Рассказы

                ДАМА ЧЕРВЕЙ
                Рассказ
     Я отдыхаю по-своему. Не люблю сидеть в ожидании клева рыбы на берегу с удочкой или дома, с книгой, самому клевать носом. Индивидуальный пассивный отдых не люблю.
     Другое дело — в компании, да чтоб был к тому же азарт. Одним словом, я — преферансист. Только вот давно уже не играю, аллергия какая-то появилась. Едва вспомню про последнюю «пульку» — тошно становится. Может, надо выговориться?
     История эта произошла в августе 91-го года. Собрались мы, по обыкновению, у меня на квартире, едва расселись, я карты раздаю, на пороге — жена: «Ребята, кто такой Янаев?» Я пожал плечами, фамилия незнакомая, в цеху ни разу не слыхал. Тогда она — к Петру Ивановичу, с тем же вопросом. Ну, думаю, значит, политика, коли к нему. Петр Иванович наиболее подкованный среди нас. И правда: Янаева знал. Не лично, конечно.
     — Нормальный мужик! — отвечает Петр Иванович. — Его супруга по этой части не жалуется, а ей можно верить.
     — Нет, без шуток, — допытывается моя жена.  — По радио передали, будто вместо Горбачева Янаев.
     — А куда делся Горбачев? — поинтересовался Саид Саидыч.
     — Заболел...
     Микола расхохотался: «Давно заметно, что он — больной».
     Я сижу-помалкиваю. Никогда в политику не лезу, до лампочки она мне, одни от нее хлопоты. И хотя товарищи мои по преферансу вполне надежные (не мухлюют), все равно нужно присматривать за ними. Для очистки совести. Преферанс, как капитализм: человек чело¬веку — волк, каждый заботится только о себе. Иначе и нечего садиться играть.
     Постояла моя жена, посмотрела, что никакой реакции, ушла ставить самовар.
     Мы, кстати сказать, исключительно чайком, когда играем, балуемся. С лимоном. Ни капли спиртного себе не позволяем. Заведено у нас так. Под таким условием много лет назад начали собираться и не нарушали его никогда. Да и вообще к выпивке никто из нас не охоч слишком. В преферансе требуется трезвый ум и максимум внимания. Единственное, против чего пока что не боремся, — это курево. Но курит один Микола.
     Прошло два дня, а то и три, не помню уж точно. Опять мы все в сборе: я, Петр Иванович, Микола и Саид Саидыч. Игра в разгаре. Я сижу с прикупом. Ребята «торгуются». А тут возня какая-то в прихожей, женские голоса.
     Заходят моя и Петра Ивановича. Удивился я здорово. Ни разу за всё время его супруга нас не беспокоила — не отвлекала. Сдавалось мне, что она дама культурная, обходительная. Ошибся.
     Зашла и прямиком к столу, где мы: «Что, — говорит ехидным голоском, — доигрался?»
     Петр Иванович ухом не повел. Он вообще человек сдержанный, вывести его из равновесия очень трудно.
     — В чем дело, Нинок? — спрашивает, а сам косит глаз на прикуп.
     — Арестовали Янаева. Всю их компанию арестовали.
     — Не паникуй, Нина!
     Петр Иванович усмехнулся. Усмехнулся как бы спокойно. Но я-то вижу — волнуется.
     А она продолжает наседать на него. Ничего не пойму я. Что ей надобно? То ли белены, то ли демократии объелась. Или же таким вот макаром — иносказательно — выясняет супружеские отношения. Хотел было встрянуть (не доходит до нее, что оста¬новила игру). Как хозяин дома. Саид Саидыч опередил: «Женщина!!»
     Она взглядом его не удостоила. И тут выкладывает главный козырь: «Партию-то твою запретили».
     Петр Иванович карты выронил. Ни жив ни мертв сидит, слова выговорить не может.
     Саид Саидыч бровь поднял, он всегда при удивлении бровь поднимает. Мне же политика — до лампочки, я в нее не лезу, но и мне чудноѕ как-то. Один Микола — ему хрен по деревне — хохочет: «Вот это финт! Вот это финт!!»
     Преферанс наш, конечно, расстроился. Петр Иванович ушел с женою домой, разошлись остальные. Жалко: я сидел хорошо, как никогда, должен был выиграть.
     На следующий день моя говорит мне: «Петр Иванович с Нинкой разводятся».
     Я не поверил: «Брось заливать! Они живут 20 лет, трое детей».
     — Ну и что? Нина давно жаловалась на Петра Ивановича: и денег мало приносит, и внимания не оказывает. Теперь у нее Саша. На машине её возит, дача в два этажа, под черепицей.
     Я смотрю на свою благоверную и чувствую: вот-вот ударю её.
     «Так-так, — думаю, — а ежели бы я был партийный да меньше получал? Ты б меня точно так же, как Нинка Петра Ивановича? А то б ещё — неровен час — посадила».
     Спрятал я руки в карманы, отвернулся. Вспомнил рассказ одного старого человека. Пять лет отбыл в лагерях он. Когда пришли за ним, супруга сказала: «Давно пора! Антисоветский элемент…»
     — А что Петр Иванович? — спрашиваю.
     — Разболелся сильно. В больницу положили.
     Хоть и не ясно, будут сажать партийцев или нет, решил я на свой страх и риск проведать товарища по преферансу. Купил банку компота, печенье, еще чего-то там, прихожу. Дали мне белый халат, пустили в палату.
     Вошёл я и не узнал Петра Ивановича. Раньше был немного, а сейчас седой весь, и — худющий, кожа да кости. Не встает. Пошевелил рукой — поздоровался, значит. Угораздило, думаю, мужика. На аркане его, что ли, в эту партию тянули, и в партбюро...
     Но — о том, понятно, молчу, анекдот за анекдотом выдаю, кругом другие больные смеются. Даже Петр Иванович не выдержал — улыбнулся. Потом, когда я уходил, прохрипел: «Спасибо, брат...»
     Сильно переживал я за Петра Ивановича: как бы не парализовало. Что сердечко у него пошаливает, я слыхал, вот и боялся. Саид Саидыч с Миколой тоже навестили его, принесли гостинцев. Молодцы ребята. Не зря же мы столько лет друг дружку знаем, пусть преферанс и капиталистическая игра, где человек человеку — волк. Мы же люди, сами немолодые, с каждым подобное приключиться может.
     Больше мы не собираемся. Саид Саидыч и Микола уехали на родину: один на Украину, другой в Среднюю Азию. Теперь они за границей.
     А Петр Иванович — здесь. Ходит с палочкой. Медленно-медленно. Ему дали инвалидность. Иногда встречаю его на улице. Разговариваем в основном о преферансе. Чувствую, что он тоскует, как-то забылся — предложил расписать «пульку».
     А однажды вдруг спрашивает: «Вася, слушай, а что было у тебя в прикупе? Ну тогда, в тот день...» Я ему отвечаю: «Пиковый туз и дама червей».
– Дама червей, говоришь? Так я и знал!

17 августа 1992


                ВЫСОКО В СЕНТЯБРЕ
                Рассказ
               
     Сентябрь у нас обычно тихий, солнечный, располагающий к мечтам и раздумьям. Селезнёв продолжал любить эту пору не меньше, чем в юности: наверное, ещё оставались  молодые силы.
     В Н-ской микрорайон города его раньше заносило случайно, а тут вдруг потянуло с невероятной силой, и он ничего не мог сделать. Причём, тянуло только в центр – в самое людное место, хотя Селезнёв всегда особился, и, когда много людей, чувствовал себя не своей тарелке. Он этой тяге поначалу дивился, однако вскоре освоился, ему здесь даже нравилось.
     Отсюда, со взгорка, можно было без помех обозревать широкую,  огороженную сопками,  долину, а за ней и океан – до самого горизонта.   
Тут Селезнёв впервые ощутил себя совершенно свободным, причём, независимо оттого, льёт ли дождь, как из ведра, или такой ветрюган, что с ног аж сбивает. На его настроение нисколько не влиял вороний базар внизу, в берёзовой роще, они могли каркать, сколько им вздумается – он лишь усмехался.
     На взгорке, недалеко от лестницы, сбегающей к дороге, стояло одноэтажное каменное здание; с одного конца почта, с другого «Промтовары». Селезнёв заходил в магазин, по обыкновению, без надобности. Ходил, делал вид, что выбирает и приценивается, но редко что покупал; не привык тратиться попусту. В магазине ему было тоже приютно.   
     Тот счастливый день начался с добрых предзнаменований: спозаранку в квартире над ним не выясняли отношений, роняя мебель;  радио передало, что погода сегодня без осадков; наконец, прошёл насморк, надоедавший Селезнёву целую неделю. И, вдобавок, когда шёл на остановку, в ухо не залетел ни один мат.
     Из дому Селезнёв выбрался только после обеда, вопреки давно заведённому правилу, нарушаемому лишь в исключительных случаях.   
День спустя он скажет себе: это был именно такой случай – ведь его же что-то удерживало от утреннего моциона; вроде бы, ничем, собственно, не занимался, а время пролетело незаметно. Вот и гадай теперь, есть высшие силы или нет.
     Селезнёв сел в первый же подвернувшийся автобус, и скоро увидел в окне знакомые берёзы, усеянные воронами. Он, будто по команде, вскочил и кинулся протискиваться в переднюю площадку, кому-то, кажется, наступил на ногу.    
     Едва автобус остановился, как всегда, напротив табачного киоска с вывеской «Свежая пресса», он пробкой вылетел из него и сразу переключился весь на светофор. Без газет даже лучше: ну, сколько можно забивать голову разной ерундой! Телевизор у Селезнёва оказался на помойке ещё раньше, к тому ж, он плохо показывал.
     Лестница к почте была довольно крутой. Селезнёв обычно преодолевал её в два приёма, но сегодня поднялся доверху легко, без передышки.
     Не обращая внимания ни на кого вокруг, двое каких-то мужиков, несли по кочкам власть – то ли местную, то ли столичную. «Какие сами – такие сани», – подумал в который раз Селезнёв. Он давно усвоил: «Глупец винит весь мир, умный – только себя».
     От почты до магазина Селезнёв прошёлся не спеша, щурясь от солнца, с удовольствием ощущая тепло расступающегося перед ним воздуха. Вётлы и берёзы на краю тротуара, только-только начинали менять цвет, листья слетали с веток не часто, они долго кружили, прежде чем опуститься где на асфальт, где в лужу, а где на голую землю. Селезнёв с наслаждением, вдыхал мягкие, чуть-чуть прелые, запахи сентября, что с успехом перебивали машинные, и даже кухонные, от которых его всегда мутило.   
     Ступив на порог магазина, Селезнёв едва не столкнулся с выходившей оттуда женщиной. Он посторонился – дал  ей дорогу, поднял глаза на женщину и замер: ему вдруг сделалось так жарко, словно рядом запылал костёр.
     Женщина улыбнулась, наклонила голову и с улыбкой выскользнула на улицу.
     Селезнёв рванулся за нею следом, чуть ли не побежал, но тут же заставил себя идти помедленней, однако подстроиться под свой обычный шаг ему никак не удавалось, он еле удерживал себя. Женщина шла впереди спокойной, уверенной походкой, дружелюбно поглядывая по сторонам. Было видно, что её радует всё вокруг само по себе и как дополнение к её внутреннему состоянию.
     Никого, кроме неё, свободно и твёрдо шагающей вдоль каменного одноэтажного здания, Селезнёв не видел; она увлекала его за собой, точно бурная река отломившуюся от дерева ветку. И если бы он не успел уцепиться за поручни лестницы, то так бы и оказался внизу возле остановки вместе с этой женщиной. Между тем она перешла дорогу и двинулась по обочине в гору, ступая так же уверенно и слегка вальяжно.      
     Когда она скрылась из виду, Селезнёв, ещё не охолонив, в глубокой задумчивости повернул назад. В его душе творилось что-то непонятное.
     Он продолжал видеть загорелое лицо и глаза женщины в окружении этого светло-коричневого загара. Он смотрел на неё, не в силах оторваться от золотистых волос, стекающих по плечам, от её доверчивой улыбки, от рыжинок повсюду: на лбу, щёках, на подбородке – милых и весёлых…
     Селезнёв зачем-то вернулся к магазину, стал поодаль, будто ждёт кого, кто внутри. Он устремил взгляд на двери, которые то открывались, то закрывались.
     Селезнёв не успел разглядеть пальцы женщины, но был уверен, что они такие же, как её лицо: загорелые, с малиновым маникюром, а сама рука красивая –  не тонкая и не узкая – скорее всего, соответствует всей её фигуре.   
Посторонние руки, касающиеся дверей магазина, раздражали Селезнёва: казалось, они только и делают, что затирают следы её пальцев, чтобы ничего не напоминало о ней в этих дверях и что она тут улыбнулась ему.      
     Селезнёв перевёл взгляд  на нищего, что хмуро и сосредоточенно пересчитывал мелочь. Нищий вытащил папиросу, закурил и не удержался, чтобы не хмыкнуть удовлетворённо.      
     «Загар, конечно, материковский. Шоколадный. Не иначе только из отпуска», – размышлял Селезнёв. Он отошёл в сторону, приблизился к луже, где утоляла жажду большая понурая собака, беспокоя отражение облака, что висело над нею с Селезнёвым; в луже также покачивался лист, почти совсем зелёный, видимо, недавно слетевший с ветлы. «Всё не так уж плохо», – проговорил Селезнёв. Собака перестала пить.
     «Ты чего это?» – потянул его кто-то за рукав, нарушая мысли о женщине: «Голубые глаза на фоне южного загара… Красиво!» Человек теснее придвинулся к нему. Селезнёв не стал с ним разговаривать, даже не повернулся. Тому ничего не оставалось, как уйти.
     Собака тоже принюхалась к Селезнёву, уткнувшись мокрым носом в штанину. Он посмотрел на собаку и опять увидел женщину: вот она, улыбаясь, легко выскользнула из дверей магазина, разогнулась и пошла – высокая, статная, в красном, облегающем плаще… И он обрадовался, что эта женщина – рядом, она идёт, идёт и никуда не уходит.
     Подходивший человек подал ему неплохую идею. Селезнёв весело постучался в окошко пивного ларька. Продавщица, подавая банку, подозрительно покосилась на него, и он в душе рассмеялся: «Ну какой понравится, если смотришь на неё, а видишь другую!»          
     Попив пива, он повторил маршрут женщины: от магазина до лестницы. Выбрал себе  место поровнее, очистил его носком ботинка от мелких камней и принялся по-хозяйски, заложив руки за спину, наблюдать за поднимающимся от остановки народом.
     Первое, что поразило Селезнёва в женщине – это сочетание улыбки и глаз, похожих на сегодняшнее небо, только без облаков. Селезнёв никак не мог подобрать слово для её улыбки. Подходило: «добрая», «светлая», «ласковая», но чего-то всё равно недоставало.  «Боже, аж дух захватывает!» – невольно вырвалось у него.
     Селезнёв радовался уже не только этой женщине, но и всему внутри себя, имевшему отношение к ней, даже своему страху подойти, заговорить – не то, что дотронуться до плеча её или руки.
     Между тем женщина, уже виртуально, перешла дорогу, пошла в гору по обочине всё той же спокойной, уверенной и чуть-чуть вальяжной походкой, держа прямо голову и плечи. Селезнёв боялся перевести мысли на её талию, по его представлениям, идеальную, на коричневые загорелые ноги в красных туфлях на высоком каблуке. Он всё думал о её  улыбке, которой так и не подобрал точного определения.
    Он закрывал глаза и видел: все черты её лица по отдельности и вместе излучают столько любви и доброты, что это… это просто невозможно! Свет, исходящий от женщины, был в то же время несколько сдержанный, наверное, ею же самой несколько притушенный – чтобы не раздражать других, у кого что-то не ладится. Скорее всего, она прислушивалась к себе и немного смущалась своего состояния.
    Селезнёв повернулся к крыльцу почты. Скукоженная буква «П» на табличке показалась ему готовой снова распрямиться – стать не хуже новой. На подъёме к автобусной остановке ревел грузовик; ревел бодро, по-молодому. За ним
прошелестела белая легковушка.
    Вдруг на какие-то секунды наступила тишина. И Селезнёв всем существом своим ощутил, как хорошо жить на свете…

    С того дня всё изменилось. Селезнёв перестал быть недовольным. Он принимал людей такими, какие они есть. Солнце любил за то, что оно светит, ветер за то, что дует, дождь – что  льёт, пургу – что метёт. С домашними животными и вольными птицами он тоже нашёл общий язык; даже зауважал ворон и чаек, кормившихся по помойкам.
     А кого жалел, так это жену. Она заметила перемену в нём. Ей было неприятно его ровное к ней отношение и какая-то спокойная уверенность во всём, вплоть до бытовых мелочей, как, например, замена кран-буксы, чего Селезнёв раньше не умел, и всякий раз вызывали сантехника. «Уж не влюбился ли?» – насторожилась она, хотя никаких чувств к нему давно не испытывала – подобно многим, их связывала привычка. Хорошенько подумав, отмахнулась: «Никто никому не нужен. А этот – тем более…» Но всё равно где-то в глубине
подозрение осталось.
     Служебные дела у Селезнёва наладились, он прекратил спорить, больше помалкивал, улыбаясь про себя, а в конфликты вообще ни в какие не
вступал.
     Вот только стал чаще, нежели прежде, уединяться. Закроется у себя в комнате и сидит. Не читает, не пишет, не раздумывает. Просто сидит и слушает, как течёт время. Он воспринимал его когда каплями, барабанящими
по карнизу, когда – снежной крупой, шуршащей на оконном стекле, когда – скользящими по полу солнечными лучами, а лучше всего в виде тишины. В их доме она устанавливалась не так часто, и тем была  особенно приятной.
     В эти минуты Селезнёв и вспоминал женщину с золотыми волосами и необыкновенной улыбкой…
     Хотел ли он увидеть её вновь? Пожалуй что, нет. С тех пор прошло как-никак три осени.Селезнёв боялся, что она сильно изменилась. И представил такую картину: они опять с ней столкнутся на том же месте, а он не сразу узнает её. И не из-за причёски или потому, что одета по-другому.
     Её волосы больше не кудрявятся на лбу, не золотятся, они понуро свисают на плечи; лёгкие морщинки у глаз, которые раньше смеялись вместе с ними,превратились в мелкие трещины; по всему лицу разлилась какая-то болезненная желтизна. А ярко-голубые глаза, что так расшевелили когда-то его душу, потускнели.
     Вот она, без улыбки на лице, выходит из дверей магазина и идёт, как тогда, вдоль серого одноэтажного здания. Идёт медленно, ступает осторожно,точно боясь поскользнуться или подвернуть ногу. При каждом её шаге икры, обтянутые чёрными чулками, отталкивающе расслабленно подёргиваются.
     Весь её стан уже не кажется тугим – налитым, и на неё уже не оборачиваются встречные мужчины.
     Она долго-долго спускается по лестнице, равнодушно, не поворачивая головы, переходит улицу, затем с опущенными плечами медленно поднимается в гору. Солнце больше не золотит  её волосы.
     Селезнёв смотрит ей вслед. Она уже скрылась, а он всё стоит и стоит – смотрит на обочину, по которой она только что шла.
     У него за спиной возникает какой-то шум. Он отвлекается на него. За магазином дерутся мальчишки, они в кровь поразбивали себе носы, пинают тех, кто упал, и безбожно при этом сквернословят. Селезнёв едва не наступает на
полиэтиленовый пакет с отбросами, валяющийся в нескольких метрах от мусорного бака. Из пакета на асфальт выпали картофельные очистки, яичная
скорлупа, консервная банка…
     Селезнёв останавливается у лестницы и смотрит вдаль поверх вороньей рощи. Тёмно-серая оконечность горизонта отвечает ему недвижным молчаливым взглядом.
     …Всего этого Селезнёв не желал видеть, и на всякий случай перестраховался: Н-ской микрорайон обходил стороной, никогда не появлялся даже поблизости. Для него та женщина, как и тот сентябрь, была далеко и
высоко.
     Селезнёв надеялся на встречу с ней в другой жизни.   

23 мая 2012
          

                БАРЫНЯ
                Рассказ

     Она торговала рыбой: летом красной, зимой корюшкой, навагой, но больше всего минтаем и камбалой. Рыбой я мало интересовался, но её приметил однажды – может, вскоре, как только появилась, а может, просто, проходя мимо, пригляделся к этому крайнему, на отшибе, ряду на базарчике.
     Первое время они торговали с напарницей, однако я сразу выделил её, всю в резине – переднике, перчатках и сапогах; только в холода она стояла в валенках.
     Она была светло-русой и несколько скуластой, с большими глазами, не полной и не худой. Торговка и торговка… И всё же чем-то она меня привлекала, кроме лица.
     Я тогда выпивал. И порою, уставая от однообразия жизни и своего окружения, впадал в тоску. В такой момент я и захотел, оказавшись на базарчике, подарить торговке стихи.
     Я был в тот раз не один – с товарищем из сочинителей. Он почему-то отговаривал меня, но я всё равно подошёл к рыбному ряду, добился от напарницы, как её звать, подписал книжицу, дождался её саму и подарил с надписью: «Ирине – истинно русскому человеку – от автора». Мой подарок удивил её и озадачил. Видать, ничего подобного ей не дарили.
     Неделю или две потом я избегал её: даже, когда шёл , как обычно, через базарчик от автобусной остановки домой, держался другого края, хотя нестерпимо тянуло завернуть к рыбному ряду. И всё же столкнулся с ней на улице лицом к лицу.
     –  Ну как стихи? – вырвалось у меня.
     «Нормально», – грубовато бросила она, не останавливаясь. Подумала, наверное, что я буду приставать к ней.
     Я немного обиделся. И, направляясь теперь с тем же товарищем в «Рюмочную», что соседствовала с рыбным рядом, туда совсем не смотрел. Мы занимали стол в углу около окна. Мой товарищ брал сколько-то там грамм водки, я – апельсиновый или яблочный сок (вскоре после знакомства с Ириной я перестал выпивать совсем – не из-за неё, конечно, но распространяться о том у меня нет никакой охоты).
     Мы стояли за столиком и говорили о поэзии. Иногда это было днём, иногда вечером. В один из вечеров наше место в углу оказалось занято. Там пили что-то налитое в пластмассовые стаканы, заедая бутербродами, Ирина и мужчина рабочего вида, явно не её муж. Я впервые видел её с выпивкой в руке. Она посмотрела на нас, и что-то в лице её дрогнуло. Я понял: ей не всё равно, что мы о ней подумаем. Они быстро допили и ушли.
     В следующий раз получилось наоборот. Мы явились раньше их. Было опять людно – примостились около двери, и, как только они стали входить, я громко спросил: «Ирина, чьи стихи лучше: его или мои?»  – Ваши, конечно! – мгновенно ответила она, как будто ожидала моего вопроса. Я с улыбкой оборотился к моему товарищу. Он обескуражено молчал. Незадолго до этого я склонил его тоже подарить Ирине свой сборник стихов, а он всегда их носил собой.
     По Ирине я видел: сказала, как думает. Думала б иначе, так бы и объявила при всех. Всё же я рисковал: вкусы у людей разные.               
     Слова Ирины, произнесённые в «Рюмочной», изменили наши отношения. Теперь, завидя её с рыбой, я, хоть на немного, но останавливался подле неё. Мне приятно было смотреть на Ирину. Нравилось её русское лицо, то, что она всегда смягчается со мной, как осторожно задаёт вопросы и, конечно, кому посвящено то или иное любовное стихотворение.
     В ней чувствовалась порода. Но – пущенная на самотёк, без своего назначения. Она была хорошо – по-крестьянски – сложена, и в давние времена наверняка бы считалась, если не красавицей, то красивой; так я и относился к ней, как человек из прошлого.
     Но не только одно это привлекало меня. Ирина оказалась на редкость простодушной и открытой до беззащитности (или лишь со мной?). Я уже не помню, о чём мы беседовали в перерывах между покупателями, но у неё ко всему было своё отношение, она знала, что хорошо, а что дурно.
     Иной раз Ирина стояла в рыбном ряду выпивши. Тогда она отмалчивалась и вообще старалась куда-нибудь отлучиться, чтобы скорей ушёл и я – ей было, видимо, неловко.
     Как-то на этом базарчике я совершенно случайно втянулся в спор торговок зеленью о житье-бытье до революции и с грустью ощутил одинокость в своих суждениях. Неожиданно перед нами возникла Ирина подшофе и присоединилась к противоположной стороне, ругающей дворян.
     – Да тебя бы помещик взял в жёны! Барыня стала… – ошарашил я Ирину, а ещё больше других женщин.
     Я стоял и глядел на неё – с распущенными волосами, раскрасневшуюся от волнения и выпитого; странно, но даже джинсы не портили её. Она засмущалась и тут же отошла…
     В какой-то из разов, когда торговля шла вяло, мы разговорились об отношениях мужчин и женщин, о любви. Я никогда не спрашивал её о семье, но знал, что у неё есть муж, а дочку (трёх- или четырёхклассницу) видел – особо не следя      
за собой, Ирина одевала её чисто. «Но какой же это муж, коли позволяет ей стоять целый день на морозе!» – думал я.
     Мы с ней говорили-говорили, и как-то незаметно приблизились к таким деликатным вопросам, за которыми следует сближение уже всерьёз. Она всё интересовалась, сколько мне лет. Я отшучивался: мол, нет ещё стольких-то. Она поддерживала игру: а мне нет стольких-то. Выходило, что и разница у нас с ней не особенно большая.
     Как, может быть, каждый мужчина моего возраста, я потом нафантазировал всякое, представив нас вместе. Но в жизни это было невозможно.
     Вскоре она исчезла. Без неё закрылся рыбный ряд. Никто из торговок не мог сказать мне, куда делась Ирина: где торгует и торгует ли вообще она.
     Через несколько месяцев базарчика как такового не стало. И спросить теперь уже было не у кого.

4 марта 2005
   
   
              ПОМЫТЬ ЕРОФЕЙ ПАЛЫЧА      
                Рассказ

     Громов стоял и курил. Твёрдость наборного мундштука ощущалась им сегодня как твёрдость его волевой натуры: решил – сделал. Катерины он добился именно так – неотступно, методически…
     Но твёрдость твёрдостью, а всё ж удивительно, что тепло, вокруг зелёные деревья, все люди – раздетые, в то время как утром он выходил из дома в меховой куртке, и с козырька подъезда ветер сыпанул ему в лицо снежными иглами. Ещё несколько часов назад Громов был весь поглощён встречей Катерины с симпозиума, а теперь вот он здесь, в другом городе, и тот киоск, где он выбирал для неё цветы, уже далеко-далеко, за морем – те корявым почерком написанные ценники и та невзрачная продавщица, убеждавшая его, что белые хризантемы простоят самое малое две недели, и для этого высунувшая  наружу свою рыжую лохматую голову.
     Они с Катериной никогда не предъявляли друг другу никаких житейских претензий. Ей пришлась по душе его неприхотливость в быту, ему – то, что она не раскошествовала. На корабле он привык к минимуму удобств, простой калорийной пище, ограниченности досуга. Громов не следил, куда она тратит деньги, проявлял толерантность к Катерининому окружению; насчёт её знакомых и приятелей, кстати, он не беспокоился, хотя этой публике особенно не доверял: просто в самом главном – в супружеской верности – опасности там не видел, да и Катерина, считал, ничего лишнего себе не позволит.
     …Громов докурил сигарету, выковырнул из мундштука её остаток в урну возле двери в вокзал и прошёл туда со своим объёмистым
саквояжем, на сей раз непривычно лёгким: положил только самое необходимое, и  больше всего места там занимала куртка.
     В нос ударил, уже порядком подзабытый, но от этого не менее раздражающий, запах, что присущ  железнодорожным вокзалам – его не спутаешь ни с каким другим. У работающих касс была толпа. Несколько тёмных личностей слонялись по залу; они то присаживались на освободившиеся кресла, то покидали их, беспокоя соседей, и снова шныряли туда-сюда, однако до угла, где галдели черноволосые, в длинных юбках, женщины с малыми детьми на руках, не доходили, хотя косились на угол больше, чем все остальные.
     Стоять в очередях Громов не собирался. Он сдал саквояж в камеру хранения, завернул в умывальник. Из зеркала на него смотрел широкоскулый мужчина средних лет в тёмно-коричневой «тройке» и белой шёлковой рубашке, при галстуке. Смотрел совершенно спокойно; твёрдый взгляд несколько смягчали округлые черты лица, а также фетровая шляпа. Они же придавали всей фигуре мужчины солидный вид и начальственную осанку.
     Никаких эмоций у себя Громов не обнаружил. А ведь этим утром Катерина уколола его в самое сердце. Но думать об этом он себе запретил. Она – вдали, за морем, до сих пор, верно, отсыпается с самолёта. 
     Громов любил, чтобы всё было просто и ясно. «Не усложняй!» часто говорил он Катерине, и она, как бы смирялась с его логикой; правда, чувствовал он, некоторые возражения у неё оставались и, возможно, накапливались. Нет, её сегодня в аэропорту не прорвало, да и повода Громов не давал. При встрече, когда они обнялись, он не узнал Катерининых губ (они были сухими и бесчувственными), заглянул ей в глаза, увидел в них что-то непонятно-новое и чужое. Это резануло его, но он переживал молча, ни слова не вымолвил до самого дома, тем более, что Катерина тоже ничего не говорила – дремала, заваливаясь ему на плечо. «Устала!» Тогда ещё, в машине, Громов решил, что уедет от неё. Бросит всё, и – уедет. В тот момент он и рубанул мысленно: «Ну и отдыхай! Одна или не одна… Меня не касается». 
     Дома Катерина сразу же легла, даже есть ничего не стала: напрасно он расстарался спозаранку – сооружал на белой чистейшей скатерти, чтобы  поэффектнее выглядело всё, (или как там у них?) погламурнее.
     Ближе к полудню он был уже в воздухе.       
     …Громов поправил шляпу и решительными шагами направился к крайней неработающей кассе с мелькающим за желтыми шторами женским силуэтом. Подойдя, он деликатно, одной костяшкой, постучал. Щёлкнула задвижка, дверь распахнулась вместе с громким хрипловатым вопросом: «Чего надо?» Спрашивала моложавая шатенка, со взбитыми в начёс волосами, и вообще она была вся пышная, и среди этой пышности мерцали большие карие глаза – Громов посчитал её вполне довольной жизнью, как считал всех полных женщин. Он сдержанно улыбнулся и, не отрывая взгляда от её сочных, густо накрашенных губ, произнёс: «Мне необходимо вам кое-что передать». Брови шатенки удивлённо взметнулись, она окинула незнакомого человека с ног до головы, слегка поморщила нос, взялась за ручку двери закрывать, но не закрыла: что-то её в нём заинтересовало, она ещё раз внимательно оглядела его, задержалась на небольшом свёртке подмышкой. «Пройдите …» – небрежно бросила  она, усмехаясь кому-то (или чему-то) через громовское плечо . Громов боком протиснулся за ней в кассу, прикрыл двери, тут же развернул свёрток и выставил на стол поверх служебных бумаг красную икру и крабы. Шатенка посмотрела на консервы, потом на Громова, потом опять на них, после чего, ни слова не говоря, нагнулась под стол, частично показывая толстые ляжки, но Громову бросились в глаза не они, а набухшие венами икры. Побросав банки в сумку, шатенка задвинула её своей синеватой ногой обратно под стол, села и повернулась вполоборота к Громову. «До Москвы на ближайший. Вагон – мягкий», – сказал он с прежней улыбкой, не меняя тона. «Один?» Вопрос показался Громову глупым. Если б он брал ещё на кого-то, сказал бы, сколько. «Один». Выписывая билет, шатенка улыбнулась, наверное, представила, как станет угощать крабами своего суженого, однако её лица Громову было не видать, а только волосы, блузка и голые локти. Он поймал себя на том, что сравнивает кассиршу с Катериной и, конечно, в не пользу кассирши.
     Сколько раз Громов повторял: «Людям нужен хлеб и зрелища. Они живут сегодня. Своими мелкими сиюминутными заботами. А ты хочешь их изменить!» Катерина всегда отвечала: «Ты прав, но – ошибаешься». Громов пожимал плечами: как это можно быть одновременно правым и не правым? Нет, он, конечно, понимал, что она имеет в виду, однако не принимал этого в принципе.
     На Катеринины упрёки, зачем он при каждом удобном случае задевает интеллигенцию, Громов  никак не реагировал; только раз однажды бросил вскользь: мол, выходит это само собой как-то, а что, он разве всё сочиняет?
     Совсем недавно, будучи в отгулах, Громов весь день, с утра до вечера, слушал динамик и, едва Катерина переступила порог, спросил, являются ли сотрудники радио интеллигентами. «Разумеется», – ответила с подставленной щекой для поцелуя. «Так вот, – сказал он, отмечая, что на улице лёгкий морозец, – их послушать, все у нас больные, реклама лекарств и биодобавок каждый час, назойливая, наглая, деньги из доверчивых стариков вытягивают; во всех передачах врут беззастенчиво, морочат людям голову; мало того, чуть ли не матерятся, как вещают, я уже молчу: торопясь, спотыкаясь, не договаривая слова, словно пьяные, надо же так презирать народ… И тыкают-тыкают, постоянные какие-то у них междусобойчики, 80-летних называют по имени, будто у тех нет отчества. Ладно, ты включаешь только последние известия. И вот скажи, что они передают: ”Вести” или “Новости”? (“Последних известий” давно нет.) Сначала объявляют, что – это новости и тут же говорят: передаём вести. Но ведь большая разница. Новости – то, что вчера-сегодня случилось, а вести – о чём только что узнали. И начинается: убийства, пожары, аварии, изнасилования, кражи, стихийные бедствия, эпидемии… Сплошная чернуха. Ничего другого будто в мире не происходит. Да ещё вперемешку с иностранными терминами, которые даже я не знаю. Одним словом, отупляют, унижают, запугивают. Да какие ж это интеллигенты, Катенька!»
     … До поезда оставалось полтора часа. Громов снова вышел на свежий воздух. Он стоял и смотрел на пешеходов, автомобили, трамваи. Светило солнце, откуда-то доносилась музыка. Дети бросали голубям семечки. Брезгливо наблюдая за этими птицами, Громов поднял голову и ахнул: «Мать честная! Загадили его всего: и шапку, и плечи и рукава… И как это местные жители терпят форменное безобразие?»
     Он обошёл монумент основателю города со всех сторон, постоял, выкурил сигарету. Решение пришло внезапно.
     Громов медленно двинулся по тротуару вдоль вокзала, присматриваясь к тем, кто ошивается здесь, никуда не отъезжая – таких субъектов, как всегда хватало. (Шпану он не брал в учёт.) У одних ему рожи не нравились, другие были пьяны, третьи слишком бичеваты…
     Наконец, в поле зрения Громова попал лысоватый молодой человек лет так около тридцати. Он сидел на деревянном ящике, хмуро смотрел перед собой и о чём-то мучительно думал, что отчётливо отражалось на его, в мелких морщинах, но тщательно выбритом, лице и особенно в глазах. То ли его хмурость, то ли тельняшка, торчащая краем из-под серой застиранной рубашки, то ли глаза, а скорее всего, всё это вместе заставило Громова остановить выбор на нём.
     Он подозвал его. «А не помыть ли нам дядю?» И кивнул на монумент. «Ерофей Палыча?»  – оживился моряк, дыхнув на Громова и перегаром, и куревом, но больше всё-таки куревом. «Как прикажете». – Ну тогда, за дело. Ставлю тебя бугром. Подбери ребят. Каждому по две сотни, тебе – тысячу. Идёт?
     Лицо моряка прояснилось. «Спрашиваете!» Он сорвался с места и исчез в дверях вокзала.
     Громов усмехнулся. Он вдруг подумал, что Катерине обязательно понравилась бы эта его затея с монументом. В памяти всплыло, как они с парнями ехали на Дальний Восток на заработки, в поезде выпивка кончилась, на остановках тоже ничего не было, и разнёсся слух про станцию с чудным названием «Ерофей Павлович», где продают питьевой спирт по 5-50. Все меняли у попутчиков деньги, чтобы под расчёт, потому как поезд стоит мало, а бежать порядочно: за перроном  базарчик сначала – за ним тот магазин. Брали по две-три бутылки. Громов помнил их – из толстого стекла, зелёные, буквы на наклейке тоже зелёноватые.
     Не успел Громов докурить очередную сигарету – появился  моряк. И не один. Вёл с собой целую палубную команду с вёдрами, тряпками, щётками, вода у них парила, по всему, горячая. Несколько мужиков волокли складную лестницу, наподобие пожарной. Приставили её, наверх полезли. И закипела работа! Моют, чистят, трут. Сперва не поддавался голубиный помёт. Слез один, посовещались они, сбегал по-быстрому в тот же вокзал, притащил что-то в ведре – и птичье всё стало оттираться. Трудятся на совесть. Моряк ходит вокруг, покрикивает. (Громов много раз потом рассказывал друзьям – они ухохатывались.) 
     Поначалу никто внимания не обращал, затем народ стал останавливаться, собираться кучками поодаль, будто впервые видят помывку Ерофея Павловича. «Неужто впрямь никогда не приводили его в божеский вид?» – засомневался Громов.
     И переключился неожиданно для себя на моряка. Ему почудилось в нём что-то знакомое. «Надо же так опуститься! А ведь расторопный малый. Наверное, баба довела…»
     Краем глаза Громов заметил: к бригадиру подошёл человек в гражданском, спросил что-то. Отошёл, на Громова уставился. Громов сделал вид, что целиком поглощён зрелищем, голову в шляпе задрал ещё выше. В гражданском осторожно приблизился к нему, долго мялся в сторонке, наконец, отважился подойти. – Вы Иван Иванович?  «Я», – ответил, не отвлекаясь, Громов. – Простите, это вы распорядились? – спросил тот снова. «Да. А что?!» Громов продолжал смотреть на монумент и людей, моющих его. – Нет, нет… Ничего…
     В гражданском отступил назад, постоял-постоял и смешался с толпой.
     Когда чистильщики кончили работу, Громов расплатился с бригадиром, подал ему руку. «Слушай, друг, не ты ли ходил рулевым на “Кулунде”?» Моряк вздрогнул, заморгал, на лбу выступила испарина; он засуетился, порываясь к ребятам, что ожидали его с деньгами, сгрудясь поодаль. «Будешь на Севере – разыщи меня, я возьму тебя на пароход».
     Громов попрощался с  моряком, подмигнул Ерофею Павловичу и пошёл за саквояжем. Забрал его из камеры хранения, возвратился на площадь. Мимо проезжало свободное такси. Громов поднял руку. – В аэропорт! – приказал он. 
…Поздно вечером Громов поднялся на свой этаж, где была их квартира с Катериной. Двери   открыл своим ключом. В лицо ему сразу же пахнуло таким привычно-домашним, что в момент сняло почти всё напряжение дороги. Громов нащупал выключатель, но зажигать электричество не стал: всё, что надо, в прихожей нашёл и так, стараясь не нарушать общей тишины. Его обрадовали очертания знакомых вещей и предметов, особенно, когда нагнулся снимать туфли и узнал катеринины сапожки. Громов на цыпочках прошёл в спальню, остановился у кровати. Катерина лежала на боку, спиной к не зашторенному окну, в своей любимой позе – калачиком. Свет уличного фонаря падал ей на волосы. Она дышала ровно – как обычно, едва уловимо посапывала. Громов смотрел на неё и улыбался. Неожиданно у него заныло сердце: он с ужасом понял, что чуть не совершил роковую ошибку, и всё из-за своего нелепого подозрения.
     «Выходит, я летал помыть Ерофея Павловича…» – подумал он, ложась под одеяло. И тихо засмеялся. Катя пробудилась, пододвинулась к нему, обняла за шею и полусонно прошептала в ухо: «Я соскучилась, Ванечка, по тебе…»  В полутьме Громов встретил её губы – горячие и влажные – которые он любил до беспамятства, и каждый раз, целуя, хмелел…

29 июня 2012       
         

         


Рецензии