледную кожу и поблескивало на фоне белых стен. – Я не хочу, чтобы ты попадал в зависимость от меня, – продолжила она, уже не в первый раз. – Тебе нужно завести другую подружку кроме меня.
– Уже завел, – честно заявил я, воспользовавшись возможностью сообщить новость.
Той зимой я завел новых друзей. Студенты Колледжа искусства театра и кино прослушивали свой курс марксизма-ленинизма вместе с нами в Университете Будапешта, и мы заводили разговоры во время нудных лекций. Юные актеры и режиссеры находили нас слишком важными и надутыми, но были дружелюбны и часто приглашали на свои вечеринки. Так я познакомился с одним из их преподавателей, Имре Вадашем, крепышом-оператором, который ел сырое мясо. На вид румяный крестьянский парень из Пужты, он говорил на изысканном французском и на языке всех женщин. Девизом Имре было: «Нет ничего проще, чем жить быстро». Мы сделались добрыми друзьями. Под настроение, он любил рассказать о своих похождениях, и одно из них показалось мне особенно поучительным.
Несколько месяцев назад его отправили снимать сельскую свадьбу для кинохроники. На этой свадьбе он увидел хорошенькую девушку, которая сразу понравилась ему и которая бросала на него томные взгляды. После съемок Имре танцевал с ней, но на большее решиться не мог, потому что уезжал на следующее утро. Она работала учительницей в местной младшей школе, и любое поспешное или прямое предложение было немыслимо. Она могла устроить сцену, а Имре хотел покинуть эту Богом забытую, но богобоязненную деревушку целым и невредимым. – Деваться было некуда, – продолжал он разочарованно. – Но у меня появилась идея. Свадебные столы были расставлены вдоль стен, и каждый стол украшал огромный букет роз – подарок новобрачным. Почему бы не сделать предложение с цветами, спросил я себя. Это банально, но может сработать. Даже если девушка будет шокирована моим предложением, огромный букет отвлечет ее и не даст протестовать слишком громко. Итак, я остановился посреди танца – чтобы смутить ее – и подошел к одному из столов. Взял розы из вазы и вернулся назад. Я вручил цветы ей – с них еще стекала вода, и шипы кололи руки – и сказал: Я подарю тебе эти прекрасные розы, если ты позволишь провести с тобой ночь.
– Что случилось?
– Она согласилась. Покраснев, конечно. Парень, скажу тебе, розы стоили того.
Эта история произвела на меня огромное впечатление, и я решил последовать примеру Имре при первом удобном случае, как только цветы окажутся в пределах досягаемости. Неделю спустя я оказался в кофейне «Тюльпан» поздно вечером. Там моему взору явилась очаровательная одинокая блондинка, которая, по слухам, недавно рассталась со своим любовником. Время от времени я встречал Боби, ибо так ее звали друзья, у бассейна в банях Лукача, где столь безрассудно влюбился в Илону. В свои тридцать четыре Боби была чертовски хороша, особенно в голубом бикини; у нее были такие поразительные груди и такие юркие ягодицы, что я часто мечтал оторвать их и унести домой. Ее всегда сопровождал какой-то живчик, который тащился в нескольких шагах позади. Сама Боби передвигалась быстрее большинства людей. Однажды мы были представлены друг другу на какой-то вечеринке, и иногда при встречах она подбрасывала мне вопросик-другой. Вторая скрипка в Будапештском симфоническом оркестре, чувственная, но независимая женщина, она быстро расправлялась с мужчинами, если те не отвечали ее ожиданиям. Несколько дней назад она выбросила скульптора, с которым прожила долго, и сейчас была – если моя информация не устарела – свободна. Так или иначе, она в кофейне одна, на соседнем стуле скрипка в футляре. Должно быть, концерт окончен, и время выпить последнюю чашечку кофе.
Я приветствовал Боби почтительным поклоном, и она позволила присесть рядом. Несмотря на стремительную походку, она не отличалась живостью характера – от нее исходило чувство собственного достоинства, особенно когда садилась. Я бы пошел в тюрьму и в застенки госбезопасности ради одной ночи с ней, но сейчас не испытывал тревоги. Поползав в течение двух лет вокруг Илоны, без малейшего успеха, а затем соблазнив Жужу за единственный вечер, я был убежден, что ни одна женщина не пожелает меня, если только сама не нуждается в мужчине и если не ответит мне до того, как открою рот. Я с удовольствием отметил для себя тот факт, что лишь несколько месяцев назад ломал бы голову в попытках придумать подход к ней. Сейчас я знал, что вопрос решен прежде, чем задан, и мне остается лишь найти ответ.
На Боби было черное концертное платье, лицо в обрамлении светлых волос выглядело усталым, глаза выражали единственное желание – спать. Не получив никакой информации из этих голубых глубин и припомнив историю Имре, я осмотрелся в поисках цветов. Хотя кофейня и называлось «Тюльпан», в этой старой забегаловке не было ни одного цветка. Не было даже бумажных или пластиковых подделок на столах. Я знал, что цветочный магазин на углу все еще открыт, но было бы не совсем элегантно умчаться за букетом роз, вернуться и сделать свое предложение. Кроме того, главное здесь – непосредственность. Я заметил, что Боби слегка нахмурилась, когда я начал озираться: она явно не привыкла, чтобы молодые люди искали другие зрелища в ее компании. Повернувшись лицом к ней и разглядывая потрескавшуюся поверхность стола между нами, я раздумывал, что могу предложить ей. Не было ничего кроме двух полупустых чашек кофе и побитой жестяной пепельницы с рекламой пива на ней – значит она изготовлена при капитализме, до 1945. Семилетняя жестяная пепельница с окурком, оставленным предыдущим посетителем. Неужели ответ найден? Я схватил пепельницу, вытряхнул содержимое на пол и протянул Боби.
– Я подарю тебе эту прекрасную античную пепельницу, если ты станешь моей любовницей, – произнес я ясным и твердым голосом.
Мы обсуждали, почему оба ставим Кодаи в ряду композиторов выше Бартока, и она не поняла, о чем речь. Предложение было внесено повторно.
– Я подарю тебе эту прекрасную античную пепельницу, если ты станешь моей любовницей.
На этот раз она поняла. – Прошу прощения?
До этого момента, я уверен, наша ни к чему не обязывающая болтовня не мешала Боби размышлять о том, о чем она думала до моего появления за ее столиком. Возможно, о беспорядке в квартире, о завтрашней репетиции, о том, что пора отнести белье в прачечную. Даже красивой и известной женщине с добрым характером приходится размышлять о проблемах – о развалившемся браке, о дураке-скульпторе, чьи пожитки пришлось спустить по лестнице, о долгом концерте – в одиночестве сидя в кофейне, в тридцать пять лет, в поздний полночный час. Тем не менее, Боби нисколько не смутилась.
– Должна признаться, – проговорила она, глядя на пепельницу в моей руке, – такого предложения я еще не слышала.
– Тогда ты обязана принять его к рассмотрению.
Соседние столики были свободны, и, казалось, пространство вокруг нас сделалось пустыней: я поставил ее в положение внезапной близости. Женщины, чьи чувства надежно скрыты или угасли, легко справляются, тем или иным способом, с подобными ситуациями. Но мысли Боби тесно переплетены с чувствами. Все берет ее за живое, и сталкиваясь с неожиданным предложением, она не может не испытать эмоциональной перемены. Не мужчина, но сама мысль лишает подобных женщин выдержки, они становятся рентгеновскими снимками самих себя, обостренным, но уменьшенным самосознанием. Отсюда и раздражение при неожиданностях – они действительно выходят из себя. Что касается выдержки Боби, ее подвергнутого испытанию чувства собственного достоинства, то ничто не дрогнуло на ее лице, когда я предъявил ей побитый кусок жести. Она нашла мое предложение ущербным.
– Пепельница принадлежит кофейне.
Довольствуясь сделанным предложением, я положил вещицу на стол. Боби взяла свою чашку и допила кофе, я последовал примеру – с легким сердцем. Мне пришло в голову сделать ей небольшой комплимент (они приходили в голову с легкостью) и подумал, что она так близко, что мой голос может касаться ее кожи. Мои слова могли бы обвиться вокруг ее стройной шеи, углубиться в узел светлых волос; мой голос мог бы касаться мочек ее ушей ниже серег с черными камешками. Я мог бы гладить ее звуком – и это, возможно, не совсем неподходящая идея, поскольку передо мной скрипачка. Но зачем тратить время на поверхностное? Я был готов покинуть кофейню, порадоваться, что провел несколько минут с очаровательной женщиной, и забыть ее. Я даже отвернулся от Боби, чтобы осмотреть пустеющее заведение, и встретился взглядом со стоящим у дверей официантом, худым, лысым мужчиной, который смотрел на меня с понимающей усмешкой.
– Что ты думаешь? – спросил я Боби.
– Отлично. Но ты должен украсть эту пепельницу для меня.
Сила ее голоса была призвана предупредить меня, что легкая часть нашего романа закончилась.
Вот так бы и умереть, часто думал я той ночью, и сердце радостно стучало мне в голову. – Не уходи! – сказала она, когда мы сделали это первый раз. – Люблю чувствовать его маленьким. – Но вскоре она снова начала шевелить бедрами, безмятежно улыбаясь мне. – Я ужасно боялась секса, – призналась она шепотом. Я не поверил. – Это правда, не вру. Я была смертельно робкой и застенчивой. Всей моей жизнью были папа, мама и скрипка. – После этого она своими конечностями перевернула меня на бок и продолжила отодвигаться, так что мне потребовалось делать быстрые толчки, чтобы не потерять ее. – Сейчас нам нужно отдохнуть, – удовлетворенно проговорила она после, – давай сделаем это по-французски.
Она сидела, поглаживая мои бедра пальцами ног, и пыталась кормить клубникой, когда я погрузился в глубокий сон сразу после рассвета.
Будильник прозвонил в девять. Боби ждала репетиция, а я опаздывал на лекции. Мы покинули квартиру в спешке и без завтрака. – Пойдем поплаваем в обед, – прокричала Боби, пока мы мчались по лестнице, чтобы разбежаться в разные стороны. Я проспал введение в Wissenschaftslehre6 Фихте, купил пару черствых бутербродов, которые уничтожил в автобусе, и встретил Боби в банях Лукача в половине второго. Она появилась раньше и стояла у бассейна в своем голубом бикини, ее волосы были ярче бледного зимнего солнца, проглядывающего сквозь обмерзший стеклянный купол. Незнакомцы не спускали с нее глаз, знакомые почтительно приветствовали. Я задумался, не приснилась ли она, но натруженные мышцы служили счастливым подтверждением.
Она предложила поплавать наперегонки. Когда я наконец выбрался из воды, жадно ловя воздух, Боби уже вытирала волосы полотенцем. Словно не замечая внимательную аудиторию, она подарила мне долгий поцелуй.
– Благодарность за то, что я в такой хорошей форме, – объявила она.
– Почему?
– Боже, ты слышал когда-нибудь про закон Эйнштейна? Удовольствие превращается в энергию.
Я предложил полежать немного. Мы улеглись ничком, подложив руки под подбородки и касаясь локтями. Не знаю, как я пропустил это раньше: у ее локтя был длинный татуированный номер. Должно быть, она увидела мои расширившиеся глаза, потому что ответила раньше, чем я спросил.
– Неужели не знаешь? Я не интеллектуалка, так что мне довольно трудно объяснить, что я – еврейка.
– Не могу представить, что ты была в лагере смерти.
– Освенцим – сто двадцать семь дней и четыре часа.
Пока она говорила, перед моим внутренним взором появилась фотография группы евреев, мужчин и женщин с бритыми головами, без одежды, живые скелеты, стоящие перед бараком; эта картина часто преследовала меня, заставляя чувствовать, что будь я одним из них, не смог бы продолжать жить, даже если бы выжил. Пытаясь представить, через что пришлось ей пройти, и видя ее вытянувшейся рядом со мной, пышущую здоровьем и энергией, я устыдился собственной усталости.
Покинув бассейн, Боби отправилась домой практиковаться, а я вернулся в университет. Она дала мне билет на вечерний концерт, а после концерта мы отправились поужинать в кафе «Тюльпан». Я рассказал, как пришел к идее предложить ей пепельницу, а позже той ночью, когда наконец заснул, был разбужен толчком под ребра. – Я подумала, я должна встретиться с тем оператором, твоим другом, – громко выражала недовольство Боби. – Ты обязан познакомить нас.
Заснуть я больше не мог, так что мы сели и заговорили о своей прошлой жизни. В двадцать шесть лет Боби все еще была девственницей и жила с родителями, когда в конце лета 1944 Эс-Эс и венгерские нацисты заняли провинциальный городок, где ее отец служил учителем музыки, а сама она – первой скрипкой в местном симфоническом оркестре. Она помнит, как стояла вместе с матерью перед плакатом, предписывающим всем евреям переехать в гетто; ее мать, которая не была еврейкой, смеялась над специальным примечанием, уведомляющим, что не-евреи, состоящие в браке с евреями, могут расторгнуть свои браки простым объявлением в магистратуре, и это давало им право оставаться вне гетто и пользоваться всеми правами арийцев. – Я прожила с твоим отцом двадцать семь лет – как они могли подумать, что я оставлю его хотя бы на день? – Они переехали в гетто, но провели там вместе лишь один вечер. Посреди ночи их разбудил лай собак и выстрелы: мужчины были обязаны немедленно отправляться в трудовой лагерь. Началась общая паника, но охранники уверили, что они снова будут вместе через несколько дней. Боби с матерью обняли отца, проводили его глазами до колонны, стоящей под лучами прожекторов, и не увидели больше никогда. На следующее утро женщин и детей загнали в товарный вагон, дверь которого открылась две недели спустя на запасных путях Освенцима. На перроне их встречал элегантный мужчина в белом костюме, который сортировал вновь прибывших при помощи жокейского стека. Когда он спросил мать Боби, чувствует ли она себя достаточно здоровой для тяжелой работы, мать была чрезвычайно тронута неожиданной заботой о ее благоденствии – после двух недель в товарном вагоне с мертвыми и умирающими – и ответила с благодарной улыбкой, что предпочла бы легкую работу, скажем, готовить или шить. Джентльмен направил ее в группу пожилых людей, беременных женщин и детей, которых увели в газовую камеру немедленно. Но об этом Боби узнала позже; в тот момент они совершенно не представляли, что с ними происходит. По-видимому, мать ждала, что Боби присоединится к ней, потому что не оглядывалась вокруг. На следующий день Боби и других молодых женщин поставили выносить окоченевшие трупы из газовых камер и складировать их для кремации. Пока она рассказывала, мы оба дрожали от ужаса и прижимались друг к другу словно дети в грозу.
Я рассказал об убийстве моего отца, и мы оплакивали его и ее родителей. Мир невыносимо жесток, но мы нашли убежище друг в друге, и наутро я просил ее руки. Она была в восторге от предложения, но отказала. – Тебе повезло. Будь я на несколько лет моложе, поймала бы тебя на слове. Но в принципе не возражаю. Если через год мы все еще будем вместе, то можем и пожениться.
Боби подала мне кофе и яблоки на завтрак, а после обеда мы снова встретились в банях Лукача. У меня закружилась голова. – Ты очень бледный, – заметила она с искренним беспокойством. – Тебе действительно нужно поплавать.
Вечером она взяла меня на вечеринку, где я почти никого не знал, и представила как своего нового друга. – Если вам будет интересно, – прибавляла она каждый раз, когда возникала недоуменная пауза. – Я на пятнадцать лет старше Андраша. Но он берет силой духа. – Фактически, я был сильно подавлен. Закуски подали а-ля фуршет, и мне стало трудно оставаться на ногах.
Среди гостей был видный музыкальный критик с влажными глазами, черной козлиной бородкой и маленькой пухлой женой. При виде нас этот мужчина выдвинул подбородок вперед груди, бросил свою супругу на меня и удалился следом за Боби сквозь толпу. Я пытался концентрироваться на леди, оставленной на мое попечение, но мы оба не спускали глаз с ее презренного мужа, который что-то быстро говорил моей любовнице.
– Боби – необычная женщина, не так ли? – заметила леди, слегка поднимая воздушный шарик своего тела вместе с голосом.
– Да, конечно, – ответил я, слишком утомленный, чтобы играть. – Я рад, что вы разделяете мое беспокойство.
А затем мы услышали голос Боби, перекрывающий шум гостей. Она умела говорить нормальным, спокойным тоном, который, тем не менее, заставил замолчать каждого в комнате.
– А вы когда-нибудь изменяли своей жене? – спрашивала она напористого критика.
Все лица повернулись к ним, и наступила стереоскопическая тишина – ее глубина измерялась потрескиванием кубиков льда в стаканах. Критик схватился за свою бородку в полном замешательстве – или, возможно, чтобы защитить ее от радиоактивного взгляда своей жены.
– Вот еще, конечно нет! – Его смех звучал отчаяньем. – Я никогда не изменял ей.
– Тогда поберегите мое время, – царственно объявила Боби, отворачиваясь от поверженного врага.
Когда мы покинули вечеринку, Боби предложила мне отправиться домой и поспать, если устал; я не желал слышать об этом. Была пятница, и ночью она решила, что нам следует покататься на лыжах в выходные. Я вставал на лыжи лишь несколько раз в жизни, с американскими солдатами в Австрии, у меня не было ни одежды, ни снаряжения, ни желания проводить субботу на продуваемых ветрами холмах Буды. Однако у Боби нашлась запасная пара лыжных брюк и пуловер, которые подошли мне, а ботинки и лыжи, она знала, можно взять напрокат на лыжной базе. Мы приехали на холмы до одиннадцати и вернулись в домой после восьми вечера.
Квартирка Боби была маленькой, безукоризненно чистой и полной ярких цветов. Черный палас покрывал не только спальню-гостиную, но и ванную, мебель переливалась голубым и оранжевым. Нигде не видно углов, словно твердые предметы были готовы раствориться в жидких цветах. По крайней мере, такими я видел их в тот вечер, в моем истощенном и измученном состоянии. Боби сварила яйца, приготовила тосты и чай, и мы ели сидя на ковре перед искусственным очагом, в котором скрывался радиатор центрального отопления. Над ним, на серебряной цепочке, висела ныне отполированная и блестящая пепельница, напоминая о моем непринужденном подходе к женщинам.
– Меня все еще знобит, – пожаловался я в трусливой надежде, что Боби освободит меня от обязанностей на ночь.
– Это же замечательно, – воскликнула она, словно я объявил некую потрясающую новость.
– Не вижу в этом ничего замечательного.
Боби ничего не объясняла, пока мы не легли в постель. – Ты как ледышка, – прошептала она, – но я теплая внутри. Что может быть лучше! – И была права.
Мы провели воскресенье в постели, и я успевал вздремнуть, только пока она принимала ванну или отправлялась на поиски пищи. Но я не имел никаких шансов заснуть всю следующую неделю, только на лекциях или концертах. В следующие выходные я отправился домой и позже брал отгулы время от времени, тем не менее, постоянно чувствовал себя пьяным. Впрочем, это было даже приятно. Кроме того, я был горд появляться с Боби и принимал это как награду за усилия. Она любила разгуливать по квартире в одних трусиках, а я лежал в постели и наблюдал – восхищаясь ее длинными пальцами ног, этими десятью корешками ее тела, которые выныривали и тонули в черном ворсе паласа. Я и сейчас вижу их, пусть сквозь туман. И по-прежнему помню ее широко расставленные пальцы на моих плечах, когда мы разговаривали или занимались любовью.
Одна мелочь раздражала меня в Боби: похоже, она не находила ничего необычного в моей способности проводить с ней каждую ночь без сна, а днем плавать и совершать долгие прогулки быстрым шагом – не считая моих занятий в университете. Мне бы хотелось, чтобы она признала: не каждый мужчина смог бы и стал бы делать то, что делал я.
– Ты дурачок, – сказала она однажды в конце мая, когда мы гуляли в парке перед заходом солнца. – Ты убиваешь себя ради меня. Это глупо.
– Чепуха, – настаивал я, с дурным предчувствием. Последнее время она сделалась беспокойной в моей компании, и ей требовалось все больше и больше времени – и ощутимых волевых усилий – чтобы достигнуть оргазма со мной.
– Я виновата перед тобой, Андраш, – говорила она скорее раздраженно, нежели покаянно. – Ты знаешь, иногда я сплю днем – а ты? Все дело в том, что и удовольствия утомляют, ты так не думаешь?
– Нет, не думаю, – жалобно запротестовал я. – Но я рад, что ты беспокоишься обо мне.
Единственный раз я видел, что у Боби не нашлось слов. Мы некоторое время молчали и продолжали прогулку под деревьями, среди мелькающих пятен солнечного света.
– Как тебе это объяснить? – взорвалась наконец она. – Ты не думаешь, что переутомился и пришло время отдохнуть?
Я не пытался спорить. Я решил, не без горечи, что время перенапрягаться ради Боби ушло вместе со временем, когда и пока она любила меня. Думаю, она ожидала, что я начну жаловаться, но я не мог. В конце концов, на что жаловаться после этих головокружительных и сказочных месяцев?

О девственницах

О, чистота, болезненная и умоляющая!
Барри Пэйн

Широко обсуждаемой проблемой здесь, в университете в Энн-Арборе, остаются аборты. Студенческая газета с громогласным названием Мичиган Дэйли публикует несколько писем на эту тему каждый день. Хотя большинство писем призывают разрешить, всевозрастающую поддержку получают аргументы группы «Право на жизнь». Понимая серьезность и противоречивость этой проблемы для каждой девушки, я без особенного удивления увидел передовицу под заголовком: «ДЕВСТВЕННОСТЬ: НОВЫЙ СТИЛЬ ЖИЗНИ». Группа второкурсников-медиков, назвавших себя «МУЖЧИНЫ-ВРАЧИ ЗА СЕКСУАЛЬНУЮ НЕРАЗБОРЧИВОСТЬ (МВСН)», выступила с письмом, объявляющим их намерения «бороться с тревожащим распространением редкой болезни, девственности, прежде считавшейся искорененной». Поскольку некоторые студенты-медики провели ревизию моих лекций, на следующем заседании факультета я был обвинен в том, что приложил руку к этой безвкусной и шовинистской шутке. Чтобы обелить свое имя и отстоять честь Философского факультета, я сам написал письмо в Мичиган Дэйли. «Я потрясен самонадеянностью МВСН и их предложением исцелить молодых женщин от девственности. Если у них нет ни моральных принципов, ни уважения к чувствам молодой женщины, не говоря уже о законной обеспокоенности ее будущим, им следует подумать хотя бы о том ужасающем возмездии, которое ждет их самих». Последовало еще несколько комментариев по теме, но грандиозные дебаты угасли сами по себе во время Недели геев и лесбиянок.
Возвращаясь в мои собственные студенческие времена в Университете Будапешта, я вспоминаю юную актрису по имени Миси, рыжую, длинноногую и длиннорукую. Мы ограничивались приветствиями в течение двух лет, прежде чем сойтись чуть ближе. Она была, как предполагалось, талантливой и хорошенькой, пусть в несколько лихорадочном ключе – но слишком самоочевидной, чтобы возбуждать любопытство. Я знал ее только по лекциям марксизма-ленинизма, которые студенты Колледжа искусства театра и кино посещали вместе с нами. Тем не менее, я считал, что знаю ее достаточно хорошо, пусть только на вид и на слух. Она обожала выкрикивать непристойности, носила необычайно короткие юбки и каждые две недели меняла мужчину, который ждал ее после занятий. В это время у меня случались небольшие романы с девушками моего возраста, и они научили меня, что ни одна девушка, пусть самая интеллигентная и добросердечная, не может в двадцать лет знать и чувствовать и половины того, что будет знать и чувствовать в свои тридцать пять. Но я уже не боялся юных мордашек и если избегал Миси, то лишь потому, что не находил в ней ничего привлекательного.
Все изменилось ноябрьским вечером, в пятницу. Та пятница была для меня красным днем календаря, потому что я мог привести девушку домой на ночь. Мама уехала в деревню навестить своих родителей и помочь им собрать виноград, и квартира осталась в моем распоряжении на два дня. К этому времени мы жили вместе скорее как брат и старшая сестра – добрые друзья, но независимые люди – и я не ночевал дома так часто, как мне хотелось. Но было немыслимо привести подружку в мою комнату, когда мама дома. Мне нечасто подворачивались случаи действительно спать с женщиной после того, как Боби устала от меня, и сейчас, когда квартира моя, было бы непростительно не воспользоваться возможностью и не поваляться без спешки в постели. К сожалению, женщина, с которой я тогда встречался, была замужем, и вряд ли могла ради меня бросить мужа и детей на выходные. Я планировал найти подружку в Национальном театре, на балу, который давали в тот вечер в честь открытия сезона. Это важнейшее общественное событие года для будапештского артистического сообщества собирало наибольшую толпу очаровательных женщин, какую я когда-либо видел в одном месте. Студенты Колледжа искусства театра и кино тоже получали приглашения, чтобы пообщаться с великими, и мне удалось сойти за одного из них, смешавшись с группой друзей. Это был грандиозный бал в историческом месте – в национальном театре страны, оккупированной иностранными войсками. Чем была ЛаСкала в Милане для итальянцев под австрийской оккупацией, тем был Национальный театр для нас под австрийской, немецкой, а сейчас и русской оккупацией. Венгерская политика определялась советскими танковыми дивизиями, стоявшими за пределами больших городов, но здесь нас охраняли стены, свидетели триумфа нашего языка, великих дней нашей тысячелетней истории, воспетых нашими поэтами, бессмертных проявлений нашего духа. И во время революции 1848 года против Австрии, и 1956 года против Советского Союза именно Национальный театр давал ту живую искру своими непредусмотренными репертуаром мятежными постановками Банка Бана, венгерской классики, повествовавшей о средневековом восстании против иностранного правителя. После подавления революции 1956 года Национальный театр был снесен и на его месте построена станция метро. Но это овеянное веками здание, столь опасное для колониального полицейского государства, было (по той же причине) мощным приворотным зельем для нас: пока стояли те мраморные колонны, они светились духовной гордостью и вожделением, страстями-близнецами, произрастающими из тех же глубин души.
Фойе с его колоннами, бронзовыми статуями и хрустальными канделябрами служило бальным залом для оркестра и танцоров, гардеробы превращались в буфеты и бары, а затемненные театральные ложи делались готовыми будуарами для тех, кто хотел уединиться от толпы. Многие люди проживали здесь наиболее яркие, наиболее радостные моменты своей жизни. Все это разительно отличалось от наших университетских сборищ, и я стремился и попал в Театр. Но с этого момента удача отвернулась от меня.
Я все еще не нашел партнершу, когда мадам Хильда, роскошная шекспировская королева, совершала свой эффектный исход. Эта лесбийская звезда была истинной королевой, которая презирала всех и каждого и не боялась показать это, будь объектом насмешки ничтожество или человек, облеченный властью над жизнью и смертью. Ее желчность была столь монументальна, что она могла сорваться на пустом месте. Известно, что она однажды осадила Ракоши (поставленного Кремлем местного диктатора того времени, который казнил своих министров за менее серьезные проступки) и советского посла, когда те зашли за кулисы, чтобы поздравить ее после представления. Мадам Хильда не трудилась скрывать и своего мощного мужского начала. Она делала пассы девушкам чаще и более открыто, чем многие мужчины. Около двух ночи она окончательно выбрала парочку добровольных последовательниц из рядов студенток и, подгоняя шлепками по круглым попкам, направила их твердой рукой к выходу. Через все фойе, под ослепляющими великолепием хрустальными канделябрами, мадам Хильда шагала в своей темно-зеленой атласной мантии, гоня перед собой своих бледных овечек. От косых взглядов венгерского артистического сообщества не могло укрыться и то, что она не отрывала глаз и рук от вертлявых попок своих протеже. Мадам Хильда славилась своими исходами, что было воздаянием тем, кто оставался на сцене незаметным.
Ее отъезд с бала означал перемену к менее формальному поведению. Пары, довольные друг другом, начали удаляться, за ними последовали дамы без эскорта; воздух становился слишком тяжел для дыхания, если не на кого опереться. Под благородные звуки шубертовского вальса мужчины вели своих дам на танец или в театральные ложи. На их лицах по-прежнему лежала маска публичных идолов, но в глазах теплилось пламя свечей сатанинской мессы. Одинокий в этой сладострастной атмосфере, я не мог испытывать ничего кроме сочувствия к другой одинокой душе – сочувствия и удивления, потому что Миси была не из тех, кого ожидаешь увидеть оставленной без компании.
В белом шифоновом платье, едва скрывавшим все, что спереди и сзади выше талии, она бродила между танцующими с брезгливым выражением скуки. Выхватив взглядом меня, она простерла вперед руки экстравагантным жестом, на который способны лишь актрисы. – Андраш, – воскликнула она, словно была рождена с единственной целью отдаться телом и душой мне и только мне. Не успел я сказать привет, как Миси обвилась руками вокруг меня и начала двигаться в такт музыке. Не успели мы повернуться и двух раз, как она шептала мне на ухо: «Ты просто чудесный… Ты всегда мне нравился, разве ты не знал?» Когда вальс кончился, она прижалась ко мне. – Можно поговорить с тобой серьезно?
– О чем?
– О тебе и обо мне. – Она отодвинулась и взглянула мрачно, внезапно решив, что мне пришло время оценить самого себя. – Послушай, почему это ты ни разу не попытался трахнуть меня?
– Я не думал, что знаю тебя достаточно хорошо для этого. – Я покраснел.
– Что за идиотское оправдание!
– Поехали ко мне, – предложил я в состоянии стимулированного беспокойства.
Неужели удача наконец бросила меня в руки нимфоманки? Едва мы сели в такси, она бросилась целовать меня и одновременно схватила мою руку и отправила себе под юбку.
– Мне не терпится остаться с тобой наедине! – страстно шептала она.
Однако мы были в такси. Мне казалось, под не замеченными ехидными взглядами водителя, что Миси ослеплена страстью ко мне – и эта страсть способна игнорировать обстоятельства, препятствующие ее удовлетворению. Не придал я значения и обращению традиционного жеста, когда она взяла мою руку и положила на себя, а не потянулась ко мне. Я был слишком опьянен предвкушением, чтобы рассуждать. Моя рука углубилась в ее трусики, пальцы исследовали увлажненную территорию, словно лазутчики, посланные вперед главных сил.
Но едва мы оказались одни в лифте, Миси внезапно вспомнила свою мать и отстранилась. – Моей маме не понравилось бы, если бы она узнала, что я не сплю так поздно. – (Было около трех часов ночи.) – Она всегда учила меня с курами ложиться, с петухами вставать и говорила, кто рано встает, тому Бог подает.
– Ты живешь с родителями?
– В общежитии. Провинциальная девочка вдали от дома. Моим родителям это не очень нравится. Они не хотели, чтобы я стала актрисой.
Когда мы вышли из лифта и пошли по загибающемуся коридору, лицо Миси сделалось восковым в свете желтых ламп, обычных для многоквартирных домов. Так же, думал я, выглядит мое лицо в этот поздний ночной час. Я чувствовал, как мое тело наполняется электрическим током. Она продолжала болтать о подругах, оставшихся дома. Я был рад, что ей тоже нужна пауза, чтобы собраться после нашей жаркой схватки в такси. На пути в постель малознакомого однокурсника она восстанавливала внутреннее равновесие, вспоминая друзей детства, как ныряльщик на вышке пробует ногой сцепление с доской, чтобы найти твердую опору перед прыжком.
Когда мы добрались до моей комнаты, Миси осмотрелась и оценила ее размер быстрым и практическим взглядом, затем направилась к кровати с той профессиональной прямотой, которая напомнила мне фрейлейн Моцарт. Она села на кровать и решительно освободилась от скудной верхней части своего наряда. Прежде чем я подсел рядом, она избавилась и от лифчика. Обнаженная до пупка, она выгнула спину, выпячивая вперед свои маленькие груди. Я смотрел, раздираемый стимулированным желанием и отвращением, и Миси объявила со странной усмешкой: «Я хочу, чтобы ты включил весь свет. Хочу видеть твое лицо».
Я включил свет, сел рядом с ней и начал снимать свою одежду. Однако Миси притянула меня к себе, прижимаясь голыми сосками к моему пиджаку.
– Лучше сними с меня трусики.
Я подчинился с готовностью. При этом ее юбочка сползла вверх, и Миси раскинула свои тощие бледные бедра, потом снова сомкнула. Тем не менее, она не пожелала расстаться со своей шифоновой юбочкой, которая сейчас образовала дурацкую набедренную повязку. Я попытался войти, но эта повязка почему-то мешала. – Сексуальная вечеринка, правда? – прошептала она, ловя моего готового к действию старинного друга и прижимая его к своему животику. Она обследовала его, ласкала, прижимала вниз, чтобы оставить неподвижным, подносила к глазам, при этом закрывая их. Что она видела? Что-то видела – могу судить по ее улыбке. Неужели ей требовались дополнительные воображаемые стимулы, и она закрывала глаза, чтобы видеть другие тела, при этом ощущая мое? Говорят, девицы с богатым воображением способны вступать в массовое соитие даже с одним партнером.
Примерно через час я начал проявлять нетерпение, и Миси, ощутив нарастающий вес моих движений, перекатилась на другую сторону кровати и скрестила ноги. Она выглядела обиженной.
Я доковылял до своего древнего патефона и начал заводить пружину. Этот способ успокоиться не хуже любого другого. С девицей, которая так быстро доходит до точки, я счел себя обязанным предоставить ей выбор времени.
– Посмотри сюда, – услышал я голос Миси. – Я хочу видеть твое лицо.
Я взглянул на нее и предложил ей спрятаться под одеяло – иначе может простыть.
– Я не могу.
– Почему?
– Я религиозна.
– Что значит, религиозна?
– Я девственница.
Я поправил свои приведенные в беспорядок одежды, стыдясь собственной глупости.
– Смотри на меня, я хочу видеть твое лицо, – настаивала Миси, и я начал подозревать зачем.
Но она опередила любой возможный упрек с моей стороны. – Даже если не смотришь на меня, я могу сказать, что злишься. Но это лишь подтверждает, что ты не любишь меня. Если бы любил, удовлетворился бы тем, что мы просто поиграли.
– Да, поиграли, – с горечью согласился я, стоя посреди комнаты в самом затруднительном для мужчины положении. – Не хочешь ли сыграть во что-нибудь другое для разнообразия? Не хочешь ли послушать пластинки? Просто сесть и поговорить?
– Сейчас около четырех утра, – надула губки Миси. – Слишком поздно для разговоров.
– Тогда не отправиться ли тебе домой?
– Тебе легко говорить, ты парень. – Она снова натянула на себя верхнюю часть своего наряда, но не лифчик, и одернула юбку. – Я не смогу смотреть в глаза моей маме, если забудусь. Не смейся. – (Я не смеялся.) – Ты не знаешь мою мать. Она планировала уйти в монастырь, даже когда мой отец ухаживал за ней. Но потом он ее обрюхатил, вот и все. – Она примирительно усмехнулась. – Можно сказать, я стала свахой еще до рождения.
– Это такая же ложь, как и все остальное.
– А если я забеременею? Ты, конечно, не думаешь об этом!
– У меня еще никто не забеременел, – с праведным негодованием запротестовал я. – Разве монашки не рассказали тебе о контроле рождаемости?
– Ты мне нравишься, но этого я не сделаю.
– Помнится, во время танца ты жаловалась, что я еще не трахнул тебя!
– Я жаловалась, что ты не пытался.
Говоря это, Миси не смогла полностью спрятать торжествующее хихиканье. Этот звук отбросил меня туда, откуда я начинал восемь лет назад с девочками-подростками.
– Послушай, Миси, я собираюсь вызвать такси.
– Я не хочу уходить.
– Миси – уходи или я вызову полицию.
– И что ты им скажешь? – Молчание. – Если бы ты что-то понимал в женщинах, то знал бы, что я люблю тебя.
– Прекрасно. Тогда ухожу я.
Она поймала меня у двери, прижалась ко мне, грустная и обиженная, и тут же начала развязывать мой галстук, упрашивая жалобным голосом: «Почему бы тебе не раздеться?»
Пересиленный иллюзией, будто наблюдается прогресс, я разделся сам. Она повела меня в постель, держась за моего старинного друга, и мы начали схватку заново, на этот раз голые, за исключением набедренной повязки Миси. Не могу припомнить, что происходило и в каком порядке, хотя отлично помню постепенно нарастающую головную боль и некоторые из наших наиболее яростных движений. Миси удавалось заманивать меня назад снова и снова, наматывая вокруг своего тела, но каждый раз вовремя смыкая бедра и не допуская меня внутрь. Так она уничтожала меня, пока я добивался ее. Трясясь от ярости, я обвинил ее в садизме. Всех ли она ненавидит или только мужчин? За что? Не бил ли ее отец в детстве? Под конец я назвал ее девственной шлюхой, чем вызвал слезы.
– Я скорее отдалась бы тебе, чем кому-то еще, но мне нужно сохранить себя для мужа. – Она вытерла слезы лифчиком. – Женись на мне завтра и бери после этого прямо в кабинете магистрата. Я вовсе не застенчивая. И сделаю это прямо в его кабинете. Клянусь.
– Да, я уверен, тебе понравится. Мы зажжем весь свет, чтобы ты лучше рассмотрела лицо магистрата.
Миси рассмеялась. Но не могла позволить мне оставаться одному слишком долго: возможно, она стремилась доказать, что может возбудить меня, даже если я вижу ее насквозь – или просто хотела насладиться своим собственным способом. Если я усаживался у стола спиной к ней, она подкрадывалась сзади и целовала шею и мочки ушей. Когда я был достаточно возбужден, мы возвращались в постель. Она была само пламя страсти, но до момента истины – и снова позже. Цитируя Авраама Коули, она была совершенной внешней женщиной.
Снаружи Любовь в ней сияет всегда,
Но нет, не проникнуть вовнутрь никогда!
Вместо этого она предложила попрактиковать оральный секс. К тому времени я скептически относился к любому ее предложению. – Это еще один твой садистский трюк – ты его откусишь.
– Если бы я была садисткой, то не предлагала бы облегчить тебе жизнь.
– Лучше объясни мне свою религию. Когда-то я хотел стать священником, может пойму.
– Так ты хочешь, чтобы я сделала это для тебя, или не хочешь?
– Я бы не хотел затруднять тебя.
– На самом деле, мне это нравится. Я делала это для множества мальчиков. Я сделала бы это для тебя, как только мы пришли, если бы ты догадался попросить. Первый раз я делала это в пятнадцать лет, с парнем, который грозился убить меня, если откажусь. Тогда мне не понравилось, но сейчас я в восторге.
Потом, или позже, мы занимались любовью по-французски. Оба получили удовлетворение, но это не помогло, головная боль сделалась лишь хуже. Миси была на вершине блаженства. Полагаю, это было кульминацией ее целомудренных грез: чудо непорочного зачатия.
Около семи утра я сказал, что ложусь спать, а она может уходить, оставаться или ложиться спать со мной.
– Я посплю в кресле, – решила Миси.
Я проснулся около полудня со страшнейшей головной болью в моей жизни. Мозг шевелился в черепной коробке. Аспирин не помогал, и под конец я оказался в палате Скорой помощи, где мне решили сделать инъекцию морфия. Но это было поздно вечером того же дня. В момент пробуждения я видел туманный образ Миси, сидящей на письменном столе и болтающей ногами.
– Как ты себя чувствуешь? – поинтересовалась она.
– Я так болен, что едва вижу тебя.
– Мне тоже паршиво. Должно быть, ты приложил силу в подходящий момент. – Тем не менее, она с готовностью разделила вину. – С тех пор как проснулась, я думала обо всех мужчинах, которых потеряла. И все это ради идиотского будущего мужа, которого даже не знаю.
– Добродетель – награда самой себе, Миси.
– Ты потешаешься надо мной! – с горечью пожаловалась она.
Как я мог потешаться? Зерном, из которого произросла моя головная боль, было открытие, что, наедине с обнаженной женщиной, у меня нет ни воли, ни разума.
– Просто посмотри на меня, когда выйду замуж. Я пересплю с каждым мужчиной, который попросит, будь он даже горбун.
Это дословный перевод ее утверждения. Уверен, что не запомнил с точностью все, что она болтала той ночью, но последняя декларация была столь поразительна, что не могла стереться из памяти. Тем более что я осведомлен, насколько далеко зашла ее решимость позже.
Примерно через год Миси вылетела из Колледжа искусства театра и кино. Чтобы восполнить свою стипендию, она взялась петь в ночном клубе и там познакомилась, среди прочих, с военным атташе Южноевропейского крыла НАТО. Мне неведомо, сколько правды во всех тех слухах, но факт, что после свадьбы с этим высоким сановником ее видели в барах лучших отелей с различными коммунистическими и западными дипломатами. Ее многочисленные связи способствовали обострению Холодной войны – обе стороны подозревали юную леди в шпионаже. Один из моих сокурсников, сын заместителя Министра иностранных дел, говорил, что за тет-а-тетами Миси некоторое время следили разведки и Советского Союза, и НАТО. Военный атташе был отозван своим правительством несколько месяцев спустя после свадьбы, и Миси покинула Венгрию с ним.
Что касается поворотов моей собственной жизни после той незабываемой ночи вдвоем, я никогда больше не пытался произвести дефлорацию. И даже не рассматривал идею жениться на девственнице. Какой бы грех ни взял на душу, я всегда был чист от чистых девушек. Их страшит то, что будет после; я в ужасе от того, что бывает до.

О смертном грехе лености

…я манкировал свою жизнь нравственным разложением в углу…
Достоевский

Однажды, лет в восемнадцать, все еще безнадежно влюбленный в Илону и жаждущий обнять любую женщину, я обнаружил себя посреди дня в пустынном закоулке университетской библиотеки со студенткой, которая позже стала звездой тенниса, Маргит С. Мы перебрасывались словами, потом целовались и ласкались. Она была плотной брюнеткой с красными губами и сосками, которые позволяла мне целовать и сосать, но я тщетно умолял ее отправиться куда-нибудь со мной; она лишь твердила «ну, хватит, ну, хватит», потом сказала, что у нее нет времени и внезапно сбежала. Опьяненный вкусом и запахом ее груди, я ощутил немыслимое, отчаянное желание женщины. Меня качало словно от морской болезни. Она взволновала во мне океан страсти, раздула шторм: волны крови накатывались на мой мозг и откатывались вниз. Сидя за библиотечным столом, я бросился мастурбировать. Из всех детей, которых я не произвел, немногие были бы столь полны жизни, как тот, который не был зачат в тот раз: мои ладони наполнились семенем до краев. И пока я сидел за столом с полными руками и раздумывал, что с этим делать, Маргит С. вернулась с радостной вестью, что передумала и мы можем поехать к ее тете, поскольку тети нет дома.
Сегодня я бы рассказал ей о случившемся, и она, возможно, позабавилась над этим или даже нашла лестным для себя, но в тот момент меня переполнял стыд и страх, что она подойдет ближе и увидит содержимое моих рук. И я ответил довольно кисло, что должен вернуться к книге и собираюсь читать дальше. Ее глаза расширились, она отвернулась, поспешила прочь и с того момента считает меня смертельным врагом. С тех пор я считаю мастурбацию синонимом упущенных возможностей. Со своей стороны, Маргит С. донесла на меня партийному секретарю Университета Будапешта, будто я хвастался, что изобрел цитату из Капитала на экзамене по марксизму-ленинизму в расчете, что никто из экзаменаторов не прочитал всю книгу. Конечно, я отрицал это, но все равно едва не вылетел из университета.
Я вспомнил этот бесплодный инцидент из-за порнографического журнала, подброшенного мне одним из студентов с припиской-вопросом: «Что вы об этом думаете?». Журнал открывался длинной статьей, превозносящей триумф «революции мастурбации» и оказался у меня вскоре после публикации в Мичиган Дэйли моего призыва к воздержанию от девственниц. Возможно, студент интересовался у меня альтернативами. Все это заставило меня осознать то, что я знал подспудно: есть великое множество молодых мужчин – и старых тоже – в университета и вокруг, которые, подобно герою Записок из Подполья, расточают свою жизнь в темном углу. Не калеки, ужасающе изуродованные несчастные, которые вряд ли привлекут чье-то благожелательное внимание, но стройные, приятные мужчины, которых были бы счастливы обнять многие женщины. Порножурнал, хотя и не заявлял этого прямо, был прав: если идет сексуальная революция, то наиболее одинокого сорта.
В следующий раз, когда меня попросили обратиться к гордому мужскому братству, я решил написать свою речь белым стихом и назвать «проповедь», чтобы подтолкнуть их к мысли.

Проповедь перед собранием анонимных онанистов

1
Дух Святой пребывает
в соках драгоценных наших гениталий,
он вдохновляет нас не поддаться лености смертному греху,
ускоряет наш шаг и конечностям силу дает
- те соки наполняют нас любопытством,
смелостью устремлений,
отвагой скакнуть в неизвестность.
Когда член мужской вздымается, поднимаемся мы
над безразличием к незнакомкам,
мы узнаем, как терпеть, как желать, как любить,
даже понимать иногда,
услады ожидая:
женщины открыты, мужчины погружены,
потом умаслены бедра и лбы,
и в позе любой мы принимаем
удары судьбы с радостью жизни.

2
Ради каприза, возьми пару женщин,
одна лесбиянка зарылась глубоко
в колодец другой, чей глас
взлетает и падает,
а длинноязыкой ягодицы виляют,
когда воздух ловит она и снова стремится вперед
- и тебе входить, лишь когда она кончит.
Или представь себе оргию цветистого сорта,
что собрана на твой и только твой вкус:
как бы богата она ни была,
все, что познать суждено в уединении,
меркнет пред мыслью простой
о поцелуя или объятий благословении.
Коль сам себе отдаешь желания дар,
слабеешь в ногах и не в силах
с другими усладу искать.
Волны утех одиноких
к пустынным уносят тебя островам.

3
Говорят, сильные зависеть не любят
даже забавы для,
известен им к победе быстрейший, прямейший,
надежнейший путь.
Похоть муштрует их член;
коли любовницы мнимы,
так ли уж важно, что жертвы реальны.
Я же скажу, сильных свойство – терпенье,
они ждут, умоляют,
услышать отказ предпочтут,
злобные споры, усилья любви,
чем бросятся прочь одиноко
- на соитие ставят они, безрассудно
важнейшие части вверяя свои
заботам подруг.

О матерях с маленькими детьми

- Послушай, Том, года идут,
 поверь мне, как отцу,
 Тебя повесой все зовут,
 позор нам не к лицу.
 Тебя, сынок, прошу давно
 скорее взять жену.
 - Отец, коль так заведено,
 Тебя не обману,
 Ты только время не тяни,
 Скажи мне напрямик!
 Чью взять жену? Мы здесь одни.
 Возьму я в тот же миг!
Томас Мур
(перевод Андрея Инденбома)

Узы брака подобны тяжелым цепям, так что нести их приходится двоим – временами троим.
Александр Дюма

В свои оставшиеся студенческие годы я получил немало горького опыта, но редко из-за женщин. И счастьем своим я обязан нежным женам, которые делили со мной свои семейные радости и горести. Наши романы были безбедны и безоблачны, не было ни раздражения, ни придирок, ни скандалов – в конце концов, чего ради заводить внебрачный роман, если то же самое получаешь в браке? Более того, я не нес никакой социальной ответственности за их любовь, когда по-прежнему нужно было учиться, помогать матери и заниматься обязательными для любого молодого мужчины делами. Они уберегли меня от непростительной ошибки слишком ранней женитьбы, хотя я и делал предложения некоторым из них. Кроме того, они спасали меня от излишеств страсти: как правило, жены слишком заняты домом, чтобы изматывать своих любовников. Я мог предложить им лишь временное избавление от домашних трудов, но это было веселье без страха расплаты. Они могли обнимать меня, не беря на себя обязательств стирать мои носки. Итак, мы проводили свое время в счастливом адюльтере.
Но наиболее отчетливо запомнилось мне несчастье тех жен, особенно с маленькими детьми. Как правило, мать маленьких детей переживает глубочайший кризис в своей жизни. Она прошла, с короткими промежутками, через две или три беременности, периоды, когда муж впервые заводит внебрачную связь. Его охладевающий жар лишь усиливает ее беспокойство о своей фигуре и возрасте, а девические мечты о вечной любви рассыпаются прахом. Перед ней встает неразрешимая задача отвоевать назад своего мужа в тот самый момент, когда сама погружена в целую серию новых тревог и обязанностей присматривать за своим маленьким народцем. Уча их ходить, она сама пытается найти равновесие на скользкой почве новой реальности. Вернется ли муж ночевать? Неужели она больше не желанна? Как никому ей нужно утешение нового романа, но горькая ирония ее положения в том, что не только муж, но и потенциальные любовники игнорируют ее: мужчины склонны видеть в ней только мать. Такова она, больше женщина, чем когда-либо, но от нее ожидают лишь заботы о доме и детях.
Однажды, и это правда, я знал одну мамочку, которой было не на что жаловаться: нежный и любящий муж, пятеро милых и добросердечных детей; она любила и заботилась обо всех них, и их дом всегда был безупречно чист и полон радости. Тем не менее, она заводила бесчисленных любовников, очевидно не зная более трудной проблемы, чем удивительный избыток энергии. Знал я и матерей, чье несчастье было столь тягостным, что и романы не несли успокоения. Нуси была такой женщиной – хотя относить Нуси к какой-либо категории не совсем справедливо.
Сначала я встретил, вернее нашел, ее детей. Я прогуливался по острову Св. Маргит (красивый и популярный парк на Дунае, между Будой и Пештом) и увидел их бродящими бесцельно среди толпы: сердитый мальчик лет пяти тащил за руку меньшую плачущую девочку. Я попытался выяснить, в чем беда. Мальчик не пожелал разговаривать с незнакомым; я обратился к девочке, которая наконец рассказала, что мама пошла в туалет и велела ждать снаружи, но брату надоело стоять на месте, и он утащил ее. Они искали свою мать больше часа, но до сих пор никто из прохожих не обратил на них внимания. Поскольку у малышей были все шансы не найти мать, если будут и дальше ходить кругами, я решил отвести их к буфету у моста, который она не могла миновать по дороге с острова. Был жаркий вечер в середине июля, и когда я предложил детям малиновой газировки, они согласились пойти со мной. Холодная вода развязала язык мальчика, и он попросил бутерброд.
Оба малыша действовали так, словно никогда раньше не видели пищи. Фактически, они выглядели бледными и недокормленными, а дешевые летние наряды, выстиранные и опрятные, несли следы многочисленной штопки. Но их глаза были удивительны: большие, глубокие и искрящиеся.
– Ты пьяница? – спросил мальчик между бутербродами.
– Нет, не пьяница.
– А, тогда тоже еще мальчик.
– Думаю, я мог бы сказать, что уже взрослый.
– Врешь, – презрительно возразил он. – Взрослые все пьяницы.
– Откуда ты знаешь?
– Мой папаша пьяница.
– И мать тоже пьет?
– Нет, она просто женщина.
– Дети трущоб, – обронила добродушная на вид седая леди у стойки, перехватив часть разговора. – Сейчас они ангелочки, но вырастут монстрами, вот увидите.
Когда дети подъели все бутерброды и выпили всю газировку, какую смогли, я отвел их на несколько шагов от буфета. Девочка, Нуси, повисла на моей руке, но ее брат Йошка начал бродить из стороны в сторону, и мне пришлось несколько раз бегать за ним.
– Он всегда уходит, – прокомментировала сестра. – У него такая мания7.
– На этот раз стой смирно, – сказал я наконец, – или оборву уши.
Йошка пожал плечами, безропотно и безразлично. – Все бьют меня.
– Кто бьет тебя?
– Папаша и все.
– И мать бьет?
– Нет, мама не бьет, и бабушка тоже – они просто женщины.
Мне стало жалко и мальчика, и его мать. – Хорошо, я – мужчина и не бью тебя. На самом деле, я не бью никого. Я просто хотел припугнуть тебя, чтобы ты не убегал.
– Врешь, – объявил он как прежде.
– Нет, не вру. Я действительно никогда никого не бил.
– Тогда ты врал, когда обещал оборвать мне уши.
– Да, тогда я врал.
– Ты и правда никогда никого не бьешь?
– Никогда, – настоял я.
Мальчик обдумывал это утверждение некоторое время, измеряя меня подозрительным взглядом. – Ты еврей?
– Нет, почему?
– Папаша говорит, все евреи ненормальные.
– Возможно, он не всех знает.
Йошка воспринял и это со смирением. – Может и не знает. Бабушка говорит, он просто ругается.
Я также узнал, что их отец работает механиком на заводе, что у них есть не только комната, но и кухня, и что отец часто ночует в соседней квартире, где живет девушка, которая раскрашивает себя – даже волосы. Отец говорит, что она лучше мамы, которая, как неоднократно уверил мальчик, «просто женщина».
Когда мать наконец появилась, ее удивлению не было границ. Она бежала в сторону буфета, одетая в застиранный синий ситцевый сарафанчик без блузки, и я сначала подумал, что это еще одна мучимая жаждой девушка. Хотя ее дети были светловолосыми, Нуси оказалась брюнеткой, и ее густые темные волосы свободно рассыпались по голым плечам. Но глаза были такими же большими и темными как у ее детей и вспыхнули на мгновение, когда она благодарила меня. Сильная и сексуальная женщина, подумал я. Только ее выступающие скулы показывали, что и она недоедает. Рассказ детей о бутербродах и газировке расстроил ее.
– Вам не следовало покупать им угощение, пусть даже они просили, – бросилась защищаться она. – Вы должны знать, что дети не могут брать на себя долги. Но в любом случае вы, подозреваю, рассчитываете вернуть свои деньги.
Подозрительность явно была их семейной чертой. Я покинул остров вместе с ними и – поскольку мальчик тащил сестренку вперед – сообщил Нуси, что нахожу ее восхитительной. Она реагировала неожиданно резко.
– Боже! У вас, должно быть, трудности, если обращаете внимание на таких дурнушек как я!
– Ненавижу женщин, которые хают свою внешность. Это жульничество.
– Во мне действительно нет ничего восхитительного, – проговорила она чуть спокойнее. Потом снова взвилась. – Вы что, извращенец?
– Нет, просто люблю девушек с хорошей грудью.
– Поэтому пасетесь в парке, чтобы подцепить женщину, а?
– Я никуда не хожу, чтобы подцепить женщину. Я слишком занят. Но испытываю судьбу каждый раз, когда вижу кого-то, с кем хочу познакомиться.
Она секунду смотрела на меня. Люди разделяли нас и детей: нам пришлось поторопиться, чтобы догнать их. Мы дошли до моста, который вел в Пешт, и шли через реку, когда она вернулась к вопросу.
– Так вы – один из тех, а?
– Да, – признал я, – один из тех.
Затем снова с холодной подозрительностью: «А чем вы зарабатываете на жизнь?»
– Я студент и живу на стипендию.
– Хорошая работа. – Она по-прежнему недостаточно доверяла мне, чтобы согласиться на свидание. – С какой стати? Уверена, вы передумаете и не покажетесь. – Ей захотелось взглянуть на свое лицо в зеркальце, она порылась в своей сумочке, без успеха. – Вот что скажу. Я не согласна на свидание, но вы можете проводить нас домой. Я оставлю детей моей матери, и вы можете повести меня в кино или еще куда.
Это было больше, чем я мог просить. – А ваш муж не будет возражать? – До сих пор мы не упоминали его. Я боялся, что он примет меня за еврея и попытается избить.
Такая возможность не тревожила Нуси. – Его не будет.
– А ваша мать?
– О, она всегда говорит, что мне стоит погулять и повеселиться. Но я не люблю гулять одна и не выношу подруг.
– У вас всех претензии к женщинам? Ваш сын называл вас просто женщиной.
– Это выражение его папаши.
У нее сильная, выступающая вперед челюсть, заметил я, шагая рядом с Нуси. Мы сели в трамвай, идущий в ад заводов, трущоб, смога и толстого слоя сажи. Здания, афишные тумбы, даже оконные стекла были черны. Они жили в пятиэтажном доме, квадратном строении тюремного стиля, и мы поднялись по темной, полуразрушенной лестнице, минуя открытые двери, ведущие прямо на кухни. Дверь рядом с их квартирой на третьем этаже была закрыта. Меня вела надежда, что это квартира крашеной девицы и что муж Нуси у нее или вне здания. Ступив на кухню, я увидел зрелище, которое не забуду никогда. Окна не было, и все стены занимали открытые полки с тарелками, кастрюлями, продуктами, одеждой и бельем. Эти полки, очевидно, служили и гардеробом, и буфетом для всего небольшого хозяйства. Помимо плиты и кухонного стола с пятью деревянными табуретками там стояли старое кресло (гостиная) и кровать в углу, где, как выяснилось позже, спала мать Нуси. В другом углу стояла лохань у стены (ванная). Туалет располагался в конце коридора на каждом этаже. Усевшись в кресло, я мог заглянуть в спальню: две кровати и угол шкафа. Все опрятно до мелочей и чисто насколько возможно. Мужа Нуси не было.
– Мама, – натянуто представила меня Нуси, – этот господин нашел моих детей на острове, так что я пригласила его на чашку чая.
Бабушка выглядела почти как Нуси, но старше и крепче. Она явно расстроилась. – Я бы приготовила ужин еще на одного, но не знала, что вы придете.
– В действительности, я хотел пригласить Нуси на ужин, если позволите.
– Конечно, конечно, если она согласна, – с облегчением закивала пожилая женщина.
– Если мы идем ужинать, мне стоит надеть блузку, – проговорила Нуси, исчезая в спальне. Она закрыла дверь, и я услышал поворот ключа в замке, что потрясло меня излишней скромностью.
– Когда папа вернется? – спросила маленькая Нуси.
– Не беспокойся, ужинать придет.
Я пытался вставить, что не хотел бы лишать его общества жены (был субботний вечер) и мы могли бы встретиться в другое время, но пожилая леди оборвала. – Не волнуйтесь, Йошка с удовольствием съест дополнительную порцию.
Я взглянул на мальчика, но он покачал головой. – Она имела в виду папашу.
Нуси вернулась в миленькой белой блузке под голубым джемпером, и мы ушли немедленно. Мне не терпелось покинуть эту кухню, хотя позже я привык и даже вспоминал ее с ностальгией, когда перестал бывать там.
Вернувшись в город, мы пошли в спокойный ресторан и заказали курицу с паприкой и свечи на стол. Пока ждали заказа, Нуси восхищалась моей удачей, способностью зарабатывать деньги, одновременно занимаясь любимым делом, учебой. Я спросил, чем бы она занялась, если бы могла жить так, как захочет.
Официант принес свечи и поставил на стол. – Ухаживать за мужчиной, который любит меня, и растить моих детей. – Мерцающий огонек создавал сияющий ореол вокруг бледного лица с огромными глазами. – Ненавижу пустые мечты, ничего из них не выходит, – неожиданно злобно прибавила она. Подали курицу, и Нуси углубилась в пищу и расспросы. Воюя со скользкими кусочками, я был вынужден отвечать (да, она зрела в корень каждого вопроса), как долго я остаюсь с женщиной.
Мне не удалось ответить на этот вопрос, не закапав рубашку подливой. – Я остаюсь с девушкой, пока могу удерживать ее и пока она удерживает меня.
– Хочешь сказать, ты меняешь женщин одну за другой, а?
Я был легкой добычей для подобных расспросов, и Нуси обжарила меня на вертеле со всех сторон. Тем не менее – я узнал это позже – она приняла меня задолго до этого допроса. Если и была попытка вызнать все, то не из малодушного взвешивания за и против: она просто хотела подготовиться.
– Я люблю знать, что ожидать от парня.
– И что же ты ожидаешь от меня?
– Не знаю, – задумчиво призналась она. – Но не слишком много.
Если я такой малообещающий, подумал я, могу и заткнуться. Мое мрачное молчание явно порадовало ее. – Обиделся, да? – спросила она с внезапной нежностью.
– Обиделся.
– Очень хорошо, это подтверждает, что я тебе небезразлична хотя бы чуть-чуть. Мужу наплевать. – Она с горечью махнула рукой. – Его ничто не интересует, я могу обзывать его последними словами, а он даже не услышит.
Чуть позже Нуси спросила меня об университете. – Расскажи мне что-нибудь важное, например, что ты изучаешь? – Она работала упаковщицей в универмаге, но разговор с ней был подобен разговору с однокурсником. Ее рассуждения были быстрыми и точными, интерес  к идеям к фактам неподделен. Мне не потребовалось много времени, чтобы представить нас Элизой Дулиттл и профессором Хиггинсом. Я видел нас в этом же ресторане несколько лет спустя: Нуси в изысканном новом платье, вероятно, учительница в школе, с уютной квартиркой, куда мы пойдем позже. Ее способности были преступно растрачены нищетой и равнодушием мужа, но рано или поздно она пришла в себя. Женщина, которая не ожидала многого от меня, и студент, изменивший ее жизнь. Я решил, что обязан.
Она, однако, вынесла совершенно иное из нашего разговора. – Да, думаю, я могу не беспокоиться, что ты младше меня, – проговорила Нуси, когда мы поднялись из-за стола. – Возможно, ты знаешь меньше о жизни и людях, но, по крайней мере, узнал больше из книг. Считаю, мы квиты. Не выношу парней, которые тупее меня.
Мы вышли из ресторана и, поскольку не имели других планов и жаркий день сменился теплым вечером, решили вновь отправиться на остров Св. Маргит. Мы доехали до Дуная на автобусе и прогулялись, рука об руку, через мост. От реки веяло свежестью горного ручья. Освещенная бледной луной, темная масса острова перед нами казалась огромной постелью с черными холмами деревьев вместо подушек. Вероятно, у Нуси родились те же ассоциации, потому что она внезапно остановилась.
– Предупреждаю, сегодня ты от меня ничего не получишь. Я не сплю с парнями, пока не узнаю их хотя бы в течение месяца. – Она была готова развернуться назад и не соглашалась идти, пока мне не удалось ее убедить, что согласен с условием. – Тебе нужна такая женщина как я, чтобы жить честно, – заключила она.
Остров был тих и на вид пустынен. Если и были другие пары, то они, должно быть, надежно спрятались. Нуси хотела знать обо мне все, но столь же охотно рассказывала о себе. Ее рассказ был полон горечи и отчаянья, но голос звучал почти бодро и весело. Их брак начал разваливаться во время ее первой беременности. – Он знал, что я беременна, но продолжал обзывать меня толстухой. Меня доводили до бешенства все эти шуточки по поводу моей фигуры. Ребенок был его, но он знал только одно: я жирная. – Дела на время улучшились после рождения сына: Йожеф снова стал внимателен. Он даже решил работать сверхурочно, оставался на заводе до полуночи, чтобы откладывать деньги для сына. Нуси чувствовала себя уверенно, пока одна подруга не открыла, что Йожеф трудится сверхурочно с девицей, а не на заводе. К тому времени, когда родилась дочь, он даже не пытался придумывать оправдания, когда не приходил ночевать. – Когда он перестал даже пытаться лгать, я поняла, что все кончено.
– Почему ты не развелась с ним?
– Ради кого? – изумилась она, окинув меня взглядом.
Я не мог устоять и поцеловал ее за такой практический склад ума. Она вернула поцелуй своими полными мягкими губами. Это ставило больше вопросов, чем произнесенный вопрос. Мы прогуливались рука об руку по освещенным луной дорожкам и прохладной густой траве, и стало казаться, будто мы можем начать новую жизнь вместе.
Работа Нуси не слишком хорошо оплачивалась, но Йожеф недавно начал приносить домой зарплату – уже после того, как стал спать с этой сучкой-соседкой. – Именно она хотела, чтобы мы получали его деньги – не хватало еще драться на лестнице и выслушивать пересуды соседей. – Йожеф по-прежнему ел и держал свои вещи дома. – Иногда он даже спит со мной, когда слишком пьян и не ведает, что творит.
Утомившись от ходьбы, мы присели под гигантским дубом в окружении кустов. Нуси прислонилась спиной к дереву. Мы начали целоваться, и моя рука скользнула под ее джемпер – чтобы мгновенно убраться, потому что ее губы обмякли, напоминая о месячном моратории. – Не беспокойся, – проговорила Нуси, – я подготовилась, пока надевала блузку. – Она подвинулась вперед и легла спиной на землю. – Я просто хотела проверить, достаточно ли ты любишь меня, чтобы месяц виться вокруг без этого. – Когда я вошел, ее тело содрогнулось, словно распалось надвое. Она была в восторге, но когда позже стряхивала листья с джемпера, заметила с гримасой: «В семнадцать лет я занималась любовью под кустом – сейчас мне тридцать один, и я по-прежнему делаю это под кустом. Немалый прогресс, да?»
Она была верна мужу до прошлого года, когда впервые завела дружбу с несколькими мужчинами. – Но это не помогло. Мужчины не понимают, что с детьми ты не можешь сбежать, когда тебе вздумается. По крайней мере, они говорили, что не могут понять – прекрасный повод расстаться.
Я проводил Нуси домой на такси, а на следующий день, в воскресенье, мы встретились снова. Она рассказала, что бросила школу за два года до выпуска и вышла замуж, и я настоял, чтобы она записалась в вечернюю школу этой же осенью и получила аттестат. Сейчас мы могли открыто приходить ко мне в квартиру с книгами и тетрадями. Когда мамы не было, мы занимались любовью; когда мама дома, я помогал Нуси с уроками. С ней произошла огромная перемена, она выглядела моложе, полнее и милее, но сохранила весь свой скепсис. – Ты все это делаешь, чтобы не чувствовать вины, когда бросишь меня.
Я встретился с ее мужем лишь однажды, во время ужина у них на кухне, и хотя о нем говорили как о «пьянице», он был совершенно трезв. Меня представили учителем из школы. Йожеф понимающе взглянул на меня, потом на Нуси, прежде чем сесть за стол. Стройный, мускулистый мужчина лет тридцати пяти. Он выглядел усталым.
– Школа! Не смеши меня, Нуси. Ты никогда не закончишь.
– Она прекрасно учится, – заметил я.
– Как моя задница, – поставил точку Йожеф и набросился на еду.
Я прокомментировал это заявление небрежным тоном: «Вероятно, вы слишком глупы, чтобы понять, как она умна».
Его челюсть замедлилась, но он продолжил есть. На лице Нуси, хотя и неподвижном, мелькнула улыбка. Дети уткнулись в тарелки и аккуратно взяли вилки.
– Вы холостяк? – спросил Йожеф позже. По его голосу чувствовалось, что он готовит возмездие.
– Да, – осторожно ответил я.
– Легкая жизнь, а? Курочка сегодня, цыпленок завтра, да?
– Некоторые люди называют их женщинами. – Я ненавидел его за нападки на Нуси вместо меня. Но он знал, что уколол нас обоих; его челюсть задвигалась быстрей.
Нуси взглянула на мужа испепеляющим взглядом. – Думаю, частная жизнь господина Вайды – не твое дело.
Взгляд жены нес полную меру его вины, и Йожеф нервно засмеялся. – Что я сделал? Человеку уже нельзя поговорить в собственном доме?
– В его доме, – вставила слово пожилая женщина.
Он снова повернулся ко мне. – Вот так и бывает, приятель, когда женишься – курицы сговариваются против тебя. Никогда не женись. Что бы я отдал, чтобы снова стать холостяком! Свободен как птица – что с этим сравнится!
Мать Нуси не могла оставить это без ответа. – Хотела бы знать, кто холостяк, если не ты! Ведешь себя точно так. В жизни не видела такого свободного арестанта.
Йожеф с раздражением тряхнул головой. – Это не одно и то же, мама, совсем не одно. – Он пожал плечами, демонстрируя, что мое мнение его нимало не интересует.
– Я тебе не мать. И насколько я знаю, тебе давно пора переселиться в соседнюю квартиру.
– Как я могу? Как я могу уйти от Нуси? – говорил он теще, но смотрел на жену, раздавливая ее своей жалостью. – Мне так жалко ее – кто присмотрит за бедняжкой, если я уйду?
Никто не произнес большие ни слова, и, опустошив тарелку, Йожеф поднялся. – Я вернусь, – угрожающе проговорил он Нуси и, махнув мне рукой, ушел.
– Отправился к своей подружке, – пробормотала пожилая женщина, – а говорит, что не холостяк.
Нуси дала выход собственной ярости. – Слышали его? Жрет дома, потому что жалеет меня! Это он жалеет меня! – Она была вне себя. Ее кулаки стучали по столу, и тарелки подпрыгивали и звенели. – Есть Бог, и он покарает его за это, если больше некому! – Она оттолкнула свою табуретку и начала мерить шагами кухню, из угла в угол, словно заключенный в камере, помнящий о своем пожизненном сроке. – Он разрушил мою жизнь и пытается изобразить, будто облагодетельствовал меня! – Она вздымала руки к небу, повторяя снова и снова: «Есть Бог!» Когда я попытался успокоить ее, она повернулась ко мне. – Мне все равно, бросишь ты меня или нет, но исчезни, когда перестанешь быть добрым ко мне! Это худшее, что можно сделать с женщиной. – Наконец она заплакала, и ее спина согнулась, словно вся тяжесть тесной и душной кухни внезапно навалилась на нее. Маленькая Нуси следила за матерью с рук бабушки, испуганная и нерешительная. Наконец она освободилась, медленно подошла к матери и, не в силах дотянуться выше, обняла за колени.
На следующий день я снял комнату в гостинице, где мы могли бы оставаться наедине хотя бы сутки. Я желал и любил ее, поэтому мне не стоило больших трудов развеселить ее, и мы провели вместе много счастливых дней, пока не выпал снег.
А потом я начал встречаться с женой гомосексуалиста.
Она была матерью двух маленьких мальчиков. Заработав себе алиби, муж больше не прикасался к жене, но запрещал ей романы, поскольку у людей могли возникнуть подозрения. Подобно всякой диктатуре, режим был чрезвычайно строг к человеческой натуре, карая любые излишества и отклонения, а сей муж не хотел рисковать своим постом, к которому прилагалась загородная вилла и машина с шофером. Дабы убедиться, что жена ничем не повредит его уязвимому положению, он заставил свою сестру жить вместе с ними, потребовав ни на секунду не выпускать невестку из вида. Внимательный отец, он каждый вечер просил своих сыновей рассказывать обо всем, что случилось за день: что они делали, что мама делала, встречали ли интересных людей? Импозантная и мужественная фигура, он посещал официальные приемы и рауты только с женой и никогда не отпускал ее от себя. Он был ревнив и не стыдился показать это. Сдержанная улыбка появлялась на его лице, когда люди именовали его венгерским Отелло. – Возможно, я – старомодный муж, – говаривал он, – но я безумно влюблен в мою жену. – Его жена была красивой и странной женщиной.
Я встречал Нуси все реже и был вынужден прикладывать усилия, чтобы казаться радостным и заинтересованным. Она обвиняла меня в безразличии и нетерпимости; у нас начались сцены. Тем не менее, я не мог поймать Нуси на слове и оставить ее, как она говорила, как только перестал быть добр к ней. Она ходила в вечернюю школу и делала успехи; у нее был неплохой шанс через пару лет устроиться секретаршей. Это, как она проницательно подметила, помогало мне смягчить чувство вины, но не в столь полной мере, чтобы решиться и порвать с ней. Если есть на свете женщина, которая испытала достаточно лишений и разочарований на всю оставшуюся жизнь, то это Нуси. Тем не менее, эрекция не наступает из чувства вины или по обязанности. Случалось, я ложился с ней в постель после хитроумных приготовлений, но в итоге выискивал оправдания.
– Нет большей скотины, чем мужчина, который больше не любит женщину, – объявил я однажды, имея в виду ее мужа, а сейчас это описание начало соответствовать мне. Желанный побег от ужасов ее брака на этот раз превратился в кошмар, еще более ужасный, чем сам брак.
Однажды я признался в своей проблеме моей новой возлюбленной, горюя, что не знаю, что хуже для Нуси – расстаться или продолжить. – Мой дорогой, – проговорила она со вздохом, – это не моральная проблема – это случай крайней самонадеянности.
Несколько дней спустя у нас с Нуси случилась бурная сцена. Она обвиняла меня в том, что скучаю с ней, а я утверждал, что люблю ее как прежде и единственная проблема – ее подозрительная натура. Поскольку она не верила, я признал, что она права, и предложил расстаться.
После секунд мрачного раздумья она расправила плечи и посмотрела сквозь меня своими огромными глазами. – Да, все закончилось именно так, как я предполагала. Хотелось бы, чтобы однажды кто-нибудь удивил меня.

О тревоге и бунте

Страх жизни, страх себя самого…
Сорен Кьеркегор

При Мохаче потеряно больше.
Старая венгерская поговорка

Должен вспомнить об огромном не-амурном опыте, чтобы объяснить, почему я снова покинул Венгрию, на этот раз навсегда – а ведь совсем недавно клялся умереть за нее. Наверное, я любил свою страну словно женщину, столь же пылко и такую же непостоянную.
Если любовь – эмоциональный отблеск вечности, трудно не поверить, что истинная любовь дается навсегда. Если же нет, как всегда случалось со мной, я не мог не винить себя в неспособности испытывать настоящие и длительные эмоции. Чувство стыда уступало по силе лишь сомнениям, действительно ли любила меня моя возлюбленная, когда именно она разрывала отношения. В этом я подобен большинству моих скептически настроенных современников: мы больше не корим себя за несоответствие абсолютным этическим нормам, вместо этого бичуем кнутом угрызений совести. Что касается любви, мы отвергаем различие между моральным и аморальным ради различий между «истинным» и «поверхностным». Мы слишком понятливы, чтобы осуждать свои действия; вместо этого осуждаем собственные мотивы. Мы избавились от кодекса поведения, и нам потребовался кодекс мотивации, чтобы ощущать стыд и тревогу; наши предки достигали этого менее хитроумными средствами. Мы отвергли их религиозную мораль, поскольку она противопоставляет мужчину его инстинктам, отягощает ношей грехов, которые, фактически, являются проявлением законов природы. Тем не менее, мы по-прежнему искупаем первородный грех: мы считаем себя ошибкой творения, вместо того чтобы отвергнуть свою веру в возможность совершенства. Мы вцепились в веру в вечную любовь, отвергая даже ее временную истинность. Менее болезненно думать, «Я мелок», «Она эгоистка», «Мы не можем общаться», «Это чистая физиология», нежели принять простую истину: любовь – преходящее ощущение, по причинам, нами не контролируемым и даже от нас не зависящим. Но кто способен убедить себя своими собственными рациональными доводами? Ни один аргумент не заполнит пустоту мертвого чувства – напоминание о суетности существования, о конечности нашего непостоянства. Мы неверны даже жизни.
Потому-то мы предпочитаем занять наш разум менее эфемерными субстанциями, нежели мы сами. Лично я нашел, что много легче созерцать тревоги на абстрактном уровне и прилежными исследованиями заслужил себе дипломы бакалавра и магистра, уделяя особое внимание Кьеркегору. Но я не мог ни на мгновение забыть о несчастье своего народа.
Не могу найти слов, чтобы описать, как мы ненавидели русских! Мои нынешние студенты не любят говорить со мной об этом, потому что думают, будто я, в действительности, агитирую за наращивание числа ядерных ракет. Нет, я не верю в ракеты, но факт остается фактом: русские – величайшие империалисты наших дней, и в своих колониях оказываются самыми отвратительными и деспотичными правителями; не довольствуясь грабежом и запугиванием аборигенов, они требуют, чтобы их еще и любили. Одной из самых отвратительных их фантазий того времени были вынужденные ежегодные парады 7 ноября, в знак празднования славной годовщины рождения Советского Союза. Обычно это был холодный и ветреный день, но Партия собирала всех чрезвычайно простым способом – приказывая маршировать группами от места работы или учебы, чтобы отдел кадров мог отметить тех, кто не явился. Помню парад 1952 года, когда философский факультет маршировал следом за Бюро статистики; я наблюдал за одним из клерков – коротеньким немолодым мужчиной с посиневшим, словно покрашенным чернилами лицом – который с трудом удерживал огромный деревянный плакат. Несколько раз ветер едва не опрокидывал его вместе с картонным портретом Ракоши на тяжелом древке и отбрасывал в наши ряды. Затем, без всякого предупреждения, мужчина выбежал из строя и начал бить плакатом о фонарный столб. – Я сыт по горло этой мерзкой рожей, – кричал он. – Плешивый бандит! Единственный день, когда я мог бы выспаться, а они выгнали нас на улицу! – Он ударил плакатом с внезапной силой безумца, и плакат разлетелся на куски. – Русская марионетка! Слышите? Он – убийца! – Мгновенно, из ниоткуда, возникли двое в синей форме госбезопасности и заломили руки несчастного за спину. Пока его тащили прочь, он начал причитать старушечьим голосом: «Плакат был слишком тяжел, товарищи, только в этом причина… Поверьте мне, он был слишком тяжел».
Не было сил снова и снова наблюдать подобные сцены без растущего желания развернуть ветер вспять. Действительно, в начале 1950-х  вся страна была заряжена предреволюционной атмосферой, и все, и население, и госбезопасность, испытывали нарастающее беспокойство. Все больше и больше людей произносили строки Шандора Петефи, зажегшие огонь революции против империи Габсбургов 15 марта 1848 года.

Встань, мадьяр! Зовет отчизна!
Выбирай, пока не поздно:
Примириться с рабской долей
Или быть на вольной воле?

Революция 1848 года была подавлена австрийцами при помощи Российской империи; сам Петефи изрублен казаками на поле битвы в Трансильвании (восточной части Венгрии, сейчас оккупированной Румынией). Тем не менее, ни память о поражении, ни малость нашей раздробленной страны не могли примирить нас с подчинением Советскому Союзу. В конце концов, турки не смогли удержать нас, даже после Мохача.
Мохач – пароль, который заставляет венгров загораться упрямой гордостью: это слово означает потоп и жизнь после него, название древней битвы, оставившей незаживающие раны и горькую славу. В 1526 году у крошечного поселения Мохач на Дунае, к югу от Будапешта, вторгшиеся турки уничтожили всю венгерскую армию, и пехоту, и конницу, и на последующие сто семьдесят четыре года Венгрия стала провинцией Оттоманской империи. За это время почти половина населения страны, миллионы людей, погибли от голода или чумы или были угнаны на невольничьи рынки Северной Африки. Тем не менее, Оттоманская империя исчезла, но Венгрия по-прежнему существует. Что касается венгров, битва при Мохаче – важнейший факт их истории и политики, и они узнают его еще маленькими детьми, задолго до наступления школьного возраста. Я впервые услышал о катастрофе при Мохаче и последующем падении наших могущественных завоевателей от отцов-францисканцев, которые позже были изгнаны из своего монастыря госбезопасностью по приказу русских. Но это никого не заставило забыть о том, что и империи смертны.
Как говорил Лайош Кошут, лидер революции 1848 года, у венгров историческая душа – они думают историческими категориями, веками и тысячелетиями, чтобы укрепить свою волю против смертельно опасной власти текущего дня. Они не только могут взглянуть на тысячу лет письменной истории нации, но и видят ту же историю все время, так что даже слабоумный запомнит это: вся наша история – история потерь и терпения. История поражений и выживания стала нашей религией, подобно истории евреев; наши головы полны памяти о бедствиях, которые не смогли сломить нас.
Мы уже наказаны
за прошлые и будущие грехи.
поется в национальном гимне, выражая дерзкую жалость к себе, которая делает венгров такими беспокойными и мятежными фигурами, как бы часто их ни били. Моменты триумфа слишком немногочисленны, чтобы подпитывать национальную гордость, но они видят славу в том факте, что пережили татарское нашествие (1241), турецкое владычество (1526 – 1700), австрийское правление (1711 – 1918) и немецкую оккупацию (1944 – 1945). Граждане великих держав склонны полагать, будто победы навеки; венгры концентрируются на распаде власти, на неминуемом падении победителей и возрождении побежденных. Вот почему немногие из нас могли вообразить, будто русские останутся навсегда; вопрос лишь в том, когда и как они уйдут.
Короче говоря, мы ненавидели русских слишком уверенно и слишком нетерпеливо.
Как и в большинстве стран, лишенных свободной прессы и любого другого способа открытого выражения общественного мнения, университеты оказывались рассадниками бунтарства. На наших сборищах мы кричали, что Венгрии лучше быть свободной и независимой, мы требовали положить конец произволу, арестам и казням, заявляли, что русские должны платить за пшеницу и уран, которые они вывозят из страны, что не должно быть иностранных баз и войск на венгерской земле, что необходимы свободные выборы. Мы протестовали против засилья бесхребетных посредственностей на всех государственных постах, клялись победить бедность. Мы чувствовали на себе глаза полного надежд мира (равно как и бдительный глаз полиции) и мечтали о двойной славе освободителей своей страны и разрушителей Российской империи – пусть даже погибнем вперед.
Не было ни одного студента на наших собраниях, кто не вспомнил бы прецедент, созданный графом Зрини в 1566. Граф Милош Зрини держался несколько лет против турков в своем маленьком замке Шигетвар, пока, наконец, в 1566 году султан Сулейман Великолепный не решил лично сокрушить его со своей стотысячной армией. Зрини со своими верными людьми противостоял огромной армии в течение нескольких недель, а когда кончились и продовольствие, и амуниция, они надели лучшую парадную форму, набили карманы золотыми монетами для солдат, у которых хватит духа убить их, и ринулись из руин в самоубийственную кавалерийскую атаку. Они достаточно глубоко вклинились во вражеский лагерь, прежде чем были изрублены. Сулейман Великолепный, шокированный столь неожиданным нападением и уже страдавший острым расстройством из-за того, что пришлось так долго стоять перед этим «муравейником», упал и умер от апоплексического удара во время неразберихи, царившей вокруг его шатра. Начавшаяся в результате борьба за власть среди турецких вельмож дала венграм несколько лет передышки. Итак, поражение графа Зрини обернулось убедительным успехом; более того, его правнук написал героическую поэму о подвиге предка, и с тех пор старик ведет свою кавалерию в атаку в воображении новых и новых поколений венгров, призывая их бороться невзирая на обстоятельства, демонстрируя, что даже горстка храбрецов способна нанести смертельный удар по превосходящей силе.
И все мы слышали колокола Хуньяди, звонящие в полдень. Янош Хуньяди, кондотьер8 15-го века, стал богатейшим бароном Венгрии и генералом прекрасно оплачиваемой и натренированной армии, которая в 1456 смела турков в битве при Нандорфехеваре, южной столице Венгрии (ныне Белград), чем спасла Австрию и Италию от неизбежного исламского завоевания. В память о славной победе над неверными папа Калист III повелел звонить в колокола каждый полдень вплоть до Судного дня – с тех пор колокола благовестят ежедневно в каждой католической церкви. Конечно, истинная победа Хуньяди была не над турками, но над временем: заставить колокола звонить и хранить нас от отчаянья. Диктаторский режим – постоянная лекция о том, что твои чувства, мысли, желания не имеют никакого значения, что ты – пустое место и обязан жить так, как решили за тебя другие. Иностранная диктатура учит двойному отчаянью: ни ты, ни твоя нация не решаете ничего. Но колокола Хуньяди говорят нам об обратном, демонстрируя необъятность исторического действия: победа или поражение, можно поступать так, чтобы уберечь потомков от отчаянья на сотни лет вперед.
Прошлое имело такое же отношение к нашей революции, как и настоящее. Оно оттачивало наши мечты и характеры; Хуньяди был нам живым родственником, человеком, который жил вместе с нами. Сын кондотьера Матиаш стал великим правителем эпохи Ренессанса, Матиасом Корвином (1458 – 90), покровителем искусства и литературы, защитником людей, первым королем, который освободил крепостных и обложил налогом знать, а не крестьянство, героем мелодичных поэм и народных песен, который имел привычку гулять в крестьянских одеждах, так что ни один могущественный и знатный не был уверен, что тот бедняк, которого он собирается высечь, не сам король. Да, король Матиаш верил, что в каждом венгре есть что-то от короля, и по сей день большинство венгров страдает тщеславием принцев крови, смешанным, правда, со щедрой долей королевского достоинства. Человек, которого мы чаще всего видели изображенным на троне, был Дьордь Дожа, коронованный (1514) на раскаленном добела железном троне раскаленной добела железной короной – крестьянский король, поджаренный заживо торжествующей аристократией за бунт в защиту прав, дарованных крестьянству королем Хуньяди.
Венгерская история богата преступлениями, совершенными из жадности и любви к богатству; тем не менее, опасаясь за собственный комфорт, мы знаем героев, которые вдохновляют нас рисковать не только собственной жизнью, но и имуществом. Первый из них – Ференс Ракоци, наследовавший поместья, стоимостью в пятую часть всей Венгрии и считавшийся, в свое время, одним из богатейших аристократов Европы. Принц Ракоци (сын правителя Трансильвании и девицы из семейства Зрини, которая и сама была грозной воительницей) рискнул всем, чтобы возглавить войну за освобождение от Австрии (1703 – 11), и закончил тем, что потерял все свои земли и провел остаток лет в изгнании, лишь бы не присягать Габсбургам. – Господь может располагать мной, как Ему будет угодно, – сказал Лайош Кошут в 1846 году, почти цитируя слова Ракоци. – Господь может заставить меня страдать, испить чашу с ядом или отправить в изгнание. Но одно не под силу даже Богу. Он никогда не сделает меня австрияком. – Невозможно представить, что станут добровольными рабами люди, имеющие таких предков. И отожествляя себя с героями нашего прошлого, мы отождествляем своих угнетателей с угнетателями наших предков. Все они были одинаковы, чужаки, пытающиеся царствовать над нами. Так, Габсбургов ненавидели и сопротивлялись им не только как таковым, но и как татарам и туркам, и русские вызывают отвращение не только по их делам, но и по делам татар, турок, австрийцев и немцев.
Наши цели были ясны, но когда в октябре 1956 демонстрации переросли в революцию, все снова покрылось туманом. Я сражался наравне с остальными, но был слишком напуган разъезжающими танками и огнем артиллерии, чтобы чувствовать себя героем. В любом случае, среди лежащих на мостовой товарищей, мертвых, но все еще кровоточащих, я чувствовал, что удача отвернулась от нас. Потерялось и ощущение правоты нашего дела: сражаясь против русской оккупации, против кровавой и некомпетентной диктатуры, я обнаружил, что стреляю в растерянных украинских крестьянских парней, у которых не меньше причин ненавидеть то, против чего мы воюем. Я думал, что знаю войну с 1944, но с разочарованием осознал, что невозможно противостоять истинному врагу, даже во время революции. Все же я провел три недели в уличных боях, перебираясь от одной руины к другой, израненный и голодный – и, в конце концов, убедился, что у нас нет шансов ни победить, ни выжить. Но Зрини и Дожа не давали мне свалиться. Бывали моменты, когда я чувствовал мистическое единение с моей отчизной, радовался, что, если не что-то иное, то, по крайней мере, присоединюсь к тем, кто погиб за Венгрию за тысячу лет славы и неудач. В свои двадцать три я все еще верил, что для каждого человека существует лишь одна правильная страна.
Я сделался странствующим интернационалистом во время моего второго пересечения Австро-венгерской границы. Я оказался там, снова бегущий, на этот раз с небольшой кучкой других беженцев, но в такой же холодный декабрьский день и в тех же самых горах. Фактически, у меня было фатальное ощущение повторения эпизода из моего детства. То же блеклое небо зимы 44-го; неподвижные деревья были столь же высоки, благородны и невозмутимы, словно принадлежат иному миру; и эхо автоматных выстрелов среди заснеженных скал, словно стрельба не прекращалась с тех пор. Но на этот раз нам не было нужды опасаться шальных пуль противостоящих армий: невидимый пограничный патруль стрелял прямо по нам. Я был не столько напуган, сколько зол, понимая, что буду охотничьей дичью, лишь пока под ногами родная земля. – Вот и все, – бормотал я под нос. – Прощай, Венгрия! – Размышляя, вонзятся ли свистящие пули в землю или в мое тело, я пытался ползти по снегу, затем вскочил и побежал, всем видимый – любовь к Венгрии кончилась.
На австрийской стороне мы нашли дорогу, и проезжавший молоковоз подобрал нас и доставил в ближайшую деревушку. Сельская площадь уже была переполнена беженцами, переступающими с ноги на ногу от холода в очередях к сверкающим и новым серебристым автобусам. На каждом из них была выведена от руки желтая надпись, обозначающая место назначения: Швейцария, США, Бельгия, Швеция, Англия, Австралия, Франция, Италия, Новая Зеландия, Бразилия, Испания, Канада, Западная Германия и, просто, Вена. У полицейского участка на другом краю площади сотрудники Красного Креста раздавали первую помощь, состоящую из горячего кофе и бутербродов, а медсестры в черных пальто и белых шляпках сновали по толпе в поисках раненых и нуждающихся малышей. Другие служащие, выглядевшие менее участливо, призывали беженцев поскорее выбрать автобус и сесть в него.
Нас смущал вид этой залитой грязью деревенской площади с автобусами, отправляющимися во все стороны света. Меньше часа назад мы не смели двинуться без страха получить пулю в спину; сейчас нас приглашали выбрать место под солнцем. Все это как-то не вязалось, не укладывалось в привычные чувства.
– Транспорта на всех не хватит! – во внезапной истерике кричала пожилая женщина. – Они перегрузят автобусы, и мы все погибнем на этих петляющих горных дорогах! – Никто не смеялся. Жизнь уже продемонстрировала слишком много возможностей, чтобы каждый чувствовал себя уверенно.
– На этом автобусе написано Бразилия – они планируют плыть через океан? – спросил я у круглолицей девушки, которая стояла рядом со мной в толпе и выглядела испуганной. Она нервно засмеялась и объяснила, что автобусы доедут только до различных железнодорожных станций и лагерей беженцев, где мы будем ждать проверки и дальнейшей отправки.
Где же провести остаток жизни? Пара с младенцем уже погрузилась в автобус в Бельгию, но потом выбежала наружу и заторопилась к машине в Новую Зеландию. Были и другие, с глубокомысленным видом бродившие вдоль строя автобусов, читавшие и перечитывавшие названия стран, но неспособные сделать выбор. И где же, наконец, я получу свою докторскую степень? На каком языке? Невозможно поверить, что, сделав несколько шагов в ту или другую сторону, я решу этот вопрос раз и навсегда. На минуту я остановился перед желтыми буквами «Швеция». Если я шагну в этот автобус, то встречу женщину в Стокгольме, и мы влюбимся – но если сяду в другой, то никогда не узнаю о ее существовании. Та круглолицая девушка наконец решилась отправиться в Бразилию. Я проводил ее до автобуса и – стремясь скорее успокоить собственную беспомощность, нежели взбодрить свою спутницу – придержал у двери и поцеловал. Она вернула поцелуй, и на долгий момент мы оба вспомнили, что мы – мужчина и женщина и останемся мужчиной и женщиной повсюду. Я думал спросить ее имя, но лишь положил руку ей на грудь, заметную даже под толстым пальто, и проводил взглядом в автобус. Она нашла место у окна и улыбнулась мне, продемонстрировав выбитый передний зуб. Будь цел тот зуб, я бы писал мои мемуары  на португальском. Но ткань ее пальто все еще оставалась на моих пальцах, когда я пошел, уже не чувствуя столь тягостного одиночества, к автобусу с надписью «Италия». После недель промозглого холода мне хотелось тепла и солнечного света.
На следующий день я был в Риме, в компании трех сотен других потрясенных венгров – никого из них я раньше не видел. Прибыв на чистый и новый вокзал, мы увидели людей, потягивающих эспрессо, за столиками под белоснежными скатертями, поставленными рядом с автомобильной стоянкой. Все поезда были электрическими, и сияющий и безупречно чистый вокзал выглядел как дворец наслаждений. Южное солнце било в стеклянные стены. Мы снова погрузились в автобусы и поехали в Альберго Беллестрацци, старый комфортабельный отель в узеньком переулке рядом с Венецианской улицей. В здание было трудно пройти: все подходы оказались запружены грузовиками с подарками и толпами людей, пришедших взглянуть на paveri refugiati9. Пока я прокладывал путь вперед, пожилой джентльмен сунул мне в руку пачку банкнот (восемьдесят тысяч лир, как я посчитал позже). Меня потрясло сострадание, написанное на его лице. Я удивился, с какой стати ему сострадать мне, но затем взял себя в руки и постарался не раздумывать над ответом. Я поблагодарил доброго джентльмена на латыни и протиснулся в отель. Вестибюль выглядел как огромный универсальный магазин – хвала римским торговцам. Корзины дорогих костюмов, платьев и пальто, столы, заваленные рубашками, блузками и туфлями – все, о чем можно мечтать, прибыв в незнакомый город без багажа. Однако, присоединившись к соплеменникам, склонившимся над прилавками, я услышал громкие жалобы: женщина стенала, что не может найти белых детских перчаток, которые подошли бы ей. Первым делом я обзавелся большим чемоданом, затем, тщательно выбирая размеры и фасоны, взял шесть белых рубашек, дюжину галстуков, нижнее белье, носки, две пары туфель, три костюма, шесть черных пуловеров и приличное пальто. Эти замечательные подарки помогли отсрочить полное понимание того, что мы потеряли всех и все, о чем заботились, что понимали, любили или ненавидели. Мы вцепились в свои новые пожитки, и наши лица, до того испуганные и робкие, обрели тревожно самодовольное выражение богачей. Протискиваясь сквозь толпу со своим новым имуществом, я заметил худенького чернявого коридорного, который разглядывал меня с презрением и отвращением. И было за что – иноземец, набравший лучшее из всего задаром. Кто-нибудь спросил этого парня, что нужно ему? Я ощутил вину и, в то же самое время, возрадовался моей собственной удаче.
Каждому из нас достался – бесплатно – прекрасно обставленный уютный номер, множество разнообразных подарков и кругленькая сумма наличными, и нам не оставалось ничего кроме отдыха и развлечений – а также ожидания следующего поворота в нашей судьбе.
На второй день после обеда студентов-повстанцев попросили спуститься в вестибюль, чтобы встретиться с журналисткой, пишущей серию репортажей об университетской жизни в Венгрии. К тому времени вестибюль обрел свой обычный вид, то есть вид неописуемо огромной гостиной в небогатом доме среднего класса: мутные зеркала в тяжелых деревянных рамах, истоптанные ковры и великое множество старых кресел с истершейся обивкой. В одном из этих кресел удобно расположилась молодая женщина. Похоже, она не заметила приближения нашей небольшой компании, хотя в последний момент поднялась, чтобы поприветствовать нас, энергично пожать руки и повторить каждому свое имя.
– Паола.
Паола была самой необычной итальянкой: высокая красивая блондинка с непроницаемым лицом и, как мы вскоре узнали, лишенная всякого сочувствия. Поскольку никто из нас не говорил по-итальянски, она спросила, может ли кто-нибудь переводить для нее на английский. Я предложил свои услуги, и она скептически осмотрела меня. – Прекрасно, – было принято решение, – приступим к работе. – В первую очередь Паола пожелала узнать нашу академическую специализацию, а также все, что мы видели и делали во время революции. На любую попытку пошутить или описать трагический эпизод дней нашей борьбы она реагировала лишь быстрыми движениями шариковой ручки и не проявляла никаких эмоций за исключением некоторой тревоги, что не сможет прочитать свои заметки.
– Эта сука ненавидит нас всех! – пожаловался один из парней. – Будь я проклят, если отвечу хоть на один ее вопрос!
– Что он сказал? – спросила Паола, но я не стал переводить.
– Он беспокоится, найдете ли вы материал интересным для вашей статьи.
Паола подняла брови, но не проронила ни звука. Наконец она закрыла свой блокнот, объявила, что придет на следующий день, и закончила интервью личным комментарием: «Думаю, вам чрезвычайно повезло, что выбрались оттуда целыми и невредимыми».
Позже в тот же день – хотя казалось, что прошли недели – я спустился вниз с тяжелейшей формой жалости к себе. Приступы этой болезнью мучают меня с раннего детства – фактически, я так и не излечился полностью, лишь научился жить с ней. Однако на этот раз приступ был сильнее, чем когда-либо раньше. Я поднялся в свою комнату, запер дверь и даже игнорировал звонок к ужину: была противна сама мысль видеть или разговаривать с кем угодно. Я лежал на кровати и рыдал над своим одиночеством.
Но к чему лгать? Я оплакивал свою мать. Я плакал долго, вздрагивая, ощущая изгнание из утробы ее оберегающей любви. Я вспоминал свой первый школьный год, когда каждый день в ужасе бежал домой – вдруг ее нет, вдруг она меня не ждет, вдруг сбежала! Я вспоминал, как однажды разбил коленку, играя в футбол, и как боль мгновенно прошла, едва мама начала перевязывать ее. Я даже ощутил вкус блинчиков, которые она поджарила после перевязки, чтобы порадовать меня. Сейчас я был прибит и знал, что никогда больше не прибегу домой.
Вскоре жалость переросла в ненависть к себе. Сейчас бывают времена, когда я горжусь тем, что сражался неделями, не замечая ран, но в тот момент лишь думал о своем бегстве. Кто я такой, чтобы рассказывать Паоле о Хуньяди и остальных героях? Неделю назад я был в Будапеште, сегодня в Риме – где окажусь завтра и ради чего? Я покинул свою страну, своих любимых, друзей, родных, и никогда не увижу их вновь. Что, ради всего святого, толкнуло меня на это? Беседуя с этой высокомерной итальянской журналисткой о революции, я ловил себя на мысли, что меня больше не волнует независимость Венгрии, свобода, равенство, справедливость – все то, ради чего я безвозвратно разрушил собственную жизнь. Даже перевод новостей о Венгрии раздражал меня: соотечественники-беженцы сделались надоедливыми и нервирующими, словно родственники бывшей любовницы, и я решил держаться от них как можно дальше. Пролежав всю ночь одетый поверх покрывала, я мало спал, а когда впадал в забытье, тяжелый танк начинал утюжить меня, раскатывать мое тело в бумажный лист на мостовой.
На следующее утро я проснулся с лихорадкой и огромным фурункулом под правой подмышкой и поторопился к доктору отеля. По его словам, мой организм просто приспосабливался к перемене климата и пищи; скорее всего, он бунтует против всех перемен, которым подвергся. И лихорадка, и фурункул мучили меня целый месяц, пока я таскал себя по музеям и церквям Рима, либо в одиночестве, либо в компании итальянцев, добровольно вызвавшихся показать беженцам великий город. Они были добры, но не знали моего имени, а если бы и знали, то не смогли бы произнести его; в любом случае, я больше не знал, что оно значит. Для них я был просто еще одним povero ungherese10. Через пару недель я уже сносно изъяснялся по-итальянски, но не мог игнорировать тот факт, что не столько осваиваю новый язык, сколько отказываюсь от своего родного. Я обладал способностью находить контакт с новыми людьми и местами, но этот же талант, очевидно, заставлял меня с легкостью отказываться от всего, что уже имел. Я даже отказался от многих своих интересов: поэзии, игры на фортепьяно. Ничто не занимало надолго. Рим соблазнял подумать о прошлом, и я начал пересчитывать всех своих друзей и возлюбленных, которых покинул, и всех тех, кто покинул меня. Они возникали и исчезали; вся моя жизнь была серией встреч и расставаний. Получалось, я никогда не обрел ничего, что не потерял бы позже. Особенно остро я ощущал вину перед Майей. Дело даже не в том, что я занялся любовью с ее кузиной, а в том, что сделал это на постели Майи – на той самой постели, где она учила меня любви – и если раньше я не задумывался над этой деталью, то сейчас осознал это как тяжкое преступление.
Между прочим, я вынужден не согласиться с великими философами, призывавшими нас Познать Себя. За все эти дни проникающего самоанализа я сделался злее и глупее, и все из-за глубокого разочарования. Каждый вечер я рано исчезал в своей комнате лечить фурункул, жалея, что не погиб на границе. И каждую ночь меня мучили кошмары.

О счастье с фригидной женщиной

Я безумно люблю тебя за то,
Что с тобой снова научился любить себя.
Атилла Йожеф

Я был так зол на себя, что заинтересовался женщиной, которая демонстрировала полное отсутствие симпатии ко мне. Хотя Паола писала бесконечную серию статей о венгерских студентах, ее личное безразличие к нам не подверглось влиянию ежедневного общения с нашей компанией. Переводя для нее каждый день в полутемном вестибюле Альберго Беллестрацци, я пытался угадать ее возраст. Ей могло быть сколько угодно, от двадцати восьми до тридцати шести: тоненькие морщинки пересекали ее лоб и шею, но светлые голубые глаза сияли незамутненной невинностью (или невежеством?) юной девушки. Когда она входила в вестибюль в вязаном платье или в чем-то из облегающего шелка, безупречно элегантная, ее тело выглядело так, словно обрело свою совершенную форму в руках армии пылких любовников. Но когда подходила ближе, теплое сияние сменялось ледяным блеском. У нее было тонкое отстраненное лицо, бледный овал византийской мадонны, и я начинал размышлять, вернется ли она к жизни, если коснуться ее.
– Знаете, – сказал я однажды, – я действительно очень опытный переводчик. Мне пришлось много переводить еще маленьким мальчиком. – Конечно, расчет был на то, что она спросит где и почему. Временами, когда уверенность изменяла мне, я вполне бесстыдно использовал истории из моей жизни в американском армейском лагере как наживку и приманку. Но Паолу ничего не интересовало. Я также пытался произвести на нее впечатление своими языковыми талантами, переключаясь с английского на итальянский, когда только мог, хвастаясь каждым выученным словом. Она не реагировала. Друзья-студенты старались как можно быстрее избавиться от ее компании, и нередко я оставался наедине с ней прежде, чем она собирала все необходимое для завтрашней статьи. Я пытался помочь ей, хотя мой фурункул болел, и тело тряслось в лихорадке. Но на любые упоминания о личных страданиях она отвечала лишь приподнятой бровью, словно я просил написать передовицу о состоянии моего здоровья.
– Прошу прощения, но я тоже вынужден покинуть вас, – сказал я однажды на чистом английском, чувствуя, что сыт по горло. – Мне так плохо, что я, похоже, умираю.
– А сейчас попробуйте произнести то же самое по-итальянски, – ответила она по-итальянски. – Нельзя лениться – практикуйтесь в языке, который знаете хуже.
Не в силах даже заскрипеть зубами, я повторил свою жалобу на ужасном итальянском.
– Превосходно! – воскликнула Паола и действительно улыбнулась. – Увидимся завтра.
Вне себя от ярости, я отправился прогуляться, чтобы успокоить себя. В конце Венецианской улицы располагались одни из ворот виллы Боргезе, которая была превращена в роскошный парк со старыми деревьями и обилием цветов, дикая природа в искусной оправе, лес и одновременно сад. Там было маленькое озеро, ухоженные дорожки, вьющиеся между белыми мраморными статуями, и отовсюду (поскольку парк занимал один из семи холмов Рима) открывалась панорама  куполов церквей и стен дворцов – дыхание эпохи Ренессанса. Никогда прежде не являлась мне столь величественная и при этом успокоительная картина как сады Боргезе, и я ощутил легкость и осознание, что свежий воздух и прогулки очищают голову и лечат лихорадку. Оказывается, если бы не возмутительное безразличие Паолы к моим страданиям, я бы просидел весь день в четырех стенах отеля. Да, подобная цепочка причин и следствий – вот общая картина наших взаимоотношений: Паола доводила меня до бешенства, но в итоге я чувствовал себя лучше и здоровее.
– Я не люблю разбрасываться, – заметила она после нашего последнего интервью в вестибюле, когда мы снова остались одни. – И концентрируюсь на одном деле. Похоже, вашим друзьям я не понравилась.
– Они считают, что у вас нет ни чувства юмора, ни души, ни крови, – проинформировал я.
– Весьма проницательно. – Она была потрясена, словно речь шла о ком-то другом. – Справедливости ради, должна сказать, что большинство из вас произвело на меня самое благоприятное впечатление. Вы все слишком скованы политикой, но в одном выгодно отличаетесь от итальянских мужчин – те все помешаны на сексе.
Не знаю, как бы реагировали другие парни, услышь этот комплимент, но на меня он подействовал оглушительно. Однажды в девять лет я лежал в больнице с аппендицитом и подслушал, как доктор советовал маме распорядиться заранее насчет моих похорон; через две недели я был уже на ногах. Замечание Паолы подействовало на меня так же. Я попросил ее показать Рим, в обмен на мои услуги переводчика; она согласилась, и мы договорились о встрече на следующий день. Она ушла, и я вернулся в свою комнату, десять раз отжался, принял ванну и решил заняться любовью с этой женщиной, как только вылечу фурункул.
Уже на нашем втором свидании, в середине января, я начал делать словесные пассы своему гиду. Она вела меня по маленькому музею, а я настаивал, что она прекраснее, чем любая из показанных мне картин и статуй. В своем красно-коричневом платье, с гладко причесанными светлыми волосами и тонким бесстрастным лицом она выглядела подобно египетской мумии, покрытой золотой и красной эмалью – какой бы образ ни рисовался в воображении, он не принадлежал настоящему. Паола не принимала мою лесть, лишь слегка поднимала брови. Было ли это детской привычкой, своего рода выражением удивления и неодобрения? Пыталась ли она избавиться от этой привычки и под конец сдалась? Я строил в голове планы, как сделать ее более человечной и привлекательной.
Когда пришло время расставаться, у выхода из музея, я попытал свою удачу.
– Знаете ли вы, что я никогда еще не был приглашен на обед в итальянский дом?
– Вы не слишком много потеряли – отели предлагают лучшие в Риме блюда.
– Это не то, что домашняя пища.
– Что на вас нашло сегодня? Во-первых, я замужем. Во-вторых, если бы хотела, я бы пригласила вас в гости.
Это было окончательным ответом. Я протянул руку. – Спасибо, приятно было познакомиться. Возможно, мы встретимся снова, если я останусь в Италии.
Паола взяла мою руку и не отпускала ее. Некоторым женщинам не следует выглядеть грубыми, если они не хотят, в конечном счете, оказаться слишком мягкими, когда неловкость возьмет верх над дурными манерами. – Полагаю, если не приглашу вас на ужин, вы решите, что я плохо отношусь к беженцам.
– Вовсе нет, – запротестовал я, сжимая ее длинные, тонкие пальцы. – Я понимаю, что это отношение лично ко мне.
Она отдернула руку и осмотрелась, не наблюдают ли за нами прохожие. – У меня дома ничего нет, кроме консервов.
– Обожаю консервы.
Она прищурилась, хотя виной тому могло быть и яркое солнце. – Так и быть. Но учтите – вы сами напросились.
Когда Паола ввела меня в свою квартиру, я поцеловал ее в шею. Ее кожа была столь нежной, что, казалось, излучает свет в темноте коридора. На мгновение она замерла, затем переместила свое тело и запах духов в ярко освещенную современную кухню.
– Я – неподходящая для вас женщина, – твердо проговорила она, – даже для случайного романа.
Все же ситуация становилась более интимной. Паола разогрела консервированные равиоли, и мы сели за кухонный стол и съели этот незатейливый ужин, словно семейная пара со стажем. – Где ваш муж? – с тревогой спросил я. Это обстоятельство совершенно вылетело из моей головы.
– Мы не живем вместе последние шесть лет, – призналась она с виноватой полуулыбкой. – Мы оформили раздельное проживание – так делается в Италии вместо развода.
– Почему вы бросили его?
– Он бросил меня.
Ответ не способствовал продолжению расспросов, и это было кстати, потому что расскажи Паола больше, я бы сорвался и отступил в Альберго Баллестрацци. Мы заговорили о политике, и она объяснила мне разницу между многочисленными фракциями Христианско-демократической партии – в непринужденной манере, ничуть не сомневаясь, что я понимаю, что пришел только ради банки консервов. Вдохновленный ущемленным самолюбием и запахом ее духов (некоторые догадки возникали и в других случаях, но сейчас духи пересиливали даже запах равиоли), я едва мог дождаться конца ужина и даже отказался от предложенного кофе как от невосполнимой траты времени. Я попросил ее показать квартиру, но апартаменты впечатлили меня лишь как сине-зеленый фон к ее фигуре, пока мы не добрались до огромной круглой кровати. Паола позволила обнять и поцеловать себя, никак не реагируя; но когда я начал расстегивать платье, попыталась оттолкнуть меня локтями и коленями. Тесное платье мешало ее усилиям не меньше меня, и я вскоре освободил ее груди, которые немедленно набухли, едва появившись из бюстгальтера. Никто из нас не произнес ни слова, но когда моя голова наклонилась над ее белой кожей, она проговорила с нескрываемым злорадством: «Да будет известно, я фригидна».
Что мне оставалось делать, стоя перед ней и положив руки на ее голую грудь? – Я пережил революцию, – мужественно объявил я, но не показывая лица, – так что меня не испугает ничто.
В ответ Паола подняла мою голову и подарила сильный и страстный поцелуй. Пока мы раздевали друг друга, я начал надеяться, что эта таинственная итальянка лгала, чтобы испытать меня. Разве не предупреждала Нуси, что не будет спать со мной в течение месяца – всего за час до того, как мы занялись любовью?
К сожалению, в жизни редко случаются счастливые параллели. Освободившись от одежды, Паола аккуратно сложила белье на тумбочку и повесила платье в шкаф. Затем удалилась в ванную почистить зубы. Я смотрел на нее со смесью недоверия, страха и страсти. Обнаженные, ее ягодицы выглядели крупнее, чем под платьем, но они были лишь восхитительным, надежным центром ее высокого стройного тела. Когда же она отвернулась от раковины, сочетание ниспадающих на плечи светлых волос и такой же светлой поросли у сращения бедер заставило вспомнить болезненные спазмы из моего мальчишества. Но она направилась ко мне во всей своей величественной наготе столь непринужденно и свободно, словно мы были женаты десяток лет. Она показала мне кончик языка – затем обошла вокруг, сняла покрывало с постели, старательно сложила втрое и повесила на спинку кресла. В ужасе от мысли, что она проведет остаток ночи за подобной чепухой, я схватил ее за прохладные ягодицы.
– Они слишком большие, – трезво прокомментировала Паола.
Я сжал их со всей силой моего разочарования, должно быть больно, потому что в ответ она пустила мою кровь, вонзив острые зубки в мой язык. Лишь тот факт, что я обходился без женщины более двух месяцев, позволил мне пережить последующую четверть часа. Паола вела себя скорее как любезная хозяйка, нежели любовница: она поднимала и изгибала свое тело столь старательно и услужливо, что я чувствовал себя гостем, для которого делается так много, что он не может не вспомнить, что ему скоро уходить. С ней я не чувствовал себя дома и долго не мог достичь оргазма. Под конец я провел рукой по ее телу, все еще не в силах поверить, что существует столь совершенная форма, полностью лишенная содержания.
– Ты получил удовольствие? – спросила она.
Если уж все остальное бесполезно, я попытался смягчить ее словами. – Это было великолепно.
– О, я так рада, рада, рада.
– Я люблю тебя.
– Не говори больше так, – запротестовала Паола, натягивая одеяло до подбородка и пресекая попытки погладить ее тело. – Ты подталкиваешь меня сказать тебе то же самое. Но я не могу сказать, что люблю тебя. Это не было бы правдой.
– Тогда соври!
– Возможно, ты умеешь врать. Я нет.
Обдумывая вежливый повод сбежать, я пробрался рукой между ее ног и начал играть с ней – почти механически – и лишь обнаружил, что это нравится ей больше, чем наши любовные утехи.
– Не заняться ли нам чем-нибудь другим? – довольно спросила она.
Неужели она из тех женщин, которые получают удовольствие лишь окольным путем? Не в силах оставить эту гипотезу без проверки, я с надеждой сбросил одеяло и развернулся, чтобы дотянуться до источника ее тайны. Но она с силой оттолкнула мою голову и ударила меня в грудь, едва не сбросив с кровати. – Не смей! Нечистоплотно делать подобные вещи.
– Но ты чистая. И пахнешь так вкусно.
– Я не извращенка – я люблю нормальным способом.
– Имеешь в виду, когда не кончаешь?
– Мне было бы стыдно.
– Знаешь ли ты, одно из самых распространенных нежных слов в венгерском языке – моя сладенькая. Никто не стыдится сказать это. Влюбленные называют своих подруг моя сладенькая при всех.
– Тебе было бы противно.
Я попытался убедить Паолу, что она совершенна во всех своих проявлениях, но Паола упорствовала. Чем больше мы говорили об этом, тем меньше смысла имел разговор. Наконец я начал высматривать свою одежду на ковре – уже стемнело – потом поднялся и начал одеваться.
– Зачем ты одеваешься? – раздосадовано спросила она.
– Думаю, пора уходить – уже поздно.
Паола замолчала, потом неожиданно взорвалась. – Все вы мужчины – бездушные обезьяны. Вы не цените женщин, вы не цените даже собственный оргазм. Вам только и нужно, что довести женщину до взрыва. Только мужчины могли придумать атомную бомбу.
– Возможно, и ты могла бы взорваться, если бы попыталась.
– Боже, Андре, мне тридцать шесть. Я уже достаточно пыталась.
Я включил свет и нашел свои туфли.
– Я говорила тебе о моем муже? – спросила она, приподнимаясь на локтях. – Он юрист – дважды баллотировался в парламент от монархистов, и проигрывал, конечно. По его словам, проигрывал потому, что я фригидна. Я разрушала его уверенность в себе. Он начитался психоанализа и решил, что я – мазохистка, так что начал бить меня мокрым полотенцем каждый раз, когда мы занимались любовью. Мне наконец надоело это полотенце, и я сказала, что лучше бы он решил, что я – садистка.
– И что он сказал?
– Он действительно захотел попробовать. И я побила его однажды вечером. Он настаивал, но мне и это не понравилось, сказать правду, было отвратительно. Итак, я объявила, хватит экспериментов.
Я присел на край кровати завязать шнурки. – И все твои любовники были не лучше?
– О, все бывает на основе дружбы. Есть один редактор газеты, он временами заходит. Но он не хочет устраивать подобные игры. Ему пятьдесят один. – Мне не хотелось вторгаться на территорию пожилого джентльмена, и это, очевидно, стало заметно. – О чем ты задумался? – спросила Паола, приподнимаясь, чтобы нежно погладить мою руку. Крайне противоречивая женщина.
– Размышляю, что будет, когда итальянскому правительству надоест держать нас в отеле, – солгал я. Но произнеся эти слова, я действительно снова задумался, что станет со мной. – Хуже всего, что у меня нет ни малейшей идеи. Я взял в Красном Кресте список итальянских университетов и разослал пачку заявлений – но они, даже если признают мои дипломы, не позволят мне преподавать, с моим итальянским. А я хочу учить, я слишком долго готовился к этому, чтобы сдаться сейчас. – Я уже видел себя официантом в маленьком кафе, работающим за грошовые чаевые.
– О, ты получишь что-нибудь. А пока ты в Риме, в отеле, который обошелся бы тебе в десять тысяч лир в день, если бы пришлось платить. Почему бы тебе не расслабиться и не развлечься? Я заметила, ты ужасно напряжен.
А каким еще можно быть в ее компании? – Тебе легко говорить, – с горечью пожаловался я. – У тебя стабильная работа, ты живешь в своей стране и можешь не беспокоиться о завтрашнем дне.
Паола поднялась и стала одеваться. – Никто не знает, что случится с ним завтра. Тебе нравится жалеть себя. – Сейчас, когда мы обсуждали проблему, лежащую в сфере рациональной аргументации, она снова обрела былую уверенность. И, должно быть, чувствовала облегчение, как и я, из-за того, что мы оба одеты: это определенно было ближе природе наших отношений. – Множество людей пошло бы на убийство, чтобы иметь твои проблемы, – бодро добавила она.
– Мне не следовало говорить с тобой, ты лишь напоминаешь, насколько я одинок в этом мире.
– Кто не одинок?
По какой-то причине – возможно, из-за того, что она снова ушла в ванную и начала расчесывать волосы, медленным, дремотным движением руки, словно утомленная сладостью любви – я почувствовал необходимость убедить ее в том, что имею все основания страдать. Все мое прошлое стало никчемным после бегства из Венгрии, неужели ей не понятно? Все, что я сделал в жизни, потеряло всякий смысл. Я рассказывал и рассказывал о русском танке, который утюжил меня каждую ночь.
– Потому что ты не перестаешь думать о том, через что прошел. И постоянно жалеешь себя.
– Не посмел бы в вашем присутствии.
– Ты изучаешь философию – ты обязан знать, что большую часть времени жизнь хаотична, бессмысленна и наполнена болью.
– Именно в этом суть моего несчастья, – запротестовал я.
– В двадцать три, не слишком ли ты стар, чтобы волноваться из-за столь очевидных вещей?
Я попытался доказать, что знаю больше нее об абсурдности существования, и мы заспорили о Камю и Сартре. Пока продолжался спор, я бродил из комнаты в комнату, потому что не мог находиться рядом с этой ужасной женщиной. Будет ли у меня когда-нибудь такая квартира? Это было действительно необычайное место. Здесь не было ничего от давящей скупости стиля большинства современных квартир, хотя дому лишь несколько лет. Потолки высокие, комнаты огромные, планировка восхитительная. Круглая спальня с большим полукруглым окном и серповидным столом, на котором расположилась портативная пишущая машинка Оливетти. Кроме стола единственным предметом мебели была огромная круглая кровать, которую Паола быстро застелила вышитым золотом покрывалом. Прилегающая к спальне мраморная с позолотой ванная по размерам подошла бы небольшой общественной бане. Сине-зеленая гостиная напоминала формой букву S, и эта волнистая линия создавала иллюзию движения, несмотря даже на массивные кресла и диваны, повторяющие изгиб стен.
– Не удивляюсь, – сказал я Паоле, – что в такой роскоши ты принимаешь абсурдность существования.
– Мне приходилось дважды съезжать с этой квартиры, потому что не было денег на аренду. Я не могу себе позволить машину.
– Разве муж не платит алименты?
– Ну, по закону он обязан, и мог бы себе позволить, но у меня нет сил пойти в суд и потребовать поддерживать меня после всего, что ему пришлось пережить со мной.
Я был не склонен возражать. Пришло время прощаться, но прежде чем я заговорил об этом, она уверенным жестом обняла меня за талию. – Пойдем погуляем, Андре.
Неужели она думает, что я собираюсь спать с ней еще? Когда мы спускались в лифте, она прижалась ко мне и прошептала на ухо: «Знаешь, я получила свое маленькое удовольствие. Ты заставил меня почувствовать себя настоящей женщиной». Это был наилучший аргумент, которым Паола обратила меня в стоика: вместо того, чтобы страдать жалостью к себе, я ощутил жалость к ней.
Но на следующее свидание я явился в основном потому, что получил письмо из Университета Падуи. Они информировали меня, что итальянские университеты, как правило, требуют большего объема курсов христианской философии, чем я прослушал; что в настоящее время они не располагают средствами, чтобы платить мне стипендию на период, когда я буду совершенствоваться в итальянском и завершать диссертацию; и что мне, вероятно, следует обратиться в американские фонды. Мне также советовали, поскольку я владею немецким и английским, написать в университеты Западной Германии и англо-говорящих стран. Это не звучало так, будто Италия может найти применение синьору Андре Вайда с его дипломами cum laude (с отличием) Будапештского университета.
Читая и перечитывая письмо, я ощутил внезапное желание услышать от Паолы, что мне не на что жаловаться и что на Сицилии люди умирают от голода. Между прочим, я начал задумываться, как и почему за все ее тридцать шесть лет ни один мужчина не смог к ней пробиться. Вдруг мне удастся? Дома, в Будапеште, я бы загорелся подобной идеей. К тому времени, когда излечился от безнадежной любви к Илоне, я узнал, что в этом мире приходится преодолевать более важные препятствия, чем трудная женщина. Начав всерьез относиться к своим университетским занятиям, я вложил душу в то, чтобы стать хорошим учителем и, возможно, автором немногих стоящих философских эссе; а мое мужское стремление к волнениям, конфликтам и опасности удовлетворяла госбезопасность. Как ни любил женщин, я хотел от них лишь прямолинейной страсти, а тех, чье поведение намекало на осложнения, предпочитал избегать. Но в Риме, где я получил сытный стол, теплый дом и скуку, сомнительную и бесцельную жизнь ничем не занятого беженца, Паола подарила мне счастье трудноразрешимой задачи.
Мы стали проводить почти каждый вечер вместе – иногда и ночь, в квартире Паолы. Быть с ней – как жить на высокогорном плато. Воздух чист, но разрежен, приходится замедлить реакции, дышать легко, быть спокойным и внимательным, избегать перевозбуждения. По понятным причинам, беседы стали очень важным элементом нашего романа.
Однажды, когда мы были в постели и я захотел попробовать способ, показавшийся ей странным, Паола выскользнула из постели и вернулась со стопкой книг Сартра и о Сартре. – Думаю, ты просто подавлен бездельем. Тебе нужно работать над чем-то. Подумай, нет причин не писать диссертацию только из-за того, что пока не знаешь, где будешь защищать ее. А я бы помогла тебе собрать необходимые статьи и журналы. – Невозможно было не заметить, что Паола принесла книги, чтобы избежать постельных сражений, но это не делало ее предложение менее заманчивым. Мы провели остаток вечера за изучением книг, а на следующий день я начал писать заметки О Сартровой теории самообмана применительно к его собственной философии. Этот труд принес мне степень доктора философии в Университете Торонто три года спустя. Сама работа была опубликована во втором выпуске Канадского философского обозрения (The Canadian Philosophical Review, Volume I, Number 2, pages 72 – 158) и стала тем немногим стоящим, что я сделал в профессии. В любом случае, благодаря стремлению Паолы уклоняться от личных проблем я занялся любимым и полезным делом – чем немало успокоил свои нервы. Ночные кошмары прекратились, и связь с миром была восстановлена.
Однако новизна моего духовного благоденствия истерлась в короткое время. Не страдая больше из-за недостатка секса или общения, я все больше мечтал о том, что Паола не могла дать, и начал терять надежду когда-либо изменить ее. Поначалу мы оставляли весь свет в спальне включенным, но постепенно приобрели привычку гасить все огни, прежде чем прикоснуться друг к другу. Ужаснее всего были ее страстные стоны и вздохи. Чем сильнее она привязывалась ко мне, тем больше стремилась показать, что я сумел доставить ей ее маленькое удовольствие, но, как всякое притворство, это служило лишь постоянным напоминанием о ее безразличии, о ее принужденных усилиях. Горько сознавать себя сексуальным нахлебником, высасывающим удовольствие паразитом. Я сделался невольником ее упрямой вагины, этого вечного первоисточника наших затруднений. Я часто пытался поцеловать ее, но Паола всегда отталкивала меня. Если я спорил, она замыкалась.
– Я была счастлива, пока оставалась девственницей, – однажды пожаловалась она. – Тогда было достаточно того, что я – хорошенькая, интеллигентная, милая девушка. А потом история повторяется снова и снова. Какая сексуальная женщина, давай уложим ее. А когда она сдается, замученная насмерть докучливыми ухаживаниями, какое разочарование! Мне бы хотелось быть уродиной, тогда меня оставили бы в покое, и не было бы нужды выслушивать жалобы.
– Кто жалуется? Не говори глупостей.
– Ты просил консервов, помнишь?
Потом мы занялись любовью обычным способом, симулируя одновременный оргазм. Наша постель пропиталась потом сожаления, и мы ничего не могли с этим поделать. Поначалу я думал, что Паола приветствует мои усилия доставить ей удовольствие, но она воспринимала мои труды как входную плату, как обязательный взнос, потому что она сама не может удовлетворить себя. Конечно, я пытался убедить ее, что секс – больше чем удовольствие – намного больше! – и что слишком легко и глупо делать фетиш из оргазма. Она соглашалась. Но все, что общество называет принципиально полезным, становится моральным императивом (будь то спасение души или тела), и мы не можем не стремиться к этому, под страхом мук совести. Паола не могла не чувствовать вины за свою фригидность, как чувствовала бы правоту, занимайся она любовью в средние века. Фактически, иногда я мечтал попасть с ней в двенадцатый век, когда ее холодность почиталась высшей добродетелью, а утехи плоти – смертным грехом; но в наше время она обречена на осуждение за свое болезненное разочарование. Не мог и я не разделять ее вины. Будь она моложе и не будь убеждена, что ее несчастье – не вина любовника, наши отношения сели бы на мель (даже среди фригидных женщин зрелые предпочтительны), но хотя мы оба знали, что причина не во мне, я все равно оставался источником ее страданий. И все мои попытки помочь лишь ухудшали ситуацию. С другой стороны, игнорировать ее приводящее в отчаянье внешнее возбуждение и безразличие тела значило бы порвать даже тоненькую нить элементарной симпатии между нами. Мы терялись в пустыне отсутствующих возможностей.
Паола сказала, что своим желанием и наслаждением я заставил ее почувствовать себя настоящей женщиной, и временами была благословенной матерью моего удовольствия. Но любовница не может вечно хранить тлеющим уголек надежды, если он не никогда не дает огня, но лишь постоянное отчаянье. У нас почти не было бы сексуальных проблем, если бы все они происходили от воздержания, тем не менее, поначалу я считал несомненным, что Паола отказывается от незнакомых ей любовных игр лишь из скромности. Однако в ее упорном сопротивлении лежала не стыдливость, но страх. Он сквозил из голубизны ее глаз и обжил все стройное белое тело – страх ложных надежд и еще более тяжелых поражений.
Даже нежный взгляд лишал Паолу защиты. Ее охватывал ужас при мысли забыться, или, точнее, забыть, кем она не может стать. Однажды, теплым мартовским вечером мы сидели в уличном кафе, наблюдая за течением нарядной толпы, и поскольку Паола выглядела веселой и беззаботной, я начал разглядывать ее с такой мольбой в глазах, словно передо мной незнакомка, которую пытаюсь соблазнить. Она приподняла брови и отвернулась. – Твоя беда в том, что ты слишком любишь себя.
– Как можно любить кого-то, если не любишь даже себя?
– С какой стати мне любить себя? – спросила она со своей обычной непринужденной и подавляющей объективностью. – С какой стати мне любить кого-то?
Мы могли бы справиться с ее отсутствием физического удовлетворения, но метафизические последствия ее холодности разделяли нас разверзнутой пропастью. Было трудно – фактически, в течение долгого времени невозможно – проверить мою догадку и попытаться освободить нас от шрамов, нанесенных мокрым полотенцем ее мужа.
Одним субботним утром я проснулся от жары. Солнце било в глаза сквозь полукруглые окна и белые газовые занавески, и температура в комнате уже поднялась не ниже тридцати. Ночью мы сбросили на пол и покрывало и простыню, и сейчас Паола лежала на спине, вытянув ноги и беззвучно дыша. Узники собственной подсознательной темницы, мы обращаем внимание на благодать наших тел, лишь когда спим. С колотящимся в груди сердцем, я решился на этот раз либо укрепить наш союз, либо окончательно разрушить его. Медленно и осторожно я пошевелил ее конечности – вор, раздвигающий ветви деревьев, чтобы прокрасться в сад. Под газоном светлых волос я видел темно-розовый бутон с двумя длинными лепестками, слегка приоткрывшимися, словно тоже страдали от жары. Они были особенно привлекательны, и я начал со своей старой алчностью вдыхать аромат и целовать их. Вскоре нежные лепестки сделались еще мягче, и я ощутил вкус желания, хотя все тело оставалось недвижимым. К тому моменту Паола не могла не проснуться, но делала вид, что спит; она оставалась в том дремотном состоянии, которое позволяло сбежать от ответственности за то, что вот-вот случится, заранее отрекаясь и от победы, и от поражения. Прошло минут десять или полчаса (время растворилось в сосновом аромате, исходящем от нее), прежде чем живот Паолы начал вздыматься и опадать, и наконец, вся дрожа, она открыла свое наслаждение, то удовольствие, без которого не могут обходиться даже временные любовники. Когда ее чаша переполнилась, она потянула меня за руки вверх, и я впервые вошел в нее с чистой совестью.
– Ты выглядишь самодовольным, – были ее первые слова, когда она снова устремила на меня свои критичные голубые глаза.
У нас был один  общий друг – венгерско-итальянский художник, синьор Бихари, высокий спортивный джентльмен лет шестидесяти. Он всегда носил элегантный шейный платок, расписанный им лично, и любил убеждать всех и каждого, что его главная цель в жизни – оставаться столь же юным, как Пикассо. Он начинал свою карьеру репортером в Будапеште, но в 1924 газета послала его в двухнедельную командировку в Париж, и с тех пор в Венгрию он не возвращался. Художник был женат на француженке, которую регулярно тащил в отель Альберго Баллестрацци, чтобы она могла хотя бы послушать, как звучит родной язык ее мужа. Она всегда держалась поближе к мужу, явно смущенная, пока он сам разговаривал с беженцами. Синьор Бихари знал не только Паолу, но и редактора, ее бывшего любовника; так я узнал, что Паола порвала с тем мужчиной, объявив, что влюбилась в молодого венгерского беженца.
Я процитировал это утверждение Паоле, сгорая от любопытства, признает ли она столь нежное откровение.
– Не верь этому, – проговорила Паола. – Я просто хотела избавиться от этого человека мирно, а сделать это, сказав правду, невозможно.
– И какова же правда?
Мы были на ее кухне, она готовили ужин, одетая лишь в лифчик и легкую юбочку, потому что летняя жара уже началась. Я сидел за кухонным столом, вдыхая аппетитные ароматы и следя глазами, как она смешивает всевозможные приправы.
– Правда, – проговорила она, по-прежнему поглощенная своими сковородами и кипящими кастрюлями. – Правда в том, что я собираюсь лет через десять оставить работу и уехать в наш старый дом в Равенне. Мои родители к тому времени, вероятно, умрут, и я буду жить с какой-нибудь старой девой. Полагаю, наши носы будут обостряться с каждой зимой.
– Возможно, я мог бы учительствовать в Равенне.
– В Италии предостаточно преподавателей философии, чтобы заполнить всю Адриатику. Рано или поздно ты эмигрируешь в другую страну. Этим, кстати, ты избавишь меня от неприятного опыта наблюдать, как скучаешь со мной.
Ее предсказание, будто я заскучаю с ней, выглядело абсолютно невероятным. Сейчас в наших отношениях с Паолой было намного меньше напряженности, чем с большинством других женщин, которых я встречал раньше, и наше тихое счастье постоянно напоминало мне о худших временах, проведенных с прежними любовницами. Вспоминал тревожные моменты, когда мне приходилось перебирать в голове исторические даты во время занятий любовью, чтобы, ради удобства партнерши, не получить удовольствие слишком остро и слишком быстро. С Паолой не было резона регулировать мои чувства. Она принимала меня, уже дрожа и растекаясь – и это каждый раз делало ее еще желанней. Все было отлично. Мы были счастливы.
Но я не находил работы, и отель Альберго Баллестрацци планировал начать прием платных постояльцев с начала августа. Если бы я переехал к Паоле, ей пришлось бы содержать меня в течение слишком долгого времени. Так что она не ошиблась в предсказании моего отъезда из Италии. У синьора Бихари был приятель в канадском консульстве, а у того друзья в Торонто, которые предложили мне работу в университете. Я не посмел отказаться.
Шестнадцатого августа Паола провожала меня в аэропорт. Мы тряслись на заднем сидении древнего такси, я был мрачен и молчалив, и она потянула меня за волосы.
– Тебе вовсе не жалко покидать меня, – вынесла она вердикт, – тебе страшно уезжать в Канаду.
– И то, и другое, – признал я и заплакал, отчего, полагаю, наше расставание стало легче для моей несентиментальной возлюбленной.
Уже распрощавшись у выхода на летное поле, Паола отвернулась, чтобы уйти, потом снова обняла меня.
– Не беспокойся, Андре, – проговорила она с улыбкой, вспоминая нашу любимую шутку. – Все дороги ведут в Рим.

О взрослых женщинах с повадками девочек-подростков

Секс при луне.
Норман Майлер

Есть новое одиночество в современном мире – одиночество скорости. Легко сесть в самолет и отправиться туда, где не знаешь никого. У меня нет родственников в Энн-Арборе; те, кого я знаю, живут в Лондоне, Франкфурте, Милане, Париже, Лионе и Сиднее. Сестра моего отца, тетушка Алиса, сейчас пожилая леди, выращивает клубнику под Фрайбергом. Племянница, уехавшая в Барселону, вышла замуж за инженера-испанца, с которым эмигрировала в Каракас. У меня есть кузина-мулатка, которая работает, или, точнее, работала, когда я последний раз слышал о ней, куратором музея в Кливленде. Мой дядя, работавший в космическом проекте на мысе Кеннеди, ушел на пенсию и живет в Вест-сайде в Нью-Йорке. Я сам переехал из Рима в Торонто – как полагал, навсегда – и сейчас здесь, в Мичигане. Вот вам типичный американец из маленького городка, который частенько скучает по городской жизни Торонто.
До сих пор помню, как шумело в ушах, пока я шагал от самолета по бетону нового континента, и как чувствовал, что вся моя кровь высохла. Толстый чиновник в форме вручил мне голубую бумажку с моим именем и подтверждением моего нового воплощения: легальный иммигрант. К бумажке он приложил пятидолларовую купюру, пояснив, что это «деньги гостеприимства», и попросил расписаться в получении. Затем взмахом руки указал, что я могу идти на все четыре стороны. Я бы с радостью развернулся и бросился назад в Европу, но поскольку при мне был билет лишь в одну сторону и менее ста долларов, включая деньги гостеприимства, я потащил три своих чемодана из грязного и запущенного аэропорта. Но один взгляд на огромные пустые просторы, и я обрел смелость в собственной гигантской тени, которую солнце отбрасывало мне под ноги. В нескольких милях от меня в воздухе висело огромное зловещее облако сизого смога, сигналя о присутствии города, где мне предстояло жить.
Водителем такси был грузный мужчина с плоским квадратным лицом и тусклыми глазами, совершенно не располагающими к разговору. Но я не знал здесь ни одной живой души, так что рассказал ему, что только что прибыл в Канаду и ищу дешевую комнату неподалеку от университета. К счастью, он оказался австрийцем и, узнав, что я из Венгрии и хорошо знаю Зальцбург, стал дружелюбнее и предложил устроить меня. Взглянув в зеркало заднего вида, он сообщил, что я по возрасту гожусь ему в сыновья, и предупредил, что в Торонто нет кофеен и что мне следует как можно быстрее найти подружку, потому что проститутки недешевы. Пока мы ехали к городу по шоссе королевы Елизаветы, окруженном тополями и зарослями кустарника, затем вдоль берега Онтарио, я начал подумывать, что пейзаж вполне приятен и даже напоминает окрестности озера Балатон. Но австриец настаивал, что эти места населены совсем не теми духами, которых я знал дома.
– Местные – такие же люди, как и все остальные, но не желают признать этого, пока не напьются. А потом свалятся под сиденье или придумают ограбить тебя. Иногда я жалею, что не работаю извозчиком в Вене во времена старого Франца-Иосифа. – Последовала короткая пауза в честь бывшей Австро-Венгерской империи, которую ни один из нас, очевидно, не застал. – Канадцы в первую очередь любят деньги, это окей, – продолжил он, – но следом идет выпивка, затем телевизор, хоккей, еда. Секс в этом списке на последнем месте. Когда ты хватаешь девицу, канадец хватает еще одну стопку. Вся страна полна жирных мужчин и несчастных женщин. – Сам он не выглядит исхудавшим, заметил я. – Да, – мрачно согласился он, – проживешь здесь столько лет, сколько я, и сам изменишься.
Мы остановились в проезде Гуронов, узкой улочке со старыми деревьями и потертыми викторианскими особняками темно-красного кирпича с башенками, превращенными в меблированные комнаты, и пошли от двери к двери, интересуясь ценой. Австриец обругал полдюжины домохозяек за их непомерные запросы, прежде чем посоветовал мне комнату на чердаке. Там были низкий наклонный потолок, разноцветные обои и линолеум на полу, но мне не терпелось где-то устроиться, пусть даже на время. Мы вернулись к машине за моим багажом, и я поблагодарил водителя за неожиданную доброту. – Завтра я бы не стал возиться с тобой, – ответил он, жестом как бы отказываясь от благодарности. – Но я не могу отвернуться от человека в его первый день в Канаде. Я сам приехал сюда – в 51-м, посреди зимы! Ты никогда не забудешь первый день, поверь мне. Это худший день. – Он взял деньги по счетчику, но отказался от чаевых, и мы на прощанье пожали руки.
Я встречал его три года спустя; он оставил такси и открыл кафе «Венский штрудель» на улице Йонг. Похоже, дела у него шли неплохо, потому что во время последней встречи он упомянул, что провел отпуск в Японии. Встречи с ним, ныне успешным бизнесменом и путешественником, но таким же тучным и не доверяющим своему внезапному богатству, послужили мне удивительным мистическим руководством, по этому континенту иммигрантов.
То, против чего он меня предостерегал, то, что я не люблю сегодня не меньше, чем в день приезда – пьяные вечеринки, хоккей, телевизор – бросающиеся в глаза особенности жизни и в США, и в Канаде, но столь же заметно желание помочь незнакомцу. Благодаря приятелю синьора Бихари в консульстве в Риме я встретился с рядом университетских руководителей, которые явно стремились помочь мне. Для начала они дали мне работу в школе для мальчиков, затем помогли получить должность лектора в университете Торонто. После пяти лет в УТ я перешел в университет штата Мичиган в Энн-Арборе, где и остаюсь по сей день – хотя и подумываю побороться за должность в Колумбии. Подозреваю, некоторым людям невозможно оставаться на одном месте вечно, едва они покинули дом своего детства; или, возможно, сколько ни живу я на этом континенте, не чувствую себя дома и потому хочу переехать. Да, я по-прежнему хочу жить в городе, где улицы и площади названы в честь великих людей, а не застройщиков, мэров или деревьев и цветов.
Почему у нас нет городов, которые чествуют гениев на каждом углу? Как могут дети вырасти цивилизованными гражданами, если никогда не бегали по проспекту Шекспира? Как могут люди мечтать о чем-то кроме денег, если ничто в их окружении не напоминает о бессмертных, чьи творения не обесценивает инфляция? Я писал письма редакторам, предлагая, среди прочего, переименовать улицы «М» в честь Мольера, Моцарта или Марка Твена. Но все это выходит за рамки моих мемуаров, хотя и намекает, насколько я был смущен и растерян в первые дни после приезда из Рима, если за много лет так и не смог приспособиться к Новому Свету.
Временами, особенно в первые два года в Торонто, казалось, будто я пересек Атлантику лишь для того, чтобы потерять мою долго лелеемую веру во взрослых женщин. И, рискуя разрушить собственную аргументацию, должен признать, что встречаются женщины, чьи годы оставили след лишь на их лицах, не затронув ни мозг, ни характер. Фактически, оказывается, что глупые девицы становятся с возрастом еще глупее. Они пропитаны тщеславием и алчностью и щадили меня в мои студенческие дни лишь из-за того, что я был молод и беден. В тех редких случаях, когда привлекал их внимание в Будапеште, я знал, как распознать их и вовремя скрыться. Но знание, что следует держать дистанцию с женщинами, которые обожают товарища Сталина или цыганскую музыку, было непрочной защитой от подобных извращенных особ в Северной Америке. Потребовалось время на осознание, что стоит держаться подальше от женщин, которые опускают глазки при упоминании о телефонной компании Белла, которые целый день не отходят от телевизора, мурлычут песенки о стиральных порошках, которые целуются с открытыми глазами и гордятся собственной практичностью. Подобные женщины часто несут опасность и всегда боль, и я до сих пор кляну свою судьбу за то, что наскочил на одну из них на второй день в Новом Свете, когда, в моих новых обстоятельствах, любая малость причиняла боль.
Она возникла, что характерно, в окружении глянцевых киножурналов, телепрограмм, молочных коктейлей, зубных паст, патентованных медикаментов, камер, ножниц, Клинекса и разнообразных Гарантированных Средств для Похудения в аптечном магазине на улице Блур. Заведение находилось в полуквартале от моего дома, и я пошел туда поужинать пораньше, чтобы потом не отправляться на исследование города, когда не останется иного выхода. Я уже перекусил и допивал молоко, когда ощутил, что она улыбается мне. Не думаю, что когда-либо мне требовалась улыбка или взгляд больше, чем в тот момент. Чувствуя себя одиноким на этой чужой планете, не зная ни одной живой души, мужчины или женщины, кому мог бы позвонить и просто поболтать, в ужасе от перспективы возвращаться на свой мрачный чердак, я внезапно вернулся на теплую землю, к сиянию солнца. Лет тридцати пяти, с вьющимися золотистыми волосами, сочными губками и пухленькой, но очень хорошей фигуркой, она улыбалась мне, глядя прямо в глаза и не скрывая симпатии. Я больше не чувствовал себя в тысячах миль от дома.
Когда я встал, чтобы расплатиться, она вышла из магазина и остановилась за дверью, глазея на меня через стекло. Я надеялся, что она – одинокая разведенка и нуждается в любви не меньше меня, и уже видел нас сплетенными вместе в эту же ночь. Когда я вышел из магазина, она была в нескольких шагах впереди. – Простите, что заговариваю с вами, не будучи представлен, – проговорил я, поравнявшись с ней, – но мне хотелось бы познакомиться.
– Пошел вон! – скомандовала она, бледнея от ярости и ускоряя шаг.
Мучаясь скорее одиночеством, нежели желанием, я поспешил за ней. – Меня зовут Андраш, а вас?
– Оставьте меня в покое, или я позову полицию.
Проходившая мимо пожилая женщина услышала последнюю фразу и опалила меня уничтожающим взглядом. Я остановился на мгновение, но затем, вспомнив, как она улыбалась мне в магазине, снова зашагал рядом – лишь для того, чтобы услышать новую угрозу.
– Если не отвяжешься, я закричу о помощи. Что ты себе думаешь, извращенец?
Я остановился и смотрел ей вслед. Она оглянулась пару раз, чтобы проверить, не иду ли я следом; и когда оглядывалась второй раз, ухмылялась.
Я был вне себя. Дело не в том, что она сделала из меня дурака, а в том, что сделала это без какого-либо разумного повода, кроме абсолютно безличной злобы. Я знавал юных девиц, которые развлекали себя подобными садистскими шутками, но женщина полных тридцати пяти – ни днем меньше – с наклонностями глупой девочки-подростка – это нечто новое. Я суеверен, и этот инцидент наполнил меня дурными предчувствиями относительно канадских женщин.
Те из них, кого удавалось заманить в постель, вели себя еще более причудливо. Тридцатидвухлетняя библиотекарша, раздвинула передо мной ноги через полчаса после знакомства на вечеринке, и в следующие полчаса предложила выйти за меня замуж. Затем прочитала лекцию о моих новых обязанностях в качестве ее будущего мужа. В том числе обеспечить ей комфорт при жизни и после моей смерти – то есть купить для нее пожизненный страховой полис. Таким образом, за пару часов эта странная особа успела, в своих мечтах, выйти за меня замуж и овдоветь. Она не желала уходить, пока я не объяснил, что по обычаям моего племени вдову хоронят заживо вместе с умершим мужем.
В те дни я немало размышлял о холодных отношениях между полами, о дистанции, которая, похоже, существует между супругами в большинстве даже благополучных семей. Мне представлялось, что это как-то связано с отсутствием биде в ванных комнатах. – Если бы мы встретились здесь, – писал я Паоле, – ты никогда не подпустила бы меня близко.
Большую часть времени я проводил за написанием писем, в основном матери и Паоле, и их ответы были моими лучшими друзьями.
Мои неприятные, но, к счастью, короткие романы в Торонто были простой прелюдией к знакомству с Энн, безжалостно иррациональной женщиной, которая оказала огромное влияние на мою жизнь – словно в доказательство утверждения, что лучший способ научить мужчину – заставить его страдать. Наш роман состоял из двух бесплодных эпизодов, разделенных годами, которые немало изменили ее личность, но не затронули ее гений несовместимости. Впервые я встретил ее на конференции на озере Кочичинг, на которую отправился тем же летом, чтобы познакомиться с моими будущими коллегами по университету.
Кочичинг – одно из тысяч озер, которые делают неиндустриализированный север провинции Онтарио по-прежнему диким и прекрасным, несмотря на ежегодное моторизированное вторжение из городов. У большого шоссе, проходящего вдоль берега, в окружении густых лесов расположился лагерь Молодежной христианской ассоциации, который каждое лето на десять дней становился местом проведения конференции по крупнейшим проблемам страны и мира. Отовсюду, от Атлантического до Тихого океанов, на Кочичинг съезжаются три-четыре сотни канадцев – профессора, журналисты, университетские преподаватели, телекомментаторы, библиотекари, домохозяйки-активистки муниципальной жизни, даже пара странных политиканов – короче, все обеспокоенные и проводящие большую часть жизни вне дома. Такие конференции у воды, среди лесов и под открытым небом очень популярны среди североамериканских интеллектуалов, поскольку, справедливо заметить, намного полезнее обсуждать проблемы терроризма, автоматизации и взрывного роста народонаселения в шортах и на свежем воздухе, нежели в официальных костюмах и в душных лекционных аудиториях. Между прочим, никто не обязан посещать каждую лекцию или дискуссию. Абсолютно не возбраняется нырнуть в озеро, поваляться на солнце или просто побродить босиком по изумительной колючей травке. Люди, вынужденные нести на себе груз респектабельного здравого смысла в течение одиннадцати месяцев года, могут пробежаться по земле, крикнуть в полный голос и дождаться эха, не стесняясь публики почесать собственное брюхо – а мужья и жены получают дополнительную возможность выдохнуть из легких застоявшийся воздух своих семейных спален. Конечно, те, кому больше нечего делать, собираются в конференц-зале; но по моим личным подсчетам (не обязательно точным) до полудюжины адюльтеров свершаются за время обсуждения единственного аспекта мирового кризиса.
Однако я могу создать ошибочное мнение о необычайной живости и умудренности канадского интеллектуального сообщества. Меня поселили с пятью другими холостяками, и бывали вечера, когда все пятеро оставались в хижине за выпивкой. Все они были университетскими выпускниками, двое докторами философии, тем не менее, хотя лес и берег озера был наполнен тоскующими девушками и одинокими женами, эти так называемые интеллигенты, умные, здоровые и молодые мужчины предпочитали сидеть на своих лавках, вцепившись в пивные бутылки, и обмениваться бессмысленными и грязными шутками, словно их посадили на цепь. Это зрелище молодых людей, пропивающих столь чудесные возможности, показалось мне абсолютно невероятным. Когда я уходил от них, дабы испытать удачу в темноте, они смеялись надо мной и называли, с дружелюбным презрением, «сумасшедшим трезвенником».
На конференции был репортер по имени Гай МакДональд, описывающий дискуссии для одной из больших ежедневных газет, хотя его постоянной работой было написание анонимных передовиц. Низкорослый, костлявый, кривоногий, с редеющими волосами и огромным обгорелым носом, в старомодных очках в проволочной оправе, придававших величественности его невзрачной внешности. Тем не менее, его жена была весьма хорошенькой, своего рода цветущей английской красавицей с волосами и кожей, соединявшими оттенки блондинки и рыжеволосой – все мягкие цвета и контуры, подсвеченные огнем. Они привезли с собой двух дочерей, которые, к несчастью, унаследовали черты своего отца. Старшая девочка сказала мне, что ей «девять с половиной», так что МакДональды женаты не меньше десяти лет, но Гай МакДональд до сих пор стремился порадовать жену и всегда переводил разговор на нее, если она была рядом. Миссис МакДональд слушала его с таким выражением, словно хотела сказать, я умнее своего муженька. Однажды утром, когда мы сидели вместе на причале, подставив спины солнцу и опустив ноги в воду, он рассказал мне, что родился в Оттаве, а Энн приехала из Виктории, провинция Британская Колумбия. Сам факт их встречи и женитьбы вопреки огромному расстоянию, разделявшему их при рождении, казался ему странным и удивительным.
– Вы знаете, – говорил он, поворачиваясь, чтобы погладить жену по колену, и вытягивая руку медленным жестом, словно пересекающим тысячи миль лесов и прерий, гор и озер, – Энн приехала с Западного побережья – она выросла в Виктории. – Энн реагировала на его слова и прикосновение вздохом мученицы – не грубо откровенным, но заметным.
– Это нечестно, но я не могу простить Гая за то, что девочки пошли в него, – сказала она однажды, когда я нашел ее на причале одну, присматривающую за девочками, плескавшимися в воде.
Одним поздним вечером, пробираясь по темному лагерю на встречу с девушкой, я оказался возле хижины МакДональдов. Энн сидела на ступенях и окликнула меня как часовой: «Кто идет?»
– Привет! Это Эндрю Вайда.
– Куда направляешься?
Меня нервировали крики в тишине ночи, так что я подошел ближе. – Хочу встретиться кое с кем.
– Счастливчик, – обиженно проговорила она. – А вот я не встречаюсь ни с кем. Девочки спят, а Гай играет где-то в бридж. Мне ничего не остается делать, как сидеть и считать звезды.
– Тебе нечего беспокоиться о детях в таком месте – почему бы не пойти и присоединиться к нему?
– Зачем? Я рада побыть одна время от времени. – Ее голос звучал враждебно, словно она хотела избавиться и от меня. Впрочем, она прибавила настойчивым тремоло, звучавшим признанием в доступности: «Почему бы тебе не присесть? Мы могли бы считать звезды вместе». Никогда еще не встречал женщину, чье настроение оказывалось столь непредсказуемым – ее интонация решительно менялась в пределах одной фразы. Даже на причале, во время самой непринужденной болтовни, голос Энн трепетал как флаг на ветру – словно ее душу трепал жестокий шторм.
Не успела она пригласить меня сесть рядом с ней, как предупредила со всей возможной целомудренностью: «Я не приглашаю мужчин дальше моего крыльца, так что не строй планы».
– Я бы рад составить компанию, но уже опаздываю.
– Ну что ж… По крайней мере, помоги мне. Я сижу здесь так долго, что ноги затекли.
Я поднял Энн на ноги, и она немедленно прижала меня к себе, положив мои руки себе на ягодицы. Я чувствовал их движение сквозь воздушную летнюю юбку и не мог сопротивляться, пусть даже знал, что меня ждет очаровательная и умная девушка, с которой провел бы намного более приятный вечер, чем с этой противоречивой домохозяйкой. Это было принудительное подчинение мгновенному ощущению. Едва токи наших тел соединились (в темноте, наполненной неуловимым, но гипнотическим ароматом озера), я возжелал Энн столь отчаянно, словно никогда в жизни не прикасался к женщине. Я повлек ее от хижины в поисках мягкого клочка травы в окружении кустов, и поначалу она восторженно хихикала рядом со мной. Но затем остановилась и потянула меня в противоположную сторону.
– Подожди, Энди, – горестно проговорила она.
– Что не так?
– Не знаю… Подозреваю, я по-своему люблю мужа.
– Господь запретил мне разрушать счастливый брак! – отозвался я, быстро отпуская ее руку. С той памятной ночи с пережаренной девственницей Миси я обрел иммунитет к провокациям.
– Хотя и не скажу, что влюблена в него, – прибавила она еще более горестно. – Все дело в том, что я никогда не изменяла ему.
– Почему бы не начать прямо сейчас?
– Ты должен говорить совсем не так, – запротестовала она с искренним негодованием. – Ты должен соблазнять меня.
– Поверь мне, если тебя нужно соблазнять, игра не стоит свеч.
– Я думала, вы, европейцы, герои в войне полов!
– Я – пацифист.
Так мы перешли на пустую болтовню о том, какие чувства могли бы испытывать, и она легла на траву, лишь когда мы устали и надоели друг другу. Долгая агония ради мимолетного удовольствия. Я едва вошел в нее, когда вдали послышался голос Гая МакДональда.
– Энн! Энн! Где ты? Ау!
Я пытался продолжить, уверенный, что нас не найдут, но Энн оттолкнула меня с силой тигрицы. Она вскочила на ноги, отряхнула юбку и блузку и вопросительно посмотрела на меня; я снял пару листочков с ее волос. Она направилась к дорожке, шагая с подчеркнутой непринужденностью, и откликнулась спокойным голосом: «Уже иду. Я ходила прогуляться».
Я дожидался, пока они не исчезли в своей хижине, затем побежал, надеясь, что моя девушка еще ждет. Она ушла.
На следующее утро я пошел в конференц-зал и прослушал пару удручающих речей о том дне, когда людям не придется трудиться ради хлеба насущного и они смогут посвятить себя досугу и хобби. Когда после обеда я вернулся в нашу холостяцкую хижину, мои компаньоны встретили меня хитрыми взглядами. Меня искала миссис МакДональд. – Теперь-то мы знаем, где ты проводишь все вечера! Хорошенькая! – произнес высокий женоподобный лектор политических наук. И после театральной паузы добавил: «Ей так не терпелось найти тебя, что, спорю на бутылку Скотча, она решила бросить мужа и поселиться с тобой».
Они все еще смеялись над своими шутками, когда Энн прошла мимо нашей хижины, явно не в первый раз, и повернула голову в сторону открытой двери. Я поторопился увести ее подальше. Мне казалось очевидным, что наше вчерашнее безрадостное спаривание давно забыто, и не мог представить, что она хочет от меня. Она была одета в ужасное мешковатое платье, скрывавшее фигуру, и выглядела непреклонной, почти одержимой. Так что вряд ли собиралась исправить наш неудачный роман.
– Я должна поговорить с тобой, – объявила она. – Мне нужно с кем-то поговорить. Я чувствую себя такой виноватой.
– О, нет! – беспомощно запротестовал я. – Чего ради? – Мы шли между хижин, стараясь не выглядеть слишком подозрительно.
– Я думаю рассказать Гаю об этом. Он будет страшно зол, но я избавлюсь от мук совести. Не хочу чувствовать себя виноватой.
– Ты верующая?
– Нет, конечно нет. Меня воспитывали как англиканку, но я выросла из этого.
– Тогда в чем проблема? Гай тебе безразличен.
– Просто не думаю, что поступила правильно, – упрямо твердила она.
– Понятно. Ты больше не веруешь в грех, но это по-прежнему тебя беспокоит, просто в силу привычки. – Я пытался выглядеть легкомысленным, чтобы не поддаться величию ее трагического настроения. Это не помогало. Энн повторяла и повторяла, что виновата во всем.
– Послушай, мы же не занимались любовью. Мы едва начали, когда тебя позвал муж.
Энн мгновенно просветлела. – Это правда! – воскликнула она. – Ничего серьезного не случилось. – Ее глаза засияли невинностью; сейчас она была не просто хорошенькой, она была красавицей. Очевидно, ей требовалось не искупление, но лазейка – так сказать, техническая отговорка. – Фактически, мы просто обнимались. Возможно, слишком крепко. – Она улыбнулась, когда нас обогнал пожилой архивариус.
Мне бы следовало почувствовать облегчение из-за того, что она приняла мою лицемерную белую ложь, но что-то мешало. Впервые женщина, которая занималась со мной любовью, думала, что не делала этого – и была счастлива от этой мысли!
– Я пошла купаться, – пропела она, убегая прочь. – Пока!
История на этом не закончилась. Миссис МакДональд начала преследовать меня на вечеринках и здесь, в лагере, и позже, в Торонто. Как только речь заходила о романах кого-либо из отсутствующих замужних женщин, она громогласно и праведно объявляла: «Я никогда не спала ни с одним мужчиной за исключением моего мужа». Затем с вызовом поворачивалась ко мне, словно предлагая оспорить ее заявление. Все делалось так, что каждый был убежден, у нас был роман, и даже ее муж начал с подозрением присматриваться ко мне.
Чтобы восстановить душевное спокойствие (и избежать реальной опасности неприятной сцены с Гаем МакДональдом), я прекратил появляться в местах, где возможна встреча с Энн, но она начала являться во сне. Однажды я летел в самолете, и Энн подпрыгнула со своего места и закричала, перекрывая рев турбин: «Я никогда не занималась любовью ни с кем, кроме мужа. Практически не занималась». Тут все пассажиры вскочили и начали трясти передо мной кулаками. Следующей ночью я читал лекцию, когда она промаршировала в класс, одетая в розовый купальник с озера Кочичинг, и объявила моим студентам: «Довожу до вашего сведения, что я никогда не занималась любовью с профессором Вайдой!» Я просыпался в холодном поту.

О пресыщении

Удовольствие, как и боль, лишает человека разума.
Платон

Полагаю, семь лет лекторства позволяют мне утверждать, я знаю, чему учить; не вижу других объяснений, почему я дал волю воспоминаниям, назначенным просветить юношество. Да, я счастлив, что записал их. Возможно, они мало дадут читателю, но будут наградой автору: мне все труднее воспринимать себя всерьез.
Сейчас кажется, что каждый раз, когда я полагал, будто узнал нечто о людях или жизни в целом, менялась лишь форма моего неизменного невежества – именно это сострадательные философы именуют природой познания. Но поговорим лишь о моих поисках счастья в любви – пережив ужасное время, когда был на милости девочек-подростков, я не мог поверить, что снова стану несчастен с женщинами, познав все тонкости и обретя все реквизиты беззаботной холостяцкой жизни. Вернувшись с озера Кочичинг в Торонто, я переехал в хорошую современную квартиру, купил огромную кровать, книги, картины и установил одно из первых биде в Северной Америке. Позже я даже обзавелся спортивной машиной. Наличных было немного, но должность в университете открывала мне почти неограниченный кредит. В Северной Америке продажные политики, гражданские служащие и университетские преподаватели обладают огромной кредитоспособностью, поскольку их работа дает им почти абсолютную пожизненную гарантию. Я выглядел вполне привлекательно и был подходящего возраста: женщины неравнодушны к мужчинам от двадцати до тридцати лет, особенно если у них роскошная ванная и страсть к женщинам.
Я сделался экспертом в распознавании женщин, которые не для меня, и неприятные сюрпризы того сорта, о которых писал раньше, случались нечасто. Но сейчас несчастье несли женщины, которые любили и принимали любовь.
Моя беда в том, что их было слишком много. Я влюблялся в них с первого взгляда, клюнув на блеск глаз, на вид больших округлых грудей (или маленьких и острых), на звук нежного голоса или на менее очевидные приманки, которые в спешке даже не пытался анализировать. Имея свою квартиру и необременительное расписание занятий, я мог наконец исполнить свои мальчишеские фантазии и завести несколько романов одновременно.
Время было подходящее – не только для меня, но и для моих возлюбленных. Светская жизнь стала частью атмосферы. Первое время в Торонто я мог пройти субботним вечером по главным улицам и не встретить ни одной живой души, не считая нескольких пьяниц. Как недвусмысленно свидетельствовали прямые ряды уродливых коробок вместо улиц и бесчисленные рекламные щиты и неоновые огни, люди продавали и покупали лишь самое необходимое. Они проводили свободное время у телевизоров в своих мрачных гостиных, или за барбекю на заднем дворе, или за рулем новой машины. Они словно боялись слишком удалиться от вещей, которые недавно купили, от подруг, которые помогали им выбрать дом, мебель или машину. Это был пуританский мирок, но мне, к счастью, недолго пришлось любоваться им. Люди привыкали к новым стандартам жизни и внезапно заинтересовались самой жизнью. Поднимались новые красивые здания, целые улицы старых домов перестраивались и трансформировались в экзотические бутики, художественные галереи, книжные магазины и уличные кафе, и теплыми вечерами толпы гуляющих на улицах были столь плотны, что иногда мне требовалась четверть часа, чтобы пройти один квартал. Число разводов взлетело до небес, равно как и число загородных клубов, женских комитетов поддержки искусств, групп изучения Библии и других организаций, которые могли дать алиби замужней женщине, когда ей вздумается завести любовника. Это явление получило название североамериканской сексуальной революции, и я оказался среди тех, кто делал ее.
Результат был подобен стремительной автомобильной гонке по живописным ландшафтам: ты догадываешься о существовании восхитительных холмов и долин, линий и цветов, но движешься слишком быстро, чтобы как следует рассмотреть. Я часто жалел, что не успевал узнать моих любовниц поближе – хотя и прилагал немалые усилия, чтобы они не узнали меня слишком близко. У женщин есть привычка забывать в квартире своего дружка ночную рубашку, косметичку, пару чулок; шотландские канадки забывали у меня даже свои диафрагмы. Прятать пожитки одной от глаз другой было трудным и нервным занятием – не говоря уже о проблемах с расписанием, путанице при идентификации и постоянной лжи. Не всегда удавалось остаться на высоте: неминуемо случались провалы и сцены. Однажды я был схвачен за руку, когда не мог внятно объяснить, зачем положил диафрагму в коробку из-под ботинок под кучу грязного белья. Да, я помнил, что нужно спрятать вещицу, но забыл положить ее снова в ящик в ванной перед следующим визитом владелицы. Я сделался нервным и задерганным, измученным физическим и морально, неспособным получать удовольствие, не говоря уже о счастье. Тем не менее, остановиться было невозможно. В конце концов, разве я не удачлив, разве не могу лечь в постель с любой женщиной, которую пожелаю? Я завидовал себе прежнему, прозябавшему в яме нищеты. Все больше и больше меня тянуло на женщин, побитых жизнью.
Так я снова оказался рядом с Энн МакДональд. Мы не встречались около года, когда однажды днем оказались за соседними столиками в недавно открывшейся венгерской кофейне. Мы улыбнулись и помахали друг другу, а когда она собралась уходить, остановилась у моего столика.
– Как дела?
– Как дела?
Ни один из нас не знал, что сказать дальше. Я пригласил ее присесть и выпить со мной еще чашечку эспрессо, если не торопится.
– С удовольствием, – проговорила она сдавленным голосом, – в последние дни у меня много свободного времени. – Кончался ноябрь, и на ней было черное бархатное платье, которое изумительно подчеркивало ее округлившуюся фигуру и румяное личико. – Мне нравится это венгерское заведение, – заметила она, присаживаясь. – Замечательно, что такие места появились в старом скучном Торонто. – Некоторое время мы обсуждали перемены, которые принесли городу иммигранты из Европы, и я, конечно, принимал все похвалы на свой счет.
– Мне жаль, – проговорила она под конец, – что у нас было так мало времени узнать друг друга на озере.
– Думаю, даже того времени оказалось для тебя слишком много.
– Да, ты не можешь не думать, что я вела себя по-идиотски. Как оказалось, Гаю плевать, чем я занимаюсь.
– Как? Что случилось?
– О, это длинная история. Сейчас он заявляет, что из-за меня чувствует себя старым и непривлекательным. Так что соблазняет своих секретарш. Меня его похождения не интересуют, но он упорно живописует мне каждую деталь. Создается впечатление, что он рассчитывает на аплодисменты.
Потому что ты всегда пытаешься выглядеть умнее, подумал я. – Ну что же, это значит, что твое мнение по-прежнему крайне важно для него. И он по-прежнему любит тебя.
– Сомневаюсь. Но сейчас мой брак меня уже не волнует. Я решила наслаждаться жизнью.
Она бросила на меня многообещающий взгляд, но у меня было назначено свидание, и на этот раз я не собирался пропускать. Мы поговорили еще немного о погоде и о Торонто и расстались друзьями. Старые враги, новые друзья.
В последующие месяцы я услышал немало историй об амурных похождениях Энн МакДональд. Иногда, во время случайных встреч, она рассказывала о них сама. В ней виделась новая и непривычная уравновешенность, меланхолическая уверенность женщины, которой нужно присматривать за несколькими любовниками. В качестве ответной откровенности я рассказывал о своих проблемах с переизбытком женщин.
– Представляю, – вздохнула она. – У самой те же проблемы.
– Ты и только ты мне нужна. Пойми – с тобой мне не нужно играть.
– Это было бы мило, – задумчиво согласилась она, погладив мою руку. – Но будем практичны, Энди – мы лишь усугубим свои проблемы.
Она выразила свой отказ с таким нежным сочувствием, что лишь много позже я осознал – меня отвергли. Невзрачная домохозяйка превратилась в светскую львицу, и я не мог не восхищаться ею. Я начал думать о ней, мечтать о ее звонке, ревновать к мужчинам из ее историй. Неужели она рассказывала о своих подвигах по тем же причинам, что и ее муж? Хотела ли она досадить мне или просто искала слушателя? Постепенно, и не без дурных предчувствий, я пришел к убеждению, что влюбился в Энн.
С тех пор я старался соблазнить Энн МакДональд при каждой встрече, но не имел успеха вплоть до зимы 1962. Я поймал ее на одной вечеринке; на ней было платье с глубоким вырезом, муж развлекался в соседней комнате, ни один из ее любовников поблизости не вертелся. Я буквально загнал Энн в угол и прижался так плотно, что чувствовал тепло ее груди даже сквозь пиджак.
– Ты терзаешь меня, – запротестовал я. – Я вижу перед собой умную и красивую женщину – и должен довольствоваться воспоминаниями о глупой сучке с озера Кочичинг. Это несправедливо. Мы должны все исправить. Между прочим, я думаю, что влюблен в тебя.
Глаза Энн сверкнули чем-то более похожим на вспышку молнии, нежели на мой любимый блеск, но ее голос прозвучал по-матерински ласково. – А ты упрямый мальчишка, да?
– Я не боюсь выглядеть мальчишкой. Фактически, чем старше становлюсь, тем меньше боюсь. Я хочу положить голову на твою грудь.
– Ах ты мой сладенький малыш.
Это мне не понравилось: малыш слишком мал. Я позволил ей вновь ускользнуть.
После полуночи, когда гости уже больше не трудились прятаться по темным углам ради своих тайных, но страстных объятий и все мы устремились получить слишком много из слишком малого, я снова отправился на поиски Энн. Обнаружив ее в лапах нашего долговязого и распутного хозяина, я терпеливо дождался появления нашей ревнивой хозяйки.
В этот момент Энн была рада заметить меня. – Не знаю, куда пропал Гай, – проговорила она, краснея. – Если у тебя нет лучшего занятия, можешь отвезти меня домой.
Когда мы выходили на улицу, Энн уже соглашалась заглянуть в мою квартирку. Она наполнила мою маленькую машину своими ароматами и молча поглаживала меня по затылку. Я вел машину и спокойно наслаждался, мечтая о нашем счастливом будущем. В наших отношениях больше не будет суеты, я буду рабом Энн и проведу с ней каждое мгновение, стоит ей лишь захотеть отдохнуть от мужа и детей.
Должно быть, мысли Энн были иными, потому что она внезапно убрала руку с моего затылка. – Послушай, – тревожно проговорила она, вероятно, вспомнив о неприятном опыте, – я не слишком знаю тебя, мы никогда реально не занимались любовью, ты сам понимаешь. Надеюсь, ты не из тех парней, которым только сунуть и вынуть. – Сама мысль об этом делала ее воинственной. – Честно говоря, у меня предостаточно любовников, и мне не нужна короткая перестрелка, даже ради старой дружбы. Если ты хочешь что-то, обещай мне незабываемое представление.
Сейчас я размышляю, как случаются другие дорожные происшествия. Я проскочил на красный свет и вылетел на тротуар, затормозив лишь в нескольких дюймах от фонарного столба. – Послушай, – злобно закричала она, – если ты устроишь аварию и мои дочери узнают о нас, я тебя убью. Можешь вести машину?
Было около часа ночи, и мы находились в тихом спальном районе. Никто нас не видел. Я осторожно съехал с тротуара и уже подумывал развернуть машину и вернуться на вечеринку. Но мысль дважды оставить незавершенным дело с одной и той же женщиной была невыносима. – Не бойся, – вскипел я, – у тебя будет ночь, которую не забудешь никогда.
Мы не произнесли больше ни слова, пока не вошли в мою квартиру. – Прошу прощения, – пробормотала Энн, когда я помог ей снять пальто, – я не хотела тебя расстроить. Но такова женщина в подобных обстоятельствах. Она никогда не знает, на что соглашается.
– Честно говоря, я планировал влюбить тебя в меня, – кисло проговорил я.
– Еще не все потеряно. – Она прижалась ко мне и положила мои ладони на свои ягодицы, как в прошлый раз. – И нам не нужно лежать на клочке травы в лесу, – напомнила она и пошевелила ягодицами, чтобы доставить удовольствие моим пальцам. Я попытался ее раздеть, но Энн решительно отказалась от помощи. Она требовала представления, но и сама была готова устроить его. Она танцевала для меня стриптиз, сбрасывая свои одежды с соблазнительной грацией вожделения.
Тем не менее, когда я попытался расположиться поверх нее в постели, она не пустила. – Я не люблю лежать снизу, – проговорила она с плохо скрываемым раздражением. – Сделай это сбоку, пожалуйста.
Я мгновенно обмер и, пытаясь выиграть время, начал ласкать ее.
После нескольких безуспешных попыток Энн констатировала наше поражение. – Забудь, я и сама потеряла желание, так что тебе не о чем сожалеть. Думаю, нам просто не повезло. – Она выскользнула из постели и собрала вещи, сорвав гнев на лифчике, который куда-то исчез. Я обнаружил его под кроватью и с трудом извлек.
– Спасибо, ты великолепен!
Она удалилась в ванную со всей своей одеждой и сумочкой. Я не планировал следовать за ней, но минут через двадцать решил проверить, все ли в порядке. Она стояла полностью одетая, элегантная и собранная и подкрашивала ресницы. Увидев отражение моего виноватого лица, Энн улыбнулась с нежным безразличием. Затем внимательно оценила себя в зеркале.
– Ну что же, – заключила она, – одним оргазмом больше, одним оргазмом меньше – невелика разница, не так ли.
Унижение этого момента истины стало запоздалым концом моей юности. Мне хотелось бежать как можно дальше, в другую страну. В мирное и удаленное место. Несколько дней спустя, услышав об открывшейся вакансии в Философском департаменте Мичиганского университета, я подал заявление. Энн-Арбор не оказался желанным спокойным местом, да и сам я не вполне готов осесть и дожидаться старости. Но приключения мужчины среднего возраста – совершенно другая история.


Рецензии