Память - В Чивилихин

Минусинская котловина — сибирский юг, защищенный горами. Добрые хлебородные земли, рыбные реки с травяными поймами, и солнца предостаточно для садоводства и бахчеводства — здесь вызревают даже арбузы. Отбыв каторгу, многие декабристы стремились сюда. Еще до приезда Мозгалевского тут поселились братья Беляевы и Крюковы, Фаленберг, «славяне» Фролов, Киреев и Тютчев; сложилась целая, можно сказать, декабристская колония, хотя и расселенная по разным уголкам края.

Братья Беляевы, прибывшие сюда в числе первых, писали товарищам в Петровский завод: «Минусинск очень хорошее место, климат здесь весьма здоров, комаров и мошки в городе нет… Относительно видов это место прелестное». Несмотря на отменные природные условия, благодатный край развивался крайне медленно, а столица его Минусинск была заштатным городком наподобие Нарыма. Первый здешний окружной начальник и один из первых сибирских поэтов Кузьмин, назначенный сюда красноярским губернатором Степановым, вспоминал: «Дома обывателей — с пузырями вместо стекол, большей частью совсем без кровель (только сверху земляная засыпка и бревенчатое покрытие), без ворот и заборов»… Улиц и дорог не было, и обывателя тряслись в телегах по кочкам «пикульника». А вот любопытная фраза из рапорта минусинского словесного суда енисейскому губернскому правлению: «По городу Минусинску иностранцев разных наций, англичан, французов, купцов, гувернеров, гувернанток, фабрикантов, золотых и серебряных дел часовых, сапожников и венгерцев не имеется».

В 30-е годы прошлого века городок, начал выстраиваться в улицы, усадьбы огораживаться, появилась даже пожарная каланча, но притаежное это поселение долго еще оставалось глухой полудеревней. «Около самого города, — писал оттуда Александр Беляев, — недавно видели медведей, один из них гнался за верховым до самой почти улицы, а другой поселился верстах в 6-ти от города». Для хозяйственного освоения края, его культурного развития, как и во многих других районах Сибири, много сделали декабристы. Это было новое общественное подвижение первых русских революционеров. Столбовые дворяне и даже князья, бывшие морские, кавалерийские, артиллерийские и пехотные офицеры и даже генералы брались за топор, косу и плуг, учились запрягать лошадей, ходить за скотиной, охотиться и рыбачить; строили, экспериментировали, изобретали.

Бывшие моряки Александр и Петр Беляевы сроду не занимались сельским хозяйством и физическим трудом, однако на поселении в Минусинском округе проявили такую деловую сметку и хватку, развили столь бурную деятельность, что, казалось, их энергии и трудолюбию не было преград, а их силам конца. Не располагая значительным начальным капиталом, они со временем обзавелись добротными постройками, обширными пахотными и сенокосными угодьями, развернув на них интенсивное многоотраслевое хозяйство. Беляевы первыми в Минусинске завели новые сорта злаков и продуктивный скот, по чертежам декабриста Торсона, тоже моряка, построили первую в этих местах механическую молотилку, первыми начали производить на сбыт мясо, масло, крупу.

Немаловажны заслуги Беляевых в области культуры. Они организовали первую в Минусинске частную школу на двадцать учеников, стали первыми здешними краеведами, этнографами, метеорологами и ботаниками.

Красноярско-минусинская колония декабристов, когда перевели в те места Алексея Тютчева и Николая Мозгалевского, сделалась самой многочисленной в Сибири. В Минусинске этот круг не сузился, но расширился, и я даже, наверное, не смогу очертить его весь: Алексей Тютчев, Александр и Петр Беляевы, Иван Пущин, Николай Крюков, Иван Киреев, Семен Краснокутский, Евгений Оболенский, Павел Бобрищев-Пушкин, Александр фон Бригген, Василий Давыдов, Михаил Нарышкин, Петр Фаленберг, Михаил Фонвизин…

Шли годы. Продолжая работать в архивах и собирать книги о декабристах, искал любое новое сведение о Николае Мозгалевском, хотя основные данные о нем сообщала мне Мария Михайловна Богданова при встречах, в частных разговорах по телефону, в многочисленных письмах и. целых тетрадях, исписанных слабым ломаным почерком. А замечательный сибиряк — энтузиаст А. В. Вахмистров, о котором в нужном месте расскажу подробнее, с неоценимой помощью М. М. Богдановой собрал и систематизировал большой материал, в основном о потомках Николая Мозгалевского, прислал их мне с предложением использовать по усмотрению — до передачи в Музей декабристов, о котором было столько разговоров в середине 70-х годов. Из его материалов я узнал немало интересного о той жизни и тех людях. На долгие годы завязалась переписка, и я бережно храню эти письма путешественника и краеведа — в них то совет, то уточнение, то сочувствие трудностям поиска, то бытовые наши сложности… Нашел краткое сообщение в пятитомной «Истории Сибири» о бедственном положении его семьи, потом минусинские документы — местные жители незаконно вымахивали косами «секлетные» луга, и власти разбирали тяжбу тамошних мещан с Николаем Мозгалевским; обнаружил «Дело по отношению иркутского архиепископа о том, что государственные преступники Мозгалевский и Горбачевский не бывают у исповеди и даже в церкви и что последний оказывает богохульство», но это была ошибка в духе полуторавековой «традиции» — речь в действительности шла не о Николае Мозгалевском, а об Александре Мозалевском.

Своими находками я делился с Марией Михайловной Богдановой, которая, мне казалось, тоже радовалась каждому случаю сообщить мне все, что припомнит.

— Знаете, накануне столетия восстания декабристов Борис Львович Модзалевский обращался в Минусинский краеведческий музей с просьбой сообщить какие-нибудь сведения о Николае Мозгалевском. Ученый предполагал какую-то дальнюю родственную связь с этим декабристом…

Лишь несколько лет спустя мне посчастливилось узнать, что отец декабриста Осип Федорович Мозгалевский и пращур известного советского пушкиниста и декабристоведа Лев Федорович Модзалевский, родившийся в 1764 году в Ромнах, были, вероятно, родными братьями, что можно предположить по «Родословной росписи Модзалевских», изданной в Киеве незадолго до революции братом ученого, участником Цусимского морского сражения Вадимом Львовичем Модзалевским.

— А об отце их, Льве Николаевиче, не слыхали? — спрашивает Мария Михайловна.

На эту боковую и дальнюю тропку нашего путешествия в прошлое можно бы и не ступать, но уж больно причудливо переплетаются человеческие судьбы, каждая из которых неотъемлемо принадлежит жизни, оставляя в ней свой неповторимый след, и о Льве Николаевиче Модзалевском хорошо бы попутно вспомнить, потому что другого случая не будет…

Старшее поколение еще хорошо помнит детскую песенку — «Дети, в школу собирайтесь», которая неизменно печаталась во всех дореволюционных хрестоматиях без указания авторства. Сочинил ту песенку Лев Николаевич Модзалевский. Или еще:

А, попалась, птичка, стой!

Не уйдешь из сети!

Не расстанемся с тобой

Ни за что на свете!

Л. Н. Модзалевский, известный в прошлом педагог и общественный деятель, был чрезвычайно скромный человек, подписывавший свои статьи о русском языке, детском воспитании, музыкальной культуре четырнадцатью различными псевдонимами и анонимно публиковавший многочисленные стихи для детей. Сто тридцать раз издавалось до революции «Родное слово» — хрестоматия для младших, сто тридцать раз печаталось в ней без подписи автора «Приглашение в школу», и только в 1916 году вышла в Петрограде книжка «Для детей. Стишки Льва Николаевича Модзалевского»…

— Мария Михайловна: — вывожу я собеседницу на прежнюю стезю. — Не попадались ли вам какие-нибудь дополнительные сведения о жизни Николая Мозгалевского в Курагине или Теси?

— Нет.

— Но неужели и в Нарыме о нем не осталось ни каких документальных свидетельств?

— Решительно ничего.

Как же так? Первый политический ссыльный в тех местах — и ничего! Однако я продолжал расспросы, потому что томский областной архив безрезультатно перерыл в одну из сибирских поездок и, кроме как к Богдановой, обратиться мне было некуда. Вдруг Мария Михайловна говорит, что надо поискать в архиве Октябрьской революции.

— Его сибирские дела я смотрел.

— Покопайтесь-ка в одном московском деле 1834 года. — Она засмеялась, увидев, как я встрепенулся.

— А Москва-то тут при чем? — попробовал уточнить я.

— Вы еще спросите, при чем тут Герцен и Огарев…

— Герцен? — У меня, наверно, был растерянный вид, потому что Мария Михайловна опять засмеялась. — Огарев?

— Именно. Они в этом же деле. И еще Соколовский… Покопайтесь, не пожалеете!

Странно все же — Мозгалевский, какой-то Соколовский, Герцен, Огарев в одном деле! Что-то даже не верится. Николая Мозгалевского читатель достаточно узнал в нашем путешествии, Александра Герцена и Николая Огарева знает со школьной скамьи, а Соколовский — не тот ли это Владимир Соколовский, что в Томске когда-то встретился с первым декабристом Владимиром Раевским и рядовым декабристом Николаем Мозгалевским?

Снова еду на Большую Пироговскую.А теперь мысленно поставьте себя на место восемнадцатилетнего образованного и талантливого сибиряка, только что пережившего первое в истории России организованное выступление против самодержавия, знавшего хотя бы по слухам-разговорам многих участников его, благородных страдальцев, окруженных ореолом героизма, святости и страданий. И вот они, живые, следуют Сибирским трактом через Томск и Красноярск, где останавливаются на отдых непременно с ведома местных губернаторов, оказывающих им неизменно добрый и достаточно неофициальный прием, а молодые сыновья этих губернаторов почтительно беседуют с ними, расспрашивают и ободряют…

Сибирская жизнь Владимира Соколовского и Николая Степанова началась, в сущности, с этого огромного события — личных встреч с декабристами.

Документально засвидетельствовано общение в Томске с Владимиром Раевским — об этом пишет сам первый декабрист. Именно Владимир Соколовский спросил его по прибытии, сколько он намерен пробыть в городе, и передал отцовские слова, чтобы этот вопрос решал сам изгнанник. Они пообедали, потом вместе провели вечер — на этой встрече присутствовал также томский чиновник Аргамаков, передавший Раевскому давнее письмо Батенькова. Первый декабрист, как он вспоминает, «еще пробыл один день между этими благородными, честными людьми».

Неизвестно, о чем говорилось между ними два дня, однако, думаю, что общение с легендарным узником не прошло бесследно для Владимира Соколовского. Не сомневаюсь, что встречался он, и с другими декабристами в томском доме своего отца. В Красноярске же Соколовского на первое время приютила семья губернатора Степанова, и это были те месяцы, когда декабристов — партию за партией — везли через город на каторгу и в ссылку. Известно, что в губернаторском доме приостанавливались Ентальцев, Корнилович, Кривцов, Пестов, многие другие, и со «славянином» Александром Пестовым, например, у Соколовского вполне могло состояться близкое знакомство. Дело в том, что енисейским вице-губернатором служил родной дядя этого декабриста, осужденного по первому разряду. Проезжая через Красноярск после почти полуторагодового заключения в Шлиссельбурге, Пестов воспользовался родственным гостеприимством, даже получил в подарок от родственника теплую шубу и, возможно, также узнал «добрые сердца» здешних молодых, «благородных и честных» людей.

Возможно также, что Владимир Соколовский и Николай Степанов вновь встретились с Владимиром Раевским во время их поездки летом 1829 года в Иркутскую губернию, — известно, что первый декабрист предназначал одно из своих сибирских стихотворений для нового, несостоявшегося выпуска «Енисейского альманаха». Не исключены и другие знакомства Соколовского с декабристами, рассеянными тогда по всей южной Сибири, которую молодой поэт исколесил за пять лет службы в Енисейском губернаторстве…

И Соколовский жил еще в Красноярске, когда там было разрешено из-за паралича ног остаться Семену Краснокутскому, одному из самых старших по возрасту декабристов. Он участвовал в кампании 1807 года и за отличие при Фридланде был награжден золотой шпагой. Потом 1812 год, Бородино. В боевой биографии его — Люцен, Кульм, Париж. Полковник, действительный статский советник, обер-прокурор правительствующего Сената и член Южного общества был осужден по тому же восьмому разряду, что и Николай Мозгалевский. Сослали Краснокутского дальше всех — на «полюс холода», в Верхоянск. Потом Витим, тяжелое заболевание, разрешение поселиться южнее. В 1831 году красноярский дом этого образованного, умного, много пережившего и повидавшего человека сделался одним из общественных, центров и охотно посещался местной интеллигенцией. Маловероятно, чтобы Владимир Соколовский упустил случай познакомиться с ним или хотя бы навестить больного старшего товарища, закончившего тот же 1-й Кадетский корпус.

Правда, я не нашел еще следов его общения с декабристом Николаем Мозгалевским, но и без этого не следует ли по-новому, повнимательней и посерьезней, отнестись к попытке Владимира Соколовского создать в Сибири кружок политических единомышленников под видом «Красноярской литературной Беседы»?

— Мария Михайловна, — начинаю я очередной разговор с человеком, которого все больше уважал и ценил. —Мне кажется, что герценовская характеристика Соколовского — как бы это сказать? — не совсем…

— Что вы имеете в виду?

— Герцен утверждает, например, что Соколовский не был политическим человеком. Верно, политическим деятелем его считать нельзя, но ведь в Шлиссельбург, да еще на бессрочное время, могли заточить только за политику! А герценовское «bon vivant» как-то совсем не подходит к Соколовскому.

— Герцен мало его знал, писал о том, что было на виду. У Соколовского, между прочим, есть своего рода поэтические самохарактеристики. Например, вот эта — дай бог память! — Мария Михайловна прикладывает руку ко лбу. — Да, да, вспомнила!

Мне в жизни — жизни было мало,

И я желал жить дважды вдруг!

Память у нее просто поразительная! Помнит строчки, прочитанные полвека назад, даты и обстоятельства мельчайших событий, совсем эпизодические лица минувшего века и нынешнего. Разговаривать с ней необыкновенно интересно — всякий раз узнаешь такое, чего не думал не гадал узнать и что как-то естественно и вдруг входило в круг моих интересов и расширяло его. Вот я высказываю внезапно пришедшую в голову мысль:

— Мне кажется, у Соколовского было много общего с Александром Полежаевым. Та же трудная биография, та же озорная поэзия, тот же политический окрас. Только Соколовский временами позлее был. Это своего рода первые поэты-разночинцы.

— А знаете ли вы о том, что они были друзьями? Здесь, в Москве.

— Вон как сходится!

— Да. Но у Соколовского были, между прочим, интересные лирические стихи, с этакой тонкой народной тональностью… Последний раз его книжка вышла из печати очень давно, — продолжает Мария Михайловна. — В шестидесятые годы…

— Ну, это не так уж давно, — возражаю я.

— Нет, вы не поняли, я имею в виду прошлый век. Точнее — в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году.

— Найду.

Соколовского уже давно не было в живых, но тогда его еще помнили…

У меня, кажется, не было случая рассказать, кто такая Мария Михайловна Богданова, правнучка декабриста Николая Мозгалевского, какое у нее образование и чем она в жизни занималась. Есть один давно укоренившийся в нашем языке неологизм прошлого века, одно, можно считать, коренное русское слово, которое точнее и яснее всех других скажет о том, кто была моя собеседница. Она — бестужевка…

Более ста лет прошло с того дня, как открылись в Петербурге курсы, получившие название Бестужевских. За них шла долгая и неравная борьба передовых того времени людей, потому что это не были какие-нибудь там курсы кройки и шитья, а первый в истории России женский университет с физико-математическим и словесно-историческим факультетами. Даже по нынешним меркам, когда никому не в диковинку огромные учебные комбинаты, Бестужевские курсы были довольно внушительными — молоденькая сибирячка Маша Богданова, поступившая на них незадолго до первой мировой войны, стала одной из семи тысяч русских девушек, прослушавших курс.

Ну, а почему название этих курсов возвращает нас к славной фамилии, которую вы не раз встречали за время нашего путешествия в прошлое? Курсы были основаны группой прогрессивных ученых и общественных деятелей во главе с профессором А. Н. Бекетовым. Среди женщин-учредительниц — А. П. Философовой, 3. П. Тарновской, Н. В. и П. С. Стасовых, О. А. Мордвиновой, Е. И. Конради — выделялась своей настойчивостью и энергией М. В. Трубникова, дочь декабриста Василия Ивашева. И хотя название курсов никак не связывалась с братьями-декабристами Александром, Николаем, Михаилом и Петром Бестужевыми, они все же получили «декабристское» имя — по начальной половинке фамилии первого их ректора — Бестужева-Рюмина. Профессор русской истории Константин Николаевич Бестужев-Рюмин приходился родным племянником казненному подпоручику Михаилу Бестужеву-Рюмину, объединителю «славян» и «южан», главному распространителю среди них пушкинской вольнолюбивой поэзии, другу и неотлучному спутнику Сергея Муравьева-Апостола во время восстания Черниговского полка. Академик К. Н. Бестужев-Рюмин написал немало книг по истории, филологии, славяноведению, опубликовал более трехсот научных статей, первым, в частности, высказав догадку о том, что «Повесть временных лет» — свод многих начальных русских летописей…

— Вскоре после моего поступления на курсы я увидела Блока, — Мария Михайловна уходит глазами вдаль и словно видит тех людей, каких уже мало кто из живущих видел. — Отмечался юбилей курсов, и на это торжество Александр Блок пришел в актовый зал со своей женой Любовью, дочерью Дмитрия Ивановича Менделеева, когда-то бесплатно читавшего здесь лекции, и матерью, урожденной Бекетовой, — основателю наших курсов поэт приходился внуком. Блоком все мы тогда бредили…

Девушки-бестужевки активно участвовали в революционной деятельности, среди слушательниц были народоволки и марксистки, их преследовали, ссылали, а однажды первый русский женский университет даже закрыли на четыре года, и потребовались новые усилия ученых и общественности, чтобы его восстановить. Бестужевками были О. К. Буланова,М. К.Трубникова-Вырубова, Н. К. Крупская, А. И. Ульянова-Елизарова, Л. А. Фотиева, 3. П. Невзорова-Кржижановская, Д. В. Ванеева-Труховская, Н. М. Чернышевская, известная советская писательница А. А. Караваева, академик П. Я. Кочина


нова сижу в архиве, протягиваю прозрачные пленки дела «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», вглядываюсь в трудночитаемые рукописные строчки, терпеливо ищу знакомый уже почерк и стиль Владимира Соколовского, долгожданное упоминание о Николае Мозгалевском — Богданова уверяла, что эти имена где-то должны сойтись. Полверсты, повторяю, этой пленки, если склеить, и я закладываю в фильмоскоп катушку за катушкой подряд, чтоб ничего не пропустить; даже пальцы устают и глаза начинают слезиться от напряжения.

Как будто, нашел! Пока лишь обрывок искомой фамилии в родительном падеже — «галевского», но это было уже кое-что… «Из взятых у него бумаг заслуживают внимание: а) письмо к нему Государственного преступника Мозгалевского, (и в сноске: Мозгалевский был подпоручик, — по прикосновенности к произшествию 14 декабря 1825 г. …); из него видно, что Соколовский обязывался любить Мозгалевского при самом гнуснейшем положении, как и в прежнем; что Мозгалевский разделяет время с подобным себе узником Ивановым, которому просит разрешить, через отца Соколовского, выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора там нет, следовательно, и опасаться нечего. Соколовский на сие объяснил, что Мозгалевский в одно с ним время находился в 1-м Кадетском корпусе, а после, как узнал он в бытность в Томске, — сослан был…»

Из ответа:

«…По чувству совоспитанничества, по состраданию к его нещастию и главное по Святому Закону Христа, он Соколовский помог ему как бедствующему ближнему, чем и как мог…»

Это был допрос Владимира Соколовского, из которого я узнал, что среди его бумаг, взятых при аресте в Петербурге, обнаружились письма к нему декабриста Николая Мозгалевского! А где сами письма? Да вот они: в следующей дюралевой баночке…

Напомню читателю, что начальник губернии Соколовский и его сын Владимир добром встретили первого в тех местах политического ссыльного, оказав ему истинно сибирское гостеприимство, — обогрели, подкормили, представили друзьям. Зная, какой гиблый край ждет неопытного в житейских делах и совсем не знакомого с нарымскими условиями молодого человека, они открыли по городу негласный благотворительный сбор в его пользу. Томичи тепло одели и обули Николая Мозгалевского, снабдили его на первое время деньгами и снедью. После всего пережитого десять дней человеческого тепла и вниманья. Ссыльный, конечно, никак не мог ожидать такого в своем положении, сохранив о тех днях и своих хозяевах благодарную память, и вполне объяснимы слова глубокой, искренней признательности, адресованные из Нарыма Владимиру Соколовскому. В письмах этих почти нет отзвуков тех разговоров, что вели меж собой однокашники, но если б я писал «чистую» прозу, мог бы, уже зная Соколовского и Мозгалевского, придумать множество тем и слов, однако здесь не вправе этого делать, хотя и уверен — за десять-то дней они переговорили о многом. Думаю еще, что единственное во всю жизнь столь длительное общение Владимира Соколовского с декабристом не прошло для него бесследно…

С трудом, через сильную лупу, разбираю письма Николая Мозгалевского Владимиру Соколовскому. Бумага и чернила не очень хорошо сохранились, и это понятно — написанные полтора века назад документы эти доставлялись водою в Томск из Нарыма, потом адресат увез их в Красноярск, оттуда снова в Томск, через несколько лет в Москву, а из Москвы в Петербург — и все это не теперешним удобным самолетом либо поездом, а на баржах по рекам и в жестких повозках по тряским российским и совсем страшным сибирским дорогам, которые так искренне проклинал много десятилетий спустя Антон Чехов… Семь лет по чемоданам в дальних вояжах. Должно быть, эти единственные сохранившиеся три письма декабриста были чем-то дороги Владимиру Соколовскому, если он берег их до петербургского ареста в 1834 году…

Весной 1827 года Владимир Соколовский сразу после ледохода поплыл в Нарым, чтоб повидаться с декабристом, но по пути сильно простудился, отлеживался в каком-то попутном селе и, написав Николаю Мозгалевскому письмо, воротился в Томск — отец прислал за ним лодку. Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».

Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.

В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен — предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…». Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.

И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того — в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал-губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. — Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».нова сижу в архиве, протягиваю прозрачные пленки дела «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», вглядываюсь в трудночитаемые рукописные строчки, терпеливо ищу знакомый уже почерк и стиль Владимира Соколовского, долгожданное упоминание о Николае Мозгалевском — Богданова уверяла, что эти имена где-то должны сойтись. Полверсты, повторяю, этой пленки, если склеить, и я закладываю в фильмоскоп катушку за катушкой подряд, чтоб ничего не пропустить; даже пальцы устают и глаза начинают слезиться от напряжения.

Как будто, нашел! Пока лишь обрывок искомой фамилии в родительном падеже — «галевского», но это было уже кое-что… «Из взятых у него бумаг заслуживают внимание: а) письмо к нему Государственного преступника Мозгалевского, (и в сноске: Мозгалевский был подпоручик, — по прикосновенности к произшествию 14 декабря 1825 г. …); из него видно, что Соколовский обязывался любить Мозгалевского при самом гнуснейшем положении, как и в прежнем; что Мозгалевский разделяет время с подобным себе узником Ивановым, которому просит разрешить, через отца Соколовского, выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора там нет, следовательно, и опасаться нечего. Соколовский на сие объяснил, что Мозгалевский в одно с ним время находился в 1-м Кадетском корпусе, а после, как узнал он в бытность в Томске, — сослан был…»

Из ответа:

«…По чувству совоспитанничества, по состраданию к его нещастию и главное по Святому Закону Христа, он Соколовский помог ему как бедствующему ближнему, чем и как мог…»

Это был допрос Владимира Соколовского, из которого я узнал, что среди его бумаг, взятых при аресте в Петербурге, обнаружились письма к нему декабриста Николая Мозгалевского! А где сами письма? Да вот они: в следующей дюралевой баночке…

Напомню читателю, что начальник губернии Соколовский и его сын Владимир добром встретили первого в тех местах политического ссыльного, оказав ему истинно сибирское гостеприимство, — обогрели, подкормили, представили друзьям. Зная, какой гиблый край ждет неопытного в житейских делах и совсем не знакомого с нарымскими условиями молодого человека, они открыли по городу негласный благотворительный сбор в его пользу. Томичи тепло одели и обули Николая Мозгалевского, снабдили его на первое время деньгами и снедью. После всего пережитого десять дней человеческого тепла и вниманья. Ссыльный, конечно, никак не мог ожидать такого в своем положении, сохранив о тех днях и своих хозяевах благодарную память, и вполне объяснимы слова глубокой, искренней признательности, адресованные из Нарыма Владимиру Соколовскому. В письмах этих почти нет отзвуков тех разговоров, что вели меж собой однокашники, но если б я писал «чистую» прозу, мог бы, уже зная Соколовского и Мозгалевского, придумать множество тем и слов, однако здесь не вправе этого делать, хотя и уверен — за десять-то дней они переговорили о многом. Думаю еще, что единственное во всю жизнь столь длительное общение Владимира Соколовского с декабристом не прошло для него бесследно…

С трудом, через сильную лупу, разбираю письма Николая Мозгалевского Владимиру Соколовскому. Бумага и чернила не очень хорошо сохранились, и это понятно — написанные полтора века назад документы эти доставлялись водою в Томск из Нарыма, потом адресат увез их в Красноярск, оттуда снова в Томск, через несколько лет в Москву, а из Москвы в Петербург — и все это не теперешним удобным самолетом либо поездом, а на баржах по рекам и в жестких повозках по тряским российским и совсем страшным сибирским дорогам, которые так искренне проклинал много десятилетий спустя Антон Чехов… Семь лет по чемоданам в дальних вояжах. Должно быть, эти единственные сохранившиеся три письма декабриста были чем-то дороги Владимиру Соколовскому, если он берег их до петербургского ареста в 1834 году…

Весной 1827 года Владимир Соколовский сразу после ледохода поплыл в Нарым, чтоб повидаться с декабристом, но по пути сильно простудился, отлеживался в каком-то попутном селе и, написав Николаю Мозгалевскому письмо, воротился в Томск — отец прислал за ним лодку. Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».

Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.

В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен — предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…». Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.

И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того — в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал-губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. — Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».


на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка |   [Українською]   [Русский]   [English]
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить







































реклама - advertisement
Отрывок - реклама книги

Снова сижу в архиве, протягиваю прозрачные пленки дела «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», вглядываюсь в трудночитаемые рукописные строчки, терпеливо ищу знакомый уже почерк и стиль Владимира Соколовского, долгожданное упоминание о Николае Мозгалевском — Богданова уверяла, что эти имена где-то должны сойтись. Полверсты, повторяю, этой пленки, если склеить, и я закладываю в фильмоскоп катушку за катушкой подряд, чтоб ничего не пропустить; даже пальцы устают и глаза начинают слезиться от напряжения.

Как будто, нашел! Пока лишь обрывок искомой фамилии в родительном падеже — «галевского», но это было уже кое-что… «Из взятых у него бумаг заслуживают внимание: а) письмо к нему Государственного преступника Мозгалевского, (и в сноске: Мозгалевский был подпоручик, — по прикосновенности к произшествию 14 декабря 1825 г. …); из него видно, что Соколовский обязывался любить Мозгалевского при самом гнуснейшем положении, как и в прежнем; что Мозгалевский разделяет время с подобным себе узником Ивановым, которому просит разрешить, через отца Соколовского, выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора там нет, следовательно, и опасаться нечего. Соколовский на сие объяснил, что Мозгалевский в одно с ним время находился в 1-м Кадетском корпусе, а после, как узнал он в бытность в Томске, — сослан был…»

Из ответа:

«…По чувству совоспитанничества, по состраданию к его нещастию и главное по Святому Закону Христа, он Соколовский помог ему как бедствующему ближнему, чем и как мог…»

Это был допрос Владимира Соколовского, из которого я узнал, что среди его бумаг, взятых при аресте в Петербурге, обнаружились письма к нему декабриста Николая Мозгалевского! А где сами письма? Да вот они: в следующей дюралевой баночке…

Напомню читателю, что начальник губернии Соколовский и его сын Владимир добром встретили первого в тех местах политического ссыльного, оказав ему истинно сибирское гостеприимство, — обогрели, подкормили, представили друзьям. Зная, какой гиблый край ждет неопытного в житейских делах и совсем не знакомого с нарымскими условиями молодого человека, они открыли по городу негласный благотворительный сбор в его пользу. Томичи тепло одели и обули Николая Мозгалевского, снабдили его на первое время деньгами и снедью. После всего пережитого десять дней человеческого тепла и вниманья. Ссыльный, конечно, никак не мог ожидать такого в своем положении, сохранив о тех днях и своих хозяевах благодарную память, и вполне объяснимы слова глубокой, искренней признательности, адресованные из Нарыма Владимиру Соколовскому. В письмах этих почти нет отзвуков тех разговоров, что вели меж собой однокашники, но если б я писал «чистую» прозу, мог бы, уже зная Соколовского и Мозгалевского, придумать множество тем и слов, однако здесь не вправе этого делать, хотя и уверен — за десять-то дней они переговорили о многом. Думаю еще, что единственное во всю жизнь столь длительное общение Владимира Соколовского с декабристом не прошло для него бесследно…

С трудом, через сильную лупу, разбираю письма Николая Мозгалевского Владимиру Соколовскому. Бумага и чернила не очень хорошо сохранились, и это понятно — написанные полтора века назад документы эти доставлялись водою в Томск из Нарыма, потом адресат увез их в Красноярск, оттуда снова в Томск, через несколько лет в Москву, а из Москвы в Петербург — и все это не теперешним удобным самолетом либо поездом, а на баржах по рекам и в жестких повозках по тряским российским и совсем страшным сибирским дорогам, которые так искренне проклинал много десятилетий спустя Антон Чехов… Семь лет по чемоданам в дальних вояжах. Должно быть, эти единственные сохранившиеся три письма декабриста были чем-то дороги Владимиру Соколовскому, если он берег их до петербургского ареста в 1834 году…

Весной 1827 года Владимир Соколовский сразу после ледохода поплыл в Нарым, чтоб повидаться с декабристом, но по пути сильно простудился, отлеживался в каком-то попутном селе и, написав Николаю Мозгалевскому письмо, воротился в Томск — отец прислал за ним лодку. Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».

Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.

В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен — предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…». Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.

И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того — в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал-губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. — Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».

Вскоре гражданский томский губернатор И. И. Соколовский был отстранен от должности, а Владимир Соколовский уехал из этих мест.

Следственную комиссию 1834 года, конечно, насторожила давняя переписка Соколовского с государственным преступником Мозгалевским, особенно письмо от 15 июня 1827 года, в котором тот «выражается, что Вы обязуетесь любить его при самом гнуснейшем положении его, как и в прежнем, и что он разделяет время с подобным ему узником Ивановым, которому просит он через родителя Вашего выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора нет, следовательно, и опасаться нечего; объясните смысл письма сего, кто писавший оное Мозгалевский или Иванов; и какие имели Вы с ними сношения?».

Соколовский ответил, что Николай Мозгалевский был с ним в одно время в 1-м Кадетском корпусе, а когда в Томске узнал, что тот сослан в Нарым как государственный преступник, то по чувству совоспитанничества и христианскому состраданию помог ему, как бедствующему ближнему, «чем и как мог» и «сказал ему, что буду любить его по-прежнему, ибо и теперь я могу сказать торжественно, что в мире нет человека, которого бы я не любил» (курсив мой. — В. Ч.). Соколовский далее сообщил следствию, что никакого Иванова в Нарыме он совсем не знал и не стал тогда ходатайствовать за него перед покойным отцом, который неспособен был «сделать, что-либо противузаконное».

Обращаю внимание в письмах декабриста на одно важное сведение. При посредничестве Владимира Соколовского и благодаря добросердечию томского губернатора И. И. Соколовского отчаявшийся было Николай Мозгалевский первым из всех декабристов начал получать казенное пособие. Конечно, это была мизерная поддержка — полтинник ассигнациями почти ничего не стоил при нарымской дороговизне на любой привозной товар, но каждодневный «кусок хлеба» за эти деньги все же можно было купить, и Николай Мозгалевский должен был привыкать к своему положению, к этому гиблому месту, где ему полагалось жить еще девятнадцать почти бесконечных лет.

Итак, три письма Николая Мозгалевского — единственное личное документальное свидетельство этого декабриста о жизни в нарымском изгнании — чудом дошли до наших дней, сохранившись в бумагах Владимира Соколовского — единственного человека, который дружески жал руку по крайней мере двум сосланным в Сибирь декабристам — Владимиру Раевскому и Николаю Мозгалевскому, передав тепло этих рукопожатий тем, кого они и их товарищи разбудили, — Александру Герцену и Николаю Огареву, писателям и революционерам нового поколения. Как хорошо, что такая тонкая, но туго скрученная ниточка вплелась в историю русской литературы и русского освободительного движения!

В переписке Владимира Соколовского с Николаем Мозгалевским, однако, не содержалось ничего предосудительного, и для меня так и осталось тайной, почему все же поэт, разделивший вину за пение дерзких песен с десятком своих товарищей, один из всех получил в 1835 году столь суровое наказание.

Надо искать ответ! В самом деле — Герцен был сослан в Вятку, Огарев в Пензенскую губернию, Сатин в Симбирск, все другие отделались еще более легкими наказаниями. А тут одиночное заточение в Шлиссельбургскую крепость на неопределенный срок!


Таким образом, русский поэт Владимир Соколовский остается воистину Неизвестным Поэтом,но было бы полбеды, если б речь шла только о фактах его биографии! Кстати, биографические данные частично уточнены в последней (1972 год) публикации о поэте, однако эта подробная пояснительная статья в фундаментальном издании («Поэты 1820-1830-х годов», том 2, Библиотека поэта, большая серия) традиционно-односторонней оценкой творчества Владимира Соколовского окончательно обрекает его на неизвестность и вырывает из истории русской литературы довольно важную страницу.

Да, Владимир Соколовский написал множество строф, снабженных библейским орнаментом. Не стану заострять внимание читателя на их эпической xoральной напевности, на вольном обращении поэта с классическими сюжетами, взятыми из «священного» писания, на особенностях его поэтической речи, характерной кое-где неправильностями или, например, неологизмами, по которым слог Соколовского распознается безошибочно и, как говорится, с первого взгляда. Последнее обстоятельство, между прочим, — удивительная вещь! Тысячи русских поэтов написали за два века миллионы строк, но если я встречу словосочетание вроде «оземленялася душа», «дивная громада тленья», «субботствовать в объятиях любви» или «исчахшая завистливость ползет», «блистающий отрадной благодатью», «мучительством себя не засквернил», скажу: Владимир Соколовский, и никто иной!

Однако куда более удивительным представляется мне полуторавековое литературное недоразумение, связанное с именем Соколовского. Как и при каких обстоятельствах возникла и закрепилась за ним слава исключительно «религиозного» поэта?

В декабре 1836 года Владимир Соколовский был выпущен из Шлиссельбургской крепости по состоянию здоровья и ходатайству брата. Почти год просидел он в московской тюрьме на положении подследственного и почти два — в одиночке, посаженный туда без определения срока заточения. Современному человеку трудно себе представить весь ужас бессрочного одиночного заключения в самой страшной крепости России. Что думает человек, наделенный умом и талантом, бесконечными бессонными ночами в могильной тишине? Что передумал, например, декабрист Гавриил Батеньков за двадцать лет этой тишины? Уже через два года заточения, он, как личность куда более закаленная и сильная, чем Владимир Соколовский, попытался в Алексеевском равелине, согласно полицейскому донесению, «голодом и бессонницею лишить себя жизни…»

Гавриилу Батенькову, как, очевидно, и Владимиру Соколовскому, много позже революционеру-народнику Николаю Морозову, разрешали читать единственную книгу под названием «Книга», то есть Библия, всех их посещал единственный человек из внешнего мира — священник, и каждый из троих узников тяжело болел в одиночном заточении. Гавриил Батеньков был на грани помешательства, разучился говорить, Николай Морозов болел туберкулезом и многими иными болезнями, однако сумел вылечиться гимнастикой, Владимир Соколовский почти ослеп и оглох. После настойчивых ходатайств ему были выданы перья, бумага и чернила «Для занятия сочинительством молодому человеку с дарованием и весьма прилежному к словесности». И мы не знаем, выжил бы Владимир Соколовский, если б не получил возможности читать — пусть даже единственную дозволенную книгу Библию, если б не мог размышлять и писать.

Что видел он, родившийся и выросший среди могучей сибирской природы и расставшийся с нею на столько лет, когда читал, например, о том, как «смеялись холмы и рукоплескал лес»; что воображал он, бывший неуемный жизнелюбец, когда перечитывал в своем каменном мешке прекрасную легенду о любви Суламифи? И что удивительного в том, что поэтическое воображение его, отталкиваясь от поэзии, заложенной в древнем литературном произведении, «Книге», принимало соответствующее направление? Мы знаем, что этому направлению отдал свое, как стихотворец, даже Гавриил Батеньков, натура воистину титаноборческая, и что полвека спустя революционер другого поколения Николай Морозов, заключенный на двадцать лет в тот же Шлиссельбург, начал свои феноменальные научные изыскания с критического анализа Библии…

О том, что собою представлял Владимир Соколовский после освобождения, свидетельствует дневниковая запись 1837 года цензора А. В. Никитенко, о котором мы уже не раз вспоминали и вспомним еще. Вот выдержки из нее, интересные для нашей темы: «Июль 1. Познакомился на днях с автором поэмы: „Мироздание“. Наружность его незначительна; цвет лица болезненный. Но он человек умный. В разговоре его что-то искреннее и простодушное. Заглянув поглубже в его душу, вы смотрите на него с уважением… С ним очень дурно обращались, а один из московских полицеймейстеров грозил ему часто истязаниями… В крепости он выучился еврейскому языку и сроднился с религиозным образом мыслей, но здоровье его убито продолжительным заключением…»

Власти позволили на некоторое время остаться Соколовскому в Петербурге, чтобы потом «допустить к службе в отдаленных местностях». Поэту надо было начинать новую жизнь. И вот в «Современнике», впервые вышедшем после смерти Пушкина, печатаются отрывки из новой поэмы Владимира Соколовского «Альма», перекликающейся с библейской «Песней песен», а через несколько месяцев, когда поэт уже был в ссылке, огромная поэма «Хеверь», основанная на библейской легенде об Эсфири.

Не буду утомлять читателя разбором этих сочинений — нам куда важнее найти истоки легенды, со временем до неузнаваемости исказившей творческий, духовный, даже просто человеческий, но, главное, политический облик поэта.

Ворошу старые журналы и газеты, присматриваюсь, кто в Соколовском поддерживал это, так сказать, направление и что именно вменялось поэту в заслугу. Вы замечали, дорогой читатель, за литературой одну ее особенность — писатель выпускает книгу за книгой, но проходит время, и за ним числится какая-то одна, самая характерная для автора? Цензор Никитенко назвал Владимира Соколовского автором поэмы «Мироздание», хотя ко времени их знакомства у этого автора были еще две примечательные книги, необходимый разговор о которых у нас впереди…


Роман-эссе
 Владимира Чивилихина

«Память» — итог многолетних литературно-исторических «раскопок» автора в тысячелетнем прошлом Руси и России, по-доброму освещающий малоизвестные страницы русской истории и культуры. Особо стоит отметить две наиболее удавшиеся темы — история «Слова о полку Игореве» и феномен декабристов. Конечно, пофигистам на эти страницы просьба не входить — потратите время, так нужное вам для глобального осмысления жизни… Эту непростую книгу еще предстоит с благодарностью прочесть тысячам русских и не только русским, а всем, кому дорога наша многострадальная Родина…
Полуторавековой легенде о Владимире Соколовском как поэте, «вдохновленном Библией и только Библией», противоречит слишком многое. Пять раз упоминается бог в сатирической песне «Русский император…» и пародии на официальный гимн, но говорить на основании этих текстов о религиозности Соколовского — это примерно то же, что на основании «Ноэля» и «Гавриилиады» говорить о религиозности Пушкина. Возьмем, однако, стихи Соколовского, прошедшие в печать, — такие, например, как «Заря… поэт выходит в поле». Какие-то расширительные вопросы и ответы, красочные картины природы, своеобразный, легкий, не везде совершенный стих, и не вдруг понимаешь, что имеет в виду автор под «святой лазурью».















Рецензии