Сладкая смерть

Мужу моему, Борису Леонидовичу
Файбусовичу, посвящаю

Само лето катилось к закату, а не только августовское знойное солнце, когда Марк Ильич, типичный старый еврей, сдвинув на лоб шляпу и поправив тяжёлые с тёмными стёклами очки, поднялся с парковой скамьи и, покачавшись на нетвёрдых ногах, побрёл к дому. Он не любил вечерние часы. Для того были причины. Вечером его ожидает пустая квартира с вязкой тишиной, вяло текущим временем. Свет тусклой лампы под старым оранжевым абажуром не рассеивает темень в углах, не оживляет обстановку. Ничто – ни книги, ни телевизор – не овладевает его вниманием, хотя и то и другое достаётся, включается. Одиночество окутывает его и постепенно погружает в сладкие далёкие воспоминания. Сегодня их картины особенно живы. Проявляясь в памяти, становятся похожими на фильм, от которого ему не оторваться.
А всё началось с вечернего чаепития, когда, налив кипяток в кружку, он достал варенье из шкафчика и озадачился. Варенья немного. Его остатки загустели, и в сиропе увязнувшие две бабочки. Большие мохнатые. Видно, ночные. Уже неподвижные. «Какая сладкая, должно быть, смерть, –   подумалось ему. – Интересно, они хотя бы отведали варенье или, напуганные страшной неизбежностью, и не ощутили это? Что им пришлось испытать?».
Эта мысль и это видение, родившее её, не выходили из головы старика. Он то и дело вспоминал погибших, обманувшихся бабочек. Рождались в памяти картины из собственной жизни. Цепляясь одна за другую, они увели его далеко в прошлое. В военные годы. Как всегда.
И вот уже проявилась Она, Ирина. Но не та, с какой он простился в последний раз, а та, юная, испуганная, такая нежная, совершенно чужеродный элемент в страшной, кровавой, гремевшей взрывами действительности.

* * *
Вторые сутки без перерыва всё вокруг тонет в грохоте и свисте. Немцы сопротивляются отчаянно. Но и у нас бесконечные машины с пополнением, а в госпитале беспрерывный поток раненых. Хирурги и медсёстры не спят двое суток. Очерёдность дежурств не соблюдается.  Все силы полевого госпиталя напряжены до предела.
Операционная сестра Дуся доставала простерилизованные инструменты, когда увесистый осколок снаряда пробил палатку и разорвал Дусе грудь и живот. Кровь хлестала, забрызгивая стены, обтянутые простынями. На той, разорванной этим бешеным кусищем металла, кровавая простыня болталась и хлестала по головам и лицам людей, которые поднимали то, что осталось от Дуси. В помощи она уже не нуждалась. Осталась на двух хирургов одна операционная сестра.  Марк Ильич запросил штаб о помощи. Санитарки не могли оторваться от стонущих, бьющихся в конвульсиях раненых, которых без конца доставляли в госпиталь. Женщины сдирали, разрезая, гимнастёрки, одежду с прибывающих, срочно промывали раны, разматывая окровавленные бинты, намотанные наспех, готовили страдальцев к операции. Екатерина Александровна, операционная сестра, оставшаяся на два стола, разрывалась и, казалось, вот-вот разорвётся на части, едва поспевая подавать инструменты, салфетки и всё необходимое.
Марк Ильич прервался, давая возможность сработать анестезии, кинулся встретить прибывшую помощь. «Прибывшая помощь» - худенькая,  очень хорошенькая девчушка, бледная и испуганная, беспомощно озиралась, пытаясь определить, куда ей, по крайне мере, сбросить вещмешок  и где придётся раздеться. Доктор прохрипел:
       – Бросай вон в тот угол. Быстро мой руки. Вон там. И в белый халат.
Сам он в бешенстве кричал кому-то в трубку:
– Что вы там совсем ополоумели, отправить в этот ад такого цыплёнка? Какая помощь от неё? Её учить бы надо года два-три. Она в инструментах-то не разбирается. Названий-то их не знает. Такие и у нас тут есть. Да хотя бы обстрелянные.
Но из штаба ответили, что других нет и не предвидятся. Фронт быстро продвигается  на запад, и пополнение не успевают доставлять.
* * *
Самое страшное ожидало Ирину в следующем отсеке, за простынями, где она с ужасом обнаружила окровавленные столы, голые, корчившиеся на них мужские тела и склонённые над ними с бледными, измождёнными лицами мясники, в серых халатах и в фартуках, забрызганных кровью. Такими показались ей хирурги, то и дело матюкавшиеся хриплыми голосами, которые тонули в жутких криках и стонах.
Учёба началась тут же. Поднимая поочерёдно тот или иной инструмент, Марк Ильич  называл его и, продолжая работать, пояснял, что и как он им будет делать.
– Запоминай. А как звать-то тебя? Ирина? Хорошее имя. Да тут не до красивостей. Успевай вертеться. И учиться.
Ирина, как ни старалась, сжав зубы и напрягая память, то и дело ошибалась. Готовясь к такой работе, она упорно осваивала то, что преподносилось на курсах. И сама копалась в медицинских справочниках и книгах. Но суровая действительность преподносила ей сейчас такие испытания, такую жесткую проверку, которые она не могла вдруг успешно осваивать. Когда она чуть замедляла реакцию или подавала не то, Марк Ильич покрывал её матом, судорожно хватал одной рукой инструмент, другая в это время зажимала порванный сосуд.
Получив краткую передышку, глядел на неё виновато и просил прощения:
– Извини, девочка. Тут не до политесов. Сама видишь. А ты откуда и почему фронт?
Ирина коротко рассказала о себе, открываясь Марку Ильичу как доброму отцу с уверенностью в понимании и поддержке.
Она окончила театральное училище в Москве. Родом с Украины. Там погибли её родители во время бомбёжки. Ирина отказалась эвакуироваться с театром, в труппу которого её пригласили, попросилась на фронт.
Марк Ильич впервые увидел её огромные грустные глаза, услышал низкий вибрирующий от сдерживаемых слёз голос, в котором и сила страдания, и твёрдость характера. Она очень понравилась ему. Он представил её в роли Ларисы из «Бесприданницы». Очень страстная, порывистая и одарённая способностью любить. Да, ей удастся такая роль. Ирина будет очень эффектна и глубока. С её грациозными, плавными движениями, хорошо сложенная, она, даже в грубом, неуклюжем солдатском одеянии, ладно сидевших на её маленьких ножках хромовых сапогах, и сейчас была пикантна, привлекательна, словно в театре играла роль героической медсестры из медсанбата.
Марк Ильич использовал каждую минуту даже во время операций, чтобы учить Ирину азам хирургии. Что называется находу осваивала она медицину. На жёсткой практике, у хирургического стола, постепенно, не то чтобы привыкая, но овладевая чувствами, способностью сдерживать эмоции при стонах, скрежете зубов, при виде мук исстрадавшихся людей.
Марк Ильич с отрадой отмечал её акклиматизацию, её натренированность, усвоенные навыки и приобретённую быстроту и чёткость движений. Но замечал он и нечто неприятное, вызывающее ревность и досаду. Ирина в редкие минуты передышки куда-то исчезала. Кому-то, особенно из легко раненных, оказывала ненужные, излишние, по мнению Марка Ильича, знаки внимания и утешения. Ирина очень жалела молодых, красивых ребят, покалеченных войной. Прощалась она потом с ними, с каждым, не скрывая слёз.

* * *
И случилось то, о чём не забывает предусмотрительная природа. Ирина поймала за рукав проходившего по коридору госпиталя (это уже было красивое благоустроенное здание - фронт проходил по уютным благополучным городкам Чехии) Марка Ильича, краснея и заикаясь, попросила его сделать ей аборт.
– Ты с ума сошла, – взревел тот. – Ты отдаёшь себе отчёт в том, на что ты решаешься? В условиях военного госпиталя, движущегося беспрерывно за частями, за армией, ты станешь калекой! Если выживешь.  Но беременеть ты, точно, не сможешь больше никогда.
– Пожалуйста, – взмолилась Ирина. – Войдите в моё положение. Я очень вас прошу. Ведь меня уволят, а ехать мне некуда и не к кому.  Вы же знаете, что у меня никого и ничего не осталось. Бомба даже квартиры не оставила. И куда я с ребёнком денусь?
– Поедешь к моим родителям в Челябинск. 
Ирина дико взглянула на Марка Ильича: шутит он, что ли? С ребёнком неизвестно от кого. Что бы она могла сказать его родным? Ясно только одно: врать, и не единожды, она бы не смогла. Она актриса. Умеет перевоплощаться. Но врать…  Притом людям добрым, хорошим… Нет.
Марк Ильич всё угадал, всё прочитал по её лицу с тревожным, растерянным выражением, по её глазам, в которых дрожали слёзы.
Лежать, да просто хоть ненадолго прилечь, конечно, не удавалось. Раненых прибывает всё больше. Ирина, преодолевая боль в пояснице, отстаивает в операционной по восемь-десять часов. Только к тому времени, когда она уже стала терять сознание от дикой слабости и переутомления, в санчасти появилось сразу две операционных сестры.
С лихорадочно горевшими глазами, осунувшаяся, Ирина казалась ещё прекраснее. Марк Ильич понял, что вовсе не отцовские чувства таились в нём. И ревность отнюдь не отцовская. Однако и это тоже жило в нём, мучило его и руководило им.

* * *
Война для них закончилась в Праге. С последним санитарным поездом они ехали на Урал. Это Марк Ильич похлопотал, когда узнал об его пункте назначения. Так он продолжил свою военную жизнь, до конца выполняя гражданский и профессиональный долг. Ирина согласилась его сопровождать, соблазнённая обещанием помочь ей устроиться в городской драмтеатр. Она о нём слышала много хорошего на заре своей артистической карьеры и мечтала обрести там и средства к жизни, и имя талантливой актрисы. Она ощущала в себе огромные всепоглощающие чувства, тяжкий опыт пережитого и способность передать всё это зрителям.
Её с радостью приняли в театре. Сразу ввели в готовый спектакль. Роль небольшая, второстепенная, но для начала – это подарок судьбы. Подарком оказалось и устройство в комнате артистического общежития, очень удобно расположенного – через дорогу, напротив. И рынок рядом. И магазины. И живая, шумная городская жизнь бодро пульсировала за окном и понуждала к активному существованию.
 * * *
Шли годы. Имя Ирины было уже на слуху у театралов, а потом и у широкой публики. Она вся отдавалась напряженной жизни на сцене, доводя, особенно рыдающими героинями Островского, дам из зрительного зала до истерики и обогащая души зрителей светлыми чувствами, торжеством добра и верой в человека.
Марк Ильич не пропускал ни одной премьеры и то и дело устраивал себе второй, третий, а то и пятый, просмотр сезонных спектаклей с Ириной в главной роли. Каждый раз после спектакля он ждал её в артистической уборной, куда ему, единственному, был дарован доступ. Ирина разрешала присутствовать при разгримировании и переодевании. Размазывая толстый слой крема по лицу, она расспрашивала его о впечатлении, о том, что и как она делала на сцене, убедительно ли это выглядело, как в зале вели себя зрители, что говорили. Она жадно ловила его остроумные или восторженные реплики. А он мысленно целовал её намазанные щёки, узкие голенькие плечики и такие знакомые, родные, ловкие руки. Ему было грустно. Раз она не кокетничала  и допускала его к театральной изнанке, к невыигрышному своему облику, значит, она так и не видит в нём мужчину, влюблённого и жаждущего её.

* * *
Когда у Ирины случился инфаркт, он каждый день навещал её,  просиживая часы у её постели, используя всё своё влияние, знакомства вопреки своему обычному нежеланию суетиться и втираться в окружение нужных людей. Сейчас им руководило одно стремление – окружить Ирину заботой, хорошим уходом и лечением. После почти месячного срока пребывания в городской больнице он взял её к себе в госпиталь, где устроил реабилитационный санаторный режим. Марк Ильич, будучи начальником госпиталя, привлёк к консультациям самых маститых специалистов города.
Выздоравливающей Ирине он снова предложил руку и сердце. И снова получил отказ. Ирина терзалась при этом неимоверно. Зная чадолюбие семьи Марка, да и его самого, и помня о своей теперешней двойной инвалидности, она не хотела принять от Марка жертвы, боялась связывать его, такого порядочного и доброго, этим неполноценным браком. И плохо представляла себе, как пришлось бы ей сочетать свою сложную, почти сумасшедшую жизнь с сугубо размеренным, тихим и спокойным существованием Марка.
Но однажды, в осенний грустный вечер, когда лил мелкий надоедливый дождь и тоскливый сумрак  скрывал суету большого города, а одиночество особенно беспощадно томило грудь, Ирина пригласила Марка «на рюмашку чая».
Квартирка Ирины поразила Марка особым уютом, атмосферой далёких лет, романтикой «серебряного века». Тяжелые портьеры и шторы на окнах, мебель из хорошего дерева коричневого цвета и очень мягкие диван и кресла. Огромная хрустальная люстра, слишком большая для такой комнаты. И шкафы, сияющие стеклом и дорогой посудой, позолоченными корешками старинных книг.
– Когда ты, Ириша, весь этот антиквариат сумела собрать? – удивился Марк, сам никогда не претендовавший на роскошь быта.
Ирина только улыбалась и, придав таинственное и ожидательное выражение своему сияющему довольством лицу, поманила гостя пальцем:
– А взгляни-ка, Марк, сюда. Как тебе покажется этот погребок?
И она раскрыла дверцу серванта, за которой обнаружился бар, наполненный множеством красивых бутылок.
– Ты что? И вином очень увлекаешься?
– Нет. Только красотой и убранством. Это поклонники моего таланта из мужской части зрителей преподносят с цветами и дорогие редкие вина. Обрати внимание: здесь только десертные, мягкие, вроде «Пино-Гри» и Крымского «Муската». А покрепче – только ликёры: «Мокко», «Шоколадный», «Шартрез».
– Красиво живёшь. Достойно твоей красоты и таланта. Я только теперь понял, какие ящики ты отправляла из Праги. А мне как-то было не до того.
– Это потому что у тебя не было своей семьи и своего дома. Всё родительское, всё от них. А я мечтала вот о таком моменте, как этот.
Она взглянула на него в ожидании его ответа. А он посмотрел на нее озадаченно и с недоверием, не возьмет ли она назад это полуприглашение? Или ему все это вообще показалось?
За столик, наскоро сервированный Ириной, они сели при свечах. Дыхание романтичного прошлого века обволакивало их, будило сдержанную восторженность чувств, тонкость восприятия. Они погрузились в воспоминания, а более всего – в поэзию прекрасных стихов, которые Ирина помнила в большом количестве. Вино, потрескивание свечи и легкие мелодии стихов и романсов с пластинок… Они пьянели, но не от вина…
И произошло то, что должно было произойти, что жизнь готовила, готовила годами.
– Ах как чудесно! – шептала она прерывисто дыша. – Какой ты, Марк, волшебник! Как это ты умеешь! Мм-м, – стонала она в его объятиях и прерывающимся голосом вопрошала и требовала ответа. – Почему, ну почему ты не соблазнил меня раньше? Ведь был рядом, так близко. И ведь условия были… Как ты мог лишать меня такого счастья, такого блаженства?
Тело её с радостью и полной отдачей отвечало на его ласки, двигалось в ритме, заданном им, то замирая, то сладко вздрагивая.
– Я любил тебя всегда. А ты сама не хотела, не замечала. Пренебрегала. Я старше тебя на двадцать лет и был всегда в твоих глазах стариком. Но я верил и ждал. Я берёг себя для тебя, моя шёлковая волшебная райская птица, дарующая блаженство, – с трудом, задыхаясь, выговаривал он восторженные признания, почти теряя себя в волнах неописуемого наслаждения, которое то опускало его в пучину, то поднимало до такой высоты, что захватывало дух.
Их тела, смуглые, стройные, в плавных изгибах и чудесном переплетении, представляли великолепные образцы человеческой породы. И вершили они земное материальное чудо, достойное бессмертных богов.
– Ах! – вскрикнула она в последний раз в экстазе, вздрагивая и трепеща.
 И вдруг затихла. Он с ужасом ощутил её внезапную неподвижность и отстранённость. Тело её холодело и каменело под его руками.
– Ириночка! – в отчаянии и ужасе кричал он, поняв, что наступил сладкий конец для неё и безнадежное «никогда» для него.
Тяжёлые горькие слёзы слепили его…

* * *
Марк Ильич и сейчас трепетал всем телом, переживая с такой яркостью чудное мгновение из своей длинной и теперь уже нежеланной жизни. Он весь напрягся и ощутил приятные конвульсии и воскресшую радость тела. Как хорошо, что это все-таки свершилось. Он дождался. И она, как бабочка, та, что в варенье… сладко ей было. И это очень хорошо.
Вдруг падение во тьму, в никуда. Воспоминания прервались, мысли взметнулись и улетели. Весь он обмяк. И его не стало. Сладкая лёгкая смерть. И ничего более. Как награда.
Как мечтал он все эти одинокие годы после нее.


Рецензии