Безвременье - 3

БЕЗВРЕМЕНЬЕ - 3


               

      Шапки сосен шумят на взморье под порывами ветра в них, и моря под. Бурунята волн бьются о шепот брега. И рев при этом стоит такой, что уносит себя сам – до немовствия, а свистоплясь – до постижия глуби бездвижья. Надо всем же, над брегом и морем, возносятся столпы сотворенных сосен – все сплошь в тайной росписи красных коринок.

      Медленно, бесконечно медленно, вечно бреду я от сосен к соснам, в урагане лаская коринки, словно буковь письмен во Храме, устремленном в Небесь-куда, где, истомленные весью, истаивают в понаднебесьи знаки и времена. Со-кровенные сосуды сутей, полнясь во столпах сосен запекшейся кровью коринок, вещаются потаясь.

      Я трогаю их ладонями немности и причащаюсь, внимая.

      Ветер, воплотивший всю тишь небес, полоняя окрест собою в поисках тишины, опускается ниже, дабы выгуляться меж сосен, там, где ещё остались малые островки тиши, норовя извеять наотмашь…

      Я знаю: постигшему тайность коринок, отворятся рисунки крон, и выше, в испод разнебесья, что рождаясь, сливается над.

      Не оттого ль и гулял во них ветер, мешаясь постичь тишь?
      
      Быть может…

      Когда снаружи его стоит рев, человек глохнет, восстанавливая внутри-себя-тишь.

      Когда снаружи его простирается бесконечный свет, - слепнет, воздвигая зрение во нутри себя.

      Когда внешь полонит его изобилием, изнемогая вместить, - исходит соками тела в попытке оградить превозможье.

      Когда же в него проступает Истина, коя много более понимания, - разум отключает себя, гася, словно кроны ветер, словно берег волны, словно тишь постиженья вья, - до потери рассудка знанья, во тщете утерять малость во имя вся.


      Ветер питается тишью. Это известно всем. Но мало кто знает, что в поисках проникает во много глубже внешних оборок сутей, порождая внутри тревы и оги.

      Трев-оги – ни что иное, как ответная дрожь сутей на посягновение в них тишины.  Оттого-то и волнуются кроны,  а песчинки вихрятся повихрем, возметаясь, дабы излечь.

      Никто не слышит, как волнует в себе камень. Но и в них израстает то же. Только медленней и темней.

      Темнота обостряет тишь. Светота поощряет шумь. Непрестанная смена той на иную сродни мельтешению преходящих зыблемостей, так что разум, обороняясь принять отсутствие всяческих постоянств, отстраняется в равной от обеих, гасня в предтишьи, от чего непостижность целого лишь возрастает, да что там целого! – уж и рисунок отдельной коринки столь же потусторонен, как закронное небо небес. И столь же исплет в смысловатостях.

      И все же, кое-что сумелось. Так, например, обнажилось, что правосторонние завихрения ветра имеют мужескую постась, а левосторонние – женную. Понаблюдая повадки этих и прочих, прояснился характер и тех: первые, не отличаясь сообразительностью, брали натугой и прём, другие – кокетом и варством. И, хоть борониться следовало от обоих, по-настоящему – лишь от последних. Они настигали внезапно, из-под тишка тиши, ласково окутывая обещанием усладных разностей, но даруя одно лишь пространное забытье, впрочем, и оно виделось бы благом, кабы не вполне померкшая еще цель постижения цельностей.

      Спустя время я понимаю: всего правильней – дать ветру спуститься, претворившись незамечающим. Тогда, при смежных стеченьях условий пре-творенья и определенной сноровке, можно бы научиться им писать. Писать ветром.

      Всё дело в том, что ветер изваян бесчисленным множеством сутей, и каждая оставляет на нем свой след. Настоянный, он может и сам. Свой. А значит, им можно посредством чернил или сока древесных плодов, земляных разнокрасок свечений или предисстаявшихся снов. Писать. Впрочем, я, ведь, не на бумаге, не на шелковой ткани небес, а на тех же коринках. А для этого достатно просто окунуть в него палец, вторя узорам сутей и дрожи истомных труй. А ещё замечаю я, что и сами движения пальца, его собственный внутренний труй, вне зависностей чем и на где, - отлагают свою отпечать на сознанье коринок и взвесь, будто произносимое вослух ощупью запоминанье.


      У памяти много видов, память пальцев – один лишь из.


      И я, пальцем, полнящим узоры коринок, принимаюсь писать по ветру, сообщая запоминанное. Женские, как обычно, более восприимчивы. Вот бы ветер унес писанное, дабы вознеслось в туда, где нарождается все, воключая и сам ветер, тогда, думаю я, у ветров будет меньше поводов нарушать тишь в там, где я, а вознесенное обретет смыслы в непостижностях.   

      Быть может, думается мне, быть может, хоть это и вовсе вряд ли, обретенные ими смыслы столь же неянно  передадутся и помнящим их пальцам? Моим пальцам. А тогда… могло бы случиться напросто всё…

       И вот, бесконечные рои серо-красных коринок вознеслись пальцами, воплетясь во власы ветра…


      Оставалось ждать…


      Я стою на поросшем дюною взморье и смотрю вниз, туда, где едва не колышется застеклевший свинец моря. Небо над ним кажется нарисованным и продолжает рисоваться дале, то и дело упражняясь в искусстве нанесения мазков сепии по пастели. Череда облак плавно тучась, нагоняет киноварную сизость.

      Шторм стих.

      Сосны спиной угадываются, затаясь, и там, за уровнем угаданья, прибавляют коринки крас во измахи смолы и хвои, не достигающие, впрочем, то ли, ни густеющей веси над,  ни застоянной тиши под.


      Но именно поэтому, что-то, несомненно, готовится стать.


      Я не знаю – ни кто я, ни зачем я здесь и сейчас, проявившись на дюне, как проявляются небеса сквозь образ немых облак. Быть может, нарисованный чьей-то пастельной рукою, я, недовоплощенной с лихвой, намереваюсь единотленно, сообразовываясь одновременно с морем, соснами, дланью небес, и, за миг до всеобщего проявленья, - нет и не было  высновиженным в явь, нет и не было…

      У большинства окружающих естеств – ни имён, ни предназначений, как и нет их и у меня. В этом тоже являем схожесть – я и то, что не вполне я. Вот, разве что, коринки на соснах и цель имеют и имя: содержать излеты узоров Смысла, отсылая с ветрами в весь.

      Недообретшийся очертаньями, я, однако же, и не эфемерен вполне, по крайней мере, не более, нежели все окрест, так что, лаская ладошью пальцев коринки, ощущаю в неполной мере их всамделишную явность, точь-в-точь, как некто, там, в выси, подушечкой чьих-то пальцев внедряя сепию, предощущает меня.


      Стшшш… - прошестели песчинки дюн.

      Сташшш… - откликалось далеко внизу то-ли море, а то-ли небо.

      Стешшш… - эхом озвалось в соснах.

      Стежжж… - отозвалось нечто во мне самом.

      Стежжж…

      И я понимаю: это и есть моё имя. Я – Стеж.

      Лучшего созвучия окружающему нельзя было и измыслить. Это - правильно.

      Стеж, - повторяю я про себя, покатывая его языком сутей. Ни что в них не воспротивилось звучанью, ни чему не пришлось приноравливаться – ни цветом, ни формой, ни гланью. Лишь легкая тронь изошла изнутри созвучно звучанью во вне, бередя единенье. И стихла в морях.

      Стало быть, так оно и есть. Я – Стеж.


      Я-Стеж вновь оглядываю дюны, и море, и небо во соснах за мной, словно впервые отверзая их в себе, в по-настоящему обретшем себя. Быть может, лишь этого им и недоставало для проникновения в себя смыслов, ведь, любое осмысление есть взаимопрониканье, а как возможно смыслом того, что безымянно, не имея ни имени, ни сути.

      Я-Стеж трогаю узоры коринок, преисполняясь ими сполна и, по мере преисполненья, убеждаюсь в сопричастности им себя.

      Я брожу меж сосен, медленно, бережно, ласково оглаживая коринки, как если бы брел несчитанной филадой столпов, колонных, увитых тайными, сопленными в них письменами. Я бреду в позакрытых очах, только так становясь зрячим. Я трогаю коринки и постигаю узоры смыслов. И, едва постигнутые, направляют меня дальше.

      Я – Стеж, - шепчу им, оглаживая, – почувствуйте меня-Стежа.

      И они чувствуют.

      Узоры впитываются подушечками пальцев и, когда я, всё так же не отверзая очей, простираю их ввысь, ко кроновым шапкам, они истекают мириадами тончайших красно-бурых нитей, ветвясь соплетаются в там, где и зрение смеженных вежд не по силах сыскать изотлень.

      Но мне достаточно и самого знания исполненного. Все сделано, как должно.


      Быть может, потому и замечаю я светлую промежь меж сосен. Будь то когда бы то раньше – увидел бы в ней лишь просвет меж столпами стоящих отдаль. Но Я-Стеж понимаю, что это дорога.

      Путь.

      Первый, мой. Меж сосен. Прочь.


      Что было бы с дорогой, не иди по ней человек.

      Путник.

      Я.

      Был ли мир таким же без и до меня и будет ли иным после. Меняется ли пейзаж от моего в нем присутствия и, если да, то как. Насколько влияем он от того, что и как я делаю, и насколько – от того, что не. Что для него важнее – делание или само присутствие. Что важнее – присутствие или его цель.

      И что важнее – цель или сам Путь.


      Дорога стелилась меж дюн – серо-желтая на желто-сером, едва изливаясь вопредь, так что чуялось: начало её не близко, а конец незнанн.

      Оставалось лишь пуститься в Путь.

      Я трогаю её стопами, и она отзывается упругою плотью себя.
      
      Я – Стеж, - говорю я дороге на всякий случай, и прислушиваюсь. Ведь важно быть принятым не просто, а таким, каков есть.

      Да, - отвечает дорога, - да. Стеж.

      Что ж, -  я шептаю себе и округ, - остается начать идти.

      И дорога говорит:

      Иди.


      ***


                27. IX. 15


Рецензии