Гладкие камни. Черновик

Я устал.
Дело даже не в недосыпе, не в аврале на работе. Да и устал я не сегодня, не неделю назад. Кажется, я был таким столько, сколько себя помню. Всю свою жизнь я пытался быть уникальным. Всегда получалось так, что люди, выделяющиеся из толпы, были одинокими. Ведь люди подобны камням - шершавые, грубые валуны. Но что будет, если два камня положить в мешок и очень долго его трясти? Они будут стачиваться, станут гладкими и ровными. А когда они достаточно потрутся друг о друга, их выкинут на берегу моря, к таким же ровным и гладким камням. Я всегда, всю свою жизнь хотел быть таким камнем, о который порежутся, споткнутся и, чертыхнувшись, упадут, а потом расскажут обо мне друзьям. Может быть, продемонстрируют царапину или порез. И нет числа тем мешкам, в которых я побывал, равно как и тем камням, которые я оцарапывал и надламывал, при этом сохраняя свою форму. Потом мешок рвался, и мы выпадали - я, весь из себя такой неповторимый, и серая беспонтовая галька.
Я посмотрел по сторонам. Перрон был забит людьми, поезда приезжали, глотали пассажиров и отправлялись дальше, чтобы выплюнуть их на другом перроне, таком же шумном и бесцветном. Забитом беспонтовой галькой перроне. Я достал телефон и посмотрел на часы. Черт, товарищ опаздывал уже на двадцать минут.
В столь важный для меня момент жизни он не может приехать вовремя, а ведь мы так долго обсуждали эту поездку. Ведь это была его идея, это он предложил «развеяться», «обдумать все хорошенько и неторопливо» и «мотнуться к морю».
В левом кармане моего пальто лежит пистолет Макарова. В его обойме осталось три патрона, остальные я потратил на лесной опушке городской окраины.
Из-за него карман топорщится, меня кренит влево. Должно быть, я выгляжу причудливо.
-Остановите меня, идиоты! - так бы мне хотелось закричать, чтобы беспонтовая галька обратила на меня внимание и отобрала чертов пистолет, вызвала милицию, скорую, позвонила моему начальнику и хозяйке моей квартиры. Но у меня нет сил… Я не могу сделать глубокий вдох и закричать. 
Я достаю пистолет из кармана. Никогда прежде он не был таким тяжелым. Смотрю по сторонам. Кажется, вокзальные часы сломаны. Справа расположен газетный ларек. По соседству с ним стоит жирная, отвратительная тетка с огромной родинкой над губой, и торгует такими же жирными и отвратительными пирожками.
Гладкая галька скользит по перрону, перекатывается. «Ни одного нормального камня» - подумал я, снова сверяясь со временем.
Тридцать минут.
Я пробую прижать дуло к левому виску. Неудобно. Спортивная травма локтя, приобретенная в детстве, и по сей день не дает мне покоя. Даже застрелиться нормально не могу.
СУКИ, ОСТАНОВИТЕ МЕНЯ!
Галька катится, пуская солнечные зайчики, отраженные от лысин, очков, лаковых сумок и хищных ногтей. В полуметре от меня подросток покупает журнал о компьютерных играх.
Я перекладываю пистолет в правую руку.
Мерзкие пирожки никто не покупает. Их запах доносится и до меня, от него хочется блевать.
Тридцать пять минут.¬
Дуло пистолета во рту охлаждает мысли, но ни черта не успокаивает.
Тридцать шесть минут. Я пускаю слезу, дуло по-прежнему во рту.
Пожалуйста!
Поворачиваю кисть, дуло прирастает к нёбу.
Не оборачиваясь, я смотрю по сторонам, вращая зрачками. Ни одного человека. Беспонтовая галька, вонючие пирожки, огромная родинка.
Мимо перрона пронесся поезд, когда в обойме стало одним патроном меньше.



Господи, боже мой, как такое могло случиться. Каждое утро на протяжении многих лет я заводил часы, я был скрупулёзен. Сегодня забыл. А ведь этот парень ещё мог пожить. Он мог глядеть на осенний закат, кушать пирожки со смородиной, вставлять член в любимую женщину каждую ночь; он ещё мог собрать рюкзак и на попутках убежать от этой механической жизни в другой конец страны.
Я смотрю на сквозную дырку в его башке. Смотрю на его мёртвое лицо, и мне кажется, будто оно недоумённо улыбается. Труп передо мной как будто говорит: - Ой, эти пирожки плохо пахли, тётка, которая их продавала – была жирной. По ночам мне часто не давали спать комары, я просыпался злым, всё валилось у меня из рук, ну и что, ведь это тоже часть жизни, низменная, плохо организованная, слабо осознающая себя, но всё же часть жизни. А ведь это всё можно было взять за отправную точку, за точку опоры, дно хорошо тем, что от него удобно отталкиваться, а теперь – дудки.
Впрочем, ерунда. Ни о чём он сейчас не думает, а просто сидит посреди зала ожидания с дырявой головой. Никого не беспокоит и сам вряд ли о чём-нибудь переживает.
Нет, друг мой, не отвертишься. Самоубийство – не повод нарушать планы и отказываться от задуманного. Мы едем к морю. Как герои фильма «Достучаться до Небес». С тем только отличием, что один из нас уже мёртв. Рейс №712 отправляется в десять сорок пять. Мы едем к морю во чтобы то ни стало.

Среди вокзальной суматохи я тащу на своих плечах труп мужчины с простреленной головой. Пыхтя, спускаюсь с ним в подземный переход.
- Ваши билеты! – кричит проводница. Напоминает места, надрывая краешек бумаги. Какой-то сердобольный дядечка помогает мне затащить тебя в вагон.

Плацкарт до отказа забит галькой. Будто это не железная дорога, а какой-то норвежский лес. Только воздух здесь, в отличие от норвежского леса, спёрт и смраден.
Мелкие камешки вываливаются из окон и со стуком падают на перрон.
За перегородкой раздаётся жизнеутверждающий храп, нога храпящего, одетая в камуфляж, одиноко торчит из-за перегородки. Мимо цыганка ведёт свой грязный выводок.
- Дай рубиль! – говорит мне один из детей, но, показав средний палец, поспешно скрывается из виду.
Из окна тоже видны отнюдь не фьорды – коптит кирпичная пристройка к вокзалу, степной ковыль колышется под осенним небом. До самого утра, друг мой, мы будет смотреть в окошко на родные степи, посреди которых возвышаются гигантские муравьиные насыпи. А потом будет море. У нас боковые места, в окошко можно смотреть бесконечно. Вот и смотри. А я схожу к проводнице за чаем.

Желтеющие кроны случайных деревьев, влажные от осени кусты, дымчатое небо, точки ворон над полями. Сонно и спокойно. Тёплые фонари на станциях, смена пассажиров и шорох их чемоданов. Самое обычное житейское путешествие, а сколько тайной прелести кроется в каждой его мелочи! Как жаль, что ты этого не видишь, друг мой. Готов поспорить, будь ты сейчас жив, ты бы разделил со мной эту тихую...Чёрт возьми, я же отошёл ровно на две минуты! А эта гадкая цыганка уже ворожит по твоей руке, выискивая на ней линию жизни. Ставлю дымящиеся чашки на стол (почему не плеснул ей кипятком в лицо?), хватаю её за воротник и швыряю прочь в проход вагона. Цыганка кричит на своём языке, но обилие жестов и интонация позволяют понять, что она матерится. Некоторые пассажиры как будто звери из норок выглядывают из-за своих перегородок. В конце вагона возникает силуэт проводницы. Она приближается к цыганке, но видя, что её вмешательства не требуется, снова исчезает в глубине вагона. Не замолкая цыганка удаляется в своё купе.

Есть люди, которые рождаются уставшими. Их лица с младенчества носят некую печать серьёзности. Их будто трогает всё, что происходит в жизни. Каждый их вздох – рана. Они обладают плохой свёртываемостью крови и истекают ею всю жизнь. Их глаза смотрят на мир отсутствующе. Нет, они родились бескровными призраками и пуля в лоб для них – это только вопрос времени. Или пуля в рот, кому что.
Серьёзность – это порок. Усталость – это порок. Зыбучие пески усталости – не выбраться.
Есть люди, которые становятся убийцами. Есть люди, которые рождаются самоубийцами.
Они могут найти утешение в балете или торговле алюминием; они могут почувствовать вкус к жизни, влюбиться в женщину, природу  или облако, случайно плывущее по небу. Но радость, которую они испытывают – кратковременна. Они не способны превратить её в свой образ жизни. Они всё понимают. Они идут упрямо и уверенно, выставив голову вперёд, будто на ней растут рога. Именно так удобнее всего входить головой в петлю.
Да, есть люди, которые рождаются одной ногой в могиле.
Почему Маяковский сделал это? Почему Хемингуэй сделал Это?
Вирджиния Вульф,  Акутагава,  Гаршин, Ясунори Кавабата, Сенека, великий Хантер Томпсон, Стефан Цвейг, Цветаева, Джек Лондон, в конце концов. Это только литераторы.
Ван Гог, Иен Кёртис, Курт Кобейн и Башлачёв. Это те, кто первыми приходят в голову.
Я говорю о самоубийстве, как о половой связи. Я использую слово ЭТО. И в самом деле, самоубийство – вещь крайне интимная. Куда интимнее, чем связь между мужчиной и женщиной майской ночью под пение сверчков.
Никто, никто не способен передать глубину акта суицида, кроме самого объекта суицида. Сверчок майской ночью по сравнению с этим интимен настолько же, насколько интимна вершина горы в самый солнечный день столетия.
Как можно передать мгновение перед прыжком с крыши небоскрёба? Как можно передать красоту тончайшего лезвия, скользящего по венам в тёплой ванной? Разве можно словами описать величие секунды, когда пальцы спускают курок и пуля насквозь пробивает затылок?
Человек – это сгусток тепла, в момент его смерти происходит колоссальный выброс энергии. Именно в этом и заключается жуткая красота смерти.  И самоубийства как акта добровольной смерти. Самоубийство – акт огромной воли.

От тёплого чая клонит ко сну. Каждый фонарь вдоль железной дороги разгорается ярким солнцем. Солнце каждый километр. Вдруг за окном возникает маленькая фея. Похоже, ей плевать на скорость движения поезда. Она летит вровень с вагоном, бешено маша своими крылышками. У неё – кавказские черты лица,  глубокое декольте обнажает волосатую мужскую грудь. Фея имеет короткие и кривоватые ножки. Она сердито стучит в окно волшебной палочкой и беззвучно матерится, показывая на верхушку окна, мол, открой же, наконец. Я с усилием поднимаю раму – такое ощущение, будто последний раз это делали в день августовского путча, и с тех пор всё замерло и покрылось пыльной грязью. В тёплое помещение тут же врывается холод осенней ночи, а вместе с ним – сентиментальный запах горелых листьев. Фея мгновенно проскальзывает в образовавшееся отверстие и закрывает за собой окно.
- Ух, как я заморилась вас догонять. – Пожаловалась фея. – Чайку можно хлебнуть? А то продрогла совсем. – и бесцеремонно отхлебнула из моей чашки. Я смотрю на существо молча. Сказать, что я удивлён – значит, ничего не сказать.
- О, а кто это у нас тут?
Фея поглядела на труп, сидящий напротив.
- Я вижу, всё совсем паршиво. – Деловито замечает она.
- Да уж, он, бывало, чувствовал себя лучше.
- Я не о том. То, что он покончил с собой – это ладно. Но зачем же, ей богу, пускать себе в рот пулю? Это не эстетично. Фу. – Поморщилась фея. – Вот хлороформ – другое дело, засыпаешь и только синеешь спустя…
- Прости, что перебиваю, но ты действительно не находишь в суициде ничего сверхъестественного? Ты действительно считаешь, что пустить себе в голову пулю или надышаться хлороформа – это нормально?
- Сверхъестественного? Нормального? Друг мой, да в вашей говёной сансаре  только и остаётся, что из окон прыгать. Нет, ну можно, конечно, сесть посреди комнаты и ничего не делать. То есть сесть и делать ничего. Но для этого нужна дополнительная подготовка. Без неё колесо быстро затащить вас обратно в свой нескончаемый круговорот. Да вы сами туда вернётесь, умирая от тоски. Большинство из вас, ребята, в процессе жизни такие кренделя выписывают, что лучше бы их швыряли из окна роддома. Превентивные меры, так сказать. – А как же долг? Ведь если мы пришли в этот мир, то наверняка не зря?
- Кто пришёл в этот мир? В какой мир? Что ты городишь? Может, ты перед собой ещё и фею с мужским лицом видишь? А, все вы на одно лицо. Галька. Беспонтовая галька;
- Кто Галька? Это я Галька? А ну повтори, как ты меня назвал, скотина! – раздался грубый мужской голос. Вместо феи передо мной стоял молодой солдат. Одет он был в сапоги и камуфляжные штаны. Кителя на нём не было и, судя по выпученным белкам глаз, солдат был порядочно пьян. Одна рука у него была в гипсе, второй он тряс мёртвое тело за воротник и орал ему прямо в лицо.
- Вот такие, как ты, наших баб и насиловали! Приходили в деревни, ставили под автомат – и насиловали! Да у тебя и лицо, как у Горца! Они всех баб Гальками называли! Галька! Галька! Галька!!!
Не имея ни малейшего понятия о том, почему этот одуревший от горя солдат накинулся на труп (что фея мне приснилась после тёплого железнодорожного чая, это я понял только какое-то время спустя) – возможно, во сне я повторял это имя, а он по синей лавочке всё перепутал. Так или иначе, я ударил его кулаком в ухо. Он повалился на пол и, вытаращив на меня глаза, стал шептать:
- Это вы Горцам родину продали. Это вы отворачивались от митингующих толп, когда на площадях самозванцы поднимали свой иссиня-красный флаг. Это всё вы, вы, вы!!! – завопил солдат. Вокруг него уже собрались люди. Тут же мелькала проводница и криками пыталась навести порядок. Кто-то взял солдата под руки и поволок прочь. Вопли, перемежаемые проклятиями, постепенно удалялись в конец вагона.
Солдат успел тебя потрепать, друг мой. Я застёгиваю твоё пальто, усаживаю тебя поудобнее. В моём стакане ещё остался еле тёплый чай.


…мы не берём в расчёт самоубившихся из-за несчастной любви, банкротства. Разница между ними и нашими героями заключается в том, что для первых суицид – единственный, а для вторых – лучший выход. «Судьба людей этого типа отмечена тем, что самоубийство для них – наиболее вероятный вид смерти, по крайней мере в их представлении». Эти слова принадлежат Герману Гессе. К словам Гессе можно добавить только слова Гёссе: «Любопытно поглядеть, что способен человек вынести! Ведь когда терпенье дойдет до предела, мне стоит только отворить дверь, и меня поминай как звали».
К какой категории – первой или второй - можно отнести японца, совершающего сеппуку? Его жизнь продолжается, но жить больше незачем: честь запятнана, придётся всё начинать по новой. Как будто биатлонист, не попавший в цель, должен пробежать ещё один кружок. Не попавший в цель узкоглазый суицидник обязан пробежать ещё один кружок сансары. Сознательность этих людей просто поражает воображение.
А ты, друг мой, мог бы вместо дула в пасть воткнуть в свои кишки меч?
Суицид – это акт освобождения. Это прорыв. Неважно, в какую сторону. Главное – прочь из стен, обитых войлоком; из комнаты, где под ногами шуршит галька.
С кармической точки зрения куда полезнее прожить эту жизнь от начала и до конца. Но если ты отдаёшь полный отчёт в своих действиях (как эти смельчаки-японцы), я думаю, даже госпожа Карма тебя простит.
Беспонтовая галька не способна на рывок. Беспонтовая галька. Беспонтовая галька…


- Не Галька, а Валька. – Вдруг раздался хриплый женский голос. – Валькой меня зовут.
Господи, опять уснул, подумал я. Ох уж этот чай. Открыв глаза, я застал в вагоне глубокую ночь. Приглушённый свет, убаюкивающий стук колёс. В первом классе школы я чуть не отдал душу господу Богу, когда болел воспалением лёгких. У меня была высокая температура, благодаря которой мир вокруг окрашивался в волшебные тона. Моим близким было не до шуток, а я лежал на кушетке и кайфовал во плену галлюцинаций, выдыхая сорокаградусный углекислый газ.  Благодаря стараниям женщины в белом халате я вернулся на грешную землю. Так вот, тогда в комнате, где я медленно умирал, горел такой же свет.

Передо мной действительно сидела женщина. Светлые волосы, броский макияж, с первого взгляда она напоминала молодую Кортни Лав. Одежда девушки была не менее вызывающа, нежели её марафет – короткая юбка, подранный топик. Верхней одежды не наблюдалось, несмотря на глубокую осень. Но внимание привлекало другое: шрамы на лице. Приглушённый свет вагона скрывал увечья, но если присмотреться, то можно было обнаружить широкий рубец  вдоль всей щеки, шрам на подбородке, как будто рассекающий его надвое.

- Ну что таращишься? Валькой меня зовут. А тебя как?
Я представился.
- А ты разговариваешь во сне. – Сказала она. Какое открытие, подумал я.
- Про Гальку какую-то вспоминал. Влюбился что ли? Или просто девки давно не было и всех подряд вспоминаешь? – сказав это, Валька издала короткий и вульгарный смешок. – Если что, так я могу…
- А вы, простите, кто? – пресёк я её профессиональные замашки, понемногу приходя в себя ото сна. – На этом месте сидел мой друг и…где труп??? – я вскочил с места и ударился головой о верхнюю полку.
- Тише, тише. – прошептала она. – Друг твой там. – и показала пальцем на койку напротив. Я напряг зрение и увидел контуры человеческого тела под одеялом. В самой тёмной области купе – под окном – в такт движению вагона болталась мёртвая голова.
- Спит он. – тихо сказала Валька. – Пойдём в тамбур, курить охота.
Я было хотел отказаться, но она меня опередила:
- Твой друг мёртв и я единственный человек в вагоне, который это заметил. Пойдём, не пожалеешь…- наверное, по моему лицу проскользнула тень омерзения, потому что она добавила: - Да я не о том, дурачок - У твоего друга в затылке дыра размером с эту страну.
Меткость такого высказывания я не мог не оценить.
- Я хочу знать, как это произошло. Пойдём, дружочек, а то опять уснёшь и будут всякие Гальки тебе душу бередить.



- Я ведь, знаешь ли, не всегда такой была. – Начала Валька, закуривая сигарету под яркой лампочкой тамбура.
- Жизнь пошла под откос, когда в город пришли Горцы. Как и у всех, впрочем. Я раньше медсестрой работала. Не веришь? А зря. Зато приобрела хладнокровие. Твой друг, спящий в вагоне – ерунда по сравнению с тем, что творили Горцы.
- Медсестрой?
- Медсестрой. И за время войны многое повидала. А шрамы, которые тебя так пугают – тоже их рук дело. А дело было так. Горцы больницу окружили, в которой лежали наши раненые. Двое суток на ногах простояла, от вида крови уже в глазах мутилось…Ворвались они внутрь и перебили всех. Раненый, не раненый – всё равно. Какой Красный Крест, о чём ты говоришь. Какие там конвенции – война есть война: застал врага врасплох – и он твой, можешь отпустить его с миром, а можешь кромсать по кусочкам двое суток без передыху, пока он не станет молить о быстрой и безболезненной смерти. И никакие конвенции тут не помогут.
Я спряталась в подсобке, но меня нашли. Вытащили во двор больницу и у всех на глазах…не знаю сколько их было, я не считала. Может быть, семеро, а может и в два раза больше. А потом один из них – я его голос с горским акцентом на всю жизнь запомнила – поднимает меня за воротник: - Медсестричка, да? Скальпелем орудуешь? Ну так я тебе сейчас покажу скальпель…Отнёс меня обратно в подсобку, ну а последствия ты видишь сам. Только он в раж вошёл, как им дали команду к отступлению. Чёрт-те что на этой войне творилось. Бандиты – и всё тут. Сколько я пролежала на кафельном полу, истекая кровью – не знаю. Шрамы на лице – это не всё. Хочешь, остальное покажу? – злобно ухмыльнулась она. В свете тамбура я увидел прорехи на месте бывших зубов.
- Пожалуй, и этого хватит. – Сказал я ледяным голосом.
- Из приличных – вот этот. - Она приподняла подбородок, и я увидел длинную тонкую белесую полоску, тянущуюся от правого уха к середине горла.
-Знаешь, я уже даже не помню, как все началось. – Смутившись, я опустил глаза.
-Я тоже. – Тихо сказала она. Одни хотели спуститься с гор, другие были против, третьим было все равно. Равнодушие, - сказала она, - самый страшный грех. Я молча кивнул. Так мы постояли минуту. Потом я спросил:
- А что было дальше?
- Муж у меня был, да пропал без вести. Детей завести не успели – думали, мол, какие дети, война в стране. Может быть, оно и к лучшему, новая жизнь – да с такого дерьма…Я уже не смогла жить как прежде. Внутри всё выгорело до самого пепла. Да и куда с такими отметинами новую жизнь начинать, даже дальнобойщики, виды видавшие, и те шарахаются.

Я чувствовал, как от её истории у меня внутри разрастается большая чёрная дыра. Гребанная черная дыра, которая растет, растет, постепенно поглощая человека, его эмоции, душу и всю его  жизнь.

- Кстати, как твой друг-то до такой жизни докатился? – и улыбнулась собственной иронии, выдыхая сигаретный дым.

Лампочка в тамбуре неуверенно замигала. За окном осенняя ночь неспешно превращалась в розовое утро.


Друг мой родился у подножия гор, в небольшом рабочем городке. Мать его была обычным бухгалтером, отец имел свою скотобойню. Отец очень любил играть на скрипке. Его также отличала склонность к эксцентричным поступкам. Так, он залезал на крышу своей скотобойни, доставал скрипку и играл. Играл, по словам моего друга, изумительно. Только представь себе – Вивальди и предсмертные вопли перепуганных животных; из горла рогатого скота хлыщет кровь, из инструмента – нескончаемый поток музыки. Граната, мёд.  Боль, канифоль. «Мой ангел, помните ли вы…». Этот человек искренне считал, что животным не страшно умирать под скрипичные концерты. Кончил он тем, что прыгнул с крыши скотобойни и разбился насмерть.
- А вдруг это была нелепая случайность?
- Исключено: инструмент был настроен и аккуратно упакован, а футляр нашли на краю крыши.
- Не мудрено, что и сам твой дружок…
- Слушай же дальше. – Я сделал над собой усилие, чтобы не врезать этой женщине по лицу. Треклятая война, подумал я, это она во всём виновата.
- Не знаю, что толкнуло на подобный поступок его отца. С ним я не был знаком. Но мой друг, как бы это объяснить…Он постоянно твердил о том, что люди подобны гальке. Помнишь, я назвал тебя Галькой во сне? Так вот, человеческое большинство – «пересічних громадян», так это звучит на нашем языке – он называл галькой, имея в виду её гладкость; галька не способна оставить шрамов на теле, в отличие от острых, шершавых камней. Галька не способна оставить воспоминаний.
- Но галька может оставлять синяки?
- Разве что если хорошенько замахнуться и кинуть. Он говорил, что гальку не жалко: кидай ей в воду, делай «жабку» - знаешь такую детскую забаву, когда камешки отскакивают от поверхности, если их правильно кидать? – хоть целый день, пока рука не отвалится.
- Кажется, наши министры, ведомые умелыми руками олигархов, решили установить новый мировой рекорд по метанию плоских камешков? – подметила Валька.
- Так вот мой друг всегда хотел быть «шершавым камнем».  Неудобным, неотёсанным. Он хотел оставлять шрамы на ладонях и ступнях.
Мой друг мечтал стать преподавателем философии. Отец его стремления не разделял. Он говорил о том, что настоящий мужчина должен работать руками, но на свою скотобойню сына брать не спешил. Поэтому моего другу пришлось пробираться к вершинам Спинозы и Канта самостоятельно. Он уехал из родного города – «выпал из мешка с камнями», как он сам любил называть свой поступок. И камень покатился на запад – в такой же рабочий город, только в несколько раз больше. Собственно, там мы с ним и встретились – на спектакле, проходившем в местном театре. Спектакль был отвратительным: режиссёр намеренно приспособил его к вкусам представителей рабочего класса, чтобы не потерять зрителей.
Да, кстати, отец сиганул с крыши скотобойни на следующий день после того, как над городком был поднят иссиня кровавый флаг. Это ещё один аргумент в пользу версии о суициде.
- Боже мой, да чего только не происходило в городах в первые дни войны…Не нужно быть шибко умным, чтобы это понимать.
- И тем не менее, случай просочился в прессу и вызвал общественный резонанс. Горцы были в бешенстве.

За окном наступило утро. Первый солнечный луч – прохладный и жидкий – осветил стены тамбура.

- Галька, беспонтовая галька. Он говорил, что население города не оказало никакого сопротивления. Это ладно: радости тоже никто не проявил. Ах, у власти те? Ну хорошо. Ах, к власти пришли эти? Ну ладно.
- Если тебя уже имеют, то не всё ли равно кто это делает?  - улыбнувшись, сказала Валька.
Вдруг двери тамбура открылись. Покачиваясь, на стыке вагонов стоял наш друг. На его лицо, заляпанное кровью, падали солнечные лучи.
- Почему ты не дождался меня на вокзале? – спросил я.
- Не задавай глупых вопросов, ладно? Лучше дай мне закурить. Ни черта не отдохнул…
Валька протянула трупу пачку, он закурил.
- У тебя из затылка дым валит. – Засмеявшись, сказала она.
Труп ухмыльнулся и сделал ещё одну затяжку.
- К морю охота. Скоро мы приедем? – спросил он.
-Скоро, друг мой. Я уже слышу запах морской соли и сушёных бычков…


Двери вагона распахнулись посреди небольшого пригородного вокзала. Вокзал был покрыт сизой дымкой утреннего тумана. Кругом не было ни души – ни пассажиров, ни встречающих.

- Я еду до конечной. – сказала Валька, открывая дверь в вагон.
- А куда вообще направляется этот поезд? – спросил труп.
- Не имею ни малейшего понятия. И пассажиры, которые в нём едут, думаю, тоже. Может быть, он едет к разрушенному мосту…
- Ладно, пойдём. – зевнув, сказал Труп. – А то и нам придётся ехать неизвестно куда.
Мы попрощались с нашей попутчицей и вышли на перрон. Дверь тут же захлопнулась. Я обернулся, чтобы помахать вслед уходящему поезду, но поезд исчез. Мы стояли на пустом вокзале, ежась от холода. Запах моря витал в воздухе.
- В какую сторону идти? – спросил Труп.
- На нюх. Как у мёртвых с нюхом?


- Опять ты со своими глупыми вопросами. Ещё спроси, куда поезд исчез. А ещё лучше – начни беспокоиться о том, как нам вернуться обратно.
- А что такое «обратно»? Куда это – обратно?
- Начинаешь понимать. Хотя твои философские вопросы и звучат наигранно и неуклюже.
- Что, если я скажу, будто море – единственное, что существует на самом деле? Что нет ничего реальнее моря?
- Если море – единственное, что существует, то как оно может быть реальнее чего-либо? С чем его можно сравнить? – и, помолчав с минуту, добавил: - Хотя в целом ты прав. Кроме моря на самом деле ничего не существует.

Минут двадцать мы шли пустыми улочками приморского городка, пока вдали, наконец, не послышался шум волн. Море будто рукоплескало само себе в отдалении. Только кому или чему – не понятно, если учесть, что кроме моря…

- Была у шумеров такая богиня – Тиамат. – сказал Труп, когда мы подошли к морскому берегу.. Или Тиа Мать. Или Твою Мать. Неважно. Так вот, она представляла собой бескрайнюю водную поверхность, над которой витает пустота. Или Пустота.  То ли шумеры так пытались передать образ материнской утробы, то ли хрен его разбери. В общем, сейчас мы максимально близки к Её Нежным Ладоням…- пространно сказал он. Ты живой, я – мертвый, мы с тобой являем полный вселенский супнабор…Пятый элемент – полная ерунда. На самом деле существуют всего два элемента – живое и мёртвое, но даже тут нет никакой конкретики, потому что одно плавно перетекает в другое: умирая, ты возвращаешься в землю и прорастаешь деревцем под окном некогда любимой женщины. Пройдёт десяток лет, ты вытянешься и сможешь подглядывать за ней по ночам. Вот откуда на деревьях берётся клей – никакой это на самом деле не клей. – рассуждения Трупа приобретали всё более странный характер. Увлекшись ими, я не заметил, как Труп снимает с себя одежду. В этот холодный осенний день под порывами обжигающего ветра он стоял на берегу моря в одной майке и, судя по всему, совсем не мёрз.

- Собрался искупаться в утробных водах Тиамат?
- Вот чёрт. – Сказал он, глядя себе под ноги. Всюду под ногами, куда ни глянь, была галька. – И захочешь – не порежешься. – сказал Труп и, взяв в руку камешек, что есть силы запустил его в воду. – Сколько камней ни швыряй…ветряные мельницы. Как тут не застрелиться, скажи?
- Может быть, нужно просто сесть на камни и глядеть на море?
Труп пропустил моё замечание мимо ушей и продолжил снимать с себя одежду. Спустя минуту он уже стоял обнажённый, бледной синевою своего тела сливаясь с окружающим пейзажем. Я стоял поодаль, держа руки в карманах, и ежился от холода.
Труп повернулся и сказал:
- Пойдём со мной.  Холодно не будет.



Повинуясь какой-то неведомой силе, я быстро избавился от одежды. Как ни странно, холода я не ощущал, хотя температура воздуха была не выше восьми градусов по Цельсию. Касаться стопами голых камней было восхитительно. Я вдруг подумал о том, что если бы нас сейчас здесь кто-то увидел, то точно подумал бы, что мы геи. Я озвучил эту мысль Трупу, на что он ответил:
- Послушай, ты всю ночь ехал в поезде с мёртвым человеком, слушал жуткие истории о войне из уст проститутки. Тебя не обеспокоило даже, что поезд, на котором ты приехал сюда, как сквозь землю провалился. И ты правда переживаешь, что кто-то может обвинить нас в том, что мы – пидоры?- выпалил он и вошёл в воду.

 Я вошёл вслед за ним. Вода не была холодной, но и тёплой её назвать было нельзя. Она просто была. Мой друг медленно погружался в солёные потоки, я следовал за ним. Казалось, мы идём целую вечность. Вдруг дно ушло из-под ног, и наши тела будто обрели невесомость. Давно потеряв Трупа из виду, я только слышал его голос. Голос звучал в отдалении, но и как будто бы у меня в голове.
- Я так устал. Наконец-то я отдыхаю. Я так устал. Наконец-то я отдыхаю.
Не знаю, сколько раз повторились эти слова, пока, наконец, я не перебил этот голос:
- Пуля в затылок не помогла?
- Тише! Ты что, дурак, такие вопросы задаешь? Так и утонуть можно. – Помолчав минуту, голос добавил: - Ни черта не помогла. Свинец в голову –  лекарство удобное, доступное. И в чем-то романтичное – если бы это было не так, наша с тобой история не случилась бы. Но дело в том, что никакими лекарствами эту усталость не вылечишь, понимаешь?  Ты ведь не хуже меня знаешь – мысли о суициде накатывают волнами. Вот как эти морские волны, чувствуешь их внутри себя? Но  всякая волна, накатив на берег, отступает. Можно ведь просто лечь на берегу, а волны пускай омывают твоё уставшее тело хоть целую вечность…да ты и сам говорил, что можно просто сесть на камни. Какими бы гладкими они ни были.
- Ты сам-то в это веришь?..
- Семьсот двенадцать.
- Что семьсот двенадцать?
- Поезд номер семьсот двенадцать.
- Который исчез?
- Никуда он не исчез. Стоит на перроне, пока ты тут носом клюешь.
- А который час?
- Половина одиннадцатого.  До отправления осталось пятнадцать минут.
- Тогда пойдём. Я так устал, хочу скорее увидеть море…

Авторы:
Артем Морозов.
Никита Требушетов.


Рецензии