Вчера. в прошлой жизни

                MASHA E ORSO
                Mashka beregi Mishku,
                Mishka beregi Mashku,
                Vot I ves smisl zhizni.
                Fortune
Повернув кепку назад, пишу. Италия пахнет соленым морем цвета голубых зонтиков на пляже. Всякие пятнадцать минут пристают представители загорелых с рождения рас, предлагая от мячиков до часов «ролекс».
Я обронил ручку, попросив тебя перевернуться. Как всегда, тебе лень дотрагиваться до края солнечного душа, когда он обливает теплом твою красивую спину.
Виореджио верно запрятан в твоих белых босоножках. Они напоминают скелеты доисторических зверей. И толком не понятно, что походит больше на позвоночник – сами кожаные ребра обуви, или их тени внутри. Которые так же похожи и на разветвления улиц; где темные линии обрывают свой чертеж – там будто бы море. Видно, вся отпечатавшаяся случайной тенью карта города тобою пройдена и изучена. Уже два года как ты здесь была. Одна.
О своем одиночестве ты так грустно говорила, гуляя со мной по пирсу. Мы выбирали, какая из пустующих достанется нам яхта. Или, как которая из этих, наша яхта будет качаться бортом. А мне тогда казалось несправедливостью, вопиющей незримыми волнами вечернего штиля, что не дают за красивую фигу моей руки покататься. Просто болтаются лодки без дела. Жалко.
Печально. Это привычное для меня слово. Междометие эдакое. Ты его не выносишь. Когда слышишь от меня подобное, будто бы видишь человека, коего на дух не переносишь. Злишься. Не успел избавиться от вредной привычки. Периодически выкуриваю по два, по три слова из уготовленной пачки.
Сколько таких сигарет в моем подсознании. Не знаю. Но я стараюсь бросить. К тому же, твое недовольство – как закон. Запрет, недавно вышедший на употребление табачных изделий. Хотя б в общественных местах. Мое общество – ты. Так что надо блюсти.
Несомненно, это справедливее алчущих мореплавания кораблей. Мне самому не приятен дым от слова, которому, по существу, уже нет причин возникать. Так же, как еще маленькой девочке носить лифчик – сама говоришь: твой дед над тобой, малышкой, подшучивал. Тем более не оправдано болтать о холоде в жару. Когда ты являешься палящим солнцем в моей жизни.
Мое тело же норовит прожарить небесный диск. Не любитель я такого действа. Поэтому весь день гоняюсь за тенью. Убегаю из накалившейся кастрюли, как молоко, выискивая на плите прохладное место, чтоб застыть. Да и белый я, как оно же. В отличие от тебя. Румянишься на глазах. Припекаешься. Золотеют твои власы.
Как надоест – передержит тебя кондитер Гелиос на песчаном подносе лучезарной печи. Присядешь ко мне в вытерпленную тень. И давай занимать меня вопросами. А я ж пишу. Я пишу. Важный такой – пишу. Или отсяду, мол, в шутку – так ты, вредная такая, гордо идешь одна в море. При твоей грациозной походке как усижу за письмом? Бегу, как миленький.
Мила мне сердцу твоя задорность. Она дурманит, как давлений смена на высоте. В горах. Ибо в твоих чарующих очах я вижу именно покрытые ледником вершины Эвереста, которых касается первый свет предрассветной зари. Вижу чистым чувством. Свободным от лишнего. Ребячеством. Теми детскими глазами, кои наблюдали Кавказ – этот легендарный рельеф неба.
Ты таки смотришь сейчас на меня. Привстала с полотенца. Хочешь пить. Я дал воду, отряхнул песок с ног… Забочусь о тебе, как о чаде своем. Радуюсь этому. Радуюсь твоему взгляду. В душе аж припекло от прямых лучей солнца.
Видели мы недавно в парке ребятишек. Звучала музыка, однако на площадке танцевали только старики. Вдруг ты замечаешь девочку и мальчика, дошкольного роста. Парнишка все нарывался вальсировать. А малышка стеснялась. Как кого-то увидит – перестанет. «Это же мы!», - молвила ты.
И в правду, мы. Как и они, мы в номере смотрим «Mashsa e orso». И ты говоришь, что и это мы. Потому что мы друг друга веселим и терпим. Словно мишка с машкой из русской сказки. Чудим. Многое в них находим.



                ПОЛОТНА
                «Столетьями хранимые черты -
                Глаза, улыбка, волосы и брови -
                Мне говорят, что только в древнем слове
                Могла всецело отразиться ты"                Уильям Шекспир, сонет 106
Рисуешь. Губы серьезно сдержаны. Прекрасны, остаются такими же чувственно большими, как в обыкновенном положении. Слежу за уголками твоего рта. Когда они немного растягиваются в еле заметную улыбку, я понимаю, что тебе нравится. У тебя получается. Это в том случае, если ты смотришь не на меня. Когда на меня – ясно, что улыбаешься. Ну, хорошо, хорошо, рисуй, рисуй. Не отвлекайся на иронию самоуверенности.
Почему я начал с губ? Всегда смотрю на человека, начиная с его уст. Может потому, что сам рисую словом. А слово рождается там… В том числе и у тебя, хоть разговариваешь сейчас со своим альбомом языком карандашных линий. Карандаш держишь уверенным и изящным запястьем. Крепко. Ноготки бледнеют от напряжения, как внимательные подмастерья художника. За твоими мыслями, звоном льющимся по нервам, поспевают и пальцы. И я вижу множество рисунков из их линий и изгибов. Подобны и они ученикам, вторящим мастеру.
Ты потерла перстами свой глаз. Что-то попало? Или ресничка застеснялась твоих картин, упорхнув, куда не следует. Вновь рисуешь. Ты рисуешь. Рисуешь… Поворачивая голову то к листу, то к реальности. От такого движения чуть шевелятся твои волосы. Волнами лежат, переливаясь оттенками золота. Густые, как хвойный лес в лучах заката.
Да, шевелюра у тебя длинная. Красота. Говоришь, что устала. Зевнула. «Но надо дорисовать», - продолжаешь ты выводить чертежные слова. Я слежу за обаятельно статичными бровями. Как я их люблю. Как я всю тебя обожаю.
И вот уже ты смотришь в окно поезда усталыми глазами, закрыв альбом. Я опустил, может быть, такие же усталые глазки. Попал на складки твоего белого платья. Ткань нелепо оборвана, вместо ожидаемых ее полов. Это проделали ножницы ренессанса, о котором ты сегодня много говорила.
С оборванных концов мой взгляд сполз до скелетных босоножек, которыми ты проходила со мной по Флоренции. Или бежала за поездом. Не зная расписания, мы сиганули в состав, на пять минут задержавший предполагаемое отправление. Он будто бы ждал запыхающихся нас. Ждал, будто бы уговоренный довольным духом Возрождения – нынешним нашим гидом. Такое абстрактное название. А между тем он живет в тебе. На равных правах с какими-нибудь твоими органами. Понятия не имею, как лучше выразить.
Не случайно вспомнил о таковом твоем новом органе. А то как же объяснить, что мы с тобой попали в необыкновенное время. Так скажем, в миксер эпох, коли по бытовому. Как вышли со Stazione с толпой чудаковых туристов, так полились с ними потоком по Флоренции. Вряд ли нашего или прошлого. Флоренции какого-то сорок второго часа суток. Часа смешения историй и искусств.
Все было похоже на новороченный супермаркет, потолок которого расписан небом и памятниками эпох. Внизу бросались яркие бутики и магазинчики по сути пустых вещиц (По истине образцы рекламного, как называют сейчас, искусства). Противоположен им некий второй этаж универмага. Маленькие окошки в стенах трудолюбивых зодчих. Детали, на которых не хватит внимания. Скульптуры с балкончиками. И там живут люди под сверхшумными улицами, залитыми ручьем из разбитой вазы вокзала не просто незнакомцами, а даже чужестранцами. И это, тем не менее, кому-то нравится. И, Боже упаси, это нравится тебе.
Вдруг ты останавливаешься и шепчешь мне на ухо, как ведьма, заклинания. Уже следующий мой шаг не встречает на земле окурков и салфеток, баклажек и бумажных чашек. Далеко не от неожиданного проявления чистолюбия у уставших подтирать за туристами флорентийцев. Зато теперь как бы не вляпаться в заполонивший мостовую навоз, который не стараются класть в мешки за своими конями гордые всадники, будь то дворяне или армейцы, купцы или путешественники. Гул речи распознали бы с трудом еликим сами итальянцы, нежели другие. Улицы сузились. А ты попробуй еще, толкни лошадь, или иди смиренно за их задом, пока не поставишь клеймо их копыт на липкую от пота рожу. Если не успел вытереться об какое-нибудь хозяйское белье у соседки на плече, пока та, убитая изнурительной стиркой, плавится от жары и толкучки. И не замечает онемевшим телом, как ее щупают и тискают пользующиеся дорожной суматохой мужчины. Голодные южные характеры исконно так поднимают себе настроение. Многим из них предстоит работа на господских виллах, кто-то уже при деле, а кого-то поджидает каторга за равнодушное любвиобилие или чрезмерную ловкость воровских рук.
Еще и поддашь, пробираясь в разноликой пучине, каким-нибудь левым локтем по могучей спине мужичка, уж успевшего малость подвыпить. Ну, понимаешь, че-нибудь в горло от жажды, что б забыть что-нибудь. Мотивы сладкопития разные. Задел такого раскрепощенного дядька – все. Надейся на ноги и на удачу. На короткую иль чуть длинней судьбу. Это фортуны дело, проснешься завтра новый разик, или ушибут камешком удальцы. Продлится ли твой миг жизни, или обмазанная мелом смерть поприветствует твою прохладную кисть поцелуем.
А если идешь с дамой? Дерзнешь отстаивать ее честь, коль попадется люд веселый да хмельной. Дерзаешь – держись тогда. Герой, коли протянешь минутки две. Уже рыцарь – на небесах посвятят. Проще будет, конечно же, в компании феодалов и аристократов покушивать в каретах, когда за жалование раздвигают толпу солдаты и слуги пекутся о тебе за крошку казенного хлеба. Но и они бывают разными. Кто за крошку, кто за ложе, кто за все имение твое тебя же заколит в последнюю твою полночь. Даже не важно – старость или младость ее запомнят. Кому суждено.
А ты, как цыганка, с восторгом читаешь их судьбы по лицам. Лицезреешь звезды неупокоиных  душ безродного, как считают, сословия посреди ночи. Не внемлешь привычному визгу попавшихся в сети сумрака улиц. Иль девушек, зажатых в них. А, может, ты дождалась карнавала, где каждый вожделенный вкушает чужду плоть. Будь то матрос, или повеса старый, или блудница молодой. Тут всяк найдет себе забаву. Молчащую. Зажавшую в челюстях маску. Гнилыми ли, какими есть зубами. Кровь табора на страсти любит посмотреть.
Сие проклясть анафемой не следует ли Папе? Жаль, что народ не следует ему. А мы меж тем стоим вдвоем на площади Морали. Пред Донной. На яву. Ты продолжаешь колдовать. Мне кажется, что вижу что-то похожее на основание собора. И вижу умное лицо, красное, запрятанное в длинном воротнике в виде ушной гармони. Вижу отпечаток мысли, образа на лике трудолюбца, прикрытым в половину западной папахой. И вижу гербовое перо на легкой его шляпке. Закрутку коротких усов и бородки.
Чары кончались сумасшедшим вопросом. Твоим же. «Как круто было бы здесь жить!». Ты показала на трущебный домишко, все ж на излюбленном туристами мосту. Тебе ни с того ни с сего понравились два параллельных балкона. Один, единственно приличного вида из всего строения, ограничен двумя скульптурами детской высоты. Другой, над приличным, напоминает обыкновенный чердак в хрущевках. Но не обижайся! Да, да, очень уютно…
Мы продолжили маршрут свой по обрисованному пижонскому супермаркету. Понадобилась карта. Ничего, что забыли - вытащили из журнала на уличном прилавке. У полицаев же уточнили дорогу. В сувенирном понравилась книга. Книжечка. Малютка с флорентийским гербом. Она, книжонка, сама собой спряталась в ладони твоей, цыганочка ренессанса. Мы приютили бедняжку. Так уж вышло. Остальные приобретения то ж по необходимости. По нужде. Чего перечислять. Просто экономили. Билеты от Виореджио вышли больно дорогими. Да и вещички приятнее будут сердцу. Обладают теперь историей, а не обменом бумажками, ценником, чеком. А какой адреналин, когда зазнайка и правильник ворует. Еще и впервые. Но все эти глупости останутся нашими умностями и не следует их повторять, как верно бы сказал вам какой-нибудь видавший это дух монаха из былых времен.
Пару раз забретали в диковинные тупики улочек. И тогда ты снова колдовала и мы видели странные картины. Зоркими были глаза молодчика, заметившего печаль женщины. Тоже весьма молодой. Ее слеза катилась по полуоткрытому платью, скрываясь в чуть видимой груди, стянутой корсетом ее грусти. На пальце тяжалело кольцо всем известного старца-мужа. Ничего. Не первый сострадалец утешал ее в таковых тупиковых улицах. Или какая-то непризнанная то ли враждующими, то ли неравными семьями любовь бушевала меж юными там же, в возможностях улицы. Быть может, прямо на наших глазах.
Одурманенный твоей магией, вспоминаю Флоренцию, рисуя тебя словом. Когда ты рисовала меня в поезде. Когда рука Микеланджело лепила руку Давида. Когда дух Возрождения писал полотна прошлого.

                АССОЦИАЦ И Я
                «У сердца с глазом - тайный договор:
                Они друг другу облегчают муки,
                Когда тебя напрасно ищет взор
                И сердце задыхается в разлуке».
                Уильям Шекспир, сонет 47
Под конец пляжного дня посетили Pietro Santa. Маленький средневековый городок. Начался, однако, для нас с улицы нацизсткого лагеря. Он где-то здесь был. И ты, естественно, обратила на название первой via большое внимание… Прошлись по главной. Всюду царили отрывки скульптур. То голова гиганта в саду, чье тело исчезло, то такая же балда пустая валяется на площади – можно приноровиться посмотреть ее глазами. Побыть мгновенными мозгами для башки. Влезть внутрь. Добраться до бинокля свободных глазниц. Я так довольно неприлично смотрел на тебя, стоящую подле другого изваяния: падшего ангела, при падении лишившегося голеней и кистей, на которые бедняга, видимо, надеялся при своем приземлении.
Мы зашли в скромного камня церковь, показавшую внутри галерейную роскошь. Изумительные религиозные полотна и фрески на стенах, мраморная отделка, невидимые сущности, проявившиеся только на фотографиях. Я спокоен. Бывало. Потом забрели в другую, 93-го года рождения. Для сравнения. Маленькая. Справа фреска рая, слева ада. Люди одни и те же. Одинаково полные или толстые. Кому как больше нравится. На лицах, соответственно, одесную счастье, на противоположной стороне, я бы сказал, ужас. И, что интересно, в аду было написано множество физиономий, должно быть, известных. Уверен, кто с более развитой фотопамятью, многих бы узнал. Ты сразу заметила голову Гитлера. В самом главном куралеснике левой картины были ярко выражены черты стереотипа сильных мира сего. Современного мира. Да и любого в целом.
Отель. Вообще, жизнь в этом розоватеньком помещении скучновата. Нас уже успели возненавидеть все работники Marchoni. За собственные их проблемы: что возмутились заторам воды в душевой, засоренной песком предыдущих постояльцев. Скандал на три дня. Ругались и они, конечно. Ну не считаю я, что мы неправы в том единственном аспекте, возможном для упрека. Те фрукты, что в охабку берем по нескольку раз с завтрака в номер. Они же без наших то рук и без наших то ртов попусту пропадут. Верно? А как еще. Интернет слабоват. Но звуки скайпа я услышал. Гудки. Как-то очень близко к слуху.
Вот задай человеку любой предмет обыкновенный, сколько явится в душе у него ассоциаций. Его собственных. Действо ли напомнит о себе, или что иное. С человеком внутри что-то произойдет, вспыхнет цепочка мыслей, пронесется череда событий. Не всегда понятно, отчего именно к данному предмету у определенного человека возникнет именно таковая ассоциация, взрыв характерной энергии памяти. Индивидуально, мол. Умным словом объясняют. Пытаются проявить не просвеченную пленку подсознания.
Ну что ты смотришь на меня, портфель? Полосатый, измятый. Или ты рюкзак? Всегда путал. Засел тут в песке. И давай земкать. Да. Я не равнодушен к этим гудкам, голубому экрану, как к небу, в которое вглядывался пророк. Переборщил? Да что ты знаешь, сумка. Носила мои вещи, вынесешь и это. Skype – моя доза в течении лет зависимости. Моя реальность посреди туманности. Тусклым было все остальное.
Тебе, наверно, не по нраву моя исповедь сумочке. Ладно. Лежи. Загорай. Красавица, а так вчера напугала этими гудками. Музыка. Это для меня музыка. Так звучит кулак судьбы, стучащей по сердцу. Я жил этой музыкой и этим кулаком. Последний массажем сердца возвращал меня к жизни. Боролся с действительностью разлуки, мерным ее ядом. И реальным было то, что было в скайпе.
Ты это знаешь. Знала. Оценила. Теперь ты моя реальность, переместившаяся из телефонного скайпа на полотенце рядом на песке. Противоядие введено, и нынче и действительность вокруг меня реальная. Хорошо. Спокойно. Не верится. Былое вспоминать не хочется.
Когда я пью кофе на завтрак, тоже происходят странности. Вкус именно здешнего кофе из аппарата объединяет множество других чашек за время мое на свете. Выпитых с тобою рядом. Как-будто бы вместе с горячим напитком в меня льются картины. Древесный стол на кухне. Дома. Твой добрый взгляд, подставляющие мне под кружку блюдце твои ручки. Одноцветные стаканы на стекле с сумерками неба, вечереющими облаками, заходящим горизонтом. Не все увиденное смог понять, но прочувствовал все… Я слышу трепет флагов у входа и осязаю привкус кофе на кончике языка; каплю его на твоей нижней губке, когда покидаем совсем другой отель.
Одновременно с паром входит в ноздри батарейное тепло уюта. Так назовем слабо освященное пространство, где мы, наверное, пили чай, а не кофе; было поздно, темно за окном. Возникал тающий снег во рту, коли добавлял себе сливки, или заедал кислым сыром. Иногда отключаю сознание, как много раз непроизвольно отключал его, погружаясь в тональность твоей речи с семьей и растягивая тем самым сладкий момент бытия с тобой. Эффектом остановленного времени. Который достигался молчанием физическим и духовным. Я растворялся, как сахар в кофе, в атмосфере твоей семьи, твоего уютного мира, твоей судьбы.
Дотрагиваясь до чашки чувствовал материал ручки. Материю момента. Подушечки пальцев ощущали может быть трение о похожие, другие кружки под струей воды в раковине; может быть, передавая свою чашечку, прикосновение твоей руки, когда было наоборот и ты мыла посуду.
Сколько жизни в одной секунде. В одной ассоциации. Кто-нибудь измерял? Кто-нибудь пытался понять структуру внутреннего времени в человеке? Да кому это нужно, когда на деле успеваю только пару раз моргнуть. И уже все почувствовал. Вспомнил. Увидел. Заново пережил. А ты рядом только завершаешь первый глоток в твоем стройном, изящном горле. Твоя мимика еще говорит о поглощении его, этого кофе. И ничего нового не произошло. И поди померь после статичности мира жизнь в секунде. Пойди и отмерь эту самую секунду. Кому она нужна, твоя секунда?
Знаю, что тебе нужна. Хоть и без моих заумных размышлений. Потому что без тебя не было бы этой секунды. Ты ее родитель. Ты ее творец. А бесконечные ассоциации оставлю вечности. Полюбуюсь, наконец, тобой. Допивай, допивай. Тут еще много осталось.

                УДИВИТЕЛЬНОЕ ВЕЩЕСТВО
                «Любовь - над бурей поднятый маяк,
                Не меркнущий во мраке и тумане.
                Любовь - звезда, которою моряк
                Определяет место в океане.
                Любовь - не кукла жалкая в руках
                У времени, стирающего розы
                На пламенных устах и на щеках,
                И не страшны ей времени угрозы».
                Уильям Шекспир, сонет 116
Удивительное вещество – песок. Состоит из множества мельчайших песчинок, зернышек, частичек. Неисчислимое множество. Тьма этих малюсеньких материй образуют обычный песок. Он подобен, может быть, жизни. Тоже собранной из мелких событий, мгновений и мелочей. И такая вот жизнь реагирует быстрее. Иду по однородной массе дерева, по дорожке под палящим светилом – и ничего. А если наступлю даже на редкий и тонкий след песка – нагрет до безумия, словно огонь палит расслабившуюся ступню. Или, думаю я, коли медленно входить в эту песочную жизнь, то песок позволяет проникновение, обволакивает, как сухая вода. Однако стоит резко ударить об нее – бамс. Удар. И ничего больше. Только плотное и болезненное сопротивление. Отсутствует результат.
Песок. Песочность. Песковообразность. Для чего эти глупые новые слова – не знаю. Не знаю я и как сам поступал в своей песочнице, как распорядился своими песочными часами. Вот, принято понимать слово песочница под эпитет, сравнение, метафору детства. А я, по-моему, все время сижу в ней. В песочнице. Меняется тело, образуются мысли. Песок остается тем же. Только пока я роюсь в этом песке, частично он разбрасывается, исчезает за мутным заборчиком моей песочницы. И я не могу заглянуть за ограду, туда, где он пропадает. Я также не могу контролировать, сколько песка еще осталось. Сколько мне еще отмерено играться этим песком, ковыряться в нем. И мне кажется, что песочница моя есть часть, одна из колб песочных часов судьбы. В которой я – в ней, песочнице, песчинки моих оставшихся лет, может быть, минут, секунд; в другой колбе собирается уже прожитое мною время, поступки, мысли. Но чувствую я только песочницу, честно говоря. Что касается глобального образа часов – додумки моей фантазии. А как оно есть, кто знает.
 В своей песочнице я вспоминаю и как зарывался, и как бился от резких движений. И как играл. И как проигрывал выдуманному игроку. Так как, по всей вероятности, у каждого свой песок, а, значит, и собственная песочница для игр с ним. Отдельная. Одинокая.
Бывает, устаю. Надоедает. Просто сижу – а песок все равно куда-то уходит, исчезает в дырах космоса. Ластиками звездной доски. Явными доказательствами проломов пространства. Куда уходит все, что попадает в эти черные дыры, узлы концов вселенной? И конечны ли эти точечки плотности тьмы, в которые всасывается даже свет?
Да и пусть пропадает. И песок. И свет. И материя. Я сам себя достал своими размышлениями. Все это не касается меня. Я близорук и в жизни и в вселенной. А пока что нет таких очков, что бы можно было заглянуть подальше восприятия. Простого. Человеческого. В моем случае существует лишь коррекция зрения мыслью. Думами. Фантазиями. Образностью. Тянуло бы это хотя б на один процент самой низкой диоптрии для элементарного виденья, знания вселенной. Возможно, и того меньше. Ведь обо всем об этом меня вдохновило на фантазерство воссидание на пляже. Скука. А тут обжегся неосторожным выпадом ступни из-под тени в пекло песочной пучины. Обиделся. И поперло. На весь свет обиделся – и давай обо всем свете рассуждать, раздумывать, воображать. Чувствую-таки, что все проще. А все усложняю.
Ты у меня, кстати, тоже из песочницы. Если ее, наконец, растолковать принятым образом. Детством. Не успел тогда еще понять, что закончил первый год школы, как во втором впервые тебя встречаю. В памяти, почему-то, сейчас вижу только твои волосы, обнимающие шею двумя косичками, и, конечно же, шорох шагов твоих стройненьких ножек. Я трясу своего нового друга с требованиями твоего имени. И кроме того, что мой друг выругался не хуже старшеклассника, нарекая меня ненормально сумасшедшим, он поведал твое имя. И с этим единственным, с тех пор навсегда ставшим сосудом моей крови в сердце, твоим именем, единственным знанием о тебе, я подхожу и говорю: «я тебя люблю». После – стойка смирно и улыбка до ушей, как только я тебя видел. А где-то в глубине меня, вместе со мною самим, моим естеством сплелась лоза тихого, сильного чувства, идущего мощной рекой через всю мою жизнь. С момента своего образования во мне это чувство было таким же, как в эту моментную секунду рядом с тобой на пляже Виореджио. Спокойным. Постоянным.
Не ведаю, каким образом, но мое сердце сконструировало «perpetuum mobile». Вечный двигатель, видимо взятый не из этого мира. Выплеванный хаосом случая из черной дыры космоса и попавший мне в душу. Может быть при самом моем рождении в виде шутки Вездесущего. А активизировался в машине моего духа при первом взгляде на тебя. С тех пор он основной, стихийно неизменный, неуправляемо простой. Что? Как еще прикажешь величать мою любовь к тебе?
Если она – то единственное, что не всасывается черной дырой, потому что сама родилась из нее же. Любовь странная. Сверхъестественная любовь. Которой я никогда не мог ни с кем поделиться. Все только и способны болтать о том, что кончается. У всех один лишь опыт кратковременности. Мое же чувство тем и сверхъестественно, что, включая все условия, остается. Принимает подходящее к обстоятельствам агрегатное состояние параллельного мира. Как призрак мечется за мною, мой дух со мною единит.
Потом, после начальных классов, потерялись. Вначале школы разные, затем города, впоследствии страны. Весело, да? И вдруг, ни с того ни с сего, все тот же друг! Я еду в мир прошлого, подталкиваемый интуицией, орущей: «я должен ехать в Петербург». Друг же говорит, что ты в городе, когда я ему звоню спустя годы молчания. Мы снова встретились. И каждую секунду этого прореза меж нашими встречами, этой разлуки любил тебя так же, как люблю сейчас.
Perpetuum mobile продолжает свое вечное существование. На этой вечной детали моего духовного изваяния очень многое строится. В том числе самопонимание. Выглядит это странно. Но это вполне естественно для моего странного мира. Как ты говоришь – «инопланетянин». Спасибо плевку черной дыры. Камню космоса, который бросили в меня.
Туточки писал, что все это время сижу в песочнице не столько детства, сколько жизни, и что сижу один. Все ж мне иногда кажется, что мы вдвоем в петербургской песочнице какого-нибудь липового парка. И это и детство. И продолжающаяся жизнь. И пусть песок у нас разный, в нем встречаются незримые частички общего. Эти песчинки кочуют то ко мне, то к тебе. Мы их ловим и строим из них что-то общее. И теряем их одновременно. Проживаем их вместе. И они и вправду удивительное вещество.

                ЧУДОМИГ
                «Как богачу, доступно мне в любое
                Мгновение сокровище мое.
                Но знаю я, что хрупко острие
                Минут счастливых, данных мне судьбою».
                Уильям Шекспир, сонет 52
И мы все-таки успели. А ты боялась, не верила. Попали в музей, как миленькие. В яблочко. Прямо в цель. Дом рождения Джакомо Пучини. Даже кровать его рождения. Каменный пол. Потайные двери. Документы, которые нельзя фотографировать. Вскоре эти короткие впечатления прорезонили мне голову. Но, слава судьбе, у тебя хватило воли вытерпеть мои насмешки и довести до главного, до его нот, до сценографий его опер, до костюмов к ним. И все это впитывал зоркий снежный глаз художника. Прохлада трезвого творчества. Вот что ощущалось от твоих очей и от камней casa natale Puccini.
Ты, как всегда, по прибытию в Lucca загадала что-то в своей цыганской душе. Но это пока не открылось мне. Я только, подарив тебе книгу с полезными работами над трудами Puccini, удостоился намека на таковое гадание. Что оно существует в природе. Да и речь не о нем. Особливо, когда засели в остерии Tosca на …… plaza. Красивый композитор интуитивно воссидал памятником в центре площади. Не знаю, до сих пор ли. Неизвестно, сколько он вытерпит назойливых туристов, все время норовивших сесть к нему на колени. И выдержит ли левая нога Puccini многотонных толпийцев. Вероятнее всего, придется вызывать скорую памятнику – подмечал мой внутренний обозреватель.
Засели мы - таки в остерию надолго. Ты снова принялась рисовать. Теперь в альбоме пропечатывался молча негодующий постамент Пуччини. Мне оставалось только наблюдать за процессом, нервно заказывая порции еды. Бесполезно художника останавливать. И я не навязывал тебе свою персону, навязывая ее всем. Официантам, которым кричал выбранные блюда; соседям, пытающимся тихо-мирно поесть; предстоящим у входа в остерию и ждущим свободных столов. Невезунчику, доставившему пиццу девчонке, жившей в одном доме с вкуснейшими заведениями и по непонятной причине брезгующей ими. Невезунчику, потому что у него как-то интересно и смешно все валилось из рук. Даже с ног – он чуть не свалился на бок со своим курьезным скутером. Под хохот толпы, жующей хлеб и зрящей зрелище. Я всматривался в каждого прохожего, и иностранца, без всякого реверанса. По полной программе демонстрировал свое скучающее я.
А ведь все это странно… В порядке ли вещей? Да, обыденно не обращать внимания. Не придавать значения тому, что вокруг люди из разных мест на большущей планете, а сейчас на маленькой площади они случаем собранны вместе. И не вбьешь им в голову странность этого места, объединившего их. Что букет этих людей неповторим и разнороден. И вряд ли когда-нибудь получится жизни собрать для этих всех человеков хотя бы подобный ему.
Мои претензии касаются и самих луккианцев. Им, быть может, все равно. Но мы заявляем, не смотря на их усталое от работ равнодушие, что, милые вы наши, такой комбинации лиц и судеб вы ж не увидите больше. А потом, скоро и всем этим туристам предстоит вернуться в их привычный быт. Стать работягами. Обо всем позабыть. Возбуждая мгновения отпуска лишь фотографиями.
Да я и сам просто так сижу, жую и не понимаю чуда, за которым подсматриваю. Не только соединенного флюидами маленького итальянского города Lucca, человечества, но и того, что в моей жизни этот миг не повторится. Больше того, этот миг скоропостижно кончается. И проживаю его незаметно. Лениво. Потому, возможно, что не пойму, как, осознав счастье, продлить его хоть на локоть. Продлить этот миг. Это чудо.
Из всех нас, кто собран был на площади, красочнее всего реагировала на чудомиг сама площадь. Она язвительно меняла маски лучей, натянутых на верха зданий, толпою окруживших людскую толпу. Только один памятник Пуччини, быть может, способен познать, о чем переговариваются эти дома; что они думают о нас; как сплетничают о своих жильцах.
Вскоре приходит миловидная женщина с волосами в французском каре. Почему именно шансон зазвучал под глазами итальянского классика? Под созвучие голоса и гармони этой женщины, смотрящей все время в потолок небес, ты принялась и ее зарисовывать. Излюбоваться бы вдоволь на то, как ты старалась зарисовать исполнительницу за время короткой песни. Наглядеться не мог, как ты, карандашными линиями зачерняя листок, червонное искусство создавала. Красное. Красивое. Любо-дорого смотреть. Нотки знакомых мелодий, интонации жанра духа шансонье скользили с грифа твоего пера в мое ухо и вылетали из другого, просвистывая насквозь подсознание и заставляя его вибрировать от души. И мы, на мгновение, перенеслись в Париж, в котором никогда вдвоем не были.
Как новогодняя елка, увешанная гирляндами при выключенном свете, сияла Эльфовая башня в сомкнувшемся картоне сумерек. Правда, я за раз представил и ночь, и вечер, и день. Признаюсь, мне казалось, что это изваяние всегда блестит: при солнце металлом, а при луне электричеством. Эльфовая светилась для всех. Но не для нас, окутанных тьмою туристов. Ведь площадь моей фантазии с памятником Пуччини, где возник неожиданно Париж, не предполагал никаких самоцветов. Словно консервативные парижане, ненавидящие будущий символ города, мы нашли лучшим местом ресторан на вершине башни, чтоб не видеть ее саму.
Занятно, что в Париже тогда тебя не было. В ту пару лет из нашей разлуки. Потому что и там, задолго до второй встречи нашей, я думал о любви. А если я думаю о любви, я думаю о тебе. Ты витала в мыслях моих и мечтаниях. Когда ходил по улочкам, по набережной, по Александровскому мосту. Хотел с него прыгнуть в реку твоих поцелуев. Вот я даю. Фантазер еще тот! Ничего, отдам свою наивность парижской романтике, всем легендам, связанным с ней. А она на младое сердце действует мгновенно. Сегодня мне даже кажется, что я видел тебя там у кого в косичках, у кого в глазах, у кого в голосе ты звучала.
Хорошо, что сейчас все твои черты собранны воедино; мозаика твоего портрета сложена. И твои волосы, и очи, и тембр я лицезрею в тебе одной, цельной и реальной. С чего это меня понесла карета музыки по парижским воспоминаниям? Зачем так в них углубился? Дабы развеяться, наверное, опять же, от скуки. Без внимания художника. Или же я своею картавостью с первого слова француз? Тебе же музыцирования натурщицы не мешали. Ты образцовый творец. Сдаюсь. Молодец.
Вот. Закончила. Подписала картину. Довольненькая. В альбоме место нашлось и для Puccini, и для певицы, и для других выбранных тобою объектов. Нашлась секунда и для меня любимого. Хоть улыбнулась. Спасибо. Я тут с ума сходил без твоего внимания, истосковался аж по мелкому взгляду твоему, но в мою, родную сторону. Так мучила меня! Ну ладно, ладно. Картина отличная. Так, твоим взором я вернулся в Италию, в город Lucca, из одурманивающего шансоном Парижа. Мы гуляли вновь и застали какой-то средневековый фестиваль жонглеров знаменами и любителей поносить старинные виды оружия. Что называется – покрасоваться.
На очередной площади собралось много народу. Восседали на сооруженных трибунах, стояли ничком. Внезапно для столпившихся представление разыгралось прямо за их спинами. Я посадил тебя на плечи, как свою маленькую дочку. «Внес в толпу плебеев, как императрицу» - воображал я. Умудрился пританцовывать ритму играющих барабанов. Чуть ли не стал жонглировать тобой – своим знаменем. Выпендривался, как мог. Было настроение.
Настроение же вдохнуло в нас движение. Вдвоем брели по пустынному городу, только вдвоем, обходя забегаловки, где скапливалась единственная ночная жизнь. Прошлись мимо какого-то отеля напротив загадочной арки. Глубинной, напоминающей Петербург. Она похитила наше внимание, каждому показав свои образы памяти… Тебе вообще все, что напоминает Петербург, нравится. Прогулка по Lucca походила на лабиринт замысловатой парадной Северной столицы с южным климатом. Безусловно, меня обманывали так краски темной прохлады многовекового камня, запрятанное в них древнее волшебство.
Потом бредовая идея. Спонтанность. Хорошие творческие люди иногда такое делают, мы же делаем такое всегда. Мы взглянули на распахнутые деревянные ставни, вместо штор, окна, выходящего в ту самую загадочную арку, и придумали, а не остаться ли здесь? Не показалось. Это отель. Можно сказать, рулетку случая выиграли. Постучали, побарабанили в дверь, вторя нескончаемой дроби с площади, и остались. И, может быть, этой остановкой, вольным решением накинули росту, продлили пусть не на локоть, на ноготок свой чудомиг, который никогда не повторится…

       


                ЗАКАТЫ
                «С любовью связан жизненный мой путь,
                И кончиться он должен вместе с ней».
                Уильям Шекспир, сонет 92
Заходит солнце, предлагая исчезнуть за горизонтом. Пройти по дощатой дорожке до моря. А дальше, не знаю. Может, придется идти по воде. Чтоб засосаться с последним лучом в неизвестность. И то, если сбросил достаточно лишнего в урну по пути. Это испытание. На веру. Коли пошел за Светилом – верь уж, что идешь.
Наблюдая эту картину, я подумал и о своем заходе. Захотелось успеть за солнцем, чтоб светло было и там. Когда придет время. Потом размышлял, что сбросить, что не нужно в потоке вечности. У меня в голове и сердце все человеческое. По-хорошему все бы оставить в ведре по дороге. Но любовь к тебе я возьму. Потому что не знаю ее природы. И чувствую, что она самое особенное во мне. Может быть, она соединена с душой. А тогда, если душа вечна, то и моя любовь. Выстоит пламя загоризонтного мира.
Опромежь философских концов, навеянных тоскливыми образами, бывают и простые, например, кончается жизнь в Италии. Грозит возвращение в Москву. А ты не любишь уезжать. Сам процесс не обожаешь. Понять можно. Привыкаешь. Вживаешься. И тут тебе на. С ног на голову переворачивается все. Снова давай, ныряй в разнообразие. По-новому обустраивайся изнутри, чтоб дух твой тютелька в тютельку сошелся с новой реальностью. Хреново будет иначе. Очень хреново. Второе со мною бывает чаще. Падаешь больно если, так не хочется потом не дотрагиваться до шишки, не вспоминать падение, ни даже хаживать проклятой дорогой. Так и мне от обилия подобных травм за-ради медленного, медленнее, чем требуется, приспособления к новому, совсем нет желания вновь ввергать себя в таковые условия. Противно.
Но, что-то я. Переборщил, небось, сильно. Просто пришла пора ехать в Москву. На этот раз с тобой. С тобою. И надолго. Фиг знает насколько. Он также знает, фиг, что секунды с тобою бесценны. И хорошо, что их намечается бесчисленное множество. Любая из них заслужена нами, нами же выстрадана. Таким же, как обетованное нам время, секундами разлуки, соединенными в цепь боли мрака без любимого человека. Родной души.
Оно понятно, что глаза, не видавшие никакого дневного диска, ждать не будут восхода. И с тьмою мерятся. Или слепой не станет требовать от открытия век ничего, кроме слепоты. Короче говоря, если бы тебя никогда у меня не было, не было бы больно без тебя. Не понимал бы, что в разлуке. И писанины этой не было б.
Не говоря уже о самой Италии, такой, какой она предстала мне с тобой. Молодец. Ты напрягла свои силы, и, кроме пляжа, я увидел кусочек земли, истоптанной твоими скелетными сандалиями. Излюбленной тобою страны.
Вечереет. Отмахиваюсь от комаров. Таких еще нигде не видел. Они до бешенства строптивы. Врезаются в тело, как гоночные машины. И при этом всем сборищем. Стаей. Напропалую. Назойливые южные характеры, как итальянцы. Кто высасывает кровь, кто деньги. Сидим за столиком. Прогнали с лежаков пляжные легавые. Теперь спрятались за зданием, в тени. Вспоминаем, как две недели не палились. Из-за того, что какой-то длинноволосый красномаячник не шевелил в нашу сторону усатой бородкой. Почему? А потом раз засиделись до вечера, как к нам подхаживает черноочечник. Со сворой своих верных собак – работников. Понеслась. Шестилюдной компанией пугал допросами. Которые состояли из одного вопроса, повторенного тысячью застрявших пластинок в иссохшем его горле. Why didn’t you pay? Гласило не очень приятное радио у моего уха. Как не отвечай, дорожка музыки одна и та же, а частоту не переключить.
Ну и начались с тех заядлых пор неприятности. К тому моменту нас в лицо знали уже все. Деваться было некуда. Разве что на бетонный бордюр. Что мы и сделали. Не придерешься. Гады, а? Ан нет что ли? Ну чем же не гады? Как можно малосолнечным славянам не дарить хоть капельку тепла? За просто так. За то, что они приперлись в эту страну. Придумали тут частные пляжи. Разбили на части планету. Разворовали тут у человечества. И ходят, как истуканы: «мы самые умные».
Так не только пляжи. Я возопил, когда передо мною развернули пергаментом длиннющий чек. City text. Просто за то, что малосолнечные славяне остановились в этой стране, в городе Виореджио, они должны платить за святой, дорогостоящий, жадный итальянский воздух. Что могу сказать. Умело выдумали. На наше-то количество дней накопилась приличная сумма. Легко, оказывается, драть карманы туристов.
Конец пришел последнему визгу Virtus, подлинно римской добродетели. Предполагал такое развитие. Но какой-нибудь, хоть свист призрака нравственности, если не визг Virtus(а), погибающий от свиньи страстей, возможен в душе наследников имперского народа в Италии?
Проворонил истину. Зря хулы возвожу. Может то все выдумал Вергилий? А на самом же деле жили по Петронию? Может, все так и было, как сейчас есть. Стоит перечитать «Сатирикон», так забуду об «Энеиде». Да, с чего это я вдруг. Может, так и надо? Только бежать от гнева Приапа, подобно воззрениям Фрейда, а не искать свою судьбу? Смыслы вселенной. Или попросту прекратить задавать себе вопрос: «да нахрена я народился?».
В любом случае, сколько не вой, волк голодным остается. Ныл да заплатил по чудовищному чеку. Твоими, зато, стараниями отвоевали вино. За все хорошее. За то, что вообще открыли рот и стали спорить. Остальные ж уши развесили и лапшу с них слизывают. Смакуют. Прям нравится им, бедолаги. Думается, поделом. А все равно жалко. Жалко людей. Жалко Virtus. Или какую-нибудь липовую добродетель, выдуманную мной.
Ой. Ты заснула. Бедняжка. Между тем в твоем альбоме уже вырисовывается дом напротив. Супротив последнего столика в этой поездке. Ты расположилась на маленьких стульях. Ничего. Спишь красиво. Поза, как всегда, грациозна. И кажется, будто ты на мгновение закрыла глаза, только на мгновение. Чудная ты, однако. Я тебя что, мыслью разбудил? И стройный дом продолжил возникать из неоткуда на белеющем листе. Подергиваясь под твоей рукой и стряхивая незаметные крошки карандашного грифа. Сознательно ли ты рисуешь образ домашнего очага, который даришь мне? Или я по обыкновению надумал лишнюю метафоричность? А? Хитрая художница картин моей души… Вот, кто ты.


Рецензии