Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Романы

ДОЖДЬ ЛИСТВЕННИЦЫ
РОМАН

Женщина питает   
нашу плоть.
Никогда её не побороть.
Анат. Саньков
               
               

                ПРЕДИСЛОВИЕ

     Эту поразительную, почти невероятную, историю я услышал от романиста М.
     В нашей писательской среде не принято делиться, не то что сюжетом, даже замыслом ненаписанного произведения – это вам не времена Пушкина и Гоголя. Между тем М. оговорился, что не будет в претензии, если поведанное им я издам без каких-либо ссылок  на рассказчика. Но с одним условием: «сохранить цельность повествования», то есть, оставить все до единой сцены, в том числе сверхинтимные, переданные с обескураживающей откровенностью. 
     После недолгих колебаний я согласился. Правда, исключительно ради интереса провёл эксперимент – попробовал опустить «опасные» главы. Но повествование тут же распалось, так как они являли из себя нечто большее (и гораздо!), нежели то, что на нынешнем заёмном языке зовётся «заниматься любовью»…
     Да, едва не забыл одну странную, на мой взгляд, деталь. Приступая к рассказу, М. попросил не задавать никаких вопросов – ни во время самого рассказа, ни, тем более, после него, чем, признаться, сразу же заинтриговал меня.



         ПРЕКРАСНАЯ  НЕЗНАКОМКА 

     – Ты посиди, мне надо открыть дверь, – сказал я, не трогаясь с места и глядя на него в упор. – Не  вздумай идти в спальню! Накажу.
     Он, на подлокотнике кресла, не повёл ухом, хотя всё понял. Звонок повторился, причём более настойчивый – протяжнее прежнего. Не сомневаясь, что это балуются мальчишки, я неторопливо двинулся в прихожую. В глазок не стал смотреть, рывком раскрыл двери.
     Напротив меня стояла женщина.
     – Здравствуйте, Александр Васильевич! А я к вам... По срочному делу...
     Женщина улыбнулась, однако её напряжённое лицо не изменилось. Поколебавшись, я пригласил женщину в дом. Она вытерла ноги, простучала в своих чёрных туфлях в зал, остановилась там, быстро окинула его взглядом.
     После того, как я помог ей снять плащ и поставил зонт в угол обсыхать, ничего в ней не напоминало о дожде, разве что туфли. Но тапочки я не предложил, так как лишних у меня не было. 
     – Минуточку, я переоденусь.
     Женщина была слишком хороша собой и прилично одета, чтобы разговаривать с ней по-домашнему – в трико и футболке.
     – Ничего, если я пока посмотрю вашу библиотеку, – задала она риторический вопрос, вешая свою сумку на спинку стула.
     Я уже направился в спальню, но обернулся на её голос: «А вот и Библия!»
     Женщина держала в руках старинный фолиант в синем переплёте и многозначительно улыбалась. Я пожал плечами: у кого сейчас в доме нет Библии.
     Переодевался я дольше обычного: как назло, куда-то запропастилась белая глаженая рубашка.   
     – О, да какой ты у нас красавец! И шейка белая и лапки, – услышал я через полуоткрытые двери, – ты, наверное, прототип Мусика...
     «Эге, – подумал я, – гостья-то не простая». И уже застёгивал брюки, когда Васька замурлыкал. «Вот что значит женская ласка! Даже мой дикарь растаял».
     Выйдя к гостье, я обнаружил её сидящей на стуле около стола; об неё тёрся мой кот. Ноги у женщины были вызывающе стройными – без изъянов. 
     – Зовут меня Нина Евгеньевна, – улыбнулась она, на этот раз и глазами тоже. – Можно «Нина». Я преподаю в школе литературу...
Женщина запнулась, щёки её порозовели.
     – Вы извините меня, Александр Васильевич, за маленькую уловку: никакого срочного дела у меня к вам нет. Боялась, что не пустите в дом. Я давно хотела встретиться с вами, поговорить.
     – Да? – с непривычки удивился я.    
     Действительно, я поначалу не хотел впускать её, однако вовсе не оттого, что настроение под стать погоде. Ну как принимать людей,  ежели в хате не прибрано и всюду пыль!
     Нина Евгеньевна выглядела лет на 35, от силы на 38. Я невольно залюбовался мягкими округлыми чертами её лица с маленькой, едва намеченной, ямочкой на подбородке. Лицо обрамляли аккуратно расчёсанные тёмные волосы. Они спускались на плечи и покойно возлегали там, создавая иллюзию степенности, потому что глаза говорили как раз об обратном, и тогда, более внимательно приглядевшись к причёске, можно было заметить кое-где пробивающиеся сединки. Шею скрывала светлая косынка; возможно, здесь кожа была несколько иной, нежели на лице, не такой гладкой и нежно-розовой.
     К достоинствам Нины Евгеньевны относилась также фигура. Правда, окончательное мнение о фигуре я составил позднее, выйдя из кухни, куда загонял ставшего мне мешать Василия. Нина Евгеньевна стояла спиной ко мне и смотрела в окно.
     – Отсюда замечательный вид на море! –  сказала она, будто её взгляду совсем не препятствовали серые облупленные многоэтажки и мусор – где кучами, а где так.
     Нина Евгеньевна оставила окно и направила глаза на меня. Они у неё были тёмные и большие. Когда она смотрела длинно, не мигая, глаза её казались мне знакомыми-знакомыми, и хотелось глядеться в них, не отрываясь, целый день, всё время – всю жизнь.
     Могла не нравиться её улыбка, то, что она говорит, наконец (с натяжкой), лицо, но – только не глаза. Они жили отдельно, сами по себе. Примагничивали, завораживали!.. Трудно было избежать их чар. Но мне сдавалось, нечто подобное я когда-то уже испытал...
     – Вы позволите закурить?
     Женщина почему-то разволновалась. Она нервно достала из сумки сигареты, не сразу справилась с зажигалкой. Закуривая, обронила: «А вы так и не курите? Столько лет...» Я насторожился, однако  промолчал, пошёл открыл пошире форточку.
     Женщина курила неумело, пальцы её чуть вздрагивали, отчего пепел просыпался на юбку и выглядывавшие из-под неё колени. Сдувая и стряхивая его, она осторожно оправила юбку и подняла глаза, всматриваясь в меня – то  улыбаясь, то усмехаясь.
     Я не понимал, чем вызвана её усмешка. По-моему, я вёл себя весьма деликатно, хотя её поведение с самого начала было несколько странным. Так мне, во всяком случае, казалось. С некоторых пор женщины сильно упали в моих глазах, и в общении с ними я соблюдал крайнюю  осторожность.
     Наше с Ниной Евгеньевной молчание затянулось. Пару раз она порывалась что-то спросить, уже приоткрывала рот, но тут же, передумав, поджимала губы и щёки её розовели больше и больше.
     Я не знал, как изменить состояние гостьи, впавшей в какое-то необъяснимое смущение. Вдруг мне пришла в голову простая мысль.
     – А что, если мы сейчас поужинаем?
     И, боясь натолкнуться на отказ, быстро встал и принёс из кухни хлеб, сыр, колбасу, масло, яблоки, конфеты.
     Женщина, задумавшись, глядела на еду отсутствующим взглядом. Затем торопливо затушила сигарету, обернулась на свою сумку на спинке стула, открыла её и извлекла бутылку дорогого коньяка.
     Разливая коньяк по рюмкам, я спросил: «Нина, что вам больше нравится, поэзия или проза?» 
     – Стихи, – с готовностью ответила она и, в свою очередь, спросила над чем я работаю сейчас, но чувствовалось, что её интересует иное – настолько напряглось её лицо, и, наверное, чтобы совсем не выдавать себя, она перевела взгляд на рюмку, за которую уже взялась –  я обратил внимание на обручальное кольцо на этой руке.
     – В основном, проза, – ответил я, – поэзия – дело молодое.
     – Я читала ваш новый роман. Он поразил меня. До сих пор вижу деревянный дом, занесённый снегом, где спозаранку приходится долбить уголь...
     Моя собеседница подняла глаза, и в них опять блеснул холодок. Мне показалось, что она хочет спросить, но не решается, есть ли в настоящее время у меня кто-то. 
     – Я живу один, – начал было я и запнулся, увидев по лицу женщины, что она в курсе. Мне ничего не оставалось, как перевести всё в шутку.   
     – А если точнее, вдвоём с Василием, и не скучаем, кстати. Он – прилежный слушатель.
Нина нетерпеливо перебила меня: «Давайте, Александр Васильевич, выпьем за вашу книгу. Вы так долго ждали её».
     Мы аккуратно соприкоснулись рюмками – но звона не получилось – мелькнуло её золотое кольцо на безымянном пальце. Нина выпила всё, я – пригубил и поспешил объяснить: 
     – Я давно уже не пью, но с вами разве удержишься...
     Нина рассмеялась: «Что ж, придётся за двоих... Напьюсь – опять наделаю глупостей!»
     Мне тоже стало весело, но совсем от другого: очень редко рядом с тобой оказывается человек, которому интересно то, чем ты занимаешься.
     Я включил магнитофон, завёл музыку и предложил гостье станцевать. Она согласно кивнула головой, заметив при этом, что я ничуть не изменился.
     Перед тем как танцевать, мы выпили ещё пару раз с небольшим перерывом, заспорив о современной эстраде. Нина захмелела,  но  танцевала нормально, всё чаще и чаще прижималась ко мне, а потом и вовсе положила голову на моё плечо, а когда танец кончился, она первая поцеловала меня в губы – поцелуй вышел горячим и долгим. Я обнял её за талию уже по-настоящему.
     И в этот момент мой большой палец на левой ноге пронзила острая боль. 
     – Ты что делаешь? Отпусти сейчас же!! – едва не закричал я.
     И увидел её глаза. В них была сплошная усмешка – мстительная, садистская, ещё чёрт знает какая. Я оторопел.
     – Больно? Другим тоже бывает больно, – сказала моя дама, неприятно стягивая губы. Она отстранилась, взглянула вниз и убрала каблук с моей ноги.
     И сразу резко оттолкнула меня, с хохотом скинула туфлю, нагнулась, схватила её и принялась выкручивать и ломать, приговаривая: «Ах ты, негодяйка! Ох ты, мерзавка! Чуть не покалечила Сашеньку. Я тебе дам, я тебе дам!»
     Я вначале опешил. Потом вырвал у неё из рук обувь. 
     – Ты в своём уме?! В чём домой пойдёшь? 
     – А нет у меня дома, – крикнула она, – и мужа нет, и детей у меня тоже нет!
     Я отшатнулся. Таких страшных чёрных глаз я никогда не видел! Палец продолжал, конечно, болеть, однако я его не чувствовал. Нина уже не кричала, но её взгляд был хуже крика.
     ...Я подождал, пока она немного успокоится, а из глаз уйдёт злость, взял её за правую руку с кольцом: 
     «Ниночка, ну что ты?» Нагнулся и поцеловал в вырез, закрытый раньше косынкой – её Нина развязала перед самыми танцами, обнажив белую, без единой морщинки, кожу.               
     После приступа ярости моя гостья мне сразу стала как-то ближе, даже роднее – может, оттого, что я понял, как она несчастна. А музыка всё играла. Я выключил её. 
    – Не надо! – громко сказала Нина  каким-то деревянным голосом. Я поспешил исполнить её желание.
     Она сидела на своём стуле, упёршись взглядом в стену, и не шевелясь. Прошло минут десять, наверное, а казалось, целая вечность, прежде чем Нина – совершенно не как пьяная – строго, едва ли не сурово, посмотрела на меня и прошептала: «Прости, Саша...» И прикоснулась влажными губами к моей щеке. «Никуда я сегодня не пойду...» Взгляд её был недвижим и бесчувствен.
     Нинины глаза неожиданно потеплели: 
     – Не больно?
     – Уже нет, – соврал я. 
     Мы какое-то время обнявшись молчали. 
     Вдруг Нина попросила почитать новые стихи. Она внимала им, устроясь на диване с ногами, положив голову мне на колени, с полузакрытыми глазами – по-детски улыбаясь. А потом вздохнула:
     – Читаешь ты всегда хорошо. И стихи добрые, нежные. Я их люблю, а ведь этого мало, правда?!
     Я в растерянности молчал, только ещё крепче прижимал её к себе. За весь вечер это наше молчание было самым тягостным.
     Прервала его Нина. Она глянула на окно, в котором уже смеркалось, повернулась обратно ко мне и стала гладить мои волосы: «Не судьба, значит». Её глаза сделались печально-нежными, однако посветлели. Я смотрел в них, и мне хотелось плакать.
               

               ЛАСКИ  СО  СЧЁТОМ

     На той же кассете с танцевальной музыкой был  записан Рахманинов. Мы долго слушали его. Нине он нравился – сюиты, рапсодии, ну и, само собой, романсы; она попросила меня повторить «Судьбу» и «Проходит всё».
     Случайно повернув голову на моих коленях, она увидела под столом скатавшуюся пыль. Это возмутило её. 
     – До такой степени зарасти! У тебя есть горячая вода? Тряпки? Трико твоё на меня налезет. Давай какую-нибудь старую рубаху. Пылесоса, конечно, нет? Что ещё... Ах да: мыло, сода. Всё! Помогать мне не надо. Иди в спальню, займись чем-нибудь. Нет, оставайся здесь пока! Я начну с неё.
     Быстро справившись со спальней, Нина наказала мне сидеть там и не выходить, пока она не приберётся во всей квартире: «Женщина в штанах – не эстетично».
     На зал у неё ушло больше времени, и когда она перешла в кухню – я это понял по тарахтению посуды – рабочего кабинета, служившего мне одновременно столовой, было не узнать. Васька разделял мои чувства, потому как расхаживал туда-сюда и довольно мяукал.
     Но кухней всё не кончилось. Нина выдраила прихожую, даже порог, хотя я не рекомендовал ей высовываться наружу (соседи), на что она ответила, что ей плевать. Такой расторопности от неё я, откровенно говоря, не ожидал. За какой-то час навести порядок во всей квартире!! Вот тебе и учительница, интеллигентка...
     Вместе с моими апартаментами преобразилась гостья, став – ни дать ни взять  настоящей хозяйкой. Осмотрев мой пострадавший палец, не нашла ничего серьёзного, мол, мочить можно, загнала меня под душ и, вдобавок, предложила потереть спину, от чего я, понятно, отказался. Палец, когда я помылся, смазала какой-то мазью из моей аптечки и перевязала.
     И только потом зашла в ванную сама. Дверь на защёлку закрывать не стала, наверно, чтобы не было слишком душно. Я сидел на диване и пытался сосредоточиться.
     Вскоре Нина позвала меня. «Саш, принеси чистое полотенце!» – услыхал я её насмешливый голос. Я сначала хотел ей подать его через двери, но она, не вылезая из ванны, засмеялась: «Не знала, что ты такой стеснительный. Ты хотел меня видеть всю, правда? Смотри! Не бойся! За погляд денег не берём».
     Это была не только красота тела в лучшую женскую пору. Это было совершенство! Такое, каким я его понимал, о каком грезил всю жизнь с молодости.
     Да, она права: стеснительностью я не страдал. Но не встречал ни разу такой красоты, не видел просто никогда – не то, чтоб дотронуться. 
     – Афродита!! – вырвалось у меня.
     – Ну ты и скажешь… – развеселилась ещё больше Нина. – Афродита, та повыше ростом... Но в юности я была эффектнее. Ты ж не видел моё тело тогда, верно? То-то... 
     – Ладно, давай сюда полотенце!
     Резинового коврика у меня не было, и если сам порой, искупавшись, ступал на голый кафель, то, чтоб встала на него Нина, позволить никак не мог. Устлал пол тряпками почище, однако из ванной не вышел – наблюдал, как она вытирается (мне это доставляло удовольствие), потом, прежде чем набросить на неё махровую простыню, сказал по-командирски: «Подняла одну ногу! Теперь другую...» Надеть ей шерстяные носки, раз нет тапок, у меня получилось быстро и ловко, но всё равно я успел ощутить горячую гладкость её голеней, особенно левой – последней. 
     – Заботливый...
     Я точно не определил, что в её тоне преобладало – удивление или ирония, наверное, всё-таки удивление. 
     – И форточки все позакрывал. Я не боюсь сквозняков. Саша, а чай у нас есть? Ужасно хочу чая с лимоном.
     Я уже находился в её власти. Сделал бы всё, что она пожелает. Но – только в квартире. Отлучиться, хоть на немного, в тот же магазин за лимоном, пускай он в двух шагах, не согласился бы под пистолетом. Ведь может и сбежать! Кто знает, что ей ударит через минуту в голову.
     Мне всегда почему-то нравились не совсем нормальные женщины – непредсказуемые. Скорее всего, оттого что сам в чём-то такой. Недаром, один Василий разделяет мой нехитрый быт, а со слабым полом сплошное невезение.
     Догадавшись, что я ни за что не пойду за лимоном, Нина Евгеньевна не стала настаивать, намекнув, что меня может просквозить после бани. А в чай добавила немного коньяку, отчего я, зная уже, как он действует на неё, не на шутку встревожился. Нина Евгеньевна заметила и это.
     – Не волнуйтесь, Александр Васильевич, я настроена миролюбиво. Боли физической вам не причиню, – она сделала паузу, улыбнувшись какой-то не известной мне хищной улыбкой, – а если и причиню, то это будет приятная боль.
     И посмотрела на меня с совершенно непонятной значительностью.
     Она сидела за столом, вся окутанная простынёй, подперев обеими руками голову в чалме из полотенца. Я же оставался в чём был до того, как Нина Евгеньевна меня позвала из ванной.
     Так что она имела несомненное преимущество, что позволяло ей втихомолку, а при желании и вслух, потешаться надо мной. Однако она молчала, не спуская с меня своих тёмных глаз, в которых нет-нет, да мелькали бесенята.
     – Время позднее, – наконец отважился я, –  опочивальня ждёт царевну.
     – Что ж, царевна не прочь понежиться в пышной постели, – потянулась, разведя руки, Нина Евгеньевна. Простыня спала с неё и повисла на спинке стула. Полотенце она раскрутила и набросила туда же. Потом встала и первой пошла в спальню в одних шерстяных носках.
     Я глядел ей вслед, мне не верилось, что всё это наяву. Единственное, о чём я ещё подумал, закрыты ли шторы в спальне. И успокоился, увидав их задёрнутыми плотно, без малейшей щели.
     Нина Евгеньевна села на постель (её я перестелил всем чистым сразу  же, как только она убралась там).
     – Царевне не к лицу раздеваться самой. Вы поухаживаете? –  засмеялась она, и с ней засмеялись её спокойные ранее волосы и запрыгали на её белых нежных плечах.
     Я опустился на колени. Снял осторожно шерстяной носок и с ним руке вдруг неожиданно для себя поцеловал ей ногу чуть-чуть выше пальцев. И вторую – тоже. Ноги у Нины Евгеньевны были по-прежнему горячими.
     Поднимаясь с коленей, поймал на себе её насмешливый взгляд.
     – Не ожидала, что вы, Александр Васильевич, будете мне целовать ноги...
     Я почувствовал, что не могу при свете снять с себя нижнюю одежду, а в то же время Нина Евгеньевна не испытывала, как и тогда в ванной, никакого смущения. «Она совершенно равнодушна ко мне», – подумал я, потянувшись к выключателю.
     – Свет хорош тем, что при нём всё видно, –  остановил меня голос Нины Евгеньевны.  Я немного растерялся.
     – Пусть горит! Люблю, когда светло.
     Я приблизился к постели, присел рядом с Ниной Евгеньевной. Она дерзко посмотрела мне в глаза и сказала: «Наглая я, Александр Васильевич, да?»
     Вместо ответа я поцеловал Нину Евгеньевну в губы, ощущая на своих щеках её мягкие пахучие волосы; и вообще от неё всей исходил ни с чем не сравнимый запах молодой здоровой женщины – просто женщины. Запах, который я порядком уже забыл, меня опьянял этот... волшебный запах. Странное дело! Когда мы с Ниной Евгеньевной целовались в танце и на диване, его как бы не было.
     – А вы не пожалеете? – отклонила она голову, к её дыханию сразу примешался коньяк. Я поспешил ответить, что – нет.
     – Смотрите! – усмехнулась Нина Евгеньевна. Меня снова насторожил холодный блеск, промелькнувший в её глазах; но она тут же улыбнулась, и я почти сразу забыл о нём.
     Наклонившись, коснулся губами её шеи. Нина Евгеньевна вздрогнула.
     – Насиделись мы сегодня, Александр Васильевич… –  протянула она. Не успел я отнять губы и встать, как Нина Евгеньевна перенесла своё тело на постель и раскинулась поверх одеяла, искоса поглядывая на меня.
     Я лёг с краю...
     – Вы что, спите в майке? – удивилась она.
     – Да нет, – поспешно сказал я, устраняя   
отмеченный ею недостаток. Но едва попытался заодно освободиться от последнего одеяния, как Нина Евгеньевна перехватила руку, причём довольно цепко. «Подожди…» – шепнула она мне в ухо. Я повиновался и закрыл глаза, млея от её движений, которые осторожно-нежно, как это умеют только женщины, обволакивали и обволакивали все мои чувства и мысли, оставляя нетронутыми лишь телесные ощущения.
     Минуты через две Нина так же затаённо и едва слышно проговорила: «Теперь – можешь…» Я осторожно, чтобы не помешать ей, уровнялся с нею. Целиком переключившись на свои пальцы, а вернее на интересующее её место, Нина продолжала движения, то замедляя, то убыстряя их – корректируя в зависимости от моих ответов на её частые вопросы: «Так приятно? А – так? Сейчас лучше? Угу... Неплохо, говоришь? Ого! Но дело не в росте. Ну, как?»
     Внезапно она прервала этот своеобразный массаж и с тревогой спросила: «Саш, ты не скоротечный?»
     – Что? – не понял я, тоже встревожась. Нина указала глазами на свои пальцы.
     – А-а… – дошло до меня. – Как раз нет. Продолжай смело, только помедленнее.
     – Это хорошо, – раздумчиво проговорила Нина, –  а то я же не знала...
     Она наклонилась над своими пальцами. Её язык был влажен и ласков, и непередаваемо замечателен. Она сперва касалась меня лишь   его кончиком, затем я, словно совсем весь, погрузился в её рот, купаясь в мягкости окружающей оболочки.
     С лицом, закрытым волосами, Нина  время от времени отвлекалась, освобождая рот, чтобы поинтересоваться, хорошо ли мне. Я, блаженствуя,  не мог ничего говорить, только улыбался...
     Наконец она, видимо, решив, что для начала хватит, подняла голову и поправила волосы. Открылись щёки, покрытые густым румянцем.
     – Тут раскраснеешься… – отфыркнулась она, – не одного тебя разбирает...
     И, не замечая произнесённого так естественно, совершенно не свойственного ей просторечного слова, добавила: «Запомни цифру – Первый. Ничего не спрашивай, просто запомни, и всё».
     Нина проворно слезла на пол, стянула за собой меня – и всё это со смешком, однако ж, торопливо. Выбрав самую большую и плотную подушку, установила её ближе к краю кровати, взгромоздилась на неё, свесив свои красивые, в педикюре, ноги.
     – На колени, несчастный! – скомандовала она, смеясь. А когда я выполнил приказание, остановила смех, но глаза её всё ещё смеялись: «Ну а теперь делай что я скажу... Никакой самодеятельности! Понял?»
     Я опустился на колени, несмотря на то, что в таком положении мой завязанный палец  болел сильнее.
     Нина взяла мою руку, притянула её к себе.
     – Вот здесь, отсюда досюда, проводишь двумя пальцами, держа их в виде рогатки и с небольшими захватываниями, и чуть углубляясь. Ну, давай!
     Рука моя дрожала, однако я точно следовал указаниям Нины. Всё необычное всегда несколько отпугивает нас. Но бывает, что  быстро свыкаешься и становится  даже
интересно. Правда, я ничего особенного не испытывал, чего нельзя сказать о Нине.
     Поначалу никакие эмоции не отражались на её лице, только я что-то не очень верил ей. Её выдавал прищур глаз и напряжение тела, отрывистые короткие фразы, бросаемые мне: «Так-так! Чуть левее! Немножко поглубже...»
     В какой-то миг её шибануло, словно током. «Вот!! А-а-а! У-у-у…» – застонала она. Она схватила меня за руку и крикнула, округлив глаза: «Тут! Тут!! Тут!!!» Вернее не крикнула, а зарычала. На лбу у неё выступил пот. «Одним пальцем... Одним!!»
     Нина стала прижиматься к моему пальцу и всем телом подталкивать его, убыстряя движение. Я понял, что настало время увеличить нажим и скорость. Очень скоро она задышала всё чаще и чаще. Я, продолжая в том же темпе, меж делом вскинул на неё глаза и встретился с её взглядом – мутным, совершенно незнакомым.
     Она снова дёрнулась, но не так резко – рванувшись вперёд, а затем следом шумно  выдохнула: «Третий!» Выдохнув, она посмотрела на мою руку, отняла её и засмеялась.
     – Тебе всё это, правда, в новинку? 
     Я подтвердил. «Лишь бы царевне  моей было хорошо…» – прибавил я, чтобы она  не подумала, будто подчиняюсь ей неохотно или же мне неприятно. Она перестала смеяться.
     – Вижу. Тебе ведь всё-всё нравится во мне, даже это...
     Легко соскользнув с подушки на коврик возле кровати, она повернулась ко мне спиной, пригнулась и расширила «это». Оно было в нескольких сантиметрах от моего лица. Я указательным пальцем потрогал его.
     – Осторожно, –   предупредила Нина, – не порань; у тебя нет ногтей?
     Ногтей у меня не было – что она не знает? –  обиделся я. 
     –  Вставай!
     Я встал. 
     Нина нагнулась ниже, как-то сразу поймала  рукой то, что хотела, направила в себя и, выпятясь ещё больше, подалась на меня: «Сильнее!!» Но сильнее – не значит быстрее, в том я всё-таки разбирался и желал показать Нине, что вполне понимаю её, то есть, что всё сегодня  для неё, а я почти не в счёт (мне придётся  довольствоваться остатками, причём лишь теми, какими разрешит она). Пуще всего я боялся  опарафиниться. Это означало не только навлечь на себя страшный женский гнев, но и  мгновенно превратиться в пустое место. Тут уж женщина беспощадна и убивает наповал без оружия мужчину любого калибра.
     Так что я старался держаться как можно дольше, уже не ропча на несправедливость природы: единственное неравноправие, которое возмущало меня с тех пор, как я стал малость понимать в женщинах – разная длительность с их и моей стороны, необходимая, чтобы достичь апогея в соитии. Даже тут нет покоя! Какое же это удовольствие, если постоянно контролируешь себя?!
     Тем более, что с Ниной держаться было чрезвычайно трудно. Она, подобно воронке, затягивала внутрь, только не как на озере, где холодно и сводит судорогой, а тепло пьянит, ты не в силах противиться неудержимому желанию изведать дно, но его-то, скорее всего, нет совсем.
     И не подумайте, что это относилось исключительно к нашему данному с нею моменту – стоящая ко мне спиной белая стройная женщина была вся воронка:
своим взглядом, всяким словом и жестом, каждым движением, не говоря уже о любой складке тела.
     Чтобы не опозориться, я принялся думать о постороннем – о женщинах-террористках позапрошлого века, этих свихнутых, с револьверами и бомбочками. Всё не мог представить их с кем-нибудь в постели – хотя, наверное, именно там они, главным образом, додумывали предстоящий акт. Во всяком случае, мне так почему-то казалось. А кто поручится, что их участие во взрывах и убийствах – не следствие неудовлетворённости на физиологической почве? Прав Бальзак: женщина – опаснейшее  существо...
     Но вот Нина вдруг заторопилась, и я почувствовал близость её самого острого момента. Под конец она взяла инициативу полностью в свои руки в прямом смысле, придерживая исподнизу, дабы случаем не произошёл сбой (мне интересно было наблюдать такую её предусмотрительность, а ещё приятнее ощущать её тонкие пальцы на себе поверх увеличивающейся мокроты).
     – Можешь вместе?
     – Конечно!
     – Тогда давай прямо сейчас... Поехали!
– Ага… – и я отпустил вожжи. 
Всё вышло, как хотелось Нине. Но в тот самый момент мне бросились в глаза её ноги – красивые и одновременно какие-то чужие, едва ли не враждебные, именно оттого, что такие безукоризненно стройные, будто кто-то иной, а не я недавно любовался ими, гладил их и целовал. Я понял, что это ревность. Только откуда? Зачем? Или Нине не следовало ничего говорить, она ж попросила  меня замереть – не двигаться, и шёпот её прозвучал слишком физиологично, чтобы не подумать о других мужчинах – тех, кто был до меня и будет после. 
     – Ох, замечательно! – воскликнула,  развернувшись Нина. Она восхищенно глядела то на меня, то на свои ноги.
     – Вот так бы всю жизнь! Не отвлекаясь… – мечтательно  произнесла она.
     Я опять, как после истерики в танце,  засомневался, всё ли у неё в порядке с головой. Но это отнюдь не пошатнуло её власти. Я не только не осуждал её – был благодарен, что, при всём своём эгоизме, она не забыла обо мне. Что бы ей стоило, насладиться самой  единолично, сколько душа её пожелает, а после ещё, вдобавок, посмеяться надо мной...

                ТАЙНА  ИЗ  ТАЙН

     После ванной – куда мы сходили вместе и стояли под тёплыми струйками рядом, направляя их на друг друга поочерёдно, смывая в том числе результат нашего интимного соединения, а возвратясь назад, тоже в обнимку, завалились в постель мокрые (лень было вытираться) – нами обоими овладело какое-то нежное умиротворение, которое мне потом больше всего вспоминалось.   
     – Вы не поверите, – говорила она, поглаживая моё лицо своей тёплой подсохшей, но мягкой ладонью, – как ни собираюсь перевести разговор на другое, скажем на Достоевского или Льва Толстого, ничего не выходит. Пересиливает...  ну... в общем... сам знаешь что.
     Нина Евгеньевна со значительностью посмотрела на меня и почему-то покраснела. Мы лежали под одеялом, ещё необсохшие,  полуприлипшие к нему, натянув его чуть ли не под самое горло.
     – Вы, Александр Васильевич, долго ещё будете удивляться, пока не привыкнете ко мне. Конечно, если мы на днях не разбежимся, – оговорилась, она и что-то дрогнуло в её больших карих глазах.
     – Я сама себя часто не понимаю. Но меня это не расстраивает нисколько. Как там у Маяковского? «Кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп». Хотите, отгадаю, о чём вы сейчас думаете? Нет-нет, не бойтесь, это не рассорит нас!
     Нина Евгеньевна  отняла ладонь.
     – Итак, вы думаете, смогу ли я жить с вами, а если смогу, то как мы будем жить, потому что вы считаете: у меня к вам нет никаких чувств. Ну что, отгадала? Ответ не обязателен! Это – главный ваш вопрос, и он у вас не выходит из головы  уже несколько часов. Кроме этого, сию минуту вы мечтаете насладиться мною (не одним телом, нет! это было бы для вас недостаточно) – мною всею: и душой, и умом, и телом. Вкупе! Что, отгадала?!
     Нина Евгеньевна развернулась ко мне и торжествующе рассмеялась своими огромными глазами.
     Я вздрогнул. Именно от этого молчаливого  смеха глаз – совсем не от её слов, пусть она сто раз права и празднует победу. Да-да, я так думаю! О том мечтаю. Разве это преступление? Но она же садистка. Умная, хитрая и, как это ни парадоксально, душевная.
     – А вы, Александр Васильевич, никогда не узнаете, о чём думаю я. Вам и незачем знать. Вы и так  на седьмом небе. Верно? Пусть всё идёт как идёт. Только одно скажу: я – ваш идеал. Не спорьте. То, что вы не согласны с этим, ничего не значит. Вы ведь не согласны не со мной, а с собой. А всё равно вам сейчас очень хорошо, даже замечательно, но – страшно.
     Я закрыл глаза. Эта женщина, будто рентгеном просвечивает меня, а я, дурак, принял её за красивую психопатку. И до чего умна! Ум какой-то необычный – изворотливый, способный легко, играючись, мучить другого человека. Она явно получает от этого удовольствие.
     «Может быть, она высасывает из меня энергию?» – подумал я, но тут же отверг эту мысль: чего-чего, а энергии у неё своей через край. «Зачем тогда я ей нужен? Уж не для постели, конечно. Для этого она нашла бы себе красивого, состоятельного и помоложе. В чём же дело?»
     Когда я открыл глаза, наверное, выглядел  слишком печальным, потому что Нина тотчас поцеловала меня, а я, пользуясь моментом, захватил её губы и затянул поцелуй на  минуту, если не больше.
     – Исполнение мечты началось! – весело объявила, высвободив губы, Нина. Она отбросила одеяло к нашим ногам, встала на кровати  во весь рост, примерилась и стала  медленно садиться на меня.
     – Мне давно не даёт покоя  сцена близости Анны и Вронского, – сказала Нина, опираясь обеими руками в мою грудь. – Это сравнение с убиванием. Понимаешь, самое-самое родное, близкое, интимная связь и ... убийство. Я не беру, что Толстой потом бросил её под поезд. Ты объясни, какое отношение имеет то, что они... то, что мы теперь делаем, к убийству? А «Архитектор» – тоже хорош гусь: взял и припечатал: «Страсть к убийству, как страсть к зачатию...»
     Меня совершенно не удивил вопрос Нины (у неё, по всему, хобби задавать самые неожиданные вопросы в самые неподходящие моменты) – удивило, что, рассуждая на философско-физиологическую тему с привлечением классика, она ни на миг не прекращала входить  в меня, будто проверяла теорию практикой.
     – Ответь! Только честно. 
     – А что отвечать, ты же сама знаешь...
     – Нет, объясни! Возможно, наши ответы не сойдутся.
     – Хорошо. Как закончим...
     – Договорились! Не думай, что специально потороплюсь, чтобы скорее узнать твой ответ. Всё! Молчим...
     Нина не обманула. Она не спешила, порой мне казалось, что она даже нарочно  растягивает наше удовольствие – впрочем, уже больше, видимо, моё, хотя кто разберёт – она ж не   признается. Оно, конечно, может быть,
неправильно, скорее всего, неправильно, но мне нравилось наблюдать за Ниной надо мной; в таком положении всё очень хорошо просматривалось. Нравился, конечно, не сам несколько животный вид, а он в сопоставлении  с её красотой, с  какой-то пылкой одухотворённостью, едва мы с ней прикасались к литературе или искусству; эта одухотворённость вновь вспыхнула у неё на лице только что (на миг, правда), когда она заговорила об Анне Карениной...
     Впрочем, и Нина тоже не отказывала себе в любопытстве – по аналогии со мной – только ей надо было обязательно опускать голову, что, конечно, не особенно удобно. Ничего не изменилось, по-видимому, для неё в этом смысле, и после поворота на 180 градусов. Я же, напротив, выигрывал, хотя теперь вместо лица и грудей  видел  спину и всё остальное, но именно тогда зрительский эффект превосходил всё наблюдаемое раньше, и я в порыве страсти положил ей руки на бёдра, дабы её присаживания углублялись резче, придавая ощущениям ещё большую остроту. На этот раз мы повершили (если так можно выразиться), не сговариваясь, одновременно, что я  почувствовал отчётливо и сильно, когда мурашки, сразу же покрывшие её тело, особенно там, где оно соприкасалось с моим, как бы перетекли на меня.
     Нина стиснула мои щиколотки  руками и долго неподвижно сидела согнутой с чётко обозначенными позвонками. Потом, не вставая, прокрутилась и оказалась лицом ко мне:
     – Пятый... И не смейся! Не смейся!!  А то получишь...
        Она приподнялась, упала на меня и стала обнимать, целуя в щёки, нос, губы, уши, шею, грудь... Спустилась ниже – поцеловала там, не слушая меня, что – мокро. Но я всё равно протянул нашаренную под подушкой белую материю небольшого размера. Нина подозрительно покосилась на неё, однако взяла...
     Увидев, что я погрустнел, она усмехнулась. Мы подумали в тот момент, видимо, одно и то же. Что наслаждаемся пока лишь телом. А так быть не должно. И её попытка приобщить сюда ум оказалась неудачной, поскольку просто наложилась на наши действия в качестве художественной иллюстрации. Хотя я готов был поверить, что у Нины это вышло спонтанно.
     – Ну-с,  Александр Васильевич! За вами ответ.
     – Потому что рождение и смерть равнозначны. Недаром женщины-убийцы меньше мужчин испытывают угрызение совести. В подсознании у любой женщины, что дать жизнь, что забрать – одинаково.
     – Допустим... Но вы ушли от ответа. Почему ласки Вронского очень похожи на убивание? У него подсознание ведь другое, несмотря на то, что он военный.
     – Толстой этим убеждает нас, что Вронский виновен в самоубийстве Анны.
     – Горячо! Подскажу: «Архитектор» подменил понятия. У нормального человека нет никакой страсти к убийству. Как ты, кстати, относишься к писателю-охотнику, не важно к кому – Тургеневу или совершенно неизвестному?
     – Две вещи не совместные.
     – Но ведь совмещаются же! А, по-моему, всё дело во врождённой черте обладания. В чём, как ты думаешь, суть женщины? Хочешь, я тебе открою самую сокровенную нашу тайну?
     Нина теперь лежала рядом и хитро щурилась, точно раздумывала, сказать или нет. Глядя на неё, я отметил про себя, что уже привык к ней обнажённой, и одежда, наверное, будет резать глаза.
     – А суть женщины быть властелином мужчины. Это – в каждой женщине, даже если она делает это неосознанно. Женщине хочется, чтобы встала утром и перед ней был половичок – ноги опустить...
     Я сконфуженно молчал.
     Нина расхохоталась: «А ты не знал!» 
     Действительно, мне в голову такое не приходило, хотя порою блуждали смутные догадки.
     – Ты иногда так замечательно смеёшься… –  сказал я с сожалением.
     – В моём смехе, – весело отвечала Нина, – есть сексуальность. Мой смех – будоражущий, дающий надежду, интригующий; он трогает, шевелит что-то, и тебе приятно.
     – Но ты, – она погрозила мне пальчиком, –    заговариваешь мне зубки. Уводишь в сторону.   
Мужчина тоже не прочь целиком владеть любимой женщиной – ну, не всякий... Вронский как раз такой. Он старается взять власть близостью. Он не понимает, насколько хрупок сосуд. Ты ведь тоже стремишься удержать меня, я это чувствую... Только ты умнее, осторожнее, ничем не выдаёшь себя пока. Но всё равно как-нибудь не удержишься – сорвёшься. И я сразу же скажу тебе. Или самому владеть или – чтоб никто! Всё же инстинкт, по-моему... Конечно, всё правильно про ночную кукушку: держать мужчину за ... (ты понимаешь за что) достижение, как ни примитивно на первый взгляд. Не помню, кто сказал, кажется, Лев Толстой в разговоре с Горьким: крепче держит не та, что держит за ... , а та, что за душу. То-то, мой дорогой!
     – Ну, этого со мной ещё не было и, надеюсь, никогда не будет.
     – Ой, не зарекайся! От тюрьмы, от сумы и от любви.
     – Ничего себе! Да я не признаю такой любви. Уж не считаете ли вы себя, Нина Евгеньевна, так называемой роковой женщиной?
     Нина Евгеньевна загадочно улыбнулась, но  тут же притушила улыбку. Вместо глаз на меня смотрели две чёрные пропасти. Я поёжился. Мне стало как-то не по себе. Чтобы выйти  из-под её взгляда, я потянулся за одеялом, отброшенным ею в конец постели. Пока я укрывал её и себя, глаза женщины приняли безразличное выражение. Она зевнула, нарочно не прикрывая рта. Мимо меня проплыли слабые коньячные пары, кои я бы ни за что не определил, не знай что моя гостья пила.
     «Продолжает испытывать меня... Вот, чертовка!» И я с удивлением открыл, что ничто не раздражает меня в ней, что бы она ни выкинула, что бы ни ляпнула... «Боже, неужто я попался??»
     – Вы, Александр Васильевич, никак побаиваетесь меня… –  усмехнулась наблюдавшая за мной Нина.
     – Аж руки похолодели... И не только руки... Ну идите сюда – Нина Евгеньевна вас обогреет... приласкает...
     Она пододвинулась ко мне под одеялом и обвила меня своим горячим тугим неотвратимым телом – обвила мягко, совсем легко, и я едва не задохнулся от её нежности и какой-то застарелой, незаживающей жалости к себе. У меня вдруг вырвалось рыдание.
     «Сашенька, милый, не надо... хороший мой...» Нина целовала мои глаза – целовала их, мокрые, а я плакал и плакал,  вспоминая, как мы пошли в лес с моим  Кимкой, когда меня бросила жена, и долго бродили, а потом я сел на землю и – не мог остановиться.  Кимка  слизывал мои слёзы...
               
                БЛАЖЕНСТВО

     Не помню, сколько прошло времени, прежде чем я взял себя в руки – не думаю, чтобы много. 
     – Я потушу свет, – сказал я и пошевелился в объятьях Нины Евгеньевны, стыдясь своей слабости. Она выпустила меня, и с восхищением оглядела моё заплаканное лицо, будто я был летним тёплым дождём, под которым она нарочно вымокла вся, а когда тот неожиданно прекратился, ей стало ещё забавней и веселей.
     – Потуши-потуши… – разрешила она, и я, облегчённо выскользнул из-под жаркого и душного одеяла и пошёл к выключателю у двери, но, мне показалось, что Нина Евгеньевна смотрит на меня, голого, сзади, критически оценивая мою фигуру (у женщин есть тоже понятие «фигура» относительно нас, как это ни странно); я резко обернулся – Нина Евгеньевна лежала с закрытыми глазами и улыбалась, чувствуя, наверно, мой взгляд. В эту секунду она была прекрасна.
     Я щёлкнул выключателем. Спальня погрузилась в темноту. Луна сегодня не светила; фонари же в нашем околотке никогда не горят. Осторожно, боясь наткнуться на шкаф или стуло, я приблизился к кровати (нащупал её ногой) и стоял возле неё, пока немного не привыкли глаза.
Вскоре я разглядел что-то чёрное на светло-сером фоне, догадался, что это волосы Нины Евгеньевны. И как-то сразу успокоился и нырнул в постель навстречу её горячим рукам, грудям, животу, ногам, тёплым губам, мочкам ушей, прохладной шее и мягким пахучим волосам, которые всё же смущали  меня, даже несколько настораживали.
     Конечно, я не забывал про глаза, их свойство мгновенно, до неузнаваемости, преображаться в зависимости от настроения. Однако в темноте они должны были потерять свою силу.
     Но Нина Евгеньевна  лежала на спине, и я поостерёгся навязывать ей своё желание немедленно заключить друг дружку в объятия, лишь отвернул одеяло и коснулся губами её шеи под подбородком.
     – А где  тебе больше всего нравится у меня целовать? – почему-то шепотом спросила она. Вопрос был, вроде бы, простой, но он меня заставил задуматься. Я сразу почувствовал в нём скрытую усмешку. Можно было спросить «что», но она сказала «где». 
     – Зачем ты так? – с горечью ответил я.
     – Да я словно ем дыню. Ем, ем... Дыня сладкая, сочная. Уже много съела, а накушаться не могу. Почему?..
     – А нужно ли?
     – Что: кушать или наедаться? – засмеялась она.
     – Наедаться.
     – Ну вот сказанул! Французы это насчёт трапезы говорят. Но я же не собираюсь объедаться. Мне бы только насытиться... Ой, извини! А ты-то как?
     – Ты знаешь: примерно так же, как ты.
     – Неужели?!
     Нина Евгеньевна привстала, опершись на локоть:
     – Что же нам делать?
     – Сначала надо выяснить «кто виноват?»…
     – Не шутите, Александр Васильевич! Вы убедились, что на интеллигентку я мало похожа. (И слава Богу.) Что-то нам мешает. Давайте попробуем применить психоанализ.
     – Соитие слишком сложно и ... тонко. По-моему, не хватает чувств...
     – У кого? – спросила, помолчав, Нина Евгеньевна.
     – У обоих, – тоже, с задержкой, ответил я.
     – Но сколько примеров, когда присутствовала одна страсть...
     – Вы из своего опыта или с чужих слов?
     – Да хотя бы из своего! Какая разница? А что подсказывает ваш опыт, Александр Васильевич? Нет, я не о себе. Вы, вы что скажете?  Я в самом деле хочу разобраться, почему не получается то, что я хочу. Я всегда добиваюсь всего, чего бы ни захотела!
     – Мы живём подсознанием. Бывает, думаешь, ничего не осталось в сердце, крест на всём поставил – ан, нет! Не властны мы над собой, Нина Евгеньевна. И что попусту голову ломать.
     – Вот всей науке и конец! – хлопнула в ладоши Нина Евгеньевна. – Я давно подозревала, что с человеком это у них не пройдёт. Наука объясняет чувства гормонами. Но ведь – чушь полная! «Наверно, прав учёный хмырь: мой кот, как радиоприёмник, зелёным глазом ловит мир…» – продекламировала она и, довольная, расхохоталась.
     Я чувствовал её тепло только с одной стороны через наше лёгкое прикосновение; в темноте оно почему-то волновало меня больше, чем недавние объятия, которые я вдруг забыл, словно их не было вовсе, а если и были, то лишь как мечта, может, осуществимая, а может, и нет – всё зависит теперь опять-таки от Нины Евгеньевны – её непредсказуемых, и оттого завораживающих, желаний.
     – А ты, Саша, понял, что я проверяла тебя? – опасно и отстранённо прозвучал женский голос, совершенно не похожий на Нину. Не принадлежал он также и Нине Евгеньевне, хотя чем-то всё же напоминал  её в минуты внезапного отчуждения, когда от неё веяло холодом.
     Убей меня, я не мог додуматься, что за проверку мне устроила она, однако, инстинктивно защищаясь, внутренне весь напрягся, вполне возможно, как она на моём пороге, ещё не переступив его – в том мы роднились с нею, но это родство было отталкивающим.
     – Ты ведь не целовал у меня груди, а сосал их… – сказал тот же голос. К моему горлу подкатила горечь. Я точно оцепенел, всё больше и больше вдавливаясь в постель, остывшую и влажную. Кроме ненависти, я ничего не испытывал в эту минуту к женщине, лежащей рядом, под одним одеялом, и сделавшей неожиданную  попытку овладеть моею душой.
     – Зачем тебе это, Нина?  – спросил я, не двигаясь. – Ты же не писательница...
     – Ну и что? Не всё же вам просвечивать людей насквозь и экспериментировать на них. Да вы те же учёные! Какая разница...
     – Нашла с кем сравнивать!  У них сплошной интерес. Они, вроде бы, создают, а на самом деле – разрушители. Я же рождаю новую жизнь...
     – Неужели?! Ты себя не знаешь – куда  там рождать!! Всё – придумано! Такого не бывает.
     Я рассмеялся. В темноте замолчали. Однако не надолго: «Александр Васильевич, я  пошутила!»
     – Но, – она переменила тон и вновь превратилась в Нину Евгеньевну, – но, видимо, я обидела вас. Прошу прощения. Действительно, такими вещами не шутят. Я, вдобавок к тому, что наглая, ещё и ехидная. Только я не стерва. Не стерва! Верите?
     Дыхание Нины Евгеньевны коснулось моего лица: «Ну не обижайся... Ладно?»
     В её кокетливо-игривом голосе вдруг что-то резануло меня, как бритвой – я не успел сообразить что, только сердце, которое никогда не ошибается, заныло...
     – Ладно? – повторила, тесно прижимаясь, Нина Евгеньевна, но тело её не помешало мне расслышать опять, пробившийся на какой-то миг, тот же звук – тоненький, жалобно-беззащитный. Словно птенчик выглянул из гнезда, испугался высоты (а летать ещё не умеет) и тут же спрятался.
     Я схватил Нину Евгеньевну, точно она падаёт, сильно обнял её – наверное, стиснул. Она аж ойкнула («Ты раздавишь меня…») и тихонько, как будто про себя, засмеялась. Мне стало так хорошо, как ни разу прежде, даже в порыве страсти. Но и её состояние (я не мог ошибиться!) мало чем отличалось от моего.
     – Что это, а? – прошептал я.
     – Не знаю… – ответила она тоже шепотом.
     Мы, не сговариваясь, проникли друг в друга, и неожиданно – одновременно! – у нас  с ней вырвался вздох восторга, после чего наступило блаженство  и полный покой души, когда больше ничего не хочется, а лишь чтобы так было всегда, как сейчас.
     ...Потом  я осторожно приподнялся и лёг рядом с Ниной, оставив руку у неё на животе. Мы долго лежали молча. Постепенно её пальцы на моей руке ослабли. Я прислушался. По ровному дыханию Нины можно было догадаться, что она уснула.
     И я, словно впервые для себя, открыл, как замечательно, соприкасаясь телом с женщиной, беречь её сон. А вместе с ним – прошлое, которое мне не ведомо (а может, и незачем его знать), и будущее, о котором совершенно не хочется думать, потому что там меня наверняка нет.
     Усталости, которая должна была обязательно быть после наших – всё-таки долгих! – ласк, я почему-то не ощущал. Лежал-всматривался в темноту, удивлялся, что меня не сморило подобно Нине. И вдруг заснул – как провалился. И так же резко, словно от толчка, пробудился потом, наверное, быстро: в спальне ничуть не посветлело, а дыхание рядом со мной оставалось таким же размеренным и спокойным. Я опять заснул и опять проснулся. Это повторилось несколько раз, и когда уже начало синеть в окне, я понял, отчего плохо сплю – боюсь, что она уйдёт. Я представил: просыпаюсь утром, а её нет. У меня аж пот выступил на лбу. Свободной рукой осторожно утёрся. А ту, что лежала на животе у Нины, так и не снимал, даже не шевелил  ею, хотя было желание немножко сдвинуть, чтобы под пальцами оказался пупок, но ни в коем случае не касаться, а просто знать, что он накрыт ими и охраняем, как самое уязвимое место, в первую очередь.
     Пупок я считал чем-то вроде «третьего глаза» – полушутя, конечно, а иногда – почти серьёзно, и никак не мог понять, что он мне так дался. Вчера при свете он многое видел из того, что бы совсем не следовало; порою хмурился, порой усмехался или, не выдавая усмешки, был внешне непроницаем – словом, почти всегда принимал выражение своей хозяйки, редко-редко противореча ей.
     Я невольно наблюдал за ним – правда, чисто автоматически, не акцентируя внимание, потому что, как бы он не относился к нашим с нею вольностям, всё равно повиновался ей, то есть, получалось, и мне, раз я и она стремились стать чем-то одним и, кажется, на какой-то миг становились, но это чувство, быстро таяло, точно позлащённое облачко – будто было оно, а будто и не было...
     Сейчас же, постоянно  ощущая тепло Нининого тела, я пребывал в каком-то благостном состоянии, которое не помню уже когда последний раз посещало меня. Я благодарил  судьбу, пославшую мне такую молодую, красивую и умную женщину, пускай на день-два,  (дальше я  не загадывал, боясь сглазить), даже на одну ночку – всё равно, как замечательно, что она рядом! Ни о чём больше не думалось, только об этом.
     – Ты давно не спишь? – спросила Нина.  Я повернулся к ней, досадуя на себя, что не заметил, как она пробудилась, а ведь хотел же, чтобы  открыла глаза, когда я смотрю на неё. Вместо ответа я нашёл её руку, высвободил из-под одеяла и, покосясь на открывшееся плечо, поцеловал сначала её, потом коснулся губами его. Рука Нины, со сна немного вялая, была, как  вчера, горячей и податливо-нежной.
     Она обняла меня за шею и  улыбнулась – улыбнулась так, как когда общество другого человека доставляет истинное удовольствие, а сам он пока до некоторой степени загадка.
     «Это хорошо, – пронеслось у меня в голове, –  значит, сегодня ещё не конец».
      

                СТРАШНАЯ  КРАСОТА

     Я проснулся от ощущения пустоты. Она ещё под конец сна стала заполнять всё вокруг меня, но самого сна я не помню, помню только, что там не было людей. Проснувшись, я сразу понял, отчего так щемяще пусто: нет Нины. Не рядом со мной, а вообще в доме. 
      – Нин-н-а-а!
     Мой безнадёжный крик оборвался где-то в прихожей или у Васькиных дверей, либо там, либо – там.
     Я прислушался. Если б Нина возилась на кухне, то Василий  едва ли отозвался оттуда.
     Оставалась ещё ванная. Меня редко подводило чутьё, но тут я встал, вышел, не одеваясь, в зал и сразу же наткнулся на шерстяные «тапочки» на стуле, сложенные вдвое – носок к носку, пятка к пятке; поперёк них, через всё сидение, как бы перевязывая его, пролегал солнечный луч.
     Я вернулся в спальню, лёг. «Может быть, Нина пошла в магазин за продуктами?» – ухватился я, как за соломинку, но – себя  не обманешь: зонтик-то, зонтик! Угол, куда я поставил его вчера сушиться, пустовал. Это я тоже заметил краем глаза в столовой.
     Повернувшись на бок к Нининой подушке, я говорю, не скрывая обиды: «Что ж ты ушла? Разве не твои слова, будто всю жизнь прожила со мной?!»
     И внезапно она отвечает мне с подушки, где ею оставлен один-единственный тёмный волосок (не он ли и отвечает, подстраиваясь под её голос?).
     «Не обижайся, Саша! Так надо. Но я – вот она... Я ж никуда не делась. Ну, что ты, как маленький…»
     Приглядевшись, я действительно различаю её бледно-розовое лицо, её глаза, тёплые и значительно просветлевшие, которые затягивают меня всего, без остатка, в себя, а мне так радостно, что я забываю про качели, и одно только напоминание – мой холодок, скользящий от живота книзу, но он увеличивает мою радость до каких-то немыслимых размеров: эта радость переполняет меня всего, и  вдруг вырывается наружу – делится с окружающим миром, не убавляясь нисколько во мне. Становится хорошо-хорошо и в то же время спокойно.
     Назвать это полнотой жизни не даёт то, что мы с Ниной здесь, а не  где-нибудь на вершине самой высокой городской сопки с лесом, густыми зарослями стланика и лысыми кедрачовыми, что  всегда на ветру, потому что на самой макушке.
     Здорово бы залезть туда! Снизу кажется, что вершина узкая, а на самом деле это хребет, проходящий по верхушкам нескольких сопок шириной эдак с километр, и там есть точка, откуда видны все четыре стороны света: прямо – море, справа – залив, слева – океан, а за спиной – вулканы. Разжечь костёр, напечь картошки, посидеть там обнявшись…
     «А берёзы там – ты говоришь лес – есть?», точно подслушав мои мысли, спрашивает Нина.
«Конечно… Лес там не тесный, растут всякие деревья, не мешают друг другу. Только иногда ни с того ни с сего поднимается тревожный ветер…»
        Я люблю, когда шумят берёзы,
                Когда листья падают с берёз.
                Слушаю – и набегают слёзы
                На глаза, отвыкшие от слёз.
         Всё очнётся в памяти невольно,
                Отзовётся в сердце и в крови.
            Станет как-то радостно и больно,
         Будто кто-то шепчет о любви…

     Нина замолкает, может, забыла следующую строку или начальное слово, и я подхватываю:
   
       Только чаще побеждает проза,
           Точно дунет ветер хмурых дней.
                Ведь шумит такая же берёза
                Над могилой матери моей…

     Нина очень пристально вглядывается в меня; глаза её грустнеют. Потом она идёт, раздвигая траву, к высокому густому, самому ближнему к нам большому старому дереву (по-моему, ветле), обходя муравейник, прислоняется спиной к коре и стоит так какое-то время, наверное, для того, чтобы при очередном порыве ветра её волосы развевались, подобно листьям. И они подхватываются ветром, и он их треплет во все стороны (Нина специально  кружит вокруг дерева). 
     Я опасаюсь, что она пойдёт дальше и дальше от меня – туда, где край вершины ближе всего к нам  и исчезнет в шеламайнике навсегда.
     Но она поворачивает ко мне. Походка, больше чем что, говорит, о её настроении. Так и есть: в глазах у неё уже не грусть, а печаль.   
     «Я, когда впервые прочла ”Русский огонёк”, неделю ходила сама не своя. Ни у кого до Рубцова не было –  чтобы природа так стонала и рыдала, видя нашу медленную гибель», – говорит она с такой болью, что я готов умереть от страшной красоты нашей жизни и её обречённости.
     Я касаюсь губами Нининых холодных волос.
Моему сердцу невыносимо печально. Но и всё же счастливо, потому что мы с ней одно. Я вот-вот подхвачу Нину, закружу её на поляне вокруг себя, как она только что кружилась вокруг старой ветлы, и буду целовать её в губы, но обязательно ещё и в глаза – их только я не целовал.
     – Уйти в лес, никого не знать, кроме птиц, зверей, деревьев, травы и кустов, питаться, чем Бог пошлёт – жить друг другом...
     Нина глядит на меня с улыбкой, какая обычно у маленьких ребят, когда они слушают сказку. Её улыбка сходит с лица как-то мечтательно-постепенно, образуя непродолжительную деликатную паузу:
     – Я лишь этой ночью поняла, что мы с тобой одни в этом мире, и единственное, что можем – наслаждаться тем, что открываем в себе общего.
     Она поднимает голову и глядит в просветы неба между купами деревьев.
     – В женщинах, кого ты раньше принимал за родственные души, ты обманывался. А так хотел, так хотел! Верно?
     Я мысленно перебираю их, чертя кончиком своей дорожной палки на тропе, и молча соглашаюсь с Ниной.
     «Но что же нам мешает быть вместе? Почему ты ушла?»
     Нина на постели молчит. Или не хочет говорить, или пока не готова переменить свою жизнь.       
     «Ты меня стесняешься?» Она не даёт мне стащить с неё одеяло, а мне хочется погладить голени, потрогать их губами. 
     «Немножко…» –  тихо смеётся Нина и в конце концов отпускает одеяло, закрывая груди руками. Я провожу пальцами выше голени, держу в ладони коленку, после чего медленно спускаюсь к щиколоткам… Не передать, как мне приятно касаться её ног, независимо, в каких местах. Неужели мы никогда с нею не пойдём на природу?
     «Да, ты, как всегда, прав, – вздыхает Нина, – как бы не обнесли всё колючей проволокой: дескать, это территория такого-то и такого-то, дальше ступать не моги…»

     …В квартире было тихо. В форточку через тюль чуть ли не в глаза мне светило солнце, собираясь зайти вначале за многоэтажку напротив, затем за сопки по ту сторону залива. Судя по всему, я проспал весь день, и, может быть, даже похрапывал.
     «А ты, Саш, вправду, храпишь?» – удивляется Нина. «Я час сидела. Ты спал мертвецки, как-то совсем  беззвучно, что я даже раза два подходила – прислушивалась, почудилось: не дышишь. Ты меня прости за вчерашнее – я вела себя как проститутка. Измучила тебя вконец, а ты у меня уже не молоденький. Нет, всё нормально, только нельзя так долго. Ты, наверно, заметил: как я почувствовала, что ты ни при чём, всё сразу стало хорошо…»
     С сопки мы спускаемся другой дорогой.
     «Смотри, – говорит Нина, – мы прогуляли на вершине всё лето. Вот это да!» 
     И действительно кругом – осень. Мы шелестим жёлтыми, оранжевыми, лиловыми, бурыми, красными листьями, набираем их в горсти и бросаемся ими, барахтаемся по этому, не успевшему слежаться в несколько слоёв, одеялу. 
     «Чудно!» – смеётся Нина. «Мы такие богатые: у нас белое небольшое одеяло и огромное желто-оранжевое…»  Мы кувыркаемся на постели, и постепенно скатываемся в ложбинку, встаём на ноги, и они сами выносят нас обоих вверх к узенькой тропинке среди кедрача: мы даже пускаемся вперегонки – кто первый добежит дотуда.
     Я опережаю Нину – ей непривычно в штанах – и тут же, споткнувшись, разгибаюсь и ощущаю мороз по телу.
     Кто-то невидимый опасно смотрит на нас.  Животный безошибочный страх сковывает меня. «Пошли! Ты что стал как вкопанный?» – подталкивает меня в спину Нина. Ей не терпится взглянуть на город с этой стороны.  «Поворачиваем обратно… только тихо и молча… Идём по той тропе, откуда пришли. И не оглядывайся!» – шепчу я ей в ухо. Она тоже чувствует опасность и ни о чём не спрашивает.
     Медленно-медленно мы выходим на усыпанную золотом ложбину, также медленно взбираемся вверх на колёсную дорогу, останавливаемся там. Нина едва слышно спрашивает: «А что это было?», не отрывая взгляда от притягивающей и меня и её ложбины. Но я молчу до тех пор, пока ложбина не скрывается с глаз, и нас от неё не отделяет по меньшей мере метров сто.
     «Что? что??» – преграждает мне дорогу Нина, она хватается за мою дорожную палку.
     «Медвежья тропа».   
     «Ну и что? Я не раз встречалась с медведями!»
     «Встречалась, да не с голодными…» Её беспечность раздражает меня: этим летом было очень мало ягоды, и шишки не уродились. А ей всё шуточки! Я боюсь только за неё.

     …О моей гостье ничего не напоминало, кроме порядка, наведённого ею в доме, да простыни  с махровым полотенцем, над ванной, которые мешали мне умываться.
     Идя через зал обратно в спальню, я вдруг  обнаружил стопку посторонней бумаги. Остановился. Приблизился к столу. На листе, лежащем сверху, прочёл выведенное крупно аккуратной рукой «ИСТОРИЯ  ОДНОЙ  НОЧИ».
       
            
       А  ЕСЛИ  ЭТО – СУДЬБА?

«На очередной остановке в автобус вошла
девушка – весьма не дурна собой, статная, но невысокая. Толстая коса, аккуратно уложенная на голове, сразу же выделяла её среди сверстниц. Большие тёмные глаза девушки смотрели на окружающих весело и слегка насмешливо. Фигура вошедшей вполне гармонировала  с круглой формой лица и небольшими, теряющимися в причёске, ушами. На ней хорошо сидел коричневый простенький, тем не менее, модный, костюмчик, выглядывающий из расстёгнутого плаща; полы того и другого спускались чуть ниже колен, но позволяли отметить стройность ног, и капрон к этому, кстати сказать, отношения не имел никакого. Так что наружность вошедшей могла произвести сильное впечатление на всякого мужчину, который знает цену спокойной неброской красоте.
     На девушку сразу же обратил внимание молодой человек, державшийся одной рукой за поручни на задней площадке автобуса.
     Чтобы ему ничто не мешало смотреть на неё, он отпустил поручни и подался вперёд (девушка стояла у кассового аппарата), его тут же, на повороте, занесло в противоположную сторону, но он успел ухватиться за что-то там ещё, всё это время не выпуская из виду девушку.
     С такой радостью на неё ещё никто не смотрел – разве что мама. Она улыбнулась молодому человеку, иронично покачала головой и повернулась к окну, куда глядела до того, как почувствовала на себе его взгляд, однако ей почему-то вновь захотелось посмотреть на него, и она посмотрела. Они стали глядеть друг на друга улыбаясь: девушкина улыбка была доброй, только малость насмешливой; молодой же человек улыбался, ну прямо как ребёнок во сне, и это было чудно видеть.
     Когда автобус затормозил, молодой человек приблизился к ней так близко, что она услышала его дыхание: «Девушка, а если это – судьба? Я сейчас сойду на этой остановке, и мы больше никогда не увидимся…» Его дыхание участилось. «Давайте выйдем вместе!»
     Девушка не понимала, шутит он или говорит серьёзно.
     В этот момент автобус остановился, двери с треском сложились, все, кому надо было выходить здесь, пришли в движение. Молодой человек посторонился, пропуская людей. Девушка оставалась стоять. Внезапно она услышала звуки, похожие на приглушённый хохот. Она была уверена, что хохотал именно он, однако, когда все прошли, и никто уже не загораживал их друг от друга, девушка увидела на его лице странную улыбку, совсем и не улыбку-то, больше – гримасу. Молодой человек развёл руками и, понуро наклонив голову, пошёл к выходу.
     Девушка неуверенно тронулась с места, готовая в любую секунду раздумать. Он в напряжении дождался её у перил, выпрыгнул, сияющий, из автобуса и протянул ей руку снаружи. Рука была у него горячей и чуть-чуть влажной. Его волнение передалось ей, она цокнула каблуками об асфальт и от удовольствия засмеялась.
     – А я немножко авантюристка, – призналась  она молодому человеку, ещё не зная, как его зовут. Минутой позже они познакомились.
     – Так вы тот самый К-ов?! Поэт? – была приятно удивлена она. – Ой, как интересно! Я где-то читала ваши стихи. Надо же… такой случай – автобус…
     – В жизни ничего случайного не бывает, – сказал как-то слишком твёрдо молодой человек, но глаза его по-прежнему светились.
И вдруг он спохватился: он ведь уже опаздывает – а дело срочное и  важное – поэтому очень просит её назначить ему свидание завтра или послезавтра, как ей лучше. Молодой человек посожалел – мол, погода для прогулок сегодня самая подходящая…
     Девушка видела, что он действительно огорчён и отвечала: да, она тоже хотела бы встретиться, только сможет не раньше, чем через два дня.
     – Замечательно! – обрадовался он. – В пятницу, 3 июня, я как раз работаю до обеда.
     На прощание он коснулся её руки: “Обязательно приходите! Ладно?”»

     …Я прервал чтение. Повернул голову к креслу – на  Нинин голос: «Какой диссонанс с тем, что ты нарёк развратом – я имею в виду вчерашнюю ночь, не правда ли? Скажи, только по-честному … Нет, сначала иди накорми кота: не могу слышать его жалоб…»
     Васька мяукал всё громче и громче, чуя хозяина в нескольких метрах от себя, и не понимая, отчего он ему до сих пор не даёт есть, хотя уже вечереет. Мне и самому было неловко перед котом. Я вошёл к нему, не прикрыв за собой двери, и Василий не побежал, как обычно, за мной к холодильнику, откуда я всегда достаю рыбу, а высунулся наполовину из кухни в залу, постоял так немного, лишь потом повернул назад, мяукнув при этом пару раз в себя, не раскрывая рта – тоскливо, что, понятно, не могло мне понравиться.
     Я разделывал размороженную рыбу неторопливо, скрупулёзно выбирая кости, чтобы он не поранился или, не дай Бог, какая-нибудь не застряла у него в горле. Набрал свежей воды и обе миски поставил перед ним. Василий никогда не набрасывался с жадностью на еду, как бы он ни был голоден: обычно нюхал, смотрел, опять нюхал, а уж потом принимался за трапезу. Сегодня он проделал то же самое, с одним только отклонением: понюхал и, обернувшись, мрачно посмотрел на меня.
     – Всё  нормально! Нормально всё, – сказал я как можно спокойней, – ничего не случилось.
     «Зачем обманываешь Василия? Он запах мой за меня не принимает, как ты; я для тебя ушла  и не ушла, а кота не заставишь поверить в мистику: он – животное».
     Бисова девка! Во всюду суётся. Мало ей одного меня. И вообще какая-то чертовщна: то разврат чудовищный, а то платонические беседы. Точнее бестелесные. Парадокс!!
     «Скажи по-честному, ты веришь, что я ушла навсегда? Или надеешься возвратить меня?»
     «Наверно, навсегда. Ты женщина решительная. А мне теперь приходится с твоим видением разговаривать да общаться с тобой через эти вот бумаги. Видимо, такая у меня судьба – против неё не попрёшь».
 
     В кабинете я сел в кресло и долго сидел, стараясь ни о чём не думать. Солнце уже ушло за сопки, постепенно смеркалось, я же всё сидел и сидел, покамест совсем не стемнело. Тогда я встал, включил электричество, задёрнул шторы, после чего встал над столом, прямо над этими бумагами.
     До Васьки ещё я заметил некоторые, на мой взгляд, несуразности в тексте, хотел подчеркнуть их по ходу чтения, однако что-то меня остановило. Теперь я понял что: вот мне кажется «сияющий»  – явный перебор, да и в других местах тоже, но рассказ (или как там его?) ведётся от лица героини, пусть и в третьем лице, а она – так видит! Вернее, ей представляется именно так; в конце концов ей хочется, чтобы всё так было. И это по-писательски оправдано.
     Только меня больше занимало иное. По двум прочитанным листам трудно судить о литературных способностях автора. Конечно, если перед тобой не классик – тот же Чехов или  Шукшин. Меня смутило, больше того, насторожило предложение: «Его волнение передалось ей, она цокнула каблуками об асфальт и от удовольствия засмеялась». «От удовольствия…» – повторил я. Странно, но мне эта не совсем понятная фраза почему-то показалась удачной. В литературном смысле.
     «Александр Васильевич, ты, что, в критики переквалифицировался? Разбирает меня по членам предложения. Это ж надо додуматься! Что с тобой?!» – слышу у самого уха сердитый голос Нины Евгеньевны.
     «Нина, извини, пожалуйста, привычка. Я … Я сразу вспомнил… Прости меня… Столько лет прошло. Я всегда помнил тот день, но тогда я был бессилен, что-либо переменить…»   
     «Ладно, ладно… Читай дальше. Это мой первый литературный опыт. Только не наводи критики. Рассказ документальный. По-моему, вранья там нет. Приятного чтения!»
     – Н-да… – пробормотал я и придвинул листы с рассказом к себе поближе.
     «Девушка была студенткой, их знакомство произошло в разгар летней сессии, впереди было ещё несколько экзаменов, она эти два дня готовилась к ним, но иногда думала о молодом человеке, предстоящем свидании с ним и про себя чуть улыбалась, чем настораживала свою лучшую подружку, которая, подозревала, что она скрытничает, и обижалась, однако не так, как если бы не пора экзаменов.  Девушка не стала рассказывать ей о необычном знакомстве; она читала, да и просто слышала, что поэты – народ вольный и разгульный, отчего все сплошь обросли сплетнями, и девушке совсем не хотелось, чтобы, прежде чем они встретятся, ей наговорили о молодом человеке всякого-разного и тем подпортили их предстоящую встречу.
     Девушка  долго не раздумывала в чём ей идти на свидание, хотя её студенческий гардероб, естественно, не отличался большим выбором, умещаясь на вешалке одной половинки пристенного шкафчика вместе с подружкиными платьями. Если молодой человек влюбился в неё с первого взгляда, то в точности такая, как в прошлый раз, она покорит его ещё сильней; он, подобно другим поэтам, возможно, оромантизирует также её одежду. И она решила ничего не менять в сравнении с автобусом.  А молодой человек, наоборот, пришёл в новом выходном костюме и в белой рубашке, правда, не очень тщательно выглаженных, что, между прочим, нисколько не удивило девушку, так как совпадало с её представлениями о художественных натурах, не придающих большого значения своему внешнему виду.
     Молодой человек опоздал на три минуты, и девушка хотела сразу же ему заметить, что ещё немного – и она бы ушла, но, наблюдая, как он перебегает дорогу к ней прямо перед автомобилями, решила не говорить, однако, увидев, что он без цветов, всё же сказала. В его радостных глазах промелькнул испуг, но уже в следующую минуту молодой человек вынул из внутреннего кармана длинный проспект  со стихами, фотографией и фамилией жирным шрифтом.
     – Ого! – не сдержала восхищения девушка, не предполагая такой широкой известности своего нового знакомого.
     – Я сейчас подпишу его вам на память, – заговорил он все её предыдущие мысли и тут же черкнул в уголке несколько слов, она быстро пробежала их глазами и невольно заулыбалась: автограф был очень тёплый, нежный и одновременно  какой-то щемящее-искренний.
     – И куда же мы пойдём? – спросила девушка, продолжая с улыбкой смотреть на молодого человека и помахивая сумочкой в тон своему костюмчику, в неё она спрятала подарок, сложенный ею вдвое, причём так, чтобы сгиб не прошёл через портрет автора.
     – Как куда?! На берег залива! – последовал мгновенный ответ; девушке понравилась реакция молодого человека, который за секунду до этого, видимо, понятия не имел, куда им идти и что делать: она сама зачастую поступала именно так – выход из автобуса не на своей остановке только подтверждал это.
     И она, повинуясь ему, быстро перешла на другую сторону улицы, точнее сказать, перебежала, увлекаемая спутником, державшим её крепко за руку.
     – Нет, вы – рисковый человек. Машин не боитесь… Мало того, что мы живём в опасной местности…
     – Позвольте, я пойду с этой стороны?
     Не дожидаясь ответа, молодой человек поменялся с девушкой местами, и теперь край асфальта был его, пока они не свернули к заливу.
     – Я не буду расхваливать залив, говорить, как некоторые, мол, не знают ничего красивее. Просто много лет по утрам и вечером смотрю на него и всякий раз – как впервые.
     – Ваши окна выходят на залив?
     – А вы – смышлёная девушка…  И не горожанка.
     – Да. Как вы угадали?
     – Не знаю, – откровенно признался он. – Никаких отличительных черт нет – ни в манерах держаться, ни в том, как одеваетесь. Но чутьё подсказывает…
     – А что оно вам ещё подсказывает? – спросила девушка, игриво стрельнув глазами, о чём тут же пожалела, заметив его удивление. «Он, наверно, считает меня серьёзной-серьёзной», – подумала  она и запретила себе кокетничать.
     – То, что сегодняшний день – особый. И для меня и для вас.
     Девушка не нашлась что ответить и задумалась. Она потом многие годы вспоминала именно эту фразу, и ей врезалось в память, что она была произнесена, когда они только сошли с асфальта, и она  сразу же ощутила на лице свежий ветерок с моря.
     Девушка повернулась к молодому человеку:
     – У этого ветра красивое название «бриз».
     Он подтвердил и принялся объяснять: слово французское, обозначает ветер, возникающий от неодинакового нагревания суши и моря; но он дует с моря только днём, ночью же – наоборот с суши на море, так что бывает то морским бризом, то береговым. Девушка слушала объяснение вполуха, про себя она повторяла: «Бриз – сюрприз – каприз…»
     Они ступили на гальку, на высоком каблуке девушке стало трудно идти. Тогда молодой человек, подавая ей пример, пошёл вперёд по прибойной полосе, где не слишком вязкий песок, и обернулся, услыхав девушкин смех. Она шла за ним босиком – в одной руке плащ, в другой туфли – пройдёт немного, окунёт в воду ноги до щикотолок, отбежит в сторону и – снова через несколько шагов рванётся навстречу волне…
     Молодой человек тоже рассмеялся. У главпочтамта, где они встретились, и потом, дорогой, он совершенно не обратил внимания, что девушка сегодня не в капроне. Но её ноги уже тронул загар, в то время как лето едва началось, и у неё – сессия! Он погрустнел.   
     Девушка посмотрела на свои ноги, затем на него, догадалась, отчего он вдруг переменился в лице. «Неужели ревнует?» –  обрадовалась девушка, и её охватило какое-то странное, необъяснимое ликование. Она перестала играться с волнами.
      – Может, мы где-нибудь посидим? – сказала, щурясь от солнца, девушка, хотя ей страшно хотелось другого – чтобы молодой человек  сейчас же, немедленно, кинулся к ней, подхватил, закружил, а потом понёс её краем прибоя или даже над водой, и она бы смотрела на волны сверху, ощущая биение его сердца. Ей было б так приятно! Она бы, скорее всего, обняла его за шею, если бы – не туфли…»

               
         НА  ВОЛОСОК  ОТ  ГИБЕЛИ

     Я вздохнул, оторвался от бумаг. Васька, точно учуяв, что у меня перерыв, подал голос.
     – Прекращай! – строго и громко устыдил я кота через дверь.
     – Ты теперь не голодный, вода у тебя есть, форточка открыта, подстилка сухая… Какие могут быть возмущения?!
     Я, конечно, понимал Василия. Разбередила его вчера женщина своей лаской – я-то ведь с ним обращался по-мужски, без сантиментов, прежнюю хозяйку он должен был уже забыть, а тут вдруг напоминание…
     Впускать его в зал не следовало: он бы отвлекал меня. Помяучит – перестанет. И действительно вскоре он смолк.
     Я отглотнул из бутылки малкинской минеральной воды и стал читать  дальше…

     «Их желания с молодым человеком, видимо, совпали,  потому что он, услыхав её просьбу, сильно смутился, хотя, казалось, с чего бы?  Ей было забавно смотреть на него, но она сдержала улыбку. Своим внешним спокойствием девушка  как бы отменила их обоюдное тайное желание, более того, всем своим видом показывала, что этого желания не было вообще, во всяком случае, у неё.
     Они прошли ещё несколько шагов. Девушка остановилась, повернув голову к скале, что находилась слева от них. Она стояла с туфлями в руках и молчала. Лицо её подёрнулось печалью. Молодой человек стал рядом, посмотрел туда же, куда она.
     – Что там? – спросил он, не понимая, почему она не отводит взгляда. 
     – Жалко, – вздохнула девушка, – она же вот-вот упадёт…
     – Эту берёзу, – сказал молодой человек, когда-то, скорее всего во время землетрясения, столкнуло вниз вместе с глыбой, в трещинах которой она укоренилась, но глыба застряла в самом начале обрыва, и берёза повисла в таком вот несуразном положении; каким-то чудом, не засохла; несмотря на то, что почти все корни её наружу, она, между прочим, каждое лето зеленеет, как ни в чём не бывало.
     – Так что не беспокойтесь: не упадёт! – уверенно заключил он.
     – Нет, упадёт! – заупрямилась она; в голосе девушки молодой человек уловил нотки обиды, мол, он не понимает её, ему безразлична судьба  берёзки – наверное, он равнодушен к природе, а она, между тем, тоже дышит, слышит, чувствует, только безмолвна.
     Молодой человек улыбнулся. 
     – Мы это сейчас проверим!
     Он скинул пиджак, снял часы, и не успела девушка сообразить, что он собирается делать, как увидела его уже взбегающим по наклонной плите. Она в растерянности смотрела на его, быстро уходящую вверх белую рубашку, и чем выше он поднимался, тем беспокойней становилось у девушки на душе, хотя молодой человек вёл себя вполне уверенно.
     На полпути, правда, он застрял. Минут пять, а может больше, лежал, распластавшись на скале среди мелких сыпучих камней (некоторые из-под его башмаков скатились почти под ноги девушке), неизвестно как удерживаясь там, временами чуть приподнимая голову. Девушке было не по себе: она ругала себя и за то, что своим упрямством фактически подтолкнула молодого человека на такое безрассудство, и особенно за то, что его не остановила.
     «Он же может сорваться и покалечиться!!»  От этой мысли девушка вся похолодела. Помочь молодому человеку с берега было невозможно, разве что сверху, если бы кто оттуда спустил ему верёвку. Но никого над обрывом  среди деревьев девушка не разглядела, как ни напрягала зрение.
     Между тем молодой человек медленно-медленно передвинулся выше, за что-то схватился там и переполз чуть вправо, чтобы потом опять взять левее, приближаясь к лежащей на каменной глыбе берёзе. Девушка, не отрывала глаз от молодого человека и молила Бога, чтобы с ним ничего не случилось.
     До берёзы оставалось совсем мало. Казалось, стоит ему протянуть руку, и он коснётся берёзки: проверит, как она там, и повернёт обратно. А ещё лучше, если он сумеет добраться до рощицы на краю обрыва, где раньше росла несчастная берёзка; тогда бы он прошёлся по сопке и спокойно спустился к пляжу – ведь назад возвращаться тем же путём ещё опаснее.
     То, что увидела девушка в следующий момент, бывает только в фильмах, рассчитанных на очень крепкие нервы: молодой человек схватился за корни берёзы и стал перелазить на камень, из которого они торчали. Девушка прикусила губу. Сейчас, сейчас он рухнет вниз! Зачем он это делает?! Зачем?? Она закрыла лицо руками.  Вот-вот послышится страшный грохот: произойдёт обвал, и вместе с берёзкой и каменной глыбой у подножья скалы окажется бездыханное окровавленное тело. И она всю жизнь потом будет казнить себя за его гибель. Ведь она, только она будет  виновата в гибели человека, с которым неизвестно как бы сложились отношения дальше, возможно, они с ним полюбили бы друг друга, поженились…
     Кто-то окликнул её по имени. Она открыла лицо.
     Молодой человек стоял на каменной глыбе  рядом с берёзкой. Оттого, что он достиг цели, её переживания не уменьшились. Девушка подумала, как он теперь будет слазить. И тревожилась она не зря. То ли он что-то не подрассчитал, то ли решил покрасоваться перед нею, то ли просто потеряв осторожность, молодой человек резко спрыгнул с глыбы и этим вызвал такой камнепад, что вряд ли бы уцелел, не успей уйти от него каким-то невероятно длинным – не иначе звериным – прыжком вниз   и в сторону. Камни величиной с кулак и больше, сопровождаемые пылью и  массой мелких обломков скалы, быстро скатились вниз; часть из них попадала в залив.
     В том месте, куда прыгнул молодой человек, скала была не такой отвесной, к тому же, девушка заметила там несколько выступов, отдалённо напоминающих ступени, только неизвестно, выдержат ли они его. Молодой человек, хватаясь то за один, то за другой, но не повисая всем телом на каждом, быстро спускался вниз. Чуть дольше он задержался на последнем выступе, примеряясь, чтобы не промахнуться –  прыгая на наклонную плиту, по которой он начинал своё восхождение. Девушка напряглась, как струна. У неё перехватило дыхание. Тут тоже можно было свернуть себе шею, переломать ноги, а то и повредить позвоночник, то есть стать инвалидом на всю жизнь.
     Но молодому человеку опять повезло: он спрыгнул удачно, при падении каким-то чудом удержался на ногах и сразу же, развернувшись лицом к заливу, побежал вниз по плите.
     Спустя несколько секунд молодой человек уже стоял перед девушкой и улыбался. Словно не было ни ссадин, ни порезов, будто ладонь не в крови вся, а брюки и рубашка – ну прямо, как у бича – нет, у бича чище и не такие рваные. А он стоит, молчит и улыбается как дурачок.
     Девушка шагнула к нему, встала на носки и чмокнула его в щеку, да  как-то неловко – в самую большую ссадину на лице.
     Она ойкнула, бросилась доставать из сумки носовой платок, вытащила, послюнявила, принялась осторожно промокать то место.
     – Что, помада? – с плохо скрываемой досадой поинтересовался молодой человек, недовольный, что девушка забирает назад свой поцелуй.
     – Хуже…
     Молодой человек только сейчас разглядел на нижней губе девушки маленькую ранку.
     – Больно? – посочувствовал он.
     – А вам? – парировала, всё ещё сердясь на себя, девушка.
     – Терпимо.
     Он перестал улыбаться:
     – Вот мы с вами и породнились…
     – Как? – не поняла она.
     – Кровью: ваша губа и моя щека.
     – Тоже скажете…
     Девушка снова полезла в сумку; молодой человек думал: за зеркальцем – посмотреть у себя губу, но ошибся. Она вынула оттуда аптечку в футляре из искусственной кожи с пропечатанным на нём красным крестом, заключённым в белую окружность. 
     – Садитесь! – произнесла она совершенно незнакомым тоном, не терпящем возражений. – Позади вас бревно…
     Молодой человек обернулся и увидел впритык к скале  полузасыпанный песком ствол какого-то дерева, выцветший до того, что весь сплошь седой.
     – Откуда у вас всё это? Вы учитесь в медучилище?
     – Я же говорила –  в педе… Просто из нас, вдобавок, готовят санинструкторов. На случай войны. Будем сержантами запаса. Наша «медичка» говорит: кого встречу не важно где и когда без аптечки, зачёта не видать – будете  пересдавать осенью. А кому охота три месяца без стипендии?! Лучше уж аптечку с собой таскать. И, как видите, нет худа без добра – пригодилась. Скоренько снимайте рубашку! И майку тоже.
     Девушка внимательно осмотрела все его ссадины и порезы, протёрла их спиртом, кое-где прижгла йодом, некоторые повреждения заклеила лейкопластырем, а самый длинный и болючий порез на левой ладони, обработав, перебинтовала. Всё это она делала молча, молодому человеку казалось: бесстрастно, механически, возможно потому, что девушка ни разу не подняла на него глаз.
     – Ну вы и…– не нашёл подходящего слова для восхищения молодой человек, когда она, закончив работу, задёрнула футляр аптечки «молнией».
     – Можете, больной, одеваться! – сказала она.
     И – рассмеялась. Счастливо и беспечно. Она была довольна собой в роли сестры милосердия, но особенно тем, что молодой человек, всё это время любовался ею как женщиной, думая, если она не смотрит на него, то ничего и не чувствует.
     Не успел молодой человек мало-мальски привести в порядок одежду (и тоже с помощью девушки), как к ним подгреблись два моремана, один из них держал за горлышко нераспечатанное шампанское.  Выглядели они оба щёгольски, правда, без галстуков, и сильно разнились ростом.
     – Ребята! Выпейте за наш приход с рейса? – попросил долговязый, обращаясь к молодому человеку.
     – Да вы нас не бойтесь! – заговорил второй, ростом поменьше. – Дёрнем по стаканчику, и мы двинем дальше, а то вдвоём что-то скушно пить…
     Не уважить мореманов – означало обидеть их, тем паче, оба они были трезвые. Почти. Ну, может, приняли с утра грамм по пятьдесят – не больше.
     Молодой человек покосился на девушку. Она с любопытством смотрела на незнакомых парней и никак не реагировала на их предложение.
     – Идёт! – согласился молодой человек.
Короткий передал долговязому бутылку, тот аккуратно-неспеша открутил проволочку, направил бутылку дулом к заливу и стал потихоньку выворачивать пробку. Шампанское пыхнуло, но без «стрельбы», выпустив лишь маленький дымок, совершенно не пролившись на  камни. Короткий сразу же подставил складной пластмассовый стаканчик. 
     – Сначала даме!
     Девушка встала с бревна, взяла стаканчик, подняла его на уровень бровей, потом поднесла к губам и маленькими глотками выпила всё.
     – Молодец! – одобрил долговязый, а короткий извинился: «Пардон, шоколаду нет».
     Молодой человек выпил быстрее девушки.
     Мореманы тоже помочили глотки – вначале долговязый, потом короткий, что был постарше долговязого, но во всём подчинялся ему. Долговязый отозвал молодого человека в сторонку.
     – Тебя толпой… или – один на один?
     Он говорил громко, видимо, по привычке, и девушка всё слышала.
     – Да  нет, мы – двое, – усмехнулся молодой человек.
     – А-а… – протянул долговязый. – Ну тогда держи «краба»!
     Рукопожатие моремана было крепким, но не давящим. Не выпуская руки молодого человека, он заглянул ему в глаза и опять забеспокоился: «Погоди… Если – толпа, ты скажи только кто: сегодня же соберём своих и накостыляем, запомнят надолго!»
     Молодой человек улыбнулся.
     – Всё было по-честному, – повторил он.
     – Это из-за неё?
     Долговязый продолжал смотреть в глаза молодому человеку: – Она того стоит!
     Мореманы попрощались. Короткий тоже уважительно потряс молодому человеку руку, а девушке – той поцеловал с картинной галантностью.
     Отойдя на несколько шагов,  парни вдруг повернули назад.
     – Ребята! – закричал долговязый. – Давайте мы вас сфотаем!
     Короткий, не дожидаясь согласия, снял с плеча «Зенит» и высвободил объектив.
     – Какая хорошая пара! – сказал он, прицеливаясь.
     – Миша, стоп! – засуетился долговязый. – Их надо на фоне моря! Вы обое станьте сюда. Так, вот… вот… Да вы, что, как не родные?!   
Девушка, поближе к своему... к своему кавалеру, потеснее…  А ты обними её за талию, вот так! Ещё чуть-чуть потеснее. Во! Самый раз. Улыбочку…
     – Снимаю! – предупредил короткий. И щелкнул затвором аппарата.
     Молодой человек снял руку с девушкиного бедра, быстро засунул в карман брюк, где вытер её. Девушка насмешливо наблюдала за ним.
     Молодой человек записал на бумажке свою фамилию, адрес и рабочий телефон, отдал её мореманам; те пообещали принести или, в крайнем случае, прислать фотографию.
     – Счастливо вам… – сказал долговязый.
     – Покедова! – кивнул короткий. Он пропустил вперёд долговязого, двинулся за ним, потом приостановился, подмигнул молодому человеку: «А девушка – во!!» Мореман выбросил перед собой сжатую руку с поднятым вверх большим пальцем. И побежал догонять своего кореша…

         МАГИЧЕСКАЯ  СИЛА

     На солнце девушку от шампанского немного разморило, она склонила голову молодому человеку на плечо, прикрыла глаза и долго так сидела, не шевелясь, что ему должно было показаться, что она дремлет, как он услышал её шёпот у самого уха: «Почитайте что-нибудь…»
     То была какая-то редкая, особенная минута, и девушка вряд ли бы удивилась, если б молодой человек  крепко-крепко её обнял  и поцеловал, пускай ей даже будет больно, из-за губы. Но вместо этого он заулыбался и произнёс нежным, ласкающим девушку голосом:
     – О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои… Как лента алая губы твои, и уста любезны; как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими… Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе.
     В глазах девушки появилась насмешка – это почти  всегда выручало её в щекотливых ситуациях. Сделав паузу, молодой человек изменил голос, подделываясь под женский. 
     – Возлюбленный мой бел и румян, лучше десяти тысяч других. Голова его – чистое золото; кудри его волнистые, чёрные… Глаза его – как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке…Уста его – сладость и весь он – любезность…
     – Откуда  это? – едва не прыснула девушка; она увлекалась поэзией Востока, но только что услышанное было ей совершенно не знакомо.
     А молодой человек загадочно улыбаясь, смотрел перед собой так внимательно, словно всё, произнесённое им, адресовалось не девушке, а бледно-зелёной волне, что ближе и ближе подступала к нему, и словно уже одним этим, помимо своего говора-плеска, старалась обратить на себя его внимание.
     Девушка разбирало любопытство. И она вскоре не выдержала: взяла его под руку, потянула к себе:
     – Откуда, а? 
     Молодой человек повернулся к ней с тем же загадочным выражением лица: «Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня».
     Тогда девушка притворно надулась. Но, видя, что она может – и всерьёз, молодой человек, наконец, открыл секрет.
     – А-а-а…– протянула девушка. – Это из Библии… Вы всю её, наверное, знаете?
     Молодой человек усмехнулся.
     – Прорабатываю. Страниц сто осталось.
     – И какое впечатление?
     – Разное… Меня больше привлекают поэтические места – такие, как те, которые вы только что слышали. Но много любопытного. Не понимаю, отчего её нет в свободной продаже…
     – А можно её на пару дней? Вы не беспокойтесь: верну! 
     – Она не моя, – покачал головой молодой человек.
     – Да? – разочарованно сказала девушка. Ей давно хотелось почитать Библию, но ни у кого из знакомых её не было. Напрасно ходила она за этой книгой в православный молельный дом – единственный на весь город. Спросила на первом курсе в институтской библиотеке, так на неё посмотрели, как на дурочку, а декан полушутливо-полусерьёзно поинтересовался, верит ли она в бога.   
     Она отвернулась на залив и стала смотреть, как чайки то взлетают, то садятся на волну. Среди них она разглядела мирно качающихся там других птиц тёмного цвета.
     – Это, что, утки? 
     – Утки, – подтвердил молодой человек, – они летят на север, а на севере, видно, ещё прохладно, и они ждут, пока потеплеет здесь; на городском озере их больше, неужели не заметили?
     Девушка вздохнула.
     – Кроме учебников, ничего не вижу. А сейчас – как сон…  Сижу с вами у залива, будто сессия  уже позади… Вы меня заразили беспечностью и олимпийским спокойствием.
     – Уж не литература ли очередной экзамен?
     – Ну вы прямо-таки ясновидящий. Она! «Кабы я была царица, говорит одна девица, – то на весь крещёный мир приготовила б я пир». «Кабы я была царица, – говорит её сестрица, – то на весь бы мир одна наткала б я полотна».  «Кабы я была царица, – третья молвила сестрица, – я для батюшки царя родила богатыря»…
     – Вот взгляните туда, – молодой человек указал на противоположный берег залива. – Видите остроскалистую сопку? Она чуть справа от вулкана…
     – Вижу,– ответила девушка, не понимая, какое отношение имеет эта сопка «к трём девицам под окном» и к Александру Сергеевичу Пушкину.
     – До заката ещё далеко, но вы, я думаю, поверите мне, да и сами потом сможете убедиться. Когда солнце заходит, оно летом прячется за вот эту сопку, и тогда несколько минут её скалистая вершина так освещена и так сверкает, что становится вылитая царская корона со всеми её алмазами и бриллиантами. Как это красиво, вы не представляете!
     – Представляю…– сказала она. Их взгляды встретились; он восхищенно смотрел на неё не отрываясь, пока она не рассмеялась.
     Ей никак не удавалось определить, сколько ему лет (мешало рвущееся из него мальчишество), но чисто женским чутьём девушка догадывалось, что молодой человек не так молод, как кажется; наверно, из-за этого они с ним до сих пор не перешли на «ты».
     «Я даже не спросила, кто он по профессии. Впрочем, какая разница… Он – поэт. А с Библией он, конечно, схитрил – нет, не что пожалел дать на пару дней (книга действительно, скорее всего, не его), а что прочёл не своё – чужое».
     – Пушкин – силён! – разгорячился вдруг молодой человек, точно с кем спорил. – Есть у него потрясающии стихи (в институте их не проходят!), недаром Апухтин был шокирован ими. Написать так тонко и деликатно о столь интимных вещах… На такое способен лишь гений!   
     Девушка лукаво сощурилась:

         Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
         Восторгом чувственным, безумством,
                исступленьем,
         Стенаньем, криками вакханки молодой,
         Когда, виясь в моих объятиях змией,
         Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
         Она торопит миг последних содроганий!
          .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .       

     – Вы это имели в виду? – насмешливо спросила она молодого человека. Тот молчал, сконфуженный. Он явно не ожидал, что она знает это стихотворение, и потом – он растерялся оттого, что, зная, она, вдобавок  отважилась прочесть, пусть не всё его целиком, но всё же…
     Спустя годы, вновь и вновь торжествуя тогдашнюю победу над ним, она думала о конфузе несколько иначе (возможно со зла, несправедливо): своим чтением пушкинского сверхинтимного стихотворения она чуть не разрушила его ночные планы, которые он подспудно наверняка вынашивал, пользуясь её склонностью к авантюризму. Но ни тогда, на берегу, ни через много лет, она не могла объяснить себе, какой чёрт дёрнул её взять и без всякого стеснения прочитать эти стихи. А однажды её ужаснула иная мысль: так дело-то ведь совсем и не в его конфузе: она этим поступком сама себя отдала ему в руки, и не почувствовала того! Может, он до этого ещё и колебался, а тут…
     А я считаю: моя героиня не права в обоих случаях. Она забыла о самом главном, вернее, не забыла, а не хотела помнить, что с ней творилось потом, когда  кавалер начал читать произведения собственного сочинения (по её же настойчивой просьбе, кстати).
     Как  женщина, я должна держать сторону своей героини. Всё правильно. Пушкин любил нас. Правда, ему приписывают некую байку: дескать, ругайте мужчин в обществе оных, сколько влезет, никто вам не возразит, но посмеете то же самое проделать с женщинами в их среде, получите мгновенный дружный отпор, да ещё какой; из чего Александр Сергеевич выводит (дословно!): нет, женщины – это партия. Ну, хоть бы и так. Однако, как говаривал Аристотель, истина – дороже.
 
     …Молодой человек точно ждал этой просьбы.
     – А о чём? – только спросил он.
     – Не знаю… Самые лучшие, наверно.
     – Обычно таких стихов мало. Я – о том, что остаётся после поэтов. Вы возразите: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся...»  И всё равно я свято верю: Бог позволил мне написать несколько таких произведений.
   
             Какое небо голубое-голубое!
             Какие голубые у тебя глаза…
             Голубизну я эту назову любовью,
             Когда на голубику упадёт роса.
             Но нет – теперь, как прежде в школе,
             футболку голубую не надеть,
             не отыскать то ягодное поле
             и в небо голубое не глядеть. 

     Девушке стихотворение очень понравились.
     – Красиво…
     Он прочёл ещё три. Внимая им, девушка  постепенно погружалась в состояние томительного волнения, переходящего в сладкую истому, которая, разливалась по всему её организму, заполняя каждую его клеточку.  (Тогда, милая моя, всё и случилось!  Когда он окончил читать, ты уже была вся – его.)
     Девушка слушала молча, боясь пропустить не то что слово – оттенок интонации; она слышала звучащую в них музыку... И только раз робко спросила:
     – Там строчка: «…с тобой я по тебе тоскую». Такое бывает?»
     Молодой человек быстро посмотрел на неё, отвёл взгляд на волны и грустно задумался. Девушка поняла, что он думает не над ответом, а о той, кому посвящено стихотворение, может, видит её образ перед собой, заново переживает ту давнюю любовь. Не в силах девушки было отвлечь его от этих грустных воспоминаний, и ей ничего не оставалось, как отвернуться.
     – А тоскуешь потому, что на самом деле любишь совсем не её, а созданный тобой идеал, только этого тогда не понимаешь – мы ведь все живём подсознанием.
     Девушка растерянно молчала, глядя на песок под ногами, отчего-то не решаясь поднять глаза, испытывая одновременно печаль, волнение и …радость, чего раньше с ней никогда не бывало – всего этого вместе.
     После стихов молодого человека они недолго просидели на берегу залива: откуда-то наползла рваная серая туча, заслонившая солнце; бриз быстро посырел, стал холодным, потянуло морем и корюшкой. Молодой человек порывался набросить девушке на плечи свой пиджак, но она всякий раз отсмеивалась:
     – Не пугайте народ! У вас и так воинственный вид. А у меня – есть плащ.
     Наконец они встали и пошли назад по прибойной полосе.
     Да если бы и не похолодало, всё равно надо было спешить, чтобы не возвращаться из-за прилива через пляж и сопку, то есть делать немалый крюк, вдобавок, обращая на себя внимание гуляющих, что молодого человека совершенно не устраивало – зачем компроментировать девушку?
     Они благополучно протиснулись там, где сопка сильно выдаётся в залив скалистыми рёбрами и где пространство между ними и водой мизерное.  Девушка опять сбросила туфли – как тот раз – однако молодой человек запротестовал: «Немедленно наденьте! Вы же простынете». Ага, раз так, она тоже не позволила ему разуться и перенести её на руках.
     Его автобусная остановка располагалась неподалёку от залива, с другой стороны этой же сопки, заросшей здесь донизу густой травой и каменной берёзой.
     – Хотите увидеть моё жилище? – спросил молодой человек.   
     Девушка не ответила. Она продолжала находиться под впечатлением его стихов, их музыка всё ещё звучала в ней…
     Автобусы подъезжали и уезжали. Девушка стояла-улыбалась и ничего не говорила.
     – И Библию почитаете…  Поехали!!
Молодой человек подхватил девушку под руку, и они с какой-то необыкновенной лёгкостью влетели в очередной автобус – он уже трогался: их едва не прищемило дверцами.
     Влетели и оба рассмеялись.
     Девушка весело посмотрела на обшарпанные сидения, плохо вымытые стёкла, лохматого парня, дыхнувшего на них с молодым человеком перегаром, бабку, что ковыляла вглубь салона. Временами девушка и молодой человек вместе с автобусом подпрыгивали на дорожных ямах,  тревожа пыль под рифлёной резиной; пыль медленно поднималась и ещё медленней оседала. Девушка, глядючи на неё, снисходительно усмехалась.

                НА ОКРАИНЕ ГОРОДА

     …Они с молодым человеком спускались к нему сначала по длинной лестнице с шаткими и местами провалившимися ступеньками (девушка перепрыгивала через них), а потом, когда лестница кончилась – по дороге, где, если не смотреть под ноги, легко повредить обувь о консервные банки и битое бутылочное стекло.
     В этой части города девушка никогда не бывала. «Наверное, окраина», – решила она, оказавшись среди бараков и завалюшек, над которыми возвышались двухэтажные каменные дома неопределённого цвета с балконами; балконы были ржавыми, но, по-видимому, прочными, в пользу чего говорили державшие их рельсы и бетон, почти весь в мховых наростах.
     Навстречу девушке и молодому человеку  нет-нет, да попадались подвыпившие мужчины и женщины с изрядно помятыми, даже порой расквашенными физиономиями; все они громко и возбуждённо беседовали меж собой матом, нисколько не смущаясь своего вида.
     Одна такая компания при сближении с ними умолкла, хмуро рассматривая девушку; та отметила, что на её спутника глянули как-то вскользь, хотя с долей  злорадства. Девушка улыбнулась про себя: «Да, да, конечно, это я его покорябала – кто ж ещё!» 
     Молодой человек напряженно молчал. Девушка тоже молчала, чтобы не мешать ему (возможно, сочиняет что-то).
     На взгорке он остановился, указал на неприметный деревянный домик, обитый толью, с двумя кирпичными трубами, в метрах примерно в двадцати – чуть ниже и справа от того места, где они стояли с девушкой. Дом  летом, видимо, затеняли крупные вётлы, но сейчас они ещё окончательно не распустились.
     Из объяснения молодого человека девушка толком не поняла, почему они с ним должны войти в дом по отдельности, но допытываться не стала. Она через его плечо уже глядела на воду, а без него так вообще не отрывала глаз от залива. 
     Со взгорка он был весь как на ладони.  Как раз мимо проплывал небольшой рыбацкий корабль – траулер. Девушка представила, что треплет его в шторм, словно не пришпиленный галстук на ветру, если мужчина идёт без пиджака – в рубашке. Сравнение девушке понравилось, она очень удивилась ему, так как ранее не замечала за собой подобных способностей. «С кем поведёшься…» – проговорила она себе под нос со смешком.
     Затем вдруг вспомнила матросов, угощавших их шампанским на берегу. «Сделают снимки или нет? Неужели правда: мы с ним хорошо смотримся вместе?»
     Девушка наблюдала за траулером (совершенно забыв о давней мечте выйти за моряка), пока он не скрылся за скалами, после которых начинался океан.
     Она отвернула рукав посмотреть время. Её часики показывали, что прошло целых десять минут вместо пяти условленных.
     Девушка не спеша спустилась к дому молодого человека. Крыльцо с лавкой на нём напомнили ей её посёлок – там тоже строили дома так, чтобы можно было прямо у дверей отдохнуть, подышать свежим воздухом, наблюдая за происходящим вокруг; только вместо залива красовался высокий, стройный, корабельный (как говорили старожилы) лес. Девушка собиралась, как только сдаст сессию, сразу же лететь домой.
     …Не успела она взойти на крыльцо – двери с длинным скрипом отворились. В коридорчике стоял  молодой человек. Он заулыбался, смахнул со лба испарину.
     – Никто не цеплялся? – спросил он, едва она переступила порог. – А то здесь публика ещё та…
      Девушка отрицательно мотнула головой и усмехнулась уголками рта, заметив на его лице остатки уже знакомого ей испуга, что промелькнул у него, когда возле почты она огорошила его: опоздал бы ещё на немного –  только бы её и видел.
     Пропустив гостью вперёд себя, хозяин закрыл двери, срежеща засовом. «Всё: птичка в клетке!» – пошутила молча девушка. Она не подозревала, что именно эти её слова будут ей потом сниться годами. Как и звук задвигаемого засова за спиной. Когда вместе, когда – порознь.
     Из одного коридорчика гостья попала другой, такой же тесный, но, если тот был пуст, то здесь в углу лежали какие-то тазы, а на подставке, устланной клеенкой, стояла керосинка.
     – Проходите налево, – сказал молодой человек, недовольно покосясь на керосинку – как бы стыдясь её. 
     – А направо нельзя? – спросила девушка.
     – Можно. Но там ничего нет. Только стеллаж с книгами…
     – Да? Тогда сначала туда.
     И девушка впорхнула в помещение с окнами на залив, который уже начинало затягивать туманом. Почти рядом с входной дверью сиротливо ютилась, не нужная никому печка: ведь ей некого было теперь обогревать.
     – О, лиственница! – обрадовалась девушка. – Ничего, если я сниму туфли?
     Молодой человек пожал плечами: он, конечно же, не сообразил, зачем. А ей загорелось побыстрей ощутить под ногами любимое дерево, пусть и в виде крашеного пола: всё равно она почувствует его – дерево ведь, становясь вещью, не умирает.
     Девушка прошла через кухню в комнату, бывшую тоже когда-то жилой. Она взглянула на книги и опустила глаза на находившийся возле окна круглый стол светло-жёлтого цвета, отливающий шелковистым блеском, и опять безошибочно определила породу, однако не назвала вслух.
     Стол был ручной работы, с резными ножками, похожими на лапы крупного зверя. Сунув туфли подмышку, гостья ласково провела по столу пальцами, оборотила их к себе, пыли не обнаружила. «Он не собирался показывать кабинет. Почему?» – не могла понять она.
     – Вы за ним пишете?
     – Ну да, – неохотно ответил хозяин, видимо, несколько удивлённый тем, что девушка не проявляет интереса к стеллажу.
     – И «Ветер» здесь написали?
     – Нет, в другом месте.
     – А где, если не секрет? – продолжала допытываться девушка; ей не давала покоя строка «с тобой я по тебе тоскую». 
     – На работе.
     Самый раз было спросить, кем молодой человек работает, но девушка передумала – посчитала вопрос бестактным (всё же она была неглупой).
     – Вот тут у меня поэзия, там проза, отечественная и зарубежная, – перевёл он разговор на стеллаж. Девушка рассеянно посмотрела, куда он указывал, повернулась к нему.
     – Что-то я не вижу Библии…
     – Так её здесь и не должно быть. Идёмте в другую половину!
Жилая половина тоже состояла из кухни и комнаты, только меньших размеров. Молодой человек помог гостье снять плащ, повесил его на прибитый к двери крюк, туфли она поставила вблизи у стены.
     В комнате показывать было почти нечего. Обычная «стенка», большой серый диван; разве что комод выделялся своей допотопной громоздкостью; возможно, он тоже, подобно ясеневому столу в кабинете, был выполнен по индивидуальному заказу.
     Зайдя на минутку в комнату, девушка ни к чему там особенно не присматривалась, и всё же обитель поэта она ожидала увидеть не такой – не то, чтобы очень уж запущенной, но определённо несколько иной; что-то ей там не понравилось, а что, она пока не поняла. Девушка примостилась около кухонного стола и попросила Библию. 
Молодой человек вынес из комнаты старинный фолиант в синем переплёте, но, прежде чем положить его перед гостьей, тщательно вытер стол тряпкой и подостлал газету.
     – Попьём чаю? – предложил он, едва девушка открыла книгу.
     – Попьём… –  посмотрела она на него снизу вверх и закинула по привычке ногу за ногу, совершенно забыв, что ноги у неё голые и не в туфлях; со стороны же можно было подумать, что – специально, так как, вдобавок, когда закинула их, также оголились округлые колени. Свою оплошность она обнаружила позже, перехватив взгляд молодого человека, но менять позу тотчас не стала.
     Ноги у неё были не толстыми и не тонкими, без малейшего намёка на волосяной покров, подъём невысоким, стопа не длинной, пальцы не короткими, а ногти аккуратно подрезанными – на всё это молодой человек обратил, конечно же, внимание ещё на берегу залива. Но одно дело – там, другое у него в гостях. Этого она не учла.
     Впрочем, девушка часто ходила босиком, дома ли у себя в посёлке, в городской ли комнатке студенческого общежития.
     Молодой человек сделал ей бутерброды с сыром и колбасой, в чай добавил малинового варенья, но сам за стол не сел, сославшись на разгрузочный день; она же сразу догадалась, что это – всё, что у него есть сегодня; догадалась, но виду не подала.
     Девушка ела, не переставая читать, неслышно отпивала из чашки маленькими глоточками, изредка отрываясь от книги; тогда они с молодым человеком встречались глазами, и каждый раз по её телу проходил приятный холодок оттого, что он любуется ею ещё сильней, чем на берегу, и ей это доставляло удовольствие. Она, как могла, старалась ничем не выдать свою тайну – спокойно (как она считала) смотрела на молодого человека, устроившегося на корточках у дверей напротив и подпиравшего их спиной в белой, с отчётливыми следами дневного происшествия, рубашке. Она б на его месте потратила те десять минут, чтобы переодеться, но тогда бы ссадины на его лице, как и ладонь с бинтом, слишком уж «выбивались»: лучше уж пускай так.
     Подняв в очередной раз свои большие ресницы, девушка спросила:
     – А вы всегда пишете по вдохновению?
     – Конечно! Зачем вымучивать? Поэзия – дама капризная. Если к ней с умом, но без души, она и внимания не удостоит. Ну, зарифмуешь какие-нибудь мысли, может быть, даже очень оригинальные – а что толку?! Сердца людей волнуют лишь переживания… Как у Есенина.
     – А какое оно, вдохновение?
     – Как какое?
     – Что вы ощущаете тогда?
     Такой вопрос ему ещё никто не задавал. Он выпрямился, пристально вгляделся в девушку, улыбнулся чему-то своему, а она вдруг подумала, что невольно вторглась в какую-то особую, никому не ведомую, за исключением избранных, сферу, сродни, наверное… (она не сразу подобрала сравнение) самому-самому… интимному, что бывает между мужчиной и женщиной. И она слегка покраснела.
     Молодой же человек не заметил этого: углубившись в себя, он обнаружил, что никогда не задавался таким вопросом – просто, когда настигало его вдохновение (а оно могло настигнуть где угодно и в любое время , даже посреди ночи), торопился записывать, что ему диктовалось свыше, и потом зачастую сильно удивлялся, как это он, в общем-то обыкновенный и грешный человек, сумел создать такое…  Как-то оно не вязалось с тем, что он делал до этого и что будет делать после. А если получалось у него хорошо, лучше, чем у других, молодой человек с упоением декламировал:

                Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
    И меж детей ничтожных мира,
        Быть может, всех ничтожней он.

     – Вдохновение, вдохновение… Сразу так и не объяснишь. Словно находит на тебя что-то извне, захватывает всего, полностью овладевает тобою… Как… как приступ, что ли. Но ты не боишься его, скорее, наоборот. Жар по всему телу…  Приливает к лицу. Наверное, температура в это время. И из тебя прямо-таки вырываются слова, строчки, рифмы… Нет, рифмы не всегда готовые, бывает долго ищешь их, мучаешься, негодуешь. Вот тут порой тревога: неужто уйдёт оно, пока ты с этой рифмой возишься… Впрочем, вообще-то не думаешь. И пишешь, чёркаешь, пишешь новое… А сам – горишь, сердце бьётся… Возбуждение страшное! Нет, нет – озарение!!
     – Как прекрасно! – вырвалось у девушки. Глаза её блестели. Она с таким восхищением смотрела на молодого человека, что он, желавший, видимо, что-то ещё добавить,  сбился и замолчал – просто растерялся. Он глядел на девушку с радостным испугом и не мог оторваться; была минута, когда она почувствовала физически, что её глаза как бы втягивают в себя молодого человека – всего, полностью: с его стихами, вдохновением, манерой ходить, говорить, улыбаться, со ссадинами на лице, перевязанной ладонью, даже дверьми, которые он только что подпирал, сидя на корточках.
     Усилием воли молодой человек перенёс свой взгляд на окно над причёской девушки, помолчал, грустно, однако всё равно улыбаясь, сказал:
     – И отгорает каждый раз от сердца понемножку, отгорает…
     Девушка поспешила переменить разговор – ей не хотелось, чтобы он грустил. Она раздвинула занавески:
     – А на дворе – дождь… Пойдёмте смотреть дождь!
     Девушка захлопнула книгу, встала, они прошли в коридорчик и встали рядом у порога; крыльцо без навеса уже порядком намокло, а с неба всё лило и лило…
     – Случайно, не первый дождь? – вытянул под струи здоровую ладонь молодой человек.
     – Случайно да, – рассмеялась девушка:
 
            Руки по швам! Руки по швам!
            Дождь моросит, дождь моросит.
            Писем и женщин не будет вам.
            Дождь моросит, дождь моросит.

     Её голос – мягкий грудной – снимал с этих стихов присущую им резкость; она невольно доказывала, как много значит женское чтение.
     Молодой человек ответил ей целым стихотворением:
 
              Соседи делали пельмени
              и пели о любви сонеты,
              и, вкусным пением согретые,
              они затем пельмени ели
              и, как мне кажется, добрели.
              Добрели от пельменей, чокались
              со звоном сладким с половинами,
              а за окном берёзы мокрые
              шумели ветками под ливнем.
              Внизу Авача пузырилась,
              вверху вулканы каменели.
              И я смотрел на бухту в ливне
              и карандаш из рук ронял –
              по бухте прыгали пельмени –
              бубенчики из хрусталя.

     Девушка повернулась к молодому человеку:
     – Это  не вы написали…
     – Не я, – согласился он, – но очень зримо. Я всегда, когда читаю, вижу эти «бубенчики из хрусталя». А вы – увидели?
     Девушка кивнула. Она задумчиво смотрела сквозь дождь на затянутый туманом залив, откуда  на город наползала темнота.
     Девушка подумала, что им с молодым человеком пора, наверное, расставаться. Она вздохнула.
     – Общежитие скоро закроется: уже одиннадцатый час. А дождь не перестаёт. И зонтик не взяла…
     Она осторожно покосилась на молодого человека.
     – В случае чего переночуете здесь. Не хватало ещё, чтобы вы захворали, да ещё во время экзаменов, – сказал молодой человек, глядя на залив.
     Твёрдость его интонации исключала всяческие опасения с её стороны, которые могли возникнуть, если она решит остаться. И  девушка как-то сразу стала меньше беспокоиться о том, как она будет добираться до общежития.
     – А вётлы ваши скоро распустятся, – сказала  она, возвращаясь с молодым человеком в дом – в тепло.
     Несмотря на то, что у молодого человека было давно не топлено,  разница в температуре с коридорчиком ощущалась большая.
               
             
               ДОЖДЬ ЛИСТВЕННИЦЫ

     Девушка вновь со щемящей радостью вдохнула  стойкий, неистребимый  запах дерева, перебить который или выветрить человеку не под силу, как бы он ни старался. Дом дышал полом через краску, стенами и потолком сквозь штукатурку и побелку, и у девушки, называвшей студенческое общежитие презрительно «камни», было такое ощущение, что она у себя в посёлке, где нет ни одной блочной или панельной постройки.  Она блаженно улыбалась, усаживаясь обратно за кухонный стол и опять раскрывая синий фолиант.
     Молодой человек, чтобы не отвлекать её (где ей ещё доведётся почитать Библию?), ушёл куда-то, по-видимому, в другую половину дома и долго был там. Когда он вернулся, свет горел вместо кухни в комнате, куда перешла девушка.
     – Вы женаты… –  безразлично-насмешливо встретила она вошедшего – как бы между прочим, словно продолжая разговор, прерванный минуту назад. Молодой человек побледнел: он был обескуражен, но справился с собой.
     – Жена, двое детей. Они сейчас в отпуске на материке. Мне тридцать пять лет.   
     – Я так и подумала, – уже спокойно, без усмешки, проговорила девушка. И, стряхивая с костюмчика несуществующие пылинки, и глядя только туда, сказала: «Показали б их фотографии…»
     Молодой человек засуетился: отодвинул один ящик комода, второй, третий… Наконец достал толстый бархатистый альбом, положил его молча на стол, кинулся в кухню за стулом. Но стул не понадобился: она уже села с альбомом на диван, разложив его у себя на коленях.
     – Она? – указала пальцем девушка на семейное фото, с которого смотрела красивая женщина лет 30 с чересчур строгим выражением лица, скрывающим какое-то глубинное недовольство жизнью.
     – Она.
     От девушки не укрылся придавленный вздох в голосе молодого человека. Больше он ничего не сказал о жене, пока гостья рассматривала фотографию, а рассматривала она её долго и очень внимательно, и – молча. Затем пролистала альбом назад, нашла свадебный снимок и несколько других, где тоже была снята жена молодого человека. Он заметил, что девушка зачем-то сравнивает все эти фотографии.
     Всё остальное содержимое альбома её не интересовало. Она отдала его молодому человеку, встала с дивана. Часы показывали полпервого ночи.
     – Оставайтесь…
     Девушка посмотрела на говорившего, но увидела в его глазах только печаль и усталость.   
     – Не бойтесь, я вас не трону!
     И она осталась…

     Сколько потом она будет внушать себе, что ничегошеньки не помнит, что он овладел ею во сне – что она сразу заснула, едва коснулась подушки. И ей приснилось, что её целует солнце, да так горячо, что ей жарко от этого, а она только смеётся. А тёплый ветер ласкает ей ноги снизу доверху. Солнце целует, ветер ласкает. Она с ними одна на пустынном песчаном берегу. Как замечательно! Нет, кроме них – есть ещё прилив, тоже тёплый. Он ревнует её к солнцу и ветру, зовёт к себе. Она заходит в воду. Он поднимается по её ногам всё выше и выше, обнимая со всех сторон…

     Какое солнце? Какой ветер? Какой прилив? Хорошо-хорошо… Ты спала. (Ладно, пусть будет так!) И видела чудесный сон. Но это пусть рассказывают мужьям, что кто-то овладел ими спящими, да и то не каждый ещё поверит. Всё ты слышала, всё ты чувствовала! Со мной-то хоть не лукавь…
     Нет, я понимаю тебя. Ты не могла ни приголубить его, ни оттолкнуть. Что тебе оставалось делать? Притвориться, что спала, как убитая, и проснулась, когда дальше притворяться было невозможно. Но и тут, милочка, если б ты не захотела, то не далась бы, и –  всё. Сжалась посильнее… 
     Да мне ли тебя учить! Ведь домогались тебя, и не раз, и что же: всем был вход свободен?! Как бы не так! Он, может быть, и услышал от тебя единственное, и то вряд ли – до того мужик очумел – как ты жалобно (но слёз, слёз-то не было!), как ты жалобно попросила его опомниться: «Вы же обещали…» Попросила – и когда? Когда он уже начал проникать в тебя. Да разве ж тогда остановишь!
     А у тебя получается: чуть ли не силою взял. И вот из-за этого ты тогда, якобы, смертельно на него обиделась, даже утром в молчанку играла. Повод подходящий расстаться навсегда – нарушил слово!
     Но что порвала с ним сразу, в том всё правильно. Я недавно прочла его новый роман. Там тоже поначалу такая любовь, такая любовь! А кончилось всё трагедией. У твоего нового знакомого двое детей? А тот троих бросил – без него росли. И что же… Ему стало 53, ей – 35.  Дама бальзаковского возраста. Она ещё раньше заводила себе  любовников помоложе, а тут – совсем загуляла. Муж сильно переживал, и вскоре разбил его паралич. Ей бы, хоть на время, не в открытую… Куда там! Пошла выносить помойное ведро и исчезла – целую неделю дома не показывалась. Помереть спокойно человеку не дала.
     Читала я роман, и тебя вспоминала… Конечно, ты женщина иная, не позволила бы себе так низко пасть. И всё же конец всегда один, когда такая большая разница. Хотя, есть исключения. Достоевский и Анна Григорьевна Сниткина. Но, не забывай, то было совершенно другое время. Бога боялись. Да и она на почитании его таланта воспитывалась с детства...
     Я вот о чём часто думаю. Может, и вправду он втрескался в тебя по уши, но сомневаюсь, чтобы бросил жену и детей: четвёртый раз жениться – это ж вообще ни в какие ворота. А будь у тебя серьёзные намеренья, ты б узнала, прежде чем идти к нему, его возраст (мало ли моложавых) и семейный ли.
     Нет, льстила известность, потянуло на новые впечатления. Как же – поэт! Босяк-Горький называл талантливого поэта органом природы. И больше ничего в них нет. Но их музыка на иных действует магически. Он просто заворожил тебя! И не надо сваливать на дождь, на то, что после одиннадцати не пускают в общежитие – это же детский лепет.
     А хочешь, милая моя девочка, я расскажу тебе всё, как было на самом деле? Подняв с пола детскую игрушку, что закатилась под стол, ты мгновенно поняла, что попала к женатому человеку, отцу, по меньшей мере, одного ребёнка, что все жёнины вещи он спрятал (не за те, ясно, десять минут, кои ты стояла на взгорке и не видела ничего, кроме залива), чтобы выглядеть холостяком.
     Для тебя, конечно, не было большой неожиданностью его семейное, так сказать, положение. Ты предполагала это. Но, поскольку для многих художников, писателей, а тем более поэтов, семья – понятие чисто условное, ты, направляясь на свидание с ним, гуляя по берегу залива, выбросила из головы всё это как не относящееся к вам двоим и вообще к искусству.
     А как же иначе? Искусство, поэзия выше всего, «центр духовного мира» (выражение твоего кавалера), и что там слеза ребёнка, положенная в его основание… 
     Всё! О детях больше не говорим. Боже… Ты, находясь там, не представляешь, как мне тяжело.
     Кстати, может, это непреодолимое препятствие и подхлестнуло обоих, а? Дескать, обстоятельства против нас, но мы всё равно…  А с другой стороны, я не могу поручиться, что там, на дне у тебя, не зашевелилась эгоистическая мыслишка: не всё же ей одной, этой супружнице пользоваться, я тоже желаю почувствовать этот необыкновенный огонь. Мужчина, вроде, как все, ничего особенного, и вдруг – такой огонь.
     Правильно!  Но не ты – первая… Ты – семидесятая. Или восьмидесятая…  Это, понятно – мелочи, когда хочется быть единственной. Но ты-то об этом в тот момент не мечтала, понимая, что как раз единственной тебе не стать. По стихам видно было, что он не однолюб, как герой его последнего романа, о котором я только что говорила. Тогда, значит, я права: всё же – магическая сила поэтического слова. Романтика…
     Ты себя считала девушкой романтической. Даже имя себе дала – Лиственница. Да, ты во многом походила на неё. Как она, стройна и нежна, ты всегда тянулась к солнцу, имела крепкую выносливую натуру, и могла достичь полного развития своей красоты и величия  лишь в нашем суровом северном крае; в тёплом зачахла б в конце концов, подобно другим лиственницам.
     Ты не боялась ветров, морозов, пург. Была устойчива к огню, благодаря толстой коре –  рассудительности, внутреннему спокойствию и твёрдым жизненным понятиям, перешедшим к тебе по наследству.
     В лиственном лесу светло: деревья стоят друг от друга относительно далеко, а между ними обильно растёт трава. Так что – никаких соперниц поблизости.
     Ты не любила песка времени и болота будней. Одного солнечного света тебе было мало. Тебе нужен был человек, излучающий свет души.
Я скажу прямо, может быть, жестоко. Раз вы, наконец, встретились и почувствовали, что созданы друг для друга, ты должна была… Ты была просто обязана…
     Как бы тяжело ни пришлось потом... Нет, ты в свои двадцать два понять этого не могла. Ему тогдашнему подошла бы я нынешняя! 
Слышишь? А не ты вовсе. Тебе, Лиственница, требовалось ещё расти и расти.
     А теперь послушай, как всё у вас случилось на самом деле. Он постелил тебе на диване. Правильно: без простыни. Ты ж дала понять, что ляжешь в одежде. Зато наволочка на пуховой подушке оказалась белоснежной и накрахмаленной. Как, впрочем, и пододеяльник. Так что твои роскошные волосы расположились весьма уютно. Но ты не сразу улеглась, сначала потёрла ноги свои друг о дружку (ходила по дому-то босиком), хотя простыню заменяло покрывало. Вдоволь насытившись смущением молодого человека (и садизм, и мазохизм!), ты попросила погасить свет, нисколько не заботясь о том, а где устроится на ночь хозяин.
     В комнате потемнело. Молодой человек постоял-постоял и опустился у тебя в ногах, на краешек дивана. Ты, натянув одеяло до самого подбородка и заложив руки за голову, наблюдала за его силуэтом. Белая рубашка молодого человека как бы продолжала одеяло, а они вместе придавали его спине больничный вид, тем более, что он, вобрав в плечи голову, не шевелился. Было совсем тихо; дождь, скорее всего, кончился или перешёл в морось. Ты представила, как мучается молодой человек после своего признания, каким ощущает он себя одиноким.
     Но ты уже решила больше с ним не встречаться, и поэтому молчала. Быть любовницей женатого мужчины действительно недостойно порядочной женщины. Ты во всём была твёрдой, не нарушала своих правил и привычек. А сейчас, лёжа на диване в чужом доме, при сиротливо сидящем у твоих ног молодом человеке, который, наверно (да не наверно, а точно!) от тебя без ума – сейчас ты впервые засомневалась в себе. И это тебя встревожило.
     – Я, если вы не возражаете, тоже прилягу…–  сказал, наконец, он в темноте, сильно волнуясь.
     Ты молча отодвинулась к стенке, чего тоже нельзя было делать, если решила больше не встречаться: пусть бы он лёг туда, куда ты, а сама – с краю. Он принёс ещё одну подушку и положил рядом с твоей, потом осторожно влез под одеяло, ставшее теперь общим. Между ним и тобою образовалось маленькое пространство – узкая полоска, примерно такая же, как у залива со скалой, когда вы возвращались назад. Мысль о том, что ты зажата с обеих сторон, пришла с запозданием, ты от неё вздрогнула, но перелечь посчитала ниже своего достоинства.
     – Вам холодно? – забеспокоился молодой человек.
     – Мне не холодно… – как можно насмешливей произнесла ты. Молодой человек вздохнул. Больше, чем его объятий, ты боялась, что он начнёт делиться душевными переживаниями и вызовет у тебя слёзы. Но он молчал.
     …Потом вдруг рванулся к тебе, дрожащими руками схватил твоё лицо и стал покрывать его всё поцелуями: он целовал тебя в губы, щёки, нос, глаза, подбородок – целовал судорожно – точно расставался навеки. Твоё лицо горело. Его лихорадочная страсть ошеломила тебя: ты ничего не могла сообразить, все мысли перепутались… 
     От его поцелуев что-то зашлось внутри. Ты лежала по-прежнему на спине с закрытыми глазами и вытянутыми руками, ни о чём не думая, а только чувствуя его губы – влажные и очень жаркие. И лишь когда он взял тебя за талию и притянул к себе, поняла, что противиться ему ты не в силах.
     Расстегнув костюмчик, он целовал шею, ключицы, а обнажив груди – и их, всасываясь как младенец, разве что не кусая. Тебе стало жарко, ты дёрнулась всем телом к нему, неожиданно для себя обняв его за шею. Ваши губы встретились, и ты впервые ответила  поцелуем.
     А он шершаво гладил твои ноги под костюмчиком,  поднимаясь всё выше и выше, наклоняясь и целуя места, оставляемые полами костюмчика, которые под его руками поползли вверх, гармошась, пока не остановились на уровне живота. Ему сравнительно легко было справиться с костюмчиком, так как ты ничего не носила в обтяжку.
     Подозреваю, что он знал эрогенные зоны, хотя в те времена, подобное чтиво распространялось полуподпольно в машинописном виде, причём в весьма ограниченном количестве. Видимо, по этой причине ты неожиданно для себя обнаружила главную часть своего нижнего белья, соскользающей с пальцев ног. Хотя, какое это имело значение: в тот момент ты была уже не хозяйка себе. 
     – Что вы делаете? – на несколько секунд очнулась ты – спросила растерянно, но жарко, и с придыханием.
     – Я ничего такого… только немного поласкаю… чуть-чуть поласкаю здесь…
     Его голос был, как у пьяного, руки, не останавливаясь, обнимали тебя ниже спины, пот с него лил градом, и белая рубашка, в которой он лазил на скалу, прилипала к твоему нежному тугому телу.
     У тебя закружилась голова. Но когда он коснулся там, и ласки его стали вызывать волны тёплой дрожи, ты начала медленно погружаться в состояние томительного волнения, которое вскоре перешло в сладкую истому – она разливалась по всему организму – по всем его клеточкам…
     Чьё изречение, что творчество – второй половой признак? Возможно, Фрейда. Впрочем, не столь важно, кто сказал. Ты, девочка моя, не могла в ту ночь разобраться ни в себе, ни в том человеке, что по твоей милости полез на скалу и чудом не сорвался – не разбился насмерть. Но ты уловила связь между вдохновением поэта и своим собственным, тоже животворящим!   
     «Девушка, а если это – судьба?» – воскликнул при виде тебя его художнический инстинкт. И он, доверяясь своему безошибочному инстинкту, рванулся к тебе, чтобы оба родственных вдохновения соединились. И одному Богу известно, что бы получилось, произойди это.
     Зря я, конечно, упомянула о его последнем романе. (У вас могло быть, как у Фёдора Михайловича с Анечкой, ведь все гениальные вещи написаны им в годы их совместной жизни.) Когда я читала роман, меня больше интересовали не герои, не то, что говорят они, делают – не они совсем, а сущность автора, поневоле прорывающаяся в них – я чувствовала его, как себя. Понимаешь? Но то же самое (в зачатке) ощущала и ты, решившись выйти с ним вместе на его остановке! И сойдя – цокнув каблуками об асфальт и засмеявшись от удовольствия…

           ШОК 
 
     Что было дальше в ту ночь?  Что было дальше… 
     Ты лежала без движений, в каком-то мягком пленительном полусне. Его ладони – одна голая, шершавая (в царапинах и порезах), а другая перебинтованная тобою, и оттого как бы наполовину своя – они, осторожно увеличивая расстояние между ногами, у их основания, нарушили этот пленительный полусон. И в ту же минуту ваши тела резко соединились. В этой резкости, первых ощущениях от него, было всё же что-то животное, противное разуму.
     – Вы же обещали…   
     – Прости  меня, Ниночка, милая… Я не смог
сдержаться – я не знаю, что со мной
происходит. Не могу… понимаешь, не могу!
     Он говорил быстро, прерывисто, не отнимаясь от неё.
     Она молча смотрела на него, хотя в темноте было не разглядеть выражения его лица; однако она отчётливо слышала его дыхание – он дышал близко и так, будто ему не хватает воздуха, и он вот-вот задохнётся.
     …Потом он опять целовал её в шею, подбородок, глаза, щёки, губы, лоб. Обнимал и целовал. Целовал, целовал, целовал… Целовал и целовал…   
     Утром девушка поднялась, едва в окно засветило солнце.  Не произнеся ни слова, надела плащ, пошла уходить. Услышала за собой и не узнала  голос молодого человека – он был какой-то безжизненный, спотыкающийся. Молодой человек говорил, что день замечательный, они вместе могут поехать на природу, за город, там живёт одна семья – его хорошие друзья,  у них рубленый дом, рядом речка (такое живописное место!); разведём костёр, будет уха, там…
     Девушка на ходу обернулась, мельком глянула на молодого человека и застучала своими тонкими каблучками уже в коридоре. Она вплотную приблизилась к выходу, остановилась. Перед её глазами мелькнуло что-то белое – отодвинуло засов, после чего сразу же девушка сама дёрнула за металлическую ручку. Но не сбежала вниз – осторожно спустилась с сырого крыльца, вышла на дорогу. И пошла по ней; стук её каблуков по бетону, казалось, слышался на другом конце улицы. Спиной она чувствовала, что молодой человек смотрит ей вслед, и так продолжалось долго, до самого поворота.
     Утро действительно было замечательным: на небе ни одного облачка, залив очищался от тумана. Встречный ветерок освежал лицо девушки, обдувал волосы – взбадривая  всю её, но, прежде всего, внутренне – относя назад вчерашний день и, особенно, ночь, как какую-то нелепую случайность. Недоразумение.
…К концу сессии она почти перестала думать о своём неудачном знакомстве, а если порой и вспоминала, то кривила губы в усмешке, однако в глубине души ни о чём не жалела, даже отдельные моменты казались приятными. Ей импонировало, что он, наверное, влюбился в неё; недаром же… (в их женской среде это именуется «быстро спёкся») – так всегда у мужчин в первый раз с той, которую они обожают; потом всё налаживается.
     На последнем экзамене её стало подташнивать. Она посчитала, от недоедания – какой аппетит  в сессию! – но, когда посмотрела на себя в зеркало в туалете, усомнилась что-то.  Через день всё повторилось. Потом захотелось кислого. «Точно,  подзалетела!…» – со страхом подумала она. Билет домой был куплен загодя, но отъезд пришлось отложить. В женской консультации  подозрения подтвердились. Врач предупредил об опасности первого аборта. «Ничего, обойдётся!» – махнула она рукой; она во всём с детства была рисковой, и пока ей везло.
     Что произошло нечто ужасное, непоправимое, она начала догадываться после того, как выскочила замуж. Именно выскочила, потому что долго перебирала, и лишь, получив диплом, уступила ухаживаниям молодого красивого морского офицера. Детей у них не было. Как все женщины, она  вначале грешила на супруга. Развелись. Потом было ещё два брака. Она больше не беременела ни с кем».
 
     Я сложил компьютерные листы стопкой, подровнял их о плоскость стола и, подойдя к стеллажу, затолкнул между папками – убрал с глаз. Ни перечитывать, ни просмотреть ещё раз, не было ни сил, ни желания. В моём сознании никак не соединялись в одну две Нины: та, что поддалась моей страсти в деревянном доме много лет назад, и та, что провела «мастер-класс по сексу» минувшей ночью. Не случайно я не признал в Нине Евгеньевне девушку, гулявшую со мной до вечера на берегу залива, а потом не побоявшуюся поехать ко мне. Теперь это были совершенно разные люди, о чём лишний раз говорили авторские отступления в только что прочитанном тексте.
     Несмотря на свой, в общем-то уже довольно серьёзный, возраст, я не испытывал вчера угрызений совести, ложась в постель с молодой женщиной, в то время как в деревянном доме, раздевая девушку и когда она таки позволила мне всё – даже на берегу, где я почти не мечтал о нашей близости – меня постоянно преследовала одна и та же мысль: я – вор, я краду чужое, двадцатидвухлетняя девушка – это уже не моё, и на меня не действовали никакие жизненные и литературные примеры, как я себя ни переубеждал.
     А девушка не подозревала об этом: её сбивал с толку мой обманчиво молодой вид (хотя она догадывалась, что я – старше, но, чтобы настолько…) и откровенное мальчишество с лазанием на скалу, с которой я в самом деле чуть было не сорвался.
     Лет с тридцати я принципиально не связывался с юными девушками, а потом вообще перестал обращать на них внимание. И вдруг – обратил!
     До сих пор не могу объяснить, что произошло со мной, почему меня буквально захватило какое-то сумасшедшее влечение, да так сильно, что отважился на совершенно нелепый (но такой романтический!) поступок – увидев её –  в автобусе. Уму не постижимо! Тут какая-то загадка. И не просто загадка…
     Но ею я пытался отвлечься от другого, и никак не мог – себя не обманешь. И это другое было гораздо опасным, так как оно сидело во мне по сей день, а я даже не пробовал с ним сладить. Напряжение в мозгу росло; я, возможно, подходил к черте, за которой уже ничего нет: ни любви, ни ласки, ни солнца, ни моря, ни лиственного леса с нежными светло-зелёными иглами, каждый год – новыми.
     Я поставил перед собой водку, налил полстакана, выпил, хотя к спиртному был всегда равнодушен, не прибегая к нему даже в трудные минуты жизни. (Что-то стало на этот раз так тоскливо, как никогда раньше.)
     «Саша! Только не пей! Тебе это не идёт, так же, как материться. А ты знаешь, я редкая женщина – не ругаюсь матом даже мысленно. Тебе нельзя пить. Ты думаешь, мне неизвестно, что ты перенёс две серьёзнейшие болезни…  Но ты, я вижу, меня не слышишь. Если у тебя есть хоть что-то ко мне, умоляю: не пей». 
     «Надо же, вы какие заботливые, Нина Евгеньевна!» Меня сразу  же развезло, и я вспомнил, что вторые сутки ничего не ел. Василия накормил, а сам поесть забыл. Я думал: встанем с Ниной, налепим пельменей…
     В холодильнике лежал только мясной фарш, пару сырков да в морозилке минтай для Васьки. Правда, оставался ещё кусок чёрного хлеба. Идти в кухню означало тревожить кота. Я вытащил из буфета в зале галеты.
     Вокруг была глубокая ночь. В форточку не долетало ни звука. Это под утро можно ожидать некоторого шума, обычно с мордобоем и перебранкой. На днях (уже светало) меня разбудил крик: «Но – почему?!». Кричал какой-то мужик на улице минут десять, без остановки. Он стоял один на дороге и  спрашивал спящую округу, город, весь мир так горько, что мне сделалось не по себе. А сейчас – тихо. Я налил ещё водки.
     Василий, видимо, забеспокоился за меня, хотя я старался не греметь и вообще сидел с настольной лампой. Он подошёл к двери, заскрёбся, и, не получив ответа, замяукал. И мяукал настойчиво, дольше того пьяного мужика под окном. Наконец, моё терпение лопнуло. Я распахнул двери.
     – Ну, чем ты недоволен? Я вижу: недоволен…Что тебе не нравится? Скажи прямо. Только не мяучь!
     Я ему показал на кресло, но он там сидеть не стал, а устроился, где любил – на подлокотнике.   
     – Ты просто дурак! – сказал Василий.
     – Неужели? – удивился я не столько его откровенности, сколько наглости.
     – А ещё – романист… Такую женщину упустил! Да я бы на неё молился.
     – Ничего  себе, молился… Ты знаешь, какой она разврат здесь у нас развела прошлой ночью?
     – Уж слыхал – не глухой, – усмехнулся Василий, – только это не так называется.
     – А как?
     – Насчёт разврата хорошо сказал Бердяев. Ты посмотри у него.
     «Ишь ты, – подумал я, – когда это мой Василий успел стать таким рафинированным интеллигентом?..» 
     Но не поленился, взял с полки том Бердяева.
     – На 123-й странице, – уточнил Василий.
     – Да? Листаем… 105, 113, 121, ага: 123-я … Так… так… «Разврат есть глубокое одиночество человека, смертельный холод одиночества. Разврат… соблазн небытия, уклон к небытию…» Так ты это имел в виду?
     – Не только. Смотри чуть выше.
     – «Сладострастие переходит в разврат… Своеволие порождает раздвоение. Раздвоение порождает разврат, в нём теряется целостность…» Ну, голуба, ты здесь не прав. Мы, Василий, наоборот, с ней искали гармонии, то есть целостности.
     – Да ты читай дальше!
     – «Настоящая любовь – всегда любовь к другому, разврат же – любовь к себе…»  Всё правильно.
     – Так кто прав?
     – Бердяев. То есть, ты. Никакого разврата действительно не было. Она меня разыгрывала, да? Для чего, а ну-ка скажи мне, если ты такой умный?
     – А вот до этого ты сам должен дойти. На то
ты романист, инженер человеческих душ.
     – Не паясничай! Я тебя спрашиваю на полном
серьёзе. Да разве я не любил жену, а только
себя?!
     – Её оставь в покое. Я не потому защищаю её,
что она лучше, чем ты, кормила и чесала у меня за ушами, а вообще…  Ну, слабое существо, не выдержала твоей свободной творческой натуры. Она – в прошлом. Я не пойму, что ты намерен делать с Ниной Евгеньевной…
     – Как что? Она же – ушла.
     – Почему? Вы, вроде бы, приблизились к
гармонии, как ты говоришь. Правда, искали как-то странно эту гармонию: не от духа шли, а от плоти… Довольно оригинальный способ.
     – Больно много ты понимаешь… У нас с ней, может быть, всё остальное сходится.
     «Бедный Александр Васильевич: коту исповедывается – больше некому!» – не выдерживает Нина Евгеньевна.
     «А что, – через плечо хмуро отвечаю я, – “иных уж нет, а те далече”. Ты, бестелесная, являешься, когда вздумается; в спиритизме хоть вызвать можно…»   
     Василий хмыкнул, полагая, что хозяин стал заговариваться; ему невдомёк, что собеседников теперь трое.
     «Очень чудненько: твой Васька такой нахал, что своими рассуждениями к нам в постель уже залез. Вы, Александр Васильевич, считаете это вполне нормальным?»
     «Ненормальным. Но будь справедлива – он кое в чём прав».
     «В чём же?»
     «Да ты разве не заметила, что он всецело на твоей стороне? И Бердяева к месту цитирует…»
     «Погоди ты со своим Бердяевым! Будь любезен: убери сначала кота. И водку».
     «Так он тебя не чует и не слышит!»
     «Зато тебя хорошо слышит и рассусоливает о том, чего ему знать не полагается. Ну прямо-таки агент влияния Гофмана или Булгакова – тьфу, какая гадость!»
     «Хорошо, хорошо, Ниночка. Василий, уже – утро. Марш в кухню! И не ори на весь дом, будто тебя неделю не кормили».
     – Сейчас, сейчас… «Настоящая любовь – любовь к другому…» А ты подумал, как она страдала все эти годы, чувствуя себя неполноценной? Женщина без детей высыхает, как цветок, который не поливают. (Вон, на холодильнике один засох, не знаю, как он называется.) И ведь что поразительно: кляня тебя, она не переставала следить за твоим творчеством. Не укладывается: любить и ненавидеть! Это только у вас, у людей, возможно. А ты-то, ты-то… Ты жил себе – в ус не дул, давным-давно забыл о её существовании, путался с другими женщинами…
     «Наставник действительно у тебя неглуп. И порой говорит нечто дельное. Но всё равно избавь меня от его присутствия».
     – Василий, не забывайся! Ты переходишь все рамки приличия.
     – А кто тебе ещё, кроме меня, скажет правду? Никто. Я не лезу в ваши отношения, но она же пришла к тебе, а не ты к ней. И всё ради постели, что ли? Ни в жизнь не поверю! Это только ты (всё же сладострастие в тебе ещё сидит!) мог этого не заметить… Так что, если разврат и был вчера, то ты один виноват в нем, ясно? И кончай обвинять несчастную женщину.
     Я никогда не видел, как Нина Евгеньевна хохочет до слёз, держась за живот.
     – Всё! Василий, ты слышишь меня? Всё!! Спор окончен. Дуй на кухню!
     – Иду, иду…
     Спрыгнув на пол, Василий поплёлся к себе. Я закрыл за ним двери.
     – Эх, а как бы хорошо мы жили втроём: Нина Евгеньевна, ты да я, – донеслось с кухни.
     Я плюхнулся в кресло и тут же отключился…


                СЧАСТЬЕ В КОНВЕРТЕ

     Спустя несколько дней, покончив с выпивкой, я проветрил комнаты и начал обдумывать сюжет нового романа. Но в голову, ничего не шло, кроме Нины Евгеньевны.
     «Описать нашу историю слабовато? – подала голос она.
     «Ну, зачем ты разговариваешь со мной таким тоном?»
     «Если тебя смущает разврат, то Василий близок к истине, а к тебе он почему-то несправедлив. Разврата не было вообще. Не было как такового.  Я разыграла несколько сцен по книге двух американских эмансиповок «Секс глазами женщины». Проверила их разработки на практике, но – главное – тебя. О Бердяеве поговорим в другой раз, хотя я не люблю этих философов – вместо обычных слов выдумывают какие-то термины, чтобы без словаря их не понять, чем как бы возвышаются над простыми смертными. Единственно кому я из них  верю – это Иван Александрович Ильин. Его-то ты, конечно, знаешь. О, как он сказал! Грех наш с тобой, Саша, «эротически-страстный». Это недавний. А тот, прежний – прелюбодеяние. Самое обыкновенное прелюбодеяние. Мой же отдельный грех… Я наказана и буду просить у Господа прощение…»
     С этими словами Нина Евгеньевна пропала надолго, я уже не чаял увидеть не только её реальный образ, но и, так нынче выражаются, виртуальный.
     После четвёртого июня (как ушла Нина Евгеньевна) и до конца лета я почти не показывался наружу, за исключением выездов на главпочту, куда приходила моя корреспонденция.
     Однажды, в начале осени, возвращаясь с почты, я уже доходил до автобусной остановки, чтобы ехать домой, как меня резануло – я до мельчайших подробностей вспомнил, как мы шли здесь с Ниной, что говорили, её выражение лица – и моё сердце заныло, ноги сами понесли  на берег залива.
     Был будний день, притом пасмурный, хотя и тёплый, ветра не ощущалось вовсе. Поэтому не удивительно, что, пройдясь до пляжа и обратно, я никого не встретил. Перед нашей скалой я остановился, поднял голову и вздрогнул: берёзки, за которую так переживала Нина, не было. Мне стало жаль себя, далёкой молодости, нашей несостоявшейся любви.
     Тихо плескались волны у моих ног, слышался также крик чаек, но они не мешали  думать и грустить.
     Я опустился на какую-то доску у подножья скалы, совершенно не беспокоясь, что один из камней, периодически отрывающихся от неё, сильно поранит или вовсе зашибёт насмерть: когда жизнь прожита, ею не дорожишь.
     Я смотрел на залив, наполовину затянутый туманом, а видел дождь и нас с Ниной у крыльца деревянного дома. «Нет, – сказал я себе, – всё так и должно быть: кому – красота, кому – власть, кому – деньги, кому – здоровье, а кому – талант… Бог справедлив».
     Но легче мне от этого не сделалось: ведь я невольно поломал жизнь чистой романтической девушки, которая называла себя Лиственницей. Я совершил тяжкий грех – поддался искушению и соблазнил её, может, совсем и не стремившуюся соединиться со мной плотски.
     Ещё тяжелее было осознавать, что, оказывается, на отдельных женщин действуют, подобно наркотику, кое-какие мои стихи; получается, их энергетика замешана на половом инстинкте, и Нина Евгеньевна, с её теперешним жизненным опытом, дала точное определение своему тогдашнему состоянию. Так что не одна Лиственница была моей жертвой. А я-то, честолюбец, каждую «победу на любовном фронте» относил за счёт своей одарённости. Но даже если я думал  так (и мои поклонницы на самом деле делили со мной ложе, уважая мою незаурядность), всё равно, выходило, что я использовал Божью искру в эгоистических наслажденческих целях.
     Напрашивался вывод: как писатель, я, возможно, ещё так сяк, но человек явно плохой. А раз то и то – «две вещи несовместные», значит, и писатель я никакой.
     Я сидел на берегу – сокрушался и ругал себя последними словами, пока в голову не пришло, одно к одному, как у пьяного под моим окном на дороге: «Но – почему?!»
     Сходство моего положения с тем мужиком и поразило меня, и повергло в окончательное уныние. И всё же я попробовал ответить на этот вопрос, хотя ответ уже не мог ничего изменить ни в моём прошлом, ни в настоящем, ни, тем более, в будущем, которого, впрочем, у меня уже не было. Так почему, а? Опять – загадка, причём, посложней, чем предыдущая: отчего я предложил молоденькой девушке сойти вместе со мной на моей остановке.
     Я не искал оправдания своим поступкам – пытался разобраться, как могло произойти, что я, никакой не бабник, а человек, отдавший всего себя милой сердцу литературе и пожертвовавший ради неё всем – почему я (пускай по молодости) оказался способен совершать непростительные грехи, превращая благо во вред себе и другим. И кому больше – ещё неизвестно. К тому же, в такой вред, который ни я, ни они не замечали. И если б не беда с Ниной Евгеньевной, я бы и поныне ничего не подозревал. Ну какой же я после этого писатель!
     – О чём задумались, Александр Васильевич?
     В двух метрах от меня стояла Нина. Я вскочил и не знал, что делать: до того неожиданным было её появление. Она подкралась так незаметно – как кошка, я не услышал ни единого шороха гальки, не то что шагов, и, конечно же, всё из-за её кожаных сапожек на толстой, верно очень мягкой, подошве.
     Бесшумно переступая с камня на камень, она подошла ко мне вплотную и, глядя на меня, совершенно растерявшегося, сказала, сдерживая улыбку:
     – Задумались…  Тяжко и горько. О чём бы это? Или о ком?
     Не передать, какая радость охватила меня, когда я увидел Нину. Мне всё равно было, что она пополнела на лицо и вообще (её полноту не скрадывало такое же коричневое, как и сапожки, пальто, толстое, на больших квадратных пуговицах), это не имело совершенно никакого значения. Я снова вижу её – и не дух, образ бестелесный, скорее всего воображаемый, плод моего болезненного сознания – а саму её, Её!!
     – О тебе… – вздохнул я, не отрывя от неё глаз. – А как ты меня нашла? Откуда ты узнала, что я здесь?
     – Проще некуда! – Нина рассмеялась, но как-то по-новому, без тени усмешки и лукавинки: легко-добродушно. –Ты же два раза в месяц по четвергам ездишь на главпочту… 
     – Значит, я «под колпаком»? Смотри-ка, какая VIP-персона!
     – А ты думал…
     Я кивнул на задремавший невдалеке «джип»:
     – Твои люди?
     – Да… Брат. Ты что, не веришь?
     Нина повернулась к машине и махнула рукой.  Не прошло и трёх минут, как густо шурша мелкими камешками под большими импортными ботинками, к нам приблизился длинного роста обритый на лысо молодой мужчина в малиновом пиджаке, с цифровой фотокамерой на шее.
     – Саша, познакомься: это мой младший брат Николай.
     Я подал руку. Встречная ладонь произвела хорошее впечатление: твёрдая, но не жёсткая, даже несколько уважительная. Ничего, кроме глаз, не говорило о том, что они с Ниной брат и сестра. Но насчёт глаз я  ошибиться не мог.
     – Здесь русский дух, здесь Русью пахнет! – загрохотал Николай грозно, подражая то ли Змею Горынычу, то ли ещё какому злодею, причём так натурально, что вынудил рассмеяться не только меня, но и сестру, верно, привыкшую к его чудачествам.
     Когда мы просмеялись, Николай на миг как пронзил меня насквозь взглядом. И быстро переменился: заулыбался открыто и широко. Да, подумал я, у них, это по наследству, что ли…   
     – Нин, я вас запечатлю для потомства. И – пойду. А вы тут воркуйте…
     Нина придвинулась ко мне, как тогда, много лет назад, я к ней, и сама теперь положила мне руку на бедро. Николай дважды щёлкнул аппаратом, покрутил его, дал нам посмотреть наши изображения; я удивился, что мы с Ниной так хорошо вышли: такие довольные жизнью –  почти счастливые.
     Он вернулся в свой «джип», а мы стояли и улыбались, совсем, как в первый день знакомства.
     Вдруг меня затрясло всего.
     – Саш, что с тобой?!
     – Ничего… Сейчас пройдёт…
     Я взял обеими руками её голову и осторожно поцеловал в губы. Они были мягкие, нежные и сладкие. Нина захватила мои губы, и мы долго так стояли, не слыша чаек, прибоя, не видя воды, вулканов – вообще ничего и никого.
     – Ты исчезла на целых три месяца!
     – Мне вчера страшно захотелось увидеть тебя…
     – Ну сколько же мы ещё будем врозь? – почти застонал  я. – Скажи, Ниночка!
     Нина закрыла глаза. А когда я вновь заглянул в них, там были вперемешку радость, грусть и испуг. «Её что-то пугает», – подумал я. Но что – так от неё и не добился.
     – Только не сегодня, Сашенька… Не надо… Не мучь меня и себя.
     …Домой я вернулся печальным.  Я снова, как все эти три месяца, терзался одной мыслью: да нужен ли я ей? уж не игра ли всё это? а если игра, то зачем?
     Эх, лучше бы мы не встречались вообще снова! Выпью, поговорю по душам с Василием – отпустит малость. Он один ждёт меня в пустом дому, скучает и всегда возбуждённо мяукает, заслышав, как я открываю ключом дверь.  Я ещё в прихожей, а его приветствие раздаётся на всю квартиру.
     Но спиртное в горло не лезло, разговора по душам с Васькой не получалось. Я совсем потерял сон. Доходило до того, что нет-нет, да подумывал грешным делом наложить на себя руки. А когда приходила эта чёрная мысль, всякий раз слышал голос Нины Евгеньевны:
«Саша, ты обещал сходить в храм Петра и Павла, поставить свечку Ангелу-Хранителю твоему, матушке, помолиться за упокой её души, она ж по сию пору страдает, как ты тут, маленький, без неё среди злых, завистливых и равнодушных … Сходи, милый.  Исповедуйся да покайся, как я, в грехах. Иначе не видать нам с тобою ничего хорошего ни тут, ни куда уйдём потом…»         
               
     …После исповеди и покаяния я почувствовал облегчение. Конечно, не сразу. Ни одну бессонную ночь я ещё провёл в тревоге и сомнениях, прежде чем притупилась душевная боль, и я стал в состоянии начать работу над новым романом о нас с Ниной.
     А она не давала о себе знать всю зиму, я даже подозревал, что её нет в городе. (Оно так и было.)
     Зима выдалась затяжная, снежная. Я  зачастую заставлял себя работать до ночи, через силу, чтобы спать после, как убитый. Но и во сне бредил ею, а просыпался с её именем на устах. Она мне снилась то юной, то нынешней, в своём прекрасном женском возрасте. Я брал её за руку, обнимал, но, как только касался губ – тут же просыпался…
     Как-то в начале марта я вот так вот проснулся и долго не мог уснуть снова, ворочался с боку на бок. Когда позвонили в дверь, не сразу сообразил, который час – думал, ещё рано, оказалось, уже десять. Наскоро натянув штаны и набросив на голое тело душегрейку, пошёл в прихожую.
     – Кто там ещё? – громко возмутился я, не открывая, после чего запойная публика обычно прекращала беспокоить и уходила.
     – Свои! – ответили мне, против обыкновения, звонким женским голосом.
     – Открывайте! Вам письмо от Нины Евгеньевны…
     Я, тыкая ключом в замочную скважину, и не попадая в неё, наконец, отпёр железные двери. Молодая светлая толстушка в дублёнке, из-под которой виднелся белый халат, весело смотрела на меня, испуганного этим самым больничным халатом и соответствующими  запахами.
     – Вы, Александр Васильевич?
     – Так точно! – ответил я бодро. И потянулся за письмом.
     – Нет, – покачала головой, не переставая улыбаться, толстушка, и тряхнула своими рыжими кудрями, – предъявите сначала паспорт или заменяющий его документ …
     Я сходил за паспортом. Она полистала его, сличила фото с моей физиономией и только после этого вынула из-за пазухи небольшой конвертик без почтовых штемпелей.
     – Огромное спасибо! – сказал я.
     – Да вы не переживайте, – успокоила меня, посмеиваясь, толстушка, – чувствуют они себя хорошо.
     – Спасибо, – снова поблагодарил я.
     – Спасибом не отделаетесь, – продолжала посмеиваться она. – Велено поставить подпись и  год. Вот тут…
     Я послушно расписался вынутой из халата шариковой ручкой на какой-то картонке величиной с гардеробный номер. Толстушка  глянула туда, потом на меня и ещё больше развеселилась: «Нет, она сказала: он знает, какой год. А вы пишете нынешний…»
     Меня вдруг тоже разобрал смех. Я – понял…
«19» – вывел я и, помедля, добавил «83».
     – Счастливо!
     – С наступающим…
     Но толстушка уже сбегала, топая по лестнице; едва хлопнули внизу двери, сразу же раздался звук мотора.
     Я закрылся на оба замка, прошёл в зал.
     Дрожащими руками надорвал конверт. Буквы плясали всё время, пока я читал Нинину записку.
     «Саша, я родила! Роды были трудные. Но сейчас всё нормально. Ты только не волнуйся. Я лежу во второй палате обл. больницы, в родильном отделении. Сашенька, любимый… Боже, какое это счастье!»

                ПОСЛЕСЛОВИЕ

     На протяжении всего рассказа я не проронил ни слова. М. дважды прерывался сам – когда к нам заглянули поочерёдно его домашние: жена и маленькая дочь. Заглянули и тут же скрылись, чтобы не мешать. Но я успел поймать взгляд его супруги. Могу поручиться чем угодно: ни в одном из посещаемых мною домов жёны так не смотрели на своих мужей, хотя он был гораздо старше её, внешности самой обыкновенной и был способен своим трудом лишь на средний достаток в семье (она же… – ну что она там получает, в школе!).
     В дочурке несколько проглядывался отец, однако она больше походила на мать. А мать была неяркой, но какой-то особенной, магнетической красоты. Таких женщин мне не доводилось встречать раньше. Да и потом – тоже.

1 мая 2008



                ВЕТЕР ВО СНЕ    
                Роман
 
                (АННОТАЦИЯ)
      
     В параллельном мире, куда неожиданно попадает человек ХХI века, идут войны: сначала Первая мировая, затем гражданская, под занавес которой командование северной группировки русских войск узнаёт, что юный казак, опекаемый главным героем произведения, на самом деле – наследник российского престола Царевич Алексей. Это событие может в корне изменить ход Истории. Судьба страны решается в городе, где многое напоминает столицу Камчатки…


                Моей жене и другу    
                Наталье Ивановне
                Яшновой               
               
               

                Зной пришёл. И настала пора
                золотистого летнего лика.
                У опушки уснули ветра,
                опалённые травы поникли...

                Владимир Науменков


            
       
             I. ЧУЖОЙ ЗАПАХ

– Да куда же вы собрались?! Сейчас будет самое интересное: пришёл Z. (она назвала фамилию руководителя известного в городе оркестра) и его коллеги. Идёмте!
Лидия отобрала у Сергея пальто, сама вместо гардеробщицы повесила на вешалку и пошла вперёд, увлекая за собой и время от времени оглядываясь на него, пока они не оказались обратно в зале, где только что танцевали, но толком поговорить им так и не удалось: из-за нехватки кавалеров их безжалостно, раз за разом, «расхлопывали» посреди танца.
Сергей потом говорил Лидии, что, не останови она его тогда в фойе, на этом бы их возобновившееся знакомство и кончилось. Она хитро посмеивалась. Не иначе, краем уха слышала о его истории и после танцев уже не выпускала Сергея из виду, хотя внешне это не бросалось в глаза.
В тот вечер они расстались возле её дома сравнительно быстро: как-то само собой получилось, что Сергей ещё по дороге доверился ей полностью – в двух-трёх словах обрисовал своё положение, а она, тоже очень скупо, поведала о последнем замужестве; выходило, они оба – «брошеные», что, вопреки жизненной логике, вдруг сблизило их. Наверное, оттого, что они с ней всё же были немного знакомы раньше. Лидия мимоходом заикнулась о даче, которую она страшно запустила, да и трудно там одной, без мужских рук. Её слова «будем выбираться вместе из ямы» встряхнули и обрадовали Сергея.
Он возвращался в дом, где пока что имел угол, в совершенно ином настроении, чем выходил из него несколько часов назад. Даже мелкие лужицы по пути, слегка схваченные морозом к полуночи, хрустели и лопались под ногами по-особенному, в такт его мыслям: весна-то на исходе, а там – и лето, то есть дачный сезон. Он не подозревал, что дача для него начнётся уже через неделю.
А на следующий день, вспомнив, как тесно прижалась к нему напоследок Лидия, позвонил ей наугад с улицы, с телефона-автомата, и предложил вместе отужинать. Она согласилась.
Сергей отправился к ней под вечер, сильно не наглаживаясь, в том же костюме и в пальто, которое Лидия держала в руках вчера; во внутреннем кармане его в аккурат уместилась бутылка сухого вина. На коробку конфет денег не хватило.
Лидия открыла дверь в тёмном, с золотистой ниткой, вечернем платье, извинилась за тесноту и сразу же направила гостя на кухню, переоборудованную в комнатушку. (В настоящей комнате жил её взрослый сын, но сегодня он работал в ночь.) Здесь они и расположились. Хотя она не пьёт совсем, разговаривали свободно – как давние хорошие знакомые, совершенно не стесняясь друг друга.
В беседе и Лидия, и Сергей перескакивали с одного на другое, ни на чём долго не останавливаясь. Иногда Сергей чувствовал, что она не столько слушает его, сколько следит за ним, точнее, изучает, а иногда сама далеко-далеко от того, что говорит в настоящий момент. Скорее всего, поэтому порой возникали неожиданные паузы. Одну из них она нарушила необычно: «Взгляни на эту вазу! Ну до чего ж красиво… Я готова часами смотреть на неё».
На цветочной вазе были изображены какие-то восточные экзотические растения, они восхищали Лидию и оставляли равнодушным Сергея; впрочем, он отдавал должное мастерству исполнения, о чём не преминул заметить вслух, чтобы сделать приятное хозяйке. Она бросила на него снисходительный взгляд. Сергей не придал ему значения. Но, когда утром, уходя от неё, удивился: «Ты бы поцеловала на прощание, что ли…», а она, заспанная, в халате, фыркнула, его это несколько озадачило. И всё равно он поразил Ивана не тем, что заявился к нему в такую рань – своим видом. «Светишься, как новенький гривенник!» – добродушно хмыкнул тот…
За город, на дачу Лидии, они поехали в пятницу. Сойдя с автобуса, Сергей поинтересовался, сколько идти. Лидия сказала, что недалеко, и сразу же двинулась по гравийной дорожке походным шагом. Он шёл за ней. По обеим сторонам от них тянулись деревянные дома с прилегающими к ним участками. Снег тут стаял, видимо, давно – почти всюду они были вскопаны.
У приземистого одноэтажного дома с большими, чуть ли не во всю стену, окнами, гравийная дорожка обрывалась, и Лидия, вернее, её брезентовый, видавший виды рюкзак повернул вправо. Подъём был не очень крут, однако ж Сергей стал постепенно отставать. Какое-то время Лидия шла одна, потом обернулась, остановилась. Там торчал старый деревянный столб. Сергей прислонился к нему, проглотил таблетку. Лидия поглядела на него, ничего не сказала и двинулась дальше, когда могла бы, конечно, немного постоять с Сергеем: торопиться-то ведь всё равно некуда.
Подъём кончился у двухэтажной каменной дачи, сверкающей на солнце своей белоснежной крышей; высокий забор не давал разглядеть, что делается за ним, но, судя по широким металлическим воротам и шуму мотора, там находился автомобиль. Они в том же порядке – Лидия в куртке-штормовке, брюках и туфлях на низком каблуке впереди, Сергей следом – миновали этот дом, затем ещё пять или шесть, потом опять примерно столько же: улица казалась бесконечной оттого, наверное, что была относительно прямая. Но вот она пошла под уклон, и они с Лидией спустились в слегка заболоченную рощицу, рассечённую мокрой колёсной дорогой. Сергей прикинул: идут уже с полчаса или около этого.
Лидия продолжала молчать. Она вела себя так, будто путешествует самостоятельно, без спутника, и вообще вокруг ни одной живой души. Но даже если Сергей перебарщивал, то всё равно со стороны они с ней казались случайными попутчикам, и только. Его это, понятно, задевало.
Когда поднимались на взгорок и дорога вихляла, Сергею было идти полегче, тем более, что его рюкзак с провизией сильно не тянул. Миновав несколько серых, ничем не приметных, домиков с земельными участками, отгороженными от дороги рыбацкими сетями на невысоких кольях и местами в довольно приличных дырах, Сергей догадался, что они у цели, и намерился нагнать Лидию. Но она сама вскоре встала, повернулась к нему.
– Пришли, – сказала она, дождавшись Сергея. Он огляделся.
– Не туда смотришь…
Лидия свернула влево и ступила на участок без какой бы то ни было ограды. Сергей последовал за ней.
У летнего стола под навесом они сбросили рюкзаки и оба сели на длинную лавку. Одним стеклянным глазом на Лидию и её спутника косился балок. Их с ним разделяла узкая тропинка. Неподалёку виднелась ещё одна постройка – теплица в лоскутьях ободранной плёнки.
Сергей перевёл взгляд на Лидию, она, кажется, старалась угадать, какое впечатление произвела на него её дача. «А что, – думал Сергей, – в Уссурийской тайге на учениях в лютый мороз ничего – жили, а аппаратная, пожалуй, да не пожалуй, а точно, меньше этого балка. И вдвоём, всё же не четверо…» Сергей на лавке ещё не знал про «буржуйку».
– Ну, ладно, – удовлетворённо поднялась Лидия и пошла к балку.
Она покопалась в кармане штормовки, вытащила ключ на тряпочке и принялась открывать средней величины висячий замок. Он поддался не сразу, видимо, малость заржавел, или – ключ забился. Дверь со скрипом отворилась, и Лидия с Сергеем по железной лесенке из трёх ступенек взошли в помещение.
Пахнуло слабой сыростью, смешанной с человеческим рассеянным запахом. Сколько дух этот пребывал в томлении, было не определить, однако, судя по тому, как он сразу же устремился на волю мимо вошедших – наверное, долго.
Да, с ними пришла замена, прежде всего в лице новичка, подумал Сергей, к тому ж и Лидия в чём-то стала за время отсутствия другой, и это обязательно отразится на всём, и теперь будет здесь главным.
Первой в глаза Сергею бросилась лежанка, накрытая брезентом, из-под которого торчала одним ухом подушка. Лежанка располагалась в конце балка перпендикулярно входу. По одну сторону от него была «буржуйка», по другую – столик из грубых досок, прибитый под углом к стене, причём так, что посередине, над ним, оказалось единственное окошко, размером маленькое, но именно такое, как надо, чтобы сузить весь внутренний быт до двоих и на них же замкнуть всё, находящееся вовне.
Общую тесноту помещения компенсировал простор лежанки, что не могло не понравиться Сергею, тем паче, при их с Лидой не грузности, каждый из них имел возможность раскидаться, как ему вздумается, без ущерба для другого.
– Нормально, – сказал Сергей, мельком взглянув по углам. Лидия едва заметно усмехнулась.
– Ладно, – опять проговорила она в какой-то сторонней задумчивости, – пойдём сначала в огород, здесь после приберёмся…
Сергей вынес из балка грабли, лопату и тощую метлу из прутьев и, получив первое дачное задание, принялся сгребать в кучу мусор отовсюду и прежде всего с грядок. Лидия пошла с веником прочищать между ними дорожки. Вскоре Сергей увидал её присевшей на корточки у большого цветника посреди участка. Он сгребал и сгребал, она же продолжала сидеть на том же месте; правда, уже не вперясь целиком в свой цветник, как сначала, когда не двигалась. Теперь Лидия осторожно выбирала там что-то и отбрасывала в сторону, скорее всего, засохшее.
Сергей собрал мусор в кучу на свободном куске участка, ближе к дороге, и поджёг. Он боялся, что Лидия вдруг станет деятельной донельзя и своей суетой быстро утомит и себя, и его. Но этого не случилось. Все её движения оставались прежними – неспешными, и Сергея она тоже не подгоняла.
А он всё равно каждую минуту ожидал от неё какого-то внезапного всплеска, что мог повлиять на их отношения, которых как бы нет ещё, как таковых, но которые уже начали, вроде, складываться. Просто Сергей не выносил около себя чужой высвободившейся энергии, когда у него душа и тело спят, хотя он может в это же время даже бежать куда-нибудь или вести довольно резкий разговор.
Ни с того ни с сего Сергей бы не насторожился. Мусор только разгорался и сильно дымил – ел глаза: находиться рядом было невозможно. Сергей зашёл в балок, с минуту постоял там, повернулся выходить, но в этот момент заметил над дверью кепку защитного цвета. Сергей снял её с гвоздя и понёс показывать Лидии.
– Смотри: совсем новая. По-моему, неношеная.
– Дай сюда! – хозяйка дачи почти вырвала кепку у него из рук и бросила в огонь. – Чего надумал…
Они постояли молча у продолжающего дымить, но уже достаточно разгоревшегося костра, а потом пошли копать грядки. Работали до обеда, перебрасываясь короткими фразами, иногда передыхали, однако реже, чем хотелось Сергею; правда, он этого ничем не выказывал.
Вскоре он приноровился до того, что уже копал механически, глядя исключительно на лопату, не думая решительно ни о чём. Лидия долго не трогала его, но, в конце концов, ей надоело отсутствующее лицо Сергея, и она подошла к нему, постояла-постояла и объявила обед.
Сергей внутри себя вздохнул с облегчением и пошёл следом за Лидией в балок. И, пока шёл эти пятнадцать или двадцать шагов, всё время ощущал какую-то неприятную зависимость от Лидии.
У лесенки хозяйка остановилась, стукнула себя костяшками пальцев по лбу.
– Вот, дурья башка, – хохотнула она, – надо было пораньше отослать тебя разжигать печку.
– Ничего страшного. Сейчас мы это исправим, – произнёс Сергей. Лидия посмотрела на него. Он приятно удивил её неожиданно-деловым тоном и тем, что сразу взял топорик и ушёл за балок, где лежали укрытые брезентом доски. Она проводила его задумчивым взглядом и сказала себе: «Посмотрим…»
А Сергей быстро наколол щепок, отобрал с дюжину подходящих для «буржуйки» досок и, притащив всё это, опустился возле неё на корточки. Но не тут-то было: пришлось сначала выгребать золу.
– Сыпь не на эту, вон на ту грядку! – крикнула ему с порога Лидия.
Сергей понимал, как много значило, насколько быстро разгорится у него печка, потому слегка нахмурился, пряча за этим боязнь Лидиной насмешки. Однако доски все он отобрал сухие и сложил их «по науке». Ни совать дополнительно газет, ни дуть исподнизу не пришлось. Тяга была хорошая. Сергею хотелось, чтобы Лидия похвалила его за печь, но та спохватилась, что нет воды и, не успел он отойти от огня, вручила ему ведро, перевела через дорогу, показала, где тропа.
– Иди по ней, никуда не сворачивай, увидишь родничок…
И грубовато-ласково подтолкнула его в спину.
Отставляя ведро в сторону, чтобы оно не касалось ноги, чего Сергей не любил с детства, он неторопливо двинулся по тропе, устланной прошлогодними листьями.
Всё кругом молчало, словно затихло, не зная, как относиться к незнакомому человеку, и ожидая, что он как-то себя проявит. Сергей обратил внимание на преобладание берёзы в лесу, куда он углубился. Берёза росла не густо, рябиновые кусты – тоже, но, когда Сергей через два десятка шагов обернулся, балка уже не разглядел.
Пахло прелым листом, сыростью. Погода тоже не баловала сегодня: солнце редкий раз, да и то не надолго, пробивалось сквозь серое марево, иногда в воздухе парили пушинки снега. Сергей шагал легко, чуть помахивая ведром, с любопытством поглядывая по сторонам.
Вдруг в кустах впереди мелькнуло что-то чёрное. Сергей не сразу сообразил, что это собака. Она пересекла тропу и остановилась рядом с ней в ожидании незнакомца. По ухоженности животного и основательному, с блестящими клёпками, ошейнику, Сергей догадался, что они с ним с одного СОТа.
Собака не была чистопородной, но в ней явно преобладал спаниель. Сергей подождал, пока он обнюхает сапоги, после чего сказал, удовлетворённый его мирным поведением: «Гуляешь? А я вот иду по воду…» С собаками Сергей всегда разговаривал – как с людьми. Выслушав Сергея, спаниель опустил морду и побежал своей дорогой, едва не задевая ушами земли.
Сергей пошёл дальше. Настроение неожиданно улучшилось: раз посторонняя собака принимает его, то Лидия и подавно должна принять, сколько б ни присматривалась и ни сравнивала.
Кстати, этот её бородач, что перекинулся потом на москвичку, совершенно не гожался ему в соперники. Сергей видел их однажды на улице и от неловкости не знал, куда деться, поражённый противоестественностью надвигающейся на него пары. Чтобы не здороваться с ними, он резко взял вправо, и они проследовали мимо, занятые собой: бородач, поворотив своё непропорциональное туловище к спутнице и что-то оживлённо говоря ей; непроницаемая Лидия с опущенными веками, но крепко держа его под руку. Кажется, они и вблизи не заметили бы Сергея. А он до сих пор не мог понять, что Лидия нашла в бородаче и почему жила с ним. «Надо как-нибудь спросить. Хотя… Разве она скажет правду?» Зачем ему это нужно, Сергей не знал. Только чувствовал, что бородатый ушлец, обосновавшийся в столице, чем-то мешает ему. «Серая мышь, а – скребётся».
Сергей медленно, чтобы не взбаламутить дно ямки, погрузил туда ведро лежмя и принялся без всяких мыслей наблюдать, как набирается вода. Точно так же они с Хруняковым стояли у уссурийского родника после долгих его поисков – с автоматами на плече, но всё равно с пустыми магазинами: патроны находились в опечатанных металлических ящиках в аппаратной – чуть что, не успеешь добежать. Но кто мог быть там, кроме зверья, которое они и так распугали своей техникой и громкими армейскими голосами?
Сергей набрал ведро едва ли не с верхом и, вылезая с ним на тропу, чуть расплескал, зато потом до самого балка ничего не пролилось, не вошло в резонанс шагам; он же боялся, что вода ненароком попадёт за голенище, как не раз случалось в детстве, когда он таскал её из колонки и торопился.
Нести ведро было трудно, но он как-то об этом не думал, перемещаясь взглядом вдоль кромки тропы по старой неживой траве и пробивающейся уже кое-где зелени; как только он увидел её, на память пришло четверостишье:

Весною новой новая трава
не знает ничего о прошлогодней.
Зачем ей память? Ведь она жива.
Ей дышится без прошлого свободней.

Сергей повторил вслух последние две строки, причём, на удивление себе, почти с торжеством в голосе, вкладывая в них какой-то особый, не ведомый ему самому пока что смысл, в котором не было ни малейшего желания разбираться.
– Тебя за смертью посылать… – проворчала Лидия. – Ставь вот сюда!
Она указала на свободное место возле «буржуйки», и Сергей, скрипя сердце, повиновался. Ведро Лидия накрыла фанеркой.
Сергей присел на оголённую лежанку – пока он ходил, Лидия успела вытащить постель наружу, выбить и развесить на проволоке, протянутой от одного столба к другому. Это приятно бросилось ему в глаза ещё на подходе к балку с ведром.
– Суп варить долго, ты каши ешь? Ну и славненько! Рисовую? Или… есть ещё пшёнка. Всё равно? Тогда – рисовая. А сперва салат.
Сергей молчаливо наблюдал, как Лидия режет огурцы с помидорами – за мельканием тонких неровных пальцев, невольно отвлекаясь на её штаны. Фигура хозяйки дачи не была идеальной, но дарёному коню в зубы не смотрят. Что же до ног, то их Сергей, когда они были в чулках, у неё дома, не разглядел.
С салатом он справился быстро, то же самое – каша.
– Оголодовал… – осторожно усмехнулась Лидия. Сама она ела медленно, без аппетита, и оставила в миске ложки две, наверное, что в интеллигентных семьях считается признаком хорошего тона.
– Ой! – неожиданно воскликнула Лидия. – Перина!
И опрометью кинулась наружу. Сергей – за нею. Перина и остальное проветрилось, как положено, однако ж не намокло. Вдвоём они быстро поснимали всё, отряхнули, занесли в балок. Лидия принялась стелить постель, Сергей держал то подушки, то одеяло, и всё дивился, как Лидия почувствовала, что пошёл снег, ведь никуда не выходила, да и в окно ни разу не глянула.
– Хорошо, до обеда кое-что сделали, – проговорила Лидия, со всецелой поглощённостью дачей в голосе. Сергею это почему-то не понравилось, наслаиваясь на совершенное невнимание к нему как к мужчине: за полдня ни кокетства, ни заигрывания, не говоря уже о прижиманиях, поцелуях, хотя бы в щёчку – ни одной мелкой интимности. Словно ничего между ними никогда не было. «А может, правда, ей нужен не я, а рабсила?» – размышлял он позади Лидии, ей через плечо, в открытую дверь балка.
Хлопья на огороде падали кучно, быстрее, чем таяли; грядки все сделались белыми, как не тронутые с осени.
«Вот бы сейчас забыть о всяких делах, завалиться с Лидкой на лежанку, поговорить по душам, а лучше всего попроклажаться», – размечтался Сергей.
Лидия точно подслушала его мысли. Она повернулась внутрь помещения, плотно прикрыла двери и сказала в сторону, будто себе одной: «Ладно, попьём чай, отдохнём. Вдруг – распогодится…»
И первая, сбросив башмаки, залезла под одеяло: «Брр… Холодно!» Сергей замешкался, ждал приглашения, предвкушал его – не дождался, и тоже, в свитере и в брюках, последовал Лидиному примеру.
Печка шипела, изредка потрескивала; она давно раскалилась, но только теперь её тепло стало доходить до угла, где расположились Сергей с Лидией. Вскорости повёл свою тоненькую журчащую песенку чайник, сначала тихо-тихо, потом громче; слушая его, Сергей подумал, как хорошо всё это – печка, чайник и женщина рядом; и то, что она не из простых, придавало всем его ощущениям какую-то приятную остроту.
Сергей покосился на Лидию. В её глазах что-то вспыхнуло и сразу погасло. Взгляд Лидии продолжал оставаться обычным: спокойно-внимательным, с примесью некоторого любопытства.
«Да разве можно такую женщину заключить в объятья, даже просто поцеловать?» – сокрушался Сергей. А тут ещё заплясала крышка чайника и шумно полилось на плиту.
– Сними его!
Сергей встал, снял чайник на пол, подбросил в печку, лёг снова. Поёрзал-поёрзал, потом, наконец, решился: развернулся к Лидии, взял её за талию, притянул к себе; женщина поддалась, не проронив ни слова, не опуская своих спокойных любопытных глаз. Но руки-таки положила ему на плечи, не препятствовала и со штанами и лишь, когда он коснулся её освобождённого тела, едва заметно вздрогнула, только не от холодных пальцев Сергея (они, кстати, не были холодными), а от чего-то другого. Секундное вздрагивание не отразилось на её дальнейших действиях, точнее, бездействии: никаких страстных движений, вскриков или вздохов. Сергей не понял, приятно ли ей с ним – она вела себя всё время нейтрально.
Минут через двадцать, натянув штаны и поправив свитер, положив поверх одеяла руки – после всего этого, Лида ни с того ни с сего прыснула. Потный, взъерошенный напарник рассмешил её не столько своим внешним видом, сколько растрёпанностью мыслей, что уж больно явственно отражалось на его лице.
…Больше они не работали. Попили чай с сушками и пошли на автобус. «Хоть запахло мужским духом», – удовлетворённо произнесла Лида, запирая балок. Затем её, как прорвало: почти всю дорогу рассказывала об уникальном свойстве своей подруги безошибочно угадывать очередную супружескую измену – причём не по глазам или манерам, а по …запаху. Сколько он ни мылся под душем, ни одеколонился, бедный, – всё без толку. Благодаря своему тонкому обонянию, она всякий раз улавливала чужой женский запах.
– И держится он продолжительное время, – повысила голос Лида, – в одежде, очень долго в волосах, но больше всего (это, кстати, признаёт и медицина)…
Лида вгляделась в спутника и, многозначительно помолчав, добавила:
– Сам понимаешь, где.
А Сергей шёл и недоумевал: «Зачем она мне всё это рассказывает?»
Ближе к городу поднялся ветер, а на въезде разыгралась чуть ли не пурга. Они стояли в переполненном автобусе против друг друга. На остановках новые пассажиры их каждый раз теснили, но Лида сама тоже прижималась к Сергею; он чувствовал её груди и не только их, стараясь лишний раз не смотреть ей в глаза – чтобы они не расхолаживали его
 

II. КАК ИСПРАВИТЬ ПРОШЛОЕ

Целый месяц у Сергея не выходило из головы Лидино поведение под конец их первого дачного дня. Лидия резко отличалась от всех женщин, с кем он был близок прежде. Не без приятности перебирая их, он выделил двух-трёх (третью с большой натяжкой), кои доставили ему неподдельное удовлетворение. На первом месте была, конечно, Люся с её забавным лексиконом («мужчинки», «работать с книгой»). Она очень хотела выйти замуж, что было вполне объяснимо в её двадцать четыре, но зачем-то прикинулась девушкой, то бишь попыталась провести его. Сергей немного охладел к ней, но на их отношениях это сначала никак не отразилось.
Она сменила методу: стремилась как можно лучше подать себя, демонстрируя теперь взамен первоначальной неопытности женское умение, и продержала Сергея возле себя дольше, чем если бы без него. Но то, что он однажды испытал с ней, было совсем иного свойства, причём где-то с неделю, а может, и полторы, Сергей ходил полностью довольный жизнью.
Люся догадывалась о его состоянии, и уже, возможно, считала, что Сергей – её, только он вдруг резко всё оборвал. Люся перестала для него существовать. Рядом с ним её больше никогда не было. Не было и того не сравнимого ни с чем телесного праздника.   
Сергей вспомнил тех троих женщин, скорее всего, потому, что Лида вознамерилась удивить его интеллектом и, кажется, бравировала небрежением чисто женского начала, но, увы, перехлёстывала через край – Сергей почти не испытывал желания изведать её поподробнее, насладиться «нюансами»; уж слишком всё тут в ней было демонстративно-заурядно. Она не понимает, что в идеальном варианте, к которому он стремится, ярко выраженная женскость лишь оттеняет богатство внутреннего мира с массой утончённых изгибов сокровенных движений.
Сергей не мог взять в толк и другое: богатая внутренняя жизнь, и в то же время напрочь закрытая от него, находящая себе выход в общении на стороне. Он гадал, что же у неё это за компания, где она раскрывается, если не вся, то хотя бы наполовину, какие люди близки ей духовно, дружбой с кем она дорожит. Спросить «в лоб» означало выказать своё недовольство, да и вряд ли она пойдёт на откровенность сейчас, если не пошла с самого начала. Однако через месяц всё прояснилось.
– На дачу завтра не едем, – сообщила она по телефону, – у N. юбилей, мне надо…
– Неужели без тебя не обойдутся? – перебил её Сергей. В его голосе сквозила досада.
– Так что вот так, – заключила она, не меняя тона.
Сергей обозлился. Он еле сдержался, чтобы не наговорить Лидии кучу обидных слов. «Небось с бородачом бы явилась! Как же, как же… он там лишним не будет. Не умён, так предсказуем, поддержит любой пустой разговор, чрезвычайно внимателен к дамам…»
Сергея злило, что Лидия легко променяла дачу с ним на юбилейное торжество. Он хорошо знал N. и, кивая ему при встрече, не мог отделаться от лёгкой брезгливости.
«Ну и якшайся с ними, сколько влезет!» – едва не крикнул он, но уже шли короткие гудки.
Свою злость Сергей выместил на телефоне – так стукнул трубкой, кладя её, что едва не расколол. Некоторое время сидел не двигаясь – повторял за Леонтьевым: «Мирные изобретения (телефоны, железные дороги и т. д.) в тысячу раз вреднее изобретений боевой техники. Последние убивают много отдельных людей, первые убивают шаг за шагом всю живую органическую жизнь на земле. Поэзию, религию, обособление государства и быта…» Письмо философа Константина Леонтьева В. В. Розанову 1891 года Сергей прочёл ровно через сто лет. Запомнились почему-то лишь эти слова – о вреде цивилизации.   
Малость поостыв, Сергей поставил себя на место Лидии, у которой установились с ним ровные дачные отношения, основанные на совмещении полезного с приятным. И если посмотреть на них с практической стороны, то действительно недели две на участке делать нечего. Грядки вскопаны? Вскопаны. Лук, укроп, петрушка, морковка, свёкла посеяны? Посеяны. Клубника окультурена? Окультурена. Даже плёнку на теплице натянули. Почему бы не отдохнуть в интеллектуальном обществе?    
«Пусть себе отдыхает…» – пробурчал Сергей и с чего-то развеселился.
Так и лёг, освобождаясь, как показалось ему, от обиды, но всё же ничуть не заспал её – утром она снова стала напоминать о себе солнцем, что можно было хорошо провести день вдвоём с Лидой на воздухе, а ночь – в балке под одним одеялом. Да и на природе он был не прочь поваляться с нею, где-нибудь невдалеке от родника, куда ходил в первый день с ведром и всё опасался, что брызнет ему за голенище.
Он до мельчайших подробностей помнил, как всё, непосредственно относящееся к ним с Лидой, так и совсем постороннее: дома дорогой на дачу, вислоухую собаку, крупный пушистый снег… Остальные поездки были уже не такими интересными.
Да, начало всегда врезается в память, причём много сильнее, нежели конец. Начало – это мечты, надежды, желание видеть всё вокруг в лучшем свете. Тогда, даже укоряя Лидию за торопливость шага, он хотел, чтобы она подбодрила его: произнесла хоть одно нежное ласковое слово или просто пожалела глазами, а значит – душой.
Нет, N. – пустяк (наплевать и забыть); к нему на юбилей он не пошёл бы ни за какие деньги. Но на этом юбилее сошлось другое, куда более серьёзное. Скорее всего, причиной было поведение Лидии, когда она приказала снять чайник, и Сергей, опуская его на пол, повернулся, к топчану. Какая-то незнакомая, чужеватая непроницаемость покрывала лицо женщины: ни радостного испуга ожидания, ни усмешки скрывающей этот радостный испуг, ни намёка на чувственную поволоку глаз.
Её глаза особенно тревожили его. Он и принимал, и не принимал их. Сергей не мог довериться им и тогда, когда они вроде бы смеялись, потому как этот их смех казался не то что не натуральными, а рассудочным и дозированным. Порой сдавалось: она уже корит себя, что связалась с ним (ложная солидарность, минутная блажь?), и теперь не знает, как отделаться. Однако что-то ему подсказывало, что до осени – до урожая, Лидия не пойдёт на разрыв.
Сергей успокоился. Мысли его перекинулись на другое, временно отодвинутое в сторону.
Он давно хотел проверить, существует ли до сих пор их круг или же без него распался. Субботним утром он решил наведаться к своему давнему товарищу, у которого все они собирались. Сергей долго и неторопливо поднимался по сопке на знакомую улицу, а когда поднялся, то не успел и двух шагов сделать, как остановился, поражённый открытием: всё здесь пришло в совершеннейший упадок.
И раньше ему попадались на глаза старые сломанные либо брошенные дома, что стояли без окон и дверей, разрушаясь сами по себе. А не придавал им значения Сергей, видимо, потому, что видел это всё же нечасто, и оно представлялось чем-то случайным, да и находилось не рядом с Мишиным домом.
Впрочем, ежели б улица укорачивалась «планово», по ходу нарастания или убывания номеров, и на освобождённых площадках возникали каменные постройки – с этим можно было ещё смириться; нет, ничего подобного не наблюдалось. Улица всё больше походила на челюсть человека преклонных лет, с чудом уцелевшими то здесь, то там зубами.
Но, как ни странно, жизнь ещё теплилась: где-то прокричал петух, из чьей-то изгороди вылезли щенки и сразу же затеяли возню, на грядках, отдалённо напоминающих растянутые могилки, что-то зеленело…
Детство Сергея прошло на соседней улице. Правда, они с батей занимали только треть дома, причём не середину, а край – повезло (а то бы оказались зажатыми с обеих сторон), однако комнат было столько же, сколько в Мишином, отдельном, даже почти такое же их расположение: входишь – кухня, по правую руку – маленькая детская, прямо – столовая, поворачиваешь опять-таки вправо – спальня. То, что нет соседей, каждый раз приводило Сергея в восторг в студенческие годы, когда они с друзьями регулярно устраивали у Миши «бэмсы» – вечеринки со слабым полом или без оного.
Пили, конечно, порядком, но пили не бессмысленно, не зацикливаясь на интиме. Собственно, из этих вечеринок впоследствии и образовался их круг. Года два речи не было о вовлечении новых людей. Однажды Сергей заметил, что Иван занервничал – его деятельная натура начала тяготиться «говорильней», это словечко непроизвольно вырвалось у него, он замолчал и ушёл в себя. 
     Иван курил одну папиросу за другой, уставившись в стол, временами вскидывая глаза поочерёдно на каждого из сидящих в комнате, точно прощупывал их всех. Сергей знал, чего хочет Иван: расширить круг и действовать.
     Сергей решил, что настала пора объясниться:
     – Ну где ты в России найдёшь хотя бы
дюжину пьющих парней (а трезвенники всегда на подозрении), кто бы не проболтался? И разве тебе неизвестна тактика противника: проникнуть – расколоть, не получается – обезглавить и – возглавить? Всё упирается в менталитет. Менталитет наш, скорее, хорош, чем плох, но именно в его хорошести заложена погибель. Он никуда не годится в эпоху социального эгоизма. С открытым забралом вы не продержитесь и недели. Неимоверно труднее ежедневно, ежечасно бороться словом – осторожно, умно, просчитывая ходы намного вперёд. Вы скажете: ничего себе – игра… Да, игра. Игра со смертью.
     – Верно, Сергей, – дело в менталитете. Но коль нам надо в корне изменить его (не то мы, по-твоему, исчезнем с лица земли), и, не дай Бог, это произойдёт – так это ж будет совсем другой народ: он утратит свою идентичность, все те духовные ценности, ради которых идёт борьба! Ты подумал над этим?
     Сергей и сейчас, у дома, где они спорили с Иваном, не знал, кто из них двоих больше прав. Он видел, что каждого в жизни ведёт натура, а какова натура, такова и судьба.
     Михаил, хозяин дома, не участвовал в спорах, не выдвигал никаких теорий. И не оттого, что был глупее остальных. Просто не умел много и складно говорить. Порой, в изрядном подпитии, он пытался высказаться, но, так как изъяснялся сбивчиво, пропуская слова, а то и мысли, мало кто его понимал; под конец он запутывался сам и замолкал – терпеливо слушал других, пока тихонько не засыпал на краю дивана, подперев голову мускулистой жилистой рукой.
Компания, собиравшаяся у него на протяжении многих лет, ему нравилась, вернее, он к ней привык, хотя состояла она в основном не из его, а Серёгиных товарищей; ему нравилось, что никто ни в каком состоянии не хамничает, не ругается матом и не лезет в драку, да и девчат приводили тоже серьёзных, без претензий, не вульгарных и не шибко умных, у них не было, чтобы выставляться или ещё там чего; и по ночам, когда оставались с парнями, не доставляли хлопот хозяину.
Ребята же ценили в Михаиле спокойствие, немногословность и рассудительность, которую он редко, но таки проявлял, чем всякий раз приятно удивлял спорщиков; его ремарки всегда носили чисто житейский характер, после чего в прениях обязательно наступал перерыв и все спешили наполнить свои бокалы.
     Обычно на выпивку скидывались, однако, бывало, наличности недоставало или некоторые оказывались неплатёжеспособны; тогда Миша, не дожидаясь просьб, долго искал по всему дому рабочие брюки, наконец, извлекал их откуда-то из-под койки или стаскивал за штанину со шкафа, лез в один, потом в другой карман, вывовачивая их по очереди на глазах у всех, доставал мятую пачку, вытаскивал из неё неизменный «четвертак» и протягивал перед собой, кто-нибудь из безденежных хватал их и бежал – одна нога здесь, другая там – в магазин.
     Михаил в те времена зарабатывал прилично, все это знали, так что скупиться ему было не резон. Три, пять рублей он за деньги не считал, не говоря о разменной монете. По серебристому ручейку от калитки до крыльца парни обычно определяли, дома хозяин или нет его: в этом месте, возвращаясь со смены, он на ходу искал у себя ключ, и мелочь сыпалась за ним. Правда, на утро уже ничего не блестело – как корова языком слизала.
Навряд ли это делал мужик слева, что держал огромного чёрного кобеля на привязи, его кобель постоянно лаял на ребят, то и дело бросаясь к забору и царапая его; они всякий раз справлялись у этого мужика, если он копался во дворе, крепка ли цепь на собаке, и тот неизменно отвечал, мол, крепче некуда, хотя как-то всё-таки укоротил её, и теперь кобель до забора не доставал. А вот баба его – могла: им, сколько ни приноси, всё мало.
С помощью этого пса Сергей выспорил у Миши две бутылки коньяка. Был, конечно, врезавши, но не сильно. Отдавал отчёт, что делает. И сам потом не понимал, как это у него получилось. Вышел, спустился с крыльца. Кобель лает. А он, не обращая на него внимания, перелазит через забор и идёт прямо к нему. Кобель опешил, прекратил лай, даже рычать забыл. Склонил морду, завилял хвостом, и Сергей спокойно, без стука, прошёл в хату.
     Мужик и особенно баба его остолбенели. С минуту смотрели на него как сумасшедшие.
     – Как ты вошёл? – пролепетала жена. А муж опрометью бросился наружу, посмотреть, живой ли пёс. Вернулся растерянный. Засуетился. Стал выговаривать высунувшимся из другой комнаты дочкам, что обленились вконец, ничего не помогают по дому.
     – Мы брали весной детдомовских, – зачастил он, размахивая руками; жена молчала, не сводя глаз с Сергея.
     – Как тебя зовут? Сергей? Будем знакомы: меня Василием. Сейчас… – раньше, пожалуйста, можешь, хоть двоих, хоть троих взять на выходные, они все с удовольствием идут, кричат: «Меня! Меня!» Мы выбрали двоих девочек. Так они у нас всё в дому перемыли, всё вычистили, ни пылинки нигде. И спасибо ещё нам сказали. Я говорю своим дурам: берите с них пример. Это вы за папой с мамой строите из себя чёрт знает кого: «не вкусно», «пальцы испорчу». А – замужем? Веришь, Серёга, поменял бы своих на тех девочек. Лихо воспитывает человека!
     Хозяин проводил неожиданного гостя до забора, косясь на своего пса, который глядел на обоих, не выказывая ни малейшего беспокойства.
     Так же неторопливо, как туда, Сергей перелез через забор обратно и взобрался на крыльцо, где толпились, в ожидании его, парни. Они пожимали руку Сергею, удивлялись, как это злючий кобель не разорвал его.
     Миша не знал, что сказать, только хмыкал и чесал затылок. За коньяком он сходил, правда, купил который подешевле. И когда допили одну бутылку, не выдержал: «Да Сергей подкармливал его втихаря…» Иван расхохотался: «Ты, Миша, все кости на заводе в столовке оставляешь. Значит, он с собой приносил?» Давно они так, всей компанией, не смеялись.
     …Сергей отвязал калитку, оставил её открытой и стал не спеша спускаться к дому. Одни и те же мысли мелькали у него всякий раз, пока он шёл от калитки к крыльцу – что как быстротечно время: ещё вчера, кажется, они с братом Миши Димой (Михаил был в армии) сидели возле этого окна и говорили о выпускных экзаменах, и вот уж добрая половина жизни позади, и Дмитрий где-то в Якутии ищет нефть или газ, вроде бы давно женился и вряд ли сюда вернётся; и у Сергея самого столько всего произошло, многое и вспоминать не хочется: о чём мечталось тогда и что исполнилось?
     Сергею не нравилась его суматошная неровная жизнь с вечной нехваткой денег и постоянной зависимостью от кого-то или от чего-то. А по-иному не получалось. И он порой завидовал себе юному, не ведающему никаких забот, кроме как сдать школьные экзамены.
Михаил был дома. Он выглядел, как будто ему надо куда-то идти, хотя встретил Сергея в спортивном трико и небритым. Михаил вяло пожал протянутую руку, повернулся к Сергею спиной, прошёл в конец большой комнаты, тут же вернулся на кухню, где оставался стоять гость, и выжидающе стал смотреть на него, ничего не говоря.
     Так Миша вёл себя обычно, однако Сергей слишком давно знал его, чтобы не почувствовать почти неуловимую перемену. Прежде глаз, а потом вместе с ними, ему не понравилась спина – она показалась Сергею напряжённой (если не сказать отчуждённой, но так ему думать не хотелось), и это могло относиться к какой-то тщательно скрываемой Михаилом тревоге, оставалось только сообразить, с чем она связана, то есть с ним – с Сергеем, или с кем-то из его ребят; другое не пришло на ум, потому что работа и теннис никогда не доставляли Мише беспокойств.
Сергей, не снимая ботинок, только основательно вытерев их о пыльный половик, прошёл в комнату с массивным столом, за которым они ещё недавно выпивали и спорили, и перед тем, как сесть в свой любимый, единственный тут венский стул, задержался у окна.
     – Ты, что, в этом году не будешь сажать? Даже картошку?
     – Надо… – скорее пробурчал, чем ответил, Миша, продолжая ходить уже в пределах комнаты.
     Сергей огляделся. Нет, ничего особенно не изменилось в Мишиной обители, разве что стало при тех же самых предметах как-то пусто. Пусто и более запущенно, нежели раньше. А раньше – это всего три или четыре месяца, с тех пор как Сергей был последний раз здесь.
Миша тоже сел, только не за стол, а на обшарпанный, лоснящийся диван, напротив Сергея, взял с подоконника маленькие ножницы и принялся обрезать ногти на руках. Он зачастую допускал и другие мелкие неприличности, совершенно не догадываясь о том, но Серёгины парни быстро привыкли к нему и никогда не делали замечаний, по принципу: воспринимай человека таким, каков он есть.
     – Ты, Сергей, куда-то пропал… – сказал Михаил, не отрываясь от своего занятия. И в этих словах Сергей почувствовал всё ту же напряжённость, что сквозила во всех Мишиных движениях и неподвижном туловище, прислонённом к спинке дивана.
С соседской территории пахнуло в открытую форточку рассеянным дымком огородного мусора, в основном прошлогодней картофельной ботвы, и Сергей невольно отвлёкся на Лидину дачу и Лиду, к которой успел уже немного привыкнуть. Отбросив всё лишнее (не особенно приятное) в их отношениях, он неопределённо усмехнулся. Миша мельком глянул на него, ничего не понял, однако с этого момента начал успокаиваться, точно догадался, что в Серёгином исчезновении замешана женщина, даже больше того – его старый товарищ полностью поглощён ею.
     Миша был закоренелый холостяк, совершенно свободный человек в личной жизни, не стеснённый никакими обязательствами. В юности Сергей неоднократно пробовал его женить, но постоянно терпел фиаско: пообщавшись разок с Мишей, претендентки выговаривали своднику своё «фэ»; впрочем, ничего такого в их недовольстве не присутствовало: вредных привычек Миша не имел, зарабатывал хорошо, а неразговорчивость отнюдь не порок, это знают все. Конечно, Миша – не столб телеграфный, так ведь же и не пенёк; кстати, невест Сергей подбирал ему всегда по росту.
     Сергею надоело смотреть, как от Миши разлетаются во все стороны обрезки ногтей, вернее, ему стало неприятнее, чем когда прежде, и он, опасаясь невольно выказать неприязнь, спросил: 
     – Слушай, Михаил, я видел у тебя, кажется, в «Науке и жизни», новое о Бермудском треугольнике… Где этот журнал?
     Миша, не поднимая головы, неопределённо махнул рукой с ножницами: «Там…»
     Сергей понял его. Развернулся и быстрыми шагами направился в коридор. Плотно прикрыв за собой одну дверь, он, наоборот, распахнул другую, чтобы ему было всё видать. Солнечные лучи с крыльца хлынули в коридор и в чулан, где посреди всякой всячины лежали кипы журналов.     Сергею не раз доводилось рыться в них. На пыль он внимания почти не обращал, даже чихая: процесс копания в макулатуре доставлял ему удовольствие. Пожелтевшие бумаги, особенно печатные, с датами, переносили его в то время, заставляли вспоминать, что он тогда делал, кто находился рядом, какие мысли не давали покоя, о чём мечтал, чему радовался. Иногда Сергей корректировал свои слова и поступки тех лет, и минувшее выглядело уже другим, много разумнее и интереснее, и сам он тоже куда мудрее и предусмотрительней.      
В глубине чулана что-то тускло блеснуло. Сергей протиснулся туда, отодвинув в сторону лопаты и лом, подошёл, нагнулся и вытащил за бляху из-под старого чемодана с оторванной ручкой солдатский ремень. Он не впервые видит его. В прошлые разы Сергей не придавал ему значения – ремень, ну и что? – хотя вначале отметил: из чистой кожи – наверное, потому что, когда он служил, уже выдавали искусственные. А сейчас зачем-то принялся рассматривать его, но как-то отстранённо, словно эта вещь принадлежала вовсе не Михаилу, а другому, незнакомому человеку. Он вспомнил, как сам драил в армии бляху пастой «гойя», и ему не было смешно, что такая же фамилия у знаменитого художника, который рисовал ужас. Сергей предпочитал либо ландшафт, либо женские портреты. Больше всех он ценил Рембрандта, особенно его обнажённую Данаю – всю в золотых лучах.
     Он с силой бросил ремень в угол чулана, тот слышно ударился бляхой о стенку. Копаться в журналах Сергею расхотелось. Выйдя на крыльцо – на солнце, увидел, что оно уже висит на другой стороне бухты над сопками, значит, до захода недалеко: пора отправляться восвояси. 
     Спускаясь с крыльца, Сергей оглянулся на шаткие вылинявшие перила и такого же цвета узкую лавочку. Под нею, впритык друг к другу, по-прежнему стояли две банки с запёкшейся на крышках половой краской, поверх которых, уступая края ржавчине, располагалась слежавшаяся пыль. Банки были давно использованы; не понять только, что они там, под лавкой, делают, причём – годами.
     Их Сергей помнил ещё с той поры, когда вечерами в Мишином дому ласкали слух звонкие девичьи голоса, а он, Сергей, разгорячённый вином и интимной близостью, выскакивал средь ночи на крыльцо в чём мать родила, чтоб через несколько минут опять нырнуть в тёплую постель, что пропахла духами и женщиной, вызывая её испуганно-игривый возглас принесённым с собою морозцем.
     Тогда о примёрзших к своему месту и запорошенных снегом банках он догадывался по их очертаниям боковым зрением. И – ничего, ни разу не простыл. Оно и ясно: юность.
     Поразительно другое. Эти самые банки однажды вдруг стали для него олицетворением, пусть условного, пусть очень хрупкого, но таки – постоянства. Кто знает, может, потому, что как раз его недоставало в жизни Сергея.

   
          III. ПЛЕН НЕЗАВИСИМОСТИ

     В начале августа он поехал на дачу один. Без особой надобности и даже совершенно неожиданно. Ни в какую не в пятницу и не в выходной. Был вторник. Давить начало не с самого утра, как бывало раньше, а в обед, причём всё сильнее и сильнее. Правда, к двум часам пришлось сделать глоток из фляжки – самочувствие улучшилось, однако не надолго.
     Что-то подсказывало Сергею: тут, где он обитает, в таком состоянии оставаться нельзя. Он не стал ничего брать с собой, сунул во внутренний карман пиджака фляжку, долив в неё доверху и спрятав бутылку на нижней полке стеллажа – замаскировав книгами (это на тот случай, если уже подобрали ключи к его комнате).
     Покинул дом в четыре, только на полдороги к автобусной остановке ощутил, что небрит, да и то не пожалел: ни сил, ни охоты, и полное равнодушие, кто что подумает. Единственное желание, вернее, два – поскорее укрыться от солнца и глотнуть из фляжки.
     А солнце, как назло, припекает и припекает – небо-то голое. Хотя бы облачко откуда-нибудь принесло! Но ветра нет. Кепок-фуражек Сергей сроду не носил, а их летнюю замену, в каких играет в теннис Миша, надевать стеснялся, не желая походить на спортсмена либо пляжника. 
     Наконец Сергей добрался до автостанции. Слез он за пару остановок от неё и облегчённо вздохнул, что слез в одиночку – стало быть, зря беспокоился, как бы не увязался за ним молодчик со злыми глазами, он словно впивался ими то в одного, то в другого пожилого пассажира, пока не задержался на Сергее, который тоже был против него слаб, но временно, из-за самочувствия. Сергей сразу же решил сойти раньше, но специально тянул до последнего…
     Рядом с автостанцией продуктовый рынок, стоит отойти от немощёного пятачка всего на несколько шагов – тут тебе и ягода, и огородные растения, даже морковка уже пошла. Сергей купил пучок укропа, присел на скамейку, пустую на солнцепёке, вынул фляжку, отхлебнул спиной к ожидающим, спрятал её в карман, заел.   
Спиртовую отрыжку покрыл вкус укропа. Скоро полегчает. Теперь можно ждать свой автобус дальше. Сергей вернулся под навес, где десять минут назад, перед укропом, сверял старое расписание рейсов с новым и не обнаружил никакой разницы. Сюда солнечные лучи не попадали, лишь чувствовалась духота и периодически стелилась пыль из-под колёс пригородных автобусов.
     Едва подрулил к остановке его автобус, Сергей первым (откуда только взялись силы?), опередив всех, ринулся к нему, залезая, споткнулся на ступеньках и чуть не упал, схватился за поручень, подтянулся, прыгнул в проход, проскочил в самый конец салона, плюхнулся на сидение в углу возле окна, с правой стороны. Когда захлопнулись дверцы и заработал мотор, Сергей не без удивления обнаружил несколько свободных мест: зря спешил, только запыхался – сердце так бьётся, точно вот-вот выскочит. Чтобы унять его, Сергей стал думать о приятном.
     В позапрошлую субботу они еле-еле успели сесть, автобус уже тронулся, Лида подбежала постучала в дверь кулаком. Но посадку в автобус он вспоминал с удовольствием из-за другого. Они тогда славно отдохнули ночью. Такого наслаждения с нею у него ещё не было. Аж дрожь по всему телу. Потом весь затрясся, чего за собой не припоминал вообще. Вот это да!! Не мог уснуть до полпятого. Чуть-чуть подремал. Прислушался – дождь. И вдруг непонятно откуда возникла тревога. Вышел наружу в четвёртом часу, набросив на плечи куртку, в сапогах, с топором. Никого. Вернулся, лёг рядом с Лидией, она спала крепко, даже не пошевелилась. Сергей успокоился и уснул под шум дождя, но спал чутко и недолго. Лида вскочила в девятом часу. Заохала: «некогда», «проспала». Сергей смотрел – улыбался.
Его вовсе не задевало, что она собирается, почти не замечая его. Сейчас бы он безропотно снёс всё: любое слово, жест, мимику. Зато ночью она вся была в его власти! Пусть считает, что – нет. Пускай... Но он-то знает, что – да. Вся. Её зелёные глаза, всегда по-звериному любопытные. Её змеящиеся губы, которые одним своим видом отталкивают поцелуи. Её настороженные волосы, хоть где – на голове, подмышками или далее… Её безразличные груди, нацеленные куда-то мимо него. И всё остальное её тело – не горячее и не холодное. Вся-вся! И если она думает, что произошёл банальный обмен энергиями – если она так думает, то либо ничего не поняла, либо нарочно обманывает себя. Нет, признать утрату на какое-то время внутреннего превосходства – не в её характере. Однако оно случилось, причём неожиданно для неё. И, кажется, она почувствовала, что произошло что-то не то. Сказала в полутьме, помолчав, с каким-то, не свойственным ей, недоумением: «Надо же… Всего миг… И ради этого…»
     Сергей попервости отнёс её слова на свой счёт. Но сейчас, несмотря на физическую слабость и автобусную тряску, он всё больше и больше торжествовал и упивался своей (двух?-трёх?-десяти? минутной) властью над Лидой.
     Этим он как бы компенсировал все её выходки и, в особенности, её претенциозное молчание, какое могло длиться часами (куда легче выслушивать незаслуженные упрёки), но молчала она столь выразительно, что лучше бы ворчала. Ему было всё трудней и трудней выносить её характер. Она ведёт себя раскованно – не сравнить, как поначалу, уже нисколько не заботится, какое мнение о ней составит Сергей.
     Как-то к её приезду не сварганил обед. Она вспылила: «У меня такого никогда не было ни с кем!» Но обед – только повод, понял он. Лидино настроение Сергей почувствовал, как только увидел её, едва она поравнялась с беседкой, над которой цвёл боярышник; про обед она ещё не знала.
     И всё сразу пошло наперекосяк. Напрасно Сергей помалкивал, старался предупредить любое её желание, подсоблял целый день буквально во всём. Сначала прореживали репу, потом сажали свёклу в теплице. И всё равно – и то не так и это не эдак. Однако на свекле у него создалось впечатление, будто ей очень хочется услышать от него признание в любви. Она бросала на Сергея многозначительные взгляды, но он намеренно не замечал их: копался себе в земле на своей грядке да шмыгал носом из-за насморка, и она оттого становилась не в духе ещё больше.
     Послеобеденный отдых не удался. Да и как могло быть иначе, если она продолжала недовольствовать даже на топчане, теперь, правда, уже молча.
     – Неохота мне… – пробурчала, посоветовав Сергею поберечь силы. Он отступился.
     – После меня тебе всякая покажется хорошей…
     И тут он сорвался.
     – Ты так небрежно относилась ко всем своим мужьям! Ты не имеешь ни малейшего уважения к мужчине. (Я себя не беру.) А это просто неприлично!!
     – Я не люблю зависеть от кого-либо…
     Она отвернулась к стене, лежала некоторое время так, видимо, пыталась уснуть – не уснула, перевернулась на спину, уставилась в потолок. Не отрываясь от него и не меняя позы, она что-то проговорила. Тихо, вполголоса. Он подумал –ему, переспросил. Она не повторила. И вообще замолчала. Спустя несколько минут её губы зашевелились в шёпоте. Только тогда до него дошло, что она разговаривает сама с собой. Это поразило его. Как так?! При живом человеке рядом. При совершенно не постороннем: ведь спит же с ним!
     По дороге на автобус он попытался объяснить ей её суть.
     – Ты – самостийщица, самовольщица, автономщица! Всегда одинокая – и со всеми, и одна без никого. Никогда не уважала ни одного мужика. Всегда царила.
     Лидия слушала с какой-то странной насладительной усмешкой. Будто он говорил ей комплименты.
– Одного поля ягоды! – парировала она под конец.
     Сергей перевёл дух, махнул рукой:
     – Ладно. Допустим. Значит, потянулись поэтому? Чтобы «обнюхаться?!»
     На подъезде к новому рынку, где ему сходить, Сергей поцеловал подставленную щёку. Не понравилось: бесчувственная. Перецеловался. На этот раз в губы.
     Шагая к себе, Сергей не обращал ни на кого внимания, находясь мыслями всё ещё на дачной остановке – вслушиваясь в свой монолог, произнесённый там в ожидании автобуса:
«Две драмы. Западная и русская. Их отличие. У них – деньги, наследство. У нас – третий человек, любовь. Потому что у них супруги – партнёры (тогда можно и “разбежавшись” поддерживать отношения – всё можно). А я ищу согласия: жить душа в душу, открываясь друг другу во всём. Западный человек одинок в семье, отсюда – “твои личные проблемы”. Такой образ жизни импонирует крайним индивидуалистам, кому никто не нужен, кто себя ставит выше других; это – интеллигенты. Отщепенцы в русской жизни: холодные, всё – напускное, деланное. Им кровь пустить людям – сплошная теория – легко».
     Лида слушала, не перебивая, лишь слегка качала головой не со стороны в сторону, а сверху вниз, длиннее, чем кивки – то ли соглашаясь с Сергеем, то ли: «давай-давай заливай дальше…» Скорее всего – последнее, хотя в её глазах он не прочитал ничего, кроме любопытства.
     …Между тем автобус с Сергеем и фляжкой у него во внутреннем кармане уже катил по шоссе, вдоль улицы, на которой жила Лидия, но её многоэтажка была во втором ряду (да, если б и не во втором, всё равно окон отсюда не видать: выходят во двор). Быстро проскочили книжный магазин, как раз возле него проходила тот раз Лида с бородачом. Сергей вновь ясно увидел эту несуразную пару, Лидины глаза книзу, именно они сейчас оправдывали её перед Сергеем – она явно стесняется идти так, под ручку, дескать, ничего не поделаешь – приходится. Только одно выдавало её: под руку держал не бородач её, а наоборот!
     И всё же Сергей ошибся, полагая, что никогда не узнает, чем бородач покорил Лидию. Она сама внезапно раздражилась: «Я знала, что мы – разные. Но чтобы настолько!» Тут-то и пошёл в ход Красильников (Сергей напрочь забыл его фамилию – спасибо, напомнила): его «фейерверк», их «сотворчество», причём постоянное, не замирающее ни на день; напор внимания, непрестанные комплименты, «горение»; постоянный интерес друг к другу. И, вдобавок, – на все руки мастер.
     Сергей же её усыпляет. «Дачный муж». В городе совсем иные отношения. Она не представляет его в роли супруга, в быту. На даче вот – хорошо… «Да уж лучше некуда!» – усмехнулся про себя он. Лидия замолчала, внимательно посмотрела на Сергея. Какое всё-таки у неё чутьё!
     – Наши отношения сотканы сплошь из противоречий и держатся всё время на ниточке, – произнесла Лида без тени грусти и сожаления.
     Она повернулась к цветнику, сделала движение встать, но не встала. Сказала раздумчиво, глядя поверх забора на соседские строения:
     – Я долго отвергала тебя…
     Ясный тёплый день словно препятствовал всему отрицательному в мыслях и поступках. Всякий раз, как только на солнце находили небольшие облака, пробегал лёгкий ветерок, лишённый, подобно дню в целом, малейшей назойливости. Уходили облака – оставлял Лиду и Сергея ветер, и им обоим как-то сразу становилось неуютно; он, ненавязчивый, если не взбадривал, то приятно освежал тело, а заодно с ним и душу.
     – А ты стесняешься меня… – прищурилась Лида на Сергея и, наблюдая за ним, принялась покачиваться в гамаке.
     Сергей немного растерялся, но виду не подал, взгляда тоже не отвёл: лихорадочно додумывал оборванную фразу. Он опасался, как бы эта минутная растерянность не отразилась на лице – это мешало ему сосредоточиться. (И здесь Лидия была в заведомом выигрыше.) Посчитал: она говорит о волнении перед интимной близостью.
     – Пожалуй, – улыбнулся он, довольный, что удалось обхитрить Лидию, сузившую «дачного мужа» до гормонов, хотя, конечно, эта сторона жизни для него значила многое. Но в отношении Лиды он, признаться, не испытывал ни малейшей неловкости. То, что она приняла за стеснительность, было обычным нетерпением поскорее слиться с женщиной, пока та не передумала.
     – Нет, ты меня всё время стесняешься.
     Лидия хохотнула, и Сергей опять и опять ощутил своё бессилие перед этой не броской тридцатилетней брюнеткой, которая сумела с самого начала поставить себя выше его, и он ничего не может поделать до сих пор, разве что порвать с ней, но, а как порвёшь, если привык к ней – к её голосу, манерам, походке, пусть даже порой эта её походка и раздражает его особенно после того, как Лида, почувствовав это, опустила глаза и произнесла ласково-нежно: «Как уточка». Он поразился – надо же быть такой самовлюблённой! – однако ж перемолчал.
     В июне, когда окультуривали клубнику, Лидия послушала-послушала его рассуждения о жизни и неожиданно раздолбала их: дескать, нет тонкости, не углубляешься в предмет, коснёшься и идёшь дальше, что не даёт уследить за ходом мысли. Лидина реакция была неестественно резкой (предмет разговора не стоил того) и выглядела предупреждением на случай, если Сергей попробует указать ей на её недостатки. «Защитные зеркала!» – посчитал он.
     Догадка усугубила и без того неважное самочувствие Сергея. Он полез за фляжкой. Произвёл небольшой глоток, закусил укропом. Помогло мало. И зачем только помешал вчера водку с бражкой? Теперь вот мучайся…
В этот момент Сергея на сидении подбросило и затрясло-замотало… Так всегда на этом отрезке пути, когда шоссе сменяет грунтовая дорога. Она враз повышибала из головы все мысли, кроме одной: скорей бы их СОТ – выйти на свежий воздух, там должно полегчать, а то вдобавок ещё и пыль, что сразу же полезла во все щели, вот-вот заскрипит на зубах.    
     Чтобы отвлечься от автобусной тряски, Сергей стал смотреть в окно. Уже начались дачи, за заборами мелькали полуголые люди – мужчины в одних трусах, женщины в плавках и лифчиках, те и другие с покрытыми головами. Кое-где шёл полив огородов.
     На Лидином участке вода не проведена, приходится наполнять две железные бочки. Сергей замучился таскать. Но таскал – не ворчал, один раз только, торопясь успеть отдохнуть с хозяйкой перед автобусом, справился у неё: «Сколько ещё вёдер?»
     – Ты что торгуешься, как… – возмутилась она, чем напомнила, по ассоциации, женщину из детства, о которой говорила накануне: та любила, чтоб волосы у неё перебирали – так засыпала; Лида сказала, что к ней от неё это перешло. Сергей едва не поддел: мол, а Красильников перебирал?
     Но бородача быстро заместил недавний юбиляр. Сергей про себя рассмеялся. Брякни она такое в компании N. – на порог бы потом ни за что не пустили. Когда самого Сергея спрашивали, как он относится к тем, другим или третьим, он неизменно отвечал: «Лишь бы человек был хороший». 
     Представив шок деятелей, куда Лидию почему-то тянуло, даже, может быть, помимо её воли, Сергей, вылезая из автобуса, рассмеялся по новой, в открытую.
     Сошедшие вместе с ним, которых он пропустил вперёд, оглянулись на него. Сергей перестал смеяться. Стоя на прежнем месте, шумно высмаркался себе под ноги, вытащил из брюк белую тряпицу, развернул и не спеша утёрся чистым концом. Подождал, пока окончательно не скроются с глаз односотовцы, только тогда двинулся по знакомой гравийной дорожке.
На половине её Сергей остановился, достал фляжку, отпил малость. Дальше пошёл медленнее, и совсем сбавил шаг на подходе к синему приземистому дому с большими окнами, задёрнутыми серыми блескучими шторами. Как и в прошлые разы, сдавалось, хозяева отсутствуют, но не вообще, а именно сейчас, то есть они и Сергей просто не совпадают по времени, ведь и перед домом ухожено, и за ним самим чувствуется постоянный пригляд. Наверное, внутри жилища тоже чистота и порядок. Сергей подумал, что у хозяев синего дома всё ладно, оттого, может, они и хоронятся за шторами – от сглазу.
     На подъёме он, без ничего, отдыхал чаще, нежели обычно, с рюкзаком за плечами. Деревянный столб миновал, не задерживаясь, лишь кивнул ему, как старому знакомому: не хотел вспоминать, что, плетясь за Лидией, прислонялся к нему и глотал таблетку.
     Вблизи каменной дачи, огороженной высоким
забором, ему передыхать тоже было не с руки – Сергей не любил автомобилей, да и вообще любую технику, придуманную человеком исключительно из лени. К тому же, до того загадили ею воздух, что дышать нечем, особенно с похмелья. Вот почему ещё он с такой охотой ездит на дачу.
     Сергей теперь шёл по ровному, но, по-прежнему, не торопясь, хотя путь ему казался сегодня длинным-предлинным. Всё же хорошо, что нет поклажи.
     Что он не идёт, а тащится, Сергей понял, когда его перед спуском в берёзовую рощицу нагнала молодая женщина с двумя сумками. Он услыхал её шаги, обернулся, в голове мелькнуло: с очередного автобуса, а промежуток между ними в среднем минут двадцать.
На женщине была жёлтая блузка, чёрного цвета юбка, перехваченная лакированным пояском, капроновые чулки и туфли на низком каблуке – в чём ходят на работу конторские. Но она выделялась из их числа крутыми бёдрами (впрочем, крутыми в меру); радовали взгляд также степенно-пышные груди, они свежо и светло оттопыривали ткань. Крепкие стройные, коричневые не от капрона, а от солнца, ноги соответствовали её фигуре. Лицо, тоже загорелое, выражало лёгкую усталость, умиротворение и интерес к жизни, какой всегда отличает замужних женщин – здоровых и  незануждённых – довольных судьбой.
     Когда женщина, проходя рядом, пахнув смесью духов и пота, посмотрела на него с плохо скрытой жалостью, ему почудилось: «Бедолага…» Разве такой он смеет помочь ей донести сумки, пусть даже возбудив ревность мужа?
     И защемило сердце: он вдруг отчётливо-ясно, с грустью и тоской, понял, что у него никогда не было и будет такой женщины…
     Дальше Сергей брёл ещё медленней, глядя себе под ноги. В самом конце рощицы он поднял глаза: три берёзы лежали поваленные, и если б старые и засохшие, а то – все, как на подбор, молодые, тонкокорые, с чуть завянувшими листьями. Погубили их, судя по всему, недавно, уже после дождя, а он был на прошлой неделе, да и свежие опилки говорили за это. Как пить дать, мешали большегрузным машинам – кто-то, видать, усиленно строится.
     Сергею всегда было больно смотреть на убитые деревья и особенно, как уродуют их в городе, срезая бензопилой толстые ветки и «ритуально» складывая кучками за кюветом, повдоль него, соблюдая в обоих случаях какой-то неведомый простым людям противоестественный порядок.
     Он присел на ствол самой крупной берёзы, сделал глоток из фляжки. Солнце уже заметно снизилось, теперь оно освещало верхушки деревьев да парящих в небе птиц. По сравнению с гибелью трёх берёз, уныние Сергея выглядело сущим пустяком, но, оттого, что он так подумал, оно всё равно не проходило. Он не мог понять, как влияет на него разведённый спирт, отхлёбываемый малыми глотками – то ли снимает груз с тела и души, то ли, наоборот, утяжеляет их ещё больше.
     Ветра почти не было, он только коснулся Сергеевой щетины и снова замер, точно побрезговал пройтись по ней всей. После ветра Сергей почувствовал, что начинает успокаиваться.
У них с ветром давно свои отношения. Сергей определял его настроение, слышал голос там, где остальные только шум. И не выносил ругани в адрес ветра: дескать, ох он такой-сякой – холодный, или какой он колючий, да чтоб его черти подрали – аж с ног валит.
     Неделю назад тот подал ему знак, что лето поворачивает на осень. Казалось бы, чего волноваться: по календарю целый месяц впереди. Пока желтеют лишь цветы, притом этот цвет не режет глаз, так как соседствуют с ним иные: там бело от клевера, тут насело множество шмелей – кашка. И торчит посреди них пушистый одуванчик. Припозднился, братец. Едва ли не все твои сородичи уже облетели. Сейчас пора саранки, люпина… Оранжевую саранку больше увидишь в объятьях рябинового куста или в компании папоротника. Гроздья рябины мелкие и, понятно, зелёные, им ещё зреть и зреть. А черемша давно уже отошла. Её не только молодую, но и старую теперь трудно сыскать. Грибы – пошли...
     Сергей, в отличие от всех, искал не белые, а сыроежки да свинари. Все солят грузди, он – жарил. И всё же это занятие ему не нравилось. Грибник, кроме грибов, ничего кругом не видит. И не только не видит – не слышит. Ни цикад, ни птиц. Разве что ворона каркнет в самое ухо, снявшись с ближнего куста…
     Сергей повертел головой, но с ветром не встретился. И всё равно он подал ему знак 25 июля. Слишком уж был свеж для лета, несмотря на раннее утро. Думать об осени Сергею тогда не хотелось, но вот через день пошёл дождь и лил всю ночь, чересчур гулок.
     «Что это я рассиделся? Надо идти. Осталось совсем мало». Сергей поднялся. Переступая через стволы спиленных деревьев, вышел опять на дорогу. Вскоре потянулись рыбацкие сети с дырками, в которые могли свободно пройти не только собаки, но и люди, правда, не крупные и в наклоне. Подгадав время, кто-нибудь из бродяг обязательно нароет мимоходом молодой картошки, чтоб прокормиться пару-тройку дней, а то и на продажу – на бутылку то есть…
     Как кончились сети – дорога сразу пошла в гору. Подъём был небольшим, тем не менее, Сергеев лоб под конец покрылся испариной, что он списал на продолжительный отдых на краю рощи: расслабился.
     Наконец показалась Лидина дача. Сергей прибавил шагу. Он покосился на боярышник у навеса, летний столик и лавочку, где часто сиживал перед тем, как войти в балок. На клеёнке стола блестела дождевая лужица. Едва Сергей открыл дверь, на него разом навалилась усталость, он, как был в куртке и сапогах, упал на лежанку, поперёк неё и минут десять лежал так, одетый, с фляжкой на груди – в кармане.
     Потом, спохватившись, встал, спустился по ступенькам, прошёл до теплицы, заглянул туда. Что ж, всё в порядке – ничего не нарушено.
     В отсутствие Сергея покраснело много новой клубники. Он нарвал себе на ужин двухлитровую банку. Клубника была хорошая: крупная, подпорченной почти не попадалось.
Сергей вернулся в балок, повесил на гвоздь куртку, сел. Перед собой поставил фляжку с банкой. Теперь можно принять лекарство без спешки, без оглядки, ни о чём не думая, а только поправляясь им. Да и закуска – замечательная, лучше не бывает!
     Сергей вытер носовым платком резьбу горлышка фляги, объял её пересохшими губами, но отпил ровно столько, сколько в прошлые разы – растягивал процесс. Причём не из удовольствия вовсе: не угадаешь, после какого глотка организм придёт в обычное состояние.
     Ещё ощущая на губах и в горле вкус клубники, Сергей поймал себя на том, что дремлет. Отодвинул в сторону банку и фляжку, сбросил сапоги и лёг по-настоящему – на подушку, тоже ватную, без наволочки, накрылся одеялом.
Как долго спал или дремал он, а может, просто лежал, прикрыв глаза – Сергей не знал. Во всяком случае, когда он раскрыл их, в распахнутых настежь дверях уже смеркалось. Ему откуда-то пришла мысль, будто всё это происходит с ним не впервые, то есть повторяется: открывает глаза и видит в провал двери, как постепенно темнеет и никак не стемнеет окончательно.
     Там, снаружи, еле различим цветник, дальше виден край теплицы, но, если не знать, что это теплица, она может сойти за сарай. Резче очерчены ближние грядки и тонкая берёза справа. Оттуда идёт тёплый запах клубники вперемешку с каким-то другим незнакомым запахом, может быть, цветов. Эти запахи Сергею были приятны больше, нежели одной клубники, ведь романтика – всегда соединение известного с неизвестным; только многое ему сегодня мешало наслаждаться природой, помимо здоровья, которое всё же мало-помалу налаживалось.
     Он смотрел в проём двери и думал о своей нескладной жизни. Перед ним зачем-то возникла женщина, что нагнала его близ рощи. Он снова увидел её глаза и в них жалость – жалость добрую, хоть и мимолётную – минутную. Жалость той женщины передалась ему. Сергею стало жалко себя до слёз. Он понимал: это в нём говорит спирт, не хватало ещё заплакать. Сергей попытался отвлечься – сделал вид, что вглядывается во что-то во дворе и весь целиком там.
     Но снаружи потянуло сыростью. Из темноты надвигался туман, прежде всего окутывая   силуэты деревьев за дачей, что уходили под гору. Сергею с первого дня здесь казалось: там, внизу, совсем неподалёку, должно быть море либо, на худой конец, река – словом, вода.


IV. НАЕЗДНИЦА ВЛЮБЛЕНА

     Туман был настолько густым, что Сергей не мог рассмотреть не только своей одежды, даже плеч – вообще ничего из-за этой клубящейся пелены перед собой, по сторонам и сзади. Он закашлялся, вдохнув её полной грудью. Но самое странное – туман был сиреневым. Такого тумана Сергей никогда не видел.
     Он шагнул в эту густую сиреневость и сразу же точно поплыл в лодке по медленному течению, продолжая по-прежнему ничего не различать. Затем впереди медленно стал вырисовываться человеческий силуэт, который при сближении с ним превратился в женскую головку с забавными завитушками на шее, похожими на изыски каллиграфии.
     Сергей ощутил под собой живое существо. Он посмотрел себе на руки, но сначала увидал чёрную гриву и только потом, что держит поводья.
     Между тем туман стал расходиться, и они оказались совсем рядом: барышня на красновато-рыжем коне и он, Сергей, на чёрном. Он более ясно разглядел жёлтую шёлковую блузку и слегка выдающийся там бугорок, соломенную шляпку с резинкой на подбородке.
     Барышня была справа, а впереди – незнакомая местность: вместо деревянных домов и каменных многоэтажек – лес, и в стороне от него, меж берёз, что-то блестело, как бы не озеро.
     Стояла непривычная, нарушаемая лишь спокойным шагом коней, тишина. Судя по рассеивавшемуся туману, день только начинался.
     Сергей покосился на девушкины светло-серые бриджи, но сейчас же поправился: приподнял голову, и их взгляды встретились. Её ярко-голубые глаза и манера смотреть пристально и в то же время как-то мягко, понравились ему.
     По своей привычке фантазировать, Сергей представил себя офицером – как он, выйдя на крыльцо в кителе, крикнул: «Башлыков, коней!» Когда тот подвёл их, он, подпоручик Кромин, проверил у обоих сёдла, подпруги и стремена, без предупреждения подхватил барышню и усадил на коня; она глазом моргнуть не успела. И только в седле захлопала своими длинными ресницами и от неожиданности рассмеялась.
     Сергей представил также оплошность Кромина: несмотря на смирный нрав Чалого, тот принялся подробно инструктировать девушку. А она всё смеялась и смеялась. Пока Кромин говорил, Сергей, в непосредственной близости с её кожаным сапожком в стремени, продолжал ощущать её ребристое юное тело и почему-то особенно упругость сухожилий под коленками.
     …Ещё до того, как они спустились по широкой тропе на просеку и, не сговариваясь, пошли рысью, подпоручик понял, что барышня имеет понятие о верховой езде: умело разобрала поводья, выпрямила голову, развернула и свободно опустила плечи, слегка прогнув поясницу; она теперь сидела в седле ровно, без малейшего напряжения, верхняя часть её туловища находилась в строгой перпендикулярности конской спине; и пятки у неё были выше носка.
     А позднее, пуская Чалого рысью, девушка не забыла про шенкеля, что тоже не укрылось от внимания подпоручика, и чему не придал, да и не мог придать значения Сергей.
     За просекой, которую прошли шагом, открылась долина. Как раз такая, чтобы глазу было просторно, а душе – вольно, особенно оттого, что далеко впереди простирается что-то огромное и без конца и края – совсем как жизнь. Тут оба перешли на рысь.
     Трава вперемешку с цветами то стелилась перед ними, то скользила по ногам, иной раз попадались упругие ветки мелких кустов, так они ударяли по обуви – не больно, но ощутимо.
      Проскакав версты две, наездники почти одновременно замедлили бег, вернулись к шагу. Справа белел ромашковый луг. Девушка с восхищением смотрела туда. 
     – Неужели всё это – Бог?! – воскликнула она.
     Кромин глянул на луг, потом на барышню и нехотя произнёс:
     – Так обычно говорят от маловерия.
     Вышло чересчур резковато. И он, в надежде загладить это, добавил:
     – Впрочем, я нисколько не сомневаюсь на Ваш счёт. Просто многие нынче склонны плясать от науки. Где надо и где не надо.
     «Он прав: всё же образование женщине во вред», – поддержал Кромина Сергей.
     По виду барышня не смутилась; только её соломенная шляпка склонилась к гриве Чалого, нарушив прежнюю перпендикулярность посадки.
     Да и её восхищения – как не бывало. Кромина же удивил конь: он хорошо знал Чалого, спокойного и податливого, однако тот вёл себя так, словно наездница, которую видит сегодня впервые, – давнишняя его хозяйка. Чалый даже как-то участливо мотнул головой, когда девушка наклонилась к нему.
     А Сергей следил за её лицом. «Умеет владеть собой», – отметил он.
     Ему вдруг стало как-то неловко, что он наблюдал за тем, как её подбрасывало в седле, и она взлетала над ним, когда они с Кроминым шли рысью – ведь Сергей представлял её в тот момент обнажённой.
     «Безобразие!» – возмутился Сергей. «Нет, надо прекращать…» Это касалось исключительно наездницы; остальных он не имел в виду.
     – Как буйно всё пошло в рост за какие-то две недели! – сказала после некоторого молчания девушка и остановила коня. Она сняла перчатку и провела ладонью по цветущим верхушкам иван-чая.
     – Торопится: лето короткое. Природа сродни талантам. Я знавала в Петербурге художника, он умер двадцати трёх лет от роду. А сколько осталось после него замечательных полотен! Но, – девушка вздохнула, – ведь есть рано угасшие дарования, которые так и не успели раскрыться…
     Она прервалась, заглянула в глаза Кромину.
     Подпоручик молчал.
     Сергея привлекли пальцы девушки: тонкие и длинные. Из книг ему нравились воспитанные молодые барышни с безукоризненными манерами. Эстетически он больше принадлежал минувшим векам. И в юности нередко видел себя офицером Императорской армии, который связывать себя семьёй пока не собирается, и на то у него веские причины. Впрочем, достойной избранницы ни на материке, ни, тем более, здесь он не встречал.
     Совершенно белое лицо барышни слегка порозовело.
     – Простите, подпоручик… Я не умею читать мысли, но вы так рассматриваете… спутницу, точно прицениваетесь к ней.
     Хотя она сказала о себе в третьем лице, видимо, для того, чтобы смягчить свои слова, в них чувствовалась обида, нанесённая ей раньше кем-то другим.
     Кромин с удивлением взглянул на неё. Он снял фуражку, достал из нагрудного кармана своего летнего кителя свежий платок, вытер им пот со лба.
     «Да это – я, я!! Подпоручик здесь ни при чём!» – хотелось крикнуть Сергею.
     – Ошибаетесь, Наталия Павловна. Я стараюсь понять Вас, – ответил Кромин.
     «Значит, её зовут Наташа». Сергей любил это имя.
     – А я поняла Вас с первого разу, едва увидела на новогоднем балу у губернатора.
     Кромин сдержанно улыбнулся, что означало: «Неужели?»
     Где-то рядом трещали кузнечики, верещала какая-то птичка, мимо пролетел шмель, чуть выше и медленней его белая бабочка.
     Разговор начинал принимать деликатный оборот.
     Сергею нравилось, что на небе не одно только солнце, но и облака, и девушку, и его вместе с ней и подпоручиком, и коней тоже обдувает лёгкий ветерок.
     Кромин не мог представить себя старым, сгорбленным – немощным, он весело хлопнул по голенищу и расхохотался, объятый радостью своего молодого существования. Ему не терпелось тут же пришпорить коня и галопом, галопом скакать до самого океана, где грохочут накаты, набегая друг на дружку – тоже не в силах перестать – и только там, у самой воды, спешиться…
     Наталия Павловна никак не ожидала от него проявления таких бурных эмоций. Она изумлённо переводила взор с Чалого на подпоручика и обратно. Чалый тоже раза два потряс головой, видимо, в состоянии, сходном с наездницей. «Я же слыву здесь молчаливым и мрачноватым», – дошло, наконец, до Кромина, и смех разобрал его ещё больше.
     В глазах девушки промелькнул испуг, а точнее, растерянность: уж не над нею ли он смеётся? – вдруг она ненароком опростоволосилась (допустила какую неловкость, мало ли в чём – может, даже не в разговоре, а во взгляде или мимике).
     Чуть погодя, приглядевшись к ней повнимательней, Сергей предположил, что она наверняка сказала (или скажет) себе: «Трусиха ты, Наташка! Развеселили его собственные мысли. Скорее всего, поднялось настроение от совместной прогулки и общения с тобой. Не можешь же ты совсем не нравиться ему!»
     Её состояние Сергей, по-видимому, угадал, потому что Наталия Павловна улыбнулась и, склонив головку, посмотрела на Кромина, как смотрит женщина на мужчину, подавая ему надежду.
     – У меня к Вам письмо, – вдруг сказала она с той же улыбкой.
     Кромин перевёл взгляд с глаз девушки на её руку с конвертом. Между ними пролетела большая муха. Он взял письмо, оно было незапечатанным.
     «Милостливый Государь Сергей Николаевич! Весьма много обяжете меня сегодня своим посещением в 6 ч. дня для полезной и приятной беседы в домашней обстановке. Всегда готовый к услугам. П. Суровцев».
     – Скажу по секрету. Вы уж не выдавайте меня. Папа желает сообщить Вам нечто крайне важное… Или Вы сегодня заняты? Вы уже приглашены? – не без лукавства спросила девушка.
     В таком маленьком городишке, как этот, ничего не утаишь: всем, конечно, давно известно, что подпоручик Кромин иногда наведывается к купцу второй гильдии Верестову и что ему оказывает знаки внимания его дочь – младшенькая Авдотья.
     – Вечером вист… – проговорил, помедлив, Кромин. – Можно и пропустить.
     Он блеснул на солнце крышкой карманных часов.
     Назад ехали молча. Кромин был рассеян; он, казалось, частично забыл о спутнице. Девушка время от времени осторожно поглядывала на него.
     «Наталия Павловна не знает намерений подпоручика в отношении Авдотьи, однако сознаёт преимущество той – её красоту, в сравнение с чем образование и положение в обществе, сами по себе, для мужчин, подобных мне, мало чего стоят», – усмехался про себя Сергей.
     «Её беспокоит, какое впечатление она произвела сегодня на подпоручика, а он испытывает неудобство от неожиданного приглашения». Сергей полагал: тот вообще без особой охоты наносит визиты, даже к Верестовым – ходит к ним больше от скуки, о чём вряд ли кто догадывается.
     При всей своей любви к Северу, океану, долине, по которой они с дочерью Суровцева возвращались в город, привязанности к двум прижавшимся друг к другу вулканам и, наконец, к людям, с которыми он уже сжился – подпоручик не оставлял мечты выйти в отставку, съехать на материк и осесть где-нибудь поближе к Москве, чтобы публики было не слишком много, но в достатке – не мозолили глаза одни и те же физиономии. Купить дом, заняться своим любимым делом… (Родовое имение давным-давно продано, из родственников в живых никого, кроме дяди по отцу, да и тот после 5-го года перебрался в Лондон.) Но пока идёт война, о том нечего даже помышлять.
     Наталия Павловна ехала чуть впереди Кромина, и он невольно обратил внимание на её белый узконосый сапожок. Его тонкая подошва позволяла ноге свободно выходить из стремени, а каблук – не проваливаться в него. Пошиты специально для езды верхом. «Не иначе как впервые были обуты на столичном ипподроме…» – предположил подпоручик и вспомнил пятилетней давности скачки, куда попал случайно, «за компанию»: конный спорт не привлекал его и ставки он также никогда не делал.
Сергей вывел, что Кромин только кажется его двойником, а на самом деле совсем иной, совершенно не известный ему человек. И полностью совместиться с ним никак нельзя, как и влиять на его мысли и поступки. Остаётся лишь наблюдать за всем происходящим и мотать на ус: не каждому выпадает такая фортуна – пожить в минувшем, как в настоящем.
     …К Суровцевым Кромин явился без пяти шесть. Наталия Павловна, как увидела его в статском, так вся зарделась. Подпоручик не понимал, отчего им с отцом так не нравится военная форма. Девушку, возможно, сбил с толку Куприн своей нашумевшей книгой об армии, но отчего с ней заодно такой серьёзный господин, как надворный советник? Война, что ли, всем надоела?
     Кромина тотчас провели в гостиную. Он расположился на диване рядом с хозяином. Суровцев встретил его как старого приятеля, хотя за всё время их знакомства они едва перекинулись парой-тройкой фраз. Надворный советник долго не выпускал из своей ладони кроминскую, говоря разные необязательные любезности – больше по этикету, нежели свидетельствующие о его отношение к гостю.
С приходом подпоручика Наталия Павловна сразу же засуетилась, засновала туда-сюда, что вызывало у отца снисходительную улыбку. Несколько раз она наклонялась к нему, что-то тихо спрашивала (а сама смотрела на молодого человека), Суровцев односложно отвечал или просто кивал головой. Кромин не прислушивался к их разговору, но каждое её появление, эта её радостная суета, были ему приятны так же, как отливающее голубизной летнее платье с голыми плечами, которое ей очень шло, и она сама, судя по всему, это знала.
Фрак гостя смущал хозяина, сам он был одет по-домашнему и приготовился к неофициальной беседе. Суровцев добродушно улыбался и щеками, и усами, и отвислым подбродком, но глаза выдавали настороженность.
     – Мы с Натой ужинаем легко, по-вегетариански. Уж не взыщите… Располагайтесь тут поудобнее, напротив меня. Вы знаете, Сергей Николаевич, здесь, в этой дыре, порой такая скука, что впору с первым же пароходом сбежать без оглядки. Согласитесь, насколько удивительна дикая природа, настолько серы, неинтересны люди. Нет-нет, ради Бога, я никого не сужу – так всюду в провинции. Но там есть хотя бы железная дорога: сел и поехал… Москва, Париж, Рим… Человек тогда человек, когда испытывает потребность в общении.
     Вы вот нашли себя в пиесах. Что ж, какое-никакое, но общение. К тому ж у вас явный дар. Я правильно говорю, Ната?
     – Конечно, дар! – воскликнула Наталия Павловна. – Да ещё какой, папенька! Я уже говорила Сергею Николаевичу сегодня…
     Гость посматривал то на отца, то на дочь и думал вовсе не о том, о чём говорили они или что спрашивали; его мало занимала жизнь местного чиновничества и интеллигенции. А играет он на провинциальной сцене исключительно из-за того, что больше некуда себя деть. 
     Сергею, напротив, было интересно буквально всё, даже милая болтовня Наташеньки, он в основном одну её и видел, папаша являлся как бы приложением к ней, его деланное радушие и отвислый двойной подбородок нисколько не раздражали, более того, как ни странно, подчёркивали изящество фигуры девушки и, самое главное, чистоту и искренность её натуры.
     «Нет, – встрепенулся Сергей, – я определённо тронулся умом!» Но тут же себя успокоил: мол, с другой стороны, это и хорошо. «Поживу по-настоящему. Как человек!!» – едва не закричал он. А может, и крикнул. Испуганно огляделся. Не позволительно в гостях, тем паче в таком обществе, орать, как в пивной «Три поросёнка». Но, то ли он вообразил крик, то ли его вовсе не было, а была громкая радостная мысль – в общем, никто не обратил внимания.
Наконец подали ужин. После первой же рюмки Павел Никодимович принялся ни с того ни с сего критиковать постановки здешнего театра, каждый раз прибавляя к нему официальный привесок: «…имени Пэ Дэ и эС Ка Пахомовых», однако чаемой реакции гостя так и не встретил.
     «Театр – хорошо, особенно тут, в глуши, на краю Империи, – говорил Суровцев. – Построил, спасибо. И поди ж ты, какая скромность! “Имени…” Будто и так не ясно, ради кого старался… Тоже мне актриса!»
     Подпоручик Кромин не жаловал Его Превосходительство как управителя области, а тем паче «приму», которая верёвки из него вьёт, и все это знают. Даже Сергей почувствовал: театральные постановки и губернатора с губернаторшей надворный советник разносит с какой-то целью, словом, хитрит – благо, гость не поддался на его удочку (не глуп парень!). Подпоручик с младых ногтей усвоил правило: в обществе не следует говорить о других, в особенности злословить, и нужно уметь выбирать предмет, приятный для собеседника, по большей части касающийся его лично.
     – Царь, верно, не знает и про селение Пахомово и Пахомовскую волость… – с огорчённым видом произнёс господин Суровцев и, как дочка на прогулке, заглянул в глаза гостю. «Ого, куда взял!» – возмутился Сергей и стал ждать, что скажет на это подпоручик. Тот снова пожал плечами. Наталия Павловна едва заметно усмехнулась в тарелку.
     Кромин отметил эту усмешку: напрасно он на прогулке посчитал её наивной барышней. Сергей, в свою очередь, отнёс женскую усмешку к стремлению показаться умнее себя. И всё равно он бы, не раздумывая, женился на Суровцевой – до того она свеженькая и непорочная, а таких нынче днём с огнём не сыщешь.
     Другое дело, что она – дочка надворного советника. А он – кто? «Не видать тебе, Серёга, Наты, как своих ушей. Довольствуйся студенческой подружкой Галей, от которой, что ни месяц, то письмецо: мол, люблю, тоскую, вот бы нам сойтись… Пополнела небось. Да и не помолодела. Зря, что ли, давно не шлёт фотки. И с Лидой что-то не шибко заладилось с самого начала – похоже, смотрит в другую сторону, когда должны оба в одну».
     Кромин на время забыл, что надворный советник имеет к нему какое-то важное дело, на что давеча намекала его дочь, а вспомнив, подумал, сдерживая зевок: «Чудит старик. Верно, со скуки». Однако, что воспользовался приглашением, не пожалел. Гость отведал их вегетарианских блюд, выпил за компанию пару рюмок водки, откушал чаю с пирожными – тут уж настояла Наталия Павловна, как он не отнекивался; и Сергей смекнул: уж не ударилась ли сама молодая хозяйка в кондитерство с одной-единственной целью и этим тоже завоевать расположение подпоручика.
     Сергей, в отличие от него, нередко позволял себе сладкое, несмотря на то, что пуще всего боялся зубной боли. И когда она донимала его, старался ничем серьёзным не заниматься, в особенности чтением; его убеждали, что можно «зачитать» зуб. Однажды в детстве он последовал этому совету и зарёкся на будущее: потом, при здоровых зубах, даже одно заглавие той книги возбуждало в нём стойкое отвращение.
     Заварные пирожные с нежным сиреневым кремом понравились Сергею и оставили равнодушным подпоручика, хотя тот, как подобает гостю, не преминул отозваться о них положительно. Он, к слову сказать, привык к простой, без изысков, пище и, обедая на стороне, часто приходил в растерянность от обилия закусок и всяческих блюд.
     После десерта Суровцева села за инструмент. Гость невольно подался вперёд, весь в напряжении. Но первые же звуки фортепьяно заставили его расслабиться, он сперва следил за пальцами девушки, что плавно взлетали над белыми и чёрными клавишами, затем откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. Он полностью ушёл в себя, ощущая тепло своего тела; ему виделось море: посребрённые ветром и солнцем волны и взлетающие над ними чайки…
     Вначале Суровцева исполнила сюиту Грига «Пер Гюнт». Затем сразу, почти без перерыва, «Вальс цветов» (Чайковского подпоручик ставил выше всех композиторов).
     Сергей боялся за Наташу: что она, от волнения, всё равно на какой-нибудь ноте собьётся или, хуже того, сфальшивит, но этого не произошло – девушка играла хорошо и с видимым удовольствием, что угадывалось по той части лица, которая была обращена к слушателям. Сергей не разбирался в классике, но, касательно исполнителей, отдавал предпочтение женщинам: как-никак двойная приятность. В тот момент Сергей был готов согласиться с Кроминым и в другом: в профиль Наташа, пожалуй, на самом деле лучше, чем в фас…
     Уходя домой, гость вложил в обычный прощальный поцелуй благодарность ей за музыку и вдруг почувствовал, что её горячая рука на миг прижалась к его губам. Сергей не понял, почему подпоручик так резко выпрямился, но поймать взгляд Суровцевой у того не получилось: она стояла, прикрыв глаза, с какой-то странной полуулыбкой.
     Находившийся рядом отец оживился.
     – А что? Я, пожалуй, тоже пройдусь немного перед сном…
     Они вышли на свежий воздух. Вечерами дом Суровцевых заслонялся от солнца сопкой, сильно поросшей лесом. Правда, на самой верхушке деревья располагались, словно по ранжиру, но с пропуском. Этими просветами, точнее их промельками, Кромин мог залюбоваться, наверное, лишь на рысях.
     И Сергей заметил их, и у него они тоже замелькали, но только звучно: «Тра-та-та…», как когда мальчишкой идёшь вдоль соседского забора, прижимая к нему досточку, и её перескакивание со штакетника на штакетник нервически отдаётся в твоей руке.
     Гость и хозяин спустились на главную улицу города и какое-то время шли-не разговаривали – смотрели под ноги: деревянный тротуар скрипел и прогибался, порой неожиданно возникал, пусть не особенно опасный, но таки надлом.
     Проходя мимо часовенки, оба сошли с тротуара, сделали несколько шагов по направлению к ней, но подниматься по ступенькам не стали. Рядом с ними взволновалась трава – густая и высокая, но ниже себя под ветром.
     В этом месте почти всегда гуляли ветра: то тянуло с моря, то с озера, то порою они как бы сталкивались (один ещё не утих совсем, а уже начинается другой), и тогда становилось тревожно в противоположность покою братских могил с двумя одинаковыми крестами. Но ведь никто не ведает, как относятся души защитников города и чужеземцев к тому, что их положили рядом – может, в самом деле, в надежде на замирение.
     Кромин повернулся к могилам и увидел там группу коз, а поодаль корову, и тоже без присмотра. Сергей сделал движение пойти прогнать первых; бездействие подпоручика остановило его.
Суровцев из-под своих сивых слоистых бровей наблюдал за ним, верно, ожидал от него осуждения хозяев распущенных животных, однако, как и в случае с губернаторской четой, тщетно. Тогда высказался сам:
     – Ничего не помогает! Ни взбучки, ни штрафы. Ну не огораживать же…
     Кромин едва сдержал улыбку. По нему, и «тротуар», и козы, и корова, и все остальные недостатки здешней жизни вполне укладывались в русский характер. И происходили они не от лени вовсе (она если и замешана тут, то слабо) и нелюбви к идеальному порядку как таковому. Сергею тоже сдавалось: люди чутьём чуют опасность и боятся сломать в себе что-то главное, сутевое, что не поддаётся раздеклеживанию, раскладыванию по полочкам. Оттого иной раз и остерегают: пущай, дескать, всё идёт как идёт. Между прочим, оба они (Сергей и подпоручик) всегда чувствовали себя лучше не в больших городах, где много нарочитого, показного, а именно в глуши, в захолустье – тут и природа, и человек такие, какие они на самом деле, в чистом виде, без
примеси и вмешательства. И вообще, честно говоря, в этой запущенности-заброшенности есть своя прелесть. Её Сергей ощущал постоянно, пусть и не мог объяснить.
     – Хороший ветер, – сказал Кромин Суровцеву, – мягкий…
     Суровцев отвлёкся от коз, повертел головой,
прислушался. Было тихо. Было так тихо, что откуда-то с верхних домов доносился негромкий разговор, а остальное всё вокруг как бы онемело.
     Сергей развеселился, вообразив, что будет, когда  надворный советник вернётся домой.
     – Этот мне твой Кромин! Ты представляешь, Ната, трава не шевелится, а он мне говорит: ветер. Его совершенно не волнует, топчет братскую могилу домашний скот или нет, а вместо того, чтобы вымостить улицы, отстраивают театр, где дают дурацкие пиесы и довольны донельзя, что губернатор забыл, когда пурговал здесь, всё это время они с «примой», если не в Петербурге, то в Москве. Твой Кромин – себе на уме. Он молчаливый, насмешливый и… и злой человек. Свою жену он непременно станет тиранить!
     Наташа, конечно же, не поверит ему. А отец предостережёт её:
     – Ты зря смеёшься! С ним любая наплачется, помяни моё слово! И никакой он не военный, и никакой не статский. Жаль, что мы уезжаем, а то я бы раскусил его, зачем он тут и что делает втихомолку…
     – Напрасно, папа, Вы так волнуетесь! Я уже достаточно взрослая, чтобы не навредить Вам и себе. Вы просто не можете понять, что за человек Сергей Николаевич. Вот и раздражены. Немногословен, не судил, как Вы, Его Превосходительство, не стал рассуждать о политике. Но он – другой. Другой совсем, чем Вы, он по-иному смотрит на жизнь. Я вижу это…
     Отец вздохнёт. «Ладно, доченька, допустим, я не прав. Скажи мне, какой он, по-твоему. Я весь – внимание».
     Наташа ответит не сразу. Она приблизится к фортепьяно, откроет его, возьмёт две-три ноты, опустит крышку, задумается.
     Отец разволнуется ещё больше. «Как хороша! Вся – в мать…» Покойную супругу он любит до сих пор, несмотря на её впечатлительность и острый ум, который одни считали достоинством, другие – обузой.
     В то время, как Наташа, в представлении Сергея, собиралась с мыслями, а отец, взгрустнув, вспоминал мягкие черты лица жены, её тихий нежный голос (и сейчас, по прошествии лет, Павел Никодимович порою слышал его, и тот его всегда успокаивал, и совсем не словами, а тем, что принадлежал ей: всё идёт замечательно, всё идёт, как надо) – в то самое время Кромин, сидючи в своём кабинете, думал о дочери надворного советника. И чем дольше думал, тем больше волновался, пока не начал сердиться на себя самого, так как никак не мог понять, отчего вдруг такое волнение, что даже ладони вспотели.
     Он встал из кресла, пошёл в кухню, освежился под рукомойником, вернулся. Но садиться обратно не стал – заходил туда-сюда, вызывая усмешки Сергея, который наблюдал за ним и в то же время рассматривал кабинет. «Ничего особенного, всё это есть в столичных музеях, только там обстановка, понятно, куда богаче, хотя старина привлекательна уже сама по себе, она приводит порядок мысли, придаёт им основательность, во всяком случае, действует успокаивающе и умиротворённо».
     Поэтому волнение хозяина кабинета смешило Сергея вдвойне. Но он пригляделся к Кромину повнимательней и присвистнул: «Эге! Да ты, казак лихой, пожалуй, пропал. Пропал совсем!»
     Сергей удивился, как он проглядел, когда дочь надворного советника очаровала его Кромина, а главное – чем?? Что это произошло в гостях у Суровцевых, он не сомневался. Наверное, всё же за фортепьяно. Играя Грига. Или Чайковского. Скорее всего, Чайковского: в «Вальс цветов» она вложила больше души, нежели в предыдущее произведение. А Кромин, видимо, меломан. Вон и гитара висит…
     Сергей и Кромин – вместе и по отдельности – не подозревали, что именно об этом сейчас разговор в доме Суровцевых. Исчерпав все аргументы и не убедив Павла Никодимовича, Натали воскликнула: «Папа, Вы не слышали, как он поёт! Злой человек не может так петь. Я чувствую его сердцем…» Ресницы девушки заблестели.
     Суровцев посмотрел на неё, и у него тоже на глаза навернулись слёзы.
     – Ты единственное, что у меня есть, и я никому тебя ни за какие деньги не отдам. Никому.
     Натали подошла к отцу, обняла его за голову, поцеловала в макушку, а потом в щёку.
     – Я нарожаю тебе внучат, они будут любить тебя и ты будешь любить их. Мальчиков и девочек… Я хочу иметь деток от Сергея Николаевича. Если ты желаешь мне счастья, благослови меня.
     – А он, что, уже сделал тебе предложение? И я не знаю!
     – Нет, ещё не сделал…
     Павел Никодимович улыбнулся: «Ладно, ладно… Там видно будет».
     А сам подумал: «И вправду, что это я напустился на человека? Ничего дурного за ним не числится. Надо бы сойтись с ним поближе…»
     – Вы насчёт денег не беспокойтесь. Я буду давать уроки. Кромин – служит. Он не богат, но…
     – Не богат?! – перебил её отец. И осёкся.
«Покамест…» – пробормотал он себе под нос. Больше в тот вечер они с дочкой не касались Кромина.   
     А Кромин, немного успокоясь, принялся разбирать почту, пришедшую со вчерашним пароходом. Писем ему не было. Зато целая кипа газет: английские, французские, испанские… И, естественно, отечественные столичные – и все условно свежие, более чем месячной давности. Кромин обычно начинал с лондонской прессы: «Daily Mail», «Daily Mirror», «The Daily Telegraph». Не изменил он своему правилу и сегодня. Английские газеты публиковали фронтовые сводки, биржевые новости, всякого рода материал, связанный с бизнесом, сообщения из Индии, других британских владений.
     Светская жизнь мало интересовала Кромина, здесь он пробегал заголовки. Сегодня ему бросилась в глаза небольшая заметка «Русский миллионер при смерти». Газета в руках Кромина колыхнулась – первые же строки словно обожгли его, концовка заставила вздрогнуть. «…Единственный наследник – племянник Макса Кромина живёт в России, служит в каком-то провинциальном городе. Кем и где, выяснить, к сожалению, не удалось».


        V. ВЫСТРЕЛЫ В ЛЕСУ

     Сергей открыл глаза и увидел паучка, который медленно спускался с потолка, как на парашюте, на своей паутине; приземлиться он должен был в ногах Сергея, но на полпути почему-то прекратил движение – завис в воздухе, точно засомневался, следует ли опускаться дальше. «Какая же это весть ожидает меня? Плохая или хорошая?» – гадал Сергей, продолжая наблюдать за паучком. «Всё-таки, наверно, хорошая…»
     Сегодня он чувствовал себя нормально: никакой слабости, не то, чтоб болело или придавливало. Сергей сообразил, что утро – раннее, но смотреть на часы не стал: какая разница, сколько время, торопиться всё равно некуда – можно проваляться хоть полдня, хоть весь день, если, конечно, никто не побеспокоит.
     Сергей повернулся со спины на бок, к распахнутой двери, улыбнулся огороду, освещённому бодрыми лучами солнца, морковным и луковым грядкам, цветнику, теплице, малиновым кустам вдоль забора и молодой берёзе между клубникой и балком.    
     Снаружи веяло прохладой, от которой, может, иной раз и поёжишься, однако – слегка, зная, что она вскорости уступит место теплу. Сергей смотрел в дверной проём на всё, что мог охватить глаз, не вставая с лежанки – смотрел так, будто кроме всего этого и его, Сергея, нет ничего на свете, и такое неожиданное ощущение жизни, охватившее его впервые, было приятно осознавать. Смотреть ему не мешал ни стол под окном, ни, в другой стороне «буржуйка». И вообще, балок сегодня казался просторнее, нежели раньше. Или это – потому, что – один?
     В другой раз его бы обязательно раздражал пыльный пол (непонятно когда мели, во всяком случае, не при нём), кусок засохшего чёрного хлеба посреди стола, а на конце грязная миска с торчащей из неё, тоже алюминиевой, ложкой. Сейчас Сергей покосился на них, но только и всего – как на предметы, не имеющие к нему ни малейшего отношения.
     Банка с клубникой, где её было на донышке, и фляжка стояли рядком на расстоянии вытянутой руки, на том месте, куда отставил он их накануне. И они, точно принадлежа постороннему человеку, не возбуждали у Сергея никаких чувств: будто он напрочь заспал весь вчерашний день.
     Сергей откинул одеяло, рывком поднялся, с минуту смотрел на травинку поперёк голенища левого сапога, наконец, пододвинул их к себе и, натягивая, подумал, что носки давно нуждаются в стирке, аж присохли к ногам споднизу, как в студенчестве – не дело это; с другой стороны, зря он лёг в них, ночью было, видимо, не зябко, поскольку ни разу не просыпался.
     В противоположность обычному, послушному ступенькам, спуску по ним, Сергей неожиданно для себя взял и выпрыгнул из балка. Постояв рядом, двинулся по тропинке к теплице.
     У цветника он остановился. В детстве его почему-то волновала сирень. Но на Севере она не росла, несколько раз он встречал её в аэропорту в руках у только что прилетевших с материка и всякий раз смотрел на неё с радостью и грустью, словно она будоражила в нём дорогие сердцу воспоминания. И самым странным было то, что никаких воспоминаний, связанных с сиренью, у него не было.
     Ещё Сергей знал гладиолусы, розы и хризантемы, которые иногда покупал для девушек.
     Однажды, отходя от цветочного киоска с тремя гладиолусами, он задел плечом молодую женщину, отстранился – стал извиняться перед ней, а она, никак не реагируя на извинения, протянула тоненькую книжицу. Сергей машинально взял её.
     «Солнечный букет», – быстро прочитал он. И тут же полез за деньгами. Спроси кто его, он бы так сразу и не сказал, почему решил приобрести книжку: она ли привлекла его или горделивая, скорее всего казачья, стать этой высокой русоволосой женщины, или обе они вместе – и книжка, и женщина.
     Сергей раскрыл книжку наугад и сразу же наткнулся на свои цветы. «Эти гладиолусы в июле – /Самые роскошные цветы! / Для тебя подарок этот, Юля, / Чтоб ещё счастливей стала ты!» Девушку Сергея звали, конечно, не Юля, но только что прочитанные строки чем-то тронули его. Он хотел полистать книжицу, покосился на занятую цветами руку. Женщина улыбнулась: «Давайте я подержу букет!» И он, покорённый её улыбкой, повиновался.
     Книга походила на цветник: георгины, мимозы, лилии, тюльпаны, ирисы… Каждый цветок красовался в отдельной вазе четверостишья, а сирень – аж в двух, на выбор.             
     Сергей узнал, что до женщины, стоящей перед ним, никто не догадался, выпустить такую книжечку – чтобы кавалер преподносил любимой девушке вместе с цветами стихи о ней и о них. Сергею неудобно было спросить, как она умудрилась написать столько стихов «о цветах в подарок» – наверное, сильно нуждается.
     Поэтесса, словно подслушав его мысли, объяснила сама: мол, всегда восхищалась цветами; каждый цветок, полевой, домашний или оранжерейный, красив по-своему – восхищение цветами переполнило её душу, и родились стихи. Она бы не брала за книжку ничего, да надо покрыть расходы на её издание.
     Теперь Сергей совсем по-иному воспринимал новую знакомую. Он перестал замечать её скромную, не броских тонов одежду, полное отсутствие макияжа, что, вкупе с независимым видом женщины, выглядело как вызов: и притягивало, и настораживало прохожих мужчин – так как поэтесса была, прежде всего, красивой. Слушая её радостно-взволнованный, удивительно мягкий, при такой взволнованности, голос, Сергей не мог оторваться от устремлённых на него голубых глаз.
     Сейчас, у цветника, довольный блеском росы под утренними лучами солнца, Сергей сравнил глаза той молодой женщины с незабудкой, хотя незабудка не сплошь голубая, а голубовато-сиренево-розовая. Однако голубизна этого цветка поражала своей ясностью, напоминая чистоту неба. Она, правда, кажется немного холодноватой, когда только начинает цвести; потом выгорает…
     Сергей уже не помнил, пользовалась ли духами поэтесса, но ему отчего-то сдавалось, что от неё исходил сильный аромат – точь-в-точь как от душистого горошка (малинового, белого, розового), где сладость, не доминируя, дурманит, зовёт ввысь.
     Сергей оглянулся на себя в юности, ответил улыбкой молодой казачке и вздохнул не без грусти: жаль, что ему не дано любоваться формой, расцветкой и сочетанием цветов в цветнике, а то бы тоже часами смотрел, испытывая наслаждение. Взамен общения с людьми.         
     Он представил себя уставившимся на цветник и едва не расхохотался: до того ему это совершенно не свойственно, а со стороны, так, наверное, и вовсе глупо – занятия нелепей нельзя придумать.
     Сергей поднял глаза на пожилую берёзу, что раскинулась нижними ветками над цветником, нисколько не затеняя его, и в то же время создавая впечатление некой затаённости.
Подобное на природе, с оттенком загадки, если, конечно, на него не распространялись интересы какого-то конкретного человека, всегда находило отклик в сердце Сергея. Поэтому он с первых дачных дней симпатизировал не цветниковой берёзе (он вообще почти не замечал её), а другой, справа от входа в балок, бывшей на особицу – молодой и высокой. Сергей оборотился к ней, и как только оборотился он, что-то шевельнулось в нём, вроде бы связанное именно с этой берёзкой, однако – смутно, сразу и не поймёшь что и отчего.
     Он оставил цветник и, обходя клубничные грядки, приблизился к ней. Берёзка стояла тихая, в безветрии, но Сергею сдавалось, что она естественней, когда шелестит листьями, а то – как неживая, хотя и тут своя прелесть: покой природы, будь то дерево, куст или даже просто трава, часто передавался ему, в такие минуты он отдыхал душою.
Сергей провёл рукой по стволу, задерживаясь на шероховатостях и выступах, потом, несмотря на них, несколько раз погладил берёзу.
– Ну, что, милая… Хорошо ли тебе на отшибе да в нетронутости? Небось только ветер докучает?
– У меня всё ладно, – ответила берёза. – Лучше ты расскажи, отчего не рад, что жив-здоров, что утро чудесное? Вот увидишь: до вечера будет тепло и никакой духоты, не то, что вчера. Жизнь сама по себе прекрасна!
     – Да я рад… С чего ты взяла? – заоправдывался Сергей, нисколько не удивляясь, что берёза стала с ним разговаривать. Будто так и должно быть: он её спросил, она отвечает.
     – Только всё что-нибудь да мешает, – помолчав, сказал он.
     – И сейчас тоже?
     – Ну, конечно… Всегда. Тут каждый раз – дом на взгорке. Вон, глянь, как выставился, глаз с нас не сводит. Я не знаю, кто там живёт, а тянет оттуда чем-то неприятным. Стараюсь не обращать внимания – без толку. И не один он. Мысли всякие насчёт людей лезут в голову. Хочу отрешиться от всего полностью, не получается.
– Вот чудак! Я в сто раз беззащитней, чем ты. Но мне никто не мешает. …А ветер меня любит. Не поломал малышкой, тем паче – сейчас, я теперь крепче. Сегодня он куда-то запропастился, но это и хорошо: как ни дружим, а наскучивает долгое время вместе, разлука, она на пользу.
     – Ещё бы! Вы ж не боритесь друг с другом. Смотреть любо-дорого!
     – А чего вам недостаёт? Жили б тихо-мирно…
Размножались бы и довольствовались малым, что Бог дал.
     – Погоди, погоди… Ты сказала: ветер… Где-то я недавно слыхал о нём, не вспомню только, где. О, вспомнил! Я, кажется, выходил этой ночью из балка. А ты шелестела листьями, и я удивился и подошёл к тебе. Ведь шелестела же? Мне не почудилось, верно?
     – Я всё ждала, когда ты вспомнишь. Шелестела-шелестела, ты не ошибся.
     – А чего шелестела-то?
     – Поговорить захотелось. Но ты, кажется, был не в себе. Прости, коль напугала тебя.
     – Да какая разница, напугала или удивила. Разве шелестят при полном безветрии? Чудно как-то… Грешным делом, подумал, что умом трогаюсь. Ослышаться мог, но я же видел!! Видел, как листья дрожат. А потом лёг, заснул и забыл всё.
     Берёза засмеялась – её смех рассыпался звоном хрустального бокала, и Сергей, застигнутый им врасплох, аж вздрогнул от неожиданности его и красоты, и потому что он был ему знаком и сильно ему нравился, может, больше ещё, чем та девушка, чей образ, как в тумане, то проступал неясными очертаниями, то пропадал, маня и настораживая.    
     Сергей отшагнул от берёзы в сторону, чтобы она не загораживала ему смотреть поверх забора, на тополя, за которыми всё или обрывалось, или просто шло под уклон туда, где, в самом низу, обязательно должно было быть озеро, а может, река (что-то из них по рельефу прямо-таки напрашивалось) – словом, вода, но где – Сергей знал точно – никакой воды нет: просто впадина. Тополя притягивали его. Они будто специально демонстрировали перед ним свой уход, маскируя его под спуск. Взор Сергея как бы заставлял тополя замереть, но это только подчёркивало неотвратимость их движения. Сергей засомневался: уж не потому ли они притягивают его, что он бродил среди них прошлой ночью? Впрочем, вряд ли. Что ему там делать? Там был такой туман! Туман странный: сиреневый, то есть бледно-лиловый.
     «Стоп! Я еду в этом тумане на коне… А рядом – барышня в соломенной шляпке. Худенькая, светловолосая… Наташа? Ну, да, Наташа. Наталия Павловна Суровцева. У неё отец… Не он ли ещё возмущался присутствием “не существующего” ветра. Конечно, он! Но когда, при каких обстоятельствах?»
     Сколько Сергей ни напрягал память, всё напрасно. Ему виделись только небольшие деревянные дома на месте каменных многоэтажек, разбросанные по сопкам, и бухта с солнечной дорожкой посередине. Совсем как на старых дореволюционных снимках в городском музее.
     Озадаченный то ли сном, то ли видением (он через минуту уже усомнился в том, что девушка и её отец ему приснились), Сергей не знал, что и думать. В голове мелькнуло: «А вдруг мне открылся портал в параллельный мир?» 
     Сергеем овладело сильное беспокойство, он растерялся – впервые за последние полгода. И когда, чтобы прийти в норму, посмотрел по сторонам, поймал себя на том, что смотрит совершенно отстранённо, будто реальность – не клубника, не цветник и не теплица вовсе, а какая-то иная картина, которая отчего-то распалась в его сознании на мелкие кусочки и которую ему надо во что бы то ни стало собрать заново.
     Тем временем солнце поднялось ещё выше, роса испарялась прямо на глазах, но ветра по-прежнему не было.
     Сергей пошёл за водой. Он легко взобрался на пригорок, помахивая ведром, углубился в лес. Птицы уже проснулись: некоторые щебетали, однако пока единично – то здесь, в ближних кустах, довольно громко, то где-то в стороне, значительно тише. Сергей в который раз пожалел, что родился в городе, а не в деревне: иначе бы знал любую птицу, каждую траву, всякое дерево.
     Он спустился к роднику, но тотчас набирать воду не стал – присел на корточки, принялся глядеть на воду. В родниковой заводи, меж мхов и коряг по листьям какого-то растения, отдалённо напоминающего папоротник, и прошлогодней коре берёзы и осины, бежал ручей. Бежал и дрожал. Под осиной, выходя из-под неё, отражался на солнце на другой осинке поменьше, что притулилась к этой. Сверху дно родника было заилено старыми гнилыми листьями да прутиками и, опять же, занесённой сюда берёзовой корой, но пролысины были песчаные – и в самом ручье и ещё больше в родниковой заводи.
     Заводь смахивала на «будёновку» в профиль, уходя своим верхом далее, просачиваясь под стволом какого-то старого дерева, что лежал поперёк течения ручья в сильной замшелости, но всё равно являлся мостком. В том месте, где ручей сбегал в заводь к уху «будёновки», одна трава белела, другая зеленела. Живая тянулась кверху, мёртвая клонилась к воде, частью потонув в ней; она мало качалась на ветру, не то что зелень. У берега и под ним, куда стекал ручей, он почти сразу делался вялым – ленивым. Потом скоро сбивался влево, точно тянуло его к козырьку «будёновки».
     Отражение ручья двигалось по взрослой осине и, мельтеша солнечными зайчиками, переходило на остаток гнилого пня, верно, тоже осины; гниль светлее – там, кроме промельков, вилась то ли мошкара, то ли мушки – куда ей до методического, в своей одинаковости, отражения воды. На этом берегу (козырёк и лоб) чёрная земля, с втоптанным в неё прошлогодним листом. Тут берут воду.
     Родничковых пробоев несколько. Один – дыра из прутьев. Выходящая оттуда вода вертит какой-то корешок стоймя, и он будто рвётся – не хочет стоять, а его не пускают. Так и дёргается в жалобной позе: вот-вот высвободится. Над тем местом на поверхности круги. Почти рядом, из-под прута, более крупного, нежели те, вьётся на дне заводи песок. Всё это – песчаные пролысины: одна больше, другая меньше. Песок вился «кустиками», их Сергей насчитал целых десять. Где вьётся нескончаемым микрофейерверком, временами отделяется оттуда и всплывает пузырь.
     Но самый главный родничок – именно здесь набирают воду – в лобовой части «будёновки». Он не дёргается, не играет песчинками, как – рядом. Просто песок ходит туда-сюда и ещё кружится в каком-то не слишком спешном темпе. Ходят с песком и мелкие прутики. Но ходит дно, имея несколько осей, к которым, точно привязано частями, каждая к своей, вместе с тем, образуя одно целое. Кажется, вода не следует далее по ручью. Такое впечатление усиливает и маленький пробой под вид фумаролы. Он тихо бурлит, однако не в холостую: всё время борется, отгоняя от себя множество мелких прутиков и кусочки измельчённой коры, нападавшие с деревьев или занесённые ветром…
     «Пу-ух!» раздалось где-то рядом – не  по-природному гулко и резко, но не длинно. «Выстрел!» – мгновенно пронеслось в мозгу Сергея. Он вскочил – бросился туда. Взбежал на пригорок, наткнулся в тумане на густые кусты жимолости. Продираясь сквозь них, Сергей услыхал быстрый треск валежника. Так он трещит под бегущим человеком, но, если вразнобой, как сейчас, значит, бежит не один. В сиреневом мареве их было не разглядеть.
     Что-то заставило Сергея затаиться.
     Вдруг туман рассеялся, и он увидел бегущих: девушку и за ней мужчину с винтовкой. Сергей вынул наган. Едва они проскочили мимо, кинулся следом. Он инстинктивно старался копировать мужчину, подобно ему, оббегая кусты и деревья и вместе с тем соблюдая некий интервал меж ним и собой, и не оттого только, что хотел до поры до времени остаться незамеченным – просто не знал, как ему поступить: то ли окликнуть преследователя девушки и затеять с ним поединок, то ли перейти на параллельную линию и, пользуясь тем, что он, Сергей, легче и моложе, обогнать его, внезапно выбежать навстречу и предложить сдаться. Поединок – наган и винтовка – отпадал. Второе – тоже: слишком рискованно.
     Сергею показалось, что он бежит в ногу с преследователем, чего, конечно, быть не могло. Внезапно, тот остановился. Сергей успел свернуть к толстоствольной берёзе, стать за неё. Мужчина, не оглядываясь, закричал: «Стой, зараза! Убью!!» Сергей выскочил из-за дерева и, не целясь, выстрелил.
     Кричавший стал повёртываться назад, выронил винтовку и вполоборота к Сергею повалился в траву.
     Сергей опустил наган. Наступила тишина – та тишина, о которой он часто мечтал, будучи в лесу, когда ни птиц, ни ветерка. Никого. Тихо-тихо. Будто время тоже остановилось.
     «Наверно, её так перепугал второй выстрел, что она понеслась ещё быстрее и умчалась туда, откуда её сейчас совсем не слышно», – первое, что пришло на ум Сергею в этой тишине.
     Он не спеша подошёл к лежавшему навзничь мужчине. Это был человек ниже среднего роста в солдатской гимнастёрке без погон и обычных серых брюках, заправленных в сапоги. Если б не они, а ботинки, он, возможно, сумел бы догнать девушку.
     Он лежал-не двигался. Комары, попискивая, не задерживались на его жёлтом, худом, плохо выбритом лице. Кромину бы вовсе не пришлось гадать, мёртвый или живой; фронтовик определяет по падению. Совсем другое дело Сергей: он несколько минут глядел на жёлтого человека, прежде чем решил, что всё-таки, скорее всего, без сознания. Над оттопыренным ухом лежащего возвышался двойной стебель черемши; она неприятно бросалась в глаза чересчур крупными листами, потому как давно перезрела.
     Сергей, подобрал винтовку, снял затвор, бросил, не сходя с места, в заросли шеламайника. Хозяин винтовки по-прежнему не шевелился. Рассматривая его, Сергей обнаружил поразительное сходство со своим одноклассником по прозвищу Ржавчик. Такие же рыжие курчавые волосы, такое же желтушное лицо. Ржавчика ребята не любили, но – остерегались, предпочитали не связываться. К тому же у него всегда водились деньги, он мог выручить любого, однако при непременном условии, что тот возвратит долг в двойном размере.
     Если это Ржавчик, то он со школы мало изменился, разве что заматерел, вот только закрытые глаза, не известно, какие они у него сейчас. Раньше они раздражали Сергея: то весело-насмешливые, то холодно-острые, как бритва. Сергей вспомнил ещё одно их состояние, когда Ржавчик смотрел на девочек, у которых  уже начинали округляться груди: тогда его чёрные немигающие глаза становились масляными.
     …О девушке тревожился было нечего: она теперь в безопасности и дорогу домой найдёт. Сергею бы удивиться, что на человека, похожего на Ржавчика, он истратил всего один патрон, но, стараясь во всём подражать профессиональным военным, Сергей остановил себя вопросом: «А, что, требовалось два?», хотя в армии из «Макарова» ему довелось стрелять лишь однажды перед весенней проверкой. 
     Сергей в ожидании, пока неизвестный придёт в себя, отошёл с винтовкой в сторонку. «Трёхлинейка 1891 года. Неплохое оружие. Непонятно, как он не попал в цель. По всему, хотел запугать девушку, она ему нужна была живой. А зачем – не сложно догадаться».
     Жаль, Сергей не разглядел её – она промчалась, как лань – запомнил лишь развевающиеся на ветру светлые волосы и тонкий стан в белом платье. Он вдруг представил на месте девушки Суровцеву, а рядом с ней Ржавчика и вздрогнул от мысли, что его рыжие волосатые руки могут прикоснуться к её нежному юному телу.
     Что на него смотрят, Сергей почувствовал мгновенно. Он оставил винтовку там, где находился – возле трухлявого пня, изъеденного муравьями, приблизился к перезревшей черемше. У раненого поначалу были мутные глаза и неосмысленный взгляд, затем он несколько прояснился.
     – А-а, поручик… – простонал он. – Ты уже здесь? Слыхал… у атамана Семёнова… Я… прозевал тебя. То б… рыб у меня кормил в бухте.
     Ему было трудно говорить: он допускал паузы, происходило выпадение слов, отчего речь сильно повреждалась. Единственное, что понял дальше Сергей – человек, которому он вынужден был выстрелить в спину, ненавидит его не только из-за своей раны, а вообще – как такового, и притом давно.
     Вскоре, однако, голос лежащего окреп, сквозь злобу неожиданно стали пробиваться высокомерные нотки. Боль, должно быть, на время отступила...
     – Вы – пьянь. Ленивое, хамское, завистливое отродие! Мы изведём вас без остатка. Полностью! Слышишь? Как сор.
     – И каким, если не секрет, образом? – усмехнулся Сергей; он всерьёз не принимал этого маленького жёлтого человечка.
     – Деньги!! Деньги покорят мир. С помощью идей мы отнимем собственность у элиты, потом истребим её, кинув кость толпе, потом постепенно заразим всех жаждой обогащения, они перегрызутся и пожрут друг друга. Нет у вас никакого будущего. Ты лишь убил меня-индивида, но я возродюсь в мильонах потомков. А твоя песенка спета, Кромин! 
     «Так вот кто я!» – пронзило Сергея. И сразу же, в один миг, в его памяти всплыло всё, что он до этого никак не мог вспомнить, причём до мельчайших подробностей: и конная прогулка, и званый ужин, и рука хозяйки, протянутая напоследок для поцелуя, и беспокойство надворного советника, и, в довершение, лондонское наследство.
     Ощутивший себя Кроминым, Сергей узнал в говорившем служащего местной таможни, о котором ему многое порассказали ещё в первый приезд с войны. По мирной жизни низкорослый рыжий таможенник запомнился Кромину, прежде всего, волчьими глазами: до Севера таких людей он не встречал.
     Когда б в 17-м году Кромин находился в городе, тот бы ему часто попадался на демократических митингах: он шнырял в самой гуще толпы, средь наиболее нервических и голосистых, и всё зыркал-зыркал своими волчьими глазами, и что примечательно – на трибуну не лез, всегда помалкивал, хотя по его виду и в особенности по взгляду чувствовалось, сколько отрицательной энергии скопилось в нём, не ясно было только: когда же она, наконец, найдёт выход.
Пробудившись однажды утром, город увидал на бывшем губернаторском доме новый флаг – теперь уже сплошь кровяного цвета. Волк выждал пару месяцев, прежде чем записаться в народную милицию. Теперь он был «при исполнении» и не расставался с винтовкой. Горожане поначалу диву давались такому преображению, однако постепенно озлобились – завидев Волка, желали, чтоб нашла его где-нибудь пуля. А то дорвался до бесплатного и мстит всем подряд, что рожей не вышел и – коротышка: житья от него не стало. Накануне высадки на берег казачьей сотни Волк с другими, такими же, как он, ушёл в сопки партизанить.
     …Раненый издавал какие-то нечленораздельные звуки (хрип, не хрип, слова, не слова), потом смолк, недвижно уставясь в небо своими застывшими чёрными глазами. Бог услыхал молитвы горожан.
«Всё! Собаке – собачья…» – не дал договорить Кромину, до сих пор во всём соглашавшийся с ним Сергей; он ставил собак выше людей и – гораздо.
     Кромин было двинулся искать девушку. Она наверняка забилась где-нибудь в кусты или влезла на дерево, чтобы потемну вернуться в город. Сергей посчитал эту затею напрасной тратой времени. Тем более что до вечера ещё далеко. Убедить Кромина не убедил, но всё же настоял на своём.
     Спускаясь к роднику по скользкой траве, Сергей догадался о его желании вернуться и закрыть, по-людски, глаза покойнику.
     «Да не переживай ты за небесную твердь! Не обкрадёт её он, не изнасилует: не позволит это ему сделать ворон…» – успокоил себя и Кромина Сергей. И подмигнул ему.


VI. МИЛЛИОН ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ
 
     Мишино крыльцо довольно высокое и вовсе не из-за ступенек: их как раз мало (всего четыре); просто дом на сваях, а огород покатый, поэтому крыльцо с его стороны возвышалось над ним и вообще над окружающей местностью, в том числе находящейся много ниже автострадой.
     …Сергей подержался за перила крыльца и опять с сожалением отметил их непрочность. Ему взгрустнулось о той давней поре, о девчатах, что особой красотой не блистали, однако ж ценили и Сергея, и его друзей; даже к Михаилу относились уважительно как к хозяину.
     У Миши, когда он дома, входная дверь, если это не зима, обычно нараспашку. И с крыльца всегда темнеет провалом чулан. Но сейчас смотреть туда Сергею почему-то неприятно. Через дверь доносятся сплошь мужские голоса, и все – знакомые: он различает, кто говорит, и на губах его появляется улыбка. Он дёргает за ручку двери, перешагивает порог. Да, все свои… В том же составе, что и раньше.
     – О, Серёга! – выскакивает из-за стола Иван да так резко, что едва не опрокидывает бутылки, они звякают друг о дружку и точно б повалились, не загороди Николай их руками: реакция у него будь здоров!
     Иван подбегает к Сергею обниматься, мешая снимать куртку. Сергей поражается с него ещё больше, чем когда только вошёл. Иван никогда не был таким; он больше других следил за собой, был всегда ровным, почти степенным.
     Сегодня же он совсем не походит на себя прежнего, даже если исключить внешний вид: воспалён, не терпелив, порывист. Это почувствовалось как-то сразу – ещё Иван не выскочил из-за стола, не кинулся обниматься – едва Сергей затворил за собой дверь, посмотрел в сторону стола, и они с Иваном встретились глазами. «Что-то случилось!» – понял Сергей.
     «Башлыкова оставила жена…» – сказал кто-то голосом Натали. Голос донёсся вроде бы с боковой комнаты, что вправо от кухни. Сергей покосился туда. Продолжая коситься, он ощупью повесил на гвоздь куртку, потом быстрыми шагами направился к портьерам, что заменяли двери, и раздвинул их.
     В маленькой комнатке никого не было. С кровати Мишиного брата свисал голый матрац с кое-где торчащей из него серой ватой. На столике у окна, тоже ничем не застеленном, подобно кровати, валялись пожелтевшие газеты. Подоконник, образованный отсутствием второй рамы, как два, три, пять, десять лет назад, привлекал взгляд стеклянной учительской чернильницей, невесть каким образом попавшей сюда; по её краям тускло блестел давний след от чернил.
     Сергей зачем-то подумал, что в окно всё-таки дует, хотя оно было без видимых щелей, и он раньше, сидя возле него, никогда этого не ощущал и не помнил, чтобы хоть раз чихнул за всё время. Значит, происходит это при сильном ветре – всё в конце концов изнашивается – иначе б пыль, которая здесь всюду, наслоилась также на чернильнице. Или, может, она чудно золотится лишь ясным днём, как сегодня? Прежде Сергей почти не обращал внимания на подоконник: за выпивкой и беседами о грядущем было недосуг. Он увидел в окне ветлу, отметил, что она подросла, и прошёл через кухню в зал. Сел рядом с Иваном.
     «Вы как-то проговорились о висте, – вдруг сказала Натали, – я знаю, кто Ваши компаньоны». «Знаете?» – непритворно удивился Сергей. «Служащий почтово-телеграфной конторы. У него ещё такая смешная фамилия… а звать Николаем Александровичем, его все так и величают, хоть и молод ещё. С вами знаменитый Миша-слесарь. Два. Ну и, понятно, Башлыков».
     Сергей посмотрел на Николая, который в тот момент потянулся за бутылкой.
     «Но Николай телеграфист только по диплому», – пожал он плечами и поймал себя на том, что делает это точь-в-точь как Кромин.
     «Сейчас нальёт каждому и скажет свой тост: “Давайте, бойцы, вздрогнем, но не испугаемся!”» – раздражился Сергей. И тут же переключился на другое: несподручно участвовать в застольных разговорах и в то же время беседовать с Натали, однако ничего не поделаешь, надо приноравливаться.
     «Вы что-то сильно работаете вёслами. Мы так быстро объедем все берега озера, и будет нечего вспомнить. Нельзя ли помедленней? Вот-вот… Теперь – хорошо! Сергей Николаевич, я слыхала: из-под Мышиной горы бьют тридцать два родника».
     «Да? Именно тридцать два?» – улыбнулся Сергей, понимая, что эта цифра, конечно, с потолка.
     «Хотя… вполне возможно. Тридцать – не тридцать, а десятка полтора, наверное, бьют. Без них бы и озера не существовало, оно ж вытекает в бухту. В него, поговаривают, иной раз даже кижуч заходит нереститься – ясно, по ошибке. Так что, если б не родники, ни нас бы тут, Наталия Павловна, ни вообще никакой другой лодки».
     – Давайте, бойцы, вздрогнем, но … но не  испугаемся! – поднял бокал Николай.
     Сергею пить не хотелось, однако он не желал привлекать к себе внимание и потому слегка пригубил. Откусив лимонную дольку, посыпанную сахаром, Сергей засмотрелся через Иваново плечо в окно, откуда были видны краем озеро и бухта.
     «А ведь загадят! Всяк, кому не лень, валит сюда мусор. Благо, покамест оно справляется…» – сказал он Натали.
     «Бог с Вами! Вы накаркайте, Сергей Николаевич… Только поглядите, какая красота! Я так люблю ивы над водой. Нет, не с берега, а когда подплываешь к ним. Они такие смиренные, совсем как …монашки».
     Натали замолчала, видимо, засмущалась своего сравнения. Сергей не видел её лица – мешали товарищи: они принялись допытываться, где он пропадал, что долго не показывается. Особенно любопытствовал Михаил, уже подвыпивши, его задело, что в последний раз, недели три назад, не попрощался с ним, когда искал в чулане журнал «Наука и жизнь» про Бермудский треугольник – даже не сказал, что уходит.
     – Есть одна знакомая… – выдавил наконец Сергей, чтобы отделаться от дальнейших расспросов. И ему сразу же стало неловко. Не из-за ухмылки Николая – ухмылки цинистической, заскорузло холостяцкой. Сергей боялся, как бы Натали не отнесла его слова к Верестовой (за Лидию он не беспокоился – о ней Суровцева не догадывается). А на два фронта он никогда не работал, не в его натуре морочить голову женщине, тем более двоим сразу.
     – Ты собирался прочитать письмо друга, – напомнил Ивану Николай. – Ну-ка, ну-ка, что он там пишет?
     Иван так же воспалённо, как когда обнимал Сергея, глянул на говорившего, но поверх этой воспалённости на мгновение блеснул холодный огонёк.
     – Вовчик пишет… (Мы школу с ним вместе кончали.) В общем…
     Иван нахмурился. Ему, судя по выражению лица, уже расхотелось читать, но делать нечего,  раз сболтнул публике – теперь не отвяжутся, особенно Николай. Он достал из заднего кармана конверт, двумя пальцами вытащил оттуда письмо, конверт сунул обратно в брюки, а листки разложил перед собой на краю стола и принялся складывать по порядку. Были они немного помятыми – чувствовалось, Иван перечитывал их помногу раз, причём нервничая и не совсем трезвый. 
     – Ладно, слушайте…
     Ему голос свой не понравился, и он кашлем прочистил горло.
     «Пожалев ребёнка своего трёхлетнего, Ирку, я тоже захотел сохранить семью. А супруга, сволочь, сперва посадила меня на пятнадцать суток, затем спровоцировала скандал и запихала меня в одиночную камеру. А там следователь доверительно сообщил, что мне светит от трёх до семи лет лагеря. И спасло чудо. В один из допросов в кабинет следователя зашёл генерал – начальник Кабардино-Балкарской республиканской милиции. Следователь – по стойке “смирно”, вскочил в запарке и я. Генерал меня узнал (я брал у него несколько раз интервью, делал ему тексты выступлений) и заорал: “Капитан! В чём дело?!” А затем ко мне: “Почему острижен наголо?”
Иван, не глядя ни на кого, перевернул страницу.   
«Мы оба рассказали мою историю. А генерал (по национальности балкарец) озверел: “Капитан, ты в сержанты хочешь?! Ты почему из-за б…. хорошего мужика в турму тянешь? Стоять, сопляк! Где дело?” Капитан подал ему пухлую папку. Генерал начал её рвать и орать. На шум открывалась дверь кабинета и тут же нервно захлопывалась: менты, несмотря на свои майорские и полковничьи погоны, боялись быть узнанными.
     Потом позвал к себе в кабинет. Привезли мою цивильную одежду. Побрился, переоделся. Затем в его кабинет доставили капитана, моего следователя, с тремя бутылками коньяка. И я, понимаешь ли, впервые за свою взрослую жизнь расплакался после третьей рюмки…»
     Николай пожалел Ивана – протянул свой недопитый коньяк, потому как, если наливать из бутылки, пауза бы задлилась, и акцент невольно б сместился с письма на Ивана. Тот схватил бокал, мигом осушил его, взял из рук Николая же кубик сыра и, не прожевав ещё до конца, продолжил чтение.
     «Эх! Десять моих корешей из-за баб сели за решётку. У них во время следствия не оказалось знакомых генералов. Последнего корешка, друга моей морской юности, посадила профура четыре года назад. А у него, как и у меня, язва. И года не отсидел – помер от прободения язвы желудка. Харчи-то не домашние. Мой тебе совет…» Ну, дальше – не важно.
     Иван, готовый отразить наскоки со всех сторон и подковырки, как будто кругом враги –  оглядел застолье. Все молчали. Николай, прищурясь, вертел пустой бокал. Слышалось задумчивое сопение Михаила, намечавшаяся лысина – заметил Сергей – выступала у него на темечке больше, чем в прошлый раз, может, потому, что порозовела.
     – А кем он сейчас работает? – поднял голову Михаил.
     – Он… – запнулся Иван – …не пишет, надо будет спросить. После армии Вовчик ходил в моря, потом уехал отсюда. То ли на Украину, то ли на Урал… Написал мне недавно с Кинешмы…
     Иван был рад Мишиному вопросу, так как он невольно отвлекал сидящих за столом от самого Ивана и его семейной катастрофы.    
     «А к кому ушла жена Башлыкова?» – спросил Натали Сергей. Она задержалась с ответом. «Вроде бы к какому-то извозчику. Я думала: Вы лучше знаете».
     «Нет, не знаю...»
     Суровцевой показалось, что Кромин бравирует полным равнодушием к чужой жизни, особенно тем, что слухи и сплетни обтекают его, как жучки-паучки их лодку.
     Он на время перестал грести.
     «Но кое-что желал бы узнать. Вы, кажется, сильно огорчили тот раз отца, не поехав с ним на материк? Для него, верно, это Ваш отказ явился совершенной неожиданностью?»
     Сергей упустил из виду, что напоминание об отце может опечалить Натали. Она на несколько секунд опустила веки, но, когда вновь подняла их, глаза её были спокойными, как прежде.
     «И Сергей Николаевич лишний раз убедился в моей самостоятельности», – сказала она больше утвердительно, нежели вопросительно.
     «Хотел спросить, отчего Вы остались, да боюсь показаться бестактным».
     «Позвольте мне пока не отвечать на этот вопрос».
     «Простите…»
     Наташа сдержала улыбку («Он ни о чём не догадывается!») и принялась смотреть вдаль мимо Кромина, приятно ощущая его постоянное присутствие, получая какое-то, ни с чем не сравнимое, удовольствие от каждого резкого движения его рук на вёслах.
     Тёплый ветер осторожно касался её плеч и спины. Там, где бухта, белели на солнце пузатые облака, но над озером их не было. В воде отражался утёс подступающей к озеру сопки. Проплывая рядом, они с Кроминым волною наморщили его.
     «Что-то будет здесь через сто лет… – погрустнела Наташа. – Неужели, правда: замусорится всё, постепенно превратится в болото, и болото потом засыпят. Не хочется верить!»
     Сергей пожалел уже о своём предсказании. «Но это ещё что! Не приведи Господь ей столкнуться с этими самыми потомками… Но она вряд ли, хоть на минуту, перенесётся сюда».
     Мишин дом отделяли от автотрассы всего две улицы. На площади, где сходится несколько дорог, шум и гул, над ней самой, как всегда, висит сизое марево. Вдобавок пахнет гудроном.
     На автобусных остановках по обе стороны трассы скапливается толпа и терпеливо ждёт, когда ей разрешат перейти дорогу. Это происходит каждые четыре минуты при зелёном свете светофора, в сопровождении попискивания, схожего с мышиным, только куда звучнее.
     Для удобства пешеходов, дабы они не теряли время, существует ещё один переход, над трассой, в виде огромной застеклённой гусеницы, которая одним концом упирается во второй этаж торгового центра. С подземным переходом было бы хлопот больше, а главное – никакого дохода. Некоторые, наиболее натурные, пешеходы сопротивляются гусенице; только анонимно, по ночам, подвергая её остекление нерегулярному и, естественно, не вполне трезвому бою.   
     Сергей однажды от нечего делать в течение получаса наблюдал за автобусной остановкой. Он пристроился в тенёчке – торце торгового центра, поблёскивающего тёмно-жёлтой жестью и тем напоминающего ему огромных размеров квадратную консервную банку.
     В будний день женское преобладание. Какая-нибудь молодка одной рукой толкает детскую коляску, а другой прикладывается к пивной бутылке, словно это детская дудка, и вот-вот из неё послышатся звуки, забавляющие малыша. Навстречу молодке движутся пожилые женщины, толстая и потоньше, беседуя на ходу и рассматривая всех, кто проходит мимо. Вот они поравнялись с нею и проследовали далее в том же темпе – размеренно и неторопливо. Сергей ещё тогда обратил внимание, что обе пожилые дамы, подобно молодке, в брюках, что позволяет окружающим обозревать достоинства и недостатки казённых частей их фигур. Впрочем, штаны можно рассматривать и как неоспоримое преимущество – самозащиту от предполагаемых насильников.
     На краю тротуара группа молодых людей оживлённо разговаривает матом. Наряду с нецензурными словами девушки и парни используют вполне обычные выражения, но в таком странном сочетании, что смысл сказанного ни за что б не дошёл до Натали («достали нас», «мало не покажется», «повязали всех», «у этого козла всё схвачено»).
     Молодёжь – кто в подштанниках, кто в удлинённых трусах, но одинаково в майках, с латинскими буквами и мордами диких зверей. Пара мужиков рабочего вида уставились на девичьи плечи и ляжки, откуда на них взирают татуированные обитатели джунглей: в основном змеи и пантеры.
     Чуть поодаль дымит сигаретой стриженная под мальчика блондинка в дымчатых очках. Среди других дам она выделяется белой юбкой ниже колен и такого же цвета блузкой, и ещё туфлями, когда у всех остальных без исключения на ногах что-то навроде пляжных плетёнок или тапочек.
     В обрывках разговоров, доносимых ветром с остановки, постоянно фигурируют какие-то бабки. Как пить дать, молодёжь перемывает косточки старухам в штанах – и за то, что те напялили на себя их, и за то, что сделали лица лопатой в направлении молодки с коляской и пивом, вместо того, чтобы проявить толерантность. Но пожилых женщин давно след простыл, другие же, в возрасте, не проходили. Так о ком же разговор? Не о ком, а о чём. Суровцевой никогда б не догадаться, что деньги это.
     – Ладно, давай оттянемся по полной программе. Хватай тачку! – приказывает один парень другому. Тот, которому надлежит взять тачку, почему-то машет рукой перед проезжающими легковушками. И зачем им понадобилась тачка? Никакого груза у них с собой нет. Хотя не исключено: собираются где-то что-то утянуть, говорят же: полно граммов, то есть порядочно килограммов, без повозки или тачки не обойтись.
     И здесь Натали попала б впросак. Её потомки растолковали бы ей: мол, тачкой зовётся таксомотор, «оттянуться по полной программе» означает попить, поорать, попрыгать под барабан, подраться и залечь в постель с грязными девахами, от которых разит водкой и табаком.
     Сергей не мог долго находиться на площади у автобусной остановки, рядом с «гусеницей» и своими уличными современниками – его просто тошнило от них – пока мало-помалу не приучил себя абстрагироваться. И теперь такое впечатление, будто всё вокруг, как в Cinema 16-го года, куда иной раз заглядывал подпоручик Кромин, да и Натали тоже – только без титров. Полная свобода воображения…
     И вдруг, рывком, возвращается слух и с ним гул машин и чужие голоса. Ну прямо палкой по голове! В один из таких моментов в поле зрения Сергея попал чернявый нечёсаный юноша с ранцем за спиной. Он шёл и постоянно тряс головой; провода из ушей (слуховой аппарат) также тряслись.
     «Такой молодой, а уже калека…» – посочувствовал юноше Сергей. Таких ребят в школе дразнят глухими тетерями, и каково ему будет, когда вырастет – редкая девушка нынче выйдет за человека с явным физическим недостатком.
     Пожалела б юношу и Натали, добрая душа, но одновременно поразилась бы развитию науки и техники – всё-таки не живёт несчастный в мире безмолвия! Она б сильно расстроилась, узнай, что глубоко заблуждается: юноша-то – никакой не инвалид, он слушает тяжёлый рок и «балдеет». Её, безусловно, вверг бы в шок морской лейтенант с точно такими же проводами в ушах, наслаждающийся этой идиотской какофонией. И навряд ли Суровцеву успокоили слова Сергея о принадлежности офицера к береговой службе (судя по бордовым просветам на погонах).
     Какое счастье, что ничего этого не видит Натали, что они с ней в лодке и в другом времени! Нужно поскорее ей сделать предложение. А там – будь, что будет… 
     Сергея толкнули локтем в бок – заснул, что ли? Покосившись на небритость Ивана, Сергей последовал примеру остальных. Не заметил, что ему налито больше, чем в прошлый раз – сообразил лишь, когда выпил. Николай, наполняющий бокалы, воспользовался задумчивостью Сергея – у него всегда шутки дурацкие. Сергей закусил тем же лимоном. За сыром, что порезан абы как, тянуться не стал: не приучен брать его руками, вилки же, сваленные посреди стола, не внушали доверия: их тут всегда не мыли, а споласкивали, притом холодной водой из-под крана. Не успел он прожевать лимон, как забасил командующий столом.
     – Сергей, ты чего это сегодня какой-то не такой? Что туманит голову добра молодца? Поделись с товарищами! Может, пособим – выручим.
     – Да вот не знаю, что делать с миллионом…
     – Рублей? – оживился Миша, в глазах его Сергей прочёл удивление, но, прежде всего, настороженность, на случай розыгрыша.
Николай захохотал:
     – О-о-о! Ну, молодец! Хоть один из нас стал успешным.
     Он, однако, не совсем понял, куда гнёт Сергей. Только Иван ничего не сказал, он был целиком погружен в себя, наверно, ещё глубже, чем Сергей.
     – Итак, вам достался миллион (не важно, рублей, долларов, фунтов стерлингов). У вас миллион. Ваши действия?
     Сергей обвёл всех взглядом.
     – Эх-ма! Была б денег тьма, купил бы овин да жил один, – опять хохотнул Николай. – А что? Правда, купил бы дом на берегу Чёрного моря. Обзавёлся хозяйкой. Жил бы-радовался жизни. И смотрел, чтобы она не отравила.
     Сергей улыбнулся: эта шутка Николая показалась ему любопытной.
     – Я б весь мир объехал, – тихо проговорил Иван. – Хорошо путешествовать из страны в страну. Ты никого не знаешь, и тебя никто не знает. Только, если в долларах, а то в рублях не хватит.
     – В фунтах стерлингов, – уточнил Сергей.
     – Тогда нормально. Хоть сейчас поехал…
     Миша облизывал губы, он был готов присоединиться к разговору, но пережидал, пока выскажутся другие.
     Наконец, когда после Ивана образовалась пауза (Сергей не торопился объявить, куда он потратит миллион), Миша сказал:
     – На юге жарко, шататься по заграницам – только транжирить деньги. И вообще, что я там забыл!
     – Ладно-ладно… Скажи лучше, куда бы ты их дел? Держал в «чулке»? – подзадоривал Мишу Николай.
     Михаил смолк. Он исподлобья смотрел на Николая и хитро улыбался, давая понять, что от него больше ничего не добьются.
     «Положит в банк. Будет жить на проценты. Бросит работать…» – догадался Сергей. «И уж тогда наверняка не женится».
     – С Мишей всё ясно. Можешь не говорить! А ты-то, ты-то, Серёга сам… Открой секрет. Тем более, мы – мечтатели, а ты реальный миллионер, если мы правильно поняли тебя. Поделись планами. Нет, мы ни фунта не попросим у тебя, не бойся. Просто порадуемся и… выпьем за твою удачу. А может, что и присоветуем от чистого сердца.
     – Я ещё не решил.
     Теперь засмеялись уже все, даже Иван пару раз фыркнул. Нельзя сказать, что повеселел – во всяком случае, хоть отвлёкся.
     – Пошли покурим! – повернулся он к Сергею и рывком, по-бодрому, встал.
     Они вышли наружу. Иван сел на верхнюю ступеньку крыльца.
     – Погоди… – попробовал его поднять Сергей, но тот махнул рукой. Сергей постоял-постоял с газетой, подстелил себе одному.
     – И ты знаешь, что обиднее всего? – сказал Иван, вытягивая ногу, чтобы сподручнее было вытаскивать из кармана брюк пачку папирос.
     – Какой момент выбрала… Работу потерял, признали диабет.
     – Уже развелись?
     – Развелись. Она всё обстряпала за две недели. Я знать ничего не знал. Приходит повестка в суд. Там она и выложила: что у неё год назад появился мужчина, с которым намерена образовать новую семью. А со мной давно не живёт как с мужем. Не устраиваю.
     – Объяснила, чем?
     – А как же! Только другими словами. Не теми, конечно, какими она поливала меня в последнее время. Шлында, пребывальщик, шатун, квартирант. Сморчок, заморыш, немощный, козёл вонючий, не мужик, никудышний, старьё. Пришлый. Прихвостень, выродок, болтун, полудурок, дебил, поганец. Нищета, неудачник, отрепье. Этот.
     Сергей молчал. Он слушал Ивана, упираясь в соседский забор взглядом, иногда подымая его выше и не видя там ни чёрного пса, ни проволоки, по которой тот не так давно скрежетал своей цепью. Да и сам дом казался безжизненным – брошеным, несмотря на то, что выглядел вполне прилично; значит, выставлен на продажу.
     Из перечисленного Иваном Сергей  выделил: «пришлый», «неудачник» и «не мужик». Иван был общежитский и в действительности поначалу жил на жёниной жилплощади, но добился, что её развалюху снесли, он. И квартиросъемщиком трёхкомнатной секции стал тоже он, а супруга и дочка были вписаны в ордер как члены семьи. Тут Ивана не собьёшь с ног.
     С материальным положением сложнее. И всё равно «нищета» к нему не подходит; конечно, всё зависит от запросов. «Неудачник» – понятие относительное. Нет, собака зарыта в другом: «не мужик». А как скажешь это Ивану?
     – Стерва! – не сдержался Сергей.
     «Я могу узнать имя женщины, удостоившейся столь нелестного прозвища?»
     Судя по её тону, Натали явно не ожидала от офицера и дворянина ругательства, которое свойственно нижним чинам да простонародью.
     «Извиняюсь. Я и сам не знаю, как зовут жену Башлыкова».
     «Ах, Вы о ней! Но она всем говорит, что он её часто стегал нагайкой».
     «Что за чушь?! Не мог он. Я его знаю».
     Иван коснулся плеча Сергея:
     – А она иного представления о себе. «Очень правильная».
     Сергея разбирал смех, но вместо него он хмыкнул, этим и ограничился. Оборотился к Ивану, посчитал, что тот выговорился, решил перевести разговор на другое. Он поднялся, кивнул на белые и фиолетовые цветки картофеля.
     – Всё-таки засадил!
     – Я ему помогал… – с готовностью откликнулся Иван.
     – Ты, что, обитаешь у Михаила?
     – Пока здесь… А где мне жить, по-твоему? На улице?
     Лицо Ивана покрылось пятнами.
     – Она никогда ничего не хотела понимать! И ничего б не поняла, даже если бы и захотела. Помнишь колбасу? Ох, как она тогда взъелась – глаза вытращила: «Сами купите себе и закусывайте!» Со стола схватила и – в холодильник. Сколько ненависти! Думаю: чокнулась. Так нет же – вроде, в своём уме. Только потом до меня дошло, что ей надоело притворяться. А то всё эта улыбочка… Скривит губы и молчит. Смотрит. Я эту улыбочку всегда не любил. Чуял, куда она ведёт… Ты почти перестал ко мне ходить. А я проглотил. Прости меня, Серёга…
     «Да, здорово подкузьмила тебя твоя благоверная», – подумал Сергей, скользнув взглядом по Ивановой несвежей рубашке с закатанными рукавами. Вот этого отец Сергея не переносил. Не раз вспоминал немца, что ловил ихних кур, а умаявшись, полоснул по ним из автомата; руки у него по локти были волосатые, и из расстёгнутого ворота тоже торчала рыжая шерсть.   
     А Иван всё рассказывал и рассказывал, словно мазохист, о своих обидах и как ему было больно тогда и как тяжело сейчас, на Мишиных ступеньках, а вокруг лето, и природа – единственное, что не даёт окончательно пасть духом; только бы не уйти в выпивку – тогда конец.
     Сергей внимательно слушал Ивана, кивал ему (но до чего всё знакомо!), однако то и дело отвлекался на озеро, где они с Наташей, вернее, Кромин и Наталия Павловна снова через несколько лет катаются на лодке и говорят много такого, что не являлось предметом их бесед попервости, да и когда он приезжал с войны в отпуск – тоже.
     «Тут вчера наши подстрелили «сопочника»… – сказал Кромин, едва Наташа заикнулась: хорошо бы набрать жимолости да грибов – наверное, уже пошли опята.
«Он бегал по лесу за девушкой. Видно, ходила по ягоду…»
     «Что, хотел изнасильничать?» – расширила глаза Наташа.
     «Не знаю. Но то, что стрелял, это – точно».
     «Неужели на них нет управы? – рассердилась Наташа. – Так они и в нас могут пальнуть. Из-за того вон утёса!»
     Кромин посмотрел, куда указывала Наташа. «Мой наган не достанет. Против винчестера он слабоват…» – поморщился Кромин.
     «А поручик ваш всё равно погиб по глупости!» – перескочила вдруг Наташа на Смирнова – начальника военно-политического розыска, которого бандиты убили прямо через окно.
     «Нечего заводить себе любовниц и ночевать у них!»
     «Смерть на самом деле глупая», – согласился Кромин, налегая на вёсла. Со дня разговора о театре в доме у Суровцевых прошло шесть лет, а кажется, целая вечность. И Натали повзрослела – рассуждает здраво, без излишнего романтизма, всё схватывает на лету, не надо ничего разжёвывать. Время? Конечно! Всех нас изменили эти беспощадные кровавые годы. Они проявили главное, сутевое в человеке, содрали с него все театральные костюмы.
     Кромин вздохнул. Наташа истолковала его вздох по-своему.
     «Теперь случай со Смирновым будут помнить как интимную историю с трагической развязкой. Сергей Николаевич, а вам никогда не нравилась Чёпикова? Ну, хоть чуть-чуть? В какой-нибудь сцене? Она ведь неплохо сложена, да и недурно играет, не правда ли? Ей постоянно бисируют мужчины».
     Кромин, а следом за ним Сергей – оба они едва не рассмеялись: актриса – женщина навынос. Может, императора и сгубила его натура, сумевшая в юности увлечься балериной Кшесинской. Недаром бандиты потом обосновались в её особняке, что само по себе, пожалуй, даже символично.
     Сергей сразу понял, для чего Наташа заговорила о Чёпиковой: проверяет, не испортился ли Кромин на войне – были или нет у него там пассии.
     Кромин так далеко не смотрел, и, вообще, он считал, что Наташа не умеет хитрить; если бы она в нём сомневалась, спросила б напрямик.
     Он брезгливо скривил губы, причём один ус от этого нарушил симметрию, и именно он больше, чем что другое, рассмешил Наташу.
     «Скорей бы свадьба!» – с замиранием сердца прошептал Сергей, понимая, что теперь на месте Кромина он, а значит, вскоре Суровцева будет принадлежать ему и только ему – вся, безраздельно.
     В том, что Наташа любит Кромина, Сергей был уверен полностью. Но каково всё время потом сознавать, что любят не тебя, а другого человека, ты же – просто его двойник?
     Эта мысль промелькнула, как едва замеченный глазом зверёк в кустах – без шороха и следа. Сергей не так относился к кроминской невесте, как сам Кромин, но это сейчас не имело никакого значения.
     …– Ничего, ничего… – засуетился вдруг Иван, – ты думаешь, я всё забросил… Нет, женщина меня не возьмёт!
     Он поднял папиросу над собой, пепел от резкого движения посыпался по руке, и в другой бы раз попал на манжеты.
     – Я – русский, и мне невыносимо… Я… Дай только мне разобраться с семейными делами…
     Разгорячённый и взъерошенный, Иван приблизил своё лицо к Серёгиному, чтобы убедиться, верит он ему или нет.
     Тому же было и так всё ясно.
     – Ладно, – обнял друга за плечи Сергей, – пошли в дом. Всё образуется с Божьей помощью.
     На крыльце он пропустил Ивана вперёд себя. Прежде чем переступить порог, оглянулся и увидел их с Наташей лодку, плывущую в сторону бухты...    

      VII. И БОЛЬНО, И ХОРОШО

     В тот день Сергей пошёл в церковь. С ним порой такое случалось: взял и сделал или взял и сказал. И всё это совершенно неожиданно для себя самого. Как будто кто-то таился в нём до поры до времени. И главное не угадаешь, когда это произойдёт. Как приступ. Ни малейшего намёка, не говоря уже о предчувствии.
     Ехать было через весь город из конца в конец. На полпути Сергей увидел из автобуса пустырь, где когда-то красовался Храм Вознесения. Старики иначе как благолепным его и не называли. А теперь что-то среднее между пустырём и котлованом. В самом начале, ежели заходить с южной стороны, торчат пучком, но врастопыр, словно рассорясь, три толстых проволоки, а с севера – тоже такие же, только числом поболее (Сергей не считал, сколько, да это ему и ни к чему); по краям же пустыря росли ленточные железки, и все – кручёные, как немецкие фамилии, и издёрганные какие-то, всё время на них что-то да висело: тряпки, бумажки, другой сор, в том числе собачья шерсть. Кое-где на пустыре попадались островки чахлой травы, до того мелкой, что казалось – разлита краска: то зелёная, то оранжевая.
     Это место, сколько помнит себя Сергей, люди обходили стороной, и лишь они, мальчишки, иной раз играли там в войну. А с темнотой вообще сюда никто не совался, разве что пьяные, чтобы сократить путь, но получалось, что удлиняли только, выбираясь оттуда на дорогу с матами. Проволоки и железки по ночам – как давали приплод, и драли безбожно одежду и жалили, куда ни попадя. Так что царапины, порванная штанина – можно сказать, ещё легко отделался.
     Метели сравнивали пустырь с окружающим снегом, но тем скорее он, чуть потеплеет, давал трещину по всей своей границе и проваливался наподобие вырытой зимой могилы, образить которую по-настоящему нет никакой возможности, покамест она окончательно не просядет; отрадно и вместе с тем грустно пробираться к таким могилам по талой воде, залившей прошлогоднюю траву, а также прозелень, когда купается в ней солнце и верещит, радуясь жизни, какая-то птичка с ближайшего дерева.
     Новую церковь поставили в другом месте, и не в камне, а рубленую. Церковные купола напоминали Сергею шляпки травяных опят. Та часть города недавно подверглась реконструкции. Старые развалюхи посносили, но ещё ничего не строили.
     Церковь появилась первой. Её уже освятили, но леса оставались – наверное, кое-где не доделали по мелочи.
     Перекрестившись, Сергей вошёл вовнутрь, и сразу запахло елеем и воском, и что-то тихо и осторожно коснулось души, как лёгкий хмель, а потом захватило её целиком, сверкнув притемнённой позолотой. В церкви находилось ещё несколько человек, отчего создавалось впечатление простора, несмотря на то, что помещение было небольшим, однако ж – высоким.
     Сергей вздохнул полной грудью, посмотрел на алтарь, оглянулся по сторонам, и ему стало так радостно, что он еле поборол желание подойти к молящимся: к старушке слева или молодой девице справа, перехватить их, переходящих от одной иконы к другой и целующих каждую. Нет, он нисколько б не помешал им. Шепнул бы только на ухо, как ему здесь хорошо и покойно.
     Но в следующую минуту он понял, что поступил бы дурно. Нельзя быть настолько эгоистичным. Ему тоже захотелось помолиться, и он устыдился того, что не знает ни одной молитвы, даже самой краткой. С детства от бабушки память удержала лишь две фразы: «Господи, помилуй!» и «Спаси и сохрани».
     Служба кончилась, по-видимому, недавно. В первую очередь, скорее всего, выключили самую большую люстру, состоявшую из множества стеклянных крестиков и подвешенную на крюку тоже в виде креста, и уже затем загашались лампады; тушение некоторых Сергей застал: минуты две наблюдал за служкой, что скользил в окружности стен, скрадываемый их тусклым застарелым блеском; неуловимыми движениями он словно помогал своему однотонному одеянию и образам – и всё ради того, чтобы не выделяться, никого не отвлекать на себя.
     Скоро огня в храме стало совсем мало. Ярко горел, сливаясь в единое пламя, только канон упокоения, распадающийся вблизи десятка на два свечей в два круга. Оттуда, где стоял Сергей, канон упокоения имел какое-то сходство с кустом дёрна, который быстро завял, не прижившись на новом месте, и смущает своей желтизною всех, когда вокруг лето.
     Входя в церковь, Сергей обратил внимание на странный предмет в притворе, который он невольно сравнил с противнем. В нём среди множества скрученных трубочкой бумажек, на самом верху, лежал клочок тетрадочного листка в клеточку. Или забыли скрутить, или специально не стали скручивать – пусть читают, кому надо, тем более, что написано крупно и печатными буквами: «За упокоение неизвестных, потерпевших за Господа».
     Сергей медленно двинулся к окну, забранному решёткой, встал там. Состояние покоя продолжало присутствовать в нём, но радость от этого – Сергей почувствовал – уменьшилась. Другие крестились и налагали поклоны, молясь. Он же не знал, что ему делать. И тогда он начал рассматривать настенное изображение молодой женщины босиком. Судя по её позе (очи устремлены на небо, руки скрещены на груди), она каялась в своих прегрешениях, причём каялась горько: вот-вот выступят слёзы.
     Сергей скользнул взглядом по её фигуре и поймал себя на том, что его больше всего привлекают ноги грешницы. От этого ему сделалось неловко. Он заставил себя спуститься ещё ниже и попробовал разобрать надпись в самом низу. И впервые посетовал на некудышнее знание старославянского (учил – лишь бы сдать экзамен). Но надпись оказалась полустёртой – не читалась вовсе…
     Сергей отступил назад, потом ещё и ещё, пока не оказался вблизи долговязого мужчины в длинном, почти до пят, чёрном плаще. Своим поведением он ничем вроде бы не отличался от остальных прихожан: так же помолился, перекрестился и поцеловал икону перед собой. Но после этого никуда не отошёл, а долго смотрел на неё, как будто хотел увидеть что-то такое, чего не видел раньше и что должен увидеть именно сейчас. Лицо человека в плаще было б обычным, даже обыденным, как сотни других, если бы не налёт какой-то особенной торжественной суровости. Он держался так, слово, кроме него и иконы – кроме их двоих, никого нет вокруг. Так он стоял, не шевелясь, наверное, минут десять, не меньше. Наконец неспешно осенил себя крестным знамением, повернулся и, не торопясь, направился к выходу.   
     Сергей тотчас заместил его. «Икона как икона. Ничего такого…» – подумал вначале он. В окладе иконы тускло отблещивало серебро, из него землистой прорезью выступала Богоматерь с дитём. Сергей повнимательнее всмотрелся в них и вздрогнул. Его поразил ребёнок: точно маленький старичок, едва родившись, проживший все жизни, что были и будут, и оттого так печален и мудр. И Сергея вдруг осенило: «Уж не потому ли – чтоб не мог усовестить, не бередил душу ликом своим, вопрошая: “Что стряслось с вами? Чего вы все – как сказились?” – уж не из-за этого ли жгли иконы да крушили храмы?»
     Эта мысль как бы подвела черту под его посещением церкви – будто для её появления он пришёл сюда, и теперь надо уходить. Сергей повернул голову к дверям, было двинулся туда, но, увидя стайку девушек в схожих газовых шарфиках вместо платков, отчего-то остановился. Он несколько минут наблюдал за ними: как они суетливо и неумело крестятся, как смущённо перешёптываются между собой, как чинно стоят там, где продаётся духовная литература, медальончики, крестики, как они оттуда идут друг за дружкой мимо Сергея, каждая пронося свечку и невидимый шлейф духов – лёгких, одинаково не навязчивых, но совершенно разных.
     «Рабство духа в довольстве плоти». Это изречение, которое Сергей то ли слышал от кого, то ли где-то вычитал, было, несомненно, религиозным. Он механически повторил его про себя в дверях, а затем уже в голос на паперти. Задумавшись, он не заметил, как прошёл несколько домов, свернул в сквер, немноголюдный, как церковь между утреней и литургией.
     Сергей не успел выбрать себе скамейку, чтобы посидеть – привести в порядок свои церковные мысли и впечатления – как вдруг кто-то сзади закрыл ему глаза ладошками. Стало темно, но приятно от нежных, чуть-чуть влажных тонких пальцев, а ещё больше, когда спины коснулась мягкая упругость, которую ни с чем не спутаешь. Сергей застыл, не поворачиваясь и не пытаясь освободиться, он, с неожиданным для себя удовольствием, расслабился, по всему телу пробежала приятная дрожь. А душа почувствовала в этих прикосновениях своё, родное…
     – Серёженька! Милый… Приехал!!
     Ладошки отнялись, и в тот же миг он увидел перед собой сияющую Наташу Суровцеву. Она бросилась ему на шею, принялась целовать в губы, щёки, глаза, усы, подбородок…
     – Родненький ты мой, ещё б немного, и я умерла с тоски! Я тебя так ждала, так ждала, когда же ты приедешь… А мне всё говорят, что корабль в пути и в пути. Милый, неужто ты вернулся…
     Она покрывала поцелуями лицо Сергея, не обращая внимания ни на кого вокруг – точно обезумевшая, и говорила-говорила взахлёб слова, каких он ни от кого никогда не слышал, а потом прижалась к его груди и разрыдалась. Сергей, как мог, успокаивал её; он тоже сильно разволновался – еле сдерживал себя, чтобы не расчувствоваться.
     – Наташенька, всё хорошо, напрасно ты волновалась, вот видишь, ничего со мной не случилось. Ну, не плачь, милая! Мы больше не будем разлучаться.
     – Правда?
     Она, всхлипывая, подняла голову. В её чистых голубых глазах было столько радости и счастья, что Сергей в эту минуту поклялся себе тоже любить её до конца жизни.
     – Пошли, пошли скорее домой! …Или тебе опять на службу?
     – Нет, мне сегодня никуда не идти.
     Трое казаков на тротуаре, побросали папиросы, и когда Сергей с Наташей поравнялись с ними, откозыряли, несмотря на его гражданское платье.
     Наташа и Сергей не спеша поднялись на улицу, где находилось жилище Суровцевых, а теперь уже и Кромина.
     Стоял один из тех солнечных дней лета, когда совершенно не верится в грядущие затяжные дожди, в шуршащие жёлтых листьев, ни, тем более, в холодные ветра и замерзающие лужи – хочется, чтобы всё время было, как сегодня. В природе и на душе.
     Дом Суровцевых, если и отличался своими размерами от соседских, то не сильно, он брал другим – цветом: сперва внушал уважение зелёный аккуратный штакетник, а потом поднимал настроение он сам, голубой, с резными наличниками окон и белыми ставнями; конечно, всё это надобно регулярно подкрашивать, у хорошего хозяина оно постоянно, как новое.
     Наташа открыла калитку. Она, а следом Сергей прошли через палисадник по длинным доскам с поперечными набитками (для Кромина после моря – некое подобие трапа), вступили на крыльцо и только тут нетерпеливо переглянулись («Когда ж наконец мы останемся одни!»).
     Наташа распахнула двери на веранду – как все в городе, уходя днём, она не запирала их – обернулась к Сергею и сразу же попала в его объятья. Она подставила лицо под его поцелуи и закрыла глаза:
     – Ты не представляешь, как я люблю тебя! 
     В передней Сергей, расшнуровывая ботинки, заметил новенькие мужские тапочки. Он выпрямился, встретился глазами с Наташей. Наташа засмеялась:
     – Испугался?
     – Это я купила тебе, пока ты ездил. Примерь!
     Сергею ничего не оставалось, как улыбнуться:
     – Ну, ты и разыграла меня!
     – Примерь-примерь… Не велики?
     – В самый раз.
     – А я боялась: ты будешь в них смешно шлёпать: «шлёп-шлёп», «шлёп-шлёп»…
     Сергей рассмеялся. Кромина бы эти слова тоже рассмешили – напомнили кухарку Настю в их поместье, что охромела малой ещё, упав со яблони, а когда вошла в возраст, раздалась, дворовые продразнили её «шлёп-ногой».
     Наташа начала было собирать на стол. Сергей остановил её:
     – Я позавтракал на корабле. Или ты проголодалась?
     – Нет, я думала – ты…
     – Давай, Наташа, немного отдохнём.
     – Ой, ты же устал, я совсем забыла! Сейчас-сейчас, Серёженька, расстелю…
     Она кинулась в спальню.
     Кромин поутру, верно, обтирается холодной водой (или снегом) до пояса на свежем воздухе и при любой погоде, но сейчас, после почти месячной разлуки с молодой женой, он делать этого, пожалуй бы, не стал – сегодня у них как-никак праздник.
     Сергей направился в ванную комнату, и когда возвращался оттуда, они с Наташей едва не столкнулись в гостиной. На ней был длинный кашемировый халат под цвет глаз. За этим халатом, прямо указывающим на скорую их интимную близость, он не сразу заметил румянец на её щеках и что вся она какая-то смущённо-растерянная.
     Наташин вид – она то молча смотрела в упор, то прятала глаза – насторожил Сергея. «Догадалась, что я – не Кромин? Всё время принимала за него, и – на тебе… Значит, я сделал что-то не так. Или – сказал».
     Сергея тянуло обнять Наташу, спросить, что случилось – может, совсем не то, о чём он тревожится – словом, не стоять истуканом, а действовать. Но он не двигался, словно обезножил.
     Неожиданно Наташа вздрогнула всем телом, и Сергей ощутил это физически – так, если бы вздрогнул он сам.
     После этого Наташино состояние начало меняться. Вскорости из её глаз ушло всё, что беспокоило Сергея, и они сразу потеплели. Наташа улыбнулась. Улыбнулась с грустинкой, сквозь которую пробивалось любопытство, смешанное с испугом, и ещё – краем – затаённая радость.
     Наташа, подойдя к Кромину, провела влажными пальцами по его лицу. «Не обижайся, Серёжа… Ничего не случилось. Всякие мысли… глупые. Можно мне иногда быть глупой? …А всё равно Бог создал нас для друг друга, верно?»
     – Да, Наташенька.
     – Иди – ложись! Я сейчас приду…
     Наташина спальня удивила Сергея, прежде всего, нагромождением мебели. Зато отовсюду веяло такой стариной – аж засвербило в сердце; и посильней, чем в музеях XIX-начала XX века. Одно дело – быть обычным экскурсантом в окружении экспонатов, и совсем другое – непосредственным участником событий минувшего, когда все те же вещи и предметы (туалетный столик, деревянная кровать, письменный стол, кресло, книжный шкафчик и прочее), когда вся эта обстановка – часть твоей нынешней жизни, к чему тебе предстоит привыкать. А – как?
     Первый визит к Суровцевым в 16-м году не налагал на Сергея никаких обязательств: он явился сюда в паре с Кроминым, фигурально выражаясь, невидимкой, в роли стороннего наблюдателя. Все остальные встречи с Натали происходили вне её дома, да и тогда Кромин выручал Сергея своим присутствием в нём. Хотя, впрочем, трудно сказать точно, кто в ком больше присутствовал, скорее всего, преобладали они оба попеременно.
     Сейчас же Сергей один на один с Натали (теперь уже женой Кромина), и вот с этим домом, которого давным-давно нет в той реальности, откуда он вдруг переместился сюда.
     К опочивальне Суровцевой так же, как и к её
дому в целом, Сергей испытывал двойственное чувство. Кромин, тот наверняка бы поморщился: «Нечто среднее между спальней и будуаром». Но Сергею мало что говорило слово «будуар», ему не нравилось лишь, что тесно.
     Он быстро разделся и плюхнулся в разобранную постель – буквально утонул ней; она была сплошная перина: матрац, одеяло и, само собой, подушки. Едва он успел накрыться одеялом, как за дверями спальни раздался голос Наташи.
     – Да! – весело закричал в ответ Сергей.
     Несмотря на то, что перина никогда не приводила его в восторг, сегодня он был ею доволен, но самое главное – лёжа на перине, предвкушал дальнейшее, и оно уже началось с Наташиного «Серёжа, ты лёг?» через дверь.
     Она вошла медленным шагом, искоса поглядывая на кровать. Направилась к окнам, спустила шторы на том и другом, как бы отсекая себя и Кромина от всего, что находилось вне их. Сергей лежал молча, не шевелясь, дышать тоже старался как можно тише. Он боялся, что от второго окна Наташа пойдёт куда-нибудь ещё (к тому же туалетному столику, хотя в таком случае она б не торопилась со шторами), чем продлит его мучительное ожидание.
     Но она медленно приблизилась к кровати. Наклонив голову, стала развязывать пояс на халате. Сергей ясно видел её лицо – в комнате было притемнённо, но всё различалось благодаря яркому солнцу на дворе.
     Сергею казалось: Наташа слишком долго возится с поясом. Наконец, она развязала его, сняла халат и, оставшись в светлой ночной рубашке с рюшечками, набросила его на спинку кресла. И только тогда подняла глаза на Кромина.
     – Серёжка, бесстыдник! – сказала она полушёпотом, ныряя под одеяло.   
     Сергей поймал её там, рванул к себе, бормоча что-то бессвязное, горяча лицо и шею поцелуями и одновременно скользя пальцами по шёлку спины, он готов был сорвать ночную рубашку, еле сдержался, чтобы не превратиться в её глазах в животное, отчего тут же взмок. Его переполняло не вообразимое здравым смыслом нетерпение, причём настолько сильное, что он едва не задыхался. Слишком долго он ждал этой минуты, может быть, всю жизнь, с того дня, как увидел Натали.
     Наташе передался этот его сумасшедший порыв: она задрожала, прижалась к его груди, торопливо отвечала на его поцелуи и после каждого хмелела больше и больше, и всё повторяла:
     – Я – твоя… я – твоя… я – твоя, Серёженька!
    Откинув пуховое одеяло, он бросился целовать её ноги, почти не отличимые своей белизной от простыни, и с такими гладенькими-гладенькими пяточками, какие, наверное, только у малышей.
     Наташа некоторое время лежала без движений, с раскинутыми рукам и закрытыми глазами, однако Сергей слышал её дыхание – прерывистое, как впопыхах, и видел, как неспокойно вздымаются под ночной рубашкой её груди. В конце концов он решился…
     Ткань неохотно-медленно расставалась с девичьем телом. Так было, пока Сергей не дошёл до половины; тут он остановился и, как зачарованный, не в силах оторваться, долго смотрел на освобождённые места – рассматривал их.
     Наташа затихла, никак внешне не относясь к его действиям. Потом приподнялась, с по-прежнему закрытыми глазами, и вытянула руки над собой. Сергей, спеша и потея, расстегнул пуговицы вниз от шеи к груди, и так же бережно, как и до этого, вытянул рубашку через голову, беспокоясь за распущенные волоса, но всё обошлось.
     Так же, не открывая глаз, Наташа опустилась на постель, её густые светло-золотистые волосы разметались по всей подушке; лицо можно было назвать совершенно спокойным, если бы не её аккуратный носик, он при выдохе едва-едва раздувался.
     На губах Наташи мелькнула слабая улыбка, она быстро соскользнула по шее на груди, в ложбинке между которыми мерцал золотой нательный крестик. Груди приветливо улыбались розовыми сосочками, приглашая к ласке. Сама же их обладательница, казалось, если не спит, то, во всяком случае, уж точно, дремлет, и только подрагивающие ресницы наводили на подозрение, что это не так.
     В лежащей перед ним обнажённой девушке Сергей не нашёл ни малейшего намёка на плотоядность, даже в откинутой в сторону правой ноге её и слегка согнутой в колене. На натурщицу она тоже нисколько не походила – те, всё же… Да что там сравнивать! И с кем?? Натурщица пришла на ум вскользь, по схожести лишь из-за отсутствия одежды – и всё!
     Наташа являла собой такое естество, какое почти не встречается в жизни, где всё вычурно, всё до крайности ненатурально. И Сергей, как бы ни был обуреваем страстью, невольно замер: он ощутил всю красоту и неповторимость этого молчаливого мига.
     Сергей обомлел от мысли, что в считанные секунды он ощутит не только необыкновенную нежность её тела посредством касания рук, а погрузится в эту нежность весь, целиком: со своими чертами характера, наклонностями и привычками, миросозерцанием, со всеми своими достоинствами и недостатками – всем-всем, что есть в нём.
     И когда оно произошло, и Наташа впилась пальцами в его спину, издав краткий стон боли и радости, Сергея пронзило какое-то совершенно незнакомое, невозможно-сладостное, почти религиозное чувство, от которого он едва не потерял сознание.
     Признаться в том он никогда не сумеет Наташе, но, вспоминая, что он пережил тогда, будет всякий раз улыбаться, не меняясь в лице на людях. Казалось бы, ничего зазорного тут нет, притом уж кому-кому, как не ей, отчего б не рассказать, но он всё равно стеснялся: наверное, мешало – что ни на поле боя, ни в госпиталях, ничего подобного с ним не случалось.
     …Вечером, сидя на скамье возле дома в тенёчке всё ещё, как пьяный, он не мог ни о чём думать, кроме как о том, как они с Наташей только что любились и как было ему при этом замечательно.
     Её же после того долго ещё качало, словно на корабле, она сказала, что плохо соображает, хотя голова не болит, губы её дрожали, руки – тоже, за чаем она выронила блюдечко, оно, правда, не разбилось – удержал на коленях халат, а она подняла его на стол и тихо засмеялась чему-то своему.
     Наташа тоже вышла во двор, немного подышала свежим воздухом и обратно ушла в дом – возможно, поняла, что и ей и ему – обоим – следует какое-то время побыть в раздельности.
     Сергей сидел и смотрел на деревья, кусты и траву, растущие в огороде Суровцевых.
     Солнце уже садилось, его рассеянные лучи укорачивались, их становилось всё меньше и меньше. Повеяло прохладой: сначала слегка, затем сильнее.
     «А вот, Серёга, и я!» – воскликнул кто-то вблизи в траве.
     «Так, начинает мерещиться…» – с неудовольствием отметил Сергей и подумал, что это расплата за интимное познание Натали, жены Кромина (за всё надо платить). Но на всякий случай спросил негромко:
     – Ты кто?
     – Я – Ветер.
     Сергей не был расположен открывать душу Ветру. Ветер оставался для него в некотором роде загадкой.
     – Чем обязан?
     – Есть информация. О Кромине (то есть о Вас) и о его (простите, Вашей) супруге.          
     Двусмысленность Ветра насторожила Сергея.
     – Даже так? Ну-с, выкладывайте!
     – Как прикажете…
     Ветер уже перебрался в куст крыжовника, поближе к скамейке – говорил оттуда.
     – Вы, господин штабс-капитан, помните, как в центре города при виде Вас взяли под козырёк трое казаков? А хотите знать, что они говорили по Вашему поводу?
     – Признаться, мне всё равно… Но раз начали – продолжайте.
     – Они долго смотрели вам вслед. «Два Георгия – не шутка», – помолчав, сказал вахмистр. Приказной осклабился: «Красивая… Да больно уж молода, ровно гимназистка». Урядник скосился на него, хмыкнул: «В чужих руках кус за ломоть. Моя жинка красивше будет». «Гимназистка… – вмешался вахмистр. – Она ребятню учит в школе, тебе это ведомо?» Урядник кивнул: «Дочка надворного советника, его на материке красные разбузыкали… Не знал я, что она за штабс-капитаном».
     «Ты и не мог знать. Они в том месяце обвенчались. Поручителем по жениху сотник Мельниченко был. Вот только не успели свадьбу сыграть – генерал срочно послали его Благородие с парусником “Макаров” на Острова». Вахмистр вздохнул: «Измучилась, голубушка… Небось чуяло сердце, что может живым не вернуться. Нас бы так всегда любили наши бабы…» Приказной и урядник вместе посмотрели на вахмистра, решив, что у того неладно дома. Урядник пожалел вахмистра. 
     Приказной, тот сразу же позабыл про него, быстро перекинувшись на городских молодок и выделив среди них купеческую дочку, но – не по Сеньке шапка, и потому он тоже вздохнул. Вахмистр нахмурился – показалось: молодой надсмехается над ним. Присмотрелся – нет. Вахмистр попытался заслонить семейные мысли служебными, и всё же штабс-капитан с супругой не выходили у него из головы. «Добрая пара!» – повторял он про себя, идучи с казаками в лавку, и непонятно им улыбался, будто Кромин был друг его али родня.
     – Благодарствуйте! – усмехнулся Сергей. – Это всё?
     – На первый случай хватит. До свидания!
     «Н-да… Оказывается, существуют бескорыстные информаторы. Да ещё невидимые. Никогда б не подумал, что этим занимается Ветер!
     А что, действительно выходит: я у Натали первый. Кромин так и не успел. Но тогда, где же он сам, штабс-капитан Кромин? Непонятно…»
     Сергей поморщился. Страшно представить, что будет, если тот вдруг объявится и что произойдёт в таком случае с Суровцевой. (Бедная Наташа!) А то, что кого-то из них двоих – Кромина или его, Сергея, – расстреляют, он ни минуты не сомневался. Только главное – не это. Главное: куда девался настоящий Кромин? 
     «Надо в следующий раз спросить у Ветра. Если, конечно, скажет. Или вообще соизволит заговорить».

             VIII. ИГРАЯ СЕБЯ      

     Ночью они спали врозь: она в спальне, он на диване в кабинете её отца. Сергей перебрался туда вечером. Наташа ничего не сказала. Обнаружив, что муж укрывается шинелью, постелила, как она выразилась, по-человечески, поцеловала в усы и выскользнула за дверь.
Сергей понимал, что иначе нельзя: ведь он не удержится от ласк и, значит, сделает ей ещё больней, а как раз этого он допустить не мог – не хотел, чтобы их совместная жизнь начиналось с её физических страданий, даже с таких, какие она в состоянии вытерпеть.
     И Наташа была благодарна ему. Действительно, у неё болело, словно там какой-то посторонний предмет, от которого нет никакой возможности избавиться, вдобавок «тянул» низ живота. Она плохо спала первую ночь – часто просыпалась, только под утро, наконец, как провалилась.
     Когда Наташа встала, муж давно уже ушёл на службу. В столовой стоял чуть тёплый самовар, возле него две чашечки на блюдечках: видать, ждал, милый, до последнего, что она встанет и они вместе позавтракают. Остальное всё на столе было прибрано, и крошки сметены тоже; Наташа улыбнулась этой чисто холостяцкой привычке.
     …За хлопотами по дому она не заметила, как наступил вечер. В восьмом часу она спохватилась, что Серёженька должен уже вернуться, а его всё нет и нет. Конечно, ей волей-неволей придётся привыкать к тому, что он порой задерживается, но она знала: всякий раз, как сегодня, будет волноваться, ожидая мужа к ужину. 
     Уже стемнело, когда вместо Кромина пришёл Башлыков и сообщил: штабс-капитан получил срочное задание – работы много, вернётся только к утру. На вопрос, почему не телефонировал сам, Башлыков поведал как некую тайну то, что в городе являлось секретом полишинеля: дескать, Его благородие не рискнули, поскольку «сопочники» прослушивают линию.
     Наташа затворила за Башлыковым двери и почувствовала смутную тревогу. Пока она шла в спальню, ей стало вовсе не по себе. Тогда она решила прогнать тревогу, воспользовавшись самым верным, как ей казалось, способом. Наташа закрыла во всём дому ставни, чего она не делала прошлой ночью, улеглась в постель и начала размышлять об их с Кроминым семейной жизни.
     Древние греки видели главную добродетель женщины в том, чтобы хорошо распоряжаться домом, блюдя всё, что в нём есть, и оставаясь послушной мужу. Отцы церкви называли жену спутницей, привязанной к мировому пути своего наречённого, она должна «разливать вокруг кроткий свет своих добродетелей и своего благоразумия».
     Наташа впервые в жизни задумалась о том, какими добродетелями наделил её Бог, какие воспитали в ней родители, а какие привили ей благочестивые люди и духовные книги.
     «Я – добрая? Да, я не злая. Зла не держу ни на кого и не причиняю его никому. Означает ли это, что я добрая, если не делаю ничего плохого, если я – не злая? Нет, не означает. Но я прежде, чем совершить любой поступок, спрашиваю себя, принесёт ли он добро одному человеку или многим и будет ли он служить примером для других.
     А любовь – добро? Да, когда она обращена к Богу, людям, природе. Но я больше, нежели Всевышнего и окружающих, люблю мужа. Значит, моя любовь эгоистична… Я за любовью к мужу, особенно теперь – как мы стали одной семьёй, забыла обо всём на свете, я содрогаюсь при мысли, что с ним что-нибудь случится. Я готова пожертвовали ради него всем и всеми, и, в первую очередь, собой… Где же тут добро?! Но я ничего не могу с собой поделать. Грех мой…»
     Наташа расстроилась, пролежала так, с закрытыми глазами, с полчаса, поняла, что не уснёт. Подступили мысли, схожие с теми, что изводили её, когда Кромин служил у Колчака, месяцами от него ничего не было, и она не знала, что и думать – утешалась лишь отсутствием известий о его гибели.
     Осенью 19-го года Кромин внезапно появился, пробыл в городе три недели и обратно уехал на войну, ввергнув Суровцеву в прежнее состояние страха и слабой надежды. Трагическая смерть отца на какое-то время заслонила переживания о Кромине, но не надолго – чтобы потом они только усилились. Местная газета от случая к случаю описывала зверства большевиков, а по скупым сводкам с фронта было трудно определить, чем кончится эта страшная русская смута: наступали и отступали и те, и другие.
     Вернулся её любимый через два года вместе с казачьей сотней посуровевший и ещё более молчаливый, какой-то безучастный ко всему – Суровцева не узнавала в нём прежнего Кромина. Их возобновившиеся встречи благотворно повлияли на него, он постепенно помягчел, стал разговорчивей, в его глазах, устремлённых на неё, она всё чаще и чаще замечала нежность.
     Она никогда в жизни ещё не целовалась, но решила, что, раз Кромин такой несмелый, она сама первая поцелует его.
     В начале нынешнего лета, совершив вечернюю прогулку, они, перед тем как расстаться, остановились у тополя, что рос неподалёку от её дома. Кромин, как и раньше в отсутствие отца, во избежание сплетен, могущих уронить учительский авторитет Наталии Павловны, не заходил в дом Суровцевых, тем паче теперь, когда она жила одна.
     Уже смеркалось. Окна ещё не зажглись, и только в ложбине сопки светился до сих пор не стаявший снег. А деревья уже почти распустились, радуя глаз после слишком долгой зимы.
     Суровцева внимательно посмотрела на Кромина, перепоясанного вдоль и поперёк ремнями, подумала, что сегодня он весь какой-то затянутый (даже не улыбнётся, не то, чтобы пошутить, рассказать что-нибудь забавное). Это её развеселило, и она вдруг, не успев смутиться, взяла и чмокнула его в щёку – без внимания, что там за день наросло щетины.
     Для Кромина поступок Суровцевой был полной неожиданностью, до этого они не выказывали своих чувств, единственное, что позволял себе, прощаясь на причале Кромин оба раза, так это прикоснуться к её руке выше локтя, причём легонько, не оставляя ощутимых воспоминаний.
     Наташин поцелуй привёл Кромина в некоторую растерянность. Но он скоро нашёлся: осторожно взял девушку за талию, привлёк её к себе через все свои портупеи и как-то спешно, оттого несколько неловко, и всё же крепко, поцеловал в уста.
     От пахнущих табаком усов было щекотно, губы Кромина были обветренные и в трещинах, однако Наташе стало так приятно, как никогда раньше: она обомлела и зажмурилась. Они стояли молча, обнявшись, пока над ними на тополе не зашумел ветер. Ветер пробежался по веткам, точно проверяя, все ли они на месте, и тут же стих.
     Кромин выпустил девушку из рук и, не отнимая своего прямого и твёрдого взгляда, сказал, заметно волнуясь: «Наталия Павловна, будьте моей женой!»
     Ей, наверное, полагалось выдержать паузу, потомить его, как в любовных романах, а то и вовсе перенести ответ на завтра. Но что-то зашлось внутри от его слов, едва он произнёс их. И она выдохнула: «Согласна…»    
     Наташа вспомнила его слова, свой тихий, вдруг незнакомый, голос и краткое дуновенье ветра как что-то далёкое-далёкое, и в то же время будто всё это было вчера. Она посмотрела на часы: пятнадцать минут третьего. Взволнованная, встала с постели, зажгла свечу, в одной рубашке прошла с нею зачем-то в кабинет, подняла её над собой.
     Всё вокруг молчало. Успокоился и фитиль свечи, который потрескивал от самой спальни. Наташу охватил страх, что она в любую минуту может потерять Кромина. Она успокаивала себя – просто срочное задание, надо составить какие-то бумаги – однако страх не уходил, он гнездился, казалось, то в одном, то в другом углу кабинета, куда она поочерёдно вытягивала руку с подсвечником.
     Вдруг Наташа почувствовала на себе чей-то взгляд. Она резко повернула голову. Со стены на неё взирал старик в белом парике и золочёном мундире. Это был Иван Иванович Суровцев, военачальник конца XVIII века, известный покровитель изящных искусств. Он явно не разделял её ночных страхов; даже ордена, кои захватили всю его грудь, и те излучали сплошной скептицизм.
     Наташа вздохнула. Пожил бы прапрадед нынче, когда нет ни Бога, ни Царя, и не известно, есть ли Отечество – возможно, не судил бы столь строго потомков. Впрочем, чего ожидать от человека, который изловил жестокого самозванца, снимавшего кожу с живых пленников? Светлейший князь молча говорил ей и не только ей одной: «Каждый живёт в своё время. Делайте всё, что в ваших силах, чтобы не восторжествовало зло!» (Иные, более поздние портреты, отнеслись к Наташе индифферентно.)
     Суровцева бросила взгляд на диван, где прошлой ночью спал её муж, и на неё, частично ободрённую екатерининским героем, вновь наползла тревога. Свеча в руке дрогнула, восковая струйка скатилась по бронзе на пальцы, залепила их вязкой теплотой.
     Наташа тревожилась не напрасно. Как раз в это время казаки Кромина уже подходили к сельхозферме, которую, если верить гражданке Глуховой, заняли бандиты. Якобы они задержали её мужа, а её – нет, поэтому она и прибежала в город, чтобы солдаты вызволили его, а то, кто знает, что у них на уме – не ровен час умаслячат его, как тех казаков, что по весне ездили на вторую версту за дровами.
     Кромин не очень верил этой женщине. Спасать её мужа, содержателя дома терпимости перед 17-м годом, у него не было ни малейшего желания. Но приказ есть приказ. «Не понятно, почему они выпустили её, ведь знали отлично, куда она направится», – размышлял он, поднимаясь по южному склону сопки, у северного подножья которой находилась ферма. «Не иначе, как хотят померяться силами. Но это же глупо! Военные и разношерстный сброд. Среди них, говорят, есть охотники. Но человек – не белка, а гражданская война – не пушной промысел».
     Тропа, в силу своей узости, допускала колонну по одному. Так и шли, вдобавок медленно – не столько из-за крутизны склона, сколько из-за тумана: направляющий в двух шагах ничего не видел. Кромин рассчитывал захватить бандитов врасплох, подойдя к ферме как можно ближе.
     На вершине горы штабс-капитан объявил короткий привал. Казаки разбрелись по кустам стланика, росшего сплошняком. Многие, в том числе совсем молодые, запыхались. «Дерутся отчаянно, но и пьют – тоже», – говорил про них всегда Кромин. Сам он, несмотря на старые раны и контузию, поднялся на гору сравнительно легко, без дополнительных усилий. Повлияло, скорее всего, то, что на Островах бросил курить.
     Кромин присел на изогнутый ствол стланика. Луна, сопровождавшая их всю дорогу, спряталась в дырявую тучу; сквозь неё кое-где проблёскивали потускневшие звёзды. Близился рассвет.
     – Мельниченко! – позвал Кромин.
     – Я! – откликнулся в соседнем кусте сотник и, ловко раздвигая ветки, пролез к штабс-капитану.
     – Посвети!
     На несколько минут они оба уткнулись в карту, разложенную на коленях у начальника отряда.
     – Что-то никак не пойму… Смотри сюда, Егор Силыч… Вот картофельное поле, вот конюшня, хлев. Это – контора. А вход у неё тут. С чего бы? Дорога-то с другой стороны. Как ты думаешь: ошибка картографа, или так оно и есть?
     Мельниченко наморщил лоб.
     – В самом деле, странно... Но это ж и отлично, коли так! Начнут выскакивать и – прямиком нам на мушку.
     Кромин вынул часы. Было без четверти четыре. Пора! Он подал команду. Двигались цепью. Кромин различал, и то нечётко, сотника справа и казака слева, и беспокоился, лишь бы противник не обнаружил их, пока они не спустятся в долину; есть ли там, внизу, туман, неизвестно.
     Шли молча, обходя, где можно, крупные кусты рябины. Если не удавалось, ветки задевали, карябали лицо. Шиповник, тот кололся. Но всё это ничего после стланика, продираться сквозь который одно мучение. Неприятно было смотреть на встречные берёзы в крупных наростах, хотя чага, как известно, хорошее средство от желудка.
     Последним спокойным летом, уже при Суровцевой (она только-только вошла в его жизнь), в августе 16-го, Кромин встречал восход на вершине горы, что возвышается в центре города. Солнце вставало не спеша, возвещая о себе золотистым заревом. Затем показалось из-за горизонта само оно частью огромного малинового яблока, высунулось до половины, потом стало расти – медленно, по чуть-чуть – наконец, всё, целиком, легло, словно на стол, на ровную поверхность моря и, долго не раздумывая, оторвалось от него…
     Эта картина не раз возникала у Кромина перед глазами, и почему-то, как нарочно, в совершенно неподходящей обстановке, как в Сибири – с Каппелем, во время Ледяного похода, когда околевало всё кругом: деревья, кони и люди.   
     …Спустившись с сопки на картофельное поле, отряд, по приказу Кромина, остановился.
     – Ферма где-то рядом, – тихо сказал Мельниченко, – чую коровий дух…
     Кромин принюхался, однако ничего не почувствовал.
     Вынул компас. Масштаб карты он помнил. Всё верно: ферма примерно в ста метрах.
     – Вышлите двух разведчиков с ножами и наганами, прикажите им скрытно пробраться к основным постройкам. Часовых – снять. При первом выстреле с той стороны атаковать места сосредоточения противника и выбить его из фермы…
     – Слушаюсь, Ваше благородие!
     – Погоди! Атаковать с криком «ура», ясно? (Мы ж не знаем, сколько их.) Всё. Продолжаем движение медленным шагом.
     Казаки совсем немного прошли по картошке, как в тумане начали проступать очертания каких-то построек.
     Кромин остановил цепь. Несколько минут следил в бинокль за длинным одноэтажным домом и неподвижной чёрной фигурой в капюшоне возле него, пока с ней не слилась другая, и они обе не повалились на землю. Ещё одного часового штабс-капитан заметил у второго дома, похожего на баню (на карте баня была), этот, с винтовкой на плече, постоял-постоял спиною к казакам и ушёл в помещение.
     – Вперёд! – приказал Кромин.
     Казаки, оглашая округу пальбой и грозными голосами, ринулись к этим двум постройкам.
     На крыльцо длинного дома выскочило несколько человек. Их встретили пули; один упал, остальные повернули назад. С крыльца бани друг за дружкой сигали гражданские: не все с оружием, некоторые полуодетые. Одни на ходу обёртывались – стреляли, другие бежали без оглядки. Было видно, что казачья атака застала их спящими. Убегали они к дороге, а за нею на карте обозначен овраг, где можно залечь – занять оборону.
     Кто-то рядом с Кроминым заорал матом, его крик потонул в новом шквале «ура». Штабс-капитан бежал впереди цепи. Стрелял из нагана, как обычно, не целясь. Крупный бритоголовый бандит (уж не Петров ли?) захромал. Может, попал в него и не Кромин вовсе, а кто-то из казаков – тут не разберёшь. Штабс-капитан пытался посчитать бегущих, но быстро сбился со счёта, однако то, что их больше, чем казаков, было ясно и так.
     Увидав прислонившегося к стене конторы Мельниченко, Кромин подбежал к нему. Гимнастёрка сотника на левом предплечье побурела (только бы не раздробило кость!).
     Кромин остановил юного казачка, что
пробегал мимо с карабином:
     – Фельдшера! Что, не видите: сотник ранен?!
     – Так это ж я его послал проверить баню, – встрял, кривясь от боли, Мельниченко. – А Гордеев убит…
     Кромин повернулся к казаку:
     – Принесите его сумку!
     – И всё? – спросил он сотника.
     – Не. Ещё приказной Никифоров.
– А у них?
– Часового сняли – раз. И два, без него… Вон          
там лежат обои…
     Казак вернулся. Кромин взял у него из рук гордеевскую сумку:
     – Помогите сотнику освободить рану!
     Штабс-капитан боялся не найти в сумке медицинский спирт (люди везде разные) и приятно удивился, обнаружив флягу, и притом, по весу, полную. Отвинтил колпачок, для удостоверения понюхал.
     Перевязывал он Егора Силыча за конторой, куда пули не доставали, а сам думал совсем о другом: «И какого чёрта они сюда пришли? Что они тут забыли?»
     – Я хлопцам наказал, чуть што, кинуть в овраг пару гранат, прогнать краснюков вон на ту гору и швыдко назад. А то с горы добра позиция – хлопцив усих могут положить.
     «Силыч сам бы не хуже управился. Зачем подполковник приставил меня к нему? Или уже никому не доверяет? Как так можно воевать?!» Как многие отрядники, Кромин недолюбливал подполковника, но давно взял за правило не входить в оценку действий командования при подчинённых.
     К ним с сотником подскочил казак, весь разгорячённый – ещё не остывший от боя и бега, в перепачканных землёй лампасах. Торопясь доложиться, он поглядывал то на одного, то на другого начальника.
     – Ваше благородие, дозвольте обратиться к господину сотнику?
     – Обращайтесь, вахмистр.
     – В овраге – никого. Краснюки все утёкли.
Гранаты не сгодились.
     – Люди все целы?
     – Младшего урядника Ветруна малость царапнуло…
     Вахмистр хотел что-то добавить, но замолчал ввиду приближения молодого запыхавшегося казака.
     – Ваше благородие, мы задержали одного… говорит, главный тут, на ферме.
     – Давайте его сюда!
     – Уже ведут.
     Кромин усмехнулся. Он сразу узнал Дроклева и понял, что тот раздражает казаков не столько как заведующий, при котором бандиты заняли ферму, а, прежде всего, своей шляпой и галстуком. «А ведь они правы: это же интеллигенты затеяли и “революцию”, и гражданскую войну».
     – Здравствуйте, Сергей Николаевич!
     Кромин молчал, вглядываясь в Дроклева. За годы, пока он воевал, агроном сильно изменился внешне: меньше следит за собой, что видно по туфлям, рубашке и брюкам, правда, голос прежний бесстрастно-ровный да борода, вроде бы такая же ухоженная, что и раньше, а вот горбится, точно ему не сорок, а все шестьдесят. И в глазах настороженность. Но это временно – от двусмысленности положения и предстоящего неприятного разговора.
     – Может быть, вы пригласите меня в свой кабинет? – проговорил, наконец, Кромин.
     – Да-да… конечно…
     – Сотник, распорядитесь доставить Глухова!
     Дроклев и Кромин прошли в контору. Сделав несколько шагов, штабс-капитан остановился: в конце полутёмного коридора белело. «Вот он, чёрный ход, через который бежали “сопочники!”»
     Кабинетом заведующего оказалась маленькая комнатушка, состоящая из стола, двух стульев и полки, с натолканными туда книгами, папками и бумагами – всё в ужасном беспорядке. При включённой лампочке единственное маленькое окошко сделалось ещё грязней.
     – Вы курите? – спросил Кромин, усаживаясь напротив Дроклева.
     – Нет, – помолчав, ответил тот.
     – А им, значит, позволили?
     Кромин взмахнул рукой, как бы разгоняя дым – мол, хоть бы проветрили помещение. Дроклев толкнул форточку.
     – Рассказывайте…
     – А что рассказывать, – пожал плечами Дроклев, – пришли в одиннадцать вечера. Вооружённые. Потребовали, чтобы я определил их на ночлег...
     – Сколько?
     – Простите, не понял.
     – Их численность.
     – Ах, численность! Не считал. Человек пятнадцать, наверное.      
     «Врёт!» – решил Кромин. «Только непонятно, зачем? Ему выгодно, наоборот, преувеличить…»
     – Кто вожак?
     – Не знаю…
     Кромин откинулся на спинку стула, оно заскрипело.
     – Вы помните, Василий Кириллович, спектакль 16-го года «Не беспокойте любовницу»?
     – Помню. А что такое? – Дроклев насторожился сильнее.
     – Вы играли Сойкина, я – Прохорова. Помните?
     – А как же… – всё ещё в недоумении от неожиданной перемены направления разговора, проговорил Дроклев.
     – Вы помните в третьем действии прохоровский вопрос и что ответил ему Сойкин?
     Толстые лоснящиеся пальцы Дроклева, в чёрных крапинках выше сгиба, скрещенные на столе, дрогнули. Конечно, он помнил. Прохоров спросил: «Вы – любовник моей жены?» Сойкин ответил: «Не знаю…»
     – Как же так, Василий Кириллович, вы не узнали Петрова? Глухов подтвердит, что это был он, вышибала дома терпимости. Уж он-то своих работников ни с кем не спутает, в кого бы они не рядились – в начальников милиции или командующих партизанскими отрядами ревкома. Стало быть, вы испугались его? Никого никогда не боялись. Градоначальником позволяли себе манкировать… А вчера испугались. Что с вами произошло? Семьи здесь нет, других родственников – тоже. Скажите, на милость…
     Дроклев молчал. Чувствовалось, что он нервничает. Он достал несвежий платок, вытер им лоб и, чисто автоматически, бороду. Кромин понимал, что Дроклев не хочет выглядеть трусом, но и быть «в одной упряжке» с Глуховым ему тоже не хочется, и вовсе не оттого, что тогда как бы уровняется с ним, а потому как, выйдет, что вроде как выдал врагу идейных единомышленников.
     – Вам хорошо, – прервал молчание Дроклев, – Вы уйдёте из города, а мне с ними жить.
     «Так, значит, всё же решился выставить себя трусом. Ну, что ж, сомнений больше нет – он заодно с ними. Недаром в молодости баловался марксизмом, а потом в первом совдепе сидел. А ведь грамотный специалист. Выводил бы новые сорта картофеля, повышал урожайность. И чего эти интеллигенты всё лезут в политику?!»
     – Эх, яблочко, куда ты котишься? Попадёшь в губчека – не воротишься! – залетел в форточку залихватский женский голос.
     У Кромина удивлённо поднялись брови:
     – Кто это?
     – Фроська… – ухмыльнулся в бороду Дроклев.
     – Афросинья Степановна Тропезникова, – поправился он, продолжая ухмыляться. – Неужто не слыхали?
     Кромин встал.
     – Нам необходимо вывезти убитых. Срочно подготовьте две подводы с возчиками! – сказал он уже в коридоре. – Кстати, кто проектировал этот корпус?
     – Не могу знать. Построили до меня.
     – У вас должен быть план.
     – Увы… – развёл руками агроном.
     Когда они вышли на крыльцо, Фрося, стоя на каких-то досках, пела: «Ой, зима-зима, белая метелица! Милый говорит “люблю”. Только мне не верится!»
     Глухова забрали от Фроси, и она пошла вместе с ним, боясь, что его, не долго думая, шлёпнут – надеясь отговорить офицеров от этого, так как совсем он ни при чём: она сама упросила Петрова, что он как бы задерживает Тимошу, по-другому от его благоверной никак не избавиться – увязалась, что собачонка, за ним аж с самого дома, а Тимоша к ней, к Фросе, шёл, больно уж соскучил.
     Однако никому ничего объяснять не
пришлось. Их с Глуховым заставили дожидаться, когда освободится штабс-капитан. Несколько казаков тут же обступили Фросю, оттеснив её спутника.
     – Ну и выбрала ты себе полюбовника!
    – Неказист мужичонка. Чёрт лысый. Плюнуть и растереть!
     К Глухову подсунулся казак с багряным
шрамом через левую щеку. Состроил придурковато-участливую мину:
     – Чего не весел – голову повесил? Али не успел дело своё докончить?
Глухов обиженно сопел, однако ж помалкивал – чуял: любое его слово дорого ему обойдётся.
Мельниченко бросились в глаза крутые бёдра молодой женщины, кои только подчёркивала серая кацавейка, не закрывая их: своею фигуристостью Фрося походила на станичниц – тоже не шибко крупных, но и, ни в коем разе, не дробных.
     Юный казачок вился вокруг Фроси, отпуская шуточки, от которых сотника тошнило – то ли это рана снова стала давать о себе знать через тошноту, было немного утихнув болью.
     И тут Фрося заметила доски. Она стала на них своими кожаными шнуровками и начала приплясывать. Казаки забыли про Глухова, а только видя мотание Фросиной юбки и слыша стук её каблуков.
     Плясала она не то, чтобы очень хорошо, но и всё-таки недурно. Мельниченко смотрел не туда, куда все казаки – он смотрел в горящие страстью глаза Фроси, в разлёт её верхней губы, бывшей всё время в какой-то сладострастной, призывающей к себе, усмешке.
     Потом она внезапно запела частушку про яблочко, в явном расчёте на реакцию публики. Мельниченко взяло зло. «Концерты затеяла. Гордеев с Никифоровым ещё не остыли, краснюки, вот-вот, сызнова полезут, а эта профура пляски устроила. Или нарочно отвлекает по уговору с бандитами?»
     – Кончай балаган! – пробасил Мельниченко. – Не то отряжу на постой взвод на твоё довольствие – запоёшь у меня!
     – А што… Я – согласная! Где довольствие – там удовольствие, – захохотала Фрося. – Ток одне молодые, старых не надобно: что я с ними буду делать…
     – Старый конь борозды не портит, – вставил юный казачок.
     Фрося не удостоила его взглядом:
     – Не портит, верно. Но и не пашет глубоко.
     И – затянула «Зиму…»
     …Завидев Кромина на крыльце, она умолкла, казаки погасили улыбки, Глухов напрягся, по его лицу прошлась судорога.
     Штабс-капитан приблизился к нему. Глухов стоял ни жив ни мёртв. «Неужели у меня такой грозный вид?» – не поверил Кромин.
     – Даю вам, гражданин Глухов, полчаса на то, чтобы добраться до города и доложить о прибытии дежурному по штабу. За невыполнение распоряжений командования в зоне боевых действий понесёте наказание по законам военного времени. Сейчас ровно семь. Всё. Отпустить его!
     Казаки встретили решение начальника отряда хмуро. Ненависть к Глухову питали все, без исключения. Они стали спорить между собой.
– Не осилит. Куда ему пять вёрст за полчаса!
– Жить хочет – доскочит!
     – Да я бы шесть вёрст пробёг. Тут подыматься всего ничего, а там всё под гору…
     Казак с багряным шрамом послушал-послушал их и вынес, зло прищурясь, свой вердикт: «Не добежит. Вот увидите – не добежит».
     – А вы, Афросинья Степановна… – повернулся к Фросе Кромин. И в этот момент у него со свистом сорвало фуражку, она кувырком отлетела в сторону. Сотник и казаки ахнуть не успели. Все они схватились за оружие. Сейчас должен был поступить приказ. Какой – они не знали.
     Кромин наклонился, поднял головной убор, ребром ладони стряхнул пыль с тульи. Бледная – ни кровинки в лице – Фрося, не двигаясь, смотрела на штабс-капитана. Луч солнца, пробившийся сквозь большое серое облако, упёрся ей в грудь.
     Прежде чем надеть фуражку, Кромин повертел её в руках, усмехнулся на едва заметный след пули, что прошла скользом – чиркнула.
     – А вы, Афросинья Степановна, – повторил он, – отправляйтесь домой. – Урядник, сопроводите!
     – Это правда, что вы – вдова хорунжего, убитого на германском фронте? – вдруг остановил её Кромин.
     Фрося растерянно закивала головой, захлопала ресницами; лицо по-детски сморщилось, и вся её красота враз пропала.
     «Несчастная женщина…» – подумал Кромин.
Он не случайно выбрал ей в провожатые хмурого казака средних лет с усталыми печальными глазами; он ездил с ним на Острова, и тот показал себя исполнительным и, главное, мудрым. В общем, на него можно положиться. Такие не домогаются. Разве что по обоюдному согласию. А юного казачка Кромин послал нарочным за подмогой – чутьё ему подсказывало, что «сопочники» не успокоятся: увидав, каким числом казаки прогнали их с фермы, наверняка попытаются вернуть её.
     Идучи вместе с Мельниченко проверять посты, штабс-капитан обеспокоился его угрюмостью:
     – Ранение не опасное, Егор Силыч, ты же сам двигал плечом. С подкреплением придёт городской фельдшер, он сменит повязку.
     – Никифорова жалко… – вздохнул сотник. – Он усё гутарил: “Дослужусь до вахмистра (на войне, это быстро) – возьму в жёны Верестову, купеческую дочку, а то за приказного она никак не пойдёт: больно уж красива”. Мабуть, дослужился б… Справный был малый!
     Кромин задумался. «Значит, до сих пор в девках. Всё перебирает». После прогулки верхом с Суровцевой, он перестал бывать у Верестовых. Авдотья при встрече, как обычно, раскланивалась, но по глазам было видно, что затаила обиду. А зря! Народ прав: дерево надо рубить по себе.      

IX.БУДЬТЕ СЧАСТЛИВЫ, ШТАБС-КАПИТАН!

     Наташа настолько замкнулась в семье, что почти не воспринимала ничего, не имеющего прямого отношения к ним с мужем. Ей казалось: она полюбила его ещё сильнее после той ночи, когда ходила к портретам далёких предков, а на рассвете вдруг начала исступлённо молиться у себя в спальне Пресвятой Богородице, Архангелу Михаилу и дольше всего Великомученице Фёкле.
     До второго и окончательного возвращения Кромина с материка Суровцеву часто видели в Храме. Наташа стоит-молится, слёзы застилают глаза, аж иконы словно сошлись все вместе, чуть ли не налагаясь друг на дружку, а свечи с лампадами впереди и обочь – сплошной хоровод огней. Она плакала неслышно и никого тоже не слыхала, будто тишина наступила вокруг полная.
     И в эту ночь было тихо. Но было жутко тихо, оттого, что она не ведала, где муж, что с ним, не верила Башлыкову. Она вся извелась за ночь. Утром и целый день Наташа не находила себе места. Не могла прилечь, хотя бы на часок, не могла есть, не могла ничего делать, за что ни бралась, всё валилось из рук.
     Полуодетая, она бродила из комнаты в комнату, останавливаясь через шаг, другой – прислушиваясь к телефону (он у них почему-то вместо обычного подзынькивания издавал неприятный глухой треск). Потом присаживалась на краешек дивана и смотрела на него. Под её долгим взглядом телефон превращался в чёрного ворона – эту жуткую мистическую птицу, не предвещающую ничего хорошего. Пару раз ей чудилось, что затрещало, она снимала трубку и тут же возвращала её обратно.
     В шесть вечера телефон ожил. Споткнувшись на бегу о порог, она ворвалась в кабинет, дёрнула на себя трубку и сквозь бешено бьющееся сердце услыхала знакомый голос:
     – Наташенька, золотце моё, здравствуй! Я освободился, иду домой.
     Жена Кромина еле держалась на ногах. У неё едва хватило сил пролепетать:
     – Я жду тебя, Серёженька...
     …То, что Наташа не встретила его на крыльце, ввело Кромина в сильное беспокойство. Забыв про сапоги, прямо в них, весь пыльный, в такой же пыльной и пропотевшей на спине гимнастёрке, но без фуражки, (накинул на вешалку в прихожей), он бросился в гостиную. Там жены не обнаружил, в спальне – тоже. Оставался кабинет.
     Наташа лежала на диване. Увидав мужа, она сделала движение встать. Он замахал обеими руками сверху вниз, как дирижёр – не надо, не надо! И опустился рядом с ней на колени. Бледность Наташи встревожила его. Он потрогал лоб. «Жара нет. Похоже на нервное истощение».
     – Не волнуйся, душа моя. Ты просто сильно устала. Отдохнёшь, и всё пройдёт…
     Кромин поднял её, она обняла его, и он пошёл с нею в спальню, приятно чувствуя жёнины руки у себя на шее и почему-то удивляясь, какая она лёгкая.
     В 16-м году, перед прогулкой верхом, помогая ей сесть на Чалого, Сергей тоже не подумал об этом – его тогда волновало другое: девичий стан, ещё не оформившийся в женский.
     Пронося Наташу через портьеры, скользнувшие вместе с лучами солнца по его плечу, Кромин вдруг с пьянящей радостью понял, что их с женой теперь не может разделить ничто, даже смерть. Если она есть.
     Кромин усадил Наташу в кресло, по-быстрому разобрал постель, бережно переложил её туда, накрыл одной простынёй, поскольку в дому было душновато, несмотря на открытое окно. А когда нагнулся поцеловать, она прошептала: «Любимый, мне тяжело без тебя…» 
     Наташа лежала с закрытыми глазами, но совсем не похожая на себя позавчерашнюю, в ожидании неведомых ласк – сейчас отсутствовало напряжение, а улыбка, в сравнении с кабинетом – как он только вошёл, посветлела, хотя оставалась по-прежнему слабой.
     Не прошло и десяти минут, как жена Кромина уснула и продолжала улыбаться теперь уже во сне.    
     Ему нестерпимо захотелось курить. Он направился в кабинет, зная, что дочь ничего не трогала там как память об отце. И впервые, пожалуй, обратил внимание, что всё здесь светло-коричневое, под орех, от рамок портретов до мебели, включая обои. Курительная трубка, лежавшая в столе в специальном футляре, не выбивалась из общего тона.
     Трагическая гибель надворного советника наложила свой отпечаток на восприятие Кроминым кабинета, но и сам выбор комнаты под него он никак не мог признать удачным: слишком уж мрачно.
     Наташа не случайно обессилила именно здесь, в отцовском кабинете. Поговорив с мужем по телефону, она почувствовала себя плохо из-за резкого перепада эмоций, однако кабинет, считал Кромин, воспротивился хорошей вести о нём и вмешался своей отрицательной энергетикой. Храня верность старому хозяину, он относится к мужу его дочери точно так же, как Суровцев – с трудом вынес его ночлег на диване, и так, видимо, будет продолжаться в дальнейшем. И всё же Кромин, перенесись он обратно в 16-й год, посоветовал бы Павлу Никодимовичу поменять обои на белые либо светлоокрашенные, ведь и так сюда никогда не заглядывает солнце.
     Натали падала обморок и раньше, на материке, и это было семейной тайной, тщательно скрываемой от посторонних; благо, на людях ничего подобного с ней не случалось. Начало обмороков совпало с подростковым периодом, доктора ничего определённого сказать не могли, кто-то из них заикнулся о малокровии и предположил, что замужество, а затем и роды позволят молодому организму восстановить нарушенный баланс. Кромин, естественно, ничего об этом не знал…
     Из кабинета он сразу же вышёл на свежий воздух – уселся на скамейку, так и не переодевшись в домашнее. Набивая трубку, просыпал немного табака на сапог, вспомнил, что завтра утром предстоит приводить в порядок обмундирование, сегодня же надо не забыть убрать подальше фуражку, в противном случае, попадись она на глаза жене, может навести на мысль, откуда свежий порыв на выпушке тульи.
     Кромин тщетно заставлял себя ни о чём не думать. Уминаемый табак источал мягкий аромат, создавая иллюзию покоя. То же самое – вечерняя тишина в округе. Как будто не было ни «сопочников», ни мух на лбу Никифорова и щёках Гордеева, ни телеги, что повезла их в город и подобрала по дороге Глухова с маленькой чёрной дырочкой на правом виске; стреляли, предположительно, красные, а как там на самом деле, кто его знает. Да никто и не будет разбираться.
     …Где-то поблизости заревела корова. В этот час обычно возвращается домой городское стадо. Но вот уже месяц, как пастух отказался пасти – с того дня, как бандиты «реквизировали» бычка городского головы, дабы неповадно было сотрудничать с казаками.
     Кромин раскурил трубку, вдохнул полной грудью, закашлялся (вот что значит долго не курить!), причём сильно, аж до слёз. Он достал платок, вытер слёзы и, пряча его в карман, увидал Башлыкова.
     – Здравия желаю, Ваше благородие! – поздоровался тот через калитку и замер, не двигаясь. Поприветствовал он штабс-капитана как-то слишком уж бодро, если не сказать молодцевато, что не было на него похоже в обычном состоянии. Кромин оценил обстановку: Башлыков, конечно, будет басить, но, если объяснить ему, снизит голос до разумных пределов (он понятливый) и потом не забудется, несмотря, что выпивши.
     – Заходи, Иван… 
     Башлыков неторопливо поднялся по набиткам к Кромину. Штабс-капитан показал ему место рядом с собой.
     – Ну, что, передал Наталии Павловне?
     – Всё в точности, как наказывали…
     – Поверила?
Башлыков задумался.
     – Трудно  сказать, Ваше благородие. Вроде бы да, а может, и нет вовсе. Не знаю…
– Ты, Иван, потише: Наталия Павловна
отдыхает: спит с открытым окном. Не разбуди ненароком.
     – Виноват…– Башлыков перешёл на громкий шёпот.
     Он огляделся, положил на колени фуражку, пригладил жидкие чёрные волосы и проговорил, опустив голову:
     – Эх, судьба-злодейка… И пожалиться некому, Ваше благородие. Казаки смеются. Стыдоба! Ксенья-то моя ушла к извозчику Митряеву.
     Кромин, подобно Башлыкову, расценил это как оскорбление. Штабс-капитан пару раз сталкивался с Митряевым. Здоровенный мужик, а болван, к тому ж расписаться не может – палец чернильный прикладывает. Иван Башлыков против него академик.
– И чего ей, стерве, не хватало?! – рассуждал
как бы сам с собою Башлыков. – Всё в дом нёс. Жалование, чтоб пропить, ни разу не было. Сказывают, снюхались они, когда мы с Вами били краснюков у Каппеля Владимира Оскаровича… Только все молчали.
     – Хорошо , хоть детей нет. То б вообще беда! Тебя, говорит, красные придут, умаслячат, как контру, а мне, что, говорит, вдовою твоей оставаться, я хочу жить не хуже других баб. Так и говорит, мать её за ногу! Прости, мою душу грешную.
     Кромину вспомнился Дроклев. «Впрочем, с Башлыковской женой, видимо, сложнее. Наверное, не только жить хочет, но и детей, а может, этот извозчик по-мужски ей лучше подходит, чем Иван. То есть всё вкупе. Да чего там! Извозчик на войне не был, ранений нет и моложе Башлыкова».
     И всё-таки, как ни крути, женщина гораздо раньше мужчины чует опасность.
     – Не печалься, Иван! Найдёшь себе серьёзную женщину – в подмётки ей Ксения не будет годиться. Вот увидишь!
     – Оно, может, и так, Ваше благородие, да шибко обидно. Я от неё ни разу на сторону не ходил. А какие девки попадались!
     – Жалеть ни о чём не стоит. Значит, тебе суждено другую встретить. Тут, скорее всего, вряд ли… Махнёшь со мной в иные края, если так сложатся обстоятельства?
     – Да я с Вами, Сергей Николаич, хоть куда! Я Вас… Я одного Вас… люблю теперь!
     Кромин знал, как относится к нему Башлыков, да и сам он за все эти годы сильно привязался к Ивану, однако его слова немало смутили штабс-капитана.
     Башлыков, несмотря на то, что выпивши, тоже почувствовал неловкость – он заизвинялся, надел фуражку, спешно попрощался и почти сбежал вниз по самодельным сходням к калитке, умудрившись ни разу не запнуться.
     Кромин раскурил погасшую было трубку и, пыхая ею, некоторое время наслаждался тишиной и покоем, который внёс в его душу обиженный женой Башлыков.
     Он не думал о Ветре, но всё равно где-то в подсознании рассчитывал на его появление. И раз тот не появился, Кромин, уходя в дом, в сердцах ругал себя: вдруг Наташа просыпалась и ей хотелось воды или чего-нибудь ещё, а подать было некому. Что так долго торчал на дворе, он относил к другому – неистребимой привычке всё доводить до конца (в данном случае выкурить всю трубку). «Себялюбие! Чистейшей воды себялюбие!» – восклицал он.
     Сбросив обувь, Кромин на цыпочках прошёл в спальню. Наташа лежала в том же положении, что и раньше. Простынь на её груди то вздымалась, то опадала. 
     В первое время, когда они только начали встречаться, он всё удивлялся, отчего такая чудесная барышня, как Суровцева, выбрала обычного пехотного офицера. Перед венчанием он отважился спросить невесту, за что она любит его. «Ни за что, Серёженька. Просто люблю», – ответила она.
     Кромин видел, какими глазами смотрят на Натали молодые люди из приличных семей. Среди них попадались те, кои, по мнению её отца, могли составить хорошую партию его дочери. А вот, поди ж ты, всем им она предпочла Кромина.
     Город знал о её выборе. И ни белые, ни красные, и ни штатские – словом, никто, пока жених воевал сначала в германскую, потом на восточном фронте, даже не пытался за ней ухаживать. Некоторые, поумней, хорошенько рассмотрев Суровцеву, уяснили, что шансов у них – никаких. Желатели поглупее, скорей всего, просто боялись Кромина: с него-де станется по возвращению пристрелить незадачливого ухажёра. Никто не знал, что у этого офицера на уме, а наган-то всегда под рукой, тем более, не ясно, чья в конце концов возьмёт, красных или белых. А завзятые театралы помнили кроминского Прохорова (точно такого же скрытного мрачноватого типа, как он сам), что стрелял, хоть и не попал, в любовника своей жены – так то был гражданский, а не военный, притом на сцене, а не в жизни.
     …Под взглядом мужа Наташа во сне пошевелилась и подтянула к подбородку край простыни. Он укрыл её одеялом. И сам тоже лёг. Сразу же повернулся на бок, чтобы ненароком не разбудить жену – случалось, правда, изредка, на спине он похрапывал, и если высоко голова.
     Усталость и перенапряжение не помешали Кромину спать чутко, он несколько раз за ночь просыпался, прислушивался к Наташе и, удостоверясь в её ровном дыхании, засыпал вновь.
     Наутро Кромин нашёл свою жену бодрой и здоровой. Она так потянулась, что грех было тут же не обнять, целуя в губы и шею и ощущая сквозь тонкую ткань ночной рубашки молодые сосочки её маленьких упругих грудей.
В глазах мужа и характере объятий Наташа увидела его тоску по брачному ложе и всколыхнулась всем телом. «Пока ещё, наверное, нельзя…» – прошептала она на всякий случай между поцелуями, и, надо сказать, совершенно напрасно, потому как он всё понимал и так. И, тем не менее, эти слова приятно разливались по всему его телу и бродили там опьяняюще, как предвестник какого-то особенного торжества.
     – Ой, что я разлёживаю?! – неожиданно спохватилась она. – Сегодня же воскресенье?
     Кромин недоумённо посмотрел на неё.
     – У нас сегодня гости.
     – Гости?!
     – Да-да, вчера днём телефонировал Николай Александрович: обещал зайти в воскресенье – хочет повидаться с тобой.
     – Николай… Николай…. Что ж, Николай – так Николай…
     – Ты не рад?
     – Отчего ж? Рад. Когда его ждать?
     – Я сказала, чтоб приходил к обеду. Или – не нужно было?
     – Мы с ним месяца полтора не виделись. Можно побеседовать.
     – Тогда ты вставай, одевайся (я отвернусь), я тоже встану, что-нибудь приготовлю.
     – А где твоя прислуга? Я давно хотел спросить…
     – Анюта? Так я её три года, как рассчитала.
     Наташа рассмеялась на его удивлённое лицо, а ещё больше, что она теперь справляется на кухне не хуже Анюты, и муж сегодня в этом убедится.
     В мозгу Кромина непонятно откуда возникла фраза «чтоб не отравила», она не имела никакого отношения к бывшей Наташиной кухарке, однако вертелась и вертелась. Кромин никак не мог прогнать её, не помогало и всё то, что говорила дальше Наташа, а она докладывала по хозяйству: бельё, кроме постельного, отдаёт в стирку соседке, та раз в неделю прибирается у неё в комнатах.
     Потом, правда, на ту непонятную фразу наслоилось слово «прибирается», к нему добавилось «разлёживаю», и они вдвоём дружно вытеснили, наконец, первую – неприятную. Кромин открыл, что его жена вообще часто употребляет простонародные выражения, причём совершенно естественно – будто она всегда так разговаривала.
     Одеваясь, Кромин внезапно понял, что тоже несколько опростился. И не только в отношении речи. Но на него повлияла война, постоянное соприкосновение с солдатами, с казаками. А Наташа? Откуда набралась она? Все эти залётные словечки и оборотцы в Наташиных устах забавляли Кромина, он сравнил их со специями к мясным или рыбным блюдам и хмыкнул.
     – Ты, что, Серёжа?
     – Так, ничего…
А сам продолжал размышлять: «Она изъясняется просто и ясно для любой среды. Это хорошо! И всё-таки манеры не спрячешь. Как, впрочем, и руки. Ладно, там будет видно. Возможно, не пригодится…»
     Кромин обошёл окна, впустил солнце.    
     Наташины губы заблестели каким-то новым, неизвестным ему, блеском, а в её ярко-голубых глазах он увидел луг, который они проезжали, небо, куда он взглянул тогда, и океан, зовущий к себе вдохнуть ветра и простора.
     Наташа улыбнулась:
     – А славно мы тогда покатались на лошадках!
По Кромину сверху вниз – от головы до ступней – прошла энергетика, чем-то напоминающая дрожь, но значительнее гуще её. «Тут угадать невозможно – это как же надо любить, чтобы так чувствовать самого близкого человека!»
     Их обоих невыразимо пылко захватила дальняя даль 16-го года, и они несколько минут находились всецело там.
     – В мире нет ничего прекрасней скачущей лошади, танцующей женщины и корабля под парусами, – сказал Кромин.
     – Красиво… Очень-очень красиво. Просто замечательно!! А кто сказал? Ну, что ты молчишь? Признавайся: ты придумал?
     Кромин рассмеялся:
     – Ну, что ты! В какой-то книге прочитал ещё кадетом. Понравилось. Вот и запомнил.
     Кромины стояли по разные стороны широкой деревянной кровати, с барельефными амурами в головах, глядели на друг друга, и обоим казалось, что это – сон: что они теперь на всё время вместе.
     Платяной шкап, куда случайно глянул Кромин, возвратил его в их первый с Наташей брачный день, и штабс-капитан покраснел. Ему никак не верилось, что в своём нетерпении он перешёл тогда все границы, как какой-то грубый мужлан. Разве мог это быть он, Кромин?!
     – Я сама… – произнесла вдруг Наташа, прерывисто дыша. Она запнулась, щёчки её заалели.
     – Я сама скажу…
Чтобы не смущать жену, и так не знающую, куда девать глаза, Кромин отвёл взгляд в сторону.
     Суровцева не помнила мать, была б та жива, она бы спросила её, прилично ли поверять такое мужу и вообще, как вести себя с ним: что можно говорить, чего нельзя. 
     – У нас ведь нет секретов друг от друга?
     Кромин поспешил успокоить жену:
     – Конечно же, нет, Наташенька.
     Он подошёл к ней, взял за руку, прислонился своей щекой к её, по-прежнему тёплой.
     – Милая, слушайся своего сердца. Супруги, по-моему, делятся всеми мыслями, чувствами и ощущениями – что бы они ни испытывали. Жить так – и будет: душа в душу. Согласна? Ты же у меня умница.
     Наташа смутилась. Она не знала, прав ли муж полностью, и не считала себя такой уж умной, ей всегда становилось неловко, когда хвалили её, не важно по какому поводу. 
     …К двум часам пополудни она успела приготовить обед, а Кромин сходить в баню китайца Лю-дин-фу, где имелись, помимо всего прочего, душевые кабины – чтобы помыться наскоро.
     Николай явился в уговоренное время тютелька в тютельку: он был, как всегда, точнее некуда; Кромин ещё говорил, что из него б получился неплохой офицер, но тот всякий раз протестующе поднимал перед собой руки – мол, ради Бога, увольте меня от подобных разговоров.
     Войдя, Николай поздоровался с хозяйкой дома, протянул ей букет полевых цветов, после чего энергично пожал руку Кромину.
     – Ой, белюшки! – воскликнула, не скрывая радости, Наташа. – Спасибо, Николай Александрович, спасибо…
     И тут же, невольно насторожась, но всё с той же с улыбкой, спросила:
     – А откуда вам известно, что я люблю именно эти цветы? Неужели где-то проговорилась?!
     Николай молча улыбался. Наталия Павловна шутливо погрозила ему пальцем:
     – Я всё равно узнаю!
     Она налила в фарфоровую вазу воду, вставила ромашки и произнесла своим негромким приятным голосом:
     – Милости просим к столу! Николай Александрович, вы располагайтесь, пожалуйста, здесь, а мы с Серёжей, если не возражаете, будем сидеть тут и тут…
     Она указала на приборы по обеим сторонам стола, расположенные напротив друг друга. Николай немало удивился такой рассидке – что Кромин уступает ему своё привычное место, чем он был, конечно, несколько польщён.
     В центре белой накрахмаленной скатерти в соседях с цветами стоял графин, обративший на себя внимание гостя золочёными ободками горлышка и плавающими в водке лимонными корками.
     Всякий раз при виде этого графинчика у Кромина возникал образ отца Наташи – его несостоявшегося тестя. Кромин не обижался на Суровцева, что он противился их браку, просто не мог уяснить – отчего, несмотря на Наташино: у папа тяжёлый характер.
     Вообще-то надворный советник слыл либералом. Может, в том кроется разгадка? Но Кромин политических разговоров в его присутствии не вёл, точнее, не давал втянуть себя, и все попытки Павла Никодимовича вызнать, чем дышит избранник дочери, кончались неудачей. Должно быть, чутьё подсказывало старику, что они с Кроминым – противоположности, а какой отец не мечтает приобрести зятя-единомышленника?   
     Хрустальный графин был непременным атрибутом стола Суровцевых, и Кромин не собирался ничего менять, хотя не имел привычки, подобно надворному советнику, выпивать рюмку-другую за обедом.
     Гости же – особый случай. Как нынче. Через специальное ситечко Кромин разлил водку.
     – Николай Александрович, накладывайте себе холодные закуски. Не стесняйтесь!
     Мягкий грудной голос Наталии Павловны всегда волновал Николая Александровича. Он был холостяком и часто мечтал о том, чтобы у него в дому звучал точно такой же голос.
     Минуту спустя гость поднялся.
     – Позвольте мне, дорогие хозяева, произнести тост. Я рад благополучному возвращению Сергея Николаевича из срочной командировки в лоно семейного очага. Пусть ваша, Сергей Николаевич и Наталия Павловна, совместная жизнь будет наполнена тихой радостью, покоем и… – он сделал паузу, – пускай будет безоблачной, как сегодняшнее утро! (Вы заметили, как было чудесно?)
     Николай Александрович дотянулся рюмкой сначала до Кромина, затем до Наталии Павловны, у которой был налит шикшевый морс. Кромин пожалел, что рюмки серебряные, а не хрустальные – не тот звон.
     И напыщенность тоста ему тоже не понравилась. К тому же Николай стал обращаться к нему по имени-отчеству, чего не наблюдалось прежде. Да и потом, от гостя, едва он вошёл, словно повеяло сырой прохладой, как когда они двигались в тумане на ферму.
     Кромин поёжился, несмотря на то, что в гостиной, как и во всём доме, было тепло и ни откуда не тянуло.
     Хозяйка открыла супницу.
     – А теперь давайте отведаем ухи из кижуча. Вы, Николай Александрович, почитатель сего блюда? Не спорю, у речки да на костре уха куда вкуснее, какое может быть сравнение, но домашняя тоже иной раз такое объедение – пальчики оближешь. Поглядим, угодила я вам или нет. Давайте сюда тарелку!
     – Уха-а… – мечтательно протянул Николай, – двойная-тройная… Вы едали, Наталия Павловна?
     «Хвастун!» – хмыкнул Кромин. Николай, внимательно следивший за реакцией мужа Наталии Павловны на всё, без исключения, не уловил этого. Ясно, хмыкание было слишком тихим, вдобавок никак не отразилось на лице Кромина, в тот момент наполнявшего рюмки, что тоже явилось неплохим «прикрытием» (наливая, обычно молчат), но главное – Николай как раз в это время говорил, и говорил жене бывшего своего партнёра по висту, не отрывая глаз от неё.
     – О, недурственно! Весьма-весьма. Наталия Павловна, вы – замечательная хозяйка. Сергею Николаевичу чрезвычайно повезло. Он у нас везучий…
     Комплимент в свой адрес Наталия Павловна пропустила мимо ушей. И на сей раз отнюдь не из-за скромности или как обычную формальность – её резанула последняя фраза гостя, вернее, тон, каким она была произнесена.
     Николай Александрович ел, как и полагается в приличном обществе: не с конца ложки, а с бокового края её, причём, без шума, проглатывая едомое, насколько возможно тише, и старался показать, что это не стоит ему ни малейших усилий.
     «Не велика наука», – подумала с лёгким раздражением Наташа и посмотрела на мужа. Но он, казалось, был целиком поглощён ухой, заботясь лишь о том, чтобы, если и капнуть нечаянно, то, упаси Бог, не на скатерть – исключительно на хлеб под ложкой.
     Когда хозяин и гость расправились с первым, Наташа сменила тарелки. Мужчины выпили ещё по одной.
     – Вы у кого брали грибы? У Демьянихи? –поинтересовался Николай Александрович у Наталии Павловны, насаживая на вилку по очереди опёнок и ломтик жареной картошки.
     – У неё. Другие не ходят в лес. Боятся. Ведь боятся же, Николай Александрович, а?
     – Боятся. А как не бояться? Кому охота попадать в заложники. Одна Демьяниха смелая. Старуха (ей, кажется, за пятьдесят перевалило) им не нужна. Эх, Россия-Россия!
     Кромин поднял глаза на говорившего:
     – России нет.
     «Вздрогнем, но не испугаемся», – послышалось Кромину в ответ. Но гость только напрягся лицом, что, кстати, хозяева заметить никак не могли – он сидел спиной к свету.
     – Вы так считаете?
     Николай дал Кромину почувствовать иронию.
     – Потеряли веру в Бога. Захотелось рая на земле. Вот – и наказание… – ответила за Кромина Суровцева.
     Николай повернулся к ней. Касаться религии он не любил, тем более в разговоре с женщиной: они вечно впадают в крайность: то набожны до фанатизма, то – наоборот; в конце концов нелепо сводить всё к вере.
     – Стало быть, и народа русского нет? – прищурился он, переводя взгляд с Суровцевой на Кромина, не зная, кто из них станет отвечать на сей раз.
     – Да, нет.
     («Ишь ты, дуют в одну дуду!»)
Направляясь в гости, Николай не исключал, что заспорит о чём-нибудь с Кроминым, такое случалось некогда и прежде, правда, на менее серьёзные темы, но на то, чтобы иметь двух оппонентов сразу, он никак не рассчитывал. Николай вообще не ожидал такого напора и пыла от Наталии Павловны – за ней ничего подобного не водилось, сколько он помнил её, а помнил он её молоденькой барышней, как только они с родителем приехали сюда в 15-м году из Санкт-Петербурга.
     – Но был же!
     – Был. Был до Манифеста о вольности дворянской и до отмены крепостного права, – быстро и нервно заговорила Суровцева. Николая поразила её бледность. «Всё-таки мужское воспитание. И стержень тоже от отца», – заключил он, испытывая потребность возразить ей.   
     – Поглядеть на вас, без неволи нам, русским, никак нельзя. Мне ж сдаётся, что народ наш не принял капитала, вернее, наживу как движитель прогресса. Не может он жить он без справедливости.
     – Николай Александрович, проснитесь! За всю историю никакой социальной справедливости нигде не было. Все потрясения в государствах («революции») происходили в интересах банкиров и торговцев и походили все одно на другое, как две капли воды. Поднимают тёмную толпу, обещая ей свободу-равенство-братство, на её же костях и крови захватывают власть и жируют ещё больше.
     Против этого спорить Николай не собирался. Он глядел на жену Кромина и вновь и вновь сравнивал её с той далёкой Суровцевой, почти девочкой – хрупкой, тихой. С годами она, конечно, менялась (расцветала с Кроминым и сникала без него), но при всём при том оставалась миловидной и молчаливой. «А рассуждения, безусловно, мужнины. Воспитывал, воспитывал и воспитал».
     Кромин гордился супругой, её правильным, по сути, пониманием истории и тем, что она развила многие его недоговорки, хотя кое в чём явно перебарщивала, но поправлять её при госте было нельзя. Штабс-капитан сидел-улыбался в себя, внешне не проявляя эмоций, однако Николай догадался об этом по наклону головы и обращённой к нему стороне лица: подстриженный ус шевелился, подобно щеке, приводимой в движение складкой от края рта.
     А Суровцева всё говорила и говорила.
     – Не послушались Достоевского. А он предупреждал. Неволя, да – плохо. Но свобода – куда хуже! Вспомните слова императора Николая I: «Крепостное право – зло, но отмена его – зло ещё большее». Людьми легче управлять, когда они думают, что от них что-то зависит. Парламент? Почитайте Победоносцева! Нет, поверили Блоку. Но он – не Пушкин. Тот смотрел вперёд и назад. Этот себе под ноги. Где он сейчас? Люди – рабы своих слабостей и пороков. Они не плохие и не хорошие…
     – В хороших условиях хорошие, в плохих плохие, – вставил Николай, недовольный тем, что спор превращается в гольный женский монолог (правда, ему временами казалось: пыл и бледность супруги Кромина даже придают ей некий шарм).
     – Конченых негодяев мало, идеальных людей того меньше. Да не осуждаю, не осуждаю я людей! Что поделаешь, если они от рождения – эгоисты. Или я не права?
     – Браво! Сдаюсь… – поднял руки кверху смеясь Николай; этим он старался скрыть своё состояние: как-то вдруг защемило сердце, а в висках стучало: «Везунчик, везунчик, везунчик…» И была вдобавок опаска – не дай Бог, он или она что-либо заподозрят.
     Прекратив говорить так же внезапно, как и начала, хозяйка разлила всем троим компот, поставила на стол вазочку с печатными пряниками.
     Николай ухватился за них: мол, несмотря на гражданскую войну, всё же изготавливают «популярные пряники», а значит, дела не так уж плохи, постепенно всё наладится.
     Губы хозяина тронула усмешка. Гость тут же понял свою оплошность, но прикинулся, что – нет.
     Воцарилось молчание. Суровцева, подперев голову, задумчиво глядела в свою чашечку с компотом. Либо запал у неё кончился, либо она вся выговорилась. Николай невольно залюбовался её профилем.
     Прошло несколько минут. Гость снял с брюк салфетку, сложил вчетверо, накрыл ею вышивку на скатерти вправо от себя. После чего встал: пора и честь знать.
     – Я, с вашего позволения, откланяюсь. Благодарю за приятную беседу и угощение. Всё было очень вкусно.
     Он вытащил из кармана какую-то газету, положил её на стол.
     – Это сегодняшний номер «Северных вестей». Для Сергея Николаевича.
     – И вам спасибо, Николай Александрович! Заходите, не забывайте нас.
     Хозяйка обернулась на цветы, принесённые гостем:
     – А я всё равно узнаю…
     И улыбнулась так, точно ни серьёзного разговора у них, ни спора не было в помине.
     Николай, в свою очередь, тоже попытался улыбнуться. Рука, поданная им Кромину, почему-то вспотела, хотя весь обед оставалась совершенно сухой. Забирая её обратно и глядя на Кромина, но больше мимо него, он произнёс:
     – Будьте счастливы, штабс-капитан!
     В его словах сквозила усталость и чувствовался немой вопрос, на который он таки не решился.
     У калитки Кромин пожал плечами:
     – Как поступит приказ… А когда – не известно.
     Николай изменился в лице. Его вид рассмешил Кромина.
     Он улыбнулся, махнул на прощанье рукой и, посмеиваясь в усы, пошёл в дом. Хорошо, что Николай не задал самый опасный вопрос: неужели Россия уже прошла свой исторический круг?
     «Нет, он до этого не дойдёт…» – остановился посреди двора Кромин. Его Наташа удивила  этим вопросом три года назад; он тогда тоже мучился над ним и тоже не находил ответа. 
     «А Николай остаётся здесь напрасно – ой, напрасно!» Штабс-капитан Кромин давно уже никому ничего не советовал: у каждого своя голова на плечах.
     Кромин посмотрел на небо. Солнце висело ещё довольно высоко: широкой дорожкой серебрилась бухта, блеск её частью уравновешивался озером, затенённым соседней сопкой. Тёплое поле золотого погона дня надвое рассекал голубой просвет свежести. Но она пока мало ощущалась. Было так хорошо, что любая неприятная мысль просто не могла удержаться дольше, нежели как мельком.
     Пока муж провожал гостя, Наташа убрала со стола и принялась мыть посуду. Кромин заглянул на кухню, увидал её над тазом в переднике, снял с крючка полотенце и стал помогать ей – вытирать чистые чашки-тарелки насухо.
     – У меня чуть не выскочило… – в глазах Наташи заблестели озорные искорки. – Вот бы наш гость стушевался!
     – Да?
     Кромин приготовился к шутке, а то и розыгрышу, на которые его жена была выдумщица, правда, всегда под настроение.
     – Я хотела сказать Николаю Александровичу, что принесённая им газета нам без надобности – к чему омрачать ум и приводить его в смущение?
     «Кого-то цитирует», – догадался Кромин.
     – Преподобный Силуан Афонский говорил: газеты пишут не о людях, а о событиях, и правды всё равно не узнаешь, она приходит через молитву.
– Верно! – подтвердил Кромин, не особенно
вникая в смысл её слов. – А почему не
сказала?
     – Да ну тебя, Серёжка! Всё-таки – гость. Он бы точно оконфузился.
     Она помолчала с наморщенным лбом, домывая супницу.
     – Знаешь, по-моему, Николай Александрович неверующий.
     Кромин перестал вытирать тарелку.
     – Неужели?
     Для него русский и православный было одно и то же. Атеистов он относил к душевнобольным.   
…Когда вся посуда была перемыта, в баке оставалось ещё много тёплой кипячёной воды. Наташа зачерпнула большой ковш и понесла его в ванную комнату.
     Кромин уселся за стол в гостиной, развернул газету Николая. Размышляя над некоторыми заметками, он не услышал Наташи, которая подкралась сзади и обвила его шею.
     – Серёженька… А, Серёженька? – зашептала она заговорчески.
     – Да, милая…
     Он был ещё погружён в свои мысли. Она шепнула ему в ухо несколько слов «по секрету» и, отпрянув, засмеялась на весь дом – беззаботно, весело и счастливо:
     – Я тебя люб-лююю!
     Кромин подхватил её на руки – тапочки одна за другой попадали на пол – и закружился с нею. Её звонкий смех, словно конфетти, рассыпался по комнате – опускаясь на крышку фортепьяно, выступы буфета, скатерть стола, верхние перекладины придвинутых к нему стульев и, прежде всего, на мужа: на его волосы, плечи; её смех скользил по его щекам, рукавам рубашки... Когда он стих, Кромин остановился, осторожно выпустил жену чулками на ковёр. И тут же обнял за талию.
     Наташе были приятны все его прикосновения, где бы он её ни касался, но она почувствовала дрожь в его пальцах, когда он провёл ими по икрам, опуская её, и раздался длинный шелковистый звук, как затаённое нетерпение.
     Кромину стало душно. Но и в спальне было не намного свежее. Он попросил у Наташи позволения снять рубашку, и, как снял, Наташа обрадовалась, что муж её не волосат, чего она долго и подспудно побаивалась – так, небольшая растительность на руках от запястий до локтей, а грудные волосы вообще не в счёт, настолько их мало там. Наташа очень хотела, чтобы именно так и было.
     Но первое, что бросилось ей в глаза – это шрам под правой грудью. Как только она увидела этот шрам, сердце её сжалось. О фронтовых ранениях Кромин молчал, лишь промелькнуло однажды у него контузия и – всё.
     Другая на её месте, наверное, не удержалась от расспросов, принялась бы ахать да охать – жалеть мужа. Суровцева же виду не подала, что заметила (она ещё не видела второго шрама на левом бедре!), повела себя так, будто ничего нет.
     Наташа, улыбаясь, прижалась к мужниной груди, дотронулась пальцами до его спины, совершенно не помня в эти минуты, как, когда они с мужем были близенько, и он сделал ей больно, она инстинктивно впилась в него своими короткими квадратистыми ногтями. Да и он тоже ничего такого не помнил, хотя время от времени чувствовал что-то там на спине, однако никак не связывал это с их первым брачным днём. 
     Солнце светило Кромину в лицо, и он не знал, отчего ему так жарко – от ярких ли лучей или от Наташиных прикосновений. Он отвечал на её поцелуи, в который раз с удовольствием отмечая, что они с ней почти одного роста.
     – Давай устроим наш послеобеденный отдых прямо здесь – на паркете? – предложила Наташа с напускной обыденностью. От её слов и голоса повеяло таким домашним-домашним, что всё в спальне, ранее постороннее, сделалось для Кромина родным – каждый предмет и каждая вещь.
     При общей тесноте она нашла, где им примоститься: подле нижних спинок их двуспальной кровати – поперёк неё.
     Наташа принесла постельные принадлежности, в том числе большую ватную подушку – как раз ту, что подкладывал под голову Кромин в кабинете отца, правда, с другой наволочкой.
     Простынь, опускаясь на ковёр, пахнула сыроватым утренним воздухом, что мог возбудить, но не возбудил у Кромина никаких ассоциаций, а лишь явился контрастом наступающему вечеру.
     Спроси Наташу, отчего она положила им отдыхать сегодня на полу, она б наверняка затруднилась с ответом. Кромин же посчитал, что ей надоело на мягкой постели, пусть и не на перинах. Или – как неосознанный протест против замены их – столь привычных, ласкающих тело – но сразу же забракованных мужем. Он давно подметил, что Наташа иной раз повинуется ему вопреки себе, не выказывая при этом никакого недовольства.
     Они с женой разделись снова каждый по отдельности, и опять не до конца, и улеглись на простынь, ещё одной накрылись. Не прошло и пяти минут – они оба вспотели от жара своих тел. Наташа сетовала по поводу постельного белья:
     – Я хотела досушить во дворе, да такой ветер поднялся, прямо-таки ураган в тот день (у соседей полкрыши снесло)… А потом забыла. Видишь, какая я хозяйка!
     И спохватилась вдруг:
     – Я же не расплелась!
     Пока Наташа расплеталась да расчёсывалась у зеркала за туалетным столиком, Кромин, дожидаясь супругу на жёстком ложе, нашёл чем поразить её – у него почему-то возникло сильное желание, чтобы она зарделась: в эти минуты она становилась просто красавицей.
     Подойдя к мужу с вольными волосами, Наташа покраснела, как рак: муж возлегал раскрытый и полностью обнажен. Таким она его не видела. В их первый раз она специально не поднимала век до тех пор, пока они оба не оказались под одеялом; всё дальнейшее происходило уже накрывшись.
     Наташа стояла над мужем, в ногах у него, и не знала, что делать, боясь смотреть вниз, хотя, подошедши, невольно всё уже увидела.
     Она оглянулась на иконы в дальнем углу спальни, перевела взгляд на свою ночную рубашку и – быстро, удивляясь себе самой – на глазах у мужа сняла её. И сразу же легла к нему – осторожно, бочком…
     Наташа растерянно улыбалась в его объятьях – успокаивала себя, что подобное наверняка испытывает каждая замужняя женщина, когда её супруг впервые предстаёт пред ней в таком вот необычном виде, и тут уж волей-неволей надо преодолеть стеснение, а потом постепенно привыкнуть. 
     Кромин боялся доставить Наташе не то, что боль – маленькое неудобство, он контролировал каждое своё движение, чтобы ненароком не защемить её нежную гладкую кожу, не наступить локтём на волосы, отброшенные ею за спину, но всё равно нет-нет, да норовящие вернуться, где были.
     Разгорячённой поцелуями и ласками мужа, Наташе в какой-то миг вдруг захотелось поскорее соединиться с ним, и щёки её покрылись розовыми пятнами – и не только от самого этого тайного желания: она б провалилась сквозь землю со стыда, выскажи это желание мужу.
     …Жена Кромина открыла глаза в подушку от поцелуев, куда её младенцем целовала разве что мать. Она сразу сообразила: потом, после всего, она неожиданно уснула и во сне перевернулась на живот. И сколько уже так лежит, не известно. А Серёжка, значит, всё это время рассматривал её – вот, негодник!
     «Зачем он целует туда?» – не понимала Наташа, ощущая, как там, куда он её целовал, а теперь гладит, всё у неё покрывается мурашками. Ей было непривычно-неловко, но отчего-то совсем не стыдно. «А ему приятно, раз гладит. Может, и мне когда-нибудь будет приятно. Как ему…»
     Кромин перестал гладить. Он вообще-то начал гладить и целовать из-за родимого пятнышка, что чернело справа ниже поясницы, точно маленькая смородинка. Это пятнышко до того понравилась Кромину, что он ласкал жену теперь только здесь. Знал, что она непременно проснётся, и всё равно продолжал целовать и гладить; появившиеся на обеих округлостях мурашки восхитили его: ласкать по ним Наташу было так насладительно!
     Но едва он убрал руку – ему как-то сразу
почудилось, будто на первой их прогулке, когда они шли рысью – Суровцева впереди, подпоручик за ней, и её сильно подбрасывало в седле – будто тогда ещё он догадался об этой родинке: что она тоже подпрыгивает среди мелькания красных, фиолетовых, жёлтых огоньков трав, и так – до тех пор, пока наездница не пожелала увидеть всё кругом в красоте покоя, остановив затем свой взор на белизне луга, что еле заметно колыхался под лёгким дуновением ветра.
     Догадка и удивила, и встревожила Кромина. Он всегда считал зазорным раздевать глазами женщин, а тут – Натали! Война, отпуск и экзотический презент оказались бессильны что-либо изменить в его характере. Фантазии в отношении дочери надворного советника имели естественный предел, и всё время держались этого предела. Натали для Кромина была воплощением девичьего целомудрия и чистоты, кои он берёг даже в мыслях.
     …Он посмотрел на родинку и улыбнулся, что и она теперь – его, что ей предстоит отныне доставлять ему удовольствие постоянно, и под одеждами тоже, едва он подумает о ней. Однако не прошло и минуты, как он поторопился прикрыть её простынёй, словно от постороннего взгляда.
     Первую догадку перебила вторая, такая же неожиданная, как первая. Что вряд ли его жене известно о существовании родинки-смородинки (ну не рассматривала же она себя в смежных зеркалах!). Стало быть, он – единственный, кто пока знает о ней.
     Нет-нет, он потом, конечно, поделится своим открытием с Наташей, непременно поделится. Он представил её смущение и свои поцелуи родинки, уже с согласия жены, пусть даже поначалу с молчаливого…
     Это будет их тайной – её и его! От нахлынувшей радости Кромин беззвучно засмеялся, и когда смеялся, ему вдруг пришла странная, может, даже нелепая, но почему-то понравившаяся ему мысль, что эта тайна как бы скрепляет единение их плоти, но не только её, а ещё чего-то другого, куда более важного, нежели она.
     Охваченный новым, не известным ему ранее чувством, он сидел перед Суровцевой, не шевелясь – боясь нарушить своё блаженство.

                Х. ТАЙНИК

     Кромин летел над лесом – не то, чтобы высоко, но и не слишком низко: во всяком случае верхушки деревьев не находились в непосредственной близости от него, до них нельзя было дотянуться при всём старании; впрочем, он даже не пытался. Летел Кромин лёжа на животе, любуясь пейзажем – лесом, рощами и перелесками, речкой, куда в старые годы он ходил рыбачить на удочку.
     И, хотя ощущение полёта не ослабевало, стоило ему присмотреться к однообразной картине под собою, как начинало казаться, что движется не он, а она, притом так, будто лес и всё остальное с ним плывёт, оставаясь всё время на одном месте. Пару раз Кромин подобное уже испытал, но тогда он был крепко выпивши.
     И всё же, что ни говори, хорошо лететь! Нет, не лететь – парить. Тела совершенно не чувствуешь, сапоги легче тапочек. Легче не только мужских, купленных женой, но, наверное, и её собственных, что одна за другой попадали на ковёр, когда Кромин кружил с нею на руках вокруг себя после того, как она сообщила, что у неё, кажется, всё прошло.
     Летишь – встречный воздух словно обтекает тебя. Трудно сказать, какой он: он ни тёплый и ни холодный. Может, его нет вовсе? Есть. Есть, потому что верхушки берёз, тополей и вётел заволновались – стали чуть-чуть покачиваться. А тут ещё как ударит в лицо сыроватой утренней свежестью! Точно вспорхнула и села опять на матрац с распластанными крыльями чистая льняная простынь.
     Мягко лететь, продолжая обнимать жену, которая по-прежнему рядом и тоже вся свежая, в лёгкой испарине от волнения, но всё равно нежно-податлива, несмотря на дрожь в теле: всё-таки – неизвестность, может, опять боль. «Серёженька… А, Серёженька? Осторожнее, милый…»
     Но Кромин и так не делает никаких резких движений. Его подхватила неведомая сила, подняла вверх и положила лететь. Иногда он помогает ей руками, как вёслами, на озере. Далёкое дивное время! В лодке с тобой прекрасное юное создание – возможно, скорая невеста, и ты ещё не знаешь, что жена.
     И каждое её слово, выражение глаз, жест, наклон головы, завиток волос, каждая оборка, складка её платья, застёжки на туфлях, вздымание груди и плеч – всё в ней дышит таким чувством, на какое способна девушка, нашедшая свой идеал.
     Полёт в одиночку, без помощи механики, не сравним с аэропланом. Их однажды подбили, вдобавок над позицией красных – едва дотянули до своих. Тут же лети себе, никого не опасаясь, даже птицы не встречаются: или ими получен приказ не мешать перемещению Кромина в пространстве и времени?
     Нет, это, конечно, обман зрения, что он летит один. Жена обнимает за шею и смотрит на него снизу вверх удивлёнными голубыми глазами, и они удивляются всё больше и больше по мере углубления Кромина в мягкую томительную нежность. Он касается её границ и замирает. «Ой, как сладко! Как сладенько, Серёжа!!»
     Кромину сдаётся, что он уже не раз летал прежде, а не помнит, так как забыл – во всём виновата контузия и ещё постоянная тревога за казачка Петю Сидорова (за него он уже четыре года в ответе). А ведь не всякий полёт столь безмятежен, как этот, сегодняшний.
Что, если самому попробовать управлять своим телом? И Кромин начинает бросать себя то вверх, то вниз, получая неизмеримо большее удовольствие, нежели просто паря в воздухе во власти неведомой силы. «Ты мне делаешь больно, Серёжа. Больно и хорошо. Но больно всё же… И если без этого больно не может быть хорошо, то делай ещё больней, чтоб было ещё лучше. Пусть! Выдержу, не заплачу, а заплачу – так не оттого, что больно, а оттого, что хорошо…»
     Кромин прерывает её, потому как слишком уж красиво, а ничему слишком красивому он не верит, хотя жене доверяет безраздельно. Возможно, сила и новизна и ощущений, испытываемых ею в настоящий момент, что-то замкнули в нервно-психической системе, и гимназическая память заместила то, что жена Кромина не сумела выразить своими словами.
     Внезапно их с женой начинает бросать из стороны в сторону и вверх и вниз, вот-вот они зацепятся за верхушки деревьев. Единственное, что он смог сделать – это сдвинуть полёт в сторону реки. «Серёженька, мы падаем!» В округлённых глазах жены Кромина испуг, только какой-то странный – радостный, счастливый. Да, он видит: они действительно проваливаются вниз, падают в реку, где пороги и быстрое течение. Падают и падают, но упасть окончательно им что-то не даёт.
     И вдруг жена начинает целовать Кромина – целовать судорожно, как сумасшедшая. Он понимает, что происходит, отчего она такая: так ведь он и управлял полётом для этого, чтобы она почувствовала наслаждение, сравнимое, разве что с эстетическим. «Я люблю, люблю, люблю тебя, Серёженька!»
     Их парение выравнивается. Руки жены постепенно ослабевают, соскальзывают с его щёк. Только теперь Кромин замечает, что они оба мокрые, и жена может простыть. Его охватывает сильное желание приласкать её, задремавшую, одними губами. Он тянется к ней и, поражённый, застывает у груди. Из подмышек пахнет им самим! У его отца («Кто молчит – тот всех научит».) был точно такой же запах. «Не может быть!» Кромин думает, что это он оставил, что передалось, когда соприкасались тела. Приближает лицо к другой груди. То же самое. Вот это да! Они с женой родные во всём…
     И никогда не понадобятся ему никакие «Ароматы Эроса»! Глупо было в 19-м году брать их с собой в отпуск на Север, и как хорошо, что о них ничего не сказал Натали, а, тем более, не оставил у ней – это могло её только обидеть: для кого ей наносить на тело возбуждающие ароматические масла, если любимого нет рядом, а она об эросе читала лишь у Апулея и Мопассана?
     Да, он определённо свалял дурака. Но какой-то же смысл в том был! Ехал-то он в отпуск просить руки Суровцевой. Значит, треугольная, продолговатая бутылочка из толстого зелёного стекла не зря тряслась с ним тысячи вёрст и миль. Потом, уже на месте, рассудил здраво и отложил женитьбу на неопределённый срок.
     «Ароматы Эроса» Кромин увёз обратно и по пути на фронт на одной из сибирских станций, дожидаясь своего поезда, отдал их свежеиспечённому прапорщику, без памяти влюблённому в свою невесту и говорившему о ней восхищённо, с придыханием и каким-то невероятно счастливым блеском глаз.
     Юноша тут же отвинтил у бутылки колпачок и замер: «Экая прелесть! Просто чудесно! Надо же – такой запах, такой запах!! Я сроду ничего похожего не ощущал… Леночка будет страшно рада. Хорошо бы ещё знать из чего эти ароматы приготовлены… Полагаю, какие-то диковинные растения. Да, Ваше благородие?»
     Лицо безусого прапорщика покрылось румянцем, он ловил каждое слово Кромина, повторяя за ним и постоянно переспрашивая: «Как Вы говорите? Сандаловое дерево? Не слыхал. И где же оно растёт? Мускатный орех? Ну, конечно, конечно, как без него! Cananga obarata? Понимаю: латынь. А по-русски? Иланг-иланг?»
     Кромин, посмеиваясь, терпеливо пересказывал всё, что говорил ему в Омске британский лейтенант Гровс, презентуя «волшебный сосуд», от которого он, из вежливости, не мог отказаться:
     что «Ароматы Эроса» доставлены из Вест-Индии;
     что иланг-иланг, или корона Востока, и сандал – тропические деревья, иланг-иланг цветёт лиловыми, жёлтыми, а сандал – пурпурно-розовыми цветами; у туземцев до сих пор обычай устилать ложе новобрачных лепестками иланга (тут прапорщик аж хлопнул в ладоши, и с соседнего столика посмотрели на них. «Совсем мальчишка!» – подумал Кромин); 
     что кустарник пачули издавна используется в лечебных целях индийцами и китайцами;
     что смесь ароматических масел из этих растений обладает мощным эротическим воздействием в равной степени на мужчину и на женщину.
     В их разговор вмешивается паровоз свистом и пыхтением за стёклами ресторана. Кромин быстро прощается, рывком забрасывает вещмешок за спину, не беспокоясь теперь за «Ароматы…», так как их уже нет там, выбегает на перрон, вскакивает в состав, оборачивается и видит, как новый обладатель зелёной треугольной бутылочки машет ему вслед фуражкой.
     Кромин силится вспомнить его имя. «Вроде бы Григорий… нет, кажется, Аркадий. Впрочем, какая разница? Вряд ли когда нас сведёт судьба. Главное – сделал приятное влюблённому юноше. Может, успеет жениться, прежде чем убьют – хоть узнает женщину, наслаждаясь с Леночкой, пахнущей душистыми ароматами тропиков».
     Состав, между тем, набирает ход…
     «Тук-тук… – слышит Кромин, – тук-тук…» Колёса стучат не так. И вообще – он же не в поезде и не едет, а летит. Внизу, на речке, людей нет, кто же может стучать? Дятел? Нет. Стучат так сильно, что в голове отдаёт.
     «Серёжа, стучат!» – тормошит его жена.      
     «Слышу!» – говорит он, но словно потерял голос. Рот открывается, а ни единого звука. А стук не перестаёт. 
     «Серёженька, проснись! Кто-то пришёл». Кромин камнем летит в речку, ударяется о воду. «А? Что?» Вокруг темень. Он не сразу соображает, что – ночь и они с Наташей уснули, сморённые ласками. Она дотрагивается невидимыми пальцами до его руки и в тот момент стук возобновляется. Кромин прислушивается. Стучат в дверь на веранде.
     Штабс-капитан вскакивает, наощупь, с грехом пополам, находит халат, суёт в карман револьвер, говорит жене «Не волнуйся, Наташенька…» – и, натыкаясь на мебель и получая мелкие ушибы, наконец раздвигает портьеры.
     В столовой светло от луны – здесь ставни они с Наташей оставили открытыми. Кромин медленно проходит прихожую, отодвигает засов и рывком дёргает ручку двери, держа наготове оружие.
     На пороге дома фигура в форме.
     – Господин штабс-капитан, я послан за вами!
     Голос знакомый, но кто – не разобрать: свет от луны падает военному в спину.
     – Не вижу лица… Вы, Будберг?
     – Так точно.
     «Адъютант генерала. Значит, что-то срочное».       
– Заходите. Я сейчас переоденусь.
– Разрешите, я тут постою-покурю?
     – Ну, как знаете…
     Кромин вернулся в гостиную, зажёг лампу. Из-за портьер высунулась заспанная Наташа:
     – Ты надолго?
     – К утру, думаю, вернусь. Закрывайся на все запоры, никому не открывай. Понятно?
     – Слушаюсь, господин штабс-капитан!
     Став в своей белой рубашке навытяжку, Наташа, приложила правую руку ко лбу, чем попыталась скрыть охватившую её тревогу и одновременно подбодрить мужа. Тот всё понял и улыбкой продемонстрировал полное спокойствие. 
     – Исполняйте.
     Он пристегнул подтяжки, надел китель, перепоясался ремнями и обнял жену:
     – Тебе надо хорошенько выспаться.
     Она потянулась к нему губами. Поцелуй был
краткий, но какой-то особенно нежный – как всегда, не похожий на все предыдущие. Наташа перекрестила мужа: «Храни тебя, Господь!»
     …С самого начала Будберг определил себя в направляющие, то же самое на его месте сделал бы Кромин, так как иначе получается, словно конвоирует старшего по званию. Внизу, на тротуаре, они нет-нет, да попадали в шаг. Кромин усмехнулся, но не этому – он давно заметил разницу между тем, как ходят боевые офицеры и тыловики; к их выправке, особенно штабистов, при всём желании, трудно придраться.
     Выйдя за ограду дома Суровцевых, штабс-капитан следом за адъютантом командующего расстегнул кобуру. Когда спускались по тропе на главную улицу, ему вдруг ударило в голову:

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок наступит – Господь сына
       блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»

     Со спиною Будберга перед собой Кромин размышлял, с чем бы он перешёл в вечность, если б между нею и выстрелом ему была отпущена хотя бы минута. На фронте он соглашался с поэтом:

И забуду я всё – вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав –
И от сладостных слёз не успею ответить,
К милосердным коленям припав.

     Тогда ничего другого он не испытал. Суровцева была в мечтах. Они могли обвенчаться ещё три года назад, в отпуске. О себе он не думал. Ну, убьют, невелика беда, миллионы русских гниют в земле. Кромин не хотел ломать жизнь Натали: чтобы она, едва выйдя замуж, стала вдовой, да ещё, вдруг, с маленьким ребёнком – вот и будут вдвоём мыкать…
     Правда, он не учитывал того, что Суровцева поклялась в случае его гибели принять обед безбрачия – уйти в монастырь и уже порою видела себя в нестеровской монахине со свечой из «Великого пострига», о чём поведать мужу стеснялась до сих пор, опасаясь, что он не так поймёт её, несмотря на то, что в большинстве случаев они понимали друг друга с полуслова и иногда достаточно было одного взгляда.
     Да, тогда – «и трава, и шмели…», лошади, небо в кусочках белых облаков и лазурь девичьих глаз…
     А теперь? Кромин увидел их вчерашнее, по-настоящему полнокровное, соитие (до того замечательное, что не выразить словами, а, может быть, и не надо). Это – высшее наслаждение тела и души, самое прекрасное из всего, что только есть на свете. «Оно!!»
     Будберг обернулся:
     – Вы что-то сказали?
     – Поручик, чему вы отдаёте предпочтение у Бунина?
     – У Бунина? – переспросил Будберг. Он приостановился и, когда Кромин поравнялся с ним, пошёл рядом.
     – «Сны Чанга».
     В этот миг у Кромина случился просверк. Всё
заслонил собой какой-то незнакомый, очень длинный каменный дом, который мог бы легко сойти за казарму, если бы не многоэтажность и висящее на верёвках в застеклённых балконах бельё. Скудость архитектурной мысли навевала ужасную тоску: хотелось или бежать, куда глаза глядят, или удавиться.
     Некую индивидуальность этому строению придавала, разве что пара собак – мать и сын. Большие и серые, обе приблудные, они лежали возле него на бетоне, где попрохладней. Её звали Динкой, его Рэмом.
     Издали заметив Кромина, они поднялись и потрусили к нему. Рэм, правда, замешкался, не сразу кинулся за матерью, но быстро нагнал её и первый оказался у сапог Кромина, упёрся носом в его руку, лизнул её. Вдвоём они обстали штабс-капитана, не давая ему проходу. Тому ничего не оставалось, как поочерёдно погладить их: сначала поджарую Динку по всклокоченной шерсти, после – лоснящегося крупняка Рэма; мать холила его и до сих пор отдавала лучшие куски, хотя он давно вышел из детского возраста. И Рэм, и Динка что-то молча рассказывали Кромину, и он понимающе кивал обоим, а Динку подбадривал: «Ничего, не грусти, от старости никуда не денешься – зато сын при тебе, вместе теплее и веселей».
     Она внимательно вслушивалась в его слова, виляла хвостом, точно соглашалась и всё задирала кверху голову с вываливающимся в бок языком. Кромину сдавалось, что он часто, как бы ни торопился, всегда останавливается, чтобы пообщаться с ними. И теперь, впротив солнцу и духоте, он уделит им несколько минут.
     Собачье касание через ткань галифе, как и их дыхательный шум, успокаивая Кромина, сопровождает его до одного из подъездов, стены которого густо испещрены матом. В двери собачья семья входит, по обыкновению, не далее, чем на полтуловища. На лестницу они вообще никогда не ступают, малочисленные их кормильцы выносят им еду во двор, под окна, и лишь в исключительных случаях запускают к себе, вернее, силком затаскивают в квартиру и держат там до тех пор, пока не уедет облава.      
     Собаки знают всех, кто обитает в дому. Они не позволяют чужим приближаться к ночующему на улице привычно вонючему транспорту (вместо бар на тройках разная сволочь в железных коробках) и тем отрабатывают свой харч. Рэм с Динкой не выносят бродяг – скорей всего, из-за запаха. Те обходят дом придорожной пылью и, натыкаясь на живого или мёртвого пьяницу, обязательно обшаривают карманы…
     …Кромин зажмурил глаза, и когда открыл опять, неприятное видение (не иначе – последствие контузии) исчезло. Он, как шёл, так и продолжал идти по ночному городу. Тишину нарушали лишь их с Будбергом сапоги.
     Кромин покосился на спутника, вспомнил их разговор.
     – А стихи?
     – Стихи, стихи…
«Уж их ты, конечно, не читал!» – подумал Кромин безо всяческого злорадства, что поручик поднял его посреди ночи, пусть даже по приказу генерала. «Чересчур длинный человек – плохо. Что в атаке, что в перетишек…»
     Будберг, словно не соглашаясь с мыслями Кромина, вскинул плечи, выпрямился ещё больше.
     Его голос, даже cильно сниженный, звенел:

– «Мне крикнуть хотелось вослед:
”Воротись, я сроднился с тобой!”
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила и стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы собаку купить».   

     Адъютант генерала был значительно моложе Кромина, но, видимо, потерпел не одно поражение на любовном фронте.
     – Мне тоже нравятся «Одиночество», – сказал, как можно мягче, Кромин. – Бунин верно подметил: «прошлого нет»…
     – А отчего ж – нет? – произнёс с деланным равнодушием Будберг, надеясь, как показалось Кромину, на ясный ответ.
     Штабс-капитан пожал плечами:
     – Не знаю…
     Он ни секунды не сомневался в том, что Наташа Суровцева его никогда не разлюбит. А ведь столько людей никто не любит, и сами они не способны никого любить! Суровцева ему – дар Господен. Это он понял под венцом, когда встретился глазами со «Спасом Нерукотворным».
     Посланный в тот же день на Острова Кромин буквально извёлся: мало того, что командировка была чрезвычайно трудной и опасной – в постоянных мыслях о молодой жене он впервые обнаружил, что боится смерти. (Правда, на ферме, в горячке боя, втянувшись в привычную атмосферу, он как-то забыл об этом.) И сейчас, шагая с Будбергом в канцелярию генерала, Кромин всю дорогу, за вычетом странного видения, параллельно со стихами Бунина, думал о жене, их страстных ласках – ласках до изнеможения. 
     Штабс-капитан не строил никаких догадок насчёт того, зачем вызван в штаб, какая срочная надобность в нём – офицере для особых поручений. Знал: что бы ни было, придётся выполнять, хотя у него пропало желание срочно выезжать в указанный пункт с секретным пакетом, инспектировать отдалённые гарнизоны или просто следить за точным исполнением приказов, участвовать в перестрелках, убеждать местное население в правильности решений командования.
     Нынче, переодеваясь, со ждущим его во дворе адъютантом генерала, Кромин поразился, что военная форма, которой он так гордился в кадетах и которую носил полтора десятка лет – что эта форма на нём, особенно китель, словно с чужого плеча. Глядючи на жену, на её узкую руку лодочкой, приставленную ко лбу, понял: всё, кроме Наташи, отошло на второй план.
     Наташу насторожила отстранённая задумчивость мужа, однако – не сильно. Она забралась снова в постель, ещё не остывшую от супружеских тел, улыбнулась этому умиротворяющему, но и возбуждающему теплу, и принялась мечтать о семейной жизни в далёких странах, куда ей с мужем придётся отправиться уже совсем скоро.   
     Незаметно она уснула. Ей приснилось солнце в зените, ленивые волны, парусник и Серёжа рядом с нею на прибрежном песке. Они только что искупались, оба пахнут морем, с капельками воды везде по телу, с мокрыми волосами.
     Потом ей стало сниться, как она и Сергей входят в дом Суровцевых после венчания в Храме. Будто они зашли, а из кабинета навстречу им отец с иконой Пресвятой Богородицы и хлебом-солью. И то и другое каким-то невероятным образом умещается у него на руках; икона помещается на сгибах локтей и придерживается подбородком. Но Наташа нисколько не удивлена.
     Отец в мундире при орденах, которые он надевает лишь в торжественных случаях. Поздравив молодых и перекрестив их, он что-то шепчет на ухо жениху, а невесту увлекает за собой в кабинет. Наташа оглядывается на Сергея, тот кивает головой. В конце кабинета отец нагибается, указывает пальцем на паркетный угол пола между стеной и стеллажом: «Тут, доченька, твоё приданое…»
     Сон оборвался. Несколько минут Наташа лежала обдумывая, что бы это значило. Она в сны не верит, но любопытство берёт верх. А если она что-то задумала – должно приступать к исполнению незамедлительно. Так было всегда, за исключением замужества: осуществление мечты её юности заняло целых шесть лет.
     Наташа выскользнула из-под одеяла и, набросив халат, направилась в кабинет прямиком к тому месту, которое ей только что приснилось. Там она поставила на пол лампу, начала водить рукой по паркетным дощечкам. Выступов или углублений не почувствовала и вообще никаких неровностей. Малейших следов мастики и то не обнаружила. Одна только пыль, накопившаяся после отца. Ни соседка, что прибирала остальные комнаты, ни сама хозяйка ничего здесь трогали: кабинет был на замке, и она отомкнула его только с возвращением мужа из командировки на Острова.
     Прибавив фитиль, Наташа сантиметр за сантиметром обследовала весь паркет от стеллажа до стены. Безрезультатно. Тогда она принялась, по примеру детективов из прочитанных в детстве романов, простукивать пол.
     И сразу обнаружилась обширная пустота – во всяком случае звук стал «гулять». Наташа сходила за кухонным топориком, отковыряла одну дощечку, вторую, третью… В образовавшейся дыре она нащупала что-то металлическое. Попробовала вытащить предмет, с первого разу не смогла и, лишь обхватив обеими руками, извлекла находку. Затем перенесла её на письменный стол, рядом установила лампу.
     Найденный в тайнике предмет оказался юбилейной коробкой из-под монпансье «300-летие Дома Романовых». По бокам выступали барельефные портреты выдающихся царей от Михаила Фёдоровича до Николая II; не забыт был и спаситель династии Иван Сусанин. Для того, чтобы открыть коробку, потребовались немалые усилия.
     Когда же крышка со скрежетом была, наконец, откинута, обнажилась белая бумага. Присмотревшись, Наташа увидела, что бумага – не что иное, как письмо. Оно лежало поверх тёмного мешочка, который, будучи упакован в коробку, принял её формы. Суровцева узнала почерк отца.
     «Дорогие дети! Я очень виноват перед вами обоими и больше всего перед Сергеем Николаевичем. Простите, ради Бога, старика. Эх, не довелось мне погулять на вашей свадьбе! Отдаю за тобой, Ната, приданое, какое сумел приготовить старанием наших с тобой предков.
     Вы с Сергеем Николаевичем будете жить долго и счастливо. Это мне, чувствую, осталось немного. Я совершил несколько ошибок. Самая большая – поддался либеральному влиянию и едва не угодил в лапы к “вольным каменщикам” – злейшим врагам добра и справедливости; они проложили путь переживаемой нами всеми сейчас смуте, умучили всю Венценосную Семью, не пожалев болезного Царевича. Опасайтесь всегда этих нелюдей; Бог поможет распознать их.            
     Милейший Сергей Николаевич! У моей доченьки-сиротинушки теперь вы одна надежда и опора. Берегите её. Она переняла всё лучшее нашего рода. Мне так хотелось понянчить внуков, да ничего не поделаешь – не суждено. Ната, я безумно любил твою маму, любил и люблю тебя. Прости, если чем-то невзначай обидел или был недостаточно внимателен».
     Наташа уже не могла сдержать слез. В карманах халата платочка не нашлось, она, вытирала их пальцами и только размазала по щекам. Стала читать дальше, всхлипывая и вздыхая…
     «Я редко молился, почти не ходил в церковь, в чём горько каюсь. Православная вера создала наше Царство, а маловерие ввергло его в хаос. Тяжкий грех образованного слоя, к коему принадлежу и я.
     Дети мои! Куда б не занесла вас судьба, помните, что вы – русские. Россия сбросила не одно чужеземное иго, сбросит она и нынешнее, самое жестокое и коварное. Вы вряд ли доживёте до этого чудесного дня, но внуки, а скорее всего, правнуки доживут… 
     Примите моё запоздалое родительское благословение. Ваш отец Павел Суровцев».
     Наташа сложила письмо, поцеловала бумагу. После чего чисто механически дёрнула за кончик верёвки мешочка. На её прикосновение он ответил твёрдостью содержимого. Суровцева раздвинула завязку. В глаза ей ударил жёлтый мрачноватый блеск золота.
     Оно было в монетах екатерининского и других царствований. Суровцева долго рассматривала их, вынимая по одной, покамест возле неё не образовалась целая горка. Достав последнюю монету, она аккуратно сложила все до единой обратно в мешочек и, как был он в коробке, отнесла его в гостиную, поставила там на стол и накрыла большой льняной салфеткой.

         XI. NATA AND KROMIN

     – Что это? – спросил на середине комнаты Кромин, войдя и после жёниного поцелуя.
     – А ты – погляди! – сказала она. О его безразличии к деньгам она знала, но одно дело – какие-то бумажки-ассигнации, а совсем другое – золото. Зо-ло-то!
     Кромин заулыбался. Наташа не может без сюрпризов, и все они с учётом его вкусов и пристрастий. «А ну-ка, чем она удивит сегодня?» 
     Он сдёрнул салфетку и обнаружил под ней старую коробку от сосательных конфет – тёмную, схваченную местами ржавчиной. Кромин усмехнулся в усы, покосился на жену, которая стояла у буфета и ждала, пряча грустную улыбку, что будет дальше.
     И дождалась: Кромин поднял крышку и остолбенел. Лицо его выражало крайнее изумление: он смотрел в коробку как заворожённый, не в силах оторваться. Прошло несколько минут, прежде чем он перевёл взгляд на жену, и то, когда она тихо засмеялась, – муж отвлёк её от печальных дум об отце.
     – Откуда? – спросил он, ничего не понимая.
     Наташа молча подала письмо.
     Кромин пробежал его, расстегнул китель, не отрывая глаз от бумаги, взялся читать по новой, уже не спеша, более внимательно. Наташа немного понаблюдала за ним и перешла к окну. Покончив с письмом, Кромин взглянул на неё – на её спину и водопад золотистых волос, ноги почти до щиколоток закрытые полами халата.
     Неожиданно, не известно почему, его охватила тревога. От этого Кромин пришёл в сильное волнение, что с ним бывало чрезвычайно редко. Мягко ступая, он приблизился к жене – подобно тому, как она к нему вблизи храма и как после ухода гостя – погрузил лицо в этот светящийся поток, рассыпчатый и мягкий, купая в нём губы, нос, веки. Наташе сделалось хорошо, но хорошо по-новому, не похоже на то, что она ощущала прежде.
     Так было каждый раз, когда муж ласкал её, независимо от того, целовал, обнимал, поглаживал или просто прикасался. Токи его любви – как сейчас, по волосам – мгновенно достигали её сердца. Она чувствовала их и не шевелилась, продолжая глядеть в окно, откуда, помимо сопки, виднелся край залива, причал, копошащиеся там люди, два серых парохода. На каком-то из них им предстоит навсегда покинуть Север и землю бывшей Империи.
     – Ты хоть немного поспала? – спросил Кромин.
     – Не-а… – весело, чисто по-детски, ответила Наташа. По лицу Кромина пробежали её волосы: она резко повернулась к нему, счастливая, что он быстро вернулся, и они опять вместе, что до обеда, верно, он не пойдёт на службу…
     – Ты помнишь, в чём ты пришёл к нам первый раз?
     – Конечно! Во фраке. И, по-моему, шокировал Павла Никодимовича.
     – То-то… А ты знаешь, что в Англии фрак – повседневная одежда? И кучер на козлах во фраке, и крестьянин, идущий за плугом. Наряди нашего простолюдина – клоунада. Даже галстук нелеп. А в Англии – это не наряд, а народное одеяние.
     – Ну и что ты этим хочешь сказать? Что Павел Никодимович в 16-м году получал английские газеты?
     – Они приходили только ему и тебе. Губернатор выписывал французские; его Софочка обожала Париж, старалась угнаться за парижскими модами…
     Кромин почесал затылок.
     – Что же выходит… Выходит, главным препятствием к твоему замужеству являлось наследство моего дяди?
     – Мне об этом отец сказал лишь незадолго до гибели. Тогда он к тебе уже изменил отношение. Как-никак Георгиевский кавалер! А то твой миллион колол ему глаза.
     Кромин слушал жену с улыбкой, а под конец рассмеялся:
     – А ты сама не боялась идти под венец с миллионером?
     Наташа слегка обиделась:
     – Ему смешно! Хорошо, что мне стало известно об этом в 19-м, а не в 16-м году. То б не знаю, что было. Сам посуди: мы – почти ничего не имеем (как тогда говорили – «из обедневших дворян»), а ты… В обществе составилось бы мнение, что Суровцева окрутила Кромина из-за лондонского наследства. Я б не вынесла этого! А в 19-м, когда ты приезжал в отпуск, мне уже никакие деньги страшны не были: я решила, что всё равно выйду за тебя, но если увижу, что ты меня тоже любишь, а иначе – нет. Никогда.
     – Вот ты какая! – засмеялся опять Кромин, думая: «И как же ты раньше не видела?»
     Наташа игриво вздёрнула носик:
     – Такая вот... Разлюбишь?
     Кромин обнял её:
     – Ни за что!!
     – А ты, Серёжка, в Лондоне быстро освоишься. Не то, что я… – сказала она у него на груди. Британцы не особенно разговорчивы, они ценят каждое слово. Ты слывёшь молчуном, притом мрачноватым, то есть я хочу сказать, ты производишь впечатление неразговорчивого, чрезвычайно серьёзного человека. Так что с лондонцами ты сойдёшься, но…
     В глазах Наташи промелькнула лукавинка: сказать или не сказать? Кромин поцеловал жену в её аккуратный носик, который ему особенно нравился:
     – Не томи!
     И почувствовал, как нарастает эта, не понятно откуда взявшаяся, тревога.
     – Скажи, милая!
     Кромину было ясно, что Наташа хочет поделиться с ним чем-то важным, однако по каким-то причинам не решается; вполне возможно, ей известно некое обстоятельство, могущее осложнить их пребывание в Англии.
     Её руки легли на погоны Кромина, и она почему-то тотчас вспомнила губернаторский бал, ещё миг – и они закружатся в вальсе. Она тогда страшно волновалась: а вдруг этот статный темноволосый подпоручик (она совсем не знала его) так ни разу не пригласит за весь вечер? Он дважды танцевал с Верестовой, она что-то говорила ему, расплываясь в улыбке.
     Да, если бы Кромин не пригласил Суровцеву, она, наверное, долго чувствовала себя уязвлённой. Но пригласить даму мог лишь представленный ей кавалер. Эту миссию взял на себя почтовый служащий Николай Александрович, который проследил её весьма выразительный взгляд, устремлённый на Кромина.
     Пропустив кадриль и мазурку, обещанные ею иным молодым людям, подпоручик приблизился к Натали, изящно поклонился и спросил: «Могу ли я надеяться, что вы удостоите меня танцевать с вами вальс?» От его приглашения у неё захватило дух, но она лишь любезно улыбнулась, слегка наклонив голову. 
     Подпоручик кружил Натали легко и красиво, на их пару обратили внимание многие, что она сразу же заметила, но отнесла целиком к своему партнёру, в то время как большинство из наблюдателей восхищались её столичной грациозностью и соблюдением всех надлежащих приличий в танце и по его окончании.   
Импонировало, что они, вальсируя, не переговаривалась, как зачастую здешние дамы и кавалеры, а исполняли фигуры молча, с лицами, преисполненными приязненности и любезности.
     Когда танец кончился, подпоручик поклонился Суровцевой, довёл её через зал на место, откланялся, не вступая в разговор с ней, и отошёл в сторону – всё строго по правилам этикета. 
     …– Я не хочу жить в Британии, – проговорила Натали. «Ах, вот в чём дело!» Кромин заметил в её глазах настороженность. Она не знала, как на это посмотрит муж.
     – Мы заедем в Лондон на несколько дней и возвратимся на континент, – сказал Кромин обычным тоном.
     – Можем отправиться в Париж, Венецию, Берлин – куда душа твоя пожелает. Обоснуемся там, где тебе больше всего понравится.
     Руки Натали соскользнули вниз. Было б хорошо, если бы у неё также спало и волнение. Она старалась показать, что слова мужа подействовали на неё успокаивающе, но Кромин видел, что это не так.
     Он нисколько не сомневался: Наташино нежелание ехать в Лондон связано с отцовским письмом.
     Не сумев перевести разговор на страны Европы, Кромин искал и не находил, чем отвлечь жену от неприятных мыслей.
     Замолкнувшая Натали вдруг вскинулась:
     – …Ты… ты… думаешь: они убили его?
     – Кто – они?
     – «Вольные каменщики». Так, кажется, называл их отец.
     – Все дворяне в Совдепии – «бывшие люди». Многих расстреливают…
     – Как «бывшие люди»?! Раньше были людьми, а теперь, значит, не люди? Да кто им дал право!
     – Бандитам право не знакомо, дорогая, они живут по своим понятиям.
     – И сладу с ними нет никакого… Устала я, Серёженька… Поскорей бы уехать!
     – Н-да… Уехать…
     В голосе мужа ей послышалась нерешительность.
     Ему, в самом деле, хотя он никому в этом не признавался, было нелегко расставаться с Севером. Даже сейчас, несмотря на отсутствие порядка и спокойствия в этой местности, Кромин ощущал, что что-то его не отпускает. Возможно – сопки, которые он все излазил до войны, возможно – бухта, на которую он любил глядеть по утрам, идя или едучи верхом на службу, возможно – озеро, по которому он бегал на лыжах, и наверняка – долина, простирающаяся до самого океана, где состоялось их первое свидание с Натали.
     Все эти места, да и сам город тоже, нравились Кромину, причём независимо от времени года. Когда пурга заметала всё, что только могла, он не то, что другие – торжествовал, находя и тут отдых своему сердцу.
     Весь огромный мир сужался до этого непролазного снега, жизнь словно нарочно замирала на день или два, чтобы обдумать себя, свой бег и бежать потом дальше, без оглядки, правда, не понятно зачем, но, может, оттого и замечательно – что не понятно нам, а Богу – ведомо…
     Кромин почему ещё любил Север – тут не водятся змеи; можно лечь в траву и смотреть в небо, никого не остерегаясь. Смотреть, смотреть и смотреть.
     …Кромин понимал Наташу: она, находясь неотлучно в городе, притом в самые тревожные годы, и, конечно, из-за этого хочет поскорей расстаться со всем тем, что напоминает о её страданиях и потере отца. Но чем объяснить неприятие Англии? Об Англии в письме Суровцева ни слова…   
     Кромин неожиданно вспомнил клятву вступающих в орден «вольных каменщиков» не изменять ему «ни пером, ни знаком, ни словом, а также никому не передавать о нём, ни для рассказа, ни для письма, ни для печати или всякого другого изображения» и никогда не разглашать того, что уже известно или будет доверено в дальнейшем. «Если я не сдержу этой клятвы, то обязуюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскалённым железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника».
    
     …Развивая наступление, передовые части генерала Руднева ворвались в Соренск. Один из пехотных батальонов получил приказ перерезать главную дорогу за городом, по которой утром спешно отступили основные силы противника. Рота поручика Кромина расположилась близ моста через реку. Спустя четверть часа в их расположение прибыл полковник Романовский. По данным разведки, здесь вскоре должен проследовать автомобиль с драпающими чекистами.
     Романовский с Кроминым выбрали позицию на повороте дороги к мосту в густой траве между нею и подлеском.
     Со стороны Соренска слышались звуки боя: ружейные выстрелы то перемежались с пулемётными очередями, то сливалась с ними.
Полковник Романовский лежал с биноклем между Кроминым и Башлыковым. Отсюда за версту дорога – как на ладони. Движущийся объект попадает в зону прицельного огня задолго до поворота, но её следует подпустить как можно ближе: стрелять, едва она начнёт сворачивать к мосту.
     Было жарко и душно; вдобавок – оводы и осы.
Полуденный зной не предполагал никакой случайной свежести. Солнце на протяжении всей видимости единолично господствовало в небе. Река присутствовала только зримо, не обнаруживая себя иначе, как блеском глади: здесь, в среднем течении, она несла свои воды раздумчиво-тихо.
     Постепенно пальба со стороны Соренска стала глуше и сильно поредела, ясно различались одиночные выстрелы. Чуткое ухо Башлыкова первым уловило работу мотора – автомобиля ещё не было в поле зрения. Романовский опустил бинокль – с машины могли заметить отблеск стёкол.
     – Не забывайте: чекисты в плен не сдаются, – предупредил полковник.
     Едва Романовский договорил, они увидели открытый легковой автомобиль. Он стремительно приближался. Кромин разглядел троих пассажиров: один впереди, рядом с механиком, и двое сзади. Автомобиль, казалось, мчался прямо на засаду. Но вот он резко затормозил и… из зарослей напротив выскочило двое военных.
     Четыре выстрела слились в залп. Никто из ехавших на машине не успел воспользоваться оружием. Автомобиль, врезавшись в бугор у дороги, приглушённо тарахтел.
     Полковник не опасался, что случайная пуля пробьёт бензобак, машина загорится, и её разнесёт вместе со всеми документами, которые, наверняка, везут чекисты. Кромин и Башлыков были лучшими стрелками в корпусе, недаром выбор пал на них.
     – Молодцом! – похвалил полковник, подходя с Кроминым к машине. Все четверо не подавали признаков жизни. Пассажирам пули прошили грудь, и только механик в слюдяных очках, вывалившись на землю, лежал с пробитой головой. Кромин кивнул Башлыкову. Иван заглушил мотор.
     Автомобиль с откинутым назад верхом обступили солдаты. Каждому не терпелось взглянуть на чекистов, которые уже никому не причинят вреда.
     – А кожа – хорошая! – неодобрительно отозвался о куртках ефрейтор с веснушками во всё лицо, не сказав, однако, ничего о сапогах, тоже, видать, высшего сорта и заграничных.
     Остальные стояли молча.
     Одежда и обувь чекистов отливали на солнце густой чернотой, подобно их автомобилю, и красные пятна, и пыль, нарушавшие строгое однообразие, отнюдь не мешали солдатскому восприятию всего этого во всей его полноте.
     Кромин тоже впервые видел чекистов. Помимо формы, они ничем особенно не отличались от обычных людей.
     Физиономию председателя Соренской уездной ЧК – Романовский держал в руках его мандат – обрамляла смоляная вьющаяся борода, что вкупе с продолговатым, с горбинкой, носом, сильно смахивала на профессорскую. Двое других походили на фабричных мастеров – и руками, крупными, узловатыми, и мясистостью щёк, тщательно выбритых. Один из них был дородным и значительно превосходил своего товарища в росте, имевшего куда уже туловище.
     Солдаты выволокли чекистов из машины. Башлыков, на пару с веснушчатым ефрейтором, принялись обыскивать – их обоих полковник проинструктировал загодя, ещё в зарослях. Когда с переднего сидения вытаскивали председателя ЧК, выпал коричневый портфель крокодиловой кожи на застёжках, бывший у него в ногах. Портфель подали полковнику. Тот тут же, на подножке машины, принялся открывать его.
     Кромин стоял рядом и рассеянно глядел поверх всех на мост и реку – он мечтал о холодной родниковой воде и больше ни о чём.
     – Поручик, не желаете полюбопытствовать?
     Романовский протянул ему машинописные листки.
     Кромину меньше всего хотелось сейчас читать какие-то бумаги, но полковнику почему-то это было нужно (в его профессии ничего просто так не делается). Кромин взял эти листки, отошёл с ними к траве, где они все только что сидели с оружием наготове.
     «Главный метод – “чужие руки”. Политика расчленения сил противника, создание внутренних противоречий между ними и использование энергии, вызванной этими противоречиями, как средства подчинения расчленяемого с целью его эксплуатации. Так завоёвывается отдельный человек, слой, нация и в перспективе человечество. Именно в такой последовательности. Пропагандой извне человека расчленяют, вызывая в нём противоречие между его инстинктом и чувством самосохранения, с одной стороны, и его сознанием, с другой».
     (В этом месте Кромин отметил про себя неточность: чувство самосохранения – ведь тоже инстинкт…)
     «Внутренняя борьба обессиливает, дезориентирует, делает человека слабым, она ослабляет, притупляет обе борющиеся стороны, ослабляет его в целом. Когда сознание ослаблено, его ловко подменяют чужим. Таким образом враг проникает внутрь человека, занимает в нём командный пост, самый жизненно ответственный участок, обеспечивающий управлением всеми действиями человека.
    Начинается манипуляция им, невидимое использование. Эта невидимость делает её страшной. Она страшна тем, что враг проник внутрь, что человек, не подозревая об этом, носит его в себе каждую минуту, каждую секунду. Точно так завоёвывается социальный слой, нация, страна… Общая схема такова: проникать – расчленять – обезглавливать – возглавлять – эксплуатировать. И всё – руками жертв».
     Прочитав это и «клятву», Кромин вернулся к машине и молча отдал листки полковнику.
     – Ну, как, впечатляет? – спросил тот, оторвавшись от портфеля.
     Кромин пожал плечами:
     – Бред какой-то…
     – Не скажите! – усмехнулся Романовский. – Вы просто не знаете этих господ. Они в своём уме. Если б я верил в существование дьявола, то подумал, что писано под его диктовку.
     – Зачем всё это красным? Что, им мало дешёвой демагогии?
     – А с чего вы взяли, что «каменщики» действуют только в среде большевиков? У нас их тоже хватает. Та же Директория. Да и сейчас… Не первый раз победы, доставшиеся в жестоких боях и большой кровью – насмарку.
     Полковник посмотрел по сторонам. И хотя никто, за исключением Кромина, не слушал его, оборвал разговор, продолжая копаться в портфеле.
     Покончив с ним, он перешёл к найденному при обыске чекистов, ничего любопытного не обнаружил, но кое-что всё же присовокупил к портфельным документам. Три браунинга и маузер остались в роте в качестве трофеев.
     На прощание Романовский крепко пожал руку ротному и чуть задержал её в своей:
     – Жду к себе в гости на квартиру, как только устроимся.
     Кромин слыхал, что некоторые части останутся в городе на отдых и перегруппировку – значит, и их батальон тоже.
     – Слушаюсь! – козырнул поручик.
     Полковник сощурился. Он рассчитывал на совсем другой – неуставной ответ. Не случайно же, знакомясь с Кроминым, он прибавил к своей фамилии «Степан Петрович» и спросил у поручика (хотя знал), как его по батюшке.
     «Да, Кромина голыми руками не возьмёшь!» – подумал он и с удовлетворением, и с лёгкой досадой, залазя в машину и остерегаясь опачкаться.
     – Не извольте беспокоиться, господин полковник: всё обтёрто, – повернулся к нему Башлыков, взявшийся за руль так же привычно, будто это поводья.
     Автомобиль завёлся со второй попытки. Он сдал назад с помятым подрагивающим крылом – обиженно продемонстрировал его всем вокруг, и среди них придавленной колёсами траве, развернулся в сторону города и поехал.
     Провожая взглядом машину, поручик подумал, что не зря заставлял фельдфебеля учиться на механика – как чуял, что пригодится.

     Кромину хотелось, чтобы Наташа поскорее забыла про письмо, «каменщиков» и Лондон, возбуждающий в ней отторжение. И потому он обрадовался, услышав от неё: «Вроде бы собирается дождь. Ну и хорошо! А то – который день духота…»

     – Пейте-пейте, Сергей Николаевич! Хуже нет летней простуды… Знаю по себе.
     Кромин посмотрел на фужеры, наполненные на треть коричневой, похожей на крепкий чай жидкостью, не сразу сообразил, что это коньяк, не понял, зачем ему пить, если он не помнит, когда последний раз простывал, и только затем обратил внимание на потемневшие рукава своей гимнастёрки – в самом деле намок немного, бродя по городу, и совершенно без цели, пока не очутился в том квартале, где стоял на квартире Романовский.
     Фраза «знаю по себе» в устах полковника звучала неестественно, даже неправдоподобно – настолько она противоречила его атлетической фигуре.
     – Курить будете? У меня есть гаванские сигары. Или – папиросы? Сергей Николаевич, вы слышите меня?
     – А? – очнулся Кромин, до этого уставясь в одну точку на скатерти. – Что вы сказали?
     Полковник всмотрелся в него:
     – Вы были в саду чрезвычайки…
     Кромин не ответил. На комоде позади полковника, сбоку от него, виднелась фотографическая карточка в деревянной раме на подставке. Поручику показалось, что на ней есть люди, которых сегодня при нём извлекли из ямы.
     Романовский, перехватив взгляд Кромина, развернулся к комоду и, показывая стриженый затылок, проговорил тем же басом, что и прежде, но как-то успокаивающе, может, оттого, что из-за спины:
     – Всё здесь – хозяйское. Мне не мешает.
     Минуя оцепление, Кромин приблизился к ним. Они лежали на брезенте в два ряда, а солдаты всё подносили и подносили новых – мужчин, женщин и детей, совершенно голых, с отрезанными ушами, половыми органами, перебитыми конечностями.
     Романовскому были знакомы чувства поручика. Полковник впервые столкнулся с этим на Южном фронте год назад. Он всякого насмотрелся в жизни и на войне, но, когда увидел истерзанных и изуродованных девушек, у него волосы на голове зашевелились.
     Русских красивых статных институток и гимназисток мучили особенно долго, основательно и изощрённо. Сначала, раздев донага, надругаются по очереди (по старшинству), затем бьют, прижигают папиросами, выкалывают глаза. Наслаждаются криком и стонами. А когда надоест, подтащат к желобку, чтоб крови было куда стекать, и шашкой – шею, намотав перед тем на руку косы... Мол, эта уже не родит себе подобного. И эта – тоже… Рабы должны иметь рабские рыла.
     Тела, лежащие перед Кроминым, не успели разложиться. Поручик представил, как председатель ЧК, по виду профессор, грудь которого, максимум через четверть часа, продырявит над левым верхним карманом кожанки башлыковская пуля, отдаёт приказ «кончить» всех, до единого, в ком ещё теплится жизнь, садится со своими товарищами в открытый автомобиль, и тот срывается с места, оставляя за собой клубы пыли.
     Полковник молча наблюдал за Кроминым в ожидании, когда его, наконец, оставит картина виденного; он знал, что, повторяясь мысленно, она зачастую воспринимается реальнее яви. 
     Кромина передёрнуло. У двоих, по-видимому, очень молоденьких девушек, почти подростков, была по локти снята кожа.
     Вместо стола и комода в доме, где квартировал Романовский, всего в нескольких метрах от девушек, и далее, углубляясь в сад, среди кустов чёрной смородины и крыжовника, из деревьев росли одни яблони. Их Кромин поначалу не заметил. Однако, отшагнув от брезента, он глянул на ветки, склонившиеся под тяжестью плодов, и точно поднёс только что сорванный, самый пахучий из них ко рту. Неожиданно налетавший ветер смешал яблоневый аромат с ароматом ягод, и в нос ударило знакомым густым духом лета – мирным, располагающим к отдыху.
     Кромин смотрел на яблони близ уездной ЧК, а видел свой сад в родовом поместье, запущенный уже тогда донельзя и, верно, потому такой таинственный и завлекательный в детстве, а сейчас – неприятный, возбуждающий раздражение. Поручиком на минуту овладело  гнетущее чувство: будто там, в диких зарослях – нагромождении всяческих растений, без порядка и смысла – замаскировалась разгадка всего, что происходит с ним, Кроминым, и многими другими в нынешнее смутное время.
     Полковник пережидал поручиково состояние, понимая, что, пока он не отойдёт, говорить с ним бесполезно, тем более о том, ради чего пригласил к себе.
     Задумавшись, Кромин совсем не ощутил дождевых капель. Вначале редкие, они затем мало слышно зачастили по его одежде и шумя в деревьях, кустах и траве подле них. Небо скоро бы умыло лица лежащим на брезенте, если б они были. Но их не было – их, словно отъели дикие животные.
     – Откуда такое зверство? – спросил Кромин.
     – Вы, наверное, посчитали, что в Соренскую ЧК затесался какой-то маньяк.
     Романовский закурил.
     – Существует устная строго секретная инструкция ВЧК: кого и на какие должности принимать. Дознавателями «первого цикла» – уголовников, имеющих на своём счету не менее двух убийств; садистов; озлобленных на всех и вся дегенератов и физических уродов. Не верите? В это действительно трудно поверить. 
     Кромин не проронил ни слова. Лишь попросил папиросу. Романовский протянул золотой портсигар. На его крышке поручику бросились в глаза императорский вензель и изумрудная инкрустация.
     И хотя Кромин ни о чём не спросил, полковник посчитал нужным объяснить.
     – Обычно говорю: награда за поимку крупного германского шпиона. А в действительности я выполнял поручение особой государственной важности, причём в высшей степени деликатное. Одного из Великих Князей «каменщики» опутали так сильно, что он стал послушным орудием в их руках. Поручение не из лёгких: открыть ему глаза на пагубность участия в ложе вплоть до разрыва с ней, со всеми этими «братьями», чья деятельность в условиях войны фактически на руку противнику. Я долго беседовал с ним, представил документы. Кое-кого мы к тому времени взяли, правда, они молчали, боясь нарушить известную вам клятву.  Слава Богу, мои старания увенчались успехом: честь России и Царствующего Дома была спасена.
     Полковник поискал глазами пепельницу, нашёл на буфете, принёс, со стуком поставил её, массивную, изготовленную из толстого зелёного стекла, на стол.
     – Мы имеем дело с опаснейшим врагом. Логово – Британия. Под его влиянием большинство стран Старого и Нового света. В России «вольные каменщики» проникли во все, без исключения, политические партии и общественные организации. Февральские и октябрьские события 17-го года спланированы и проведены ими. В результате – гражданская война. И тут они по обе стороны фронта. Случись нам одолеть большевиков, в парламенте и правительстве вновь окажутся их люди…
     Кромин перебил Романовского:
     – Чего же они хотят?
     Полковник встал, зашагал по комнате, волоча за собой табачный дым. Возле окна он остановился, продолжительное время молча смотрел на улицу, не переставая курить. Его широкая спина, обращённая к поручику, долженствующая быть мощной, негнущейся, горбилась, отчего казалась сильно уставшей, но в лице Романовского, когда он, наконец, оборотил его к поручику, не было и тени усталости, только твёрдость и спокойствие – в точности, как два дня назад в засаде.
     Откровенно говоря, Кромин не ожидал от войсковой разведки такой сверхоперативности: раздобыть маршрут движения автомобиля, продумать до мельчайших подробностей и осуществить ликвидацию головки ЧК без сучка и задоринки, и всё это – в минимально короткий отрезок времени.
     Он, конечно, понимал, что, не будь их с Башлыковым, операция не прошла б так гладко. И всё же – работа, достойная уважения. А Романовский во всей этой истории поражался одному: как они умудрились совершенно не задеть лобовое стекло?!
     – «Каменщики», согласно их легенде, целиком отдают себя нравственному совершенствованию личности, проповедуют любовь и толерантность, ищут истину, залегающую в стороне от религий и политических учений, – говорил полковник от окна, спиной к нему, с папиросой в руке, чередуя взгляды на неё и на поручика.
     – Но это – для профанов (не посвящённых). В действительности же их цель: подчинить элиту общества, через неё все слои населения, для управления страной, континентами, и – постепенно – мировое господство.
     Кромин, если малость и опьянел сначала, то теперь остатки хмеля выветрились окончательно. Со стороны – он был, как всегда, спокоен, и только биенье синеватой жилки на виске выдавало напряжённую работу мысли.
     – Вы можете спросить меня, ради чего совершаются массовые убийства и зверства, и я вам отвечу: всё много сложнее, нежели на первый взгляд. Устрашение? Пожалуй. (Не исключено, ритуальное.) Но кого убивают, над кем издеваются? Рабочего, крестьянина? И их, вдруг прозревших, если они оказывают сопротивление бандитам.
     Нет, России пришивают чужую голову и вырезают сердце. Истребляется аристократия, столбовое дворянство, офицерство; заметьте, с каким остервенением они уничтожают священнослужителей. Снимается один слой за другим. Планомерно и методично. Недостойны жить генетически здоровые представители титульной нации – православные, добрые, разумные, совестливые. В России, самой непокорной из всех стран, «каменщики» завоёвывают власть средневековыми методами,  поскольку иным путём ни взять, ни удержать её не в состоянии. Тут, правда, ещё примешивается и месть без срока давности… У Карамзина вы этого не найдёте, но не один же он писал нашу историю.
     Под демагогию, как вы точно выразились, о классовых интересах рабочих и крестьян, создаётся общество, где они – бессловесный скот, а погонщики, все до единого, принадлежат к тем, кто генетически глубоко враждебен русскому мiру. Скот необходим, пока не разгулялась наука, а как разгуляется, и появятся человекозаменители, его отправят на бойню. Врагам России нужны её недра, и только они!   
     Полковник, резко оттолкнувшись от подоконника, пошёл к столу.
     – Не хотите ещё коньяку, Сергей Николаевич?
     Кромин покачал головой.
– А я выпью.
     – Но кто такие «вольные каменщики»?
     – Минутку…
     Романовский плеснул в свой фужер, заткнул обратно плоскую иностранную бутылку и сел за стол впритирку, сдвигая и морщиня кителем скатерть. На сей раз он остался недоволен коньяком.
     – Всё-таки не сравнить с армянским. Французы чего-то не добирают. Вы не находите?
     – Кто – они? Негодяи. Но – дураки, в конечном счёте. Мнят себя высшей элитой, будто они в мире всем заправляют, а на самом деле ими вертит кучка банкиров. В ложи вступают, по преимуществу, беспринципные самолюбцы, карьеристы, субъекты с манией величия, отступники от Бога, погрязшие в низменных пороках и, как бы сказал великий русский писатель, эмигранты от рождения.
     Вам не кажется странной его смерть буквально накануне убийства Александра Второго? Отношение Достоевского к этому страшному злодеянию предсказуемо! Такой человек, как он, мог повернуть сознание общества совсем в другую сторону, нежели граф Толстой… И тогда б мы имели перед 17-м годом совершенно иную политическую ситуацию.
– Эх! Да что там… – махнул рукой
Романовский. Он отставил фужер, поправил скатерть. И поднял глаза на поручика:
     – Как Вы смотрите на то, чтобы продолжить службу у нас?
     Заметив на губах Кромина едва уловимую усмешку, что тут же частично обернулась улыбкой, полковник добавил:
      – Можете не отвечать сразу. Подумайте. Вы, Сергей Николаевич, конечно, заслуженный боевой офицер…
     Он покосился на его грудь.
     – Не носите орденов … И Георгиевской ленточки нет…
     По тону Романовского было не ясно, как он  относится к нарушению поручиком формы одежды.    
     Кромин, наклонив голову, взглянул вдоль борта гимнастёрки на место трёхцветной полоски, молча провёл пальцами по вылинявшему сукну, почувствовал влагу и там.
     Предложение полковника не явилось для него полной неожиданностью. От Кромина не укрылось, что уже несколько месяцев подчинённые Романовского проявляют к нему повышенный интерес и, так как его послужной список безупречен, вывод напрашивается сам собой: проверяют на пригодность к своей профессии.   
     Кроминская улыбка-не улыбка и усмешка-не усмешка, не то и не другое (что-то среднее между ними) и раньше сильно смущала Наташу. Она не понимала её – наверное, единственное, чего она не понимала в муже, а спросить стеснялась.
     Но сейчас она даже не подозревала, что её Сергей отлучался куда-то, притом дважды за их разговор и, если бы ей назвали Соренск, наверняка удивилась: «А где это?»
     Кромин взял жену за руку:
     – Давай вздремнём пару часиков. Столько событий за одни сутки! Только бы чего-нибудь перекусить.
     И который раз с 16-го года Наташа обрадовалась квадратной одинаковости их с мужем ногтей на пальцах.
     Накрывая на стол, она прыснула, что он в тапочках и в галифе, о чём тут же сказала ему. И смех разобрал их обоих. 
     Позавтракав, Кромин улёгся в постель прежде Наташи. За столом и в спальне она была несколько возбуждённой – говорила на полтона громче, нежели обычно, и движения её были менее плавными...
     Перед тем, как присоединиться к мужу, Наташа пошла помолилась у киота. Шелест её губ, доносившийся оттуда, доставлял Кромину неизъяснимое удовольствие – словно теперь их ласки будут ещё нежней и проникновеннее.
Ах, молодость! И война ещё: хоть день – но мой.
     …– Прости меня, Серёженька, я всё ещё стесняюсь тебя, – призналась Наташа мужу за обедом. И прижалась к его щеке: «Это пройдёт, любимый…»
     Он сидел-усмехался в усы. Потом вдруг насупился и поджал губы: так он делал иной раз в задумчивости.   
     Кромину не давал покоя ночной вызов в штаб. Дело в том, что Лейб-медик Императорского Двора Лувель, прибывший на днях пароходом «Калуга», признал в казачке Петьке Царевича Алексея.
     Генерал заподозрил Кромина с Башлыковым в устройстве его побега из Екатеринбурга перед убиением Венценосной Семьи, будто штабс-капитан потом раздобыл ему документы на имя станичника Сидорова, чью семью вырезали большевики, расказачивая Дон, и с тех пор Царевич при Кромине, и тот скрывает, кто он есть – выучил представляться простым казачком. Генерал предложил Кромину составить от имени Царя Алексея Второго Манифест к народу и почёл, что суток ему на то хватит. 

   XII. РУССКОЕ ПРИШЕСТВИЕ

     – О! Гляди-ка, – сказала берёза Ветру, – хозяйка! Явилась-не запылилась. А то ни её, ни работника. Совсем дачу забросили…
     – Да мы с нею до рощи шли вместе, потом мне надоело плестись, обогнал и – ходу сюда. Какая-то задумчивая, но шепчет себе под нос, как те разы. С двумя вёдрами… Клубника, считай, отошла уже. Погнило много, пока никого не было.
     Берёза оглядела хозяйку:
     – Одежда на ней та же, старая. Плащ выгоревший, обувка местами стёрлась... У них, что, по-прежнему задерживают зарплату?
     – Без понятия.
     – Ты же всё знаешь. Или уже не всё?
     – Когда есть интерес. А когда нет…
     Ветер коснулся платка хозяйки, скользнул по лицу.
     – Ты права: ей дача в тягость, жалко только клубники. Попортится… А думает она совсем о другом.
     – Наверно, грустит по своему дружку.
     – Как бы не так! Что, забыла – он всю дорогу один тут был?
     – Нынче балок не отомкнула. Плащ в беседке бросила и – скорей за клубнику. Некогда, видать.
     – Ну, да. К цветнику даже не подошла. В самом деле, времени в обрез.
     – А чего она такая занятая?
     – На двух работах потому что. Вторая у неё – заграничных туристов водит, по-ихнему калякает с ними. Эти валютой расплачиваются.
     – Так-так, деньги, значит, есть. А что не справит себе одёжу-обужу?
     – Ладно, ладно. Ей квартиру покупать, чтоб с сыном разъехаться, он, чай, взрослый уже.
     – В адвокаты ей записался. С чего бы это?
     – Просто знаю, каково без отца поднимать дитя.
     – Можно подумать, одна она такая…
     – Не пойму, чего ты так на неё напустилась. Работник понравился? Ты говорила с ним?
     – Ну, говорила, а что?
     – Так вот оно в чём дело! – рассмеялся Ветер и подул на берёзу. – Охолонься малость.
– Б-рр… Холодно. Прекрати свои глупые
шутки! Ты бы лучше сказал, какие мысли у хозяйки. Она рвёт ягоду чисто механически. Как бы выразился Сергей – «с отсутствием присутствия».
     – Ишь ты: его оборотами щеголяет! Хочешь знать, что думает хозяйка? Пожалуйста. «Приеду – поработаю над произношением. И забыла, как переводится “неприкаянный”. Надо будет спросить в институтской библиотеке Большой русско-английский словарь. Да, они просили ещё сводить их к филателистам и нумизматам…»
     – И – всё?!
    – А ты думала: из головы нейдёт дачный приятель? Ей же объяснили – в отпуску он, возможно, уехал на материк. И вообще, кто он ей (брат, тесть, сват?), чтобы о нём так печься? Извини, мне надо кое-куда слетать. Пока!
     Ветер одним рывком достиг колонны тополей и поспешил по ним, как по ступенькам, до самого низу, пока не натолкнулся там на сиреневый туман, что не рассеивался уже которые сутки, поглощая не только впадину, но и находящийся за нею лес.
     Вскоре Ветер был уже под окнами Суровцевой. Немного поплутав в занавеске, он проник в спальню. Супруги находились в постели. Они решили отдохнуть не столько как после обеда, сколько от долгих утренних ласк. Кромин лежал и улыбался: его опасения (вдруг он и она не подойдут друг другу?) оказались напрасными.
     Над их кроватью пролетел, каким-то образом – а на самом деле вместе с Ветром – просочившийся сквозь сетку на форточке, комар, удаляясь тонким писком в сторону туалетного столика. Наташа вскочила, подбежала туда враздёжку, хлопнула в ладоши и, заглянув в зеркало, удовлетворённо рассмеялась.
     – Убила?
– Ага!
     Её беломраморные коленки быстро-быстро промелькали обратно. Она приостановилась возле кровати, поубирала волосы с плеч, вновь засмеялась своим рассыпчатым смехом, что муж любит её, и прыгнула на одеяло грудями вперёд, уже не девичьими, но ещё и не женскими, и всё равно обольстительными – маленькими и упругими.
     Он тоже присел на постели, придвинулся к
жене, поцеловал левый её сосок, объял его губами, втянул в себя, облизывая, как конфетку. Затем перешёл к правому сосочку.
     Наташа смеялась:
     – Ой, щикотно! Щикотно-щикотно…
Серёженька, ты у меня, словно ребёночек.
     – Ну, опять эти волосы! – фыркнула она и снова отвела их за плечи, сидючи на одеяле с ногами по-турецки. А мужу почему-то страшно понравилось чередовать соски. Во рту оба они, один за другим, набухли.
     – Нет, они достукаются у меня, что я возьму и отрежу их. По затылок. Буду как делегатка. Серёжа, погоди! Я пойду заплетусь. Хорошо? А ты, если хочешь, сходи покури…
     К вечеру в спальне, несмотря на форточку, вновь образовалась духота. Кромин распахнул окно, выходящее на бухту. Проветривать весь дом не стал. Оба остерегались сквозняков: даже тут они с женой совпадали.
     …Ветру было странно видеть Сергея в халате. Тот задумчиво курил, глядя на вётлы у нижнего забора; за ним виднелись аккуратные соседские грядки, в то время как у Суровцевых всё запущено до невозможности, даже не похоже на бывший огород.
     «Уж не будут ли они с женой кусать локти за границей – помирать от ностальгии?» Вопрос подсказала хмурь, которую узрел Ветер в задумчивости Кромина. Он устроился на тополе над штабс-капитаном и тотчас подул в сторону калитки, прогоняя туда папиросный дым, чтобы не нюхать его.
     – Здравия желаю!
     Кромин посмотрел по сторонам. Никого. Значит, Ветер.
– Так заикой можно сделать… – сказал он вместо приветствия.
     – Вас сделаешь! Непонятно мне: всё есть – любовь, семья, деньги. С чего бы кручиниться, а? Или червь сомнения гложет? Жалко покидать Россию? Чай, родина…
     Штабс-капитан отмолчался.
     – Или что ещё?
     В другой раз Кромин не стал бы откровенничать с Ветром, но тут решился: может, его задачка Ветру под силу, да и маловероятно, чтобы где-нибудь проговорился, а проговорится, кто ему поверит – невидимый голос? мистика какая-то! Это только он, Кромин, принимает Ветер за реальное существо – один, наверное, во всём городе.
     – Ого!! Ничего себе! – поразился Ветер, услыхав о генеральской идее.
     Кромин оставил реплику Ветра без внимания:
     – Я не помню, спасал Царевича или нет, и вообще, был ли, не был в Екатеринбурге. Вот в чём загвоздка. А Царевич Петька или казачок он – тоже не знаю. Кажется, прибился он ко мне на Восточном фронте, но где, когда – убей, не помню. У меня после контузии провалы в памяти...
     – И никак нельзя переиграть?
– Я же говорю: они с начальником штаба уже
всё решили. Единственное, чего не хватает, и из-за этого всё может сорваться – если Сидоров откажется назваться Царевичем. А кроме меня на него повлиять некому…
     Ветер молчал, только слышалось его шумное дыхание среди листьев. Даже он находил положение Кромина довольно затруднительным.
     Между тем штабс-капитан аккуратно затушил окурок, положил на скамейку подле себя, чтобы после выбросить в ведро на кухне – привычка не мусорить была у него с детства. Ветру, видимо, требовалось основательно поразмыслить, поэтому торопить его с ответом не следовало.
     Кромин сунул руки в карманы, вытянул ноги, посмотрел вниз по сторонам. Слева чернел обрубок тропинки к крыльцу, справа зеленел лопух, за ним самосевом ревень.
     – А что? Рискните! – проговорил, наконец, Ветер. – Вдруг получится…
     – Да? Но за Царевичем никто не пойдёт. Или за Петькой – что всё равно. Слишком много крови пролито. Толпа не покается, не объединится. Ненависть разъела души людей. Поздно! Сейчас не 4-й год и не 5-й… Умный-таки был у меня дядя. Он тогда ещё понял, что у России нет будущего.
     – Смотрите, вам действовать. А я ещё подумаю. Завтра скажу. Только знайте: оборачивать время вспять – чревато. Вы вторгаетесь не в свою епархию. Ещё не известно, как там (Ветер ткнул пальцем в небо) всё это понравится. Но мне лично в качестве эксперимента любопытно…
     Ветер сказал что-то ещё, но Кромин не расслышал за Наташей с крыльца: «Серёжа, идём ужинать!»
     Она, тоже в халате и тоже в тапках на босу ногу, распахнула двери веранды и сощурилась, встретясь напрямую с солнцем, которое осветило всё её лицо, добавив золота в косы, уложенные на голове плетёным веночком.
     Ветер взглянул на неё, улыбнулся, втихомолку вздохнул и исчез, не прощаясь – по-английски.
     – Ты куда летал? – спросила берёза, когда он опустился рядом. – Уж не к нему ли?
     Ветер никак не мог раздышаться: мчался обратно, как на пожар, а зачем, не понимал сам.
     – Погоди ты! И что за манера: сразу как с ножом к горлу? Любопытной Варваре на базаре нос оторвали.
     – Вообще-то мне не к спеху. Просто волнуюсь. Парень он неплохой, разве что, мрачноватый какой-то. Али не везучий. Ты думаешь иначе?
     – Ничего с твоим Сергеем не сделается. Обжился на новом месте. Женился.
     – Да ты что?! – изумилась берёза. – Ну, слава Богу! А то измучила его эта Лидия: и то не так, и это не эдак. Ты мне скажи, Ветер, добрая ли ему попалась жена? Не пилит почём зря?
     Ветер повёл плечами, его подмывало похвастать, что сам подбирал Сергею пару, с какой стати она будет плохая.
     – Вроде бы добрая. Любит его по страшному. И милуются, и милуются – ничего кругом не видят, окромя друг друга.
     – Молодые! А ты, что вздыхаешь? Завидно стало?
     – В ней есть такое, чего нет в других, – продолжал Ветер, пропустив мимо ушей последнюю фразу берёзы, – это помимо стати, красоты, золотых волос до колен да глаз небесных…
     – Что же?
     – Она обходительная, ласковая, нежная. Но существует ещё что-то неуловимое, что не поддаётся описанию. Дай-ка подумать… Нет, не умею сказать. Чувствую, а не подберу слова. На языке вертится…
     Берёза вся задрожала от нетерпения. Она напряглась так, что ствол и ветки вытянулись выше себя и застыли, словно на картинке. Вдруг она оживилась, зашелестела листьями без вмешательства Ветра. («Эге!» – удивился он.)
     – Я знаю, – едва слышно вымолвила берёза. – Душа. У неё есть душа.
     – Как ты сказала?! Душа?
     Ветер впервые за всё время знакомства с берёзой по-равному уважительно посмотрел на неё и, конечно же, с учётом того, что она, оказывается, может к тому же самостоятельно управлять своими листьями.
     – Да, – согласился он, – я совсем забыл, что у людей это зовётся душой.
     Добрая чувствительная душа будущей жены покорила сердце Кромина при первых же встречах; её нельзя было скрыть за этикетом или категоричностью суждений, свойственной молодости. Он ещё тогда, в 16-м году, понял: Натали – та редкая женская натура, что, полюбив, будет жить любимым, а другого счастья ей и не надобно.
     Кромин помнил день, когда любовь к ней, словно океанская волна, захлестнула его, и он без малейшего сопротивления отдался её воле. Это произошло сразу же после артподготовки. Противник закрепился частично на опушке, и главным образом в глубине леса. Кромин не представлял, как батальон, пройдёт совершенно открытую полосу заболоченного луга шириной до полуверсты без передышки, без возможности примениться к местности. Перед опушкой сплошная линия «рогаток», а дальше, в глубине леса, деревья перепутаны колючей проволокой.
     Но, как только отгремели последние залпы орудий, Кромин увидел перед собой лицо Натали. Увидел – и первым поднялся на бруствер, ощущая в себе невероятную силу, буквально наэлектризованный ею, издал какой-то нечеловеческий звук и, увлёкая за собой свою полуроту, кинулся вперёд навстречу Натали.
     Всё дальнейшее произошло настолько быстро, что, казалось, прошла минута. Солдаты духом перешли разделительную полосу, проложили себе дорогу ручными гранатами и ножницами, не обращая внимания на шквальный пулемётно-ружейный огонь, от которого то справа, то слева от Кромина падали убитые и раненые, мимо свистели пули, однако ни одна не задела его, и только ворвавшись первым в передовую линию окопов, он ощутил, как что-то горячее впилось ему меж рёбер.
     Кромин улыбался, прижимая рукой мокрую гимнастёрку в том месте, где была боль, и медленно шёл за солдатами, отставая от них всё больше и больше, потом остановился, присел на землю. Пахло гарью, но её перебивал приятный, ни с чем не сравнимый запах Натали, которая всё приближалась и приближалась к нему, сквозь шум боя он услышал её взволнованное дыхание. Наконец она, приблизившись вплотную, не говоря ни слова, коснулась губами его усов, и тепло её голубых глаз совместилось с небесной твердью. Кромин лежал и смотрел одновременно на Натали и на облака – в проём порохового дыма…
     Тот короткий бой мгновенно ожил в памяти штабс-капитана, не успел он переступить порог веранды, глядя на удаляющиеся гладкие пятки жены. И за них, что они голые, и за неё, что она по-прежнему во власти его плоти, а он продолжает бесстыдничать в мыслях – за всё  это ему вдруг стало стыдно. Он увидел то, чего не видел в атаке, очарованный лицом Натали – кровь, грязь, трупы, части человеческих тел. Услышал почти не слышимое тогда – взрывы, крики, стоны.
     «Так что ж получается?! Они гибли ради того, чтобы мы наслаждались друг другом, устроив жадный праздник жизни перед побегом за границу с золотом и миллионом в лондонском банке? Чтобы потом чернь, подзуживаемая комиссарами, глумилась над Великой войной и всеми убитыми на ней, в том числе теми, что полегли на опушке чужого леса, ощетинившегося пулемётами и колючей проволокой? Разве они умирали ради этого?!»
     – Что с тобой, Серёженька? – встревожилась Наташа.
     – Ничего особенного. Вспомнил германский фронт, – сухо ответил Кромин. Он провёл ладонью по её волосам, глядя на них и на свою руку – словно прятал глаза. Наташа покраснела: ей отчего-то показалось, что в перемене настроения мужа есть доля её вины, пусть напрямую и не связанная с войной, с тем эпизодом, который всплыл у мужа случайно, по аналогии с чем-то, но гнетёт до сих пор.
     …После ужина он расположился за столом Суровцева – ещё светило солнце; в окне, что выходило в сопку, выделялась рябина: гроздья на ней алели кровью.
     С тополя, что ближе других к дому, в безветрии сорвался лист и, планируя в воздухе, опустился на траву. Кромин следил за ним в напряжении, которое не только не спадало, а нарастало и нарастало с каждой новой мыслью – эти мысли поначалу сновали, сталкиваясь между собой, но постепенно, с угасанием дня, обрели некую упорядоченность.
     Кромин достал из нижнего ящика стола пузатый синий флакон, еле-еле откупорил его, наполнил почти доверху обе чернильницы бронзового письменного прибора, поменял в перламутровой ручке раз за разом несколько перьев, прежде чем одно полностью устроило его, и только тогда положил перед собой стопку гербовой писчей бумаги.
     Между тем уже достаточно стемнело. Кромин принёс из чулана лампу и водрузил её рядом с собой. Она заполыхала на столе, как воображаемое знамя. И сразу же вдоль стены в одну шеренгу, словно по команде, выстроились портреты дальних и ближних Суровцевых. Кромин кивнул им и обмакнул перо в чернила.
     «Русские люди! Все, кто принадлежит к Русскому мiру, не зависимо от национальности и вероисповедания! Я, Алесей Второй, восстав к жизни из небытия, куда ввергли Российскую Империю иноплеменные комиссары и злыдни рода человеческого, объявляю о начале освободительного похода на Москву.
     Со мной верные присяге отряды. Низкий поклон им! Крепко надеюсь, что к нам присоединятся те, кто пока в стане врагов – кто не брал грех на душу бессудными расстрелами и зверствами, не рушил святые храмы, не жёг иконы. Покайтесь в своём заблуждении! Бог милостлив. Замиритесь со своими братьями и станьте в одно Русское Воинство для общей победы над бандитской властью, разрухой и голодом.
     Объявляю: отныне не существует белых и красных! Есть подданные Российской Империи, горящие желанием вернуть её былую славу в процветающем Отечестве.
     У России всегда были враги. Они, говорил мой дед Александр Третий, всегда боялись нашей огромности, всегда зарились на наши неисчислимые недра. Они, используя людские пороки, и, прежде всего, зависть, разожгли пожар революционной смуты и братоубийственной гражданской войны.
     Враги лгут, что не станет бедных и богатых, что управлять государством будут простые рабочие и крестьяне. Это ложь нужна им, дабы разграбить Россию, превратить её народы в бессловесный скот.
     Все сословия у нас в стране занимались своим делом: крестьяне обсевали землю, рабочие работали на заводах, купцы продавали товары, священники удерживали нас от греха, армия защищала от внешнего неприятеля, полиция не давала воли злоумышленникам, аристократия помогала царю управлять государством.
     Так жили мы до тех пор, пока под угрозой насилия не совершилось отречение царя от престола и за себя, и за сына, что является актом противозаконным, а значит, недействительным и подлежит отмене.
     Внутренний враг, опираясь на изменников, каторжников и воров, обманом захватил власть, залил кровью города и сёла. Растерзана вся моя семья.
     Я, чудом избежавший их участи, призываю все народы Российского Царства встать под мои знамёна. Освободим наше Отечество!
     Спокон веку Россия исповедовала добро, любовь и справедливость. Никто, кроме неё, не удержит человечество от окончательного падения в бездну пороков и войн. Спасая Россию, мы спасаем весь мир. Да благословит нас Бог!»
     Штабс-капитан сочинял Манифест недолго, ещё меньше времени перебеливал его: тут не требовалось особого тщания – каллиграфией он владел хорошо. 
     Кромин перечитал Манифест и остался доволен. Конечно, генерал что-то уберёт, что-то добавит. Пустяки! Главное – не угадать, как подействует Манифест на народ. Но Кромин почувствовал, что сам уже начинает верить в его силу.
     Дав себе немного остыть, но ещё во власти сочинённого, Кромин вошёл в гостиную. Наташа, стоявшая у фортепьяно, обернулась. Она отложила ноты, взяла из рук мужа лампу, поставила на буфет. Канделябр за её спиной на самом верху инструмента создавал вокруг кос-венчиков подобие ореола, отчего они приобретали некоторое сходство с золотой короной.
     Наташа всмотрелась в Кромина и загадочно улыбнулась. «Он сейчас такой, как когда мы венчались!» И сердце её застучало слышно и радостно.
     Она увидела себя рядом с Серёжей среди знакомых и незнакомых штатских и военных. Она стоит, застыв, как заговорённая: верит и не верит в то, что это она – невеста у аналоя в белом шёлковом платье, и лицо её покрыто тюлевой вуалью, а поверх волос венок из померанцевых цветов и мирт, и рядом её жених – Серёженька, штабс-капитан Кромин в полной парадной форме.
     Наташу слепит золото его офицерских погон, точно такое же, как во всём убранстве Храма и на ближайших к ней иконах Спасителя и Божьей Матери. 
     Отец Филофей трижды благословляет их зажжёнными свечами и даёт им с Сергеем в руки эти свечи – знаки супружеской любви, благословлённой Господом. После молитвы к Богу о даровании всяческих благ и милостей обручаемым и чтобы Бог благословил их обручение, соединил и сохранил их в мире и единомыслии, батюшка поворачивается к кольцам, заранее положенным на престол для освящения.
     Он берёт невестино кольцо и подаёт его жениху. Наташа снимает перчатку с правой руки, протягивает её Серёже. И он, весь в напряжении и воспалённый, несколько секунд смотрит на невесту, и она сквозь вуаль на него; её обдаёт холодом, и она чувствует, как что-то твёрдое охватывает безымянный палец и медленно-влажно скользит по нему, пока не останавливается.
     «Только б не обронить… Только бы не обронить…» Наташа подставляет ладошку лодочкой под пальцы с Серёжиным колечком, подносит его к руке жениха и начинает надевать. Ей поначалу сдаётся, что обручальное кольцо мало ему, потом – что великовато, но на самом деле оно как раз, она это понимает, надев.
     И сразу же пропадает всё волнение, робость, испуг. Наташе хочется смеяться, но вместо этого по щекам неожиданно сбегают слезинки: одна, другая, третья…
     Отец Филофей молит Господа благословить брак и ниспослать на вступающих в него Свою небесную благодать. Батюшка возлагает на них венцы, затем трижды благословляет их обоих вместе, произнося: «Господи, Боже наш, славою и честию я!»
      В эти минуты Наташе приходит на ум объяснение св. Иоанна Златоуста, зачем венцы – чтобы показать, что они, жених и невеста, «непобедимые страстью до брака и таковыми приступают и к брачному ложу – то есть в состоянии победителей похоти плоти». Наташа думает, что ей нечего было побеждать да и Сергею – тоже.
     …Наташа хотела сказать мужу, о чём она сейчас, гдядючи на него, вспомнила, однако не сказала – побоялась сглазить, хотя глазливой не была.
     – Ты похож на Чайковского в лондонском филармоническом обществе, – проговорила она, рада его возбуждённо-одухотворённому виду и тому, что затворничество в отцовском кабинете принесло ему удовлетворение.
     – На Петра Ильича? – удивился Кромин. – А что произошло в филармоническом обществе?
     – Он исполнил симфонию № 4 фа минор, посвящённую фон Мекк, и ждал реакции публики. «The Daily Telegraph» писала, что ни одно из его произведений так не нравилось британцам, как это.
     Наташа перевела взгляд на крышку фортепьяно, подняла её. И вдруг рассмеялась, вызвав у мужа недоумение: он не видел ничего смешного в газетном отзыве.
     Просмеявшись, Наташа зашла за инструмент, вскинула голову. Её лицо приняло не свойственное ей казённо-строгое выражение.
     – Сегодня из необъятной Российской империи, – провозгласила она незнакомым холодным голосом с сильным акцентом, – прибыл к нам замечательный ученик знаменитого Рубинштейна…
     Кромин расхохотался. Потом, едва справляясь со смехом, выхватил из кармана брюк платок, пару раз промокнул им глаза и, мотая головой, захохотал дальше, не в состоянии остановиться. Наташа, довольная тем, что рассмешила мужа до слёз, глядела на него с умеренной улыбкой, но сама больше не смеялась.
     – Так в Кембридже представляли Петра Ильича, возводя его в учёную степень «доктора музыки honoris causa», – объяснила она Кромину.
     Он устроился возле неё, а она, установив ноты на пюпитре, принялась пролистывала их туда-сюда, прежде чем взять первые аккорды.
     По мере того, как музыка наполняла гостиную, окутывая их с Наташей, Кромин словно погружался в туман сиреневого цвета, и среди него различался лишь одинокий силуэт композитора на Риджент-стрит. Вскоре туман рассеялся…
     Наташа играла, Кромин следил за нотами, чтобы вовремя перекинуть страницу, однако не пропускал ни одного звука, не говоря уже о мелодиях, которые, вплетались одна в другую, и целиком сливаясь, создавали единый поток гармонии, и он, казалось, был тождественен всему облику той, чьи пальцы, не давали этому потоку иссякнуть…    
     Доиграв до конца, Наташа некоторое время сидела неподвижно, будто вслушивалась в последние удаляющиеся звуки, что были слышны ей и не слышны Кромину.
     Пьеса, сыгранная только что Наташей, была хороша, как, впрочем, весь Чайковский, однако Кромин отдавал предпочтение той симфонии, что прозвучала в лондонском филармоническом обществе. В ней властвовал фатум, непобедимый рок, он не давал достичь полного счастья, обрывал все подступы к нему. И всякий раз, слушая интродукцию с её громовыми оркестровыми трубами, Кромин спрашивал себя: а возможно ли полное счастье? В то же время понимая, что тема фатума у композитора главенствует из-за отсутствия любимой и любящей женщины и только поэтому фатум разрастается до вселенского масштаба. 
     Кромин нагнулся и поцеловал жену в шею.
     – Отлично!
     Он совершенно искреннее восхитился её игрой, и шея, гордо-высокая и до восторга красивая, нисколько не повлияла на его оценку: для первого раза действительно очень хорошо, а что Наташа сыграла эту пьесу впервые, было ясно по нотам, к коим она обычно не прибегала.
     Он помолчал.
     – Наташа, ты одинаково относишься ко всем
частям симфонии № 4?
     Она опустила крышку инструмента.
    – «Во поле берёза стояла, Во поле кудрявая
стояла…» – пропела она своим тонким нежным  голоском.
     – Хочешь узнать, что Пётр Ильич писал Надежде Филаретовне, если не ошибаюсь, в 1878 году? Сейчас принесу…
     Наташа поднялась, взяла канделябр и ушла в спальню. Пока она открывала, скрипя дверцами, книжный шкаф, шумела выкладываемыми томами, а потом ставила их обратно на полки, после чего опять со скрипом закрывала шкаф, Кромин ходил по гостиной и жалел, что он даже не поинтересовался, какая у неё там литература, хотя обратил внимание на шкаф сразу, как только переступил порог спальной комнаты, но тогда все его мысли были заняты другим – он весь истомился по жене и желал её больше всего на свете.
     – Нашла.. – показалась из-за портьеры Наташа. – Вот оно! Точно 1878 год. 5 марта. Слушай! «Относительно русского элемента в моих сочинениях скажу Вам, что мне нередко случалось прямо приступать к сочинению, имев в виду разработку той или другой понравившейся мне народной песни. Иногда (как, например, в финале нашей симфонии) это делалось само собой, совершенно неожиданно. Что касается вообще русского элемента в моей музыке, то есть родственных с народной песнью приёмов в мелодии и гармонии, то это происходит вследствие того, что я вырос в глуши, с детства, самого раннего, проникся неизъяснимой красотой характеристических черт русской народной музыки, что я до страсти люблю русский элемент во всех его проявлениях, что, одним словом, я русский в полнейшем смысле этого слова».
     Наташа захлопнула книгу:
     – Да-а…– протянула она. – Чайковский!
     – Всё ясно: ты любишь финал.
     Кромин и не надеялся, что жена выделит вторую часть симфонии, где господствует меланхолия и грусть о былом. Наташа по-прежнему молода, как в 16-м году. А он… Он чувствует себя сорокалетним. Война старит морально и физически, старит бесповоротно, неумолимо.
     – Мне кажется, в споре трёх видов искусств всё-таки побеждает музыка, – заметил Кромин. – За ней следует живопись, а потом, к сожалению, литература.
     Кромин посмотрел на жену, чувствуя, что напряжение, с которым он пришёл из кабинета, ослабло: не сравнить с тем, что было до письма Чайковского к Мекк, и, тем более, до размышлений о симфонии № 4.
     – Верно, Серёженька! – воскликнула Наташа.          
     – Вдруг старенькими мы с тобой ослепнем, только музыка и останется нам в наслаждение. И сейчас тоже ничто не сравнится с ней!
     В часы тоски и кажущейся безысходности музыка одна, пожалуй, и выручала Кромина, особенно на войне: благо, он знал арии из некоторых опер – напевал их про себя; да романсами под гитару развлекал нижних чинов, правда, уже больше года не брал её в руки – пропала охота, как однажды послушал настоящего виртуоза.
     – Всё правильно, – согласился Кромин, – только…
– Что «только»? – насторожилась Наташа.
Она болезненно переживая малейшую их разность с мужем, даже предполагаемую, которой пока нет и которая вряд ли проявится.
     Кромин вместе со стулом пододвинулся к ней.
     – Ты сказала Николаю: народа нет. Но Чайковский… (помнишь?) не раз говорил, что он страстно любит русского человека, русскую речь, русский склад ума…
     Я иногда думаю: не мог же русский в несколько лет исчезнуть. Конечно, германская война, то, что называют революцией, теперешняя смута изнахратили, перекорёжили всего, но так это ж неестественные условия, а чтоб совсем извести его… Нет, всё-таки он жив. Далеко ходить не надо – Иван Башлыков. Он все эти годы со мной был на одной войне, на другой. Всего вдоволь натерпелся: убивали – не убили, тонул – не утонул, мёрз – не замёрз: мало того, жена бросила, горевал-пил – не спился и многое ещё выдюжит. Вот тебе русский человек! Так ведь не озлобился на весь мир, не озверел.
– Да, Иван – истинно русский человек. Но
сколько их, Башлыковых? Будь их пол-России или хотя бы треть, не разгорелась бы гражданская война – разве не так?
– Н-да … Возможно, ты в чём-то права. А
как ты думаешь – не погибни Император и призови он людей – пошли бы за ним, а?
     – Нет, не пошли. И знаешь, почему? Не потому, что он никуда не годится, или в злобе на него. Он до того оболган, что требуется время, чтобы сошла вся эта грязь.
     – Но тогда – Царевич…
     – Царевич? Тут – всё гадательно. Но Царевич болен гемофилией. Ты это учитываешь?   
     Кромин специально подвёл их беседу к Царевичу: ему не терпелось узнать мнение хотя бы одного человека о генеральской идее, будь это даже собственная жена. И раз она – личность  неординарная, не склонилась ни в ту, ни в другую сторону, надежда на успех всё-таки есть.
Наш народ жалостлив, он болезного больше ещё полюбит, а полюбив, не даст его никому в обиду.    
     То, что Наташа услышала от мужа, смущало её и раньше, и гостю она сказала больше в запальчивости, но что-то ей подсказывало: оттого, как они с Сергеем решат русский вопрос, зависит многое и, прежде всего, их собственная судьба.
     – Что же нам теперь делать? – голос её дрогнул.
     – А ничего. Всё будет хорошо.   
– Да, Серёженька? Правда?
– Правда, милая...
    Наташе посмотрела на мужа и ей сразу стало так покойно, как никогда за последние шесть лет.
И Кромин тоже почувствовал сильное облегчение. Он не знал, что именно: Манифест, пьеса Чайковского, разговор с женой или всё вместе подействовало на него столь благотворно, но главное – подействовало.
     – Наташенька, ты ложись – не жди меня. Я малость подышу свежим воздухом, после чего ещё немного позанимаюсь в кабинете. Ладно?
      – Хорошо, радость моя. Иди… Дай, я только поцелую тебя. 
     Штабс-капитан прошёл на веранду, отворил дверь во двор, постоял-поглядел на корабельные огни, спустился к скамейке, где он сидел ещё недавно, не подозревая, что через несколько часов выйдет сюда совсем другим человеком и будет удивляться лёгкости, какую обрёли ум, душа и тело.
     Было, как всегда по вечерам, тихо: город ложился рано, с заходом солнца. Правда, иногда мог нарушить покой какой-нибудь подвыпивший служивый или штатский, преимущественно песней, однако нынче ничего подобного не наблюдалось.
     На затерявшейся в глубине двора скамье молодой господин в халате с удовольствием осознавал своё счастливое существование в беспокойном, раздираемом противоречиями мире, ничуть не тревожась за день грядущий.   
     Он старался продлить это состояние как можно дольше и именно в тишине, но её прервал собачий лай где-то недалеко, в соседях, за два-три дома. И хотя лай был кратким, возможно, случайным и тоже являлся неотъемлемой принадлежностью местной жизни, вследствие него скамейка в глубине двора опустела.
     Ветер прилетел сюда к ночи, когда окна в дому давно уже погасли. Он то ли перепутал время, то ли рассчитывал застать своего собеседника бодрствующим. Не обнаружа его в тёмной спальне, где в супружеской постели находилась одна хозяйка и, похоже, спала, Ветер проник в кабинет, тем же макаром, что и прежде, через форточку.
     «И этот спит сном праведника! Значит, дело сделано», – решил он. «Ага, вот и бумага!»
     Под шинелью пошевелились. «Проснётся – скажу, нет – не стану будить. Теперь уже всё равно ничего не остановишь».
     Едва он договорил, как в кабинет ворвались мужские, женские, детские голоса, пароходные гудки, цокот копыт и грохот состава, мчащегося по рельсам.
     На подножке одного из вагонов стоял высокий светловолосый юноша и осенял крестным знамением поля, леса, реки… Навстречу Ему нёсся звон колоколов, охватывая всё кругом и, словно святой водой, омывая лица всех, кто ехал с Ним, плыл, скакал, шёл…
     То была – Москва!

16 ноября 2014

         
                Об авторе

     Пустовит Валентин Петрович родился  во Львове (УССР) 7 ноября 1944 г. в семье участника обороны Севастополя – работника кооперации и учительницы. Мать русская, отец украинец.
     На Камчатке с 1953 г. Окончил местный пединститут. Преподавал в школе историю, русский язык и литературу, служил солдатом, был журналистом, в 1993-2006 гг. работал директором Центра документации новейшей истории Камчатской области (бывший партархив).      
     В Петропавловске-Камчатском издал шесть книг стихов и прозы, а также том научно-популярной документалистики «Тайная история Камчатки: век ХХ».
     В 2007 г. принят в Союз писателей России.               


Рецензии