Команда

               

               



        фантазия по сюжетным мотивам телесериала «Доктор Хаус»
































































































                Тринадцатая

Я ненавидела свою мать. Не могла заставить себя ей сочувствовать – меня просто трясло, когда я ее видела. Не могу вспомнить, было когда-то иначе? Есть детские фотографии, на которых я ей улыбаюсь, – совсем еще несмышленыш.
              И все же она счастливее. У меня не будет детей. Пусть несколько лет в ее жизни были озарены светом, но это все-таки было. Сейчас я думаю, лучше б отец уговорил ее на аборт. Беременность могла спровоцировать то, что в организме дремало. И сократить ее жизнь.
              Надо ли плодить больных? Или только тем, у кого идеальное здоровье, можно рожать? Я не знаю… Ловлю себя на том, что мне хочется опровергнуть законы о наследственности, теоремы и аксиомы и все же попробовать… вдруг из этого сурового правила можно вырваться, как из тесной клетки, и мой малыш опровергнет все пессимистические прогнозы? Я   – пусть три, четыре, пять лет… но все-таки буду счастлива.
             Куплю коляску. Стану бродить по парку, разглядывать других мам, разговаривать с ними. Поправлять чепчики, брать этих хмурых недоверчивых существ на руки и тормошить, а они улыбнутся и схватят мой палец. Я сама – вечный ребенок. И не хочу взрослеть. Кружусь в вихре надуманных страстей, ищу способ отвлечься от того, что меня гнетет. Убегаю от своего страха. И не хочу услышать окончательный приговор.
            Когда я впервые поняла, что меня тянет к женщинам? И я хочу почувствовать тепло и уют – сродни материнским. На самом деле я все время искала то ли мать, то ли сестру, то ли подругу, которую мне хотелось иметь. Отец был замечательным. А мама – искривленное болезненными судорогами вечно кричащее существо, от которого меня просто мутило. И я пряталась в своей комнате, затыкала уши, стараясь изъять из своего сознания эту надрывную ноту.
           Она умерла. И я решила, что стану врачом. Может быть, мне удастся найти лекарство от болезни Хантингтона? Ей я нисколько не помогла, может быть, даже ускорила ее смерть своим нежеланием поставить себя на ее место. Я стояла, смотрела на землю, которую зарывали, и чувствовала облегчение. Ощущение, что я перед ней виновата, придет потом.
          На самом деле это ничего бы не изменило. Я все равно заболела бы – даже играй роль сестры милосердия, няньки… Генетика. И от нее не уйти. Но людям хочется найти объяснение, логику, утонуть в мистических фантазиях. Вот они и идут не к врачу, а к гадалке или священнику.
           В церковь я никогда не ходила. Мне было там не уютно. Эти постные лица. Монотонный голос проповедника. Чувствовала, что хочу сжаться в комочек, как будто я вообще никогда не рождалась. Не выношу, когда мне читают мораль. Если надо, я сама прекрасно могу себя препарировать.
          Я несколько рассеянна, могу перепутать препараты, забыть, где что лежит… мне это мешало во время учебы. А врач – это такая ответственность. Иногда мне казалось, что я и в роли медсестры могу наделать ошибок, простить которые невозможно. Но ничего не могла поделать с собой. На меня кричали, я делала вид, что раскаиваюсь… Но понимала, что это такой недостаток, который в сущности непреодолим.
         Мне хотелось веселиться, изображать беспечность, носить маску искательницы приключений, азартной авантюристки. Я убегала от своих детских кошмаров, вычеркивала их из памяти, спасалась от материнского голоса, который не оставлял меня в покое. Встречалась то с парнем, то с девушкой. Мне нравилось руководить. И я сама проявляла инициативу. Мне казалось, с девчонками интереснее – они меня чувствуют, понимают. Мужчины… они чересчур зациклены на себе. И не способны отвлечься от своего эго.
         Я пыталась получить то, чего недобрала в детстве, – разговоров с матерью как с подружкой, лежания рядом в постели, ласки… Понимала ли я сама, насколько мне этого не хватало? Только с женщинами я могла расслабиться, почувствовать себя не просто самкой, а существом уникальным – заслуживающим чего-то большего, чем только физиология. С парнями этого не получалось. Или меня влекло не к тем, кто мне подходил.
         Меня называли шлюшкой, я просто плевала. Как раз это меня нисколько не ранило. Хотела быть плохой девочкой, плюющей на всевозможные правила, нормы… И нравилась себе в такой роли. Персонажи уж чересчур положительные всегда навевали на меня тоску. К чему-чему, а к идеалу я никогда не стремилась. По-моему, ничего нет скучнее.
         Но во сне я слышала голос матери – она меняла интонацию, уговаривала меня сделать тест и узнать, какие у меня шансы, и сколько на самом деле осталось… Она понимала, что я стремлюсь прожить тысячу жизней, потому что не знаю, сколько мне отпущено. Поэтому и чураюсь серьезных отношений – не хочу драм и трагедий.
          Я знаю, в каком произведении я играю главную трагическую роль. И этого мне было довольно.
          Когда доктор Хаус, признанный гений диагностики, поругался со своей прежней командой и всех уволил, я решила попробовать поучаствовать в конкурсе. Ни на что особо не надеялась. А вдруг возьмет? Это что-то новое… эксперимент. Думала – я развлекусь.
         Он всех провоцировал, жестко высмеивал, я отмалчивалась. Меня бесило его желание лезть туда, куда не просят. Ладно - он прохаживается на счет наших способностей и профессиональных навыков, но при чем тут трудное детство, любовные драмы? Зачем ему все это нужно?
        Потом, со временем я поняла – он ставит эксперименты не только на физическом здоровье людей, но и на психике. Хотя ни во что ни ставит психологов, психиатров – но это на словах. Экспериментоман. Но он не самоутверждается таким способом, просто ему любопытно. И, надо сказать, что он попадает в цель. Люди становятся менее уязвимыми, учатся смеяться над собой. И в него просто влюбляются. Потом вспоминают годы, проведенные рядом с ним, как самые интересные в жизни.
         Мне дали порядковый номер – тринадцать. И с подачи Хауса все так меня и прозвали – «тринадцатая». Я и сама забыла, что когда-то у меня были имя с фамилией – Реми Хадли.
         Я так и не поняла, любит ли он жизнь, или люди ему скучны до такой степени, что он доводит себя до депрессии. Самоубийц понимал прекрасно. Пытался пережить клиническую смерть, чтобы проверить, действительно ли в таком состоянии испытывают блаженные ощущения и начинают верить в загробную жизнь.
         Было бы легче мне, если бы я в нее верила? Иногда мне казалось, что – да… а потом… понимала, что мне смертельно наскучило бы сидеть, образно говоря, на облаке и распевать гимны ангельским голосом. И так столетие за столетием – жизнь без конца и начала.
         Мой страх перед болезнью Хантингтона он тоже высмеивал. Теперь я все-таки думаю, лучше не знать, когда это случится, и подарить себе еще несколько лет блаженной беспечности.
         Результат теста меня пригвоздил. Опустились руки.
           Мама, зачем ты меня родила? Зачем сама родилась? Хантингтон – это хуже, чем онкология или ВИЧ, человек превращается в существо, которое всех отталкивает, даже профессионалов, и сам у себя вызывает брезгливость.
           О самоубийстве я думала. Но не обязательно срочно бежать покупать упаковку снотворного, начнется регенерация нервных клеток, подумаю – сколько еще протяну.
            Эрик Форман проявил себя как начальник – буквально заставил делать анализы, участвовать в экспериментах. Убедил, что лекарство могут найти.
             Никогда в жизни я не встречалась с черным. Вначале он мне не понравился – показался сухим и заносчивым, воспринимающим всех абсолютно как конкурентов. И одержимого жаждой профессионального самоутверждения. Он смотрел на меня строго и свысока, отчитывал как девчонку… и я вдруг почувствовала, что мне это нравится. Я – в роли капризной и взбалмошной дочери любящего отца… или старшего брата. Обо мне так никто никогда не заботился. Но я продолжала с ним спорить, искала поводы для обид.
            Если и есть в нем теплота, то это проявилось в отношении ко мне. И было подлинным. Фальшь я прекрасно чувствую. Я могла его рассмешить. И он оттаивал.
            Подсознательно мы боялись чересчур привязаться друг к другу, потому что тогда… в общем, это понятно без лишних объяснений. Мы не отважились на клятвы верности, брачные обеты, планы на будущее… Просто проживали жизнь день за днем. Он закрывался панцирем… на самом деле я – тоже.
            История грустная. Это были лучшие дни в моей жизни. Надо было осмелиться и поверить. Но я не смогла.
            Кинулась освежать прежние воспоминания – искать прежних подруг, доказывать самой себе, что мне все нипочем. Несколько раз я была на грани увольнения – из-за своего образа жизни: смена любовниц, выпивка, опоздания на работу. Но Хаус жалел меня. Доктор Кадди – тоже.
            Когда я поняла, что ухудшение моего состояния уже не за горами, уйти мне пришлось. Думала – буду получать удовольствие от развлечений, но оказалось, мне это приелось, наскучило. И я только и вспоминаю шуточки Хауса и то, как он издевался над всеми вокруг.
            Прошло несколько лет. Мне прислали приглашение на его похороны. Я глазам своим не поверила: неужели я пережила этого психопата, который предрекал мне скорый конец?
            А все-таки любопытно – сколько я еще проживу?..














                Эрик Форман

           Смотрю в окно, думаю: в какой момент я отрешился от прежней жизни, как будто никогда не было закомплексованного чернокожего мальчика, который злится на всех подряд? Мама меня баловала, но я не довольствовался этим. Хотелось уесть окружающих, стереть с их лиц эти ухмылки… Когда-то для меня было важным доказать: я что-то могу.
Подростковая судимость за угон машины – наиглупейший поступок в моей жизни. Казалось, что очень круто - сесть за компанию с братом и другими недоумками в чужой автомобиль и разъезжать в нем по городу. Когда нас поймали, у меня сердце ушло в пятки. Никогда в жизни я так не пугался. Понял – у афроамериканца любая выходка может стать последней. На нем поставят клеймо, и общество превратит его в изгоя. То, что простится белому парню, мне – никогда.
        Не думаю, что я подспудно стал раздражаться на белых вообще, но червячок внутри зашевелился. Я был единственным черным в колледже, а потом – в команде Грегори Хауса. И все время боялся – сейчас я совершу промах, что-нибудь перепутаю, и окажусь там, где мой братец, - в тюрьме.
        Но свой страх я скрывал за напускной бравадой, изображал забияку, на всех нападал. Любой комплимент Кадди воспринимал как возможность отыграться на Хаусе. Я никого не любил. Не стремился к дружбе. Не подпускал к себе Чейза и Кэмерон с их сентиментальными откровениями. Но потом и сам не заметил, как расслабился в их присутствии. И начал болтать о том, о чем вовсе не хотел распространяться.
       Уилсон смотрел на меня как на врага Хауса. Мне это льстило. Во мне видят значимую фигуру, чуть ли не конкурента Доктору всех времен и народов. Я надувался от важности. Сейчас понимаю, как это было смешно…
       С женщинами не складывалось. Я боялся к ним привязаться. Когда заболела мать, испытал такой ужас, что стал шарахаться отношений, эмоционально окрашенных. Мне нужны были девочки если и не на одну ночь, то на короткое время…
        Когда наступил перелом, и я почувствовал, что вдруг расслабился и стал испытывать удовольствие от жизни? Вирус, который я подцепил от пациента,
мог стоить мне жизни. Я превратился в разъяренного зверя в клетке. Нас с ним заперли в боксе. Непередаваемое чувство – все на тебя смотрят, помочь не могут, беспомощно разводят руками, нервно хихикают… а тебе хочется их убить. За то, что они будут работать здесь, радоваться жизни и через год, и через два… а тебя уже завтра, возможно, не будет.
Кэмерон отнеслась ко мне как к обычному пациенту. Я понял, что так с больными, наверно, и надо. Мне не нужны были сентиментальные вздохи, но и обвинений в чудовищном эгоизме я, наверное, тоже не вынес бы. Хотя, возможно, и заслужил.
         На другой день мне стало стыдно. Я себя вел как ребенок, которого бросили взрослые. И в то же время чувствовал облегчение – избавившись от этой ярости, которая клокотала во мне долгие годы, я как будто преодолел свой страх.
         Хаусу не понравилось то, как я изменился. Стал нечувствительным к его уколам. Радовался тому, что живу. И вдруг стал плевать на карьеру, борьбу самолюбий, амбиции, соревнование… Я почувствовал, что всех люблю – надо же, как это просто…
         Жаль, что это недолго продлилось. Потому что я никогда не был таким счастливым, как в тот период. Хаус насильно заставил меня продолжить профессиональное сражение, и пришлось включиться в игру. Понимаю, что пациентам, наверное, нужен врач, который все время держит руку на пульсе и самосовершенствуется, но мне тогда захотелось плюнуть на всех и радоваться как дитя. Даже вообще – все бросить. Уехать. Бродить по пляжу. Кидать ракушки. Смотреть на играющих в мяч детей и болеть за кого-то из них.
         Я увольнялся, потом возвращался обратно, поняв, что Хаус – как запланированное зло, я к нему привык, а без него просто скучаю. Лучше черт, которого знаешь… Другие боссы… кто знает, чего ожидать от них?..
         Когда он решил сменить команду, и появилась Реми Хадли, на нее мало кто обращал внимание. Неразговорчивая, строптивая внутренне, с выражением скрытого вызова в глазах и в то же время бесконечно ранимая… Я поймал себя на том, что хочу взять ее на руки как раненного зверька. И приручить – постепенно. Таких чувств я ни к кому не испытывал.
         Я знал о ее связях с девушками, но почему-то это было мне безразлично. Вообще я не очень ревнив. Профессиональная зависть меня гложет больше, чем зависть самца… К женщинам я терпим. Может быть, из-за мамы.
        Я стал читать все публикации о болезни Хантингтона, мне хотелось стать тем волшебником, который – единственный в мире! – найдет то самое средство… Но в глубине души я пессимист.
        У меня не легкий характер. Она пыталась сглаживать острые углы, но, видимо, мои слова причиняли ей такую боль, что она внутренне съеживалась и хотела забиться в уголок, спрятаться и там зализывать раны.
       Это чувство меня изменило. Когда мы расстались и перестали общаться, я продолжал мысленно спорить с ней, утешать, искать те слова, которые могли бы ее приободрить. Во сне мне снилось, что я сжал ее руку и не отпускаю, пытаюсь отвоевать ее, вырвать из цепких лап неумолимой болезни. Но даже тогда у меня не получалось…
         Помню день, когда Реми ушла. Заявление. Отъезжающая машина. Я не успел попрощаться.
         Не знаю, где эта взбалмошная девчонка. С тех пор я в свободное время прямо-таки пристрастился смотреть в окно.
         Она, как и я, не раз исчезала и появлялась.









                Грегори Хаус       

Скукота невозможная. Сейчас я сделаю мрачное выражение лица и с видом доктора Айболита произнесу: «У вас аппендицит. Но это лечится». Пациент застынет на месте с таким видом, будто земля сейчас перевернется, и спросит: «А это опасно?»  Вокруг столпятся медсестры и будут предлагать позвонить родственникам, все как в сериале «Скорая помощь». Он начнет ныть и вспоминать всю свою жизнь с момента рождения, считая, что если умрет, то мир рухнет. Каждый думает, он пуп земли.
           Сестричкам льстит мысль, какие они сердобольные, Кэмерон не терпится предстать в роли ангела-утешителя. Ощущение, будто роли тысяча лет назад расписаны, текст заучен, и я играю в одной и той же пьесе – без начала и конца. Почему людям так интересно все это? Если бы около меня столпились скорбящие друзья и стали наперебой предлагать «поговорить об этом», я просто послал бы всех к черту. Или спрятался под кровать, симулируя сумасшествие. В дурдоме я еще не был – новое приключение.
          Как-то раз, не зная, чем себя занять, я напялил пиджак, забытый пациентом, надел халат медсестры, закрыл лицо кепкой, упал на пол и стал симулировать эпилептический припадок. Окружающие просто хлынули на меня поглазеть – целой толпой. Двое бросились усмирять меня, я сделал вид, что борюсь с ними. Ни в одном сериале про больницу такого еще не показывали. Там все приторно – до тошноты.
         Но мне не хочется, чтобы люди понимали, каков я изнутри. Может быть, я и сам понимать это не хочу. Если чувствую, что меня вот-вот разгадают как ребус, мысленно представляю: я в позе эмбриона и не тороплюсь появляться на свет. И люди отчаливают. Я машу им ручкой.
        Сейчас уже даже понять не могу, почему я был так увлечен Стейси… Наверное, меня подкупило то, что она не пыталась меня учить, воспитывать, легко подшучивала, мне становилось комфортно, я расслаблялся. Но понимаю: на самом-то деле я не подарок. Даже и для нее. Мне очень скучна была идея совместной жизни – год за годом я покупаю цветы, произношу пафосные речи о том, как счастлив, что с ней познакомился, сажусь за пианино и наигрываю ее любимые мелодии, а она тает, на меня глядя. Хотя сериалы такого типа я смотрю с удовольствием – отдыхаю. Но ровно час в день. Больше я не выдерживаю.
          Когда Стейсиосточертел такой тип, как я, мне пришлось искать новую жертву – и ей стал Уилсон. Я донимал его жалобами на то, как несчастлив, одинок без духовного убежища, он героически изображал из себя страдания друга, а я в душе потешался. Для меня это было новым, никогда еще не изведанным – боль разбитого сердца (а, надо сказать, мне и, правда, было паршиво, я к ней все же привык за столько-то лет, и физически меня так никто не притягивал), роль романтического героя. Таким я Уилсону нравился. И он с тех пор твердит как актер, который никак не может выйти из роли, что я несчастлив. И должен быть счастлив. Я театрально хмурюсь и изображаю трагическое величие – грандиозную скалу, омываемую морской водой. В его присутствии включаю скорбные песни, его лицо передергивается, и он быстренько исчезает. А я улыбаюсь. Но, слава Всевышнему, этого он не видит.
Как-то мне захотелось испытать новые ощущения – прочувствовать на своей шкуре, что это такое – побыть в роли умирающего. На самом деле я не хотел афишировать, что пытаюсь получить наркотики якобы для того, чтобы преодолеть страшную боль. Но было действительно любопытно, как они на это отреагируют?  Кэмерон, Уилсон, Чейз и даже Форман притащились ко мне и с порога начали выражать сочувствие. Меня чуть не стошнило. До чего это на самом-то деле скучно – быть окруженным такого рода вниманием. Хотя, должен признаться, в сериалах мне нравится смотреть на такое – как-то… трогательно все это, что ли.
          Интересно, Кэмерон сама понимает, в кого она хочет меня превратить? В человека, который читает стихи, рыдает над каждым больным… Да я ей наскучил бы за пять минут. Она этого даже не понимает. Я иногда, впрочем, жалею, что упустил ее. Не такой уж она была дурой.
         На самом-то деле совесть у меня есть, но это действительно тайна из тайн. Когда меня никто не пытается разглядеть или расслышать, я говорю сам с собой. И начинаю жалеть – нет, не всех этих расклеившихся пациентов или тех, кто считает себя настоящим стоиком. Мне скучны и те, и другие. И не свою команду, которую мне в какой-то момент захотелось вдруг поменять, потому что эта четверка стала прочитанной книгой, и только в Формане я признавал соперника, с которым можно было поругиваться иногда.
          Жалел я маленького Грега Хауса, который испытывал жадное любопытство ко всему на свете, а его непрестанно одергивали, поучали, воспитывали и привили отвращение к любым правилам и аллергию на пафос. Он умел наслаждаться жизнью. А я тщетно пытаюсь вернуть потерянное ощущение, но внутри себя уже не свободен. Меня переполняет ненависть – хочется высмеивать всех подряд, потому что каждый – ходячий свод правил, понятий, как надо и как не надо. Интересно, они испытывают удовольствие, потому что делают все, как положено?
         А я кайфую, когда имею возможность разрушить их банальную картину мира, встряхнуть их головы как кайледоскопы и дать им возможность избавиться от оков надуманных норм.
        Уилсон доверчив на удивление. Ему каждая пара, которую он видит, кажется невероятно счастливой. Если пациент говорит, что ему хорошо, он считает, что так оно и есть. И все мои попытки переубедить были тщетны. Он живет в перманентном состоянии умиления и пытается быть хорошим. И думает, это путь в рай. Когда оказалось, что все его старания ни к чему не привели, и ему поставили смертельный диагноз, он на меня ополчился. Я заслужил болезнь, а не он! Такой идеальный и правильный.
        Я на него не обиделся. Пациенты, которым делают химиотерапию, говорят и не такое. С него тут же слетело все напускное добродушие, он решил, что сможет справиться со своим состоянием, если станет вести себя так, как я – развлекаться, изображать безразличие ко всему на свете. Но надолго его не хватило. Я этого ждал – когда сломается его кажущаяся бравада, и он снова станет самим собой. На автобусной остановке мы увидели старушку с болезнью Альцгеймера, и Джеймс уставился на нее, забыв о своей болезни. Я понял, что проиграл… но все же был рад. Внутри себя он не умер. Что-то теплится – его настоящая суть.
        Когда он отказался лечиться, я пробовал разозлиться, и сам себе внушал, что у меня это получилось, но в душе понимал, что он прав. И ему не по силам курс лечения, который я и сам не знаю, стал ли бы пробовать… Разве что – себя испытать.
        Знал, что когда ему станет хуже, он решит: я боксерская груша. И будет вымещать на мне злость. Но я из тех врачей, которые считают это полезным. И не верю в ангелоподобных раскаивающихся пациентов.
        Когда я инсценировал свою смерть, на моих мнимых похоронах он обрушился на меня со всей яростью. Мне это показалось забавным. Когда Уилсон обнаружил, что я воскрес, он потерял дар речи.
        Я почему-то не верю в то, что он и, правда, умрет. Даже если собственноручно зарою Джеймса в землю. Мне будет казаться, он снова возникнет – вот так, как ни в чем не бывало.
       Сегодня утром я посмотрелся в зеркало и увидел там его отражение. Он улыбался.


















                Джеймс Уилсон

           Я понял себя, когда полюбил Эмбер. Почему я стараюсь всем угодить, скрываю от самого себя тайное раздражение и боюсь признаться, что ненавижу тех, ради кого я жертвую всем. Так было со всеми моими женами. Я во всем шел им навстречу, предвосхищал их желания, делал вид, что моих собственных не существует. Во всем потакал. Сглаживал острые углы. Глотал обиды. И накапливал злость – день за днем, год за годом…
         Меня не научили любить себя. В детстве я слонялся один и был сам себе предоставлен. Часами смотрел телевизор. Завидовал детям, которых родители на руках носили. Я был симпатичным примерным мальчиком, который учится лучше всех и всех больше читает. Старался не раздражать родителей и не жаловаться. Их устраивал такой сын. А кого бы он не устроил?..
         Друзья тоже радовались, когда я отдавал им все по первому требованию. Игрушки, деньги, которые мне выдавали на карманные расходы… я был готов поделиться всем, чем угодно. Лишь бы меня любили. Но мне даже не были благодарны. Мной просто пользовались.
        Я считал, что должен из кожи вон лезть ради того, чтобы заслужить благодарность, признательность, уважение. И завидовал тем, кто не делал для этого ничего, при этом все носились с ними как с драгоценностью. Драчуны, отстающие ученики – они были избалованы до предела. А я совершенно заброшен.
        По мере того, как я взрослел, прозревал и самосовершенствовался, понимал, что я сам во всем виноват. Позволял так с собой обращаться. Но, с другой стороны, конфликт ничего бы не дал… только трата времени, сил. А результат?
       Я влюблялся в женщин, которые не боялись открыто говорить о своих желаниях, и восхищался их смелостью. Но я до такой степени растекался в их присутствии, превращаясь в тряпку, что они переставали меня уважать. Было даже не важно формально, кто первым предложит разрыв, они начинали со мной скучать, а я не знал, как изменить ситуацию. Искал женщин, в себе неуверенных, смертельно больных, считая – такие уж точно меня оценят, и я себя видел ангелом. Даже пытался внушить себе, будто и, правда, влюблен…
Эмбер сразу меня просекла, и мне стало легко в ее присутствии. Она настаивала, чтобы я жил для себя. И я так и делал. Превратился в ребенка, которого вдруг кто-то понял, разглядел и дал возможность дышать свободно. Мне захотелось стереть всю прежнюю жизнь, будто ее никогда и не было, и поверить в себя – такого. Веселого спокойного, избавившегося от страхов. Ей, правда, было со мной интересно. А я ее защищал. И она перестала все время пытаться доказывать окружающим свойсверхпрофессионализм, расслабилась. И влюбилась.
         Я знаю, формально Хаус не виноват в ее смерти, он даже готов был рискнуть репутацией, чтобы ее спасти, и для этого перепробовал все… Но в течение долгого времени не хотел его видеть.
        На самом деле наша дружба меня счастливым не делала. Она встряхивала меня, будоражила – как легкий наркотик. Выдергивала из депрессии, заставляла улыбаться… иной раз против воли. Я всегда грустил, когда он был рядом. Даже когда пытался его разгадать как ребус, интеллектуальную головоломку, чувствовал себя потерянным… Он – еще более одинокий и неприкаянный, чем когда-либо был я. Другое дело, что он умеет себя развлекать, находить смысл в жизни. Озорничать как школьник, получать удовольствие от просмотра идиотических сериалов, слушать песни для подростков, читать бестселлеры для детей… Я в этом смысле ему завидую, честное слово. Пытался вникнуть, чтобы было, что обсудить, но – не могу, заскучал…
       Болезнь застала меня врасплох. Я думал, к плохому готов. Каждый день спокойно говорю людям, сколько им, возможно, осталось. Но я? Нормальная наследственность, ем одни витамины, сплю как сурок.
       Оказалось, химия – это такой кошмар… Мы, конечно, переборщили, попробовали ударную дозу, решились на эксперимент. Но меня переломало за одну ночь так, что я решил – никогда больше. Ни под каким видом. Хочу умереть спокойно. И дома.
       Может, с работы я ушел зря. Вид пациентов действует успокаивающе. Это был мой каприз, и я решил разрешить себе его. Прогулка на велосипедах. Радости каждого дня. Детские сюрпризы. И шуточки Хауса, к которым, наверное, и на том свете я не привыкну. Подозреваю, мы не разлучимся и там.
      Когда мне сказали, он умер, хотелось разгромить кабинет. Но, стоило мне увидеть его ухмыляющуюся рожу после мнимых похорон, на которых мы все – один за другим выставляли себя идиотами… Я понял, что не боюсь больше. Я, правда, готов.
      И пусть не надеется, что когда все закончится, я оставлю его в покое. Буду являться ночами и изводить – он меня не забудет.


















                Роберт Чейз

           Я хотел стать священником. Пытался представить Бога – пытливый взгляд, фиксирующий луч света внутри и по каналу, который, казалось, я видел, переправляющий парусники, которые удобно располагались и бесшумно скользили, а я будто несся вперед и себя ощущал совсем юным, предвидя и бури, и тупики, и, казалось, что я сумею справиться с ними. Я на самом-то деле в него не верил, просто мечтал, фантазировал… Поступил в семинарию от безысходности, пытался проникнуться фанатизмом – не получалось. Что делать, если во мне этого совсем нет? И я не умею любить, ненавидеть с такой силой, что она будто электризуется и ощущается как нечто материальное, приводя других в содрогание. Но мне там было спокойно. Хотя временами и скучновато.
         Я плыл по течению, сдавал экзамены – один за другим. Ленился, дремал… И не знал, к чему на самом-то деле годен. Но нелепая случайность послужила причиной того, что меня решили оттуда исключить. Жена садовника мне сама строила глазки, я не устоял – и вот результат…
        Сам не знаю, что я почувствовал… жил по инерции, а теперь должен думать, что делать, за что отвечать… И прибился течением жизни к причалу медицинского колледжа. Надо же было какую-то профессию получать.
        Дела у меня пошли на лад, и я воспрянул духом. Не ходил в церковь. Но вспоминал о ней – закрывал глаза и как будто спал наяву. Убаюкивало. Успокаивало. Как видение отчего дома, которого у меня никогда по-настоящему не было.
       Не знаю, хотел ли я, чтобы меня понимали, но до определенного момента меня вполне устраивало то, что во мне видят смазливенького блондина из рекламного ролика. И только одна из девушек заметила: «У тебя глаза необычные… когда спишь, парень как парень, а просыпаешься… будто на небо смотришь – хмурое и в то же время ясное». Я смутился. Мне это было приятно. Ее звали Нора. И мне не хотелось ее отпускать. Но сложилось так, что пришлось ей уехать в далекий штат. Иногда мы обмениваемся открытками.
       Когда отец пристроил меня в команду Грегори Хауса, я заметил, что тот крайне редко высмеивает меня. Почему? Видимо, он не видел во мне явных комплексов, тараканов, скрытых изъянов, которые казались ему достойными внимания. Меня это даже задевало. Для Хауса такая вежливость сродни равнодушию. Я не казался ему интересным.
       Долго играя роль наблюдателя, встревая в перепалки между Форманом, Чейзом и Кэмерон, я постепенно свыкся с тем, что меня считают средненьким обывателем, который ищет простых развлечений. Было ли это обидно? Тогда мне казалось, что да, а теперь… лучше бы я все же ушел из этой больницы. И не мечтал заинтересовать Хауса, превратившись в вялое подобие его самого. Я тогда сохранил бы себя, не утратил что-то настолько важное… это словами не передать. Слышал бы музыку в своем сердце.
        Я изучал его, пытался проникнуться его взглядом на мир, частично его разделяя. Во мне тоже есть скептицизм, но умеренный. Я не зациклен на том, чтобы что-то доказывать всем подряд. Но когда Элисон, фактически потеряв надежду на завоевание Хауса, предложила мне просто встречаться, я, не раздумывая, согласился. Хотя понимал: она хочет вызвать ревность того, кто ей действительно нравится.
       В какой момент я почувствовал, что мне больно? И эти встречи меня только ранят. Элисон уволилась, когда я случайно попал под горячую руку Хауса. Ей стало меня жаль, она вообразила, что совершает героический поступок. Мне это совсем не польстило. Я понимал: она хочет сыграть роль ангела милосердия, как с первым мужем.
       Кто виноват, что за три года, проведенные вместе, она меня так и не полюбила? Когда я совершил поступок в духе доктора Хауса, втайне гордился собой: я с ним сравнялся. Стал богом. Но в отличие от него я не мог с этим жить: я лишил жизни пациента, который ко мне обратился за помощью. Пусть его и считали чудовищем, политическим смутьяном, тираном на исторической родине. Когда я ей все рассказал, она сделала вид, что готова жить дальше… Но и сам не понял тогда, я что-то в себе растоптал. И считал: пусть никто не узнает об этом, но я восторжествовал… над своим страхом ответственности. И принял дерзкое решение, ощутив себя сверхчеловеком.
        Осознал я все это тогда, когда прошел год. И я заглянул в церковь. Элисон не поняла меня, бывшая монахиня, в которую я чуть было не влюбился, тоже…
        Там никого не было. Слышался только стук дождя за захлопнутой дверью. Я приблизился к алтарю и сложил ладони. И будто прозрел. Зажмурился и увидел внутри некое подобие света, почувствовал дрожание волн…  И расправились внутренние паруса.
       Неужели когда-нибудь я воскресну?..


















                Элисон Кэмерон

Почему я вообще решила, что он несчастлив? И нуждается в ангеле-хранителе? Потому что все кругом твердили одно и то же: «Хаус, ты несчастлив. Так жить нельзя». А он - то ли делал вид, то ли в душе соглашался с этим, потому что у людей есть свои понятия и стандарты, какой должна быть счастливая жизнь. Но я придумала, что ему невыносимо плохо и одиноко, и он ждет спасителя. Посланницу небес.
Мне очень скучна обычная жизнь. Размеренная, лишенная треволнений. Я хочу решать сложные задачи, находить выходы из тупиков. Я придумываю себе сложности там, где их нет, потому что иначе мне не интересно. Когда я его впервые увидела, взыграла моя фантазия: в воображении возник образ уставшего, никем не понятого романтического героя, который надел циничную маску и прячет свою ранимую душу. Я начиталась романов и верила, что такие действительно существуют. И я должна их спасти, излечить, исцелить. Мне казалось, сама судьба привела меня в эту больницу. Я мысленно примеряла ангельские крылья, которые должен разглядеть только он. Представляла себе, как, глядя на меня, он преображается. Я вообразила, что родилась для того, чтобы сделать его счастливым. Ошибка, которую совершают многие женщины, которым кажется, будто они избраны небом для особой миссии, – духовного возрождения кающегося грешника или заблудшей души. Сейчас меня тошнит от самой себя. И от этих романов.
У меня нет желания смотреть сериалы с подобным сюжетом – как наткнусь на рассуждения типа «ты мне послан судьбой», возникает желание выключить телевизор. Как же они промывают мозги! Трудно жить в реальном мире и в нем адаптироваться, если такие представления о жизни вдалбливают в головы телезрительницам. Я бы хотела родиться заново, стать другой, но полностью изменить себя невозможно. Я не могу искоренить в себе это желание врачевать души.
Первого мужа я не любила. Мне хотелось проникнуться к нему романтическим всепоглощающим чувством, но не получалось. Я сейчас понимаю, что любила я себя в роли ангела. В этой ситуации я нравилась самой себе. Мне льстило то, что меня так воспринимают окружающие, я восхищалась самой собой. Казалась себе героиней.
Он этого не понимал. Наивный бесхитростный парень. Он смотрел на меня с восторгом, думал, что я разделяю его чувства. А я потакала ему, подыгрывала, в какой-то мере веря в то, что я делаю и говорю.
Или я сейчас вижу все это в черном свете, потому что так на меня повлиял Грегори Хаус? Я оказалась слабой, подверженной влиянию извне. Он изменил меня. Но я оказалась не в силах хоть сколько-нибудь повлиять на него. И мне пришлось признать свое поражение.
Я не могу стать такой, как раньше, но и такой, как Хаус, я тоже стать не смогла. Все прежнее во мне убито, перечеркнуто, я даже не дорожу этим. Мне это не помогло стать важной и нужной для Хауса. Он получает удовольствие от деромантизации жизни, научного анализа всех помыслов и побуждений. Я хотела ему подражать, стать на него похожей, но в результате я потеряла себя.
Надо не стараться представить, какое у него было бы выражение лица, если бы я подумала или сказала то-то и то-то, а выйти из этого болезненного состояния не столько психологической, сколько мыслительной зависимости. В профессиональном плане он много мне дал, но в человеческом… он отчасти меня разрушил. Хотя, понимаю, он вовсе этого не хотел. Он вообще обо мне мало думал.               
А, может, я зря так на это смотрю? Сейчас я пытаюсь вернуть свое прежнее ощущение жизни. Я не должна уничтожать в себе все, что не нравилось Хаусу, мне больше нет нужды ему нравиться. Моя задача – понравиться самой себе, воскресить в себе радость жизни. Не думать о том, как воспримет мое слово или мысль Хаус, забыть о его реакциях, а понять, как мне жить без него.
Сейчас, когда я, по сути, сбежала из этой больницы, мне нужно собрать обломки прежнего «я», каким-то образом научиться смотреть на мир глазами ребенка – вернуть себе непосредственность. Живые реакции.
Одна из моих пациенток в Чикаго оказалась бывшей уголовницей, которую выпустили из тюрьмы досрочно. Она убила своего мужа, нанесла ему двенадцать ножевых ран.
- Я не боюсь вида крови, - говорила она. – Мне даже нравилось смотреть, как она течет, растекается, это меня странным образом успокаивало. И я ни о чем не жалела. В тот момент я его ненавидела. И ко мне долго не приходило раскаяние, целый год я чувствовала себя так, будто вообще ничего не случилось. А потом вдруг увидела новенькую, у нее на руках живого места не было – одни ссадины и порезы. Она убила сестру, потом попыталась убить себя. И что-то внутри меня шевельнулось. Я стала вспоминать, как мы познакомились, ведь что-то я в нем находила… стали появляться слезы – их было немного, но я оттаяла…
- И что дальше?
- Мне захотелось жить. Я не могу сказать, что жалею о содеянном, но поняла, что еще не все закончилось, у меня есть возможность испытать новые ощущения, может, они мне помогут.
Она говорила все это, а я уже знала, какой у нее диагноз. Жить ей осталось несколько месяцев – и то, если она будет лечиться. Я не знала, что ей сказать. Хаус счел бы, что это надо преподнести в виде шутки. Но у него есть право вести себя так, он гений. А я растерялась.
- А что вы хотели бы испытать?
- Почувствовать себя живой.
- А физическая боль помогает?
- Да. Помогает.
Что толку читать мораль? Люди не дураки, они знают, когда нарушают правила или доходят до состояния аффекта. Раньше я стала бы ее поучать, говорить, как надо и как не надо. А сейчас я просто не знаю, что ей посоветовать. Но мне тяжело было на нее смотреть – ввалившиеся глаза, изможденное лицо, сухие губы. Я не испытала жалости к ней. У меня не возникло желания ее оплакивать. Изображать подругу. Я проинформировала ее – сухо, безразлично. Как будто она – статистическая единица. Профессиональная черствость. У меня нет больше желания рыдать над каждым больным – образно говоря. В буквальном смысле я никогда не проливала слезы, но мне хотелось сочувствовать людям. Теперь не хочется.
Может быть, это временно? И когда-нибудь я почувствую себя живой – если внутри меня шевельнется жалость к другим? Но, похоже, что я утратила эту способность – сопереживать. Не знаю, как долго это продлится.












       













               


Рецензии