Когда вернусь в казанские снега...

Антология русской прозы Татарстана ХХ-ХХI вв.
Авторы-составители: Маргарита Небольсина и Рустем Сабиров.

НЕ ПРОПУСТИТЬ ХОРОШУЮ КНИГУ
Я искренне рекомендую любителям литературы не пропустить эту примечательную книгу, антологию русской прозы Татарстана XX — XXI века, любовно и профессионально составленную неизвестными мне М. В. Небольсиной и Р. Р. Сабировым.
Это – чрезвычайно увлекательное чтение. Десятки человеческих судеб, сю-жетов, взлетов, падений, разочарований, детского и взрослого восторга перед та-инством жизни —  вот что объединяет прозу участников антологии, начиная от всемирно прославленного мэтра Василия Аксенов и заканчивая писателями всего лишь «широко известными в узких кругах».
Эта книга убедительное доказательство того, что слухи о смерти русской ли-тературы, мягко говоря, сильно преувеличены. Что она пережила и советскую цензуру, и постсоветскую нищету, когда писателям и поэтам почти совсем пере-стали платить за их труд, а издатели встречают литераторов сакраментальной фразой: «Все это хорошо, но спонсор-то у вас есть?»
Для меня настоящий писатель это тот, кто пишет вне зависимости от того печатают его или не печатают, возносят или хулят, платят ему или он сам платит. То есть тот, кто не может не писать. Здесь, в пределах этого издания, —  настоящие писатели.
Соцреалисты, модернисты, постмодернисты, бытописатели… Практически любой участник антологии —  личность, и я уверен —  каждый читатель этой книги отыщет себе на ее страницах близкого ему по мироощущению и взгляду на жизнь автора. Это - важное издание, побольше бы таких в стране, где у многих наших сограждан от вечного российского бардака и беспредела зачастую опускаются руки. А вот здесь люди захотели и сделали, добились своего, мысль о необычном издании перестала быть мечтой и стала явью, что лично мне прибавляет оптимизма.
Ибо получилось в Казани, получится и в Перми, Красноярске, Владивостоке, Курске. Страна ведь по-прежнему большая и погибать, погружаясь в варварство, дикость, бескультурье, бездуховность вовсе не намерена.
И еще —  на страницах это антологии мирно уживаются пишущие на русском языке «дети разных народов», населяющих Татарстан. Более того, разница мен-талитетов лишь усиливает ощущения того, что хочешь-не-хочешь, а все мы, жи-вущие в России, —  одна семья. Или, как некогда выразился американский клас-сик Шервуд Андерсон : «Все мы —  братья, но наш отец, видите ли, ушел в море».
Читающему да обрящется.
Евгений Попов, секретарь Союза писателей Москвы, один из основателей Русского ПЕН-центра, лауреат премий «Большая книга», «Венец», премии за выдающийся вклад в отечественную культуру «Триумф».
Москва, 17. 09. 2013
¬¬

;
СЛОВО К ЧИТАТЕЛЮ
Авторы данной книги решили освежить не очень популярный ныне жанр ан-тологии  и собрали писателей-прозаиков: тех, кто издавался и издается, кто жил и живет в Татарстане, кто писал и пишет на русском языке – независимо от нацио-нальности, возраста и общественного положения, кто широко известен, и чьи имена мало знакомы читателю – с целью ознакомления читателей с их творчест-вом.
Мы не пытались как-то систематизировать писателей, делить их по мировоз-зрению, политическим взглядам, философским концепциям, уровню дарования или популярности. Все они — это наша история, наша культура, наше наследие.
Настоящая антология (в переводе с греческого — «собрание цветов», цвет-ник") является первым опытом издания избранных произведений русских и рус-скоязычных прозаиков Республики Татарстан, каждый из которых писал о своем времени. И насколько многолика эпоха, настолько различны и несхожи пути  та-тарстанских писателей.
Блистательная, искрометная, ни на что не похожая, проза Василия Аксенова ворвалась в нашу жизнь шестидесятых годов (прошлого уже века!) как порыв све-жего ветра. Номера «Юности», где печатались «Коллеги», «Звездный билет», «Апельсины из Марокко», зачитывались до дыр.
Огромной популярностью среди молодежи пользовался роман Владимира Корчагина «Тайна реки Злых духов». В свое время, выражаясь языком современ-ности, он был  «культовой книгой», он не залеживался ни в книжных магазинах, ни в библиотеках.
Спокойным, несуетным словом представлена военная проза Тихона Журав-лева, которому удавалось о страшном писать спокойно и обыденно.
 Образный поэтический язык Геннадия Паушкина придаёт крылатость и яр-кость его реалистическим произведения, в которых живут и действуют его совре-менники.
 Прозу Юрия Белостоцкого и Дмитрия Сычева пронизывает романтика неба, замешанная на жестокой прозе войны.
Особо хотелось бы выделить жизнь и судьбу Сергея Ефремова. Участника обороны Одессы и Севастополя, узника Дахау и Бухенвальда, познавшего горечь сталинского Гулага. «Дорогие мои, родные мои, сегодня я не должен умереть, просто, не имею такого права!.. Здесь, где для утраты человеческого достоинства и совести сделано все, я, изверившийся, вновь обрел, буду нести в своем сердце и никогда не потеряю веру в самое дорогое, что есть на земле, — веру в человека...».
Жестокая, долгое время скрываемая правда войны пронизывает и повесть Игоря Толстого «Люди в кирасах».
Философская проза представлена, в первую очередь, произведениями Рави-ля Бухараева, Диаса Валеева, Рустема Кутуя. Если у Кутуя философия тесно пе-реплетена с природой, то Диас Валеев более обращается к миру искусства, Буха-раева же более волнуют сложные сплетения человеческих взаимоотношений.
К философской прозе тяготеют также произведения Натана Солодухо, Рус-тема Сабирова, Салавата Юзеева. В аллегории Н. Солодухо повествуется о том, какую бессмысленную жестокость таит в себе праздное и простое, казалось бы, любопытство. В рассказе Р. Сабирова — попытка заглянуть за черту незнаемого. В рассказе же Салавата Юзеева — отчетливое тяготение к татарскому нацио-нальному фольклору.
Тема творчества Софьи Радзиевской и Василия Подгорнова — полный тайн и загадок мир природы. Без философского осмысления, но с любовью ко всему сущему и живущему.
Повести Веры Арямновой, Эльмиры Блиновой, Лилии Газизовой, Маргариты Небольсиной проникнуты особым, узнаваемым «женским» юмором, немного горьким и ностальгическим.
Рассказы Льва Кожевникова и Владимира Ларишко проникнуты болью за горькие реалии современности.
Произведения Нонны Орешиной, единственной женщины, летавшей на реактивных самолетах вертикального взлета, имеющей за спиной десятки парашютных прыжков, пронизаны романтикой неба, повествуют о нелегкой судьбе летчиков и их семей.
Русская литература в национальных республиках — тема отдельного иссле-дования. Очевидно, в каждом регионе ситуация складывается по-разному. Однако общим, вероятно, является активное взаимопроникновение и взаимообогащение разноязычных культур.
В среде русских писателей год от года растет удельный вес литераторов-татар, пишущих на русском языке, которые имеют свой круг читателей, и литера-тура их была и остается востребованной.
Не случайно возник и новый термин «русскоязычная литература», ибо после 1917 г. советская литература стала носить не только национально-специфичес-кий, но и «пограничный» характер, когда «писатель мыслит в координатах одной национальной культуры, но на языке, в речевых формах другой национальной культуры».
Русскоязычных авторов условно можно разделить на три категории: те, кто, творя по-русски, считает себя, тем не менее, ветвью именно татарской литерату-ры: это Равиль Бухараев, Рустем Кутуй, Рафаэль Мустафин; те, кто, идентифици-руя себя как русских писателей, тяготеет в той или иной степени к национальным истокам: это Лилия Газизова, Рустем Сабиров, Салават Юзеев; и те, наконец, кто, будучи татарами по крови, отчетливо отнесли себя именно к русской литературе вне всякой национальной привязки — Руслан Галимов, Диас Валеев.
В одном из своих интервью известный татарский драматург Туфан Миннуллин, ныне покойный, на вопрос, как он оценивает ту огромную армию, пишущую на русском языке, ответил: « Русскоязычные писатели... Мне самому не нравится этот термин. Почему? Да потому, что у этого слова нет лица. Или вот долгое время имело место расхожее определение «советский писатель»... Человек так устроен, что, даже не зная ни одного слова на родном языке, он все равно стремится к истокам».
На вопрос журналиста Р.Даутовой, имеет ли смысл издать отдельную анто-логию писателей-татар, пишущих на русском языке, Т. Миннуллин ответил за де-сять лет до своей смерти:
«Если хотят, пусть объединяются и сами выпускают. А потомки... они будут искать свои корни у нас, писателей, писавших на татарском языке. Мы же не ищем татарина среди тех, кто писал на английском или голландском. Поймите, русскоязычные — зигзаг нашей истории. Татарская литература — это мы, а не они».
Надо отметить, что и что и русская литература не стремится признавать рус-скоязычных писателей за «своих». Таким образом, возникает опасность, что на-циональный писатель, пишущий на русском языке, никому не нужен. И его одина-ково легко может потерять и русская литература, и национальная.
Нам кажется, что в том, что писатель, принадлежащий к одной национальности, пишет на другом языке, нет ничего сверхъестественного. Писатели, пишущие на русском языке, были и остаются родными сыновьями своего народа. И, наверное, бесполезно давать оценки такому явлению.
Литературу питает жизнь, а жизнь оценок не дает и в них не нуждается.
Впрочем, предоставим право выбора нашим читателям.
Названием нашей книги «Когда вернусь в казанские снега...» послужили строки стихотворения Равиля Бухараева, с  любезного согласия его вдовы, Лидии Григорьевой.
Авторы надеются, что сумели справиться со своей задачей и не только вер-нули читателю забытые имена, но и сумели обратить его внимание на новые.
Несмотря на то, что издание снабжено научным комментарием, оно не пре-тендует на исчерпывающий охват литературы и может стать для кого-то открыти-ем, поскольку представлено яркой палитрой имен, образов, сюжетов и тем.
Остается надеяться, что книга найдет своего читателя и не оставит его рав-нодушным.
М. Небольсина, кандидат филологических наук


 
АКСЕНОВ
ВАСИЛИЙ ПАВЛОВИЧ

 
Родился 20 августа 1932 года в Казани.
В 1956 году  окончил 1-й Ленинградский медицин-ский институт.
Работал карантинным врачом на Крайнем Севе-ре, в Карелии, в Ленинградском морском торговом порту и в туберкулёзной больнице в Москве.
С 1960 года — профессиональный литератор.
Автор  книг: "Апельсины из Марокко" (1965); «Жаль, что вас не было с нами» (1965); "Затоваренная бочкотара" (1968); «Любовь к электричеству» (1969); "Остров Крым";    "Звездный билет";   "Ожог" (1975); «Остров Крым»" (1979 );Круглые сутки нон-стоп и многих других.
Лауреат премии «Русский Букер», (2004 г.)
Умер 6 июля 2009 г.
Жаль, что вас не было с нами
1
За что, не знаю, такого тихого человека, как я, выгонять из дому? Бывало, ко-гда сижу в комнате у калорифера и читаю книги по актерскому мастерству, когда я вот так совершенствуюсь в своей любимой профессии, слышно, как вода из крана капает, как шипит жареная картошка, ни сцен, ни скандалов, никому не мешаю.
А если и задержусь где-нибудь с товарищами, опять же возвращаюсь домой тихо, без сцен, тихо стучусь и прохожу в квартиру бесшумно, как кот.
Короче, выдворила. Распахнула передо мной двери в пространство, в холо-деющий воздух, на Зубовский бульвар; и, поджав хвост, двинулся к Кропоткинско-му метро, по пустой улице, куда — неизвестно; ах, мне ведь не восемнадцать лет, и зима на носу; только и успел я собрать все свои справки и диплом.
Я шел с портфелем, в котором только бумажки и белье, поводя трепещущи-ми ноздрями, унося в себе все обиды и раннюю язву желудка, кариозные зубы и здоровые, одну золотую коронку и запас нерастраченного темперамента; нервы, нервы, сплошная нервозность. Вы знаете, когда возникает заколдованный круг человеческих недоразумений, тут уже ничего вам не поможет — ни трезвый рас-судок, ни проявления нежности, ничего. Даже общественный суд.
«Эх, Соня, Соня», — думал я.
Короче, стою я один на Пушкинской площади. Пальто уже не греет. «Летайте самолетами. Выигрыш — время!» Это написано над магазином легкого женского платья. Изящная фигура в прозрачном силоне. Доживу ли я до лета?
Потом погасла реклама Аэрофлота, Александр Сергеевич Пушкин — голову в плечи, пустынный вихрь на морозном асфальте, две легкомысленные девушки. Эх, взяли бы к себе, только для тепла, только для тепла, и ни для чего больше, но нет, только катятся и катятся золотые, оранжевые, изумрудные буквы по крыше «Известий», теплые радостные буквы, как последние искры лета, как искры по-следней летней свободы: «Часы в кредит во всех магазинах «Ювелирторга».
Вот это идея, подумал я. Пора мне уже завести себе часики, чтобы, значит, они тикали и вселяли бы в мою душу гармонию и покой. К счастью, я увидел скульптора Яцека Войцеховского. Яцек шел по другой стороне улицы Горького, медленно двигался, как большой усталый верблюд. Заметил я, что он уже пере-шел на зимнюю форму одежды. Отсюда, через улицу, в своем шалевом воротнике, он выглядел солидно и печально, как большой художник, погруженный в раздумья о судьбах мира по меньшей мере и уж никак не о кефире и булке на завтра.
— Яцек! — закричал я. — Яцек!
— Миша! — воскликнул он, подошел к краю тротуара, занес свою большую ногу и, глубоко вздохнув, как большой верблюд, двинулся вброд.
Короче, поселился я у него в студии. Днем я все шустрил по Москве, а вечера коротали вместе. Разговаривать нам с ним особенно не о чем было, да из-за холода и рта раскрывать не хотелось. Мы сидели в пальто друг против друга и глядели в пол, сидели в окружении каменных, и глиняных, и гипсовых, и деревян-ных чудищ и прочих его польских хитростей и думали думу.
Вообще дела у Яцека были далеко не блестящи: он запорол какой-то заказ и поругался со всеми своими начальниками. Такой человек — день молчит, неделю молчит, месяц и вдруг как скажет что-нибудь такое — все на дыбы.
Да, дела наши были далеко не блестящи. Короче, ни угля, ни выпивки и очень небольшие средства для поддержания жизни.
— Вот сегодня я бы выпил, — как-то сказал Яцек.
— Ах, Яцек, Яцек. — Я стал ему рассказывать, какие вина выставлены нынче в Столешниковом переулке.
Вина эти — шерри-бренди, камю и карвуазье, баккарди, кьянти и мозельвейн — в разнообразных заграничных бутылках мелькали в окнах роскошного этого пе-реулка, и вместе с пышечным автоматом, где плавали в масле янтарные пышки, вместе со снегопадом мягкой сахарной пудры, с клубами кухонного пара из кафе «Арфа», с чистыми, как голуби, салфетками ресторана «Урал», с застекленной верандой этого ресторана, где за морозными разводами светились розовые лица моих веселых современников, — ах, вся эта сладкая жизнь была нам сейчас не-доступна.
— Я бы сейчас от перцовки не отказался, — проскрипел Яцек. — Перцовка — це добже.
Опять мы замолчали. Яцек, король своих уродов, сидел, скрестив крупные пальцы, и смотрел на кафельный пол, а уроды его, бородатые каменные мужики и грудастые бабы, маленькие и большие, прямо-таки горой вздымались за его спи-ной, прямо как полк, только бы дал он приказ — и они тронутся в поход, пугая приличных людей.
Года два назад в Доме журналистов кто-то болтал, что Яцек почти гений, а если еще поработает, так и вообще гением сделается, но сейчас он не работал и даже не смотрел на своих уродов. Кажется, он был в оцепенении.
Я тоже был эти дни в каком-то оцепенении, но все же днем я безвольно ме-тался по массовкам и, пользуясь могуществом знаменитых своих друзей, зараба-тывал иной раз трешницы. Все же я помнил, что мне надо питать и себя, и Яцека.
А он ничего не помнил, так и сидел день-деньской в своей дорогой шубе и смотрел на кафель. Лишь иногда вставал, чтобы разогнать кровь по стареющим жилам. Вот только сегодня он высказался насчет выпивки, и я этому был рад, да-же при отсутствии реальных надежд.
— Может быть, поедем к кому-нибудь, Яцек? — спросил я. — В конце кон-цов…
— Отпадает, — сказал он и встал.
Я посмотрел на него снизу, увидел, какой он большой и почти великий, и по-нял — действительно, ездить к кому-нибудь ему не пристало. Да я и сам не люби-тель таких занятий. Тяготы жизни еще не сломали мою индивидуальность. Сам я могу угостить, когда при деньгах, никогда не скуплюсь, но ездить к кому-нибудь и сшибать куски — экскьюз ми!
А Яцек что-то заходил-заходил, задвигался и вдруг нырнул в каменные свои джунгли, в пещеру, в дикий этот храм, замелькала по обширной студии его кара-кулевая шапка.
Он появился, таща в руках, как охапку дров, три небольшие фигуры — по полметра примерно длиной.
— Вот, — сказал он, — давай продадим эти вещи.
И поставил одну из фигур на пол. Это была небольшая женщина, сидящая по-турецки, шея длинная-длинная, маленький бюст, а ножищи очень толстые, не-пропорционально развитые ноги.
— Ранний период, — сказал Яцек и покашлял в кулак.
Может быть, раньше это была сравнительно приличная скульптура, но, пройдя через разные яцековские периоды, стала она темной, пятнистой и в тре-щинах.
Яцек очень волновался. Он ходил вокруг фигуры и вздыхал.
— Да-а, — сказал я. — Продашь ее, как же.
— Знаешь, — шепнул мне Яцек в волнении, — это шикарная вещь.
— Так она же вся в трещинах.
— Миша, что ты говоришь? Ведь это же от холода. В тепле она согреется и трещин не будет.
— А почему шея такая длинная?
— Ну, знаешь, — взревел он. — Уж от тебя я этого не ожидал!
— Тише, Яцек, дорогой, — сказал я. — Не кричи на меня. Я, может, больше тебя заинтересован, чтоб продать, но трещины…
— Я их сейчас замажу! — закричал он и вмиг замазал эти трещины.
Ладно, мы пошли. Завернули эти фигурки в старые номера «Советской куль-туры» и направились на улицу.
Мы направились во Фрунзенский район, как в наиболее культурный район столицы. Густота интеллигенции в этом районе необычайна. Говорят, что на его территории проживает до двухсот тысяч одних доцентов.
В общем, так: по лунным тихим переулкам, минуя шумные магистрали, по проходным дворам, известным мне с детства, а также по работе в кино, под взглядами теплых окон интеллигентских жилищ, торопливыми шагами мимо ми-лиции, фу…
Как-то так получилось, что в ваянии до того времени я еще не разобрался. В музыке я понимал кое-что, умел отличить адажио от скерцо, в живописи — масло от гуаши, а в скульптуре для меня что глина, что алебастр — все было одно. Только знал я, что Яцек — великий человек.
— Произведение выдающегося скульптора, реэмигранта из Западной Боли-вии. Использованы мотивы местных перуанских инков, — сказал я отставному ин-тенданту, каптенармусу, крысолову, Букашкину-Таракашкину, ехидному старич-ку. — Импорт, — сказал я ему. — Не желаете? За пятерку отдам.
Таракан Тараканович поставил женщину с замазанными трещинами на ков-рик в своей прихожей, поползал вокруг и сказал:
— Похоже на раннего Войцеховского.
— Яцек! — закричал я, выбежал на лестницу, стащил вниз своего друга и по-казал ему в открытую дверь на ползающего старичка.
— Куда ты меня привел, Миша, — слабо пролепетал Яцек, — это же акаде-мик Никаноров.
Да, попали мы на академика, как раз по изобразительному искусству. И вот академик Никаноров накидывает пальтишко и требует его в студию свезти.
В студии Яцек стал ворочать своих каменных ребят, а я ему помогал, а ака-демик Никаноров сидел на помосте в кресле, как король Лир.
— Давно я к вам собирался, — говорил он, — давно. Очень давно. Ох, давно. Давным-давно.
Он восхищенно подмигивал мне и тайком любовно кивал на Яцека, а у меня сердце прямо кипело от гордости.
— Это все старые вещи, — сказал Яцек и снял с головы каракуль. — Я уже год не работаю.
— Почему же вы не работаете? — спросил академик Никаноров.
— А вот не хочу и не работаю, — ответил Яцек, положил локоть на голову одному своему мужику и стал смотреть в потолок.
Академик Никаноров восхищенно затряс головой, подмигивая мне.
— А самодисциплина, Войцеховский, а? — строго вдруг сказал он.
— Мало ли что, — сказал Яцек. — Не хочу — не работаю, захочу — зарабо-таю. Хоть завтра.
— Какая луна нынче синяя, — сказал академик Никаноров, глянув в окно.
2
Так. Жизнь стала налаживаться. Топливо. Пища. Академик Никаноров с то-варищами закупил у нас ряд работ. Работать Яцек еще пока не начал. Но все же пальцами стал чаще шевелить, видимо, обдумывая какой-то замысел. А я по хо-зяйству хлопотал: ну там стирка, мелкий ремонт одежды, приготовление пищи, уборка, то-се, дел хватало.
Вдруг однажды он встряхнулся, ножищами затопал и сказал:
— Пойдем, Миша, до ресторации. Мы с тобой деятели искусств и обязаны вечера в застольной беседе проводить. Освежи, — говорит, — мне костюмчик.
Глазам своим не верю — Яцек снимает шубу, пиджак, брюки и начинает де-лать гимнастику.
Тут я развил бешеную деятельность. Быстро утюгом освежил наши костюмы, галстуки, подштопал носки. Вырядились мы и отправились в Общество Деятелей Искусств — ОДИ.
Ресторан этот очень шикарный: в нем красный цвет соседствует с черным, но главенствует голубой, в нем бамбуковые нити трещат, как в тропиках, а глаз успокаивает присутствие скромных берез, в нем вам поднесут по-свойски, как в семье, и стряхнут мусор со стола, и никто не гаркнет — сходи домой переоденься!
В некоторой степени теснота локтей за длинным столом, дележ нехитрой за-куски, жюльен там или филе по-суворовски, мерное течение диалогов и веские репризы, круговая чаша и шевеление под столом знакомых добрых ног — все это в некоторой степени нужно для нервов. А то бывает, что к вечеру нервы шалят, и начинаешь что-то считать, то ли годы, то ли обиды…
Мне тридцать пять лет, а по виду и сороковку можно дать. Друзья, которых давно не видел, говорят: «Мишу Корзинкина прямо не узнать. Жуткий какой-то стал». Все это так, но я часто, знаете ли, ловлю себя на каких-то странностях. К примеру, собираются за столом люди моего возраста, а то и гораздо моложе муж-чины, и говорят о знакомых и понятных мне вещах, и вдруг я ловлю себя на том, что чувствую себя среди них как ребенок, что все они знают то, чего не знаю я. Лишь одна мысль утешает: а вдруг и каждый из них чувствует себя ребенком в обществе и только лишь притворяется так же, как я притворяюсь? Может быть, каждый только пыжится в расчете, чтобы его не сбили с копыт?
В ресторане первым делом мы увидели Игорька Баркова, и к нему мы с Яце-ком и подсели.
— Как дела? — спросил Игорек, крутясь на стуле, сверкая глазами то вправо, то влево.
— А тебя можно поздравить? — спросил я его.
На прошлой неделе Игорек (он режиссер) получил в Сан-Франциско премию «Золотые ворота» и прилетел домой уже лауреатом.
— Да, — сказал Игорек. — Спасибо, Яцек, — сказал он. — Ты мне пятерку не займешь? Батюшки! — закричал он. — Ирка появилась!
Сквозь щелканье бамбука под кривыми зеркалами и декоративными глыбами прошла Ирина Иванова, наша мировая звезда, высокая прекрасная девица, вся на винте. Шла она без лишних слов, лишь юбка колыхалась на бедрах, привет, привет, да и только.
Увидев Баркова, она присела к нам, и Игорек нас познакомил.
Год был на исходе. Выходит, значит, так: от снежных колких буранов к весен-ней размазне, а потом к шелестящей велосипедной команде на просохшей мосто-вой, от духоты наемной нашей дачи и от трясины пруда, от Сонечкиных осенних страстей к позднему моему изгнанию, от бед и унижений к знакомству с Ириной Ивановой?
— Я хочу вас ваять, — сказал Яцек Ирине.
— Валяйте, — сказала Ирина и повернулась ко мне: — А вы тот самый Кор-зинкин?
Не знаю уж, что на меня нашло, но только не мог я терпеть насмешек от Ирины Ивановой.
— Какой это тот самый? — воскликнул я. — Что это значит — тот самый? Все это ложь! Никакой я не тот самый! Я сам по себе, без них всех, и вовсе я не тот самый!
— Успокойтесь, — шепнула мне Ирина прямо в лицо, прямо в глаза и погла-дила по щеке: — Миша, что вы? — Она встала и сказала громко: — Я приду через пятнадцать минут, и мне бы хотелось, Миша, чтобы вы за это время переменили обо мне мнение в лучшую сторону.
Ушла.
— Она хорошая? — спросил я Игорька.
— Ты что, слепой? Девица первый класс.
— Но хорошая? — переспросил встревоженный Яцек.
— Не знаю, — промямлил Барков. — Меня она не волнует.
— Яцек! — крикнул я. — Посмотри на этого сноба! Весь мир она волнует, а его нет.
Барков засмеялся:
— Да не, ребята, вы меня не так поняли. Она меня не волнует в плане кино, вот что. — Он пригнулся к столу и зашептал, смешно и быстро перемещая зрачки то вправо, то влево: — Ведь я же хочу все перевернуть, вот в чем дело. Все на-оборот, понимаете? В том числе и женский тип — назад, бежать от всех этих эта-лонов. Как Антониони с Моникой Витти. Только я и этого паренька хочу перевер-нуть, понятно? Все перевернуть.
— Кого же ты будешь сейчас снимать, Игорек? — спросил я.
— Не знаю пока, но только Ира Иванова меня теперь не волнует. В этом плане.
Он стал рассказывать, что уезжает на днях со своей группой на Южный берег Крыма и там начнет снимать что-то такое замечательное, никем еще не виданное, что-то такое… сам он еще не знает что.
— Сними меня, Игорек, — попросил я его.
— Ты лучше, Миша, иди ко мне администратором.
Он засмеялся.
— Нет, — сказал я, — об администраторе не может быть и речи, а вот ты лучше сними меня в какой-нибудь роли.
Игорек опять засмеялся, а Яцек обиделся за меня и перешел на «вы».
— Почему же вы не хотите снять Мишу? — сказал он. — Чем же он хуже дру-гих? Я вот, к примеру, собираюсь его ваять.
— Ладно, — засмеялся Барков. — Сниму тебя в эпизоде. Рта не успеешь от-крыть, как я тебя сниму.
— Напрасно ты так относишься к эпизодам, — упрекнул я его. — Ты бы по-смотрел на Феллини. Какие у него эпизоды!
— Сниму тебя с блеском, — сказал Игорек. — А Феллини у меня еще попля-шет.
Подошла Ирина и присела рядом со мной.
— Фу, — сказала она, — вы бы хоть бутерброд мне сделали, Миша.
Я быстро состряпал ей бутерброд с кетой, а сверху положил кружок парнико-вого огурчика и зеленый листочек для красоты.
— И воды налейте, — попросила она.
Я налил ей боржома и положил в фужер ломтик лимона. Она с удивлением посмотрела на меня и вдруг сказала такую штуку, что я чуть не поперхнулся конь-яком.
— Как ловко вы это все делаете, Миша, — сказала она. — Вам бы мужем моим быть.
Барков засмеялся, а мы с Яцеком так и уставились на нее.
— Все время хожу голодная, — пожаловалась Ирина. — Мужа выгнала, со свекром поссорилась, а сама, идиотка, ничего себе сварить не умею.
Она расплакалась.
Барков улыбался.
А мы с Яцеком чуть с ума не сошли.
— Ирина, что с вами? Скажите! Не делайте нам больно.
— Муж — тунеядец, свекор — педант, а сама я дура, одна-одинешенька, — пожаловалась она сквозь слезы. Потом встала и сказала нам с Яцеком: — Прово-дите меня, друзья. Миша, если можно, заверните это филе для меня в салфетку. Спасибо.
Мы вышли втроем на улицу Горького. Моментально все пижоны положили глаз на Ирину и поплелись за нами, держась на расстоянии, словно стая трусли-вых волков. Знают, что с Корзинкиным шутки плохи.
— Как странно устроена жизнь, — говорила Ирина, — человек, который кра-сив, умен и известен, может быть одинок. — При этом один свой зоркий глаз она повернула ко мне.
— Покажите, пожалуйста, ногу, — попросил ее Яцек, — поднимите ее чуть-чуть.
— Оп-ля! — сказала Ирина и приподняла ногу, как цирковая лошадка.
— Интересно, — сказал Яцек, мгновенно и гениально уловив особенности ее ноги. — Очень интересно. Что-то есть. Можете опустить.
Мы пошли дальше.
— Послушайте, Ирина, э-э, не знаю вашего отчества, — церемонно загово-рил Яцек, — Ирина Оскаровна, у меня есть конкретное предложение. Приходите ежедневно к нам в студию. Я буду вас ваять, а Миша позаботится о еде. Конечно, пища у нас не изысканная, но все-таки он что-нибудь приготовит из полуфабрика-тов. Каждый день будете сыты.
— Гениально! — радостно закричала Ирина. — Бог мне вас послал, друзья. А вас, Миша, особенно, — шепотом сказала она мне.
Мы подошли к ее огромному мрачному дому, построенному еще в период расцвета культа личности. Дом весь был темным, лишь на одиннадцатом этаже светилось одинокое оконце, да и то зашторенное, задрапированное, — это ее свекор, кабинетная крыса, мучитель, паук, занимался наукой.
— До свидания, до завтра, — сказала Ирина. — Кстати, Миша, передайте мне мое филе.
Какой я балбес — чуть было не забыл про филе! Судорожно я выхватил его из кармана и протянул ей. Она положила филе в сумочку.
— Спасибо за все, — сказала она и пошла к своему дому, а снежная поземка подметала перед ней тротуар.
3
На следующий день Ирина пришла в студию и после этого стала появляться у нас ежедневно.
Она сидела в кресле на помосте, выставив свои ноги, а руками изредка ше-велила, переворачивая страницы книги.
А Яцек в брезентовой робе бродил вокруг помоста, зорко разглядывая дета-ли ее тела, возвращался к гигантской уродливой глиняной глыбе, колотил по ней какой-то палицей, снова делал обороты вокруг Ирины и бормотал:
— Бардзо ладне, бардзо добже.
А я тем временем хлопотал по хозяйству. Я поджаривал полуфабрикаты так, что они прямо подпрыгивали на сковородке. Я изобрел даже свой собственный замечательный соус. Могу поделиться рецептом. Скажем, если вы отварили кури-цу, вовсе не обязательно выливать бульончик, вы кладете в него пять ложек крахмала, пять ложек сахара, пять ложек соли, пять ложек перцу, два стакана то-матного сока, мелко-мелко нарезанный лимон, стакан молока, баночку горчицы, пару лавровых листиков, выжимаете туда же тюбик селедочной пасты, всю эту смесь доводите до кипения, швыряете туда горсть маслин, и соус готов.
В своей жизни я немало переменил профессий. Был, например, красноде-ревщиком. Если спросите меня, какую я делал мебель, я вам отвечу, что еще в 1946 году я делал модерн, у меня было чутье. Был я, например, в Риге инженером по портовому оборудованию, да мало ли еще кем. Везде я добивался успехов, как и сейчас в кулинарии. Я мог бы не знать никаких бед, если бы не посвятил свою жизнь искусству, точнее, самому сложному и важному виду искусства — киноис-кусству.
— Миша, — говорит мне Яцек в процессе работы, — не увлекайся. Ты ведь так задушишь нас запахами.
А Ирина только кротко мне улыбалась с помоста. Вела она себя в студии ти-хо, как голубица, все поедала, не капризничала.
— Никогда мне так хорошо не было, как сейчас, — говорила она вечерами, когда я провожал ее до дому.
Установились уже тихие морозные вечера с луной, и мы проходили с Ириной вдоль московского декабря медленно и спокойно. Обычно она говорила примерно так:
— Как понять отношения между людьми, Миша? Вы не можете мне сказать? Я много думаю об отношениях между людьми, об отношениях между мужчиной и женщиной. Вы, Миша, никогда не задумывались об этом? Вот, например, что ле-жит в основе любви — уважение или физическое влечение? По-моему, ни то, ни другое. По-моему, в основе любви лежит интуиция. А вы как думаете?
А я говорил примерно так:
— Человек соединяется с человеком, как берега соединяются, к примеру, с рекой. Знаете, Ирина, сближение умов неизбежно, как столкновение Земли с Солнцем. Человек человеку не волк, это глубокое заблуждение там, на Западе. Люди похожи на чаек, Ирина…
Однажды она сказала, повернув ко мне свой круглый внимательный глаз:
— Миша, вы настоящий джентльмен.
— Что вы говорите? — опешил я.
— Вы так ведете себя со мной, — жалобно сказала она.
— Как?
— Вы немножечко, хоть самую чуточку можете быть… ну… ну чуть-чуть со мной не таким?..
Мы стояли возле витрины какой-то булочной, и вдруг я увидел наши отраже-ния. Я увидел ее тень, тонкую и высокую, которая увенчивалась огромным конту-ром заграничной белой папахи, и свою небольшую тень, контуры старой яцеков-ской шапки, полукружия ушей…
Знаете, тут пронзила меня нехорошая мысль: «Ирина смеется надо мной!»
Как прикажете иначе объяснить наши отношения! Давайте посмотрим правде в глаза. Внешне я не блещу особенной красотой, положение мое довольно странное, одежда с каждым днем ветшает, здоровье паршивое, что я такое для нее? Я испугался вдруг, что все это длительный розыгрыш каких-то моих жестоких друзей.
Той ночью я прибежал в студию и сказал Яцеку, что больше так не могу, что на этой неделе обязательно куда-нибудь уеду: или завербуюсь в Арктику, или в Африку, или отправлюсь в Целиноград, куда давно уже зовет меня один друг, ко-торый нашел там свое счастье.
Я задыхался, воображая себе все фантастическое коварство Ирины.
Яцек волновался вокруг меня, даже поставил кофе на газ. Он убеждал меня принять люминал и соснуть, говорил, что Ирина любит меня, что она разгадала во мне настоящего человека, но что мне были его утешения!
— Вот телеграмму тебе принесли, Миша, — сказал Яцек так, будто все мое спасение в этом клочке бумаги.
Телеграмма была от Баркова, с Южного берега Крыма.
В телеграмме значилось: «Вызываетесь на пробы роль Конюшки группа Большие качели Барков».
«Вот что значит друзья, — подумал я, рухнув в кресло. — Вот что значит на-стоящий друг Игорек, слово у него не расходится с делом. Обещал вызвать — вы-звал. Крепкая мужская дружба». Я показал телеграмму Яцеку.
— Ну, Миша, поздравляю тебя! — обрадовался он. — Может быть, это нача-ло, а?
Полночи мы рассуждали о моем предстоящем отъезде и о роли Конюшки. Что это за роль? Может быть, роль «маленького человека», обиженного судьбой, но сохранившего в душе рыцарский пыл и благородство?
— Завтра мы с тобой идем по магазинам, — сказал Яцек, — ты должен эки-пироваться. Не можешь ведь ты ехать на Южный берег в таком виде.
Утром он по моему поручению позвонил Ирине, сказал, что сеансы временно прекращаются по причинам творческого характера.
— А как Миша? — услышал я из-за плеча Яцека далекий, словно из космоса, голос Ирины. — Вчера он был странным, и я вела себя неумно.
Поверите ли, мне захотелось вырвать у Яцека трубку и прокричать Ирине, чтобы она бросила свои шутки, меня не обманет печальный блеск ее больших глаз, я знаю, она актриса, но я-то тоже не дурак, зачем ей нужны мои страдания, зачем, пусть она возвращается к своим ловеласам из ОДИ, я с ней больше не встречусь, может быть, только тогда, когда мой Конюшка прогремит на весь мир и…
— А Миша вам завтра позвонит, — сказал Яцек и повесил трубку.
Вечером я уезжал в Крым. Я оказался один в четырехместном купе. Печаль-но я стоял в проходе почти пустого вагона и смотрел на перрон, где топтался Яцек. Он храбрился и улыбался, а я с острой печалью думал, как он тут останется один, кто за ним будет следить.
Я потянул на себя стекло, и оно неожиданно подалось.
— Едешь, как бог, — жалобно улыбаясь, сказал Яцек.
— Яцек, — сказал я, — будешь жарить пельмени, переворачивай. Это очень просто — вываливаешь на сковородку, кладешь кусок масла, сольцы немного, и все. Главное — переворачивать.
Оба мы заплакали.
— И ничего не говори ей, — крикнул я. — Ничего!
Поезд тронулся.
4
В Крыму поджидали меня чудеса. В Симферополе хлестал сильный мороз-ный ветер, не было ни единой пушинки снега, а холодней, чем в Москве. Там на вокзале полсотни таксистов бросились ко мне. Все они, видно, были с Южного бе-рега, потому что клацали зубами, свистели носами, крепко крякали, выражались, предлагали услуги.
Выставив вперед свой портфель, я бросился сквозь их заслон и сел в трол-лейбус.
Троллейбус пересек город (Симферополь), потом обширную равнину и полез в горы. Спокойно он лез все выше и выше и на перевале влез в густейший туман, как будто он был не нормальный городской троллейбус, а какой-нибудь вездеход.
Все еще в тумане, я почувствовал, что теперь он идет вниз, как самолет. Он все полз и полз вниз, как вдруг туман отстал от нас, и внизу, во всю ширину, как в панорамном кино, открылся перед нами рай земной.
Это просто было что-то удивительное — синее море почти от неба и знако-мые по открыткам склоны зеленых гор. Солнце сразу так нагрело стекла, что пря-мо хоть раздевайся. А спустя некоторое время внизу появились скошенные под разными углами крыши того города и белые массивы всесоюзных здравниц. Вско-ре совсем мы снизились и покатили уже по городским улицам, как и полагается троллейбусам, мимо стеклянных шашлычных, чебуречных, бульонных, пирожко-вых, совсем безлюдных, что тоже было чудом.
Когда я вылез из троллейбуса, голова у меня закружилась: такой крепкий и пахучий был здесь воздух. Было вовсе не так жарко, как в троллейбусе, а даже несколько зябко, но солнце светило, где-то близко бухало море, а на каких-то пышных деревьях голубели какие-то цветы.
В киоске «Союзпечать» выставлены были карточки киноартистов. Я подошел и посмотрел на них, как на что-то близкое и родное. Миша Козаков, Люда Гурчен-ко, Кеша Смоктуновский — все друзья мои и коллеги. Сердце у меня екнуло, но все-таки я спросил:
— А есть у вас фотопортрет Ирины Ивановой?
— Иванову расхватали на прошлой неделе, — сердито сказала продавщи-ца. — С парусного судна «Витязь» курсанты всю Иванову разобрали.
«Вот, — подумал я, — курсанты с парусного судна «Витязь». Юнги Билли. Гардемарины. Полюбила я матроса с голубого корабля. Вот».
И, все забыв, поставив на этом точку, спалив за собой мосты и корабли, я легко зашагал по чистым и малолюдным улицам этого города. Ноги мои приятно шерстила ткань иорданских брюк.
Вчера в комиссионном магазине закупили мы с Яцеком для меня уникальную вещь — иорданские брюки. У кого еще есть такие брюки, хотел бы я знать. Один только Миша Корзинкин ходит в иорданских брюках. Швы, правда, слабоватые у этих брюк, но зато впереди у них, извините, молния, а не какие-нибудь вульгарные пуговицы.
Навстречу мне шла высокая толстая старуха на тонких каблуках.
— Простите, — обратился я к ней, — не знаете ли вы случайно, где здесь размещается киногруппа «Большие качели»?
— У-тю-тю-тю, — сказала она, вытянув ко мне свои губы, — сделай, малень-кий, два-три шага ножками топ-топ и прямо упрешься.
Я ускорил шаги и оглянулся. Старуха, смеясь, смотрела мне вслед и качала головой с ласковой укоризной, как будто застала на фривольных шалостях.
Теперь навстречу мне бежала собака, худая, черная, как ночь, перебирая длинными заплетающимися лапами, с глазами вроде бы покорными, а на самом деле лживыми и коварными.
— Не бойся, песик, — сказал я, — не обижу.
— Ррры, — мимоходом сказала мне собака.
— Рекс, летс гоу! — послышался голос старухи. Собака, как обезьяна, пошла за ней на задних лапах.
— Кто сказал «ры»? — спросил, высовываясь из палатки, толстый ювелир. — Вы, молодой человек? А? Часы починим? Комната нужна? Почем иорданские брючки? Продашь?
Все в этом городе было романтично и загадочно, как в сказках датского писа-теля Андерсена.
Вскоре я вышел на набережную, где море бухало и взлетало над парапетом метров на пять. На набережной тоже было малолюдно, бродило несколько синих пиджаков и зеленых кофт, но ожидалось пополнение — к порту в это время под-ходил греческий лайнер «Герострат» с турецкими туристами на борту.
На скамеечке сидел одинокий молодой человек с книгой, по виду студент-заочник.
— Простите, — обратился я к нему, — вы случайно не знаете, где размеща-ется киногруппа «Большие качели»?
— Садитесь, — сказал он, быстро взглянув на меня.
Я сел рядом с ним.
Студент открыл книгу и углубился в нее, странно шевеля при этом локтем. Иногда он бросал на меня быстрые, как молния, взгляды и снова углублялся.
— Качели? — спросил он. — Большие? — повторил он вопрос через мину-ту. — Киногруппа «Большие качели», так вы говорили? — любезно осведомился он еще через минуту и протянул мне сложенный вдвое листочек белой бумаги, на который был наклеен мой характерный профиль. — С вас пятьдесят копеек, — улыбнулся он.
— Вы очник или заочник? — спросил я, отдавая ему свою тяжелую полтину.
— Конечно, заочник, — сказал он. — Готовлюсь к сессии. А «Большие каче-ли» — вон они толпятся.
— Я артист, приехал сниматься, — сказал я.
— А-а, ну-ну, — сказал он, потеряв уже ко мне интерес.
У входа в гостиницу толпились «Большие качели». Ничего они в этот момент не снимали, а лишь о чем-то яростно спорили, размахивали руками, показывая на небо, на море, на солнце, на горы, на «Герострат». Барков стоял, засунув руки в карманы джинсов, шмыгал носом и, видно, что-то напевал.
— Смотрите, кто приехал! — закричал он, заметив меня. — Мишенька прие-хал! Миша, поцелуй меня! Ну, теперь дело у нас пойдет — Миша Корзинкин прие-хал!
И все зааплодировали мне, заулыбались, после чего я крепко, как мужчина мужчине, сжал ему руку и шепнул:
— Спасибо, Игорь. Ты меня так выручил, как даже сам не знаешь. — Потом спросил его уже громко: — Когда дашь прочесть сценарий?
Барков улыбнулся и сказал быстро, по своему обыкновению перемещая зрачки то вправо, то влево:
— Когда хочешь. Вечером. А сейчас, Мишенька, у меня к тебе особое пору-чение. Понимаешь, надо съездить на местную автобазу и попросить у них откры-тый ЗИЛ. У них есть один, стоит без дела, нам необходим, а они не дают. Пони-маешь, какое варварство! Возьми у Раймана бумаги и отправляйся. Райман сам уже ездил, но они ему дали от ворот поворот. Только на тебя надежда.
Я решил выручить Игорька и поехал в нашем «газике» на автобазу.
Директором автобазы оказался мой товарищ по армии, по службе в десант-ных войсках, Феликс Сидорых. Мы с ним когда-то рядом сидели на дюралевой скамейке в «Ли-2». Вместе выходили из самолета, сначала я, а он за мной. Быва-ло, висишь на стропах, а Феликс мимо тебя камнем вниз. Баловался он затяжны-ми.
Сейчас Феликс стал здоровым краснорожим боссом килограммов под девя-носто. Он бросил мои бумаги в ящик стола и заорал:
— Плевать я хотел на твои бумаги, Мишка! Ты лучше признайся, для чего те-бе машина, а? Ну, признавайся! Меня не проведешь, ну! Скажи честно — и полу-чишь. А? Зачем тебе она? Ну? Ну? Вижу тебя насквозь.
Я хитро подмигнул, и он, довольный, захохотал.
— То-то! Знаю я тебя! То-то и оно! Так бы сразу. Сказал бы сразу и получил бы без всякой волынки. У-у, шкода! Мишка, Мишка, где твоя улыбка! Забирай ко-лымагу, если, конечно, заводится она.
К гостинице я подъехал на заднем сиденье огромной открытой машины вы-сотой с автобус. «Большие качели» не поверили своим глазам и загудели от вос-торга.
Остаток дня и весь вечер мы проездили с Игорьком в открытой машине, на-мечая места будущих съемок. Игорек поднимался в машине, одну ладошку ставил себе над глазами, другую — на уровень носа, замыкая таким образом пространст-во в широкоэкранный объектив.
— Просто будем снимать, Миша, — говорил он, — просто и элегантно. Свет-ло-серый, чуть мерцающий колорит.
Мы останавливались в узких улицах города, заходили во дворы, в эти ма-ленькие колодцы с полусгнившими галереями, с пальмами в кадушках и с кальсо-нами на веревках.
— Хорошо, но не то. Не то, — бормотал Игорек. — Вот это да! — вдруг вскричал он.
На фоне заката на большой высоте трепетали между домами голубые дам-ские трусики.
— Вот это мы снимаем! Железно!
Поселился я в одной комнате с заместителем директора картины Иваном Генриховичем Лодкиным. Это был человек тонкой кости, изящного склада, но очень грубый в обращении.
— Корзинкин! — орал он на меня. — Опять в носу ковыряешься? Сбегай-ка за пивом, олух царя небесного!
— Стыдно, Иван Генрихович, — говорил я ему. — Бесчинствуете, как извоз-чик.
Ежедневно мне приходилось выполнять особые поручения Игорька. Без меня у «Больших качелей» просто все валилось из рук.
— Понимаешь, нужно мне организовать массовку из стариков, — говорил Игорек, — из одних только настоящих стариков, с длинными белыми бородами.
И я как сумасшедший носился по городу в поисках таких стариков. Нашел двадцать семь человек. Хорошо, что помог мне председатель местного совета пенсионеров, второй муж моей тети Ани.
В другой раз потребовалось шесть виолончелей и пять контрабасов. Тут пришлось уламывать директора филармонии, который, к счастью, был мне знаком по прежней культпросветработе.
В таких делах проходили дни, я сильно уставал и даже не находил времени, чтобы взять у Игорька сценарий и вжиться в образ Конюшки.
— Ничего, — говорил Игорек, — через недельку все наладится, и тогда у тебя будет время.
На третий день к вечеру я вернулся в номер. Лодкина, к счастью, не застал и рухнул на кровать, как обессиленный колосс.
Смертельно я устал и думал, что сразу засну, но в голове у меня все крути-лась карусель: старики, виолончели, бачки для полевой кухни, телефоны, квитан-ции, ордера и что делать с аморальным гримером Чашкиным.
Я уткнулся носом в подушку, когда вдруг рванули дверь и послышалось по-свистывание Ивана Генриховича. Он хлопнул меня ладонью по одному месту и сказал:
— Эй ты, Попа Новый Год, вставай! Ирина приехала, ищет тебя по всему го-роду.
Я вскочил и дико посмотрел на Лодкина. Тот уже полулежал в кресле и уха-живал за своими ногтями.
— Цирк, — сказал он, — комедия дель арте.
— Где она?! — закричал я.
Лодкин пожал плечами. Я выбежал из гостиницы.
Был воскресный вечер, набережная наполнялась народом. Все были спокой-ны и веселы, один только я носился как бешеный из конца в конец, туда и обрат-но, от гостиницы до морского вокзала, по всем шашлычным, чебуречным, бульон-ным, пирожковым. Ирины нигде не было. Отчаяние охватывало меня.
Вдруг я увидел ее. Она сидела на гальке под парапетом. Она сидела одна, пляж был пустынен на всем протяжении, и перед ней было только неспокойное древнее море и чайки, она сидела там, как Ифигения в Авлиде.
«Как я мог так поступить с ней? Какой я скот! Почему я не смог понять ее? Почему я так ее унизил? Как я мог?» — думал я, проносясь над парапетом, над пляжем, кружа над ней и снижаясь.
— Миша, как вы могли? — тихо сказала она таким голосом, что у меня оста-новился в организме ток крови.
— Можете ли вы меня простить? — спросил я.
— О чем разговор? — сказала она, вставая. — Пойдемте гулять. Мне здесь нравится. Здесь чудесно. Какой вы чуткий…
Знаете, может быть, я излишне откровенничаю, но волосы у нее в этот мо-мент развевались под ветром, глаза ее сияли, блестели зубы; готов поклясться, что она была счастлива в этот момент нашей встречи.
Мы поднялись на набережную и тихо пошли по ней. Я позволил себе взять ее под руку. Локтем она чуть прижала к себе мою руку.
По набережной шли изысканно элегантные греческие моряки, они вели за руки робких турецких туристов, напуганных воскресным шумом этого города.
Солнце все норовило сесть за гору, но каждый раз подскакивало, накалыва-ясь на кипарисы. Наконец — бочком, бочком — оно закатилось, и сразу вспыхнули все огни огромного «Герострата» и всех судов помельче, и на башенных кранах, и на столбах, и витринах, и в открытых кафе загорелись лампионы.
Вскоре мы встретили моего родственника, второго мужа тети Ани. Я позна-комил его с Ириной, и мы остановились возле парапета.
Старичок этот одобрительно подмигивал мне, а потом шепнул на ухо:
— А как же Сонечка? А, Миша?
— Соня оказалась непринципиальным человеком, — шепнул я в ответ.
Старичок удовлетворенно кивнул, полуотвернулся и, глядя на нас, быстро заработал ножницами. Через минуту он протянул нам наши профили.
— По полтинничку с носа, — сказал он, — итого рублик. Желаю счастья.
Море раскачивалось все сильнее, на верхушках волн вспыхивали багровые полосы и гасли, быстро стемнело, и из темной глубины стихии доносилось лишь глухое нарастающее животное урчанье, и во мраке плясали огоньки малых рыбо-ловных сейнеров, и даже огни «Герострата» в порту чуть-чуть покачивались.
Рядом с нами остановились два паренька в бушлатах, посмотрели на пляску огней в темноте.
— Даст нам сегодня море свежести, — сказал один из пареньков, и они по-шли к порту, помахивая чемоданчиками.
— Как это все удивительно, Миша! Как прекрасно! — сказала Ирина. — Вам не кажется, что жизнь иногда может быть прекрасной?
— Мне кажется, — ответил я.
Вскоре мы встретили Феликса Сидорых. Еще издали он широко, на полнабе-режной, раскинул руки.
— Познакомься, Феликс. Это мой друг Ирина, — сказал я.
— А-ха-ха! — захохотал Феликс, обнимая нас сразу вместе с Ириной. — Те-перь мне все ясно! Ясно — и точка! Полная ясность. Абсолютная видимость!
Он быстро вырезал наши профили и протянул их нам.
— Что это значит, Феликс? — в некоторой растерянности пробормотал я. — Что все это значит?
— Это такая местная игра, — хохотал Феликс. — Мы здесь все вырезаем друг друга профили. Кто быстрее вырежет, тот и получает полтину. С вас рупь.
Мы простились с Феликсом и зашли в ресторан.
— Давай кутить, Миша, — предложила Ирина. — Кутнем как следует, а зав-тра я сниму деньги с аккредитива.
Мы заказали шампанского и кетовой икры. Икры кетовой не оказалось, и то-гда мы заказали крабов. Крабы, как выяснилось, тоже кончились, но был мясной салат «ривьера», его мы и взяли.
— Та-ра-ра-ра, и в потолок вина кометы брызнул ток, — сказала Ирина и че-рез стол протянула мне руку.
В ресторане играл джазик: трое молодых людей — труба, контрабас и аккор-деон — и старик — рояль. Юношей все тянуло на импровизацию, а старик, воспи-танный в строгой курортной манере, этого не любил, возмущался, когда они начи-нали импровизировать, и бросал клавиши.
Наконец заиграли мелодию, которая, видимо, была по сердцу старику. Он забарабанил на своем инструменте и запел с большим энтузиазмом, подмигивая нам и улыбаясь.
— Пора настала, я пилотом стала, — пел старик во все горло.
Мы смотрели на него с восхищением и, когда он кончил, пригласили его к столу. Старик мягко спрыгнул с эстрады. Видно, вся жизнь его прошла в рестора-нах. При наличии галстука он был в войлочных домашних туфлях.
— А я для вас и пел, — сказал он, принимая бокал. — Вижу — интеллигент-ный человек сидит в иорданских брючках, дай, думаю, спою для него и для дамоч-ки. И кроме того — сюрприз. Извольте, с вас рубль.
Он протянул нам наклеенные на белую бумагу два наших профиля носом к носу, а сверху еще были пририсованы два целующихся голубка. Как он мог сма-стерить эту шутку, играя на рояле и распевая, это осталось тайной.
Я очень смутился при виде этого нескромного намека, а Ирина положила его в сумочку, загадочно улыбаясь.
В это время под гром всех инструментов, исполнявших какой-то боп, в зал вошел Игорь Барков и вместе с ним широкоплечий медлительный человек, очень хорошо одетый. Они пошли к нам, подлаживая свою походку под ритм бопа.
— А, Ирка приехала, — сказал Барков.
— Я к Мише приехала, а не к вам, — возразила Ирина.
— Конечно, к Мише, — не стал спорить Барков. — Миша — мое золотце.
— Присаживайся, Игорек, — пригласил я, — и вы… — Я посмотрел на его спутника, не зная, как сказать: «товарищ», «гражданин» или «мистер». — И вы, синьор, присаживайтесь.
— Знакомьтесь, друзья, — сказал Барков, — это итальянский режиссер Ра-фаэль Баллоне. Мы с ним года два назад в Мардель-Плата мартини пили, а год назад на самолетном стыке в Дакаре по бокалу пива хлопнули. Большой мой друг, прогрессивный художник.
— Очень приятно. Рафик, — сказал тот и уставился на Ирину, а Ирина, как и полагается звезде, посмотрела на него, потом на кончик своего носа, а потом в сторону — проделала простейшую комбинацию глазами.
Очень это мне не понравилось.
Игорек пригласил Ирину на танец, и, пока они танцевали, Рафик, водрузив на нос очки, рассматривал ее.
— О, какая замечательная девица, — обратился он ко мне, — я хочу на ней жениться. Она будет мой жених. То есть нет. Женский жених, как это по-русски? Да, невеста, спасибо. Она будет моя невеста, а я жених. Вы обратили внимание на пропорции ее тела? Нет? Это интересно — абсолютно идеальный масштаб длины ног и рук и тела и также точная обрисовка корпуса. Только есть недостаток — немножко вот здесь, как это? Чиколотка, немножко чиколотка широковата.
— Вы подумайте насчет щиколотки, — язвительно сказал я ему, — все-таки жизнь ведь жить.
Сердце у меня заколотилось. Неужели она выйдет за него, за этого человека из мира капитализма?
Подошли Ирина и Барков. Рафик снял очки.
— Ирина, — сказал он торжественно, — я видел вас на всех экранах мира в черно-белом варианте и вот сейчас наблюдаю вас в объеме и цвете. Предлагаю вам стать моей женой. Я прогрессивный художник, но я владею четырьмя кино-фирмами и пятью виллами в разных курортных районах мира.
За столом воцарилось молчание, все поняли, что это серьезно. Ирина мол-чала-молчала, а потом щелкнула пальцами и подмигнула мне:
— Миша, можно мне выйти за него замуж? От вашего слова зависит все.
— Нет, нельзя, — коротко сказал я, как отрезал.
Ирина весело зааплодировала.
— Этот тип! — вскричал Рафик. — Что вы нашли в этом типе?
Ирина положила вилку и выпрямилась. Глаза ее гневно сверкнули.
— Что я в нем нашла? — медленно проговорила она. — Этот человек ни разу не затронул мою честь!
Барков захохотал:
— Ловко она тебе вмазала, Рафка!
— Ну ладно, ладно, — проворчал Баллоне, — давайте не будем. Давайте за-кажем горячее.
Когда принесли горячее, Игорек напомнил мне о завтрашних делах, о том, что надо на мебельную фабрику поехать за материалом для стройки на натуре.
— Когда это кончится? Что я вам, завхоз или администратор? — спросил я, а сам уже соображал, кто у меня на мебельной фабрике родственник или знако-мый. — Когда же я начну репетировать Конюшку и что это за роль?
— Да, что это за роль, Барков? — спросила и Ирина.
— Такая роль, — замялся Барков, — генеральская роль.
— Не маленького человека?
— Нет, наоборот.
— Я уверена, что Миша сыграет любую роль, — сказала Ирина. — У него есть талант и, главное, большое сердце. Не то что у некоторых, — добавила она.
После ресторана я проводил ее до гостиницы и под шум прибоя поцеловал ее руку. О!
5
Утром я проснулся от тишины. Наши окна выходили к морю, всегда шумел прибой, а сегодня полная тишина, и Лодкин не сопел во сне, как обычно, и не пус-кал пузыри.
Я подошел к окну и увидел следующее: в море был полный штиль, поверх-ность его находилась в самом легчайшем движении, словно от поглаживания, и лишь кое-где рябили пупырышки, какие на коже бывают от холода, а горизонта видно не было, в отдалении стоял прозрачный голубой туман, и в этом тумане со-всем темно-синими казались паруса вставшего на ночь на рейде судна.
— Доброе утро, Миша, — тихо сказал за моей спиной Лодкин. Видно, штиль и на него подействовал.
— Что это за судно, не знаете, Ваня? — тихо спросил я.
— Учебный парусник «Витязь», — ответил он и вдруг гулко, страшно захохо-тал, закашлял, засморкался, приходя в себя. Он не заметил, как я вздрогнул. «Ви-тязь»! Это тот самый, что закупил все карточки Ирины. Как бы не было беды!
Кое-как одевшись и умывшись, выскочил на набережную. По ней, по лужам, не просохшим еще после штормового прибоя, от своей гостиницы к нашей торо-пилась Ирина. За ней, разевая от молодого счастья рты, вышагивал отряд курсан-тов с «Витязя». Катер с «Витязя» двигался в море параллельным курсом. Я бро-сился вперед.
— Миша, Миша! — закричала Ирина. — Поклонники! Целый фрегат!
— Барк. Это барк, а не фрегат, — сказал я, хватая ее за холодные испуган-ные руки.
— Но дело не в этом, — быстро заговорила Ирина, — сейчас я встретила Баркова, и он проговорился, Миша, здесь обман, заговор, Миша!
Я увидел бегущего к нам по набережной Игорька. Он умоляюще прижимал палец ко рту, хватался за голову. Ирина, мстительно закусив губы, взглянула на него. Курсанты стояли неподалеку, по отряду волнообразно распространялись нежные улыбки.
— Миша, я выхватила у него сценарий и сразу все поняла. Это обман! Ко-нюшка — это не маленький человек, это лошадь!
Барков уже подбежал и стоял рядом, тяжело дыша.
— Да, это лошадь, — продолжала Ирина, — она у него, у этого модерниста несчастного, ходит там по арбузам, как по головам. Это лошадь.
Всегда в тяжелые, роковые минуты жизни я становлюсь железным челове-ком. Внутри у меня все трепещет, вся боль моя и слезы, а внешне я — железный человек.
— Это жестоко, Игорь, — сказал я холодно и спокойно. — За что же ты меня так?
Барков бросился ко мне, но захлебнулся от волнения.
— Пойдем, Мишенька, — заплакала Ирина, — уедем отсюда. Какое право они имеют так тебя обижать?
6
К вечеру того же дня мы приехали на Симферопольский вокзал. Привокзаль-ная площадь и крыши машин были покрыты снегом. Ирина куталась в легкое свое замшевое пальто и иногда вздрагивала, все еще переживая нанесенное мне ос-корбление. Я нес ее чемоданы, а она мой портфель.
Вокзал хмуро высился над нами, а перед его чудовищным портиком и высо-ченным шпилем, перед длинными колоннадами мы казались себе маленькими и несчастными. Таксисты провожали нас ироническими взглядами.
Мы купили билеты на московский поезд и заложили свои вещи в автоматическую камеру хранения.
До отхода поезда оставалось еще часа два. Мы вспомнили, что не ели ничего с утра.
— Я не хочу в ресторан, — сказала Ирина, — просто противно подумать, как все там будут смотреть, когда мы войдем.
Я смотрел на нее — эдакая модная птичка в высоченных сапогах на тонень-ком каблуке и в коротеньком пальтишке, озябшая, с красным носиком, она прояв-ляет преданность и тонко мне сопереживает. Чудеса, да и только, подумал я и вдруг почувствовал себя счастливым, как никогда. Не думайте, что я выдумываю, все так и было.
Мы вышли из здания вокзала и вдруг увидели под сводами колоннады, ка-завшейся бесконечной, высокую стойку с большой надписью над ней: «Комплекс-ные обеды».
— Вот то, что нам нужно, — сказала Ирина и взяла меня за руку.
Мы взгромоздились на высокие неудобные табуретки, и ноги наши повисли в пустоте.
За стойкой орудовала запыхавшаяся тетенька, седые пряди волос свисали из-под колпака, она открывала крышки огромных кастрюль, и оттуда столбами поднимался пар, как из преисподней. Она запускала в кастрюли черпаки и как-то зло, ожесточенно выдавала на-гора порции комплексного обеда. За спиной у нее, на белых дверцах холодильника, красивыми буквами было написано: «Бульоны, соусы, компоты, кисели».
Обеды, собственно говоря, были не так уж и дешевы — 77 копеек. В ком-плекс входило: харчо из перловки, плов из перловки, стакан кофе с молоком. Правда, мяса было много и в плове, и в харчо, а может быть, это только нам по-давальщица так удачно зачерпнула.
Мы ели с Ириной, а под ногами у нас, как и у всех других едоков, крутились собаки: породистая гончая сука с отвисшими сосками, здоровенный черный пес неизвестного происхождения и несколько маленьких шавок. Им бросали со стойки кости и стряхивали с ложек перловку. Едоки приходили и уходили, состав был текучий, и вдруг мы остались с Ириной одни за стойкой, а подавальщица застыла, окаменела, уперев свой черпак в бок.
Я посмотрел на Ирину, как она ест, она посмотрела на меня, как я ем, мы улыбнулись друг другу, я поднял голову и посмотрел вверх под своды колоннады. Колонны были не круглые, а с острыми гранями, они были очень высоки, и навер-ху было темно, капителей видно не было, там шла какая-то хлопотливая птичья жизнь, возня, шебуршание, трепет крыл.
Закатное солнце вдруг вырвалось из туч, и напор его был таким неожидан-ным и сильным, что сразу стал таять снег, образовались лужи, сверху потекло, и мы с Ириной оказались как бы за шторой из прямых звенящих струй.
Небо стремительно голубело, алело, зеленело, а в колоннаду ворвался рез-кий и совершенно весенний ветер.
— Киселя хочу, — сказала Ирина.
— Киселя у нас не бывает, — отрезала подавальщица.
— А если поискать? — спросил я.
— Не спорь, — остановила меня Ирина и улыбнулась подавальщице.
И та вдруг улыбнулась ей и крикнула в трубу, по которой ей сверху, из ресто-ранной кухни, спускали чаны с комплексным обедом:
— Витек, кисельку завари!
— У-у-р-р-ах! — пронеслось сверху по трубе.
— Сейчас будет, дочка, — сказала подавальщица Ирине.
Откинув кисею весенней капели, к стойке подошли три курсанта с парусника «Витязь».
— А, вот вы где! — закричали они. — А мы вас по всему вокзалу ищем!
Они уселись рядом с нами на табуреты и уставились на Ирину молодыми на-хальными глазами.
— Мы в Мурманск направляемся, — сказали они, — а оттуда на Остров Сво-боды. Хотите с нами, уважаемая артистка Иванова?
— Можно мне с ними, Миша? — спросила Ирина.
— Он что, муж вам, этот геноссе? — спросили курсанты.
— Просто любимый человек, — ответила Ирина.
Курсанты весело застучали ложками, требуя комплексного обеда.
Подавальщица, весело ухая, давала пар.
Сквозь капель прошла высокая старуха на тонких каблуках. Она была в гор-жетке с острой, чуть тронутой временем лисьей мордочкой.
За старухой на задних лапах шествовала вороватая скотина Рекс.
— Рекс, атанде! Алон, алон, — позвала его старуха и подошла к стойке, ви-ляя бедрами.
— Садись, мамаша, — сказали курсанты.
— Хоть в разлуке жить непросто, все равно люблю матроса, — напевала старуха, усаживаясь, — синеглазого матроса с голубого корабля…
Наши собаки сразу приняли Рекса в свою компанию.
Потом пришел студент-заочник, тоже уселся и занялся вырезанием профи-лей.
— В Москву еду на сессию, деньги нужны, — объяснил он.
Сколачивалась хорошая компания. Становилось весело. Подавальщица, подпевая старухе, пританцовывала от котла к котлу. Пустые кастрюли поднима-лись вверх по трубе, вниз опускалась перловка с бараниной. Курсанты ложками отбивали матлот. Ирина слегка комбинировала своими глазами и руками. Мы с заочником рассуждали о стихах Алексея Зауриха. Рекс подбивал собак разом прыгнуть на стойку и все сожрать. Бродячая аристократка, тряся выменем, урезо-нивала его.
Уже стемнело, когда появились Игорь Барков и Рафаэль Баллоне.
— Миша, ты уж меня прости за эту маленькую хитрость, — сказал Игорек. — Все у нас не ладилось, и я решил вызвать тебя. Ты бы знал, как с твоим приездом ожили люди, как они подняли головы, поверили в свои силы. Может быть, вер-нешься?
— Нет, он не вернется, — сказала Ирина, — но вас, Барков, мы прощаем. И вас тоже, — сказала она Рафику.
Что-то загрохотало, и из трубы вылез, сияя белозубой улыбкой, сам чумазый Витек с огромной чашей пунша. Над чашей трепетал голубой пламень.
— А вот и киселек! — закричал он.
— Сюрприз! — захохотала подавальщица.
Собаки встали на задние лапы и уткнулись носами в наши локти.
А мы сидели, шумно пируя, словно рыцари и прекрасные дамы под закоп-ченными сводами нормандского замка. Мы делили голубой огонь и перловку и бросали кости нашим собакам.
Боже мой, думал я, смертные люди! Ведь невозможно даже подумать, что всех нас когда-нибудь не станет, даже этих курсантов, даже Ирины, боже мой! Ведь в это невозможно верить, это невозможно понять. Что же делать? Может быть, верить друг в друга, в то, что соединило нас сейчас здесь, в то, что тянет сейчас всех людей во всем мире к этой нашей стойке? Ведь мы же все должны друг друга утешать, все время ободрять, разговаривать друг с другом о разном, житейском, чуть-чуть заговаривать зубы, устраивать вот такую веселую кутерьму, а не подкладывать друг другу свинью и не ехидничать. Но, к сожалению, как часто люди ведут себя так, будто не умирают они никогда, и лишь временами все скла-дывается так благополучно, как сейчас. Жаль, что вас не было с нами.
Уже два раза объявили по радио о посадке, когда к колоннаде подъехал от-крытый ЗИЛ-11 и из него вышел Герострат. Путаясь в своей тунике, он деловито прошел за колонны. В руках он нес канистру с бензином.
— Все слава, все стремление к славе, — ворчал он, обливая бензином стены Симферопольского вокзала. — Мало мне храма Афины, нет, надо еще сжечь этот дворец… Пароход своего имени я уже того, а теперь, значит…
— Эй ты, Стратостат! — закричали курсанты, слезая с табуретки. — Не ба-луй, псих! По кумполу захотел?
Не знаю, чем кончился спор курсантов с Геростратом, потому что мы с Ири-ной пошли уже к поезду.
7
Яцека мы застали в мастерской. Он жарил себе пельмени. В центре поме-щения высилось нечто огромное, закрытое мокрыми тряпками.
— Во-первых, рад вас видеть, — сказал Яцек, — а во-вторых, и сам могу по-хвастаться. Получил заказ. Работаю над скульптурной группой «Мирный атом».
Он содрал тряпки, и мы увидели группу, выполненную пока что в глине. Здесь сидела женщина с чертами Ирины, а рядом с ней пытливый молодой ученый, смахивающий на меня, а за их спинами, положив им на плечи тяжелые руки, высился отягощенный идеями мыслитель, напоминающий самого Яцека.
— Скоро я стану большим человеком, Миша, — сказал Яцек, — и тебя в люди выведу.
Все так и получилось. Яцек вывел меня в люди. Ирина стала моей женой. Давно это было.

;
АРЯМНОВА
ВЕРА НИКОЛАЕВНА

 
Родилась в январе 1954 года в рабочем поселке Янаул (Баш-кирия.
В начале 1973 приехала в Набережные Челны, участвовала в строительстве Автогиганта.
В настоящее время работает в республиканской газете «Республика Татарстан Живет в Казани.
Автор книг: "Оловянный батальон" (2001 г);
"Синица в небе". (2002 г);
"Ангелы". (2011 г.)
"Дама с прошлым". (2011г.)
"В стране родной". (2011 г.)
Пёс
Муж Антониды превратился в пса. В крупного, хорошего пса непонятной по-роды. Произошло это постепенно. По какой причине, Антонида не знает — может, вирус какой подхватил, два года болтаясь вдали от семьи, а может, думает она иногда с обидой, без всякого вируса, по собственному желанию. Потому как ни разу не видела Антонида, чтобы мелкие — поначалу — изменения, которые замечали оба, его огорчали, или хотя бы удивляли. Он казался даже довольным, обнаруживая новые собачьи признаки на собственном теле.
А началось все с запаха. Вернее, с его пропажи.
Антонида собирала рубахи Алексея в стирку. И по женской слабости, а ско-рее, по старой памяти, ведь женской слабости к мужу у Антониды к тому времени уже не осталось, прижала их к лицу и вдохнула запах. Вот тут-то и обнаружилось, что прежнего, родного духа от них не исходило — рубашки резко и явственно пах-ли псиной. Большого значения этому Антонида сначала не придала и, может, вскоре забыла бы об этом, если б не событие, последовавшее аккурат в тот вечер, когда выстиранные "Тайдом" с лимонным запахом рубахи она тщательно вы-гладила и повесила в шкап на плечики — по две рубашки на каждое.
Закончив работу, она вошла в большую комнату, где последнее время спал на диване муж. Алексей смотрел телевизор, но на приход жены отреагировал, протянув к ней обе руки. Антонида легонько погладила его и присела на диван. Алексей с готовностью подвинулся и тут же, зевнув, потянулся во весь свой ог-ромный рост. Одеяла не хватило, и одна нога выпросталась наружу. Ладно бы но-га, а была это не нога, а собачья лапа. Рыжеватая на вид, с крупными растопы-ренными когтями. Антонида, вскочив, оторопело глядела на нее, а после переве-ла взгляд на мужнино лицо. Он тоже смотрел на лапу, и, похоже, она занимала его больше, чем донельзя удивленная Антонида. Потом, как бы с сожалением, втянул лохматую под одеяло и через секунду снова выпростал, но уже не лапу, а свою, вполне человеческую ногу.
— Фу ты, причудится же такое! — облегченно выдохнула Антонида и снова посмотрела на лицо Алексея. Он, как ни в чем не бывало, смотрел на экран. Куда ж это мне мозги-то повело, подумала Антонида, с чего мне все это приблазилось? Антонида устыдилась собственных галлюцинаций в отношении мужа и почувствовала себя виноватой перед ним.
— Алеша, можно я побуду с тобой, — жалобно сказала и обняла мужа. Тот заулыбался, глянул в глаза Антониде ласково и преданно. Она положила голову на плечо Алексея и вдруг услышала упругие, дробные удары в мягкую спинку ди-вана. Скосив глаза, увидела: крупный собачий хвост в легкую загогулину колотит, как бы от радости, по обивке дивана, и на ней остаются рыжеватые шерстинки. "Линяет..." — последнее, что подумала Антонида и хлопнулась в обморок…
Сначала Антонида пыталась разговаривать с Алексеем, надеясь остановить процесс.
— Я всегда изнутри был псом, — сообщил муж.
— Как это псом, я же влюбилась в тебя, замуж пошла, детей тебе родила! Никакого пса ты даже отдаленно не напоминал.
— Ну да, — ухмыльнулся Алексей, — я же старался тебе понравиться, на задних лапах перед тобой ходил.
— А почему же теперь не ходишь? — всхлипнула Антонида.
— Ну, нельзя же всю жизнь на задних лапах проходить. Ты вот попробуй всю жизнь — на цыпочках...
На такой резон Антониде и не возразить было… Дальнейшие разговоры на эту тему муж обрывал лаем. Как только заговорит Антонида об этом, Алексей — в лай. А потом стал лаять и по другим поводам.
Совсем прохудилась на веранде крыша. Антонида купила рубероид, Алексей покрыл половину крыши и забросил дело. Как только она напоминала ему о при-ближающихся вместе с осенью дождях — начинал лаять. При этом у него то уши собачьи прорастали ненадолго, то нос покрывался шерстью, а то и вся голова превращалась в псиную. Антонида пугалась и отступалась от него. Что делать с крышей, никак придумать не могла. Не просить же соседа чинить — при живом-то хозяине! В округе все знали Алексея как мужика с золотыми руками и большой си-лищей. У всех на виду Алексей когда-то один этот дом из разрухи поднял: и фун-дамент под него подвел, и крышу сменил, и веранду пристроил, и много еще чего. Соседи, кажется, ещё не догадывались, что происходит с Алексеем.
Антонида весь этот ужас переживала вдвойне. Десятилетний Колька был свидетелем отцовских превращений, и хотя его-то малолетство хранило от глубо-кого переживания происходящего, Антониду, как мать, не спасало ничто. Она шла на работу. Сначала на одну, потом на другую — помимо основной, подрабатывала мытьем полов в двух магазинах и в подъезде жилого дома. Весь день таская с собой Кольку за руку, она чувствовала, что думает с ним об одном.
— Вообще-то, мам, я всегда мечтал о собаке. Как ты думаешь, папа когда-нибудь превратится в собаку насовсем? — высказался однажды Колька.
Антонида не сдержалась и заплакала.
"Насовсем" Алексей превращался в собаку довольно часто и собакой нра-вился ей больше, чем человеком. В собачьей ипостаси мужа проглядывала его бывшая человеческая сдержанность и дружелюбие. В человеческом же обличье и при частичных превращениях Алексей стал невыносим. Он чесался задней ногой, не снимая ботинка, добивался, чтобы вылизанные им тарелки и сковородки счи-тались вымытыми, за стол с нею и Колькой садиться перестал, а издали, неот-рывно и преданно глядя на людей, дожидался, когда Антонида поставит еду пе-ред ним на пол. Колька порой забавлялся: служи! И Алексей, подмигивая сыну че-ловеческим глазом, выхватывал подачку. Антонида впадала в истерику, Алексей начинал злобно рычать и скалить уже вполне собачьи клыки — он не выносил от-рицательной эмоциональной реакции на свое поведение. А собакой ластился, ли-зал руки... Но однажды попытался обнюхать Антониду под подолом. "Прочь, прочь, пошёл вон", — закричала она не своим голосом, и пёс, поджав хвост, проворно выскользнул за калитку. Любопытно, что задвижку открыл быстро, вполне по-человечьи — передними лапами, встав на задние.
Быть женой полупса-получеловека невмоготу. Антонида тосковала и однаж-ды излила тоску соседке Алле, рассказав все. Алла была супругой бизнесмена. Новенький дом их горделиво возвышался среди других, выросши, как гриб, за од-но лето. Мужики-соседи проходили мимо, отвернувшись, потому как у себя дома отбивались от жен, ставивших им мужа Аллы в пример. Доказывали женам — ни-какой работой денег таких не заработаешь, только воровством. Зато женщины от-носились к новой соседской паре уважительно-подобострастно, сразу признав за ней первенство над всей улицей. И шли к Алле с любой нуждой — позвонить, де-нег занять, помочь похлопотать о чем-то, просили советов. Алла соседок приве-чала: ведь никакие железные решетки на окнах не спасут от грабителей, а вот хо-рошее отношение соседей ввиду такой опасности дело совсем не лишнее.
Рассказ Антониды близился к концу, когда зашла Нина — позвонить с Алли-ного телефона. А Антонида остановиться не сумела, досказала свою историю при ней. И если глаза Аллы по мере рассказа становились все более удивленными и испуганными, то Нина как будто не нашла в нем ничего удивительного.
— Ну и чего ты ревишь-то?  — строго сказала Антониде Нина. — Эко дело, пес! Солидное существо, дом охранять станет. У меня вона — пятый год Васька пятак да хвост закорючкой отращиват, копыты, опять же. Да еще хрюкат, как по пятаку-то хлопну газеткой или чем попало. Совсем превратится — куды его? На мясо, что ль? Никак нельзя, двои робят у нас, внуки.
— Женщины, вы с ума сошли, или разыгрываете меня?! — почти взвизгнула Алла. — Идите с Богом, думать надо было, за кого замуж выходите и от кого детей рожаете! И вообще перестаньте, все это бред, бред!
 — Дак вовсе не бред, Аль, — сказала Нина. — От винища все. Сперва пьют-пьют, а под конец така мутация и выходит с имя. Ниче не понимают, ниче не де-лают, обыкновенный алкоголизьм. Только раньше не превращались, а теперь превращаются. Вона смотри, спида раньше тоже не было, а ноне есть. Мало ли какого сраму нанесло, и это тож...
Алла меж тем уже поднялась с дивана, совладав с собой. Вежливо выпрова-живая женщин, вышла с ними на крыльцо. Глаза ее вдруг округлились, она смот-рела в направлении дома Антониды. У калитки стоял Алексей и, глядя на пробе-гавшую мимо собаку, преображался на глазах: встал на четвереньки, оброс шер-стью, хвостом, завилял им и весело побежал за собакой...
— Ну вот и отдохнешь от его теперь, — заявила Нина Антониде, — он за суч-кой-то далеко убежит, может, с неделю его не будет, может, доле. Ты пока будку спроворь, он, может, больше в человечье обличье и не придет, я об таком слыха-ла. Лучше б и не вертался, опосля того тебе с ним еще хуже будет. Мне Ваську-то кастрировать пришлось, как он к соседской хрюшке в сарай зашел. А твой не да-стся — эко пёс какой громадный!..
Утро
И никого рядом!.. Никого, а Ваня же проснулся!
— Где мой дедушка... — попробовал захныкать, но понял, действительно — никого в доме. Он обвел глазами знакомую комнату. Испанские, китайские, корей-ские, и даже покемоны отечественного производства отчужденно смотрели с по-лок. Ваня вспомнил о великолепном красном мотороллере, который, вероятно, дожидается его на веранде, и немного приободрился.
— Няня! — на всякий случай громко крикнул мальчик.
— Ни няни, ни Бабочки, ни папы, ни мамы... — в окно просунулась морда Ко-ня и широко улыбнулась:
— Доброе утро, малыш.
— Где дедушка?
— Дедушка уехал вчера, ты же знаешь.
— Почему он уехал? – капризно спросил Ваня.
— Пойдем погуляем, там и поговорим.
— Мы пойдем в магазин?
— Лучше погуляем в Саду.
— Хочу в магазин! Купишь мне игрушку?
— Нет.
— Чупа-чупс?
— Но у нас же нет денег.
— Есть! Я сам куплю! — Ваня заглянул под подушку и достал оттуда дедуш-кин подарок — зеленую денежку с дядькой посередине.
— Хорошо, пойдем, — согласился Конь.
— Почему ушла няня?
— Не почему, а куда. Няня ушла за молоком. Она думала, ты будешь долго спать.
— А папа с мамой?
— Ну, их просто опять нет. Они теперь в Дамаске.
— А я...
— А ты в Саду, со мной.
— Не хочу в Саду! Не хочу тебя слушаться!
— А по попе хочешь?
— А дедушка увидит, он тебе...
— Дедушка меня никогда не увидит, он видит то, что видит, а не то, что есть.
— А Бабочка тебя видит?
— Бабочка видит, но ее тоже нет.
— Почему?
— Потому что ей нравится Гофман, а твоему дедушке нет. И они поссори-лись. Она еще не знает, что дедушка уехал. Узнает, придет к тебе.
— А кто такой Гофман?
— Человек маленького роста с причудливыми манерами и некрасивым лицом.
— Страшный?
— Страшно талантливый. Некоторые думают, он пьяница. А он талантливый писатель и мужественный человек. Он показал, что волшебство вторгается в зем-ной мир. Ему удалось это как никому другому… Но ночь и волшебство одно, а среди бела дня строптивый судья сочинял заключения, в которых не боялся тре-бовать освобождения хороших людей, хотя был нанят на службу Его Королевским Величеством совсем для других дел.
— И Бабочка его любит, да?
— Ну да. У них много общего. Например, мечта побывать в Венеции. И роди-лись они в один день, только Гофман лет на двести раньше. Но это неважно, свой день рождения она всегда отмечает вместе с Теодором.
— Теодором?
— Эрнстом Теодором Вильгельмом — такое имя у Гофмана-юриста. А Гоф-ман-писатель заменил Вильгельма на Амадея. Потому что он любил музыку Мо-царта. Таким образом, Гофманов было два: Эрнст Теодор Амадей и Эрнст Теодор Вильгельм. А может, больше. Ведь он еще и музыкант, и художник. Да ты скоро сам с ним познакомишься.
— Не хочу.
— Все равно Бабочка вас познакомит.
— Ты меня любишь?
— Ну да...
— Тогда покатай.
— Садись.
Конь подогнул передние ноги и Ваня быстро устроился между его крыльями.
— А почему ты никогда не летаешь, у тебя же есть крылья!
— Ну, я же не птица. И я старый.
— А дед мне купит самолет. Он меня любит.
— Малыш, тебя все любят: и няня, и Бабочка, и папа с мамой.
— Хочу самолет! Настоящий!
— А звезду с неба ты не хочешь?!
— А ты можешь достать?! — простодушно ахнул Ванюшка.
— Нет, — смутился Конь, — ты же знаешь, я не летаю...
Они помолчали, и Ваня погладил шелковую гриву:
— Не переживай. Ты мне все равно нравишься. Когда дед купит мне само-лет, мы вместе с тобой полетим за звездой.
Возле магазина Ваня спешился, скользнув вниз по крылу Коня. А когда Конь попытался вернуть крыло в прежнее положение, то болезненно охнул.
— Я сделал тебе больно? — забеспокоился Ваня.
— Да нет, я сам перестарался, опуская крыло вниз, чтобы тебе удобнее было слезать. Ничего, пройдет, это просто застарелый остеохондроз. Он иногда дает о себе знать. Ну вот, уже легче, — сказал Конь, с видимым усилием складывая кры-лья на спине. — Ну, пойдем в магазин.
Возле двери мальчик остановился, потому что увидел объявление: "Вход с собаками строго воспрещен. Штраф 50 рублей".
— Знаешь, Конь, ты подожди меня здесь, я один пойду.
— Малыш, мне бы не хотелось отпускать тебя по двум причинам: я должен видеть тебя, чтобы с тобой ничего плохого не случилось, а ты должен видеть ме-ня, чтобы я существовал. Когда меня не видят, я не существую.
— Это больно?
— Когда-нибудь узнаешь. Дело не в боли, а в том, что может не получиться вернуться к тем, кого любишь.
— Видишь ли, ты слишком большой, ты просто не протиснешься в дверь магазина.
— Это не проблема. Смотри!
Конь трижды обернулся вокруг себя, с каждым оборотом становясь все меньше. Взглянув, как в зеркало, в стеклянную витрину, горделиво сказал:
— Теперь протиснусь. Ну, как тебе мой размерчик?
— Теперь еще хуже, — хмуро сообщил малыш. — Теперь ты... как Конек-Горбунок, размером с собаку. А с собаками в магазин нельзя!
— Так давай не пойдем туда.
— Я хочу чупа-чупс! И новую игрушку.
— Ладно, малыш, раз так хочешь — иди.
…В Саду шел дождь и было темно. А в Ваниной комнате горел ночник. Мальчик не спал. Новый покемон стоял в ряду с другими и ничем не отличался от остальных, пищащих и поющих, поломано-хрипящих и молчаливых от роду. Ване хотелось с кем-нибудь поговорить, но покемоны, зайцы, медведи и прочая плю-шевая братва оставалась к этому равнодушной. А няня давно спала. Ваня привык ходить по дому после того как она засыпала, но сегодня путешествия по темным комнатам не привлекали. Мальчик выскользнул из-под одеяла и подошел к окну. Все-таки жалко, что Конь исчез, как только Ваня вошел в магазин. Ваня сердился на Коня: не мог подождать! Но сердился он не очень, разгневаться всерьез меша-ло какое-то ощущение, похожее одновременно на горячую жгучую точку в груди и на нестерпимый непрекращающийся звук — Ваня пока не знал, что это не дает ему покоя стыд, не знал, как избавиться от дискомфорта. Он еще не умел.
За окном по стволам и листьям катилась вода — капельками и струйками. Ваня вглядывался в темноту, надеясь обнаружить в Саду Коня, но тщетно. Неу-жели Конь больше никогда не вернется, и это он, Ваня, виноват?..
— Мне плохо, Конь, — прошептал Ваня.
…На столике, между тремя вишнями и сухим сливовым стволом вспыхнула свеча. Дождь не гасил ее. Ваня во все глаза смотрел на огонек и постепенно раз-личил силуэт напротив свечи — маленький человек, похожий на карлика, с крюч-коватым носом и загнутым вперед подбородком сидел в странной, манерной позе, не касаясь спиной скамейки… Это был Гофман.
— Ты не знаешь, где Конь? — почти выкрикнул Ваня. Дождь стекал по его полным щечкам, и казалось, это слезы.
— Не знаем, — ответствовал Гофман. Ваня заметил, что лицо его странно подергивается. — Но Вы-то, молодой человек, должны знать. А мы нет, не знаем.
И не успел Ваня спросить, почему "мы", как увидел — прислонившись спиной к стволу одной из вишен, стоял еще один Гофман. Гофманов было два! Этот, второй, держал в руках исписанный каллиграфическим почерком лист.
— А моя Бабочка тоже пишет, — обратился к нему Ваня, — она пишет стихи, рассказы и статьи.
— Знаем-знаем... Мои биографы любят отмечать, что я творил в состоянии полного одиночества. Они сильно преувеличивают… Но одиночество, перегру-женность работой и отсутствие развлечений, призванные беречь наши природные силы и сообщать духу бодрость и выдержку, — все это в течение длительного времени способно расшатать самый крепкий дух. Бабочка, я бы сказал, пока держится героически... А знаете ли Вы, молодой человек, что героизм противопоказан женской натуре?
— Не знаю, — честно ответил Ваня.
— А кем Вы сами собираетесь стать, филистером, Кошельком — как Ваш де-душка, или ... музыкантом?
— Это почему мой дедушка — Кошелек? — возмутился Ваня.
— Потому что всякий раз, когда ему надо подумать, вместо мысли у него из уха вылетает купюра. Я сам видел... Филистеры ценят деньги выше творчества.
— Значит, мой дедушка родился филистером?
— Филистерами становятся. Рождаются музыкантами, писателями, художни-ками. Человек может посвятить себя служению искусству или нет, но посвящать себя служению кошельку и желудку он не должен. Именно тогда в нем происходят необратимые извращения человечности.
— Это какие?
— Земные обязанности человека не ограничиваются обеспечением физиче-ского благополучия. А у филистеров нет другой цели. И все, что ей мешает, от-брасывается, не принимается в расчет, даже принимается в штыки. Например, отдать деньги, чтобы спасти кого-то, филистер не способен...
— Мне бы Коня спасти, — выдавил из себя Ваня заветную мысль.
— О, с Конем ты поступил как заправский филистер. Но не огорчайся. Раз исчезновение Коня не дает тебе покоя, не все еще потеряно... В конце концов, на-ступило только утро твоей жизни, и ты еще можешь кое-что исправить.
— А Коня, Коня я смогу увидеть?
— Видите ли, юное создание, Конь Вам был дан авансом. Вы еще ничем не заслужили его увидеть. Но Вы кровный внук Вашей Бабочки, родились и пока живете в мире, созданном ею. И она подарила Вам Коня — этого мудреца из мира грез, чудесного мира снов и сказки. Чтобы Вы не были одиноки, чтобы Вы общались с его недюжинною натурой. Ведь только общение с недюжинными натурами развивает и вкус, и душу. А Вы... предали его на несуществование. Из-за покемона. Может быть, мир бесконечного количества игрушек Вам бесповоротно дороже?
— Не бесповоротно. Мне скучно с игрушками. Я хочу разговаривать с Конем и летать.
…Ваня проснулся в своей кроватке. Все еще была ночь. Мне приснился Гофман, подумал Ваня. Мне...
Малыш повернулся на другой бок и снова заснул. На сей раз ему приснился Конь. Он мчался, не касаясь копытами земли, крылья его были раскинуты широко и свободно.
;
АХУНОВА
НАИЛЯ ГАРИФОВНА
  Родилась в Альметьевске 12 июня 1959 года.
Закончила библиотечный факультет Казанского института культуры (1986). Работала заведую-щей библиотекой ДК медработников, корреспон-дентом газеты "Татарские края", "Казанская афи-ша", редактором газеты КГМУ "Казанский медик", зам.редактора журнала для детей "Зонтик". Член Союза писателей РТ (1997). Автор 12 книг. Лауре-ат Межрегионального кинофестиваля "Кино без барьеров" (2008) за сценарий док. фильма "Ласточка цвета жизни". Лауреат Республиканского конкурса "Лучшая книга года - 2011".
Организатор и руководитель литобъединения Ка-занского медуниверситета "Белая ворона". Лауре-ат Литературной премии имени М.Горького (2008). Заслуженный работник культуры РТ (2009).
СТРИЖИ И БАБОЧКИ
ПРОЗАИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ
КЛАД
С возрастом начинаешь себя ощущать золотоискателем. В завалах пережитого перебираешь воспоминания, ощущения, впечатления... В поисках тех драгоценных крупиц, тех счастливых мгновений, что составляют настоящую суть и смысл твоей жизни, которые хотелось бы вспоминать напоследок...
Частое сито памяти.
Золотые крупицы
воспоминаний.
НАПЕРЕГОНКИ С ОДУВАНЧИКАМИ
В маминой комнате висит большая картина, по сути пленэрный этюд: холст, масло. Солнечный день в конце мая или начале июня, зелёный косогор, кое-где заросший деревьями и кустарником, вдалеке угадывается река... Этот пейзаж я подарила родителям много лет назад, на папин юбилей. Он ему напоминал родное арское холмогорье, где берёт начало река Казанка. А мне сейчас - покойных маму и отца. И беззаботные летние каникулы в Арске...
Взбегаю на косогор
наперегонки с с одуванчиками.
КАЗАНСКИЙ ТРАМВАЙ
В своё время о казанском трамвае трогательно написал Денис Осокин, осо-бенно тепло у него получилось про "двоечку". На ней мы ездили на железнодо-рожный вокзал, далее электричка и дача: беззаботное летнее время, где ты, за каким поворотом? Зима, как Змей Горыныч, надувает щёки, задувает во все щели, засыпает снегом саму память об июльской безмятежности и неге...
Рельсы убрали, три года как этого маршрута нет, но память саднит и крово-точит...
Зайцем трамвайным
вернуться бы в детство...
Но разобрали рельсы.
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА
Иду старинным татарским кладбищем в Арске. Тихо, лишь под ногами шуршат опавшие листья. Узкая тропинка, влажная после дождя, вьётся мимо старой части кладбища. Но вот и родительские могилы... Над ними, склонившись, вовсю полыхают рябины. По-летнему тепло, последние погожие дни бабьего лета. Заботливый паучок оплёл калитку в три ряда серебристыми нитями. Хризантемы и бархатцы ещё свежи и ярки, но бабочек уже не видно...
Серебряный полумесяц
над кладбищем.
Вечерний азан.
ХАДЖ
Давно мечтала совершить паломничество в город наших предков - древний Булгар. Прошлой осенью мечта сбылась...
Осенним листком-пилигримом
припадаю к древним камням.
СНЕГОВИЧОК
За ночь выпало много снега. Да и сейчас метель из сил выбивается, навёр-стывая упущенное. На детской площадке во дворе всем широко улыбается акку-ратный снеговичок, но некому улыбнуться ему в ответ, в это время во дворе пус-тынно, одни лишь вороны...
Крахмальная манишка утра
вся в кляксах ворон.
ЛУННЫЕ БЛИКИ
"Лунные блики таят неизбывную печаль...", - написал как-то Китахара Хакусю.
В бессонную морозную ночь уходящего года Дракона читаю стихи японских поэтов Серебряного века. Луна серебрит изголовье. Улыбаются со старой фото-графии молодые папа и мама...
Лунный круг.
Как трудно разомкнуть
Объятия...
СНОВА МЕТЕЛЬ
Один за другим погасли огоньки тюльпанов, подаренных на 8 Марта. А за ок-ном снова и снова кружит метель. Март - четвёртый месяц зимы в наших широ-тах...
Снова метель.
Рисую пастелью
цветы и бабочки.
ШМЕЛЬ
Не спится, оглушительно шаркают ходики... За окном начинает светлеть. И в этот момент робко, пробуя голос, начинает свою песню соловей. Трели становятся всё увереннее, всё длиннее, с вариациями... Соловьиные рулады внезапно пе-рекрывает хриплый спросонья вороний карк, затем стихает, удаляясь... Я засыпаю и неожиданно просыпаюсь от басовитого гудения. В занавеске запутался влетевший в форточку непрошеный гость - огромный красавец-шмель...
Лишь я да ходики не спим
в полночной тишине.
Как стрелки медленно ползут!
ЧЁРНАЯ ПАЛАТА
Одна из самых мрачных и таинственных достоприимечательностей в древ-нем волжском городе Булгар, куда я совершила незабываемый хадж прошлой осенью (именно здесь татары приняли ислам) - Чёрная палата (Кара Пулат), да-тируемая ХIV веком. По легенде с неё сбросилась ханская дочь, когда поселение захватил Тамерлан (Аксак Тимур). Её отец, хан Абдаллах, вместе с жёнами и детьми спрятались в здании Чёрной палаты, которое Хромой Тимур приказал об-ложить брёвнами и поджечь. Они погибли во время пожара, в живых чудесным образом осталась только одна дочь. Когда дым рассеялся, девушку в белых оде-ждах увидели сидящей на своде палаты. Аксак Тимур был покорён неземной кра-сотой ханской дочери и решил взять её в жены, та ответила отказом. Тогда он решил казнить двух ранее пленённых братьев непокорной булгарской красавицы. Девушка дала согласие в обмен на свободу Алим-бека и Алтын-бека. Когда братья скрылись за горизонтом, она прыгнула с вершины каменной палаты в полы-хающий внизу огонь. Но, достигнув его, превратилась в белую птицу...
Чёрная палата.
Над ней облако
белой птицей.
ЛЕСНОЕ ОЗЕРО
Тропинка петляет меж сосен, высоченных красавиц с густой кроной, загорелыми по-южному стволами, медными в лучах заходящего солнца. Она выходит на финишную прямую и упирается в лесное озеро. Там тихо, слышится лишь хлопанье крыльев диких уток у дальних камышей да изредка вскрики невидимой и неведомой мне птицы. В центре озера застыл белый катамаран. Возле берега плавают размоченные кусочки хлеба, которые отдыхающие в лесном санатории "Васильево" накидали птицам. Стайки рыб и уток подплывают близко к берегу, охотясь за ними. На них с завистью смотрят два голубя у самой воды, которым достаются случайные крошки. Последние лучи золотят кроны сосен, бликуют на воде, слепят глаза...
Геометрия сосен
и теней в лесу.
Тропинка петляет.
АЛЛЕЯ ЖЕМЧУГОВОЙ
Аллея Жемчуговой выходит окнами в парк "Кусково". Сквозь зелень, слегка тронутую желтизной, пробивается сентябрьское солнце. На карнизе голуби загля-дывают в окно. Они терпеливо ждут, пока хозяин не насыплет им горсть проса. Прилетают ещё, но чужаков дружно прогоняют. Вот по тропинке прошла девушка с далматинцем, который ярко выделяется на общем фоне. Проехала медленно по-ливалка. Солнце незаметно исчезло и всё как-то потускнело...
Поливальная машина,
а следом -
дождь...
В ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ
Во дворе урчание мотора. С балкона видно чрево мощного грузовика, в котором всякая домашняя утварь. Облупленная мебель советских времён, выцветший торшер, чугунная облезлая ванна... С верхнего этажа раздается сердитый голос соседки, старшей по дому. Водитель после недолгих препираний глушит мотор. А из подъёзда грузчики всё носят и носят: дряхлый холодильник, колченогие стулья, старые коробки, чемоданы полувековой давности...
Несколько квадратных метров
мебели...
В последний путь.
ПОХВАЛА МЕДЛИТЕЛЬНОСТИ
"Как прекрасен этот мир, посмотри!"
 ( из песни Стаса Намина )
Жизнь приобретает всё более сумасшедшие темпы... а я не хочу торопить-ся... не хочу никого обгонять... мне нравится подолгу любоваться облаками и зака-тами... снежинками и звёздами... читать не спеша интересные книги... работать, забыв о времени... сочинять хайку и хайбуны... общаться не спеша с близкими и друзьями... с кошками и собаками... деревьями и цветами...
Река неба.
Небо реки.
Лёгкие, полные счастья.
МУЗЕЙ ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ
Гуляю в тенистом ухоженном парке возле районной администрации в Арске. Прямо пойдёшь - аллея Героев соц. труда, налево - аллея Героев Великой Отече-ственной войны, направо - выдающихся деятелей культуры района. Целый музей под открытым небом...
На бронзовых бюстах
героев труда
первые паутинки.
ВИШЕНКА
Знойный полдень. В тени под рябинами на тихом татарском кладбище ды-шится легче. Разгорячённое лицо обдувает лёгкий ветерок, донося сладкий запах кладбищенской земляники и июльских цветов. Сарвар апа заунывно читает мо-литву на арабском языке, солнечные блики скользят по листве, в глубине которой прячется спелая вишенка...
Вишенка
в гуще листвы.
Могила бабушки.
МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ
Гулять в сосновом лесу ясным днём в пору цветения ландышей - ни с чем не сравнимое удовольствие. К терпким запахам сосновой хвои и смолы примешива-ется тонкий, дурманящий аромат цветов, которые матово светятся под широкими листьями, словно рассыпанные крупные жемчужины. Они прячутся в ложбины, в лощины, жмутся поближе к могучим соснам, пока светотени по-хозяйски делят лес...
Гуляю в лесу
среди ландышей.
Млечный путь.
ГОСТЬ
Сегодня ко мне в гости без стука ворвался ветер. Переворошил все бумаги на столе, перешерстил волосинки коту на хвосте, запарусил занавеской, словно приглашая за собой... Сначала увлёк на балкон, а затем я и сама не заметила, как оказалась во дворе. Там было так хорошо после душной надоевшей комнаты, а ветерок всё кружил вокруг, обволакивая запахами летнего вечера...
Город заснул.
Гуляем вдвоём -
ветер и я.
МАМИН ПОРТРЕТ
На книжной полке стоит в простой деревянной рамочке мамин портрет. Её последнее прижизненная фотография. На нём видны царапины. Любимец мамы, чёрный кот Шаян, после её смерти каким-то образом умудрился забраться именно на эту книжную полку и долго трогал лапой портрет...
Портет в простой рамке.
Два жёлтых тюльпана.
Надолго ли разлука?
СТРИЖИ И БАБОЧКИ
Вчера меня разбудили стрижи и бабочки. Стрижи со свистом и щебетом но-сились за окном, а пара крупных нарядных бабочек залетела в мою комнату. Одна из них присела на одеяло прямо передо мной, а потом перепорхнула на занавес-ку, бахрому которой перебирал своими длинными пальцами залётный утренний ветерок. А в приоткрытую дверь балкона нетерпеливо заглядывали цветы...
Стрижи стригут воздух.
Клочья облаков
уносит ветер.
МАЙСКИЙ ДОЖДЬ
По балкону по-хозяйски ходит майский дождь. Заглядывает в окно, отбивает чечётку на карнизе и крыше. Но форточка закрыта и зрителей не видно, даже кота, который не любит сырости. Пробует на вкус кустики рассады в цветочных ящиках. Белоснежные маргаритки пугливо прикрывают кудрявые головки своими лис-точками, а ростки кошачьей травы, радуясь гостю, тянутся изо всех сил и растут прямо на глазах...
Дождик с утра,
навстречу ему
стрелки кошачьей травы.
ЛЕТО, АХ, ЛЕТО...
Ещё только май, а уже отцвели одуванчики и тюльпаны. И черёмуха осыпа-лась... Тополиный пух уже вовсю распушился, а его время - ещё только недельки через две. И припекает будь здоров! Скороспелое лето нынче какое-то...
Шары одуванчиков.
Связка в руке.
Летим со мной!
"БАС, КЫЗЫМ, АПИПА..."
Особой популярностью у казанцев пользуются фонтаны перед Академиче-ским татарским театром имени Галиаскара Камала. Они особенно красивы по ве-черам в обрамлении цветомузыки. Здесь любят назначать свидания влюблённые, а пенсионеры наслаждаются после жаркого дня вечерней прохладой и живопис-ной панорамой озера Кабан.
"Бас, кызым, Апипа..."   
Танцует фонтан
на театральной площади.
ЛЕЙСАН
Мы сидим в уютной кофейне на улице Муштари. За стеклянной стеной - дождь, настоящий, первый, весенний... По-татарски он носит нежное название "лейсан". Дождевые струи смывают остатки снега, в лужах лопаются пузыри совсем по-летнему, а скоро в них отразится разноцветье уличных фонарей и рекламы..
Монпансье фонарей,
пузыри в лужах...
Первый весенний ливень.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
В мой день рождения первой поздравить прилетела разноцветная яркая ба-бочка - большая, красивая. Она появилась за окном ранним утром. И исчезла. Я открыла балконную дверь. Бабочка приземлилась на только что распустившийся ослепительный цветок лимонного цвета...
Июньское утро.
На крыльях бабочки
иероглиф "любовь"...
;
БЕЛОСТОЦКИЙ
ЮРИЙ ВЯЧЕСЛАВОВОИЧ

 

Родился 17 апреля 1922 года в селе Ынырга Чой-ского района Горно-Алтаяской автономной об-ласти. После окончания Челябинского авиацион-ного училища служил частях ВВС. Участник Вели-кой Отечественной войны, награжден ордами Красного Знамени, Отечественной войны 2-й степени.
В 1955 году приезжает в Казань, работает с 1961 года - заведующим отделом газеты «Советская Татария». С 1969 по 1976 года он был консуль-тантом Союза писателей ТАССР, руководил Рус-ской секцией при Союзе писателей ТАССР.
Автор книг «Крутой вираж» (1957); «Небо хранит тайну» (1972); «И небо — одно, и жизнь — одна» 1974; "И снова взлет..." (1976)
Умер 20 октября 1983 года.
И снова взлет...
(отрывок из повести)
К добру ли, к худу ли, а только увидел он ее в самое неподходящее время — на утреннем построении, возле КП , да еще под команду «равняйсь», когда, на го-лову возвышаясь в общем строю полка, он отыскивал глазами «грудь четвертого человека», чтобы порадовать полковое начальство безукоризненной выправкой, а взамен полу¬чим. приказ на боевой вылет. Она проходила чуть в сто- роне, по са-мой кромке летного поля, мгновенно поразив его хотя и не звонкой, но до удивле-ния мягкой и потому более опасной красотой и уж совсем непривыч¬ным для фронтовой обстановки нарядом, состоявшим из легкого цветастого платья и туфель на высоких каблуках, о которых на аэродроме за два года не то что летчики, но и девчата уже давно успели позабыть, какие они сеть и как они носятся, эти самые туфли; проходила точно какая-нибудь королева, только что сошедшая на грешную землю со своего королевского трона — рослая и гибкая, слегка откинув голову назад, будто любуясь непорочной синью неба, и Кирилл Левашов, обалдев, прослушал команду и сломал только что спрямленную зычным голосом начальника штаба полковую линию — один к одному начищенные сапоги, подобранные животы колесом выгнутые груди однополчан-летчиков,— что двумя рядами уходила вправо и влево от него, и началь¬ник штаба, аккуратист и чистоплюй, каких мало, каждо¬дневно занимавшийся этим утренним построением с педантизмом неисправимого пехотного служаки (он, говорят, и начал с пехоты), не мог, конечно же, стерпеть такое и выговорил ему с тихой яростью:
— Вам, лейтенант, особую команду подавать?
Левашов запоздало вскинулся, в избытке винова¬тости задрал подбородок выше, чем требовалось, и, лихо выкатив глаза на быстро подходившего к строю коман¬дира полка, собрался было побольше хватануть в легкие воздуху, чтобы не опоздать вместе со всеми ответить на традиционное командирское «здравствуй-те, товарищи!» мощным «здраст!», но через мгновение голова его на вздувшейся от тесного воротничка шее опять повернулась как бы против течения в ее сторону, причем уже так откровенно, вызывающе, что у начальника штаба на этот раз даже не нашлось слов от возмущения и он только и смог, что, в испуге скосив глаза на командира,— не заметил ли и он такое?— страдальчески, словно у него стрель-нуло в пояснице, скривил рот и лишь когда через минуту заново обрел ровное ды-хание, зашел командиру полка за спину и погрозил оттуда Левашову своим уве-систым кулаком — вот, мол, будет тебе ужо на орехи.
Сзади Левашова стоял его штурман Борис Сысоев, известный в полку картежник и краснобай. Он-то, Сысо¬ев, и не отказал себе в удовольствии тут же расшифро¬вать Левашову значение этого начштабовского жеста, словно для того он мог быть чем-то вроде ребуса. Быстренько привстав на цыпочки, он с наслаждением просвистел Левашову горячим шепотом в самый затылок:
— Ну, баню он тебе, Кирилл, сегодня устроит. — Потом, уже достав пятками землю, добавил вроде с ве¬селой завистью: — Но пострадать есть за что: ослеп-нуть можно, как хороша. Вот бы ее в наш экипаж. А?
Левашов с удовольствием послал бы своего не в меру услужливого штурма-на к черту, но начальник штаба, все еще изогнувшись всем корпусом, глядел на него своим цепким взглядом неотрывно, верно, собираясь подловить еще на чем-то, и он лишь под сурдинку, чтобы услышал один Сысоев, с присвистом, будто сдувал пену с молока, стравил из легких воздух и выразительно шевельнул под гимнастеркой лопатками, что, верно, должно было озна¬чать: а катись ты ко всем чертям собачьим. И Сысоев понял этот его закодированный ответ и с пониманием сделал рожицу и хмыкнул, чем привел в веселое распо¬ложение духа и стрелка-радиста их экипажа Горбачева, с любопытством следившего, хотя и вполглаза, за этим их изобретательно-живописным разговором и в то же время не дававшего начальнику штаба повода к себе придраться.
Кстати, этот же Сысоев, как только построение полка кончилось и экипажи распустили по самолетам ожидать сигнала на вылет — полку предстояло идти на бомбежку крупной речной переправы, — похвалился Левашову, что сегодня же к вечеру будет знать об этой невесть как и зачем очутившейся на аэродроме обая-тельной незнакомке буквально все, вплоть до того, какого размера она но¬сит бю-стгальтер. Сысоев не был циником, однако его упоминание о бюстгальтере, хотя и ввернутое для красного словца, на Левашова подействовало неприятно и он не захотел этого скрыть.
— Можно подумать, что это она ради тебя сюда приходила, ждет, бедняжка, не дождется, когда ты осчастливишь вниманием,— заметил он неприязненно.— Тоже мне Гамлет, принц датский. Ты что, знаешь ее?
— Откуда? Первый раз вижу. Как и ты.
— А чего же тогда говоришь? Да еще насчет этих самых, — и Левашов, бо-лезненно сморгнув, живописно поводил пальцами вокруг клапанов карманов на гим¬настерке.
— Говорю, значит, знаю. Да и что из этого?
— А то, что поганое дело так говорить о незнакомой женщине, которая, к тому же, наверное, постарше нас, — опять холодно отрезал Левашов. — Ты заметил, она уже далеко не девочка: и походка, и осанка, и все такое про¬чее А ил — «бюстгальтер». Совесть надо иметь...
Сысоев искоса глянул на своего друга: что это, дескать, с ним, из-за чего он вдруг взбеленился, ведь не родственница же она, эта красотка, ему в самом деле, чтобы сразу, вот так, с полуоборота завестись, какая это муха его вдруг укусила? А тот, чуть помолчав,— они уже подходили к стоянке самолетов, на которой, как муравьи, копошились техники и мотористы, взад и вперед сновали водо- и масло-заправщики,— вдруг произнес с чувством, как если бы Сысоева рядом с ним во-все не было:
— А что хороша она, так уж действительно хороша! Прямо королева! Коро-лева карельских лесов! Жизнь за такую отдать не жалко!
Кириллу Левашову шел двадцать второй год, к тому же парень он был вос-торженный, и поэтому мог несколь¬ко преувеличить достоинства случайно увиден-ной им незнакомки, тем более, что и времени на ее разглядывание у него было ничтожно мало, меньше, пожалуй, чем быва¬ет над целью, когда в считанные се-кунды надо ввести самолет в пикирование, прицелиться и сбросить бомбы, и все же в главном он, видимо, не ошибся: она и в самом деле не походила на тех представительниц прекрасного пола, каких он до этого знал и повседневно видел на аэродроме, хотя среди них были не только хорошенькие, но и безусловно кра-сивые. А вот чем не походила, чем отличалась, точно сказать, хоть убей, не мог, а только чувствовал, что это так. Может, своим необычным одея¬нием, — одни туфли на высоких каблуках чего стоили! — а может, и походкой. Ведь в стираной-перестиранной гим¬настерке и кирзачах с безобразно широкими голенищами, в каких изо дня в день щеголяли на аэродроме местные красавицы, об изящной или хотя бы уж мало-мальски приличной походке и думать было нечего, а эта прошла так, что дух захватило — величественно и в то же время легко и непринужденно, словно ромашки собирала на зеленом лугу. Такую походку не часто встретишь, неда¬ром ее на Руси испокон веку величавой называют, природой-матушкой она редко кому дается, а этой вот — полной горстью. Да и осанка у нее — тоже дай бог, одна на миллион, истинно королевская. А вот лица ее он тол¬ком разобрать не смог, как ни пытался. Ему показалось только, что оно у нее было как бы до глянца заласкан¬ное ветром и со светящимися ресницами, и ресницы эти на ветру шевелились, и это было так интересно и вчуже удивительно, что он, еще ни разу не услышав ее голоса, только каким-то чудом заметив мельком легкое движе¬ние ее губ, готов был поклясться, что у нее и голос, если бы она вдруг заговорила, тоже оказался бы необыкно¬венным — сочным и напевно-мягким, как, наверное, реч¬ной перекат или песня мотора в предзакатный час на большой высоте.
Сысоев, конечно, тоже разбирался в женщинах и тоже был удивлен появлением на аэродроме этой не сов¬сем обычной незнакомки, и поэтому искренне поддержал его, когда тот дал волю чувствам и назвал ее королевой карельских лесов.
— Королева и есть, ничего не скажешь, — подтвердил он, а потом, па мгно-вение присмирев, добавил таинст¬венным полушепотом: — А ты, кстати, заметил, с кем она шла?
Это было так неожиданно, что Кирилл озадаченно нахмурил брови и посуро-вел лицом, словно Сысоев своим вопросом вдруг указал ему на грозившую отку-да-то опасность, пока он тут мысленно созерцал эту свою королеву. Действитель-но, когда он увидел ее из строя, незнакомка и впрямь была не одна, ее сопро-вождал какой-то молодой блестящий офицер, который, из-за очевидной к ней почтительности или даже ро¬бости, намеренно приотставал, держался позади, как тень. Это Левашов разглядел, а вот кто был этот офи¬цер, разобрать не смог, и поэтому на вопрос Сысоева только с холодным недоумением сдвинул брови и от-рицательно покачал головой.
Сысоев удивился.
— Так это же адъютант нашего генерала.
Теперь удивился Левашов.
— Адъютант? — запоздало пропел он. — Смотри-ка ты, он и есть, — и вдруг, почувствовав к этому самому адъютанту, которого он в общем-то еле-еле знал, не-что вроде зависти и неприязни, добавил с откровенной враждебностью: — Только почему именно с ним?
— Вот об этом я и узнаю от него самого, — много¬значительно пообещал Сы-соев.
— Как так? — снова насторожился Левашов, точно его собирались надуть.
Сысоев сокрушенно вздохнул, потом терпеливо по¬яснил, как бестолковому ученику:
— У тебя девичья память, Кирилл. Ты просто за¬был, что адъютант генерала теперь мой самый зака¬дычный друг. Ведь это я его в «двадцать одно» играть вы-учил. Вспомнил?
Левашов усмехнулся: он заодно вспомнил и о том, что пока Сысоев выучил этого адъютанта играть в это «очко», кошелек старательного ученика облегчился ровнехонько на три тысячи целковых, которые, конечно же, перекочевали в кар-ман учителя, только Сысоев не шибко-то любил об этом распространяться. Лева-шов тоже не счел нужным напомнить ему сейчас об этом, хотя его и подмывало это сделать — он все еще не мог простить ему упоминание о бюстгальтере, кото-рое не то что унизило очаровавшую его женщину, а все же при¬дало нехороший привкус их разговору, как если бы Кирилл вдруг подсмотрел у этой незнакомки что-то такое, что было не принято выставлять напоказ, поэтому на обещание Сы-соева разузнать о ней все сегод¬ня же к вечеру через этого самого адъютанта ото-звался довольно холодно:
— Узнавай, если он такой твой друг. Только меня, Борис, в это дело не впу-тывай, я уж как-нибудь сам. Ну, а насчет бюстгальтера и всего такого прочего во-обще забудь. Кем бы она ни оказалась, пошлостей на ее счет я все равно не по-терплю. Понял? Договори¬лись?— и, не подождав, что тот ответит, остановился в некотором недоумении — за разговором они и не замети¬ли, как пришли на стоян-ку и возле них, почтительно по¬кашливая, мелкими шагами, которые потому-то и броса¬ются в глаза, что мелкие, уже похаживал техник Шельпяков, чтобы доложить о готовности самолета к вылету.
Кирилл не был рабом субординации, больше того, по молодости лет был го-тов вообще не признавать чины и звания, предпочитая оценивать человека боль-ше всего по тому, как тот делал свое дело, если летчик — как ле¬тал и вел себя в небе, а техник — как подготовил само¬лет к вылету, но этот момент он все же все-гда восприни¬мал как должное, даже испытывал своего рода гордость и радость, когда Шельпяков, этот степенно-благообраз¬ный и немногословный человек, к тому же старше его годами, уже отец двоих детей, по-солдатски тяжелым шагом подходил к нему и докладывал своим густым, настоенным на ветре голосом, что самолет к боевому выле¬ту готов, и при этом всем своим видом давал понять, что для другого он так, возможно, и не постарался бы, а вот для Кирилла расшибся в лепешку. Уже в самой походке, какой Шельпяков подходил к Левашову, было что-то волнующее — по-детски наивно-трогательное и в то же время сурово-служебное, как если бы он шел не просто рапортовать своему командиру о готов-ности самолета к вылету, а поклясться в его надежности и даже, в слу¬чае надоб-ности, положить за него, своего командира, голову. И руку к козырьку этот Шель-пяков каждый раз вскидывал тоже как-то мужественно и в то же время с видимым удовольствием, и в глаза глядел ему с пони¬манием важности момента и опять же по-отцовски ува¬жительно, и Левашову это тоже ужасно нравилось, и он в этот мо-мент чувствовал себя чуть ли не полководцем, принимающим парад войск.
А вот в этот раз рапорт техника Левашов выслушал без наслаждения, ниче-го, кроме обычного чувства удовлетворения, что самолет к вылету готов, моторы опробо¬ваны и бомбы подвешены, не получил, и, несколько раз¬досадованный этим, для чего-то огляделся по сторонам, и оттого, что огляделся, когда огляды-ваться вовсе не требовалось, сбился с дыхания и закашлялся, а потом, уже не глядя на Шельпякова, начал усердно протирать очки на шлемофоне и дуть на них, пока кто-то из мото¬ристов вдруг не вскрикнул с тревожной радостью:
— Ракета, красная!
Это был сигнал на вылет, и Левашов, сумрачно улыб¬нувшись, позволил на-деть на себя парашют и неуклюже полез в самолет через люк по неудобной вы-движной ле¬сенке.
Следом за ним, растирая скулами усмешку, полез Сысоев.
;
БЕНДЕЦКИЙ
АЛЕКСАНДР ГРИГОРЬЕВИЧ

 

Родился 18 января 1911 года в в г. Золотоноше
Полтавской области
В 1932 году переехал в Казань, работал в Таткнигоиздате.
В 1942 году ушел на фронт, работал во фронтовой худо-жественной самодеятельности.
В мае 1943 года погиб.
Автор книг: «Он вернется» (1938);
«На границе» (1940)
Он вернется
(Отрывок из повести)
I
Сумерки.
Оттуда, где закованная в гранит Эльба выносит свои воды в море, дует по-рывистый, холодный ветер. Слышны далекие пароход¬ные свистки — голоса ги-гантского порта. Узкая улица, ведущая к докам, пуста. Только изредка пролетают закрытые авто — это пре¬сыщенные молодые люди во фраках спешат в тайные портовые притоны. Ветер приносит откуда-то пожелтевшие листья.
Сыро.
Холодно.
На тротуаре, прислонившись к стене, стоит девушка. Она смотрит по сторо-нам, кутаясь в старое летнее пальто. Ветер треплет одеж¬ду, словно стараясь со-рвать ее с худого, продрогшего тела. Ближний фонарь, раска¬чиваясь, освещает то бледное, истощенное девичье лицо, то вывеску, с крупной над¬писью „Пиво".
Из пивной выходит человек в расстегну¬том пальто и сдвинутой на затылок шляпе. Он пьян. С минуту стоит, широко расста¬вив ноги, потом засовывает руки в карманы и, шатаясь, идет в ту сторону, где видна темная одинокая фигура.
Девушка сильнее прижимается к стене, словно боясь, что ее могут увидеть. Пья¬ный подходит к ней и, остановившись, сколь¬зит мутным взглядом по стройной фигуре,, обтянутой тонким пальто. Грубое лицо пьяного расплывается в отврати-тельную улыбку. Неуклюжим движением он вытира¬ет губы и что-то невнятно бор-мочет. Деву¬шка молчит. Тогда тот достает из кар¬мана широких штанов несколько монет и позвякивает ими. Она продолжает смотреть непонимающими глазами, только дыхание ее делается частым и неровным.
— Не понимаешь... — произносит он и, по¬дойдя совсем близко, одной рукой схваты¬вает ее за талию, а другой делает движе¬ние, словно дает ей деньги.
— Теперь понимаешь... — хрипит он, дыша на нее спиртным запахом.
На бледном лице девушки—испуг и от¬вращение. Глаза загораются. Она де-лает движение, как бы желая оттолкнуть, хо¬чет закричать, но потом, что-то вспом-нив, опускает руки. Лицо ее делается каменным, огонь в глазах угасает. Она осто-рожно вы¬свобождается из железных объятий и мед¬ленно идет прочь, но сделав несколько ша¬гов, останавливается и оглядывается. Пьяный идет за нею...
Ветер хлещет в лицо.
По черному небу ползут обрывки обла¬ков.
Девушка сворачивает в переулок. За со¬бою она слышит тяжелые, неровные шаги.
На другом конце переулка показывается мужчина. Он высок, широкоплеч. На нем кепи и рабочий костюм.
Девушка опускает голову.
Когда они встречаются, тот бросает на нее беглый взгляд и останавливается чем-то пораженный. Девушка торопливо идет мимо. Прохожий смотрит ей вслед, что-то напря¬женно припоминая.
— Нет, чепуха. Просто мне показалось,— произносит он вслух, продолжая свой путь, но вскоре решительно поворачивается и догоняет девушку.
— Марта... — говорит он тихо.
Девушка резко останавливается. Ее глаза непомерно расширяются. Она от-ступает и прислоняется к стене.
— Карл... — срывается с ее губ.
Рабочий бросается к ней.
— Марта!
Тяжелая рука опускается на его плечо.
Он отстраняется. На него смотрят мут¬ные глаза. Пьяный громила, разгоря-ченный вином, готов вступить в драку...
Огромный, роскошно обставленный каби¬нет с большими, тяжело задрапиро-ванными окнами и дверями. Угрюмый темно-зеленый полумрак. В глубине комна-ты — светлое пят¬но: настольная лампа с зеленым абажуром освещает большой рабочий стол; на столе — массивный письменный прибор литого золо¬та (чер-нильница в форме гаубицы с жерлом, направленным на входную дверь, осталь-ные части прибора — в таком же стиле), три телефонных аппарата, свежий номер „Фелькишер Беобахтер" и портрет мужчины с фато¬вскими усиками, неприятными нахальными глазами и ухарским пробором.
За столом сидит высокий, сухой старик. Голова его погружена в густую зеле-ную тень от абажура. Длинные костлявые паль¬цы нервно барабанят по столу.
Портьера раздвигается, и на темно-корич¬невом фоне появляется бледно-голубое пятно.
Девушка спокойной походкой приближается к столу.
— Добрый вечер, отец. Ты звал меня?
Появление маленькой девушки в светло-голубом смягчает мрачность обста-новки, но вместе с тем подчеркивает суровость старика.
— Да, Луиза... Но ты, кажется, куда-то собралась... Я тебя немного задержу.
Дочь садится в глубокое кресло, окунаясь в мягкий электрический свет. Те-перь видно, что ее спокойствие напускное — она бледнее обычного, белая пер-чатка чуть-чуть дрожит в маленькой руке.
— Не позднее завтрашнего дня ты долж¬на дать согласие на брак с Фохтом.
Брови над голубыми глазами Луизы едва заметно вздрагивают.
— Ах, отец, ты опять об этом, — говорит она, стараясь казаться равнодуш-ной. — Я ведь сказала, что подумаю .. Я еще не соби¬раюсь выходить замуж...
— Луиза! — Старик ударяет рукой по сто¬лу.— Я не так глуп, как это тебе ка-жется. Я знаю все. Тебе вскружил голову какой-то нищий студент. Но я положу ко-нец этому. Завтра же ты дашь ответ Фохту.
Луиза вспыхивает.
— Никогда я не буду женой твоею Фохта, слышишь, отец!
Девушка резким движением встает и от¬ходит к окну. Слегка отодвигает гар-дину.
За окном — черный вечер, исколотый элек¬трическими огнями.
Луиза взглядывает на золотой перстень с крошечным циферблатом, окайм-ленным брил¬лиантами.
"Через 10 минут он будет меня ждать там"—думает она.
Мысль о любимом человеке вызывает теп¬лую волну нежности, глаза засти-лаются влаж¬ной, туманной пеленой. Луиза поворачивается к отцу.
Мне пора идти.
— Если ты не выбросишь из головы это¬го шалопая, то я... я лишу тебя при-даного!
Девушку смешит эта угроза.
— Тебе на зло я никогда не выйду за¬муж, и ты не будешь иметь удовольст-вия лишить меня приданого!
И гордая и сильная своей любовью быст¬ро скрывается за тяжелой портье-рой...
Двое мужчин смотрят друг на друга в упор. У пьяного на щеках перекатыва-ются желваки. Неожиданным резким движением он отталкивает рабочего в сторо-ну и хвата¬ет девушку за руку, но через секунду ле¬жит на мостовой, сшибленный ловким и силь¬ным ударом.
— Ты, видно, не знал, парень, что я не¬плохой боксер...
Темный, зловонный двор, напоминающий огромную коробку. Вверху — чер-ное небо с клочьями облаков. В углу, у мусорного ящика — сердитое рычание: лохматая собака свирепо огрызается на маленькую оборванную девочку, отыски-вающую в мусоре объедки.
Карл и Марта проходят мимо, бросив на девочку беглый взгляд — такая сце-на не редкость в их городе.
Оба молчат.
Несколько грязных ступеней приводят их в темный подвал со спертым, затх-лым воз¬духом. Щелкает ключ в замке, скрипит дверь, шуршит испорченный вы-ключатель, и туск¬лая лампочка освещает грязные стены с по¬линявшими, заси-женными мухами и клопами обоями, стол, под которым валяется винная бутылка, три стула, измятую постель, туа¬летный столик с небольшим неправильным зерка-лом, на стене у кровати — открытки с циничными изображениями.
Карл смотрит непонимающими глазами. Что это? Куда он попал? И Марта ли это?
Девушка стоит с опущенной головой.
В небольшое уютное кафе на Адольфштрасе в районе Уленгорст входит стройный молодой человек. Швейцар приветливо кла¬няется ему.
— Добрый вечер, господин Драйзер.
Тот отвечает на приветствие и, пройдя в глубь зала, садится за один из сто-ликов у стены; закуривает папиросу. Смотрит на часы: без двух минут восемь.
Сквозь большое зеркальное окно видно, как по улице снуют автомобили, по-блески¬вая фарами. Напротив фасад огромного мага¬зина сверкает рекламными огнями. Особенно много их вверху, на фоне черного осеннего неба. Вот вспыхи-вает гигантская бутылка. Она медленно наклоняется, и из горлышка льется огнен-ная влага. Разливаясь на не¬сколько десятков метров, струя постепенно образует четыре буквы: „Biег“. Буквы гаснут и вместо них появляется фамилия владельца крупнейшего пивоваренного завода. Непре¬рывным потоком течет разношерстная люд¬ская толпа.
Высокий мужчина останавливается у вит¬рины кафе. Он очень худ. Глубоко ввалив¬шиеся глаза, горящие недобрым блеском, устремлены на людей, потяги-вающих шоко¬лад из красивых фарфоровых чашек. Его фигура зловеще вырисо-вывается темным си¬луэтом на фоне сверкающей улицы.
Молодой человек опять взглядывает на часы: пять минут девятого. Он чуть-чуть сдви¬гает брови.
Но вот мимо витрины проскальзывает знакомая фигура...
Девушка в светло-голубом быстро подхо¬дит к нему и протягивает обе руки. Он подносит их к губам.
— Здравствуй, моя птичка, — произносит он очень тихо. — А я думал опять неприят¬ности с отцом, и ты не придешь.
— Ты отгадал, милый, — говорит девушка, садясь к столику. — Отец снова ругал меня. Он требует, чтобы я дала согласие на брак с Фохтом. Если бы ты знал, Людвиг, как мне противен этот жираф! Видеть его не могу! Я скорее брошусь в Альстер, чем вый¬ду за него замуж.
— Да, твой папаша нашел для тебя при¬личную партию, — произносит моло-дой чело¬век, задумчиво глядя на тонкую девичью руку,
— В конце концов отец пригрозил, что лишит меня приданого. Я рассмеялась и сказала, что никогда не выйду замуж, и ему не придется осуществить эту угрозу.
— Знаешь, Луиза, в одиночестве я иногда думаю, что этот... твой жених ока-жется сильнее меня, но когда ты со мной, я верю, что ничто не сможет нас разлу-чить.
— Ничто, Людвиг! Когда ты получишь диплом и устроишься на работу, я то-гда им всем покажу язык...
;
БИКБУЛАТОВ
АЙРАТ ШАМИЛЕВИЧ

 
Родился 17 июня 1980 года в Казани. поэт, жур-налист, публицист, кандидат филологческих наук, член союза писателей РТ, союза журнали-стов России, автор проектов: студия "энтомо-логия поэзии", театр поэзии "Фибры", фести-валь любительской культуры "ФесТех". Доцент Казанского Федерального Университета, ре-дактор телепрограмм службы национального вещания ГТРК "Татарстан", спектакли по по-эмам ставились в Казани, Набережных Челнах, Саратове, Саранске, Белграде, в 2012-2013 в издательстве "Free poetry" (Чебоксары) начат выпуск малого собрания сочинений, на настоя-щий момент вышли две книги — поэмы о Ван Гоге и о Маяковском, первая презентация книги "Ван Гог. Поэмы: дилогия" прошла 29 января в Париже в магазине «Librairie du Globe»

Оратория «Молчание»
(отрывок)
С чего начинается молчание… Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30-50… в частном доме он должен танцевать. Про-даны пригласительные контрамарки. Проходит минута, и ещё десять минуть… и ещё пятнадцать. Он сидит и не начинает танца. Среди зрителей идёт глухой ро-пот, потом всё сильнее – верните нам наши деньги, это обман! Нижинский не тан-цует. Прошёл час или около того, когда, наконец, как будто пересилив себя внут-ренне – он вдруг поднялся и начался танец. Волшебный. Нижинский. Такого больше не увидят! Такого владения телом. Таких пируэтов и прыжков… Послед-нее публичное выступление Вацлава Нижинского. 1917 год.
Отчего же он сидел так долго…
Царствие Божие не требует доказательств. Не требует видимого «чуда», ибо блажен, кто верует. Блажен, кто верует без внешних доказательств, без явления чуда…
Нижинский – и есть «танец Нижинского». Блажен, кто верует…
Среди зрителей идёт глухой ропот, потом всё сильнее – верните нам наши деньги, это обман! Нижинский не танцует.
Что происходило в нём в тот момент? Какая борьба с собой, или какая молитва…
«А вы в церковку ходили?» Странное умопомешательство Нижинского: под-ходить к незнакомым прохожим и спрашивать: «А вы в церковку ходили?»
Однажды его арестовали немцы из-за рисунков. Думали – странный шифр, а он зарисовывал танец. Он хотел создать язык танца – независимого от музыки. Танец и молчание! О, мистерия танца!
Я видел это уже позже, когда сам, чуть ли не впервые пошёл на балет, точнее – на два одноактных, первым из которых была «Весна священная», та самая, которую когда-то поставил Нижинский, и её тогда обплевали, обкричали зрители… Теперь – иная постановка того же балета. Но я пошёл, чтобы услышать музыку, сейчас под неё танцуют стройные «дикари» французы, а я хотел, чтобы они напомнили мне Нижинского… Хоть чуть-чуть…
Но вот – первый балет кончился, после антракта начался второй одноактный балет, какой-то современный. Названия не помню. Нет музыки, какое-то скреже-тание. И молодой танцор в черепоподобной маске минут 10-ть танцует в полной тишине, только едва скрипят чёрные половицы на сцене. Смотрится это с каким-то неспокойствием.
И вот этот второй балет и напомнил мне Нижинского, зарисовывающего тан-цы, свободные от музыки…
Чего не хватало в этом современном балете? Наверное, молитвы. Ради чего это молчание? Ради чего оно вводится в постановку?
Зрители несколько ошарашены. Тот современный актёр во время танца предстаёт сразу в нескольких масках – то глубокий старик, то солдат, то ли по-лисмен, затем ещё кто-нибудь… искусно сменяется череда масок.
И вот – всё это: люди, череда лиц проносится перед нами в полной тишине, показанная танцором в черепоподобной маске. И кажется – это сама смерть и есть, которая уже забрала и «старика», «и солдата», и многих, и многих. И злове-ще веселиться теперь, представляя нам в танце добытых ею людишек, сама на-поминая при этом героя кинофильма «Маска», сыгранного Джимом Керри, того самого, зеленорожего…
В абсолютной тишине это происходит.
И вот – как бы «молчал» Нижинский? Мне кажется, это было бы совсем ина-че. Это была бы молчание-молитва. «А вы в церковку ходили?»
Когда советские войска освободили от фашистов город «N», то в этот день все видели на центральной площади старика, который танцевал необычно и ве-ликолепно свой танец счастья и радости…
Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё что они должны выразить уходит в «невыразимое»…
Когда придут мою закончить битву,
И все сочтут грехи.
Пусть от меня останется молитва,
А не стихи!
Ян Сибелиус – знаменитый финский композитор – в последнюю свою симфонию вставил это. МОЛЧАНИЕ! Несколько секунд музыканты и дирижер после окончания музыки, после самого последнего аккорда держат молчание… Палочка поднята. Смычки замерли. Никто не хлопает. Эта наивысшая точка… Её держат музыканты и зрители, соединяясь в общем молчании… Что это? Странная прихоть композитора? После написания этой симфонии Сибелиус удаляется в имение. Не показывается на светских мероприятиях, к нему иногда приезжают друзья. Что делаешь, Ян? «О, я пишу замечательную музыку, скоро вы всё увидите, это будет самая лучшая моя симфония!» Проходят месяцы, а потом и годы. Даже друзья уже перестают навещать его. А те редкие встречи, что были – он каждый раз упоминал о симфонии, но ничего не показывал. И вот однажды Ян Сибелиус умер. И душеприказчики его – не нашли ни единого черновика будущей симфонии.
Я смотрел передачу об этом. Известный в России музыковед Артём Варгаф-тик – предположил, что Сибелиус написал-таки свою симфонию – и это, суть: симфония молчания!
Может быть, отсюда всё началось во мне? Пожалуй, точно могу сказать, что началось с музыки. Ещё точнее – с Баха. Того самого, как он звучит, например, в фильме «Жертвоприношение» Андрея Тарковского. Но началось гораздо раньше, чем я посмотрел этот фильм. Если уж говорить о фильмах, то первой ассоциаци-ей для меня была другая картина – «Декамерон» Паоло Пазолини.
Я даже не буду писать заново, а вспомню свой дневник:
Вчера смотрел «Декамерон» в режиссуре Пазолини. Рассказики те же, что читал ещё в юности, но композиция фильма совершенно чудесная... когда идут эти рассказики, совершенно бытовые, когда и секс совершенно почти животный без всяких там любовных игр, и масок приличия, когда люди настолько естествен-ны, без притворства – и, конечно, полны слабостей, и блудливы, и обжорливы, и корыстны... но странно – не умеют прятаться, они обнажены в своих грехах, и в этом – невинны... но объединительным началом фильма стало не то, что где-то сидит, мол, группа людей, и рассказывает эти истории – таковое построение самого Боккаччо режиссёром было отвергнуто... Объединительный сюжет – рассказ о художнике, который, в общем, один из тех людей, кто появляется в этой Италии эпохи Возрождения... художник приглашён обрисовывать храм... и Храм сниться ему, и он уносится в мечтах в этот храм... в Царство Божие...
К этому художнику режиссёр возвращается много раз между сюжетцами, связанными лишь настроением, и эпохой, но не общими героями... И вот, наконец, в конце фильма – Храм достроен. Господь и Богородица над людьми... Господь над этими грешными, и такими на самом деле трогательными развратниками и обжорами, и Господь любит их всех, всех-всех...
Да – там каким-то странным рефреном этот купол церкви, который как бы обнимает всех людей, Спас ли Пресвятая Дева – не помню! Но скажем: Господь как купол над всем этим городом людей, простых городских обывателей, обычных людей, в общем грешащих, но всё же – чад Божьих, всех их обнимает этот купол…
Давай родим его… давай его сочиним…
Давай помолчим, и родится наше молчание.
Давай, и оно || станет куполом нашим,
…………………………………………….

Давай || Для него не надо слов… наконец-то и слов не надо,
Когда-нибудь и мои стихи проживут без слов.
Одна любовь, например… Или Бах. Адажио.
Что, конечно же, тоже || «Одна любовь»…

И пустота заполнена… Молчание – молчаливо…
Но его хватает досыта и тебе и мне.
«Я люблю тебя» – попробуй-ка, промолчи мне
На своей застенчивой тишине…
Возвращаюсь к Баху. Я побежал покупать себе диск Иоганна Себастьяна, именно «Страсти по Матфею»
 (то самое, откуда и Андрей Тарковский взял музыку для фильма, который я посмотрел много-много позже),
 я побежал, когда узнал про Даниила Хармса.
Детский писатель, писавший про то, что «травить детей жестоко, но что-то ведь надо с ними делать»… Даниил Хармс в длинных клоунских ботинках и с же-ной. Толпа детей часто сопровождала его. Хармс, который панически боялся вой-ны, за что и был арестован.
 В 1941-м.
 А ещё до революции – он водил жену на «Страсти по Матфею». Детей туда не пускали. Даже детский хор заменили, увидев в Баховой музыке – крамолу…
Дети – пацаны-гимназисты – шли в соседний синематограф. Или смотрели картинки с обнажёнными девицами, не травмируя неокрепшую свою психику ИО-ГАННОМ развратником БАХОМ.
А Даниил Хармс в длинных клоунских ботинках и с женой. В каком-нибудь девятом ряду.
Она – Марина – возбуждённо после концерта! Ну, как, как тебе! Замечатель-но, правда!!!
Хармс молчит.
И плачет.
И клоунский грим его растекается от этих слёз.
То есть, конечно, никакого грима не было. Было просто лицо его. Но я пред-ставлял его в клоунском гриме, молча плачущего…
Я побежал в тот же день в магазин и купил себе диск с музыкой Баха. Страсти по Матфею. В тот же день, как прочитал о слезах Хармса в воспоминаниях Марины.
И вот так снова в моей жизни появился Бах. И мои первые стихотворения о его музыке. Потом было много этих стихотворений. Можно было бы собрать це-лый цикл, но я всегда был недоволен. Я всегда чувствовал, что недотягиваю до Баха, и видимо, никогда не дотяну.
Я именно через Баха вдруг понял однажды, что мне мешают слова в сти-хах… Очень. То, что я слышу слова. Ибо, когда я слушал Баха – я не слышал от-дельных нот, не замечал того, как они собраны или составлены. Но я слышал только Глас Божий, Божью музыку! И я хотел, чтобы и в стихах также – чтобы слов и сочетаний слов не было слышно в моих стихах.
Молчание начинается с косноязычия…
Старик с лицом Леонардо ДаВинчи
Заходит в троллейбус и исчезает
В потоке автомобильном…
О, он что-то рисует,
Что-то прямо сейчас рисует
На троллейбусном куполе,
На внутренней его стороне,
В толчее…
Старик, с лицом Леонардо ДаВинчи…
А у меня…
Развивается косноязычие.
И это только начало…
Я вдруг понял однажды, что мне мешают слова в стихах… Я вдруг осознал себя, вынужденного собирать слова в строчки – ужасно косноязычным для того, что я хочу выразить… Всё это началось, кажется, с Баха. Или с Пазолини и этого купола. Или с Сибелиуса. Или с Даниила Хармса…
Нижинский – великий танцор сидит на стуле. Перед ним – зрители, человек 30-50…
Я решил, что должен писать поэму про И.-С. Баха. И пошёл к своему другу и учителю. Пожилому поэту, ему уже было за семьдесят тогда, а мне ещё не было 30-ти. Вилечка мой. Виль Мустафин – самый дорогой для меня из казанских по-этов. Не сразу ставший таковым. Ибо сначала – я плохо знал его.
И вот, только успел он им стать («самым дорогим для меня поэтом»), и вско-ре – умер. И лишь после смерти его я понял, что он был моим учителем. В поэзии ведь невозможны учителя в привычном смысле, потому что невозможно научить. Но вдруг про какого-то человека ты понимаешь окончательно и бесповоротно, и не нужно никаких доказательств иных – что это был твой учитель. Догадаться об этом при жизни Виля мне мешала его природная смиренность, никогда он не дер-жал себя со мной с высоты, только на равных, но и не принижался нисколько.
В последний день – он превратился в дерево. Я видел его за несколько ча-сов до смерти. Руки его и ноги совершенно высохли. Это был совершенный тон-чайший скелет, на который была нанизана улыбающаяся голова. Он превратился в миндальное дерево, расцветшее дерево из сказки про «Кентервильское приве-дение» Оскара Уайльда.
А до этого – за два месяца до – я навещал его в больнице. И он рассказал, между прочим, о своём знакомстве с Владимиром Высоцким.
Виль поехал в Москву получать деньги по накладной для людей из какого-то непонятного казанского отдела и в какую-то непонятную московскую организацию (головную бухгалтерию)… И поскольку уж выдалась неожиданно несколькиднев-ная московская командировка, то…
И вот входит Высоцкий со своим другом режиссёром в буфет «Дома Литера-торов» а там: мужик какой-то в сильном уже подпитии, чуть ни в центре зала – чи-тает стихи…
— Слышишь, поэт! А ты где живёшь-то сам?
— В Казани!
— Да-а-а… далековато. А в Москве где остановился?
— В гостинице «Националь»…
— Вот это уже ближе, пойдём…
Поднял его чуть ни на плечи и поволок в гостиницу. А в фойе спрашивает: «Слушай, а вот ты стихи там читал – это вообще чьё?»
— Моё!
— А ещё есть?
— Есть, только в номере!
Так они прошли в номер, и там ещё часа два или больше – Виль читал свои стихи двум новым знакомцам: Вове и Жене. А потом Женя и говорит:
— А щас тебе Володя покажет как надо! Сыграй ему, Володька своего!
И вдруг Высоцкий чуть не взрычал: «Ни черта ты Женька в поэзии не пони-маешь!»
И они ещё говорили, говорили… Этот Вова, и странный казанский математик и поэт.
Наступает такой момент для некоторых гениев, когда всё что они должны выразить уходит в «невыразимое»…
А сейчас – я всё реже ощущаю себя гением, крылья мои огрубели, и сам я потолстел, мне всё труднее разгонять свою птицу для полёта, ещё немного и я, наверно, вовсе не смогу этого.
Вот потому – надо успеть выписаться…
«Ни черта ты Женька в поэзии не понимаешь!»
И они ещё говорили, говорили… Этот Вова, и странный казанский математик и поэт.
И математик этот рассказывал в тот день незнакомым людям всё как на духу, рассказывал, как влюбился в девушку и шёл за ней, провожая… и потом выйдя – побежал, вдруг упал на снег… И тишина! И только хлопья снежинок в рот и на гла-за!
На следующий день была пятница, последний день, когда можно получить деньги в бухгалтерии. Виль в номере с утра. Собирается с духом. Вдруг звонок:
— Виль! Это Вова! Слушай, можно я приду, мне надо тебе песню спеть!
«И тут у меня тоска такая, заболело в груди… Я подумал: денег у меня нет, ведь если он придёт, он же со своим придёт, и понесётся всё к чёрту, и не удер-жусь я, а там – ждут мои коллеги, нельзя людей подвести, я ему и говорю: «Вовка! Слушай, прости меня, Христа ради, сегодня ну никак не могу…»
Мы сидим с Вилем на скамеечке перед Клинической больницей. У него рак пищевода. Жить ему ещё два месяца. Он рассказывает мне эту историю про Вы-соцкого. Я чувствую, будто причастили меня. Мы ещё увидимся дважды с ним. Ровно за месяц – уже у него дома, куда Виля отпустят умирать, а последний раз – меньше чем за сутки… Но сейчас ещё июль. Мы сидим на скамеечке, я читаю ему летние свои стихи, а он вдруг вспомнил это про Высоцкого. Солнце печёт сильно. Но мы почти не замечаем этого…
«Я сделал всё, что нужно. Получил деньги. Поехал домой, и только в поезде сообразил, что это Высоцкий, я же как-то не узнал его даже тогда, да и состояние не то было: ну, Вовка и Вовка… а тут вдруг до меня дошло! И так мне плохо сде-лалось, что я его тогда к себе не пустил, не пригласил! И если бы я мог вернуться, да трижды бы я на эти деньги… ну задержался бы ещё в Москве как-нибудь! Ему же вправду надо было, чтобы я услышал… А потом, вдруг – через несколько лет слышу я эту песню, и там – всё точно так, как я и рассказывал ему в тот раз…»
Ни единою буквой не лгу,
Он был чистого слога слуга.
Он писал ей стихи на снегу, —
К сожалению, тают снега.
 Но тогда ещё был снегопад —
 И свобода писать на снегу,
 И большие снежинки, и град
 Он губами хватал на бегу…
Когда я приходил к Вилю, он усаживал меня в кресло, доставал орешки, и мы начинали беседы среди его книг и Баха… или джаза. Обычно был либо Бах, либо джаз… Виль Мустафин – сын «врагов народа», некоторое время проведший в специальном детском приёмнике НКВД именно для таких как он детей… Ему по-везло. Его сумел вытащить дед. И потом – дать свою фамилию, официально «усыновив», избавив, таким образом, от клейма «сын врага». Но вскоре дед умер. Мальчика воспитывала тётка…
Для меня важным делается всё, поэтому я стараюсь ничего не упускать из того, что случайно приходит… всё важно. Маленький четырёхлеток Виль бегает по деревянному полу коммуналки наперегонки с ягнёнком, которого зимой держат прямо тут же в доме, потому что на улице холодно. Соседи по коммуналке терпе-ливые, никто не делает мальчику замечания… Так весело скачут по коридору че-тыре маленьких серебряных копытца и ещё два – сандалики малюсенького сиро-ты, смеющегося заливисто в унисон меканью ягнёнка.
Что может быть важнее этого?
Мы сидим с Вилем у него дома, где-то за год до больничной скамейки. Я в кресле. Звучит Бах… или джаз. Виль вспоминает…
«Жил в Казани один странный дурак… и вот однажды я встретил его на ули-це. Я никогда не забуду! Идёт он… и как-то гордо так идёт, даже походка какая-то у него стала величавая, и грудь колесом, а на груди – чернеет что-то… Присмот-релся – а это ордена! Только бумажные, вырезанные из газеты «Правда»… И так он шёл этот дурак с бумажными орденами, вырезанными из газеты, гордо так, что будто все должны видеть сейчас его важность… и так мне страшно стало от этих бумажных советских орденов, которые дураку, в его глазах придавали столько значительности…»
Художник из фильма Пазолини разрисовывает церковный купол…
Кто помолится о нас? Кто помолчит о нас?
Я пришёл к Вилю и сказал, что буду писать о Бахе!
-Ооо! Если ты сможешь – это будет великое дело!
 И он дал мне свой диск Баха, первое, что он попросил, оказавшись в боль-нице – ему принесли Баха, и он успокоился: больше ничего не надо... А через ме-сяц его отпустили домой умирать, и я пришёл к нему. Был август. Жить Вилю ос-тавался месяц. Это была наша предпоследняя встреча…
Я сказал, что буду писать о Бахе…
Он дал мне свой диск, тот самый, что был у него в больнице, и ещё книгу о Бахе, одну из самых умных книг о нём, которую написал бывший органист, потом – ставший врачом и лечивший детей в Африке…
Я именно через Баха вдруг понял однажды, что мне мешает… Ибо, когда я слушал Баха – я не слышал отдельных нот. Но я слышал только Глас Божий, Бо-жью музыку!
Я смогу написать Глас Божий как молчание… Или вернее – я попробую. Смогу ли я? Не знаю. Но я вдруг понял, что знаю, как бы я хотел писать… мне мешают слова, я хочу писать молчание. Молчание как молитву.
К тому времени я уже написал свою поэму про Тарковского, последнее кино которого – «Жертвоприношение» начиналось и заканчивалось Бахом.
А мою ту поэму я закончил так:
«Я что-то понял только в самом конце, что-то важное, о чём бы хотел напи-сать поэму. Но нынче у меня нет уже никаких сил на это, поэтому я заканчиваю нынешнюю. Это право каждого человека на деяние, пусть на бессмысленное дея-ние, но во спасение мира… И нет, пожалуй, никакой надежды, и даже наверняка – на это деяние. Но ты всё же веришь, что через него – не зря прожил! А жил для чего-то важного на свете, и вот совершаешь это деяние...»
И там ещё был такой стих:
Вот жизнь моя… Она идёт по кругу.
Ещё не всю поизносил до дыр,
Но я хотел спасти себя, подругу,
А мне опять подсовывают мир.
И вот пришло время моего деяния, вернее – моего недеяния, моего молча-ния…
Я стою перед зрителями… расставлены стулья.
— Ооо! Если у тебя получится, — сказал мне тогда Виль…
А потом – через месяц я видел его последний раз, за день до того, как он скончался. Виль превратился в дерево. Руки его и ноги совершенно высохли. Это был совершенный тончайший скелет, на который была нанизана улыбающаяся голова.
И потом Виль умер, то есть через полтора года после поэмы. Умер, став де-ревом. И всё у меня соединилось – Иоган Себастьян Бах и Виль Мустафин… И я написал поэму, но в общем – весь её сюжет вы уже знаете из моих этих несколько путанных рассказов.
;
БЛИНОВА
ЭЛЬИМИРА ГАФУРОВНА


 
Родилась 9 августа 1955 года в селе Кочки-Пожарки Сергачского района Горьковской области. С 1961 года училась и работала в Казани. В 1992 году уехала в Израиль.
Автор книг «Сабантуй» (стихи для детей, 1981), «Раз-ноцветное путешествие» (1982), «Городские деревья» (1985), «Будьте добры, пожалуйста» (1989), романа «Пятая группа крови», по которой был снят теле-фильм..
Умерла 6 февраля 1913 года.
Золушки
— Ноги! — кричит Лилька, как только я вхожу. Я вытираю ноги. Она всем так кричит вместо «здрасьте».
Пахнет просто исключительно! Лилька щи варит.
— Фроську видела? — спрашивает она.
Я киваю.
Фроська, я с ней столкнулась в подъезде, это Венера Ренатовна, Лилькина мать, вернее мачеха.
То есть, была мать, как мать. А потом Маринка раскрыла секрет – не родная. Подслушала своих родителей.
И теперь Лилька ее прямо невзлюбила. Раньше мамой звала, а сейчас никак. А со мной Фроськой ее называет. По-римски, Венера, по-гречески, Афродита. Значит, Фрося.
Лилька плачет — лук режет.
— Клипсы нацепила! Платье зеленое, а клипсы красные. Кошмар! Светофор!
Я говорю:
— А может, это все сплетни, ну, то, что Маринка сказала?
— Я документы просмотрела. Мне пол¬тора года уже было, когда она его ок-рутила, папочку моего. Представляешь, я такая маленькая и уже — сирота!
Лильке себя очень жалко
— Ну и что, — говорю, — что неродная… Наоборот. Взяла с ребенком отца твоего. Благодарить должна.
— Ха! — Лилька злится. — Ха-ха! Папочка у меня красавец. Кандидат наук. За него любая пойдет! Будь он хоть с десятью детьми!
Я пожимаю плечами
— Сейчас! — Лилька бросает нож, ищет что-то в учебнике, — Вот!
На фотографии — женщина в цветастом платье. На плечах у нее чернобурка с лапками. Ничего. Симпатичная. Губы только узкие. С интересом вверх смотрит. Что там ввер¬ху — на фотографии не видно. Я говорю:
— На артистку похожа.
Лилька целует фотографию:
— Это мамочка моя!
— Где взяла?
— Нашла. От меня не скроешь! Увеличу и на стенку повешу. Пусть бесится.
Шум, визг! Это идут Римма и Рита — Лилькины се¬стренки.
— Ноги! — кричит Лилька.
— У-у, как вкусно!
— Как есть хочется!
— А Ритка двойку получила. Ты ей неправильно упражнение написала.
— А Римка твой шарф распустила
— Я нечаянно, нечаянно! Ябеда!
Ну и трещотки! Не поговоришь… Ладно, завтра до уроков зайду.
…Лилька зареванная сидит. Даже про ноги промолча¬ла, так расстроилась.
— Ты чего, — говорю, — такая мокрая?
Нарочно грубо говорю. Давно заметила — начнешь ее жалеть, так она совсем раскисает.
— Уеду! На Север уеду – поваром, — всхлипывает Лилька.
Я так и села:
— А юридический?
— Я лишняя тут. Девчонок только жалко! Как я без них? И без папы…
Сейчас опять заревет.
— Как лишняя? Почему лишняя? Готовишь им здесь, полы моешь!
— Вчера. Таракан после дискотеки домой не пускал. Не пускает — и все! Кричать, что ли? В собственном подъезде? А она: Где шлялась? А я: Не ваше де-ло! Уеду! Денег только нет на билет.
Стали думать, где деньги достать.
Тут как раз увидели мы объявление. Требуются на¬турщицы в художествен-ную студию.
Долго раздумывали, сомневались… Все-таки натур¬щица — это как-то немно-го стыдно звучит.
Оказалось — ничего особенного.
Днем, в воскресенье — живопись. Сидишь себе на стуле в обыкновенном платье. Сзади — фон из мятых тряпок. Неловко только, что все смотрят.
Я от смущенья все улыбаюсь, как Мона Лиза. Но то шире улыбаюсь, то уже. И мигаю. А через час уже и веко дергается.
По вечерам, во вторник, четверг и субботу — на¬броски и рисунок. Мы с Ли-лей в тайцах и топах — то с мячом, то с обручем. Две такие грации…
Казалось бы, что за работа — ничего не делать? Но постоишь минут десять, изогнувшись, и руки вверх, и так устанешь, как будто целый день мешки грузила!
Надо бежать на живопись, а у нее опять глаза красные.
— Знаешь, — говорю я, — вместо тебя можно кролика на стул посадить. Ни-какой разницы!
Нарочно грубо говорю. Но на Лильку это сегодня не действует. Всхлипывает:
— Сегодня… с утра начала: У тебя год кончается, девятый класс, а ты мота-ешься, бог знает, где! И пыль везде, и белье не глаженое… А я ей, тихо так: Я, между прочим, к вам в прислуги не нанималась. Она остолбенела. Потом как за-орет: Да как ты смеешь так с матерью разговаривать? Хотела я ей сказать, но промол¬чала, потому что папа вошел. А она ему: Твоя дочь обнаглела совсем!
— Прямо так и сказала — твоя дочь?
— Да! Это ты, говорит, ее распустил…
— Ничего себе!
— Да! Хлопнула дверью. Ушла в свой дурдом психов лечить. Ей самой ле-читься надо!
— А отец что?
— А папа так виновато: доченька, говорит, ты же знаешь, мама очень устает на работе. А дома столько дел! Ты же, говорит, умница наша и помощница. А я молчу, как рыба. В потолок смотрю. Он вздохнул и ушел в свой институт. А я вот белье гладила и всю дорогу пла¬кала.
— Ну и зря! Да ты не обращай на нее внимания, раз она такая. Еще немного терпеть осталось. Всего неделя работы. А там и учеба кончается. Купим тебе би-лет — и пишите письма.
…Сижу я, позирую и думаю: а может, и у меня мама не родная? Вчера, на-пример. Ну, бросила пельмени в холодную воду. Ну, не очень, конечно, они краси-вые сварились. Но ведь никто не собирается их рисовать! А на вкус — какая раз-ница? Зачем же ругаться по пустя¬кам?
А зимой, когда я ноги промочила и заболела, она вор¬чала всю неделю. Мол, на работе аврал, конец года, а тут возись со мной! Родную дочь, небось, пожалела бы!
А папа? Всегда, как задену холодильник боком — он на кухне у нас очень не-удобно стоит — папа удивляется: Ну и корова! Нет, родной отец вряд ли станет дочь так обидно обзывать! Наверно, у них детей не было, а родственники нажали, чтоб их Дома малютки сиротинку взять! Чтоб все было, как у людей. Ну, они взяли, а я не такая оказалась – неуклюжая, пельмени в холодную воду бросаю. И вооб-ще… Обратно уж не отдашь, приходится терпеть. Может, и мне с Лилькой на Се-вер уехать?
Все! Окончили девятый класс. Скоро получим денеж¬ки, и до свидания.
Мачеха моя как будто чувствует что-то. Вчера ни с того ни с сего села ко мне на кровать: «Давай, — гово¬рит, — я тебя укрою».
А отчим сегодня опять коровой обозвал. Ничего не чувствует!
Прихожу к Лильке. Стою у двери, жду, когда там, в комнате, потише будет.
Венера Ренатовна кричит:
— Ну, с чего, с чего ты это взяла? Лилька плачет:
— Потому что ты не любишь меня!
— Что за глупости! Ну, может, я невыдержанная бываю. А ты? Ты же сама меня и доводишь!
Лилька совсем уже рыдает:
— Мне Маринка сказала.
— А ты верь ей побольше, своей Марине. Она и не то еще скажет.
— А свидетельство о браке?
— Что, свидетельство о браке?
— Мне полтора года уже было…
Я поняла, наконец, что мое появление будет совсем некстати, и тихо ушла домой.
А часа через два является Лилька.
— Что было, — говорит, — что было!
— Да я слышала… нечаянно… Как ты ей насчет сви¬детельства.
— Ты дальше слушай. Тут мама мне и говорит: Хо¬тела я тебе все раскрыть, когда ты станешь постарше. Но раз так, — говорит, — слушай. Марина твоя слы-шит звон, да не знает, где он. Представляешь, у нее был, оказы¬вается, до папы другой муж, и он бросил ее, когда я еще не родилась. Испугался трудностей. А по-том мама вышла замуж за папу, и он меня удочерил. Вот, — говорит, — теперь сиди и думай, можешь и на него теперь злиться?
— А фотография? — вспоминаю я.
— А, — Лилька машет рукой, — это мамина учитель¬ница в молодости. Она сейчас на пенсии. Что делать-то?
— Как что, — говорю я, — ты не забыла — у нас сегодня наброски…
— А зачем теперь?
— Как зачем? Нам деньги, что ли, не на что потра¬тить?
— В самом деле, — Лилька задумалась. — Ты знаешь, у моего папы скоро день рождения. Хочу ему настоящий мохеровый свитер связать. Мотков двадцать, наверное, надо купить. Он такой огромный у нас.
— И я своей маме тогда что-нибудь свяжу, — сказала я. — Шапочку, напри-мер. Покажешь узоры?
Вечер поэзии Александра Блока
С Викой Лукояновой мы учимся в одном классе и живем в одном доме. Она — невредная девчонка, но ужасная зануда. Я ее всегда по звонку узнаю, — никто из моих знакомых так нахально не трезвонит. Открываю дверь и сразу вижу, о чем будет беседа. Если Лукоянова стоит томная, сложив руки на груди на манер оперной певицы, и смотрит на меня как на еще неоткрытую дверь — значит будет исповедоваться в своей безумной любви к кому-то. Если же она опирается одной рукой о дверной косяк, а другая — на бедре, улыбка надменная и блеск в глазах, — значит, кто-то безумно влюбился в нее...
У меня всегда дел полно: и в шахматы с компьютером хотел сыграть, и в столе прибраться надо, да мало ли... Но ей глубоко безразлично, есть ли у меня время или настроение выслушивать ее безответственный треп. И, главное, ребя-та у нее все какие-то смешные. Жуткие красавцы. Одни красавцы — жгучие брю-неты, другие — голубоглазые блондины, а третьи — "Ой, Мишка, я даже описать не могу!.." Эти ей особенно дороги. Я уже зверею от всех ее принцев.
И так, и эдак ей намекну, мол, занят. Не понимает
— Вот, — говорю, — математическая олимпиада на носу, и подготовиться бы не грех — один как-никак за весь класс отдуваюсь.
— Да, — отвечает, — ты уж постарайся, я за тебя болеть буду, на чем я ос-тановилась?..
— Вот книжку дали на полдня — дочитать бы...
— Интересная? Про любовь? Да ты слушай, что дальше-то было, — что за манера перебивать!..
Просто взять и выпроводить ее тоже не могу — страшно обидчивая.
Как-то в лоб спрашиваю:
— Слушай, у тебя же есть подружки — Люська, Лариска... Почему ты именно меня выбрала своим конфидентом?
— Да ты что? — отвечает. — Они такие болтливые, им только расскажи — назавтра весь класс будет знать.
— Ну и что, — говорю, — пусть знают...
— С ума сошел? Зачем мне врагов наживать. Думаешь, девчонки будут в восторге оттого, что в меня все влюбляются? Или, может, нашим мальчишкам бу-дет приятно знать, что я страдаю по кому-то со стороны?
Вика считает себя красавицей. Возможно, какие-то основания для этого у нее имеются... Мой приятель Борис (тоже из бывших "принцев" третьей категории) сказал про нее однажды: "Красивая девчонка, но со странностями..."
Вот только для чего она щурит свои и без того раскосые глаза и складывает губы бантиком? Она думает, что так она загадочнее, и называет это "держать ли-цо". Для чего нужно таким идиотским манером держать лицо, убей меня, не пони-маю.
Иногда, когда у нее перерыв в сердечных делах, с ней можно вполне при-лично поговорить, хотя бы о литературе. Правда, стихи ее раздражают... А я, как это ни странно, люблю поэзию. Даже сам немного... но это так, для себя.
Однажды в начале учебного года мы гуляли и наткнулись на афишу: "Вечер поэзии Александра Блока". Ну, я и затащил Вику в Дом культуры. Говорю:
— Мы Блока будем проходить по литературе, так что полезно иметь пред-ставление...
Вошли мы, о там уже целый зал десятиклассников. Тут Вика зашипела:
— Все равно на будущий год пригонят сюда. Лучше бы в кино пошли...
Вышла артистка в черном, села за рояль, прекрасную мелодию играет — се-ренаду Шумана.
— Это еще что за штучка? — шепчет Вика. — В ключицу можно сто рублей мелочью насыпать, а платье декольтировано чуть ли не до пояса. Да ей фасоны времен Марии Стюарт надо носить — совсем вкуса нет...
Ну, что у нее за привычка — все комментировать!
— Тише, — говорю, — музыка.
— Она, может, весь вечер собирается бренчать! Ты же сказал — Блок!
Тут выходит артист, начинает читать стихи. И неплохо, между прочим. А Вика все не угомонится:
— Что это у него в руке? Слушай, а ведь это шпаргалка! Он в них заглядыва-ет. Ничего себе — такая кипа!
Я даже разозлился:
— Кончай, — говорю, — не нравится, так иди домой, никто не держит.
Надулась. Минут пять молчала, потом опять:
— Хоть бы под гитару что спел, Есенина, например...
Это она уже нарочно дурачится. Скучно ей.
— Мишка, а он красивый был?
— Кто? — я делаю свирепое лицо.
— Блок.
— Для кого как, — отвечаю.
— Ну, на кого похож?
О, господи! Вынь да положи ей Блока. Огляделся по сторонам. Справа в третьем ряду сидит Эдька Крупнов. Мы с ним в одной секции плавания занима-лись.
— Вон, — говорю, — видишь кудри. Копия — Александр Блок. А сам еле удерживаюсь от смеха. Да простит меня русская литература — в Эдьке лирики не больше, чем в холодильнике... А Вика притихла совсем. Один только раз вздохну-ла:
— Александр Блок... — и опять молчит, вроде даже стихи начала слушать.
Странно, и по дороге домой молчала. Только в подъезде вспомнила обо мне:
— Миш, у тебя ведь есть Блок? Принеси, пожалуйста.
— Ладно, завтра возьмешь.
— Нет, сейчас. Я подожду.
Сбегал. Принес.
— Спасибо, — говорит. — Замечательный был вечер, да? "Среди видений, сновидений, голосов миров иных..."
С этого дня пропала. То есть в классе-то встречаемся, а ко мне совсем не заходит. Я уже все дела переделал.
Даже скучно...
И вдруг — такой вежливый, аккуратный звоночек в дверь. Ага, Вика. Ни том-ности, ни надменности. Я говорю:
— Чего не заходишь? Обиделась опять на что-то?
— Нет, за что на тебя обижаться.
Прошла она в комнату, в окно посмотрела, у книжной полки постояла, по ко-решкам книг пальцем провела. Это ничего, спрашивает, что я Блока до сих пор не вернула?
— Я тебе дарю. У меня в другом издании есть, более полном.
— А-а... Спасибо!
— Да что ты какая сегодня странная? Ну, рассказывай, с кем познакомилась, с кем роман крутишь!
— Не болтай ерунды!
— Слушай, — говорю, — ты вот такая влюбчивая, почему ты в меня никогда не влюблялась?
— Не знаю... Ты хороший... Даже чересчур. Правильный какой-то, как орфо-графический словарь. А в мужчине, по-моему, должна быть демоничность...
— В словаре тоже, между прочим, опечатки бывают...
Вика ушла. А я стал думать — демоничный я или нет? Заглянул в словарь Ушакова: отличающийся сильным характером, злобный, коварный... Сильный ли у меня характер? А где мне проявлять-то эту силу? Учиться мне легко. Спортом заниматься было интересно, а как тренер решил сделать из меня чемпиона, я сразу ушел... Картошку чистить не люблю, а попробуй не почисть — запилят!..
Злобный?.. Чего нет, того нет. Даже не дрался никогда по-настоящему. Как-то не приходилось. Вот Юрка Ермолаев давно нарывается... Сегодня привязался, мол, за меня домашние сочинения предки пишут — они у меня филологи. Так я спокойно сказал: "Не стоит, старик, расстраиваться по мелочам". Или на днях один в подъезде пристал — дай ему закурить и все! Я говорю: "Завязал с куре-вом". Он — ругаться. А я ему: "Эллинских борзостей не текох". Посмотрел с ува-жением и пропустил меня, подумал, наверно, это изыск такой матерный...
Да... Коварство остается. Какое бы, думаю, коварство сочинить?
А чем она так занята, что на пять минут заскочить не может? В классе слежу за ней — грустная сидит, задумчивая. Главное, в облаках витает она, а учителя меня донимают: "Миша, ты что невнимательный?.."
Мог бы и сам, конечно, к ней подняться, но у нас это не принято, обычно сна ко мне заходит. С чего сейчас-то?
Пришла. Я даже обрадовался.
— "Она пришла с мороза, — говорю, — раскрасневшаяся, наполнила комна-ту ароматом воздуха и духов, звонким голосом и совсем неуважительной к заня-тиям болтовней".
— Хорошо, — говорит, — жалко, что не ты придумал.
— Мне тоже жалко, — отвечаю.
— Миша, покажи мне свои фотографии.
— Свои? — удивился я. — Зачем тебе?
— Ну да, помнишь, ты мне показывал, в спортлагере вас снимали?
— Это пожалуйста! Они у меня в одном конверте... Вот, — говорю, — я здесь хорошо получился. На Жюльена Сореля похож. Или вот. Здесь у меня лицо зна-чительное, мысль читается, это меня перед обедом снимали... А ты что, уезжать куда собралась?
— Нет, так просто. Вот эту фотографию подари, ладно?
— Да ты что? Ну и выбрала! Я здесь получился, как будто в меня мяч летит...
— А мне нравится. Цветная. И ты такой грустный. Заберу?
— "Когда ты стоишь на моем пути, такая живая, такая красивая, но такая из-мученная, говоришь все о печальном, думаешь о смерти, никого не любишь и пре-зираешь мою красоту — что же? Разве я обижу тебя"? А, может, эту? Смотри, ка-кой я коварный вышел.
— Не коварный, — говорит, — а смешной! Ну, я пошла. Спасибо! Не жалко?
Закрыл за ней дверь и вдруг понял. На этой фотографии вся наша секция плавания. И Эдька... Вот оно что! Я сразу все вспомнил — ее вопрос на вечере. Эдька. Блок... И как я раньше не догадался? Ну, Вика!.. Он, стало быть, демонич-ный, а я смешной?
Несколько дней я переживал. Потом у меня созрел коварный план. Пусть Ви-ка поближе познакомится с этим "демоном". У меня, очень кстати, день рожде-ния...
Для конспирации позвал почти весь класс. К Эдику съездил. Он даже не уди-вился, хотя сказать, что мы с ним неразлучные друзья будет большим преувели-чением. Он вообще ничему не удивляется. Стиль такой. Только спросил: "Предки как, отчаливают? Тогда заметано... Буду, как штык!"
И, конечно, опоздал. Когда он вошел, Вика мне в стакан томатный сок нали-вала. Почти весь кувшин вылила... Я у нее кувшин отнял. Вика вся красная, как томатный сок. Хорошо, что никто на нее внимания не обращает.
Ведерникова Эдьке салат накладывает: "Ну, кто сегодня за кем будет ухажи-вать — я за вами или вы за мной?" Эдька намек понял, ухмыльнулся. Но сам на Романову глаз положил. Она в нашем классе вне конкуренции по части красоты и глупости. Стоеросовая красавица. Впрочем, Эдька тоже неотразимчик...
Вика лицо держит.
Эдька вспомнил про подарок — вытащил из сумки бутылку вермута. И тут Вика глубокомысленно произнесла в пространство:
— Почему, интересно, нет в продаже золотого, как небо, аи? И куда все ис-чезает?
— Чего-о? — Эдуард обалдел. — Чего это — аи?
— Это такой сорт шампанского, — быстренько встрял я, — и городок такой есть в Шампани.
— А-а! — Эдька пожал плечами.
Решили потанцевать. Я врубил аппаратуру. Эдька к Романовой подскочил. Котов Вику приглашает. А она громким, зазвеневшим голосом:
— И этот влюблен!
— Ты что? — ужасно оскорбился Котов. — Ты, Лукоянова, колбасы объелась?
Все засмеялись, особенно девчонки. Вика тоже хохочет, успокоиться не мо-жет. Тут я закричал:
— Да ну, надоела эта музыка! Давайте что-нибудь повеселее поставим! — Я прямо весь вспотел от этой нервотрепки. Вдруг — тишина. Это Вика маг выключи-ла:
— Сейчас я буду читать стихи!
Никто ничего не поймет:
— А зачем?
— Да ну, танцевать хочу!
— Наверно, Мишке поздравление в стихах. Валяй, Лукоянова...
— Раньте, что ли, не могла?
— Пусть читает.
— Только свет погаси. В темноте ты лучше выглядишь.— Это Эдькина морда смеется во все свои сто зубов глупости.
Вика губу закусила. Но голову гордо вскинула:
— "Предчувствуя тебя, года проходят мимо, все в облике одном предчувст-вую тебя, весь горизонт в огне и ясен нестерпимо и молча жду, тоскуя и любя..." и так далее...
Все молчат. Не знают, как реагировать. И тут Эдька, как нарочно, опять вы-совывается:
— Ну, Мишка, я тебя поздравляю! Это тебя, значит, она ждет, тоскуя и лю-бя?..
И тут первый раз в жизни на меня что-то накатило... Бешенство, что ли?.. Не-стерпимо и ясно захотелось врезать по этим самым зубам. Эдька аж отшатнулся от меня:
— Да ты что, ты что, шуток не понимаешь?! Да ну вас всех!.. Чокнутые какие-то...— он взял со стола свою дурацкую бутылку и с чувством собственного досто-инства направился к двери...
А я пошел на кухню. Там, в темноте, стояла Вика и на запотевшем окне что-то писала пальцем. Какое-то слово. Когда я вошел, она его стерла ладошкой. Я успел разобрать только несколько букв что-то вроде "...андр". Александр?
Повернулась ко мне:
— Знаешь, Мишка, я больше ни в кого не влюблюсь никогда!
— Ладно, — говорю, — пойдем тогда, потанцуем...
;
БУЛГАКОВ
АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ


 
Родился 25 августа 1911 года в г. Феодосия.
С 1953 года жил в Казани.
Публиковаться начал в журналах «Смена», «Огонек»,
Наш современник».
Автор книг: «Угол поворота» (1958);
«Трасса поднимается в горы» (1964)
«Будем жить» (1965);
«Северный ветер»(1971);
Умер в 1979 году.
Член Союза писателей СССР с 1961 года.
Трасса поднимается в горы
(отрывок)
Лыска, поджарая золотистая кобыла в белых «гамашах» с лысиной на хитрой морде, тряхнула головой, фыркнула и решительно остановилась.
Инженер Кущевой ободрительно почмокал, дернул повод, ударил лошадь пятками. Кобыла стояла. Она дошла как раз до конца рыхлой, только что отсы-панной гравелистой дороги. Дальше расстилались нежно-зеленые мхи, бугрились, похожие на огромные грибы, болотные кочки, поблескивала ржавая застоявшаяся вода. Через все это тянулась широкая, продранная тракторами, борозда. Шлепать по ней Лыска не собиралась.
Остановился весь караван.
Первую вьючную лошадь держал за повод высокий, плечистый, но еще по-юношески худой, голенастый Алеша Садовников. Он с опаской поглядывал на злую морду Лыски и пытался спрятать лицо от ее хвоста: кобыла, отгоняя слеп-ней,то и дело задевала его.
Вторую лошадь держал Степан Антонович Галанов. Правда, Антоновичем его называют не часто, больше попросту Степой. Он с той же стройки, что и Але-ша, но на стройку пришел не из десятилетки, как Садовников, а из ремесленного. Он вырос в деревне и лошадей ничуть не боится.
Поодаль остановились две девушки.
Одетая в пунцовый лыжный костюм, Настя Кириллова — невысокая, очень подвижная),с веселыми глазами цвета крепкого чая. На. но¬гах Насти стоптанные красные босоножки, а на голове лихо сдвинутая назад детская па¬намка.
Вторая девушка — Оля Ефимова. И она в- лыжном костюме, но помоднее, с множеством молний, а на ногах; у нее сапоги. Голова Оли не покрыта, и в лучах солнца рыжеватые волосы отдают медью. Лицо коричневое от загара, нос мягкий, ребячий. Она окончила в Москве геодезические курсы и теперь с новыми то-варищами пробирается на 169-й пикет строить мост и дорогу,
.. — Что же вы стали, Валерий Петрович! — крикнула она инженеру — А еще кубанский казак называется! Да вы ударьте вашу ско¬тинку!
Кущевой недовольно огляделся, вокруг расстилалось болото, кое-где росли кустики ба¬гульника, и лишь вдалеке синел лес: ни одной палки Кущевой дернул повод и принялся молотить бока Лыски пятками.
Кобыла фыркала, трясла головой, но с места не двигалась.
— Что же, мы тут зимовать собираемся?! — возмутилась Ольга. — Алексей, помоги же!..
Садовнииков осторожно пихнул кобылу, по¬лучил хвостом по лицу и с расте-рянным видом отстранился. : . :
Кущевой решительно спешился, шагнул в торфяную грязь и сердито - потя-нул за повод.
Караван двинулся.
Коричневые, сшитые на заказ из первых в жизни подъемных, сапоги инжене-ра раскисли и побурели. Сквозь шелковую рубаху его нещадно жалили комары, а голову палило солнце. За спиной слышалось сердитое фырканье лошадей, всплески да изредка унылые реплики спутников.
Кущевой был сердит. Сердит на себя не сумел переупрямить какую-то пар-шивую кобылу. Сердит на природу — где же они, пресловутые красоты Дальнего Востока? Но больше всего сердит на «начальство». «Начальство» ’ представля-лось ему. чем-то неподвижным, тяжелым, холодным, вроде каменной бабы на древнем кургане. Ему нет дела до страстей человеческих, и оно безжалостно го-нит через болото куда-то в тайгу его, Кущевого.
В дорожный институт Кущевой поступил, как казалось ему, по призванию. Интересно прокладывать через поля и леса широкие ленты автострад, видеть, как по твоей дороге мчатся автомашины.. На третьем курсе Кущевого увлекла гидро-техника. Манили гигант¬ские стройки виду у целой страны, сложность работ при-менение новейших машин. Но дорожники не строят гидроузлов, и Кущевой вы-брал мосты: все-таки ближе к воде. Он сам попросился на Дальний Восток. Только пройдя суровую школу, можно стать настоящим инженером. Но что он попадет в такую непролазную глушь, в такую «дыру», Кущевой, ко¬нечно, не думал.
Ок. зло дернул повод и зашагал быстрее.
Воздух наполнился одуряющим запахом. Караван шел через заросли багуль-ника. Лес впереди обозначался четче. Над деревьями показался синеватый ды-мок.
— Должно быть, там и есть этот самый пикет? — спросил Алексей.
—Вероятно, — откликнулся. Кущевой. — Веселенькое местечко!
Неожиданно из багульника поднялся мускулистый парень в полосатой тель-няшке. Он приложил руку ко лбу, оглядел караван, и на его круглом лице с про-казливыми голубыми глазами появилось восхищенное выражение.
— Вот это да!.. Целый пионерский отряд!
— Вы не, со сто шестьдесят девятого пике¬та? — спросил Кущевой.
— Оттуда, — парень раскланялся с девуш¬ками. — Анатолий Борискин, экс-каваторщик Высшего класса... А вы что, здесь пионерский лагерь поставите? Ва-ляйте! У нас. хорошо: мошка, комары да. гадюки разных калибров...
Кущевой строго сказал, что назначен на Пикет старшим прорабом.
— Что же теперь будет?! Ведь у нас уже прораб, товарищ Ваханкин... Сергей Герасимыч. Кончай спать, полундра! Начальство приехало!
Из зарослей поднялся пожилой человек, одетый, несмотря на жару, в теплый китель и суконные штаны.
— Я и не думал спать. Просто прилег на минутку и слушаю: с кем это ты шу-точки шутишь. Решил, с кем-нибудь из наших, а ты вон чего! — Ваханкин бросил на Анатолия сердитый взгляд, поздоровался с Кущевым и предложил: — По-звольте, я вас провожу. Тут тропочка есть. По ней покороче.
Дорогой он рассказывал:
— У нас на пикете пока нечего делать: ни материалов, ни машин. А народ необходимо занять, иначе разбалуются. Вот мы производим заготовку дикоросов ягодки такие есть, голубицей называются. Может, встречали?
— Голубицу я знаю, а вот что на пикете нечего делать — не знал. Мне гово-рили, что это очень важный и срочный объект.
— Как же, как же! Важнейший! Вон буго¬рок на каравай хлеба походит —это карьер, там экскаватор стоит. Завезли его тому назад месяца два, когда еще марь не больно растаяла Собрали в ударном порядке, доложили кому следует, а гру-зить-то ему не на что. Вот бригада и ходит по ягодки... А то прислали- штукатуров. Так ведь у нас на пикете всего-то один домишко, наподобие собачьей конурки. Я с супругой там проживаю. А остальное — палатки. Ну, ясное дело, и штукатуры хо-дят по ягодки.
— Ничего не понимаю! — воскликнул Ку¬щевой.
Ваханкин деликатно умолк. По совести го¬воря, он тоже многого не понимал. Вот, на¬пример, зачем сюда прислали этого молодого человека, одетого, точно он собрался в театре играть? Ваханкин и один тут отлично справ¬лялся. На пикете он себя чувствовал полно¬властным хозяином, и появление Кущевого его вовсе не радовало. «Ну, ничего, попробую и его обломать. Хоть, видно, и с норовом, но еще совсем желторотый... Тоже удумал, — ус¬мехнулся Ваханкин, — «срочный объектик!»
Подошли к неширокой реке. Ее воды быст¬ро, бесшумно скользили у пологого берега и были настолько прозрачны, что на дне раз¬личалась каждая галечка.
— Горунь, — пояснил Ваханкин. — Вон там, где торчит кол, будет мост.
Путники посмотрели на полосатый кол. Степа Галанов стал на четвереньки, окунул лицо а реку. И тотчас отпрянул.
— Студена — зубы ломит! Но вкусна во¬дичка!
Остальные тоже напились и уселись в чер¬ный осмоленный дощаник.
К лошадям подошел босой неторопливый мужчина, собрал поводья, взгро-моздился на Лыску и погнал ее в реку.
— Чудная речушка, — заметил Вахан¬кин. — У нас в России паводки бывают весной, а тут — в конце лета. И, говорят, при паводке Горунь не то что на лошадке переезжать, по и глядеть-то на нее боязно. Только не знаю, можно ли верить.
Вдоль другого берега голубовато-серым по¬рогом тянулся откос из гравия.
Путники поднялись по тропинке и оказались в тенистом, сыром, пахнущем прелью ельнике. Меж синеватых елей были вкраплены белоствольные березки, а подальше, на возвышенности, островком расположился сосняк. Под соснами стояли окруженные россыпями консервных жестянок палатки. В стороне видне-лась сложенная из неошкуренных бревен хибарка. Над ней ку¬рился дымок.
— Так вон он какой, сто шестьдесят девя¬тый пикет!.. — разочарованно про-тянула Оля Ефимова.
— Да, попали... — грустно отозвался Алеша Садовников.
Из палаток недружелюбно глядели хмурые, обросшие, как будто сонные лю-ди. За палат¬ками простирался зеленоватый душный сум¬рак тайги. Тайга да боло-то, комары да гадю¬ки...
Ваханкин пригласил инженера к себе.
— В общей палаточке жить вам вроде не с руки.
Жилье не понравилось Кущевому. На столе и на комоде лежали кружевные дорожки, на окнах стояли цветы, а под потолком висели две почему-то пустые птичьи клетки. Все утлое, крохотное. Хозяйка, одетая в длинную кофту в блеклых цветах и черную юбку, напомина¬ла монашку. Говорила она тихим, неласко¬вым голосом и встретила Кущевого нера¬достно.
Внимание Кущевого привлекла печь.
— Значит, кирпич сюда все-таки ухитрились привезти.
— Я ее из глины слепил. — В глазах у Ваханкина вспыхнула гордость, и во всей его фигурке появилось что-то торжественное.— Это еще под Москвой, я ведь тамошний, в во¬енные годы такие печурки клали.
— Вот как! А чего ж вы из-под Москвы так далеко забрались?
— Да, знаете, детки выросли, в начальники вышли и бросили нас, стариков. Вот мы с Ан¬ной Андреевной и решили со скуки податься сюда...
— Зачем зря говорить-то, Сергей? — вме¬шалась жена. — Никакие они не на-чальники. Одна дочь, правда, на доктора учится, а вто¬рая — простая ткачиха... Чем бахвалиться, пойдем-ка отсюда. Дай человеку отдышаться с дороги.
Кущевой умылся, переоделся, поужинал при керосиновой лампе и вышел на крыльцо. На небе ни звездочки, тишина и темень такая, точно вокруг все залито тушью. Из тайги до¬носятся непонятные звуки и шорохи.
Кущевому стало жутко, но он пересилил се¬бя, шагнул в темноту и наткнулся лицом на что-то живое, шерстистое, теплое. Это было так неожиданно, страшно, что Кущевой вскрикнул и отшатнулся. Во тьме раздался то ли храп, то ли фырка-нье, что-то затопало и, с треском ломая ветви, умчалось в тайгу.
Темноту прорезала полоса яркого света. Из дома с лампой в руках вышел Ваханкин, спросил с тревогой:
— Она вас не зашибла случайно?
— Кто — она?
— Должно быть, ваша кобылка. От мошка¬ры возле дома спасалась. Тут дым-ком пахнет.
Кущевой отказался от ночного знакомства с пикетом — лег спать. Но уснул не скоро. Все думал, как выбраться из этой «дыры».
Спутникам Кущевого Ваханкин сказал:
— Хором для вас не приготовили. Завтра поставим палаточку, а пока что не обессудьте. Сейчас, как говорится, каждый кустик ноче¬вать пустит.
Ночевали на опушке возле спуска к реке. Костерик стрелял искрами и потре-скивал. Над ним, мешаясь с дымом, висела, наклонясь по ветру, суетливая жуж-жащая туча мошкары. Где-то внизу плескалась невидимая Горунь, а вокруг стояла тьма, неизвестность...
Всем было немного тревожно. Всем, кроме Галанова. Ему не привыкать но-чевать у кост¬ров. Правда, не на Дальнем Востоке. Да зем¬ля везде одинаковая, только тут словно как-то построже.
Сейчас Степан, спокойно покуривая, поме¬шивает ложкой в закопченном ведре. Там варятся картошка с салом и хвост соленой ке¬ты. Степан предложил положить еще пучок черемши: «первейшее средство против цинги». Но Алексей заявил, что такой бурды есть не станет. Пока спорили, Степан все-таки сунул черемшу в ведро. Теперь варево пахнет не очень приятно, но он с удовольствием морщит маленький, с мясистой курносиной нос, а глаза его хитро сощурены так, что в них видна лишь блестящая черная точка зрачка.
Обиженный Алексей лежит на спине, хмуро смотрит в темное небо и вспоминает Людмилку, маленькую, изящную, переполненную какой-то шаловливой уверенностью, что ей все сойдет. И действительно, сходит! Она умеет и неприятное, горькое сказать с милой, чуть лу¬кавой улыбкой. Так она и сказала ему на прощанье: «Ты вроде туманного рассвета. Ни солнца, ни звезд — никаких ориентиров. Все уши прожужжал про корабли и моря, а едешь куда-то в тайгу...» «Ориентиров» она произнесла с удовольствием: как-никак буду¬щий географ.
Слушать Людмилку было обидно. Обидно потому, что она права. Конечно, Алеша пони¬мает: корабли и моря — что корь, этим почти все ребята болеют. Все-рьез он хотел быть строителем, как отец, поэтому и поехал сюда. А тут вот вспо-минает Людмилку, тоскует. Правда, у него нет ориентиров...
Ольга сидит притихшая, немножечко груст¬ная.
У Насти в глазах удивление и насторожен¬ность. Она жадно впитывает новиз-ну окружаю¬щего: шумы ночи, мерцание костра, плеск реки.
— До чего же много на свете удивитель¬ного, — вслух подумала она. — Толь-ко бес¬покойно мне что-то... Глухо на этом пикете. То ли дело в городе! Театры, магазины, кино. Я и школу-то кончила не у себя на Шексне, а у брата на Волге, по-тому что город люблю.
— Так чего же ты сюда ехала? — удиви¬лась Ольга.
— Да вот он меня сбил, — Настя кивнула на Степана. — Только я бы и сама сюда по¬далась. Все-таки здорово тут!
— Конечно! А потом, по-моему... — Ольга примолкла, обдумывая, как бы по-проще ска¬пать, без напыщенности, — в деревне или на такой вот стройке люди ближе, дружнее. Тут тебя знают на работе, дома, на танцах — вез¬де. Ты как на ладони. Да и природа хорошая штука. Знаешь, попаду я в лес или в поле и, чест-ное слово, радуюсь, как жеребенок. А зимой могу бегать на лыжах хоть круглые сутки.
— Поэтому ты и пошла в землемеры? — спросила Настя.
— Нет. Я хотела стать летчицей, но не вы¬шло. Дома у нас неважно: отец дав-но умер, мама на пенсии. А Зойка, сестра, еще учится... И пришлось мне вместо летчицы стать копи¬ровщицей. Проработала с годик, и до того мне осточертели калька « тушь — смотреть на них не могла. А тут при нашем проектном институ¬те открыли курсы геодезистов. Я их окончила и попросилась сюда.
— И не страшно, что так далеко забралась?
— Страшно?.. — Оля задумалась. — Нет, справлюсь... Наверно, здорово достанется, а все-таки справлюсь. А что далеко, так это ин¬тереснее. — Она по-молчала. — Конечно, ехать сюда я побаивалась, но теперь даже довольна. Здо-рово здесь.
— Чудные вы, право, девчата, — вмешался Степан. — Ну чего тут особенно-го? Лес, как лес, болото, как болото. И заработки почти как в России... Ну, айдате к котлу! Поспело мое варево. Лёха, бери ложку, подсаживайся!
— Я же сказал, что не стану есть эту ба¬ланду!
— Ну, как желаете, — со спокойной усмеш¬кой отозвался Степан. — А по мне, что в пе¬чи — на стол мечи! Все съем!.. А к этому варе¬ву да еще б стопочку: пальцы оближешь!
Поужинали, улеглись на брезент и тотчас заснули.
Оле приснилось, что ее обдувает ласковый ветерок, а лица касается что-то бархатное, нежное. Но прикосновение стало щекотать. Оля проснулась, увидела около себя что-то ог¬ромное, волосатое, рыжее, испугалась и вско¬чила. Над ней, опустив голову, стояла сонная Лыска. Оля рассмеялась и погладила ее мор¬ду. Лошадь всхрапнула, отскочила.
Уже рассвело. На сиренево-розовом небе — ни облачка. Над болотом сте-лется туман. Ря¬дом безмолвная величавая тайга, вдали видны горы. Из-за них вырывается золотистое сия¬ние. Небо пылает.
«Сейчас взойдет солнышко», — радостно по¬думала Оля и крикнула:
— Сони, вставайте! Смотрите, как хорошо!
— Чего ты шумишь? Еще пяти нет, — не¬довольно проворчал Алеша и натя-нул на голо¬ву одеяло.
Но поспать не удалось: его стал тормошить Степан Галанов. Алеша бурчал, отмахивался, но бодрая прелесть утра и его захватила. Он встал п наперегонки со Степаном побежал по росистому откосу к реке. Окунувшись, они выскочили из студеной воды, принялись пры¬гать по берегу, хлопать в ладоши и орать во весь голос:
— У-у, как холодно! У-у-у!..
На берегу появился босой, в галифе и на¬тельной рубахе Ваханкин.
— Ежели бы озорничали младенцы, — ска¬зал он сердито, — это понятно. Но когда две большие дубины мычат .по-бычиному и среди ночи будят добрых лю-дей, такого я понять не могу.
Ребята стыдливо умолкли.
Степан развел костер и принялся разогре¬вать свое варево.
;
БУХАРАЕВ
РАВИЛЬ РАИСОВИЧ

 
Родился 18 октября 1951 году в Казани. Закончил Ка-занский государственный университет, аспирантуру МГУ по теоретической кибернетике.
С 1991 по 2009 год работал штатным сотрудником Русской службы Бибиси в Лондоне.
Автор более тридцати книг стихов, прозы и научно-исторических и экономико-политических исследований.
" Модель Татарстана (1999, на анг. яз);
"Ислам в России /Четыре времени года" (2000, на анг. яз);
"Ностальгия по откровению": эссе по философии российского ислама, (2005);
Казанский кремль сквозь века (2001, на рус. и анг. яз);
Сказ о Казани (2005, на рус. и анг. яз);
Книги прозы: «Дорога Бог знает куда» (1997);
«Дневники существований» (2003);
«Белый минарет» (2006);
«Письма в другую комнату» (2011);
«Совецкие рассказы» (2011);
Пятитомник произведений (стихи, проза, статьи) (2011) и др.
Автор более десяти пьес.Они идут в театрах Каза-ни
Заслуженный деятель культуры Республики Татар-стан (2001); лауреат республиканской премии имени Мусы Джалиля (1986); лауреат государственной пре-мии Республики Татарстан имени Габдуллы Тукая (2006); почетный доктор Института истории имени Ш. Марджани АН Татарстана; член Союзов писателей России (СССР), Татарстана и Венгрии, член Исполнительного Комитета Европейского общества культуры (Венеция); ПЕН-центров Венгрии, США и Великобритании; Всемирной академии искусства и культуры и Всемирного конгресса поэтов (США-Тайвань); Международной академии поэзии (Индия); Общества евроазиатских исследований (США) и др.
Умер 24 января 2012 года.
Вдвоём
(из книги «Письма в другую комнату»)
Разве не знал я того, что самый дальний мой путь всегда был к тебе, и мно-гие годы любая дорога, куда б ни легла, начиналась с тебя, но ведь и кончалась тобою?
Заработавшись или по обычаю зачитавшись заполночь, ты еще безмятежно спала наверху, несколько ближе к небесам, и пронзительные вопросы, растворен-ные во влажном молчании утра, не надлежали тебе в этом сне, стражем и сторо-жем которого мне давно пристало и выпало быть.
Ты спала наверху, непостижна и далека, как всегда – как впервые; пушистый кедр, — темно зеленеющая хвоя его над фиолетовым лесом в завитых ползучим плющом столпах дремотных деревьев, — призрачная плакучая ива и самый азий-ский на вид пирамидальный тополь заглядывали в окно спальной мансарды; сквозь росчерки и промежутки ветвей вставал на ближнем горизонте весь неог-лядный Лондон, его северные холмы и низкие облачные небеса, а за ними — не-беспредельные, но бесспорно зовущие дали.
И вот — как синичка ли, безупречно российская, вспорхнувшая вдруг с уст-ремленной ввысь ветви единственной и не нами посаженной яблони, промелькнула в протекающих безмолвиях мысль, что мы уже давно и долго странствуем – вместе.
Ты спала, когда я бодрствовал в одиночку – сие было утро разлуки и проща-ния на день, а вечор и заполночь в одиночку бодрствовала ты, а я спал в обнимку со своими иллюзиями и виденьями, в которых другая женщина усмотрела бы вчуже разве что заумь и всякое умопомраченье, но чужое присутствие – ты это знаешь — неосязаемо и непредставимо, как другое отечество с многим счастьем и горем, что чинит оно человеку. Так и мы, любя до взаимности, причиняли друг другу несочтенность страданий и непознанное без отчаяний счастье, которое, мо-жет, в том состоит и таится, чтоб однажды окончательно прозреть сердцем и в единственности любви то ли к женщине, то ли к отчизне познать смысл и замысел мира – любовь к Одному и Единственному Подлинному Существованью, сотво-рившему нас из единой души – неразличимо одной для мужчин и для женщин. Я ведь помню —
«О люди, бойтесь Владыки своего, Который создал вас из единой души, и из нее же создал подругу ей, и от них двоих распространил множество мужчин и женщин; и бойтесь Аллаха, во имя Коего вы взываете друг к другу, и страши-тесь его особенно в отношении родственных уз. Истинно, Аллах блюдет над вами.»
(Аль-Ниса, 4-2)
Как же мало, о Господи, стало нам жизни на Познание и Постиженье! Сам дом, на пороге которого расточались минуты молчания, наш каменный дом на вершине холма, окруженный с севера всходящим по склону истомившимся в озябших почках действительным лесом, а с юга – завитым вездесущим плющом кирпичным забором и маленьким, созданным твоими трудами садом в нарциссах, крокусах и гиацинтах, при всем постоянстве своем был все же не окончательный дом, а долгий приют на пути в очередную безбрежную неизвестность, мираж — но осязаемый, воплотившийся во искушение сил и надежд. Данный нам в испытанье на перекрестке странствий, он стал привычен собой и простыми вещами, несущими память иных переездов, — обладаньями, часто лишенными прозаической пользы, но ведь всякая вещь есть иначе аккумулятор воспоминаний и ощущений: даже и вскользь глядя на них и иногда осязая, мы знаем, что помним одно и переживаем все то же – сцепленность двух жизней, столь по сути различных, но для чего-то ведь и сопряженных так тесно?
Дом этот тем еще и отличен от исчерпанных временем мест пребыванья, что не сводит двух наших жизней насильно, имея сочувствие к природной раздельно-сти человеческих существований: две рабочие комнаты, два нетождественных мира, где в надобности могут укрыться полезное чтение и письменный труд, со-пряжены для нас единой стеною, но отворяются в противоположности розы вет-ров; мои окна смотрят на юг и восток, твои окна на север и запад.
Так же многоразличны порой наши верованья и стремленья, и все ж тем яс-нее проницают пространство крова и мира обоюдные связи, сцепляя существова-нья в обоих мирах, и все различья и разницы здесь пребывают в единстве, а бла-годати взаимных безмолвий порой проницают осязаемую реальность, как острие молодого листка проницает древесную почку, а слеза проницает житейскую кос-ность лица.
Так сложилось и вышло, что времени нет: я и не заметил, как времени боль-ше не стало. Тем истовей, тем ясней обозначилось в сердце желанье понять, разъяснить, объясниться – повинными сочетаньями и разночтеньями сбивчивых слов, которых, к твоим вящим обидам, мне так не хватает в быту, но и они даны мне в ненарочитом молчаньи, как сияние знакомых вещей и предметов, сущих лишь для повторных всеосязаний былого.
А истоки былого все дальше – все дальше от нас то начало взаимной судьбы, когда у нас, двух людей, двух разностей, двух одиночеств, не было не только общего дома, но и никаких совместных воспоминаний. Когда же они начались?
Не тогда ведь, в затерянной среди неродных нам обоим июльских лесов и незнаемых нами урочищ подмосковной деревни Бухарово, под нечаянной крышей в заемной избе с резною террасой – в первом начале обернувшейся жизнью любви, которая тогда и еще долго казалась нам простым наважденьем сюжета, темным искусом и бренным соблазном, достославною страстью, искушеньем судьбы, а иначе, по всезнайству души, – проходным сочиненьем, обычайным романом с мужским или в гордыне тождественным мужскому женским зачином.
«Она его не понимала»... «Он ее не понимал»...
Как ни начни подобную повседневную повесть, с первой же посылки скучно замаячит в ней банальное окончанье. Но разве суждено оно было и нам? Кто зна-ет, — если бы не то неодолимое притяженье судеб, и не иная, лишь много впо-следствии ставшая явной законодательная справедливость небес, справились бы мы с центробежною силой безудержного эгоизма, который тогда и мне, и тебе мнился разве что самосохраненьем таланта? Ведь только нам и известно, чем именно сквозит иногда из-под множественных пластов горя и радости жизни: от-чужденьем и болью взаимного существованья, когда оно еще требует в жертву все милые сердцу призраки необоюдного прошлого...
Мы, кажется, редко сходились под крышей, но лили дожди, и потому прихо-дилось, да и куда было деваться теми мокрыми вечерами в чужеродной деревне? Мы гуляли и вместе, но как бы поодиночке; притирались друг к другу страшными ссорами и молчаньями, чреватыми новыми ссорами, но во всем – в зрелых листь-ях ненаших лесов, в журчаньи ручья, в дождевых жемчугах лопухов и крапивы, в нечаянных птицах ненашего сада, в кленовых отраженьях сельской запруды, куда я забрасывал удочку лишь затем, чтоб побыть одному и очнуться от нереальности жизни, — была неизбежность любви и светилась возможность единства. Твоими словами -
вот дикий сад чужой души заброшенной
безлюбый неухоженный безликий
жасмином и сиренью запорошенный
малинничий колючий ежевикий
войдет ли кто неробкий и непрошенный
в зеленый мрак во мглу забытых истин
хрустит внизу как ледяное крошево
густой настил из лепестков и листьев
его тоска неявно ненамеренно
от страха увеличится стократно
и потому я вовсе не уверена:
войдет ли кто — и выйдет ли обратно
 
Чем же было это сиденье в Бухарово, как не учиненной тобою очередной проверкою чувств? Я лишь теперь это понимаю – долго доходит до печенок нена-вистная само-воображенью житейская правда. Все человеческие связи обрыва-лись в твоей жизни тогда, и оставалась после и вместо каждой попытки единения разве что та зияющая пустота, в которой упорно сиял хоть и выстраданный не-придуманным сиротством, но все еще присочиненный, туманный, в дымке лично-стных грез образ того, какой должна быть твоя жизнь. Безмерною жизненностью наделила тебя вышняя сила, но — после гибели твоего совсем молодого отца в пламени самолета за Полярным Кругом — кто-то лишал и опять, и снова лишал эту жизнь всяких прочных убежищ, хоть какого-нибудь покрова, да что там – ма-лейшей тверди под твоими ногами...
Мог ли я тогда быть твоей твердью? Мог ли предстать не румянощеким пре-красным принцем, королевичем елисеем, с явленьем которого кончаются сказки, а тем, кто был нужен тебе во всю жизнь – мужским всепрощеньем, отцом и братом, стеной и защитой от пакостей мира, матерым и некорыстным покровителем золо-того таланта?
Да нет – я не мог, я еще не умел: ведь и этому учатся, жертвуя сей учебе всей жизнью. Твое храбрящееся отчаянье влекло и тянуло, но и вчуже страшило – тем, что по-женски незамедлительно и безоговорочно требовало сразу всего, – и не только того, каким я был и казался, но и меня будущего, какого я и сам еще не знал и даже не догадывался о возможности стать им.
Так Бухарово, где были написаны мои лучшие стихотворенья, не стало со-вместным приютом и кануло в твое прошлое, как тягостная случайность без радо-стной памяти, посильно скрепляющей жизнь. Мы ведь не знали еще, что нельзя оставаться на месте, запираясь надолго в случайных тесных пределах: нам с то-бой, оказалось, всегда надлежала дорога.
Истекали минуты молчанья: ты спала наверху, и свет, свет предчувствий весны тек и лился в мансарду сквозь обоюдные окна, за которыми облака и дере-вья струились в грезах новых своих очертаний, в чаяньях возвращений – в самих себя, которых больше не будет, ибо ничто не должно повторяться.
Иногда все еще позволяя себе пробуждаться при свете, словно мальчишке, у которого все, как ни смешно, впереди, я вижу сквозь сны и дремоту, как струится, течет и мерцает опознанным светом без меня наступившее утро, и тогда понимаю – это свет-искушение розово зацветающих яблонь, свет-предвестие, смутный и волглый, свет начала судьбы и любви, свет-соблазн исчезнувших частных садов в подмосковном Кусково, свет-свидетельство первой взаимности чувств, сызнова и без повторенья проникающий через новые окна предназначенных нам обоим чуж-бин.
Если бы и сочинять эту жизнь, как роман, кто бы и надумал другую завязку сюжета, чем встреча двух существований через годы отдельности в декорациях и антуражах, напророчивших нам и в дальнейшем классическое единство и едине-нье времен, мест и действий: в пропащем, бескорыстно цветущем, яблоневом и вишневом саду у пределов музея-усадьбы Кусково, в заемной комнате подмос-ковного деревянного дома в унылом и грустном пристанционном поселке близ парковых вод и линейных каналов, горбатых мостов и размеренных мраморных статуй, близ античной гармонии сплошных равновесий, столь далекой, казалось, от душевных разоров, непременных бездомий, истых страстей, раскаяний и вдох-новений действительной, неугомонившейся в предельных желаниях жизни?
Я любил – ты не верила и хотела поверить, и не верила снова, как не веришь сейчас, когда сладко бывает не верить. Но всем потрясеньям, метаньям и реальным сердечным терзаньям и тогда был Свидетель, учиняющий равновесие и соразмерность: стоило только вглядеться – не глазами, но сердцем.
И почему же среди житейских неверий и вечной женской потребности слов, в книжных предчувствиях счастья нас обоих в однажды начавшихся странствиях тянуло в одни и те же пределы: в Кусково с блистаньем листопадов и парковых вод, с голландским домиком Петра, музеем шуваловского фарфора и одолевающим время дубом у Оранжереи, огороженным от людского касанья литою каслинскою цепью; в Архангельское – на последние деньги – с версальским каскадом терасс в красно-желтых осенних лесах Подмосковья; в Павловск под Питером, с его английским парком в подражанье природе, – в том первом пророческом странствии или скитаньи, повлекшим совместное перемещенье в пространстве?
Это был златоглавый и пронизанный солнцем сентябрь – четверть века на-зад; мы вдвоем снизошли с вагонных ступеней на ленинградский перрон; и я, помню, сказал тебе – в шутку или в утешенье: «Ну, вот мы и в Париже».
Через множество лет и это для нас сочинилось, но я, хоть и помнил, не по-вторил этой фразы на перроне вокзала Пари Дю Норд. Ты тогда подсказала ее, чтобы круг этой сказки замкнулся, но что для меня был представший воочью, вос-ставший из многих иллюзий Париж перед действенной памятью сердца?
Оно и сейчас – спроси — среди всех воспоминаний любви отберет разве что тот чуть расцвеченный в зелени трав листопадом – красными, желтыми листьями, — павловский холмик у ампирной беседки вдовствующей императрицы, откуда, задохнувшись от внезапного счастья и нечаянной веры (желтея, мерцая, березы; алея, российские клены; и в густой синеве, пронизанной и просквоженной в горних нескончаемым солнцем, золотистые кудри твоих светящихся в касаниях теплого ветра волос), ты сбежала в мои распахнутые объятья – и мы впервые совпали в том истом порыве к человеческому единству, какой, о Господи Боже, происходит воистину только однажды, чтобы оставить по себе неизбывность присутствия и чаянье повторений.
Признаюсь — всю дальнейшую жизнь я и жду возвращенья того мига испол-ненности и совпаденья, того неустанного подвига бескорыстного счастья: свер-шась в нашем общем минувшем и начав череду всепрощающих воспоминаний, оно манит меня и тревожит своим вечным присутствием и предреченной неповторимостью в обычных усталостях жизни. Но истинное единенье всегда невозвратно, оно ведь должно каждый раз совершаться, происходить и присутствовать как бы заново, не становясь никогда впечатленьем, но являясь душе, как всякое новое утро, в котором тебя и себя еще нужно снова понять и постигнуть.
Ты блаженно спала в небесах над садом, свершающимся и происходящим; мои десять минут уже истекли как единая цельность, и молчанье минуло, чтоб вернуться разве лишь разрозненными мгновеньями в случайностях обычайного дня. Я вновь оставлял тебя на день, чтобы явиться под вечер с сердцем, исчер-панным насущной тщетой и бессильем свершиться в необходимостях жизни, в молчаньи усталости, которым нельзя поделиться.
Да, времени больше не стало, и насущность все чаще разводит нас в несов-падениях снов и реальностей, в осязаниях видимой яви. Так прости мне мужское безмолвие, если сумеешь, — эта подлинность необъяснима изустною речью, но дается порою в записках.
Что сложилось в безмолвии утра, как посланье в твою сокровенную жизнь и отдельное существованье; что, наболев, написалось, как письмо в другую комнату нашего общего дома, оказалось по жанру зерцалом молчанья – простой компози-цией на четыре медлительных четверти с небольшим прилежащим рассказом, в порыве к честности уподобленным нравственной притче...
Ведь порывиста в людях и честность, но открытая подлинность сада чает сущего уже благородства, и опять, словно это и вправду предсказано прошлым, – в вящей классической цельности и посильной соразмерности форм, где всякая частность, будучи различенной, превращается в центр притяженья.
Ведь что мы ни любим взаправду о мире, подруге и вечном отечестве, мы любим о Боге – о происходящем от века Единстве, едва отраженном в зерцале смятенной души и немых сокровенностях смертного сердца.
О Аллах, что же должен был я понять и в то мгновенье, что так свежо и не-стерпимо запечатлелось оно в памяти и сознании, которые так легко вдохновить, но еще легче опечалить?
Sur le Pont d'Avignon l'on y danse,
l'on y danse sur le Pont d'Avignon ...
Средневековый мост, обрывающийся посредине реки; пронизывающий, сбивающий с ног, сводящий с ума мистраль и ледяная синева проходящей понизу тысячелетиями воды, а позади, на холме, исполинский и страшный Папский дворец: ограненные мощными стенами кубы и параллепипеды гулких пространственных объемов: лабиринт, шарада, загадка, головоломка истории, которая и без того чаще, чем это позволительно, выдает желаемое за действительное...
И вот — мы бродили по голым, сквозным и навеки пустынным каменным за-лам, стеснительно счастливые уже тем, что мистраль с наступлением осени вы-дул из Авиньона большую часть праздноглазых туристов, и только немногие при-шли в тот час во дворец, куда, как в каверзную ловушку или даже воронку време-ни в смутные для Рима годы было на целое столетие затянуто папство. Пусто бы-ло в авиньонском дворце, по смежным залам и галереям которого скитались сквозняки задувающего в распахнутые двери мистраля, единственной сторонней данности, имеющей бесплатное право на посещение дворца — по выслуге лет.
А кто были мы c нашей одинокой земной любовью в этой каменной скорлупе, в этой мурованной оболочке истории, в этих стенах непокорной папской крепости, касаясь которых и мы наивно мнили обрести ощущенье бессмертия? Холодом проникалось касанье, и холод проникал в сердце, так редко послушное разуму. И снова спрашивалось — что же есть на свете, помимо мнимости нашего исторического существованья? Ведь и сама история есть мираж, иллюзия разума, бред календаря, неохватный сон, к которому нельзя прикоснуться взаправду и взаправду осязать который никому не дано.
Мы способны только счислять и сосчитывать, тогда как хотели бы осязать и присутствовать, ибо только присутствие мнится нам действием. Но взаправду действуют только мистраль, солнечный ветер, и Рона, катящие свои полные, си-ние и ледяные воды мимо авиньонского моста, по которому нельзя перейти на другую сторону.
У всякого — свой язык. У всякого — своя правда. У всякого — своя история, и смыкаются эти версии человеческих мук только в датах, и только цифры правят миром людей. Век авиньонского сиденья, век вавилонского пленения папства, век-чистилище перед кратким обманчивым раем Возрожденья — да назови как желательно, и все будет истиной, и ничто истиной не будет, и только перегруженный знанием и охмуряемый мистралем разум бормочет сердцу, что это — век Столетней войны, век Данте, Джотто, Бокаччо, век Петрарки и Великой чумы, век тьмы и предчувствия света, век заговоров и властной подлости, век ропота неграмотной черни, вовеки взыскующей хлеба и зрелищ...
Век-зеркало, век подспудных перемен, еще не ставших зримыми и не прино-сящих еще ничего, кроме утраченных грез и ежедневных страданий. Век медлен-ный, как умиранье, и быстрый, как время, когда оно еще существует. Век-преддверье. Столетье-ловушка.
Мы ли не помним, каким нереальным было наше присутствие в Папском дворце, когда, случайные гости, мы переходили из зала в зал, с этажа на этаж, и обнаженные реставраторами древние камни стен взирали на нас сокровенными очами. Ведь только камни умеют по-настоящему видеть — на это требуется не-малое время.
Пока по нищим деревенским улицам Рима, назло Авиньону упрямо избирав-шего собственных первосвященников, слонялся крупный и мелкий рогатый скот, а вечерами там же шатались неугомонные шайки всесущей средневековой братвы, в пустотелых авиньонских залах, часовнях, спальнях, бесконечных проходных комнатах плелись гнусные интриги, и пахло смертью, запах которой перебивался разве лишь ароматами кухни: дымные благоухания напитывали грандиозную трапезную, в объеме которой и жареный на вертеле бык выглядел малым ягненком. Тленные ароматы смерти и нынче прятались в тех покоях дворца, куда не достигали очистительные сквозняки мистраля, и первый авиньонский папа Климент Пятый, пытавшийся объединить Европу новым крестовым походом против сарацин и скончавшийся из-за того, что лечил несварение желудка толченым изумрудом; он, предавший анафеме рыцарей-тамплиеров и тем освятивший их изуверскую казнь, улыбался нам из темного угла доброй государственной улыбкой, поскольку ведь и он вошел в историю как весьма набожный, благодушный и добросердый пастырь, и не совсем уж напрасно.
Провожаемые этой страшной улыбкой, мы вышли на волю и мы удалились из папских покоев, поняв, что томящееся в них взаперти время – тоже, и вовсе, не наше.
А снаружи — дул мистраль, ветр вдохновенного безумия, что и матерому мужу смущает разум, выдувая из души и сердца сумрак самодостаточной горды-ни.
Дул мистраль, населяющий солнечное пространство осени призраками и воспоминаниями о небывшем, потому что все, что взаправду было, было иначе, чем воображается нам.
Дул мистраль, вредный здоровью северян, наделяющий их головною болью, сведший с ума Ван Гога в кущах багряных виноградников и спиральных кипарисов Арля, но лишь укрепивший разум Сезанна, который, как оказалось, совсем ничего не выдумывал, а лишь точно запечатлевал своей кистью пеструю и дымчатую жизнь вокруг меловой горы Виктуар. Ибо таков он и есть, Прованс, с его Эксом, Арлем, Авиньоном и Марселем, с его голубыми фиордами-калангами скалистого побережья, заросшего пиниями воображаемой вечности.
Человек — он ищет оправданье своему бытию и своим же скитаньям по жиз-ни. Человек — он разумеет, что его пребыванье в пределах природы и географии подобно существованью хоть бы и древесного листа, однажды трепетавшего на ветви платана, а далее — несомого ветром в направлении неведомом и неопре-деленном, и нет человека, чье бытие было б сродни неподвижному камню...
Все, что происходит, происходит в душе. Лишь душа различает незримые связи, ускользнувшие от многого знанья, но душа — она либо дремлет и спит, ли-бо дрожит и боится, и только земная любовь и Божий мистраль помогают ей ви-деть и понимать, что в мире взаимосвязано все — даже то, что и вовсе несопос-тавимо.
 Но разве понимают это случайные люди, заморские туристы, обязательные посетители Авиньона и Турина, Святой земли и Синая, где закутанный в кефи лукавый бедуин считает их всех богатыми идиотами и катает за мзду на своем худосочном верблюде вкруг монастыря Св. Екатерины, хранящего за своими высокими каменными стенами и Моисееву “неопалимую купину”, и первые изображенья Христа, и подлинный отпечаток руки Святого пророка ислама? Одного этого верблюда и запомнят они, поскольку заплатили за свое катанье живые деньги, и редко кто из них, людей двунадесяти языков, посмотрит вверх и ощутит дрогнувшим сердцем, что их, таких разных, нерасторжимо связывает между собою единый воздух мира, тот самый, что из космоса выглядит лишь голубой нежной дымкой над планетой людей, в каждом из которых, как неизбежно вспомнится, убит Моцарт...
Люди, люди, безымянные, как блуждающие облака там, на высотах любви, что так светло и звездно зияют и над другими — северными, болезненными, скор-бящими, российскими, от века необжитыми и в самой нищете своей надменными пространствами, где ныне и присно звучат сквозь хаос вопящей ненависти само-уверенным эхом льстивые научения лжи.
И там перемогаются люди, уставшие от страдательной плоти и от сердца, которое только и делает, что боится смерти, полагая, что жить перемогаясь — это и есть подвиг.
Sur le Pont d'Avignon l'on y danse,
l'on y danse sur le Pont d'Avignon...
2000-2003
Казань-Москва-Лондон
;
ВАЙНЕР
БОРИС ГИРШЕВИЧ
  Родился 25 января 1948 г. на Курилах в семье военнослужащих. С раннего детства живёт в Татарстане , сначала в деревне Матвеевка, затем в Бугульме и Казани. Закончил казанскую физико-математическую школу № 131 и филологический факультет пединститута.
Известен как детский поэт и прозаик, юмо-рист, драматург, сценарист (в частности, киножурнала «Ералаш»), переводчик с англий-ского и татарского, а также как автор-исполнитель песен - и взрослых, и детских. Заслуженный деятель искусств Татарстана, лауреат Литературной премии им. М.Горького, автор многих книг для детей и взрослых.
Дом улыбок
Он только кажется обыкновенным, этот старый дом на углу.
Коридоры и лестницы, и лестничные площадки, и стены с облупившейся краской, и дверные звонки и ручки, и сами двери с подозрительно глядящими на гостей глазками - всё это только для случайного взгляда.
На самом деле там нет ничего, кроме затемнённого зрительного зала с по-тертым красным плюшем на креслах и пёстрым занавесом перед маленькой сце-ной.
И никого кроме Улыбок, что давным-давно живут за этим занавесом, за ма-линовыми кулисами, в крошечных комнатках, которые называются «артистиче-ские».
Они ждут дождя. Как только на дворе начинается дождь, в доме начинается концерт, о чём и объявляет Улыбка-До-Ушей. И Улыбки одна за другой выплыва-ют на сцену, где немедленно расцветают яблони и груши и сквозь туман над рекой всё же видно, как на высокий берег выходит девушка Катя. Река под луной се-ребрится, и не вполне ясно, движется вода или нет; тихо так, что не слышны даже шорохи, но это не потому, что звуковая плата не тянет. И уже заметен рассвет, и всё вокруг становится голубым и зелёным, и небесного цвета шар крутится-вертится над головой и хочет упасть, как письмо, но не по электронному, а по го-родскому адресу. И вот она улица, и вот он дом, где резной палисад с прибитым у калитки почтовым ящиком, и бедолага чёрный кот, которого все так не любят, и пожилой клён, что стучит веткой в стекло и приглашает погулять. Погулять под уже оранжевым небом, от которого сами того не желая рыжеют и море неподалё-ку, и невесть откуда взявшийся верблюд, и мамы с ребятишками, и каштан, что цветёт на бульваре, и полные кефали шаланды у причала. А по соседству, в го-родском саду, вовсю играет духовой оркестр, и на скамейках полный аншлаг, и лает на проходящую цирковую труппу Моська, и ворона на еловой ветке что-то держит в клюве, и вряд ли это «сникерс». Затем небеса темнеют и в сумерках за-жигаются окна, под которыми хорошо мечтать и которые можно читать как книги - особенно если ваши глаза ещё не разучились видеть сквозь слова. И через неви-димую форточку на ладонь к клоуну в чёрном трико слетает невидимый голубь, и рвутся, оставаясь целыми, газетные листы, и вполне может быть что из волшеб-ного цилиндра на столике вслед за канарейкой выпорхнет чемпион по борьбе су-мо…
А когда наконец дождь кончается, то заканчивается и концерт, и Улыбки по-кидают маленькую сцену.
Ужасно жаль, что зрители здесь редкость.
Для случайного прохожего старый дом неотличим от прочих и необитаем, как одинокий остров в океане. И прохожий плывёт мимо, держа курс на одному ему видный маяк, и не бросает якорей, и не глядит в бинокль, и не отмечает дом-остров точкой в своей лоции, и даже не оборачивается.
Хотя если бы оглянулся, то увидел бы в окнах столько дружеских Улыбок сразу, сколько ему, может быть, уже никогда не встретить.
Кто что поёт
Поют все. Но каждый своё.Петухи поют гимны. Обычно по утрам.
Хотя порой можно услышать, как петух поёт вечером или днём. По какому поводу - неизвестно. Может быть, в честь дня рожденья. Или дождика в четверг. Или победы нашей сборной по футболу.
Поэтому так редко.
Собаки поют частушки.
Кто под гармошку, кто под балалайку, а кто и совсем без ничего. Они народ весёлый. А если в душе поёт гармошка, в лапах она не так уж и обязательна.
Кстати, непременно захвати с собой во двор косточку.
Кошки поют романсы. А коты - разумеется, серенады.
Когда в небе висит луна и от трубы на крышу падает длинная черная тень, они поют вместе. Вернее, одновременно: кошка романс, а кот серенаду.
Многим людям это не нравится. Они просыпаются и начинают кричать и сви-стеть, как зрители на концерте. И даже бросаться чем попало.
Артиста всякий обидеть может.
Коровы поют оперные арии.
У одной моей знакомой бурёнки было такое нижнее «ля», что со старого ко-ровника слетала крыша, куры в курятнике падали с жёрдочек, а с реки отклика-лись теплоходы.
Однажды её пригласили солисткой в Большой театр. Она поехала, но скоро вернулась.
Театр оказался и в самом деле большой. Но не слишком-то прочный.
Сверчки и цикады поют колыбельные.
Про это есть старинная легенда.
Главное сражение одной войны было назначено на раннее утро. Но цикады ночью пели так сладко, что обе армии проспали. И все остались живы.
Хорошо бы продавать сверчков в аптеке. Бабушкам и дедушкам, от бессон-ницы. Вместе с тишиной, и плеском воды, и влажным песком на дороге, и шишка-ми на тропинках, и мошкарой под фонарём, и запахом хвои.
И никаких таблеток.
Лягушки поют страдания.
Если кто-нибудь не знает - это такие песни.
Они поют с кочек, как с маленьких сцен, и на глаза им наворачиваются слёзы. И с неба навстречу лягушиному хору тут же летит ливень. Капли шлёпают по листьям, по лопухам, по кувшинкам, и лягушкам кажется, что там, наверху, тоже кто-то плачет.
И ещё это похоже на аплодисменты.
Комары поют военные марши.
Очень громко и очень грозно. Вдобавок у каждого из них есть крошечная тру-ба, и она то и дело трубит атаку. Потому что воюет это племя круглый день.
Я слышал про одного комара, который поселился в ЗАГСе. Он тоже пел марши. Но свадебные. И не кусал ни женихов, ни невест, ни свидетелей, ни даже гостей.
Он пил вишнёвый сок и чувствовал себя глубоко несчастным.
Военному с непривычки бывает тяжело в мирной жизни.
Рыбы…
Рыбы поют про себя. Не в том смысле, что исключительно про карасей и щук, а в том, что они поют молча. Шевеля усами из-под коряги, и поднимая хвостом маленькие бури на дне, и пуская пузыри в аквариуме.
Не могу сказать - что. Мы их не слышим.
Зато ещё ни про одну рыбу не сказали, что она фальшивит.
Каждый поёт своё.
Правда, когда-то я знал барбоса, который всю ночь пел своему младшенько-му колыбельные, из-за чего не спал целый микрорайон.
Колыбельным его обучил знакомый сверчок. А пёс в ответ приохотил сверчка к частушкам. Если летней ночью вы услышали, как собаки затихли и тут же во весь голос запел сверчок, - это тот самый. Попробуйте-ка теперь заснуть!
Краткая история табуретки
В незапамятные времена, когда табуретки были ещё дикими и обитали в ле-сах, ни одна из них и представить себе не могла, что когда-нибудь на неё будут запросто присаживаться. Случалось, конечно, что на зазевавшуюся табуретку слетала по пути с дуба на осину прапрабабушка нынешней белки или шлёпался, оступившись, прапрадедушка медведя, - но, согласитесь, это совсем не то, что сидеть постоянно. Табуретка бродила со своей стаей по потайным тропам, по по-лянам и оврагам, по берегам полноводных рек, и полностью зависела от себя са-мой, да ещё от того, удачно ли стая выбрала вожака. Наводнений она не боялась, так как неплохо держалась на воде, быстрые ноги уносили её от врагов и пожа-ров; вполне возможно, что табуретки так и не ушли бы из леса, если бы не затя-нувшееся на много лет нашествие жуков-древоточцев.
На равнине табуретки подались к людям. Они бодрствовали день и ночь, оберегая древние стойбища, и легко управлялись с овцами, пока те вели себя пристойно. Когда же глупая овца предпринимала попытку удрать, табуретка быст-ро нагоняла её. Однако если к лагерю подкрадывался неприятель, табуретки только и могли что пинаться и ставить подножки; естественно, люди в конце кон-цов предпочли собак.
Когда человек изобрел колесо, а затем повозку, табуретки не выдержали со-перничества и с лошадьми, поскольку поднять могли гораздо меньше. Что касает-ся скачек, то бега самих табуреток, почти незаметных в облаках пыли, привлекали внимание привередливых зрителей недолго. А на спине скачущей табуретки не могу усидеть даже самый умелый наездник - он в конце концов приходил к фини-шу своим ходом и много позже скакуна. Но даже если жокей - или ковбой, объез-жавший табуретку как мустанга, - всё же удерживался верхом, то приобретал та-кое количество синяков и шишек, что непременно пропускал следующие состяза-ния.
Древние греки, а вслед за ними и другие народы, весьма ценили незауряд-ные скоростные качества табуреток и использовали их как гонцов и почтальонов. Это было славное время в истории их сотрудничества с людьми. Благодарное че-ловечество не раз запечатлевало образ стремительной табуретки в произведени-ях искусства. Обращаясь к ней, известный японский поэт эпохи Хэйан писал: «К милой моей // В хижину у заводи // Быстрее ветра неси // Слова любви // О легко-ногая!». Однако и из этой области табуретки были в конечном счёте вытеснены почтовыми голубями.
Довольно долго они продержались вышибалами при трактирах, ярмарках и прочих местах массового увеселения людей. Но сюда в конце концов пришел сам человек, располагавший не только нижними, но и верхними конечностями.
Небольшая часть табуреток обратилась к редким специальностям - поводы-ря, барабанщика, артиста цирка, спарринг-партнёра для бегунов, исполнителя че-чётки и цоканья копыт за сценой. Разумеется, полностью удовлетворить много-численное племя подобного рода штучная работа не могла. Большая его часть снова одичала и, как в давние годы, бродила по полям и дорогам, вытаптывая по-севы и пугая громким топотом путников.
Когда в Англии наконец появился футбол, табуретки возликовали. И дейст-вительно, поначалу футбольные матчи с их участием привлекли всеобщее внима-ние. Бегали они быстро, имели отличный дриблинг и точный пас, наконец, они превосходно выполняли штрафные удары. Однако соперники быстро нащупали их уязвимое место: табуретки начисто проигрывали борьбу за верховые мячи. Когда противник стал играть по преимуществу головой, табуреткам пришлось снова прибегнуть к подножкам. Последние же приводили не только к срыву атаки, но и к резкому росту числа удалений. В конце концов табуреткам пришлось уйти и из футбола.
Возможно, они, подобно многим обитателям Красной книги, исчезли бы со-всем, но однажды юная табуретка подружилась с пожилой домохозяйкой. И обна-ружила, что жить в доме у старушки совсем неплохо.
Конечно, и здесь были соперники в лице кошек, канареек и тех же собак, но табуретки проявили упорство и постепенно завоевали своё собственное место в человеческом жилище. В конце концов, ни на ком другом люди не могли сидеть; попробуйте представить себе в этой роли кота или морскую свинку. Табуретки не царапаются, не делают луж, не точат когти о мебель и не устраивают концертов по ночам. Они не дерутся со стульями и шезлонгами, не лают по любому пустяку, не разносят блох и даже не просятся гулять. Они не будят вас чуть свет и не капают на вас сверху. Они ласковые, совершенно ручные и к тому же оказывают на хозяев целебное воздействие - спросите-ка себя, кто лучше всех помогает вам снять усталость!
;
ВАЛЕЕВ
ДИАС НАЗИХОВИЧ

 
Родился 1.07.1938г. в селе Казанбаш Арского района Республики Татарстан. Окончил геологический фа-культет Казанского Университета (1962г.), Выс-шие литературные курсы при Литературном ин-ституте имени М.Горького.
Лауреат Государственной премии им. Г.Тукая, 1976г.
Член Союза писателей СССР с 1973 года.
Автор книг:
 «Старики, мужчины, мальчишки" (1975г);
"Суд совести" (1978);
«Диалоги» (1982);
«Сад» (1984);
"Стук резца по камню" (1988г.)
"Астральная любовь" (1999г.).
"Уверенность в Невидимом (2002г.)
 "Истина одного человека, или Путь к Сверхбогу" (1993г.),
"Мысли о едином"(1969-199
"Чужой, или В очереди на Голгофу", 1996г.;
 "Я" ( 1999г.).
 "Портрет Дон-Жуана" (2003г)
Умер 1 ноября 2010 года
Портрет Дон Жуана
(отрывок)
Ради тебя
Мелькали знакомые и полузнакомые лица. Он кланялся, пожимал чьи-то ру-ки. Лились слова, кто-то нашептывал ему о своем восхищении. Он слушал впол-уха. Еще раз обошел выставку. Потом, присев в стороне на диванчик, еще раз бросил внимательный, испытующий взгляд. Поденщина. Отчет. Клочки действи-тельности, выписанные с разной степенью простодушия и хитрости. Искусство, его тайна там, где встречаются миры. Мир, который вне, и мир, что внутри. Их не было. Вместо двух Вселенных — протокол того, что ушло, что есть только сегодня, и то где-то сверху, близко, и чего не будет уже завтра. Никогда. Сделано ли что-то для красоты, чтобы иметь право говорить о ней, быть ее послом?
С враждой смотрел он на холст, висевший на центральной стене. Труд рук, не души, озаренной высшим началом. Бедность духа и глаза. И он вдруг почти физически ощутил боль своего собственного отсутствия в мире. Не потому ли и ушла она? Жить с человеком, которого нет? Какой-то переворот совершался.
Сердце ударилось о свою бедность, а ударившись, билось и билось. Заболе-вал ли он или, наоборот, исцеленный, видел то, чего долго перед этим не видел, не хотел видеть, будучи больным?
А кто-то, такой же отсутствующий еще больше, еще безнадежней, все на-шептывал о своем восхищении:
— Я буду писать о вашей работе... Лучший холст на выставке!
Он засмеялся.
Он часто смеялся, когда ему бывало тошно. И сейчас смех тоже зажил на лице мгновенным поселенцем, но зажил, как гримаса.
— Велика честь!
Морщась, махнув рукой, он спешил уже к выходу...
Дома было пусто, тихо. Старшая сестра — она жила всю жизнь с ним — си-дела у телевизора, вязала.
— Ты был у нее?
— Нет, сестра, нет.
У изголовья тахты, прямо на обоях, портрет женщины, писанный маслом. Прядь белых волос на лбу. Глаза. Смеющийся рот. Все рваными, резкими мазка-ми.
— Нет,— повторил он.— Нет.
Мастерская примыкала к квартире. Ударом кулака он распахнул дверь.
Мольберт. Холсты, завешанные черным сатином. Льняное масло. На полу разрезанный ножом этюд и палитра. Так, реквизит. Для соответствующей компо-зиции, демонстрирующей неустанный творческий поиск. Под ногами что-то хруст-нуло. Он нагнулся. Это была его кисть. Он глядел вокруг с недоумением. Не мог отчетливо вспомнить, сколько времени уже не прикасался к краскам. Дня два, три? А может быть, месяц?
Лицо женщины и прядь белых волос, спадающая на лоб, ее глаза — все представало нереально, смутно, становилось каким-то навязчивым видением. Он не мог забыть вчерашней ночи, ее голоса, ее лица.
— Ты обвешан регалиями, званиями, должностями, но ты перестал быть ху-дожником. А лучше умереть, чем перестать быть! И, Боже ты мой, как ты завист-лив!
— Мне некому завидовать!
— Нет, всегда есть люди, которые работают. И ты завидуешь им, потому что знаешь, что сам ничего уже не напишешь, что весь в прошлом. Ты разменял свой талант!
— Ради тебя!..
— Ради меня?
Она была жестока тогда. Она рубила наотмашь... Она была его товарищ по работе, друг, неназванная жена. И больше, чем друг. Больше, чем жена.
Он говорил ей что-то. Он убеждал ее, взывал к ней... На холсте, натянутом на подрамник, был прорисован умброй групповой портрет. Обыкновеннейшие, за-урядные лица. Всего лишь этюд, набросок... Да, потом, может быть, будут гово-рить, да и наверняка будут, о его неизменной верности традициям. О необыкно-венной материальности, пластической конкретности и живописном многообразии реального мира, отраженного им. О монументальности композиции и масштабно-сти мышления. О точно найденном ритмическом строе... Но кто будет говорить?...
Ему вспомнилось вдруг, как когда-то он занимался производством одних и тех же копий-двойников. Как он радовался тогда, выбив этот заказ!.. Как праздно-вал победу и позднее, когда срывал солидный куш!.. Все это было давно. Так дав-но, что казалось, что и не было. Но было, было...
Он размешал машинально краски и, усмехаясь, привычными резкими удара-ми кисти обработал одно из лиц на первом плане холста. Лицо обрюзгло, стало жестче, стало похожим на его собственное. Таким он будет в старости. Он широко выписал лоб и скулу, затем, словно тоже играя, небрежно и свободно стал писать рядом с собой старым себя молодого...
Уже несколько лет он не предпринимал ничего серьезного. Страх таился где-то внутри, сковывал волю. Дрогнув, рука невольно двигалась в проторенном рит-ме движений. Он чувствовал, что его кистью водит уже не рука художника, а рука ремесленника. Пусть и блистательного, в высшей степени профессионального. Часто он боялся писать. Боялся до конца убедиться в бессилии, в своей собст-венной немочи. Но, встречаясь со знакомыми в Союзе художников, расплескивая на пол коньяк на каком-нибудь официальном банкете или на чьем-нибудь дне ро-ждения, он по-прежнему многоречиво и с многозначительным видом говорил о том, что работает над очередной картиной, плел вокруг нее кружева, скупо и вскользь отзывался о работах других,— все это в дымном угаре, в интимном ок-ружении, когда пьяна тщеславием душа, когда она все настойчивей просит хвалы и ласки, а правда все чаще, все больнее стучится в сердце.
— А был ли мальчик? — глухо сказал он.— Может, мальчика и не было? Не было...
Нет, он был. В простенке, у окна, висела старая картина. Он завидовал тому, кто писал ее. Завидовал его свободе, безденежью, его мощи. И, завидуя, боялся обычно смотреть на старый холст. Там была его молодость, там с необычайной силой блистал и пел его талант.
Но теперь он подошел к картине ближе и долго, не отрываясь, смотрел на нее.
Потом взял в руки нож.
— Нет, я не умер еще как художник. И я не нищий, чтобы дрожать над этим холстом, как единственным своим достоянием! Я не мертв еще, я — жив!
Снова зажила на губах мгновенным поселенцем улыбка. Улыбка, похожая на гримасу. С этой гримасой на лице он бросил руку с ножом вперед и вверх. Лезвие вспороло холст по диагонали. Потом человек отшвырнул и холст, и нож на пол. По лицу его блуждала уже другая улыбка.
— Все в прошлом? Я докажу,— шептали его губы.— Я докажу, что сильнее себя вчерашнего! Сильнее себя молодого! Ты права, лучше умереть, чем пере-стать быть художником...
Всю ночь он писал. Но не хватило ночи, и он писал днем. Но не хватило и дня. Время перестало существовать для него, дни сливались с ночами, явь пере-ходила в сон, а сон — в явь, а он все продолжал работу.
Он оброс, осунулся, почти совсем перестал показываться на людях. Никого не пускал он и к себе в мастерскую.
— Слава, деньги, успех — какая все это чепуха! Человек делается мельче, а ему нужно быть большим... Меньше эгоизма, тогда маленькое я превратится в ог-ромное мы. Она права: каждый из нас рожден, чтобы делать человеческие дела, и надо успеть реализовать в себе человека. Главное, дать ему выход в себе. Чело-век бесконечен, если ощутит себя свободным...
Знакомые, приятели, друзья при случайных встречах не узнавали его. Он от-казывался от участия в выставках и выгоднейших заказов, он отошел от всех дел, в которых прежде был первым лицом, он почти не появлялся в Союзе художников, где его слово раньше было часто законом. Он добровольно сложил с себя всю власть, которой годами добивался прежде. И странные, непонятные речи иногда срывались с его уст. Он походил порой на сумасшедшего, и такая слава постепенно утвердилась за ним в художнических кругах. Постепенно его перестали воспринимать всерьез. Стали говорить о нем как о художнике и человеке в прошлом времени. Стали забывать. Тем более что никто и не знал, что делает он, находясь сутками за запертыми дверями своей мастерской,— никакого выхода во внешний мир его теперешняя жизнь не имела...
Прошло три года.
Однажды утром сестра нашла его в мастерской мертвым. Врачи констатиро-вали, что художник умер от нервного и физического истощения. Десятки новых законченных и полузаконченных холстов, написанных удивительно свежо и свободно, загромождали огромное пространство мастерской. Необыкновенная виртуозность исполнения, абсолютная рука, легкость и непринужденность каждого мазка кисти отличали его работы. Отражая время, они несли еще в себе и какой-то извечно присущий человеку порыв преодолеть невозможное. Были среди этих холстов и портреты любимой им женщины. Его женщины.
Она пришла в его мастерскую. Она рассматривала его картины. Она узнава-ла и не узнавала в портретах себя, узнавала и не узнавала его... Живопись, очи-щенная от всего мелочного и будничного, дарила душе урок какого-то небывалого равновесия. Она словно источала свет...
Письма из XIX века
В тот день я написал ей первое письмо:
"Милостивая государыня! Давно я жълаю сказать Вамъ, какъ страстно люблю Васъ, но изъ боязни получить отрицательный отвътъ, я до сихъ поръ мъдлилъ со своимъ изъясненiемъ. Да, я люблю Васъ, и единственное мое жъланiе — сдълаться достойнымъ сложить у ногъ Вашихъ мою почтительную привязан-ность..."
Ее лицо с русой прядкой волос на лбу, с прекрасными лучистыми глазами. Ее полуоткрытые губы, словно она хотела что-то сказать или выдохнуть испуг, страх, радость, но не могла сказать, не могла выдохнуть...
А может, я в ту минуту уже действительно любил ее?
Впервые я увидел ее в теплый майский день в трамвае. Она была уже в лет-нем платьице — зеленые елочки, желтый фон — и с голыми гибкими руками. Она ехала куда-то с подружкой, длинной и неуклюжею девчонкой, и чему-то счастливо смеялась, и что-то шептала ей на ухо. Выражение лица ее постоянно менялось, лучистые глаза сияли. И вся эта непроизвольная игра движений лица, глаз, всего ее гибкого тела, которому, видно, не сиделось на месте и которое куда-то рвалось и тянулось, чему она сама, наверное, не отдавала отчета, была так хороша, и так хорошо было слышать ее теплый, взволнованный какими-то детскими пустяками и счастливый голос, что я сошел тогда вслед за ней с трамвая и незаметно прово-дил до дома. Номер ее квартиры я узнал, поднявшись вслед за ней по лестнице, имя услышал еще в трамвае, фамилия же была выведена на табличке, висевшей у входа в подъезд.
У меня дома валялся письмовник-самоучитель за 1909 год, который я купил как-то у одного букиниста. Образцы различного рода прошений, деловые письма по поводу наследства, письмо к даме, потерявшей мужа, и письмо любящего сына к отцу, и т.д., и т.п., и, конечно, около десятка вариантов письменных признаний в любви.
Я раздобыл пожелтевшую от старости мелованную бумагу, сделал гусиное перо, купил в магазине флакончик туши. Письма, естественно, получались изы-сканно классические и страстные, хотя страсть была, разумеется, в рамках при-личия и даже с оттенком строгой и добродетельной печали. Многочисленные "яти", пожелтевшая старая бумага, лирическая взволнованность странного пись-ма,— я не слепо копировал письмовник, а брал оттуда лишь стиль и некоторые, особо понравившиеся выражения,— должны были говорить, что письма писаны из девятнадцатого века. О том же свидетельствовали и самые лучшие розы, которые я находил в городских садах в ночь на пятницу. Изысканные письма и прекрасный букет красных роз по пятницам раз в неделю в точно, до минуты, определенное время приносил в ее дом соседский мальчишка, которому я строго-настрого запретил говорить обо мне, как бы его ни выпытывали и ни просили.
Это была прекрасная игра! Веселой игрой показались письма сначала и ей. Но лето шло, давно отцвели розы, а каждую пятницу утром в восемь часов в дверь стучались и молча протягивали письмо в пакете, заделанном сургучом, и букет свежих, кажется, только что срезанных цветов.
Иногда, не выдержав ожидания, стремясь понять и узнать причину всего это-го, она спускалась на улицу, ждала посланца там, но выследить его ей никогда не удавалось. Она боялась уходить в это время из дома. Боялась уехать на каникулы из города. Письма и цветы все равно бы приходили. О них бы узнали соседи, отец, с которым она жила, весь дом...
Свадьба была тоже в пятницу... Какой славный тогда получился букет цве-тов, и сколько радости было на её лице!..
Передо мной на письменном столе лежит старый письмовник.
На дворе вновь поздний май, солнце.
"Снова цветут розы",— говорю я себе. Потом достаю лист пожелтевшей бу-маги, открываю флакончик с тушью и пишу письмо. "Милостивая государыня!.." — каллиграфически вывожу я пером, но дальше перо не идет.
Я встаю из-за стола и зачем-то останавливаюсь перед зеркалом. С каждой весной человек, смотрящий на меня из этого зеркала, все меньше нравится мне. Он становится для меня все более незнакомым, но я еще узнаю его. "Опять цветут розы. Прекрасная игра,— говорю я этому человеку.— И эта игра, оказывается, не кончается". Губы старика в зеркале тоже что-то шепчут в ответ, но у меня уже нет времени общаться с ним. "Все дело в том, что не все проходит. Кое-что и вечно",— говорю я ему и выхожу из дома.
Сначала я иду на рынок. Кое-кто из женщин, продающих цветы, меня знает, и мой букет роз уже стоит в маленьком ведерке с водой. Потом я долго еду на трамвае. На окраине города, где начинается большая роща, я выхожу. Весна здесь чувствуется еще сильнее. Деревья уже выбросили крупные листы и как-то особенно полны жизни. Я миную ограду. И все больше тороплюсь.
Я знаю, меня ждут...
Яблоки
Они жили вдвоем в маленьком дощатом доме. За садом чернел кочкарник, а сразу за ним пылала река. Старик поднимался рано. Когда, выдираясь из леса, солнце выплескивалось над миром густой зарей, он был уже на ногах. Ссутулясь, ходил по саду. Тюкая топориком, колол щепу, разжигал таганку. А когда уже было все готово, просунув в дверь голову, орал по-солдатски:
— Подъем!
Тут вставал и Вадька.
Поплевывая на пальцы, обжигаясь, они ели картошку, пили чай. А после день-деньской была белая река. Старик уезжал на лодке рыбачить. Вадька тоже убегал на берег. Туда приходили ребята из Акинских Полян, соседней небольшой деревеньки.
Старик прежде работал механиком на самоходных баржах. Иногда к нему приезжали, и в доме становилось темно и шумно. На скатерку ставили бутылку с водкой, консервы. Старик суетился, бегал в сад, таща оттуда помидоры, огурцы. И был красный, веселый. Взрослые пили, сосали воблу. Бестолково горланили — больше о пароходах, о каких-то дизелях.
— Сосунки все! Не могут без меня,— кипел радостью старик,— Знают, паль-цы золотые. Небось не у каждого. Не обойтись!..
— Ну давай, Тимофеич, давай,— посмеиваясь снисходительно и добродуш-но, бормотал дядя Ибрагим.
Снова пили, стуча стаканами, потом в ночь ходили на моторке рыбачить, а наутро старик уезжал в город...
Так и текла жизнь изо дня в день. Быстро, как облака на небе. И лето летело куда-то перелетной птицей. Утром пришли из деревни ребята звать на рыбалку.
— Айда, кузнечиков еще наловить надо, а то мало... И вообще живей пово-рачивайся,— кричал Федька.
Он был в огромной кепке, в старых мятых штанах. Остальные теснились за ним, прижавшись к забору. Стояли и смотрели в сад.
Чуть поодаль на тропинке стояла Зинка — она тоже была в их компании,— и у Вадьки только от ее присутствия непонятно отчего тут же заполыхали щеки и за-колотилось сердце.
— Сейчас я. Переобуюсь только,— крикнул он.
Прихрамывая, подошел старик.
— Никуда не пойдешь. Яблоки собирать надо для базара. Червивеют... Па-дальцы, гниль всякая.
Не потушив зевка, он пригнул к щели копченое, выжженное ветром лицо, как-то остро глянул на ребят:
— А? Дело? Лазать по деревьям я не могу, а вы мастаки. А рыбалка подож-дет. Ельцов тощеньких на жареху, голавлишек... На кой они шиш? Ледащие, ма-ленькие...
И, не говоря больше ни слова, ступил к калитке, отомкнул замок...
Собирали яблоки долго. Крупными, тяжелыми градинами они сыпались на землю. Ныли руки. И все тело тоже ныло и болело. Рыжая Зинка о сук расцарапа-ла живот и порвала в клочья платье. Вадька сбился с ног, разыскивая иголку с ниткой.
Но Зинка только смеялась:
— Вот мать тебе задаст!
— Мне? — пугался Вадька.
Удочки лежали на траве у крыльца. Тут же валялась консервная банка для червей, бутылка с кузнечиками. Кузнечики прыгали в бутылке, бились о стекло.
Старик ходил по саду довольный.
— Вот, вот! К дому неси. Не туда, Федор. Не туда! — поддергивая штаны, ко-мандовал он.
Сад стоял весь в зеленом дурмане.
Потом сидели всем скопом на крыльце.
Федька курил, медленно втягивая в себя дым. Старик тоже курил, попыхивая трубкой. Гундосил скучным тенорком:
— Вот... Великое дело.
А после, когда ребята уходили, дал всем яблок. Вдруг засуетился, кинулся в кладовку. Вадька видел, как, щупая их, дед склонился над одной корзиной, потом отошел к другой. Видел, как совал всем пригоршнями за пазуху, бормотал:
— Берите... Матерям к чаю. С чайком в самый раз.
— Спасибо,— тихо сказала Зинка.
Федька ухмыльнулся, презрительно хмыкнул:
— Ладно... Я и так нажрался.
Но все же проявил деликатность, взял яблоки.
Часом позже, выйдя случайно из сада, Вадька наткнулся на них. Яблоки ле-жали на траве, у калитки. Он нагнулся, поднял одно. Яблоко оказалось сморщен-ное и червивое. И остальные тоже были червивые. Старик дал всем падальцев. Вадька ушел на берег, швырнул яблоки в кусты. Вернулся домой только к вечеру. Волосы падали на лицо. Он слепо моргал, искоса поглядывал на старика.
В окнах темень. Только звезда острой крапинкой проступала на стекле.
— Вот... Велосипед тебе купим. Кататься вместе будем,— весело кряхтел старик.
А на следующий день в деревне Зинка и ребята смеялись:
— Крохобор твой этот... Будто из-за гнилья возились!
— Нужны мне его яблоки! — презрительно кричал Федька.— Надо будет, сам нарву, сколько захочу.
Вадька молчал. Нечего было сказать в ответ. Только глядел насупленно, твердил с упрямством:
— Нечаянно так получилось. Не нарочно.
Через два дня за стариком опять на мотоцикле приехал дядя Ибрагим, дав-ний его знакомый, а наутро они вместе уехали в город. День тянулся долго и нуд-но. Вадька слонялся по саду из угла в угол, лениво жевал яблоки. Ребята не при-ходили, а самому бежать в деревню было как-то неловко.
Он подошел к забору, стал смотреть сквозь щели на реку. Неподалеку на террасе соседней дачи сидела женщина. А ребят не было. И никого не было. Он взглянул на дорогу. Может, придет кто-нибудь? Потом, не вытерпев, побрел на берег. Там был один Бориска. Он сидел в лодке и ловил уклеек. Увидев Вадьку, крикнул картаво что-то неразборчивое. И тут же, сам испугавшись, заулыбался, отгреб немного от берега. Вадька погрозил ему кулаком, вернулся домой.
А день стоял звонкий, яркий от солнца. В лугах, за кочкарником, блестела ре-ка. Здесь же был забор, домики. Женщина на соседней террасе словно не говори-ла, а выпевала:
— Покушала? Теперь нужно немножечко поспать... В постельку нужно!
И Вадька вдруг сорвался с места. В кладовке он взял мешок, стал отбирать самые большие яблоки. Навалил было целую кучу, больше пуда, наверное, по-пробовал поднять — не сумел. Отсыпал.
Нести мешок было трудно, и он тащил его чуть ли не волоком. До Акинских Полян с полкилометра. Сначала дорога по берегу, потом выбегает на взгорбок, а там в пыли, в тумане берез и тополей — крыши изб. В окнах дрожало солнце, бе-лое, слепящее, хоть прячь глаза. Ребята сидели на бревнах у нового сруба, луз-гали горох.
Вадька подошел, совсем уже упарившись, скинул с плеч мешок:
— Вот. Дед прислал.
Ребята молчали.
— Тогда так... попались под руку, и все. Не выбирал, не смотрел,— не отводя глаз от них, отрывисто, твердо говорил он.
Первой нагнулась к мешку Зинка. И за ней все стали тянуть руки. Вадька гля-дел, вздыхал облегченно. Сразу стало легко, будто с души что-то спало. Он тоже уселся на бревна, стал есть горох...
Утро вышло красное и дымное. Роса выпала густо, и солнце икринками било из мокрой травы.
Снова пришли ребята.
— Куда пойдем?
— На Вымку...
Вымка была небольшим озером. Говорили, что там дно, наверное, из золота, так много водилось карасей. Был еще Коровий яр. Там можно было найти черепа и кости, а в оврагах было хорошо играть в войну.
Но никуда не пошли. Ели рассыпчатую картошку в мундире. Галдели. Смея-лись. Вадька был за хозяина и за повара.
А к обеду приехал старик. Он как-то боком ввалился в калитку, бухнул на землю рюкзак с хлебом. Пальцы на левой руке были в марле. Кожа черная, заско-рузлая, а бинты белые.
— Чего? Выпил опять?
— Зачем? Работал,— возразил старик, потом ухмыльнулся, подмигивая.
— А с рукой чего? — снова спросил Вадька.
— Зашиб. Покоя не дают, черти. То двигатель помоги расшурупить, то еще что...
Настроение у старика было веселое. Он сел на крыльце и вдруг запел:
Если хочешь быть здоров —
Закаляйся!..
Ребята сидели на земле, скрестив ноги, плели жилку для нахлыста. Испод-тишка перемигивались, кивая головой. Потом старик ушел в дом. Вадька тоже поднялся вслед за ним. Сказал шепотом, почти на ухо:
— Я яблоки отдал. Мешок. Ты тогда гнилые дал ребятам. Я и решил мешок...
— Чего-о? Как?
Старик захохотал, потом, вдруг поняв, стал орать, брызгать слюной.
— Мешок... Так не нажрались тогда? А на базаре они по рублю за кило. Зав-тра на базар повезу.
Лицо у старика стало багровое, злое. Вадька тоже стоял красный. И руки бы-ли тоже пупырчатыми и красными. Словно холодом их ожгло. Он смотрел испу-ганно на старика, потом оглянулся. За спиной стояла Зинка. Коленки все сбиты, в ссадинах, болячках. Голубое платьице на ветру развевается. А глаза огромные, лучистые. И лучше бы не глядеть в них.
— Врал, значит?
Зинка растерянно топталась на месте, потом, словно собравшись в комок, кинулась с террасы. И все ватагой бросились за ней — к калитке. И оттуда уже смелее, вразнобой, криком:
— Бар...рыги! Баррыги!
Старик оцепенел, встряхнул головой, как-то враз трезвея. Руки его мелко тряслись. По лицу пошли пятна. Вадька ринулся вдогонку: "Зинка! Зинка!" Но ка-литка захлопнулась, запела визгливо.
Забор. Солнце где-то наверху, на шапках яблонь. А на небе облака — плывут тихо над миром. И никого уже нет...
Ночью он не спал. В окне крупно сияли звезды. Старик, прикорнув на топча-не, дымил иногда папироской. Лежал темный, немой, косясь рачьими глазами в прошлую свою жизнь, битую-перебитую. Потом заснул, легко всхрапывая.
Вадька не спал, боясь опоздать на поезд. Он решил уехать домой, в город.
В дреме глаза слипались. Он вскидывал голову, испуганно озирался. Ночь, что летучая мышь, серая, легкая, летела над землей. На рассвете мальчик тихо поднялся, побрел на станцию.
Солнце ярким красным кочаном поднималось из-за деревни, и в саду было еще холодно. Пыль на дороге была присыпана росой, точно прибита мелким дож-дичком. Мальчик шел не спеша, легким шагом. За спиной был рюкзак, в нем лет-няя обувка, книжки, смена белья — все, что привезено из города. Дом Зинки нахо-дился у околицы деревни. Вадька подошел к воротам, положил на лавку букет со-рванных цветов. А поверх — самое красивое, румяное яблоко.
На станции под часами стоял какой-то человек в шляпе и читал газету. "То-же, наверное, как я",— искоса глядя на него, думал мальчик.
;
ВАЛЕЕВА
МАЙЯ ДИАСОВНА

 
Родилась 1 мая 1962 г. 1962 году в Казани. Окончила биолого-почвенный факультет Казанского универси-тета, Высшие литературные курсы при литератур-ном институте им.М.Горького . Мир природы и мир человека - основная проблематика книг Валеевой: "Повесть о черной собаке" (1980г.), "Начало" (1983г.), "Крик журавля" (1987г.), "На краю" (1989г.), "Прости меня, друг" (1990г.), "У сопки стерегущей рыси" (1991г.). "Возвращение журавленка Кру" (1996г.), по-весть "Чужая" (1998г.), "Люди и бультерьеры" (2004 г.) и другие. С 2000 года живет в США.
Прикосновение крыльев
(отрывок из повести «Кусаки, Рыжий Бес»)
Все эти события происходили без меня. Я в то время только собиралась вто-рично открыть Америку. Первый раз я посетила её два года назад и это было раз-влекательное путешествие длиною в двадцать штатов.
Тогда был апрель, в Москве шел снег вперемежку с дождем, а я летела к своей американской знакомой Дайне Хатт во Флориду. Очнувшись в очередной раз от мучительной дремоты, я посмотрела в иллюминатор и увидела пленитель-ную синь неба и бесконечное изумрудное тело океана, и вдали – смазанную дым-кой узорчатую кромку берега с кружевными волнами прибоя. Сверкающие кубы каких-то высотных зданий, ослепительно-белые коробочки домов, буйная зелень, бирюзовые лунки бассейнов, переплетения дорог со спешащими по ним в разные стороны машинами-муравьями... «Привет, Америка!» — пробормотала я про себя.
После хмурой московской весны враз очутиться в тропическом раю оказа-лось неимоверно тяжко. Ненормально-яркие и пышные деревья, цветущие крас-ным, желтым, розовым, фиолетовым; кусты, пальмы, газоны, клумбы – дурманили. Стерильная чистота, абсолютный покой и абсолютный порядок, экзотические дома, бесшумные машины... Оглушенная, ослепленная, подавленная роскошью окружающего мира, задыхающаяся от новизны и необычности ощущений, не-сколько дней я провела на пляже маленького благополучного городка «богатень-ких старичков», Нэйпелса.
А потом мы сели в машину и поехали на север, с каждым днем уезжая от ле-та сначала к поздней, а потом и к ранней весне. Одолев Джорджию и Каролину, Вирджинию и Нью-Джерси, проехав через Нью-Йорк и Коннектикут, мы оказались наконец в Массачусетсе, среди пустынных золотистых дюн, на самом краешке по-луострова в Заливе Трески, в маленьком туристическом Провайнстауне. Там дули сырые ветры, шумел холодный и мрачный океан, и на деревьях еще не распусти-лись листья. Там плавали и играли в океанских волнах киты – удивительное зре-лище, ради которого городишко каждую весну оказывается местом паломничества тысяч туристов.
Одним из пунктов нашего путешествия был другой маленький городишко – Барабу в штате Висконсин, знаменитый тем, что в нем находится Международный Журавлиный Фонд, а также живут мои близкие друзья Смиренские. Так, описав большую петлю на северо-восток, мы ехали теперь в юго-западном направлении.
Висконсин встретил жарой и буйством молодого лета.
Приехать в Барабу и не увидеть Чертово Озеро? Мы посетили и эту чудную достопримечательность. Озеро было изумрудно-прозрачно, вода тепла, а скалы по его берегам напоминали почему-то Приморье...
Потом друзья-Смиренские вспомнили: ба-а! Да ведь тут рядом наш художник живет! Разве ты с ним не знакома?!
Трудно было ответить на этот вопрос. Разве можно назвать незнакомым че-ловека, о котором почти десять лет уже тебе прожужжали все уши, открытки и фо-тографии с его картин тебе постоянно показывали. Куда бы я не попадала в своих странствиях по Дальнему Востоку – везде находила следы его присутствия: тут в заповеднике он оставили картину, там роспись....это был миф какой-то, а не чело-век, ибо стоило мне куда-то приехать, как мне говорили: ах, а вот только вчера от нас уехал Художник! А когда мне необходимо было уезжать, мне говорили: ну на-до же, а послезавтра приедет Художник... Так и бродили по землям Даурии, Аму-рии и Приморья...друг за дружкой...круг за кружкой, но так ни разу и не повстреча-лись.
Да, трудно пересечься в бескрайней России... Уж слишком просторна! Легче, оказалось, в мелкой, по нашим понятиям, Америке.
Вся тогдашняя американская эпопея осталась в памяти чередованием ярких и коротких картинок. Как и то первое посещение художника. Жаркий день, изум-рудная лужайка, белый дом, просторный, полный творческого хлама; посреди за-ла – большая картина. На ней – цветущая прерия, небо, дальние висконсинские холмы, бизоны... Хотелось шагнуть и упасть в этот душистый, далекий мир...
А он действительно здорово рисует! Показывал он свои работы как-то не очень охотно, как будто стеснялся их незавершенности. Говорил, что ему не нра-вится, когда его хвалят. Кокетничал? Много позже я поняла, что нет.
Стыдясь своего дилетантства, я все же показала ему фотографии со своих «шедевров». Сдержанно похвалил.
...Мягкая улыбка, тихий низкий голос, внимательный светло-карий взгляд, усы, седеющие кудрявые волосы... Но какой беспредельной добротой веет от не-го. Как почему-то не хочется вот так быстро расстаться? Почему-то защемило сердце, стало грустно, стало чего-то жаль... Это было также мимолетно, как неви-димое прикосновение невидимых крыльев во тьме... Ах, ну конечно же, показа-лось! Прощай, странный художник.
С ничем необъяснимой тоской я оглянулась на его белый домик... Наш авто-мобиль, радостно взревев, рванул прочь.
Второй мой визит в Висконсин cостоялся благодаря приглашению нарисо-вать панно в «Роухайде» — христианской исправительной колонии для малолет-них преступников. Бесплатно. За билет, за харч, за возможность еще раз взглянуть на иную жизнь. В конце концов и это немало.
Вначале мои приглашатели хотели видеть на полотне каких-нибудь зверей и птиц, но к моему приезду Роухайд переживал трагедию: четыре лошади – люби-мицы всех колонистов, сгорели недавно во время пожара. Из этого пламени ро-дилась идея посвятить панно лошадям.
И вот я стою перед огромным белым холстом, размером со слона и дух за-хватывает от собственной наглости. На несколько дней удалось оттянуть страш-ное начало, изображая муки творчества, чирикая эскизы...
За окном был уже молодой март, еще не пришедший в себя после февраль-ской стужи. Колония пряталась среди живописного северного висконсинского ле-са. Рядом протекала извилистая Фокс-ривер, на которой с каждым днем появля-лось все больше проталин.
Вроде бы колония для малолетних преступников, а никаких ограждений, КПП, проволок, сеток... Все чистенько и мирно, как в санатории. Меж корпусов и мастерских хрустели туда-сюда по снегу мальчики, в основном темнокожие. Ежились и наверное мечтали об Африке... Над этим затерянным миром царила благопристойная скука, рассекаемая колокольным набатом: утром колокол звал на работу и на учебу, днем – на ланч (полдник), а вечером – на диннер (ужин). Кормили в Роухайде как на убой.
Но однажды вечером вдруг позвонил художник. Из Флориды! Как разыскал? Наверное через Журавлиный фонд... Зачем я ему понадобилась? Просто звонок вежливости? Соотечественница, все-таки. Боже! Как я ему завидовала! Он там греет свое поджарое пузо под южным солнышком, и еще имеет нахальство шутить с обмороженными! В конце концов он «раскололся», сказав, что имеет деловое предложение. Он там, видите ли, неожиданно написал роман, и проблема в том, что он не умеет печатать на компьютере. Сделка заключалась в том, что он обещал помочь мне как квалифицированный художник, а я ему — как грамотная ма-шинистка. Ну, теперь все понятно... Ну, что ж, посмотрим... Такой деловой...
Через несколько дней Виктор прислал мне посылку с видеофильмом «При-косновение крыльев», где он был главным героем, путешествующим по свету и рисующим птиц, и в нагрузку еще «нечто», что с большим трудом можно было бы назвать рукописью — что-то невнятное, накарябанное бог знает чем, на безобраз-ных кусочках каких-то меню, газетных обрывках и прочей нечисти.
Днем я рисовала панно, а по вечерам разбирала рукописные каракули и уже в который раз смотрела его «Прикосновение», умирая от ужаса, любви и восторга: передо мной был человек, произносивший мои мысли, смотрящий моими глазами, испытывающий мои чувства. Человек настолько глубокий и бесконечно добрый, что такого, кажется, просто не может существовать в реальности! Я заочно влюбилась в этого лохматого художника, живущего в странном доме между
Чертовым озером и городишком Барабу. Я даже простила ему мучение кара-кулями, тем более, что опус его оказался вполне забавным. Боже мой, снова ду-мала я: столько лет мы с ним бродили по одним и тем же местам, но ни разу не увиделись. Словно судьба упорно разводила нас, приберегая к этой встрече.
Незадолго до 8 марта от Виктора на мою электронку пришла «абракадабра»: Budy v piatnizy v obed, zabery tebia na dva dnia.
Вот это – здорово! Можно будет наконец пообщаться с родственной русской душой в этой американской глуши! Однако далее следовало предупреждение, что он там не один, а с ним живут еще два холостяка: некто Майк и некто Рыжий Бес.
Почему-то я ждала этой пятницы, как нового пришествия. Заранее волнова-лась из-за его критики. Раздолбает ведь в пух и прах. Обещал привести бутылку. Хорошего вина. Как он мил.
Полуденный колокол Роухайда отозвал меня на ланч. А когда я вернулась в мастерскую, перед холстом стоял живой Виктор с бутылкой в руке.
Он улыбнулся, вздохнул и сказал:
— Ну, что ж, будем лечить...
Он что-то мешал на палитре, рассматривал тюбики с красками, будто видел их впервые, неторопливо выбирал кисти, то подходил к полотну, то отходил, словно забывший обо всем, обо мне, о том, где он вообще находится, и рисовал, рисовал, рисовал. А я сидела и смотрела.
Под его рукой удивительно и фантастически преображалась моя плоская картина. Это было чудо, он поистине волшебник иллюзорной трехмерности: и возникали далекие, подернутые дымкой скалистые уступы, и живая прерия уже дышала на недавно мертвом холсте.
Мы покидали Роухайд в кромешной тьме. Мы неслись по ночным хайвэям, фары отчаянно разрывали занавес снегопада и иногда, как серые призраки, ша-рахались с дороги олени. Впервые, за все время моего пребывания в этой чужой стране, я почувствовала себя уютно, я вновь стала самой собой. Прямо из бутыл-ки я пила сладковатое «Шардонне», о чем-то весело болтая, незаметно приехали в Барабу, к его белому домику, где все еще бодрствовaли оставшиеся холостяки.
Майком оказался худющий, потрепанный жизнью, неопределенного возраста с неухоженной бородой и диковатым взглядом американец. Говорил он громко, вещательно, смеялся коротко и заливисто, как говорят: заразительно; движения у него были кошачье-пружинистые. Майк пил недешевую водку «Абсолют» из ма-ленькой рюмочки-сапожка и не закусывал. Он, видимо, полагал, что водка содер-жит достаточно калорий, и потому никогда ничего не ел. Правда любил говорить о своей платонической любви к итальянской кухне. Но судя по нему, итальянская кухня — это просто большой сапог водки и штучки две спагетти на жалком кусочке пиццы под жгучим соусом. Его отчим был итальянец. Он и дал Майку свою италь-янскую фамилию — Монако. Поэтому Майк любил прикидываться сицилийцем, хотя в нем и капли не было этой самой мафиозной сицилийской крови.
В отличие от большинства американцев, Майк очень критически относится к своей стране и к ее законам, создававшим ему персональные неприятности. На все у него имелось свое особое мнение. Он, видимо, принадлежал к особому типу неудачников, которых их всезнание не уберегает от вечных неприятностей. К жен-скому полу Майк тоже относился скептически, он очень любил повторять: «Вимэн ар трабл” (с женщинами — всегда проблемы). Как я уже знала, жена цинично бро-сила его, унеся с собой не только его любовь, но также дом и автомобиль. После недолгой отсидки за драку в баре, Майк поссорился с начальством и потерял ра-боту. И тем не менее голова у него варила неплохо. Был в армии компьютерщи-ком, но принципиально не захотел работать на войну. Пацифист! Лишенный прав за пьяное вождение, Майк тем не менее ухитрился вдребезги разбить о придо-рожный дуб новую «Тойоту» художника. При этом, к счастью, не получил даже ца-рапины, отсидел недельку в тюрьме за нетрезвый вандализм и благополучно вер-нулся в белый дом на Чертовом озере. Свою новую машину художник «сицилий-цу» уже не доверял, поэтому Виктору приходилось самому отвозить и привозить Майка на работу. Что ни говори, а все же меньшее Зло... Ну, а Добро, оно, как-то само собой, живет, понимаете, среди добрых людей... Под влиянием своего рус-ского друга Майк заочно полюбил Россию, а после многочисленных рассказов, проникся страстью и к русским блондинкам. А «Столичная водка» и шоколад «Аленка» стали настоящим бальзамом для его израненной души и утехой для утомленного фабричной жизнью тела.
Рыжий котяра встретил меня презрительным безразличием. Вся голова его была покрыта рубцами и царапинами, чем напомнила мне моего любимого буль-терьера Криса. Отчаянный, видно, парень, этот Рыжий Бес! Стоило мне на минуту покинуть мое место за кухонным столом, где мы отмечали наше знакомство с Майком, как Рыжий тут же занял мое место, развалился на сидении во всю свою полосатую длину и принялся тщательно вылизывать лапы. Я в некоторой расте-рянности потопталась у стула, надеясь, что этот Кусаки проявит достаточно вос-питанности и уступит место даме. Кот и в ус не дул. Мельком окинул меня наглым янтарным взглядом и вновь принялся за свои лапы.
— Кусаки, ну иди ко мне! – Виктор гостеприимно похлопал по своим коленям, пытаясь извлечь кота из неловкой ситуации.
Тот даже ухом не повел.
— Кам хиэ, бой! (иди сюда малыш) – игриво предложил со своей стороны Майк
Кот сладко, сочно и нагло зевнул, показав нам всем свою розовую пасть, длинные белые клыки и смешные родинки на губах. Всем своим видом он как бы говорил нам: «Ну-ну, давайте, старайтесь, а мы еще посмотрим, как с вами посту-пить!»
Мне надоело стоять в позе просителя перед этим наглым Рыжим.
— Эй, подвинься! – решительно сказала я и попыталась сдвинуть узурпатора хотя бы на другую половину сидения. Он оказался невероятно плотным и тяже-лым. В какое-то мгновение, когда моя решительная рука прикоснулась к его боку, Рыжий Бес сверкнул на меня шальным взглядом. Что он сделает в следующий миг? Зашипит? Укусит? Ударит лапой? Сбежит?...
Ну хорошо, Рыжий Бес, укусишь – так укусишь. И я уверенно положила руку на его голову, и крепко, тепло, дружески, медленно, погладила его от головы по напружиненному телу, до самого хвоста.
И он не укусил, этот Кусаки. Он удивленно расслабился, вздохнул, и мило-стиво подвинулся ровно на половину сидения. Наш с ним диалог был закончен. Похоже, что мы заключили мир...
И вправду... Через некоторое время Кусаки решительно перебрался на мои колени и немедленно потребовал ласки. Взгляд его размяк, лапы расслабились, он доверчиво положил голову на мою руку и тихо замурлыкал.
— Вау!— воскликнул Майк и по-сицилийски прищелкнул языком.
Весь следующий день я потратила на расчистку дома, на что его обитатели смотрели с одобрительным уважением, ибо никто из них не был на это способен.
Голубь Пиджи, которого я сразу же прозвала «Клеваки», не слезал с моей го-ловы, и радостно воркуя, пытался, наверное, соорудить гнездо из моих и без того спутавшихся волос.
Ненужного никому хлама оказалось несколько огромных полиэтиленовых мешков. Кот неотступно следовал за мной до тех пор, пока я не взялась за пыле-сос. Его он воспринял как кровного врага, и неистово зашипев, немедленно скрылся в подвале у Майка. Впрочем, и сам пылесос, казалось, вопил просто от удивления: его включили впервые за пять последних лет!...
Мне показалось, что невзирая на молодость, кот понимал разницу между мужчиной и женщиной, поэтому со мной он своей клички «Кусаки» никак не оправдывал и даже проявлял некоторое покровительство. В том, что он Рыжий, сомнений не возникало, а в том, что он Бес, мне пришлось убедиться уже довольно скоро.
Этот снег (так люди называют кладбище белых мух), заваливший мои владе-ния, испортил всю охоту. У снега есть что-то общее с водой... такой же противный, да еще холодный и рыхлый – не разбежишься. Я часто ходил вниз жаловаться подвальному Майку. Мне кажется, он понимает и разделяет мою печаль. А Хозя-ин, он видимо недопонимает, ему все равно: что за окном? Уж слишком он занят, рисуя непахнущие травы, несъедобных птиц. Кому это надо? Да что с него взять— то? Одно слово — художник...
Жуткая зимняя скука несколько развеялась, когда Хозяин привез в дом куче-рявую человеческую хозяйку с кошачьим именем — Муайя. Я не стал сразу тести-ровать ее на болеустойчивость. Я решил поиграть с ней, как с мышью, и показать ей, кто в этом доме настоящий хозяин. Мне, конечно, один черт – что Кимберли, что эта Муайя... это пусть у Хозяина голова болит. Однако, я тут же убедился, что эта курчавоволосая незнакомка совершенно отличается от противной Кимберли. Главное – в ней нет никакого вранья. Я тут же понял – она любит нас, кошек. Хотя она об этом и не говорила. Но как она меня погладила! Так могут к нам прикасать-ся только наши истинные поклонники! К тому же от Муайи совершенно не воняло мерзкими собаками. Странно.. а она в тот вечер рассказывала двум моим олухам – Хозяину и Майку, о том, как она любит собак. Неужто врет?! А впрочем, может, наш Майк и прав: все женщины – это сплошные загадки, неприятности и пробле-мы!
Иногда у меня создается впечатление, что есть на свете разумные люди, не лишенные правильной чувствительности. Муайя оказалась хороша и тем, что об-ладала инстинктом кормления меня до сытости. С английским у нее было неваж-но. Но кошачий она понимала, знала, когда и где меня надо было почесать, когда проверить миску и когда открыть дверь. К тому же и я сносно понимаю русский. Она-то, наивная, думает, что со мной надо говорить по-английски! Вот только за-чем она включает эту безобразно рычащую, как Джумбо, штуку с ручкой, водит ее по полу, залезая во все углы, может ищет чего? Так спросила бы у меня, я все знаю. Впрочем, в отличие от кошек, у всех людей есть некоторые недостатки. Ну, ладно, пусть живет.
Мы честно выполнили взятые на себя творческие обязанности. Я допечатала его рукопись, а с помощью Виктора лошади Роухайда с моего степенного шага перешли в финальный галоп, и к концу месяца колония справила торжественное открытие «шедевра».
Прощаемся с севером и снова уходим в ночь. Определенно, я сошла с ума. Вот уже некоторое время где-то внутри застрял большой и тревожный ком. Этот ком – сплетение моих чувств.
Виктор, Виктор, кто тебя выдумал?! Зачем мы все-таки встретились?! Иногда я ловлю его беспомощный взгляд, словно он пытается остановить себя, и меня, но уже не может…
Жизнь пошла колесом. Как гонка на хайвэе в девяносто миль в час... Была шальная весна, впереди маячили новые живописные проекты, жить было не на что, и негде. Но это было неважно. Был Виктор, и мы любили друг друга. И все ка-залось мне достижимым в этой чужой стране Америке.
Со всеми этими настенными художествами я уже и призабыла, что я, вооб-ще-то писатель. Иногда все же я успевала записывать рваные путевые заметки... Ничего цельного. Но я уже знала, что это вернется. Память отсеет суету, и когда-нибудь слова снова станут мне послушны и выстроятся в повесть об обитателях дома у Чертова озера, к которому мы сейчас опять приближаемся...
Рыжий кот и бородатый Майк наверняка уже спят.
Ну и хорошо...
;
ВАЛИШЕВА
МАРИАННА СЕРГЕЕВНА

 
Родилась 4 декабря 1970 года в Казани.
Старший лаборант отдела искусствове-дения Института языка, литературы и истории (ИЯЛИ) им. Г. Ибрагимова АН РТ.
С 2000 – литературный редактор отдела редактирования русского текста Института Татарской энциклопедии АН РТ;
Публиковалась в журналах «Казань», «Идель», «Татарстан», «Ялкын».

;ан
День начался с того, что у Ильданы умерла бабушка.
– Ты уж не приезжай, доченька, зачем тебе её мёртвую видеть… – плакала в трубку мать. – У тебя сессия, потом догонять придётся… А мы уж её похороним, все молитвы прочитаем, всё, как полагается… Потом на могилу придёшь, не оби-дится она на тебя…
Ильдана, прижимая телефонную трубку к уху, слушала горестные всхлипы-вания матери и, как наяву, видела её, присевшую на краешек тумбочки около те-лефона, вытирающую слезы концом головного платка…
– Хорошо, мама, я приеду, когда смогу. Не плачь, пожалуйста, – тихо сказала она и аккуратно положила трубку на телефонный аппарат.
Из спальни послышался скрип кровати, шарканье, и в тесную прихожую, где стояла возле телефона девушка, вышла хозяйка квартиры, в которой Ильдана жила уже два года, с тех пор, как приехала из районного центра и начала учиться в университете. Ильдана смотрела на сухонькую старушку в длинном ночном платье, мягких чувяках, похожую и непохожую на её покойную бабушку. Девушку постепенно охватывало незнакомое ей прежде мучительное чувство: она начинала осознавать утрату.
– Ни булды, кызым? ;лл; бер;р начар х;б;р алды;мы? (Что случилось, до-ченька? Плохое известие получила? ) – старушка убрала за спину седую косичку, бывшую когда-то толстой черной косой.
– Д;; ;нием ;лде, М;рьям апа. Гафу итегез, йокыгызны б;лдем (У меня ба-бушка умерла, Марьям апа. Извините, что разбудила), – ответила Ильдана и про-скочила в свою комнату.
Завтракать Ильдана не стала, быстро собралась и убежала в университет. Лекции слушала как сквозь тонкую стеклянную стену, хотя воспринимала почему-то чётче и яснее, чем обычно. Идти на обед со всей группой ей не хотелось. Иль-дана вышла на свежий воздух и села на лавочку. Она не могла разобраться в своих чувствах, а стандартные утешения сокурсников вызывали у неё скорее раз-дражение. Никто не сказал ей тех слов, которые остановили бы калейдоскоп мыс-лей, чувств и вернули бы мир на место.
На последнюю пару она не осталась, забыла попрощаться с подругами, вы-шла из университета и двинулась прямо по улице куда глаза глядят. Ильдану всё больше охватывало напряженно-отрешенное состояние, гнавшее её с одной ули-цы на другую, дальше и дальше. Она ходила по старой Казани, заглядывала в ок-на деревянных домов с потемневшими резными наличниками, останавливалась у обшарпанных подъездов пятиэтажных хрущёвок, оборачивалась вслед прохожим, как будто искала то, что сейчас ей было жизненно необходимо. Есть и пить она не хотела, усталости не чувствовала, ощущая иной голод.
В какой-то момент она остановилась неподалеку от мечети и долго рассмат-ривала невысокий стройный минарет, окольцованный ажурным балконом. Ей нравилось слегка приземистое белое здание с круглыми цветными окошками. Похожий на зеленую зефирину купол был приятен глазу. Ильдана сначала разглядывала мечеть через улицу, потом подошла ближе.
Мимо неё двигались люди, из двери мечети выскакивали озабоченные парни в тюбетейках, внутрь заходили солидные мужчины и уважающие себя старики, в заднюю дверь – женщины в платках и длинных юбках.
Из динамика на минарете послышалось покашливание, шуршание страниц, и Ильдана услышала: “Алла-аху акбар! Алла-аху акбар! Аллаху акбар-ул-Лаху ак-бар!” . Старик-муадзин пел негромко, но Ильдану словно ударило волной – звуко-вой и какой-то ещё, определить она не могла.
– Ашхаду аль ля иляха илля-л-Лаах! Ашхаду аль ля иляха илля-л-Лаах! .
Ильдана ощущала себя стоящей на пути потока, изливающегося с минарета.
– Ашхаду анна Мухаммадар-расулю-л-Лаах! Ашхаду анна Мухаммадар-расулю-л-Лаах! .
Поток проходил сквозь неё, оставляя тепло в груди и покалывание в кончиках пальцев.
– Хаййя аляс-салях, Хаййя аляль-фалях!! .
Ильдана затопталась на месте, не решаясь войти в мечеть и не решаясь уйти.
– Аллаху акбар-ул-Лаху акбар. Ля иляха илля-л-Лааах! .
С последним звуком девушка повернулась и вошла в лавку при мечети.
Она не заметила пёстрого развала платков, шарфов и шалей, ярких и скром-ных платьев, вышитых жилетов, связок разноцветных четок и браслетов. Её рука сразу потянулась к аккуратному зеленому тому Корана. Ильдана задумчиво по-гладила обложку и тут же услышала:
– Подождите, апа , подождите! – К ней из глубины лавки, путаясь в длинных юбках, пробирались две молоденькие продавщицы.
– Вам, наверное, нельзя Коран трогать! – они подошли к Ильдане, встрево-женно заглядывая в глаза: – Вы же тахарат, омовение, не совершали, вам нельзя Коран в руки брать!
Ильдана замерла в растерянности, а девушки протягивали руки к книге, то-ропя и подталкивая к двери:
– Извините, апа, сейчас намаз начинается, мы опоздать можем!
Ильдана сунула им в руки Коран, выскочила из лавки и торопливо пошла прочь от мечети. Было ощущение, что её оттолкнули от источника, из которого она хотела напиться.
Домой Ильдана пришла уже в темноте. Встревоженная хозяйка открыла дверь:
– И-ии, балам, ни эшл;п й;рисе;! Ашамыйче, эчмиче... (Ну где же ты хо-дишь!! Не евши, не пивши…)
Она помогла ей раздеться, потом повела обессиленную девушку в ванную.
– ;йд;ле, бите;не-кулы;ны юале, югыйс; кем ген; ;зе;; карамагандыр, кем бел;н ген; с;йл;шм;г;нсе;дер (Давай-ка, руки-лицо сполосни, а то кто только на тебя не смотрел, с кем ты только не разговаривала).
Потом на кухню:
– Бер чынаяк ч;й эчеп ;иб;р;ле, ;н; п;р;м;чл;рд;н авыз ит (Чашку чая выпей, перемячей  поешь).
Ильдана выпила две чашки чаю, съела три горячих сочных перемяча и явст-венно почувствовала, как покидает её напряжение, просто вытекая из её тела, как поток.
– Хаерле булсын, ;ирг; китсен, кешег; калмасын (Пусть к добру будет, пусть в землю уходит, к человеку не перейдёт), – одобрительно кивнула головой Марь-ям апа, оторвавшись на секунду от глубокой сковордки, в которой жарила очеред-ную порцию перемячей.
Ильдана хотела что-то сказать и заплакала.
Ей было мучительно жалко и себя, и весь мир потому, что теперь в нём не будет бабушки, не будет её тихого разговора, её торопливой шаркающей походки и её ладони, гладящей Ильдану по голове. Она уже не наденет то нарядное на-циональное платье, которое Ильдана купила, но не успела ей привезти. Вспомнив о платье, Ильдана зарыдала еще горше. Марьям апа подсунула ей тастымал , приговаривая:
– Монысы да хаерлег; булсын. К;з яшенд; зарар юк (И это пусть к добру бу-дет. В слезах вреда нет).
Потом она увела девушку в комнату и как ребенка уложила в постель:
– Йокы;ны туйдырале. Б;лки ;бие; т;ше;; керер (Давай-ка, поспи. Может, бабушка тебе приснится).
И Ильдана заснула.
...Спала она, как ни странно, крепко и утром вышла на кухню слегка смущен-ная, но с желанием поговорить. Марьям апа встретила её свежезаваренным чаем и блюдом разогретых в духовке перемячей и кабартма . Поставила варенье, мёд, масло, налила себе чашку чая и села напротив.
– Йокы; тыныч булдымы, балам (Хорошо спала, дочка)? – хозяйка отхлебну-ла горячего чая и поставила чашку на блюдце.
Ильдана кивнула, не отрываясь от перемяча.
– Т;шл;ре;д; н;рс; к;рде; (А во сне что видела)?
 Ильдана отложила перемяч и подняла горящие глаза на аккуратную старуш-ку в фартуке и платке, повязанном по-татарски.
– Н;рс;дер к;рдем (Что-то видела), апа, но д;; ;ниемне (бабушку) не виде-ла, – сбиваясь на русский, взволнованно сказала она.
Старушка устроилась поудобнее:
– ;йд;ле, с;йл;п бир;ле (Ну давай, рассказывай).
– Мне снилось, что я иду по деревенской улице с мамой. Думаю, это была ма-ма, хотя она какая-то не такая… Она там уже живет, и теперь я тоже присматриваю дом. Зима, ветер, метель, ночь. Ходили, ходили и нашли крытую улицу: по левую сторону дома, по правую сараи, и всё под крышей. Я думаю: вот где мне бы надо дом – ветра нет, тепло, уютно... Ощущение, что всё в моей жизни поменялось, но я нашла место, где мне будет хорошо… – Ильдана перевела дыхание и продолжила: – Несколько домов я там посмотрела, один понравился – хозяева его заново отделали, собираются то ли продавать, то ли отдавать. В тот момент, когда я этот дом осматривала, они сидели кружком, то ли перекусывали, то ли отдыхали. И так оглянулись на меня через плечо, не прерывая занятия, как будто приглашали…
 Ильдана, забыв вдохнуть, ждала, что скажет её хозяйка. А та, как ни в чем не бывало, прихлебывала чай. Потом махнула ладошкой:
– Борчылма, х;лл;ре ;йб;т ик;н (Не переживай, все у неё хорошо).
– Так это не обо мне сон??
– Сине; бел;н д;нья бет;р дисе;ме? – собеседница обмакнула кабартму в варенье. – ;бие; шулай си;а х;б;р бир; (Думаешь, на тебе свет клином сошёл-ся? Это тебе твоя бабушка кое-что сообщила).
– И это не моя мама там была?
– Юк инде, ис;н-имин кеше анда буламени (Да нет же, что там живому чело-веку делать)?
Ильдана помолчала, задумчиво дожёвывая остывший перемяч. Потом спро-сила, не заметив, что опять перешла на татарский:
– Дим;к, мин аны; к;зл;ре бел;н караган булып чыгаммыни? Марьям апа, ул бит инде ;лде! (Так что же получается, я её глазами смотрела? Марьям апа, она ведь умерла!)
– ;лс; ни? Т;не юкка чыкты, ;аны ис;н (Ну и что, что умерла? Это тело её умерло, а душа жива).
– Бармы со; ул ;ан? Кайда к;реп була аны (А есть вообще эта душа? Где её можно увидеть)? – Ильдана неловко толкнула свою чашку, разлила чай и кинулась за тряпкой.
– М;четк; керг;не; бармы со; (А в мечеть ходить не пробовала)?
– Эчк; керм;дем (Я внутрь не заходила), – Ильдана пересказала своё вче-рашнее приключение: – Я уж испугалась, что они меня проверять будут, знаю ли я молитвы и сколько раз в день умываюсь.
– И-и, балам, алар язылган с;зл;рне ген; бел;л;р, Алла бел;н с;йл;шмил;р (Деточка, они же знают только то, что в книгах написано, а с Аллахом они не разговаривают).
– Язылган с;з – это Коран и сунна?
– М;х;мм;т п;йг;мб;р акыллы кеше булган, ул Коръ;нне х;зерге вакытта ;йтеп торса, биш вакыт намаз ;;м ха; урынына башка н;рс;л;р уйлап чыгарыр иде ;ле (Пророк Мухаммад был умным человеком, если бы он Коран сейчас дик-товал, в нём вместо пятикратного намаза и хаджа что-нибудь другое было бы).
Ильдана торопливо припомнила всё, что знала о становлении ислама, о лич-ности Муххаммада. Перед её глазами возникла разгоряченная толпа мужчин в бурнусах и чалмах на пыльной жаркой площади – и фигура человека в черной чалме и длинной белой одежде, который что-то им говорил.
– Да... – сказала наконец Ильдана, просмотрев еще несколько картинок, воз-никших у неё в голове, – курайшиты-то веками были многобожниками и идолопо-клонниками. Ему, Мухаммаду то есть, очень многое преодолевать и перестраи-вать пришлось. Не мог же он народу сказать: забудьте всё, что вы и ваши предки знали и делали раньше. С сегодняшнего дня не будет ни священников, ни обря-дов, ни святых мест и предметов. Поклоняться никому не будем, зато каждый мо-жет сам в любом месте и в любое время обращаться к Аллаху Единому и Мило-сердному и получать ответ. Они бы не поняли, о чём он говорит.
– Намаз да, ха; да шу;а к;р; кертелг;н – кешел;рне к;нектерерг; дип, – Марьям апа одобрительно посмотрела на Ильдану, – ;мм; безне; кеше, Алланы онытып, шул н;рс;л;рг; ген; к;некк;н. Намазга басмаса;, син динле кеше т;гел, ик;н. ;йтерсе;, намаздан башка Алла бел;н с;йл;шеп булмый (И намаз, и хадж он ввел для того, чтобы люди привыкли. Ну, люди к этому привыкли, а Аллаха по-забыли. Если ты намаз не читаешь, значит, ты и неверующий. Как будто с Алла-хом без намаза говорить нельзя)?
– Ну правильно, – комментировала Ильдана очередную картинку, возникаю-щую словно на её личном мониторе, – все эти хиджабы и абайи нужны были для того, чтобы защититься от климата пустыни. Возбуждать в мужчинах низменные инстинкты можно и в парандже.
– Коръ;нд; б;тен н;рс; ;йтелг;н, укый белерг; ген; кир;к. ;мм; китапны ятлаган кеше м;гън;сен сизми. М;селманнар христианнар шикелле сорыйлар Алланы; барына ышанасы;мы, дип (В Коране всё сказано, только читать надо. Но тот, кто книгу наизусть учит, смысла не понимает. Мусульмане сейчас прямо как христиане спрашивают: “Ты в Аллаха веришь?”).
– Веришь ли ты в Бога? А как?..
– Балам, динле кеше: “Аллага ышанасы;мы”, – дип сорый (Дочка, истинно верующий спрашивает: “Веришь ли ты Аллаху)?
– Веришь ли ты Богу… – испытывая легкое потрясение, перевела Ильдана. Ей казалось, что калейдоскоп, в котором, как цветные осколки стекла, крутились её мысли и чувства, замер, сложившись в четкую мозаичную картину. В этой кар-тине, как в не до конца собранном паззле, не хватало пока многих фрагментов, но Ильдана чувствовала, что она верит Богу, ощущает его присутствие во всем и знает, что Бог слышит её и ночью, и днём, и в трамвае, и в мечети, и отвечает на её молитвы событиями в окружающей её жизни – надо только понять.
Марьям апа с ласковой усмешкой тронула её за руку, сказала:
– ;ст;лне ;ыештырале. Аннары университеты;а барып килерсе; д; тагы ;бие; турында с;йл;шербез (Давай-ка, со стола убери. Потом сходишь в универ-ситет, и, может, ещё о твоей бабушке поговорим).
В университет Ильдана не пошла, а отправилась бродить по городу. Но не как вчера – отчаянно отыскивая то, не зная что. Сегодня она с удовольствием рассматривала дома, заглядывала в лица прохожим. Стараясь удержать ощуще-ние контакта, так ясно проявившееся у неё во время разговора с Марьям апой, предчувствие которого и заставляло её метаться в поисках. В ушах звучали слова, которые сказала на прощанье Марьям апа: “Не ликуй, Аллах не любит ликующих”. Но она всё равно ликовала. Ликовала оттого, что перестала быть пылинкой, кото-рая носится в бессмысленных жизненных вихрях, стала частью разумного упоря-доченного мира, в котором будет только то, что пожелает Аллах, и не будет того, чего он не хочет. Оттого, что понимала: её бабушка прошла свой жизненный путь, и окончание его было наилучшим для неё, и наилучшим для окружающего мира. Оттого, что поняла – душа есть, и даже если тело умирает, душа живет. Она ве-рила, что Аллах простит ей ликование.
Ильдана пришла домой, помогла Марьям апе раскатать лапшу и сделать треугольники. К чаю она выставила на стол коробку талкыш к;л;в; , которую они обе любили.
– Син нишл;п д;шмиче утрасы;, сораулары; беттемени (А чего это ты мол-чишь, никак вопросы закончились)? – Марьям апа осторожно надкусила малень-кий нежный конус, рассыпающийся и тающий во рту.
Ильдана растерянно молчала, вопросы то и дело возникали у неё в голове, но ещё до того, как она открывала рот, ответ становился ясен.
– Марьям апа, откуда это всё... Кто мне отвечает?! – в смятении спросила, наконец, она.
– Алла; ;авап бир; (Аллах тебе отвечает), – старушка невозмутимо разли-вала чай.
– Но раньше этого не было! Это потому, что вы со мной поговорили?
– Юкны с;йл;м;ле! – Марьям апа отставила чайник и посмотрела Ильдане в глаза: – С;б;бе ;зе;д; (Ерунду-то не говори! Причина в тебе самой).
– Ну так вы же со мной говорили?
– И-и, балам, алдымда б;т;н кеше утырса, с;зл;ремне а;ламас иде. Чын динле кешег; с;йл;;чел;рне; кир;ге юк (Деточка, да если б на твоем месте кто другой сидел, он бы даже не понял, о чем я тут толкую. А истинно верующий че-ловек ни в чьих словах не нуждается).
– Динле (верующий)? Но я же не верующая, в смысле, не мусульманка! На-маз не читаю...
– Дине; намазы;нан к;ренми, ул Алла бел;н с;йл;ш;д;н к;рен;. Намазы;а бик тел;с;; бас, намаз ул кайберл;рг; Алла бел;н с;йл;шерг; булыша. Бер с;зегез бар – “медицина”га охшаган (Верующий ты или нет, видно не по намазу, а по тому, можешь ли ты с Аллахом разговаривать. Хочется тебе намаз читать – чи-тай на здоровье. Намаз некоторым как раз помогает с Аллахом говорить. Слово есть такое – на “медицину” похоже).
– Медитация?
– ;йе, шул. Ятларга кир;к ;ле (Вот-вот. Запомнить надо), – Марьям апа на-чала убирать со стола, и Ильдана кинулась помогать ей.
Чуть позже, когда они перешли из кухни в комнату и сели – старушка в свое кресло, Ильдана на табуретку, – девушка спросила:
– А где сейчас душа моей бабушки?
– ;?.. – старушка подняла голову от недовязанных шерстяных носков и по-вела глазом куда-то ближе к потолку, – ;н; ич ул (А?.. Да вон она).
– Кая (где)? Что вы видите, Марьям апа?
Марьям апа, не прерывая вязания, спокойно ответила:
– ;н; ак шарсыман бер н;рс;, к;рмисе;мени (Она похожа на белый шар, не-ужели не видишь)?
– Белый шар? Нет, не вижу.
– Б;тенл;й ул ак т;гел инде, ;т; к;ренм;ле, т;сл;ре д; бар бераз (Ну, не со-всем он белый, полупрозрачный такой, и цвета в нем видны).
– Он большой? Почему я его не вижу?..
– Борчылма, балам, к;рм;с;; к;рмисе; инде. – Старушка задумалась, потом сказала: – Карале, балам, шул фотос;р;тл;рне ясый торган н;рс;;не китер;ле (Успокойся, дочка, если не видишь – так уж и не увидишь. Слушай, принеси-ка ту штуку, которая фотоснимки делает).
Ильдана кинулась за цифровым фотоаппаратом, который ей на днях одол-жила подруга. Ильдана хотела съездить домой, поснимать семью и родные места, а пока тренировалась на своей хозяйке.
Вернувшись в комнату, дрожащими руками включила, установила вспышку, режим:
– Что снимать?..
– Мондарак карале, – Марьям апа кивнула головой на дверь. – И-и, т;р;з;г; таба китте. Тиз й;рил;р алар (Вот сюда смотри. Э-э, к окну полетела. Быстро они двигаются).
Ильдана снимала дверь, и окно, и старушку в кресле, и всю комнату. Потом села на табурет рядом с креслом, переключила фотоаппарат в режим просмотра, и они стали вглядываться в снимки. Дверь с частью стены, просто дверь, стена и потолок, окно и потолок, просто окно…
– Туктале, тукта! – Старушка толкнула её локтем в бок, – тегене к;рс;т;ле (Стой, стой! Вот тот мне покажи)!
Ильдана вернула предыдущий снимок: стена и потолок...
– К;рмисе;мени? И, ми;гер;;! Монда кара! – Марьям апа ткнула пальцем в светлое пятно на потолке. – Аны бераз зурайтырга иде (Не видишь, что ли? Э-э, бестолковая! Вот сюда смотри! Его бы увеличить немного).
Ильдана увеличила. Пятно превратилось в правильный круг с четкими слегка светящимися краями и концентрическими кольцами внутри.
– Мен; ул, ;ан. Ад;м баласы к;рми, ; бу машинк; к;р; ик;н (Вот она, душа. Человек не видит, а машинка пожалуйста).
Старушка снова вернулась к вязанию.
Ильдана, оторвавшись от созерцания круга, продолжила просмотр отснятых кадров. Вот опять мелькнуло пятнышко, смазанное, как бы пойманная в движении небольшая сфера... Вот отчетливее и крупнее... На фоне тёмной двери, еще четче...
– Син а;а д;ш;ле, б;лки ул си;а ;зен к;рс;тер (А ты её попроси, может, она тебе покажется).
Ильдана смахнула с глаз слезы, навела объектив на дверь шкафа и взмоли-лась про себя: “Д;; ;ни, если ты здесь, покажись, я хочу тебя увидеть! Приходи ко мне во сне, разговаривай со мной!..” Ильдана не замечала, что нажимает на кноп-ку спуска, пока Марьям апа не дернула её за юбку:
– ;ит;р инде, я (хватит уже)!
Ильдана опустилась на табуретку и перевела дух. Потом они сидели голова к голове и просматривали снимки. Ильдана не верила своим глазам. На фоне шка-фа был заснят большой, сантимертов пятнадцать диаметром, полупрозрачный круг. Хорошо были видны объёмные концентрические круги и переходы пастель-ных тонов: розоватого, голубоватого, зеленоватого. Чувствовалось, что это сфера, а не круг, угадывалась непонятная структура...
– Она меня послушала? – потрясённо прошептала Ильдана.
– Ты;ламыйче – ;бие; бит ул, – ответила Марьям апа, любуясь сферой. – ;бие; ;йб;т кеше ик;н, ;аны ямьле, т;сл;ре д; ;йб;т (Как не послушать – это же твоя бабушка. Хороший она человек, душа у неё красивая, и цвета хорошие).
– А вы их видите?
– И-и, к;рм;с;м д; сиз;м (Ну, если не вижу, так чувствую), – ответила ста-рушка и вернулась к вязанию.
...Проснулась Ильдана с пониманием, что нет того и этого мира, что мир един и целостен. Просто люди чего-то не видят – как, например, не видит человеческий глаз ультрафиолетового излучения. Люди не чувствуют – или боятся по-чувствовать – невещественные связи между близкими людьми, прикосновение души к душе. Объявляют эти явления несуществующими или принадлежащими к “потустороннему миру”.
Она лежала с закрытыми глазами, пытаясь уловить, здесь ли вчерашняя сфера. Наконец она улыбнулась и открыла глаза: “К;не; хаерле булсын, д;; ;ни (Доброго тебе дня, бабушка)”.
За завтраком они с Марьям апой молчали, только переглядывались с улыб-кой.
Перед уходом Ильдана положила в сумку головной платок, пояснив Марьям апе: “После лекций зайду в мечеть. Мне кажется, бабушке будет приятно”. А на следующий день уехала домой, в районный центр: “Через пару дней вернусь, как раз к сессии успею. Надо поговорить с мамой. Спасибо вам, Марьям апа”.
Дома она нашла заплаканную маму, подавленных отца и брата. Торопливо раздав кучт;н;чи , она увела маму в спальню и плотно прикрыла дверь.
Примерно через час Ильдана, оставив дома озадаченных отца и брата, по-махав рукой переставшей плакать маме, пошла на кладбище.
Ильдана шла по знакомым с детства улицам тихого городка и смотрела на них другими глазами. Она знала, что здесь, как и везде в нашем едином мире, су-ществует то, что вечно озабоченные люди не видят и не чувствуют.
Обычно люди считают, что важнее решать сегодняшние материальные про-блемы, а если вдруг останутся силы и желание – задуматься о бытовых пробле-мах завтрашнего дня. Они считают, что разговоры о душе, тонких материях и про-чая философия нормальному человеку не нужны, ему семью кормить надо.
Ильдана шла и улыбалась своим мыслям. Ведь эти “нормальные люди”, ка-ждый в свое время, становятся зеленоватой или розоватой полупрозрачной сфе-рой и пытаются установить контакт со своими пока незрячими родственниками и знакомыми.
Ильдана поправила сумку на плече и открыла калитку кладбища.
Шла по заросшей осокой и чистотелом тропинке, кивая знакомым именам на надгробиях. Свежий холмик отыскала быстро. Вздохнула, села на скамеечку рядом.
Наступил вечер третьего дня – с тех пор, как Ильдана увидела другую сторо-ну мира. Она не могла представить себе, сколько у мира сторон, но хотя бы знала, что они существуют. Она была благодарна Аллаху за то, как складывается её жизнь, и знала, что всё будет так, как Он хочет. Она будет стараться – с Его по-мощью – открывать людям глаза на другие стороны мира, и д;; ;ни ей поможет.
Ильдана утвердительно кивнула головой, завершая диалог, вынула фотоап-парат и сделала несколько снимков. Улыбаясь, посмотрела на экран. Можно даже не увеличивать.
Надо будет показать маме.
;
ВИНЕЦКИЙ
ЯН БОРИСОВИЧ

 

Родился 10 марта 1912 года в Запорожье.
Участник антифашистской войны в Испании
в1936-39 годах.
С 1948 года жил в Казани. Работал заведующим отделом литературы и искусства редакции газеты «Советская Та-тария.
Автор книг: «Небо родины» (1945);
«Верность» (1948);
«Человек идет в гору» (1954);
«Мадридская повесть» (1956);
«Отчий дом» (1958);
«Тот, кто верит» (1963):
«Истоки» (1972)
Умер  в 1986 г.
По ту сторону
1
Все здесь граничило и спорило в контрастах. Север Испании и юг Франции. Пронзительный ветер горных вер¬шин и густой, как масло, туман долины. Стону-щие разрывы снарядов и тишина неторопливой жизни. По ту сторону Пиренеев багровые птицы метались меж багровых облаков.
Ирэн давно присмотрела виллу в Пор Вандр. Она стоя¬ла на берегу залива у подножья гор, которые вздымались смелой крутизной, образуя синеватую, в лег-кой дымке марева, стену. Какая-то недостоверно белая, мягких очер¬таний, вилла походила на лебедя, пьющего из моря. Она стоила неслыханно дорого, но Ирэн не переставала говорить о ней. Шарль рисовал их будущее в самых романтических тонах. Она неизменно отвечала: «Вот если бы ты купил виллу...»
Синие глаза ее меж двух спадающих потоков золотых волос глядели просто-душно-мечтательно. Шарль вовсе не считал это прихотью. Ирэн думала о своем очаге, кото¬рый должен быть красив, как сама юность. С того вечера, когда он гру-стно пошутил, что вилла достанется ему вместе с генеральскими погонами, ниче-го, казалось, не изменилось в их отношениях. И все же он приметил внутреннюю невнимательность к нему, что ли, или малую долю чувства превосходства.
Ирэн была дочерью русского белоэмигранта генерала Морозова. Она сокра-тила фамилию на французский лад и стала Ирэн Моро. Чем прельстила она Шар-ля? Он не знал. Кажется, никто из любящих не знает этого. Просто ему было хо-рошо с ней, как хорошо дышать или любовать¬ся морем.
Однажды лейтенант Жак Фражон, приветливый, хотя, кажется, слишком разбитной малый, протянул Шарлю га¬зету. Тот прочел отчеркнутое синим карандашом: «...Пра¬вительство испанской республики приглашает военных летчиков Франции принять участие в подавлении мятежа. Оплата в месяц—тридцать пять тысяч песет».
— Вилла...— произнес Шарль растерянно и счастливо. Жак услышал.
— Что? Вилла? Конечно! Два месяца и — получай виллу, а мне — магазин дамского платья. Не веришь? Как хочешь, я подам в отставку и открою дело. Ме-няются моды, из девочек вырастают дамы... превосходная конъюнктура!
Они поехали в Испанию. Шарль не успел даже проститься с Ирэн, она гости-ла в Тулузе. «Это даже лучше. Вот будет сюрприз!»
Поначалу Шарль и Жак летали бомбить дороги: Толедо — Мадрид и Эстре-мадура — Мадрид. По ним тя¬нулись наступающие колонны мятежников. Ночами бом¬бардировали Арагон, Сарагосу и Наварру. То была честная работа, и Шарль выполнял ее с той мерой добро¬совестности, с какой он работал всегда.
На пятый день Жак сказал ему:
— Послушай, Шарль, не кажется ли тебе, что ты мо¬жешь так и не увидеть своей виллы?
— Ты имеешь в виду, что нас могут...
— Да!
— Что ж, работу надо делать честно.
Жак помолчал, потом оказал, сердито поглядев:
— Ты как хочешь. А я буду... не долетая до цели...
— Опомнись, Жак! Нехорошо, право.
Шарль побелел, у него дрожали губы. А Жак распа¬лился еще больше.
— Одни сумасшедшие испанцы дерутся с другими сумасшедшими испанца-ми, а мы еще задаемся какими-то нравственными вопросами! В конце концов, мы живем по ту сторону Пиренеев...
На другой дань Шарль и Жак сбросили бомбы в горы.
И на третий. И так десять дней подряд. Шарль был мра¬чен. За ужином не смотрел на людей.
— Ведь обманываем мы испанцев,— ворчал он. Но Жак обрывал его:
— А война и есть самая большая подлость!
К концу месяца из штаба приехал испанский майор.
— С завтрашнего дня будете летать вместе с русскими.
Жак вспыхнул:
— Не доверяете? С коммунистами не полетим!
— Почему?—удивился майор.
— По политическим соображениям!
— Я полечу,— быстро сказал Шарль.— Тут не поли¬тика. Тут работа.
Ему стало вдруг легко, будто сбросил с души камень. А Жак получил свои тридцать пять тысяч и уехал в Париж. Еще через месяц вызвали Шарля в штаб. Испанский майор сказал:
— Закончился ваш контракт. Получите семьдесят тысяч.
— Сеньор команданте,—промолвил Шарль тоскли¬во.— Можно просить вас... продлить контракт на месяц с тем, чтобы я... летал без оплаты?
— Будем рады. Но почему без оплаты?
Нет, Шарль не мог сказать. Такого мужества у него не было. Майор поглядел на него, подумал и произнес:
— Хорошо. Летайте!
Через некоторое время Шарль получил восемь писем сразу. Оказывается, в сумятице боев без передышки нелег¬ко было почте найти летчика Шарля Гийона. Ирэн писала: «Что ты наделал, Шарль! Я никогда бы не поверила, что человек, которого я люблю, так безнадежно глуп. Приехал Жак и все рассказал. Я не нахо-жу себе места. Я мелкая и подлая тварь! Я одна виновата. Я натолкнула тебя на сума¬сбродную мысль заработать на виллу. Пропади она пропа¬дом!.. Ты погиб-нешь, Шарль! Заклинаю тебя: возвращай¬ся! Я не сплю ни одной ночи...»
2
Шел третий месяц. Под Гвадалахрой Шарля тяжело ранили в грудь. Немею-щими губами он передал в эфир по-французски:
— Подбит. Выбрасываюсь северо-восточнее Гва...
Его подобрали республиканцы. В мадридском госпитале врачи осмотрели. В легких сидели осколки. Достали все, что могли извлечь. Два осколка оставили.
Наступила короткая кастильская зима. Со Сиерры Гвадаррамы срывались стылые потоки ветра, а нестерпимая синь неба удивляла своей неуместной бута-форской яркостью. О чем думал Шарль в эти месяцы боли и тоски? О многом. О положении на центральном фронте и о фашистах в Университетском городке, до которого можно добраться трамваем. И конечно, об Ирэн. Его всегда мучила рев-ность, но теперь пачка писем Ирэн убеждала, что она любила его...
Он улыбался пронзительной сини неба. Чем-то она напоминала смелые и усмешливые глаза Ирэн, и рыжие облака, подсвеченные солнцем, походили на ее волосы.
Выписали Шарля из госпиталя поздней весной. Он получил семьдесят тысяч испанских песет, обменял их на франки и вернулся домой. Во Франции он купил виллу на самом берегу Лионского залива и женился на Ирэн Моро.
Ночами по ту сторону Пиренеев гремели орудия. Где-то лилась кровь. А здесь звенели цикады. Ветер доносил влажность морской зыби, тонкие запахи нарциссов и гиа¬цинтов.
Было уже за полночь, когда Шарль услышал лай. Он накинул халат, взял фо-нарик и вышел в сад. Неизвест¬ный лежал на земле. Дуг положил лапы на его грудь. Шарль отогнал пса.
— Я скатился оттуда,— сказал человек по-испански и показал на вершины гор.— За мной гнались. Ранили...
Шарль колебался недолго. Очень недолго. Он разбудил отца Ирэн и вместе с ним перенес испанца в подвал.
3
Европа оглохла от войны, нахлынувшей внезапно, как обвал. Газеты кричали о неприступности «Линии Мажино», о французских парашютистах, наводящих ужас на германскую пехоту. Но действительность оказалась совсем не похожей на газетный трезвон.
— Ты знаешь новость?—(Воскликнул Жак, взбегая по крутой лестнице вил-лы.— В Париж вступили немцы! Война приобретает для нас трагический характер.
Еще через неделю немцы появились в Пор Вандр.
Гестаповец в черном мундире с изображением черепа и скрещенных костей на рукаве прошелся по комнатам и остановился в гостиной.
— Здесь будет жить генерал Бюллер!—объявил он.
«Завоеватели... Что с ними сделаешь!»—думал Шарль.
Наутро его вызвали к генералу.
— Садитесь, мсье. Вы летчик в прошлом? Так. Будете летать с германскими пилотами...
Я ушел из французской армии по состоянию здо¬ровья.
Генерал спросил громче и уже совсем зловеще:
— В армии испанских коммунистов вы не воевали?
— Я не знаю такой. Была армия испанской республики. Мне платили, и я ра-ботал... Вот и все.
Его мучило удушье от волнения.
Ваш друг Жак Фражон нам рассказал, что он отка¬зался, а вы стали летать с русскими. Это правда?
Какого цвета предательство? Должно быть, черного, потому что вдруг стало темно и душно, и море бросило в раскрытое окно горсть острых, как стекло, брызг...
4
Во дворе виллы и в саду жили солдаты. Близилась зима и над морем бешено ревел норд-ост. Солдаты пилили груши и жгли костры. Ирэн плакала, но терпеливо сносила все: слава богу, Бюллер не тронул Шарля. Может быть, все обойдется...
Отец Ирэн продолжал приносить испанцу пищу. Жак часто появлялся то в саду, то во дворе виллы. Он что-то высматривал, что-то беспокоило его.
— Знаешь, Ирэн, я придумал план спасения виллы. Я куплю ее у немцев. А то Шарль на подозрении...
Ирэн терпела и это. Испанец выздоравливал, и отец Ирэн с Шарлем думали над тем, как переправить его в безопасное место...
Он все-таки выследил отца Ирэн, бестия Жак! Вечером два солдата спусти-лись в подвал. Они открыли пальбу из автоматов, потом нашли испанца с про-стреленной грудью.
Генерал Бюллер был толст, вежлив и вкрадчиво внима¬телен. Холодные се-рые глаза выдавали секрет его харак¬тера: за внешней снисходительностью скры-вался другой Бюллер — постоянно настороженный, цепкий и жестокий.
— Генерал Морозов,— сказал он отцу Ирэн.— Очень сожалею, но я должен... отправить вас и вашего зятя в Париж. События вчерашнего вечера уличают вас обоих в преступлении.
— Я оказывал помощь раненому человеку...
— Не человеку, а коммунисту,— мягко поправил Бюллер.
— Для меня он прежде всего человек,— заметил ста¬рик. Бюллер 'наклонил голову и голос его стал еще вкрадчивей:
— Между прочим, генерал, вас из России выдворили они, коммунисты. Не так ли?
— Это другой разговор. Мне тоже двадцать лет каза¬лось, что это сделали большевики. Потом я понял. Меня из России вытолкнул пинком в зад сам русский народ.
Бюллер посадил в свою машину отца Ирэн и Шарля. Они поняли: это конец. И все-таки они одобрили Бюллера, не прибегнувшего к помощи солдат — Ирэн пока не догада¬ется об истинной трагедии.
Ирэн подбежала к автомобилю, распахнула дверцу, за которой сидел Бюл-лер.
— Куда вы их увозите? Куда?!
— Фрау Ирэн, мы едем в Париж. Мне удастся все уладить.
Старик Морозов открыл дверцу машины у заднего сиденья.
— Дай я тебя поцелую и иди домой.
— Все будет хорошо,— через силу улыбнулся Шарль и поцеловал ее в дро-жавшие губы.
Сердце захлестнула щемящая боль. Ирэн хотела что- то сказать, но машина рванулась с места и укатила. Через две улицы Бюллер передал своих спутников отряду гестапо.
5
Рождество было жестоким и беспощадным, как возмез¬дие. Да, да... Ирэн ду-мала о счастье, о своем гнезде. Разве это грех? Или то, что она не думала о при-ближении урага¬на?..
Ирэн вспомнила, как Шарль говорил ей: «Каждый день я вижу тебя иной, не-ожиданной, и это помогает мне совершать интересные открытия. Ты всегда не-ожиданна, Ирэн, и в этом главная прелесть твоя!»
«Всегда неожиданна...» — раздумчиво повторяла Ирэн. Почему она вспом-нила об этом сейчас, в новогоднюю ночь?..
Она услышала осторожные шаги. Кто-то постучал.
— Войдите! — проговорила она сдавленно.
Вошел генерал Бюллер.
— Фрау Ирэн, я пришел пригласить вас к новогоднему столу. Я понимаю, вас гнетет участь супруга и отца. Но что делать, фрау Ирэн! В конце концов, они сами выбрали свою судьбу.
Круглое лицо Бюллера, напудренное и самодовольное, на котором отливали холодной сталью глаза, пугало Ирэн, и она впервые с ужасом обреченной ощути-ла свою безза¬щитность.
— Я больна,— промолвила она.— Посмотрите, как го¬рит лоб.— Она взяла его руку и приложила ко лбу. Это была попытка самозащиты. Столь же отчаянная, сколь и нелепая.
Он понял по-своему. Он обнял ее.
— Оставьте меня, прошу вас. Я еле держусь на ногах.
Генерал не отпускал. Он поцеловал ее в шею. Ирэн за¬дохнулась: «Боже, что делать? Кричать? Звать на по¬мощь? Кого звать?!.»
— Пойдемте!— сказала она вдруг решительно.— Мо¬жет быть, рюмка вина и впрямь поможет мне...
— Вы умница, фрау Ирэн!
В гостиной была голубоватая полутьма. Горели лишь лампочки на елке, за-тененные ветвями. Смутно белели по¬гоны офицеров, шеи и плечи женщин. Бюл-лер смеялся, поминутно ловил руки Ирэн. Она через силу улыба¬лась...
Ирэн слышала голос Шарля: «Нельзя быть по ту сто¬рону. Я это понял еще в Испании. Иди навстречу злу и бей его!»
Все, что происходило вокруг, напоминало Ирэн дурной сон, который должен скоро кончиться. Но она знала: скоро кончаются одни лишь сны. Говорил Бюллер:
— Мы завоевали Францию оружием войны, француз¬ские женщины завоева-ли нас, победителей, оружием любви!
— Браво! Браво!—кричали за столом. Кто-то уронил бокал, и звон разбитого стекла прозвучал как приглушен¬ный стон.
Ветер с моря швырял в окна холодные капли. Каштаны тихо царапали стекла черными ветками, словно будили память Ирэн. Да, да, каштаны... Отец говаривал:
— Каштаны — это Франция, как березы — Россия. Ты знаешь ее лишь по книгам. Не отчаивайся, Ирушка. Я тоже не знаю ее, теперешнюю. Но одно мы знать обязаны: Франция — прекрасна, а Россия прекрасней во сто крат!
Инженер по фортификациям, он все годы, сколько пом¬нила Ирэн, тяготился эмиграцией и говорил, что, вернись молодость, он поехал бы домой и самой тяж-кой работой искупал грехи...
Бюллера вызвали к телефону.
— Из Парижа ... — услышала она обрывок фразы адъютанта.
«Теперь или...» — подумала Ирэн и почувствовала, как задрожали колени. Неожиданно она услышала свое имя. Она повернула голову и увидала Жака. Страх сдавил ее грудь. «Этот будет следовать за мной неотступно».
Она поднялась и быстро пошла к двери, которая вела в оранжерею. Жак дог-нал ее.
— Ирэн, я ревную тебя к Бюллеру. Послушай...— Она шла, не оборачиваясь и не откликаясь. В тесноте кадок с тоненькими деревцами, ящиков с белыми мох-натыми хризантемами, алыми гвоздиками и высокими, немного печальными тюльпанами Ирэн что-то искала и не огляну¬лась даже тогда, когда Жак жарко задышал сзади. Потом она вдруг повернулась, обняла Жака.
— Я знал, что это случится,— шептал он,— я все сде¬лал, чтобы ты стала моей...
Она молчала. Ее пальцы лежали на его груди. Чуткие и нервные, они слы-шали стук его сердца...
Ирэн скрипнула зубами. Ударила садовым ножом. В сердце. Жак опустился на пол без стона. Она быстро прошла к двери, заперла ее. Отворила кладовую и повали¬ла бидон. Пол пропитывался керосином. Цветы пропиты¬вались керосином. Чиркнула спичка. Розовато-синие змейки пламени заскользили меж ящиками...
Ирэн спустилась по запасной винтовой лестнице в сад. С моря гнал волны холодный норд-вест. Высоко взлетали пожухлые листья и падали безмолвно и безропотно, как тени...
Послышались тяжелые шаги. Ирэн обмерла: «За мной!»
— Фрау Ирэн? Мы думали, кто-то чужой...
Солдаты засмеялись и повернули обратно. Ирэн стре¬мительно прошла в дальний конец сада и растворилась в ночи...
Темно и тихо по ту сторону Пиренеев. Густая мгла висит над Испанией. А здесь, в Пор Вандр, гудит огонь, и багровые птицы летают средь багровых обла-ков...
;
ВОРОНИН
АЛЕКСАНДР ГЕННАДЬЕВИЧ

 
Родился 29 декабря 1958 года в Куйбышеве.
С 1975 года живет в Казани. Окончил театральное училище, работал актером в ТЮЗе. С 1981 по 1986 года учился в Литературном институте имени А.М.Горького в Москве.
Преподает в театральном училище. С 1992 года работает в журналистике, начинал в Автор 20 пьес, две из них вошли в сборник «Монарх-монах» (2008), а также трех книг прозы –
«Драма диасизма» (2008);
«Ясновидящая» (2011);
«Невидимки» (2011).
Работа любит дураков
История коренного письмянина
1
Рано утром за окном я услышал голоса.
—  Па-ша! Не уходи, скоро будем завтракать.
—  Да здесь я, вокруг дома немного промнусь…
Сразу вспомнилось, что в кошельке у меня есть червонец. Только не забыть, надо будет переложить десятирублевую монетку в карман, чтобы не светить всем содержимым портмоне. А то Пашка больше попросит.
Голоса соседей доносились снизу, когда я завтракал у себя на кухонке. Пер-вый голос, резкий и зычный, принадлежал Пашкиной матушке - Валерии Павлов-не. В тихом нашем дворе, окруженном старыми пятиэтажками и по периметру ус-тавленном стадом припаркованных автомобилей, ее крик был ежедневным ритуа-лом – вроде утреннего пения петуха.
2
Мы учились с ним когда-то в одной школе, только Пашка был на год меня старше. И прославился как победитель олимпиад по истории. А началось все с истории, которая изменила жизнь нашего тихого городка.
Однажды летом в лесопарке милицейская машина сбила двух девушек, ко-торые шли на городскую танцплощадку. Начальство пыталось это дело замять, но не вышло. Танька Ильина жила в нашем дворе, в пятиэтажке напротив, училась в нашей школе. На Пашку не смотрела, хотя знала, что ему нравится. Ее смерть всколыхнула город, молодежь разгромила отделение милиции. В день похорон в Лениногорск приехал замначальника внутренних войск МВД СССР, генерал-полковник Юрий Чурбанов – всемогущий зять самого Брежнева. Мы впервые уви-дели спецназ в черных касках со щитами. Парней постарше после таскали на до-просы, некоторые пострадали. Но со временем о тех событиях августа восемьде-сят четвертого стали забывать.
Все, но только не Пашка. Танина смерть изменила его отношение к предмету. Он стал разделять историю на книжную и неписанную, начал сомневаться в официальной доктрине. Однако выиграл подряд все городские и районные олим-пиады, что давало право поступать в институт вне конкурса.
Большие областные центры расположились от нашего городка примерно в одинаковом удалении, Пашка долго гадал, куда ехать учиться – в Казань, Улья-новск, Уфу или Самару. В конце концов, тетя Лера посоветовала сыну выбрать Ульяновск, поскольку станция Письмянка (так до 1955 года называли Ленино-горск) имела прямое железнодорожное сообщение с родиной Ульянова-Ленина.
Я окончил химико-технологический институт, работал в тресте инженером, а Пашка все еще учился, но уже не в Ульяновске, а в Уфе. Незадача вышла, три курса он отучился при советской власти. А когда Советского Союза не стало, все, чему их учили, признали исторической ошибкой! Оказывается, не было Великой Октябрьской социалистической революции, а случился большевистский перево-рот. И зря их заставляли зубрить даты крестьянских восстаний и рабочих стачек, программы партийных съездов и конспекты ленинских статей – это уже никому было не нужно. Выкинув из краткого курса догмы классовой борьбы, историю в итоге свели к перечню дворцовых переворотов. Все вышло также скучно, как и со-ветская трактовка былых бед и побед.
— Скушинная история, - так выразился Пашка, дыша на меня перегаром.
Мне было скучно обсуждать то, в чем я не разбирался. А ему было страшно представить, что я готов трубить в своей конторе до пенсии. Это же мука смертная!
Я женился, у нас родился сын. А Пашка снова перевелся, теперь в Самару, правда, с потерей курса. И, похоже, вжился в образ вечного студента. Неудачи свои он тщился залить пивом. А Самара славилась своим Жигулевским пивзаво-дом, и местные студенты весьма уважали сей пенный напиток.
Пашка подумывал бросить учебу, тем более, историки никому уже не были нужны. В школе платили копейки, нормальные учителя оттуда давно разбежались. Остались те, кому податься больше некуда. В учебе был единственный плюс: студентов не забирали в армию. А Пашка служить не хотел. Еще больше оградить сына от воинской повинности мечтала тетя Лера – про армейский беспредел и дедовщину по телевизору тогда болтали такое, что волосы вставали дыбом!
Переход к рыночной экономике у нас получился слишком буквальным – вся страна вышла торговать на улицу. Валерию Павловну сократили на заводе «Ра-диоприбор», и пошла она на рынок. Но быстро поняла, что выгодней не чужой то-вар сбывать, а свой закупать. Со временем завела на базаре свое торговое место, потом еще два. Развернулась так, что могла бы купить сыну белый билет в военкомате. Но дешевле вышло пристроить сына в самарскую психушку, где вра-чи написали призывнику диагноз, с каким в армию не брали.
Так Пашка снова оказался дома. Подумывал восстанавиться в другом инсти-туте. Точнее, за него теперь все решала тетя Лера. Она договорилась в местном филиале казанского вуза о переводе, оплатила налом недостающие экзамены – и Пашка оказался в третий раз на пятом курсе. Примерно в те же годы, когда туда поступал мой сын. Не знаю, что на этот раз случилось, но диплома сосед, кажется, так и не получил. Нигде не работал, а мать особо сына не грузила, и радовалась, если тот хотя бы раз за месяц соизволит помочь ей на рынке.
3
В Лениногорске делали дрянное пиво, поэтому Пашка перешел на более крепкие напитки. И стал впадать в недельные запои. Тут снова вмешалась матуш-ка – Валерия Павловна решила, что пора сына спасать. То бишь - женить.
Пашка с прекрасным полом почти не пересекался, да и наши провинциальные барышни на местных ухажеров не глядели - рвались искать судьбу в Казань. Или сразу в Москву. В основном это те счастливицы, у кого родители сидели на нефтедобыче. Оставшийся товар тоже не залеживался… Но тетя Лера и тут взяла инициативу в свои руки. Привела в дом одну из продавщиц, что работала на ее торговой точке.
Маша с Пашей быстро нашли общий язык, точнее, она охотно слушала, как он чесал языком – галопом по векам и ведам. В те годы сосед увлекся «новой хронологией» по академику Фоменко и так яро доказывал, что отечественная история в ХVIII веке была переписана масонами - у нас наверху внучка просыпалась от его крика и потом приходилось ее долго укачивать. Впрочем, скоро сын с семьей съехали от нас в отдельную квартиру, которую в конторе мне оформили по соципотеке.
Пашкину Машу я видел раза два возле подъезда, ничего так, нормальная девица лет за тридцать. Она вскоре забеременела и сказала об этом Валерии Павловне. Пашка наотрез отказался от отцовства, дескать, ничего такого не было. Все это опять же соседи снизу обсуждали так громко, что жена моя не выдержала и принялась стучать по трубе отопления.
Тетя Лера потом перед ней извинялась, оправдывалась. Она действительно мечтала, чтобы сын женился и зажил своей семьей. Ради этого она готова была переехать на дачу, где успела отстроить вместо дощатой развалюшки (советским людям разрешали строить дачный дом размером три на четыре - не более) двух-этажный кирпичный дом - в нем и зимой можно было жить. А молодым предлагала остаться в квартире… Но разве Пашке втемяшишь!
Мы так и не узнали, родила ли Маша, кого и от кого… Только Паша перешел с водки на более крепкие и дешевые настойки из аптеки. Его запои становились злее, а дозы снизились до безобразия. Впрочем, сосед был тихим алкашом, не буянил, не задирался, мог неделями не высовываться из квартиры. Тетя Лера таскала ему флаконы с рынка, выводила Пашку из штопора. И тот держался, бы-вало, месяц-другой.
Про историю мы с ним, если встречались, уже не вспоминали. Мне это было неинтересно, как и Пашке было по барабану, сможем ли мы запустить энергоуста-новку на попутном газе, который до этого полвека горел над Лениногорском фестивальными факелами. Лишь однажды, в самом начале очередного запоя, чуть поддавши, Пашка остановил меня у крыльца и разоткровенничался. Оказывается, не он один мечтает создать истинную историю страны. Не с точки зрения ее правителей, которые всякий раз переписывают ее под себя, а с позиций низов. Обычных людей, из рода в род переплетающихся поколений. Передающих по цепочке правду о том, что было… Неужели такая задача не решаема в век социальных сетей?
4
Все это вспомнилось мне, пока я одевался на работу и спускался со второго этажа во двор. У подъезда на скамейке сидел Пашка, с ним парочка таких же ранних птах. Судя по блестящим глазкам, они втроем уже сгоняли в рюмочную остограммиться. Выражение лица у Пашки было самое благостное, он даже десяти рублей у меня занимать не стал. Поздоровался, поинтересовался, мол, что, Иваныч, на работу?
И в его невинно-дежурном вопросе прозвучало такое искреннее сожаление, что я вдруг почувствовал себя виноватым! В самом деле, в такое прекрасное лет-нее утро хорошо гулять в лесопарке, сидеть с удочкой на берегу городского пруда, но никак не париться в конторе за несчастные десять тысяч рублей… Пашка улы-бался с чувством превосходства, пара безымянных его приятелей кивали соглас-но, подтверждая, что спор я безусловно проиграл, хотя пока ни с кем не спорил.
Конечно, жить свободно, без хлопот, оно приятней. Много ли у меня было та-ких безоблачных безмятежных дней?
- Па-ша! Пошли кушать кашку…
Зов тети Леры, высунувшейся в форточку, прозвучал так громко, будто Паш-ка не сидел на лавочке прямо перед окном, а был на другом краю нашего каре-двора. И голос ее отразился эхом от пятиэтажки напротив, где когда-то жила уже всеми забытая Таня Ильина.
—  Овсянка, сэр, - сказал себе Пашка и пошел кушать кашу «Геркулес».
Везет человеку! С утра поправился, сейчас покушает, телевизор включит, потом в интернет заглянет, опять приляжет… Что хочет, то и делает. А мне приходится держаться за свое кресло, так как нужно до пенсии выплачивать проценты по ипотеке, чтобы сын мог спокойно растить нашу внучку. А жизнь, в общем-то, прошла.
С того дня я часто вспоминал проигранный спор. Особенно, когда начальство начинало придираться по пустякам. Не то, что бы я что-то не так делал. Просто да-вали понять: в моем возрасте другой работы у нас в городе я не найду - молодым ставок не хватает. А у меня звучал в ушах тот наш короткий с Пашкой разговор:
—  Здорово, сосед. На работу?
—  Ага…
—  Ну-ну!
5
Однажды у нас в квартире раздался ранний звонок. Жена впустила в прихо-жую Пашку. Я думал, пришел занять червонец, который опять не отдаст. Однако сосед был трезв.
—  Мама умерла, – выдохнул он осевшим голосом. – Помогли бы, что ли…
Мы спустились вниз. Валерия Павловна лежала на кровати, казалось, что она спала. Действительно, умерла во сне. Только не сегодня, а два дня назад. Сорок часов сын сидел у ее ног, не зная, что делать. Родни у них в городе не было, куда посылать телеграммы, Пашка не знал. Да и что в таких случаях делают, мама ему не рассказала.
Кажется, впервые за долгие годы я был рад, что мне пора на работу.

;
ГАЗИЗОВА,
ЛИЛИЯ РИФКАТОВНА
  Родилась в Казани. Окончила Казанский ме-дицинский институт и Московский литера-турный институт им. А. М. Горького (1996), училась в аспирантуре Института мировой литературы РАН. Стихи и проза публикова-лись в журналах «Знамя», «Арион», «Дружба народов», «Октябрь», «Юность», «Совре-менная поэзия», «Крещатик», «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурм АРТ», «Дель», «Ка-зань», в «Литературной газете» и др. Ав-тор нескольких книг стихов. Составитель ряда антологий русской и татарской поэзии Татарстана. Стихи переводились на анг-лийский, немецкий, польский, румынский, ту-рецкий, армянский, латышский языки. Автор проектов и организатор Международного поэтического фестиваля им. Н. Лобачевско-го (Казань) и Международного Хлебниковско-го фестиваля ЛАДОМИР (Казань-Елабуга). Лауреат литературных премий им. Г. Дер-жавина, А. Ахматовой (журнала «Юность») и В. Берестова, дипломант всероссийского конкурса им. А. Боровика.
Председатель секции русской литературы и перевода Союза писателей Татарстана..
Эби
Деревня отражала солнце. Закат был необузданным. Он освещал дальние закоулки деревенских дворов, которые хозяева старательно скрывали от чужого глаза: мусор, стыдливо спрятанный под телегой, неокрашенную изгородь во дво-ре, рассыпающийся шифер на крыше… И все же закат все уравнял. Одинаково ярко блестели окна, за которыми угадывались белые занавески с вышитыми раз-ноцветными растениями. Лица людей, попавших под обстрел закатных стрел, бы-ли ярко-розового цвета. Почему-то было тихо. Обычно вечером жизнь на дере-венской улице кипит. Шумят дети, громко переговариваются соседки, лают собаки, кудахчут куры…
Деревня похожа на полянку ярко-красных опят, расположившихся на пригор-ке. Но это — издали.
Мой папа из Буа. Точнее, из Буинского района Татарстана. Еще точнее, из деревни Тингаши. Тем не менее я всегда говорила, что еду в Буа. Звучит шикар-но, точно едешь в Сент-Женевьев де Буа. Франция и глухая татарская провинция. Говорят, что любовь ко всему французскому у русских в крови. У татар, наверное, тоже. Кстати, нас, татар, пишущих на русском языке, в Татарстане называют рус-скоязычными писателями.
В Тингашах я провела полжизни. Не в буквальном, а в каком-то метафориче-ском смысле. Если б я сравнила свою память с комнатой или чердаком, что чаще всего и делают, то половину ее заняли бы воспоминания о деревне и бабушке, по-татарски эби, с ударением на “и”.
Эби меня не ругала. Она никогда не повышала голос, в отличие от родите-лей, которые склонны к эмоциональным перепадам и взрывам. Живя с ними, я находилась в постоянном напряжении. У них слишком быстро менялось настроение. Я почти все время чего-то боялась. Маминой истерики по поводу четверок, папиного гнева из-за беспорядка в моей комнате или чего-то другого.
Родители любили меня и продолжают любить жестко и требовательно. Временами мне казалось, что не так уж сильно они меня любят, раз так громко и гневно кричат на меня. Теперь я понимаю, что любой крик идет от беспомощности.
Бабушка не была сентиментальной. Можно даже сказать, что она была сухо-ватым человеком. Но я чувствовала ее глубокую любовь ко мне. Проявлялось это в бесконечной заботе. Я никогда не ощущала себя покинутой. Даже если она куда-то уходила по делам.
Два раза в день эби покупала у соседки, у Зейнаб апы, молоко, будила меня утром, чтобы я попила парного. Я была полунедовольна тем, что меня разбудили, но ощущала себя почти принцессой, за которой ухаживают придворные. Из окна, выходящего во двор, можно было разглядеть хрупкую фигурку бабушки, идущей за молоком. В правой, прижатой к телу руке — пол-литровая банка, левая — ходит в такт шагам.
Вечером, когда я играла с деревенскими друзьями, бабушка отзывала меня в сторону и следила, чтобы я выпила не меньше половины пол-литровой банки. Смешно, конечно, что, рассказывая о любви, вспоминаю бытовые подробности. Но сейчас, когда я стала понимать, что любовь действительно “не вздохи на ска-мейке”, в таких деталях мне видятся ее проявления.
Бабушка редко обнимала меня, тем более целовала. Но, когда мы сидели вечером, уже отужинав, каждый за своим занятием — я за чтением, она — за вя-занием, в воздухе витал дух любви. Тикали ходики. За окном слышался дальний лай собак. Проезжали редкие машины.
Поездка к бабушке — это длинная история. То есть большие сборы. Обычно мы уезжали в пятницу вечером, и тогда мама писала записку классной руководительнице, чтобы меня отпустили в деревню на субботу помочь бабушке копать картошку. Очень любя бабушку, я иногда ненавидела эти поездки, потому что они часто совпадали с праздниками — Первомаем, Седьмым ноября… А я так любила праздники. Мне нравилось гулять с папой, держа в руке воздушные шарики. Нравилось идти вместе со всеми в колонне демонстрации. Меня захлестывало чувство единения, почти братства со всеми. Я любила смотреть на улыбающиеся лица прохожих. Все разговаривают громко, поздравляют друг друга, едят мороженое. И вот вместо этого приходится ехать в деревню копать несчастную картошку. Каждую весну и осень.
Ехать до Буа четыре часа. Тогда мне казалось, что это очень долго. Сегодня я почти не замечаю, как пролетают эти четыре часа, когда еду на своей машине в Елабугу, старинный городок, где нашли свой последний приют кавалерист-девица Надежда Дурова и великая Марина Цветаева. Правда, когда сама ведешь машину, время идет быстро. А в поезде оно ползет невероятно медленно. Хорошо, если я брала с собой книги, а если забывала? Тогда оставалось лишь смотреть в окно, за которым мелькали довольно однообразные пейзажи: поля, посадки, реки. Небольшие озерца. Интереснее всего, когда поезд подъезжает к станции. Во-первых, смотришь и оцениваешь само здание станции, хотя они все очень похожи. Одноэтажное кирпичное или деревянное с башенкой в центре, выкрашенное, как правило, в песочный цвет. Во-вторых, любопытно наблюдать за людьми, которые бегут вслед за вагонами, не ожидая, когда поезд остановится. Они кричат, отпихивают друг друга, огрызаются. У каждого в руках по две, а то и по три-четыре сумки. А на всех вокзальных зданиях непременно висят часы. Я смотрю на них и, как штурман, определяю расчетное время прибытия поезда на нашу станцию. Иногда стоим долго. Нужно дождаться встречного поезда. Между станциями может проехать лишь один состав, то есть проложена всего одна ветка. Ожидание затягивается. Мне становится грустно. Ведь это время добавляется ко времени поездки.
Доехать до Буа можно было на поездах двух типов: пассажирском и дизель-ном. Если ехали на пассажирском, то обычно брали билеты в общий вагон. Прав-да, иногда папа, сибарит по своей природе, покупал места в плацкартный, а то и в купейный вагон. Здесь мы бывали единственными, кто выходили уже через четы-ре часа пути. Другие ехали до конца. Например, до Ульяновска или Куйбышева.
Тогда мне очень не нравились дизельные поезда. Прежде всего они были красные. Цвета пионерского галстука. К тому же деревянные скамейки в вагонах были короткими, и даже если мало народу, невозможно прилечь. Лечь-то, конеч-но, было можно. Но уж ноги никак не вытянешь. А как отдыхать, не вытянув ноги? К тому же вагон дизельного поезда был, по сути, огромной коммуналкой, где чув-ствуешь себя слишком на виду. Ты разглядываешь всех, все разглядывают тебя. Сейчас дизельные поезда сняты с производства. Как жаль!
Самое интересное занятие — рассматривать пассажиров и слушать разгово-ры. Царило двуязычие. Поскольку я знаю и русский, и татарский языки, то пони-мала все, что говорят и русские, и татары. Было много старушек и стариков. Пер-вые преобладали. Морщинистые загорелые лица. Жилистые большие руки. Ари-стократизмом в таких поездах и не пахло. Разговоры чаще всего велись о садах и огородах, о ценах на продукты. Когда нынче следует сажать картошку. Иногда старушки принимались перекладывать вещи в своих сумках и корзинах.
Мне нравилось ездить в поездах осенью. Из деревень в город везли большие сумки или корзины с овощами и фруктами. Интересно разглядывать чужие яблоки. Иногда они бывали неправдоподобной величины или красноты. Тогда весь вагон начинал расспрашивать хозяина суперяблок про сорт.
Дачники в дизеле не ездили. До своих дач они добирались на электричках. Наш красный дизельный поезд можно было назвать деревенским. На нем ездили в город бабушки и дедушки проведать детей и внуков. Из города — новоявленные горожане, такие, как мой папа.
Папа всегда берет с собой ворох газет. Это “Правда”, “Комсомольская прав-да”, “Литературная газета”, “Литературная Россия, “За рубежом”, журналы “Ком-мунист”, “Советский экран”, “Физкультура и спорт”, “Легкая атлетика”. Это еще не полный перечень. У меня — свой ворох. Он, правда, значительно меньше. В ран-нем возрасте — “Веселые картинки” и “Мурзилка”. Позже — “Пионер”, “Юность” и татарские журналы. Уже по тому, что выписывал папа, видно, какой он разносто-ронний человек. У него два высших образования — по тем временам, семидеся-тым-восьмидесятым годам, большая редкость. Он мастер спорта по легкой атле-тике. Судья международной категории. Судил соревнования московской Олим-пиады. Профессор. В поезде он часто, просмотрев газеты, раскладывает лекции по истории КПСС. Еще он журналист. Член Союза журналистов СССР. Однажды я услышала, как он сказал кому-то: если после твоей статьи никого не посадили, то ты плохой журналист. У него часто бывали на работе неприятности из-за его статей. Мама переживала, плакала.
Однажды с нами рядом ехала компания из трех девушек и трех парней. Они сильно отличались от других, было видно — ехали развлекаться. Вещей мало, а сумки модные, спортивные. Громко завели магнитофон. Тогда иметь магнитофон было так же престижно, как джинсы. У меня магнитофона не было. Когда я однаж-ды в седьмом классе заявила, что мне он нужен, для моих родителей это прозву-чало, будто я заявила, что хочу быть порочной. Они признавали только классиче-скую и народную музыку, которая звучала по радио.
Дачники громко разговаривали, смеялись. Лица девиц были густо накраше-ны. На голове — “химия”. Волосы обесцвечены. Вскоре после того, как поезд отъ-ехал от Казани, они сошли. Вблизи города располагались дачные поселки. Это было в субботу. На обратном пути в воскресенье мы снова ехали в одном вагоне с этой же компанией. Но как разительно изменились и девушки, и парни. Невы-спавшиеся, угрюмые, неприятно огрызающиеся друг на друга. Припухлые лица. Размазанная косметика. Даже мне, не искушенной в вопросах пития, было ясно, что молодые люди накануне изрядно предались излишествам.
Почему мне запомнилась эта компания? Почему помнишь то, а не другое?
Как правило, сумки у нас бывали набиты до отказа. Из города везли чай, кофе, конфеты. И пустые банки. Почему-то моя мама варила компоты и варенья в деревне. Соответственно из деревни везли трехлитровые банки с компотом и вареньем. Недавно я заявила маме, что мы поступали неправильно. Ведь мы возили из деревни воду. Маме не понравилось. Она что-то буркнула. Не в традициях моей семьи признавать ошибки. Хотя, конечно, это не было ошибкой. Наверное, ей было так удобнее.
По большим праздникам мы привозили бабушке торт “Татарстан”. Это самый вкусный торт на свете. Он белый. Сделан из безе и чего-то белого — то ли крема, то ли взбитых сливок. “Татарстан” был жутким дефицитом. Как “московская колба-са” и конфеты “Птичье молоко”. Мама работала в тресте столовых и ресторанов, и дефицит нашей семьи не коснулся. В холодильнике всегда была и копченая кол-баса, и шоколадные конфеты, и большая банка черной икры. У мамы была ане-мия, и врачи велели ей регулярно есть черную икру. Вкус вареной колбасы, кото-рая продавалась в магазинах, я узнала только в двадцать лет. И поначалу мне она очень понравилась.
Московскую колбасу мы всегда брали и в деревню. Правда, моя бабушка-мусульманка ее не ела. И нож, которым нарезала для нас колбасу, потом тща-тельно мыла. Ведь обычная делается из свинины.
Наш двор в деревне был правильной прямоугольной формы. Одна сторона — это деревянный забор, за которым находился небольшой сад. С противопо-ложной — длинная часть дома, два окна из комнаты и чулан с крыльцом. Меньшие стороны прямоугольника образовывали клеть, то есть теплый сарай, и напротив — большие деревянные ворота. На фоне этих ворот папа однажды сфото-графировал нас: бабушку, маму и меня. Мы все держались за руки, стоя не очень близко друг к другу. Такая семейная цепь.
Во дворе была большая деревянная бочка, в которой набиралась во время дождя вода. Там плавали головастики. Они сновали близко к поверхности. Но ко-гда я наклоняла голову, чтобы увидеть их поближе, головастики мгновенно скры-вались в толще воды. Тогда я старалась быстро-быстро наклонить голову, чтобы их разглядеть. Но это мало помогало. Я меняла тактику. Медленно-медленно подносила к воде руку с ковшом и резким движением зачерпывала воду. Так мне удавалось поймать несколько особей. Потом я их долго рассматривала. Иногда сливала воду на поверхность стоящей рядом тахты, оставляя на ней несколько головастиков. Вскоре они переставали шевелиться и превращались в черные стручки. Увы, жалости к ним я не испытывала. Но, наверное, тогда я начала не-осознанно понимать, что прекрасно — все живое, то, что в движении. Мертвое — безобразно. Даже мокрый камень красивее сухого. Конечно, камень не есть нечто живое, но мокрый и постепенно высыхающий камень тоже почти живет.
Около бочки я играла в куклы. У меня был игрушечный сервиз: шесть глубо-ких тарелок, шесть тарелок для второго, шесть ложек, столько же вилок и ножей. Они были металлические. Не бились. Были еще кастрюлька и сковородка. В каст-рюле я готовила супы. Наливала воду, заправляла мелкими камушками — это была картошка, добавляла соломы, и суп с макаронами был готов. Самое инте-ресное — раскладывать еду по тарелкам. Мне это нравится и теперь, во взрослой жизни — показываешь результаты своего труда, а кроме того, можно понаблюдать за лицами домочадцев: если они голодны, то жадно следят, сколько я им положу. Да и в детстве моя игра заканчивалась на том, что я разливала суп по тарелкам. Я играла молча. С куклами не разговаривала. Мы и с родителями не очень-то общались во время еды. Ужин, за которым мы — папа, мама и я — встречались вечером, был занятием слишком серьезным, чтобы о чем-то болтать. К тому же он отвлекал меня и папу от еще более серьезных дел — уроков и диссертации. Сейчас я не могу вспомнить ни одной темы разговора, ни единого случая, когда бы мы что-либо обсуждали. Дела прежде всего. Учеба прежде всего. И никакая еда не должна отвлекать от дела. Как жаль!
Сервиз сгорел вместе с клетью, где он хранился, когда случился пожар. Клеть представляла собой теплый сарай, где хранились лопаты, вилы, борона, мешки, веревки. В жаркий день я любила сидеть в клети, рассматривая инструменты. Однажды я подожгла там бархатный столбик камыша, пламя почему-то не разгорелось, но повалил густой дым, который я не могла остановить. С криками: “Пожар! Пожар!” я побежала к бабушке, которая полола картошку за домом. Она сначала ужасно испугалась, потом, увидев камышинку, успокоилась. Быстро суну-ла ее в ведро воды. Конечно, бабушка провела со мной воспитательную беседу.
В клети я часто играла с Галией, жившей на соседней улице. Она была на два года меня старше и выше меня на две головы. Толстая и узкоглазая. Почему-то она всегда бывала голодной. Посереди игры, например, в магазин, вдруг говорила, что пойдет домой. Хочет кушать. Стремясь ее удержать, я зазывала подругу к себе домой и говорила бабушке: “Галия хочет есть”. Вид у бабушки бывал при этом не слишком приветливым. Но она тотчас накрывала на стол. Аппетит у Галии был всегда хороший. Если час был не обеденным, мы обычно перекусывали булкой с маслом и вареньем. Или с медом. Галия, как и некоторые другие деревенские дети, удивляла меня своей неразвитостью. А я стеснялась своей образованности, того, что знаю больше их, что прочитала много книг. С деревенскими ребятами нельзя было вести отвлеченные разговоры. Зато я восхищалась их уменьем управляться с лопатой и граблями, легко носить на коромысле полные ведра воды. Забавно было слушать их внешне пустоватые, но полные теплого юмора разговоры.
Сейчас я понимаю, что мало помогала бабушке. Иногда я мыла полы. Посуду — почти никогда. Приготовлением еды тоже занималась бабушка. Иногда я ходи-ла за водой. Колодец располагался в трехстах метрах от нас, у дома Зейнаб апы, к которой мы ходили в баню, поскольку не было своей. Такие колодцы называют, кажется, журавлями. Когда я была совсем маленькой, я ходила вместе с бабушкой за водой, держась за подол ее платья. Именно платья. Татарки никогда не носили юбок. Я имею в виду деревенских старух. Так вот, став старше, лет в четырна-дцать, я тоже стала брать коромысла с небольшими семилитровыми ведрами. И те я наполняла только наполовину. Обычно женщины подцепляли на крючок одно ведро с водой, подняв его, подцепляли и второй. Я же не могла поднять это не-счастное ведро. Я ставила ведра на расстоянии коромысла друг от друга. Присе-дала с коромыслом на плечах, одновременно нацепляла ручки ведер на его кон-цы. И вставала. Мой обратный путь — это просто цирковая история. Коромысло пребольно давило на шею, точнее, на какие-то косточки. И я спускала его почти до лопаток. Шла, согнувшись, если не в три погибели, то уж в две точно. Долго в та-ком положении идти было невозможно. Я ставила ведра на землю и отдыхала. Даже в двадцать лет коромысло с ведрами причиняло мне жестокую боль. Может быть, у деревенских девушек, с детства вынужденных носить воду, позвоночник, его шейная часть как-то особо деформируется, возможно, появляется какая-то выемка для коромысла. Моя бабушка и в семьдесят легко и ловко управлялась с этим хозяйством.
Бабушкин дом находился в центре деревни — у магазина. В магазине было все. Во всяком случае, мне так казалось. Продавались и продукты, и одежда, и хо-зяйственные товары. Всего понемногу. Хлеб привозился нечасто — раз в две не-дели. Весть об этом быстро облетала всю деревню. Вскоре в магазине образовы-валась очередь, конец которой выходил на улицу. Моя бабушка получала поруче-ния от односельчан купить хлеба. Хлеб был белый и черный. Мы покупали обычно белый. Есть белый хлеб считалось аристократичным.
Хлеб покупался с запасом. Пять-шесть кирпичиков. Бабушка хранила их, обернув в большие скатерти или полотенца. Я больше помню вкус не свежего, а слегка зачерствевшего хлеба. Ведь свежим хлеб может считаться, наверное, не более двух дней.
В магазине продавались большие шоколадные конфеты “Гулливер”. По раз-меру они были больше обычных раз в шесть, и очень мне нравились. Бабушка не всегда давала деньги на них. Наверное, ей казалось, что одной такой конфеты в день достаточно. Я же могла съесть и десять “Гулливеров”. Вместе с Алсу, сосед-ской девочкой, тоже приезжавшей на каникулы к своей бабушке, мы проделывали следующее. Конфета стоила двадцать шесть копеек. Мы собирали в деревне пус-тые бутылки. За две такие бутылки можно было в сумме выручить двадцать четы-ре копейки. Оставалось только раздобыть две копейки. И, представьте себе, мы их тоже находили где-нибудь на дороге. Таким образом, однажды мы съели за день пять конфет. Но один случай положил конец нашей предприимчивости. Наш сосед Хатип абый как-то застал нас, ковыряющихся в придорожной канаве в поисках бутылок. Надо сказать, что не всякие продавщица принимала. Те, у которых горлышки были повреждены, не годились. Увидев, как мы копаемся в мусоре, сосед гневно окликнул нас и спросил, что мы делаем. Мы наперебой начали объяснять про конфеты. Недослушав, он отобрал нашу стеклянную тару и разбил о забор. И предупредил, что если еще застанет нас за таким занятием, то пожалуется нашим бабушкам. Недовольные, мы поплелись домой. Там я рассказала обо всем бабушке. Она меня пристыдила, сказав, что сбором бутылок занимаются только никчемные люди. По правде говоря, она меня до конца не убедила. И все же после этого что-то мешало продолжать наши занятия.
Алсу жила в Буинске. В Тингашах жила ее бабушка, Рабига апа, которая час-то заходила к нам, благо ее изба находилась напротив нашей. Рабига апа была унылой старухой, носившей унылые платья. Даже веселый ситец в цветочек вы-глядел на ней тоскливо. Не помню ее улыбающейся. У нее, как у многих в дерев-не, было несколько детей. Один из них, Талгат абый, часто сидел на скамейке пе-ред домом и курил махорку. У него была чахлая грудь, а во рту не хватало многих зубов. Он переболел туберкулезом. Когда он умер, я подслушала разговор взрос-лых. На вскрытии врач, мол, сказал, что он не знал женщин. Тогда я не поняла, о чем шла речь. Сейчас понимаю. Я часто заходила к ним.
С Алсу мы играли в куклы. Помню, что одевалась она неаккуратно. Дырки на вечно приспущенных на коленках колготках. И в детстве, и сейчас меня поражала и поражает неаккуратность некоторых людей в одежде. Мне кажется, одеваться неаккуратно не только некрасиво, но и просто некомфортно. Самым ужасным для меня в детстве было носить заштопанные вещи. Однажды я закопала в огороде заштопанные бабушкой колготки, а когда она спросила, где они, я сделала недо-уменное лицо. Недавно в одной из книг Ошо я прочитала, что он в детстве тоже отказывался носить заштопанные вещи. Говорил своим родителям: штопка свидетельствует о бедности и нищете, а просто рваная вещь означает, что он, возможно, только что зацепился одеждой о ветки, лазая на дерево.
Я проводила в деревне не меньше двух месяцев, Алсу приезжала на две-три недели. Она мне запомнилась несоответствием черт лица. У нее были вырази-тельные голубые глаза миндалевидной формы. Выражение “посмотрит, точно рублем одарит” — это про нее. Изящно очерченные губы, розовые пухлые щечки и ... нос картошкой. Сегодня она могла бы сделать пластическую операцию. Но тогда... В маленьком городке... Я слышала позже, что она окончила медицинское училище в Буинске и связалась с женатым врачом. Было противно это слышать.
Тингаши — это небольшая, в основном татарская деревня, дворов сто пять-десят — двести. Шесть-семь улиц, на двух из которых жили чуваши. Татары и чу-ваши мало общались друг с другом. Встречались лишь в магазине, в кино и, веро-ятно, на работе в поле и на ферме. Точно знаю, что смешанных семей не было. Чуваши внешне очень отличались от татар. Мне они казались менее красивыми и ладными. У большинства из них были узкие глаза карего или зеленого цвета. Одевались они тоже по-особенному. Их одежда чем-то неуловимо напоминала цыганские одеяния. Говоря об одежде, я имею в виду прежде всего женщин. Главное отличие — фартук. У чувашек фартуки были с нагрудником, у татарок — без. Чувашские фартуки были, как правило, однотонные и сшиты из атласного ма-териала. Так одевались в моем детстве старухи.
Когда я была совсем маленькой, в бабушкином доме располагался медпункт. В жилой комнате стоял стол со всевозможными бутылочками и лекарствами. Еще был шкаф, выкрашенный в голубой цвет, где хранились инструменты, бинты и ва-та. С утра приходила Рима апа (имя произносится с ударением на втором слоге), медсестра, которая находилась в доме до вечера. Видимо, бабушке приплачива-ли за то, что она сдавала угол под медпункт.
Мне ужасно нравятся все эти бутылочки, вазочки, склянки с лекарствами. Но меня строго предупредили, что их трогать нельзя. Если я возьму их в руки, то на ладонь может попасть лекарство, которое обожжет кожу. Ожога я боюсь. Но лю-бопытство сильнее страха. И я то и дело, когда никого нет в комнате, приподни-маю большое белое полотно, под которым скрываются лекарства. Иногда я беру какую-нибудь баночку с лекарством и долго рассматриваю ее на свету. Жидкость переливается, что меня очень забавляет. Еще мне очень нравится нюхать мази. Хорошо пахнет белая мазь. Запах темной мази неприятный. Это мазь Вишневско-го. Ее я хорошо знаю, потому что, когда у папы вскочил огромный чирий размером с пятак на задней части шеи, ему делали перевязку именно с этой мазью.
Однажды к нам прибежал соседский мальчик Рамиль. Он плакал и кричал, что ему в ухо попала вода, когда он купался. Больше всего меня поразила невозмутимость Римы апы. Она посоветовала ему попрыгать на одной ноге и наклонить голову “водным” ухом набок. Вода, кажется, вытекла, и он вскоре довольный пошел домой.
Когда я была уже студенткой, а медпункт давно обрел отдельное здание, к нам зашел какой-то парень, сказал, что у него заболела мама, и спросил, где мед-сестра. Наверное, тоже бывал у нас в детстве с какой-то болячкой.
Чаще всего я проводила у бабушки летние месяцы. Реже — зимние канику-лы. По выходным меня навещали родители. Однажды я захотела сделать маме сюрприз. Было мне лет пять-шесть. В течение недели я аккуратно складывали всевозможные баночки с лекарствами в чемодан бабушки, стоящий под кроватью. Брала понемногу. Но в конце недели чемодан изрядно потяжелел. И вот, наконец, мама приехала. Улеглись первые восклицания, объятия после встречи. Выпита последняя чашка чая. Я достаю чемодан. И с видом фокусника начинаю извлекать из него лекарства, которые складываю к подножию маминого стула. Я ужасно ра-да. Ведь лекарства — серьезный подарок, не какая-то там игрушка. Громко гово-рю: “Это все, мама, тебе!”. Мама реагирует правильно. Она улыбается. Вскоре на-чинает смеяться и бабушка. Конечно, позже все мои трофеи возвращаются на ме-сто. Мне еще раз говорят о том, что со стола и из шкафа Римы апы, который, впрочем, всегда закрывается на маленький замок, ничего брать нельзя. Почему-то мне не грустно. Наверное, главным был момент вручения целебных подарков и реакция мамы. Остальное не важно.
В доме у бабушки пять окон, три из которых выходят на улицу, другие — во двор. В левом, дальнем от двери, углу на стуле стоит швейная машинка. Мой дед привез ее из Москвы еще до войны, на которой пропал без вести. На ней бабушка шьет занавески, полотенца и шаровары. Над машинкой — на стене в деревянной застекленной рамке — висит шамаил, где выведены изречения из Корана. Бук-венная вязь на фоне мечети и цветов. Довольно убогая картинка, выполненная на фольге. Но эти шамаилы представляли для верующих людей подлинную цен-ность, подобно иконам из моих представлений о русской деревне.
Справа — высокая железная кровать с шариками. Высоко взбитые подушки. Белая печь. Не очень большая. В других домах бывают и побольше. Хотя и те до-ма — побольше бабушкиного. Поймала себя на том, что я, воспитанная на рус-ской классике, прочитавшая множество книг, в том числе и о русской деревне, ни-когда не была в русской избе. Среди моих казанских друзей русских по нацио-нальности, возможно, даже больше, чем татар, но они городские. Мало кто из них верит в Бога. А те, кто по-настоящему верят, не шумят об этом. Чем отличается русская изба от татарской — не знаю.
Мне нравится смотреть, как бабушка молится. Мусульманам надо совершать пять намазов в день. Помню, как называются три последних, которые обычно со-вершала бабушка: икенди, акшам и ясих. Перед намазом бабушка становилась серьезной. Совершала омовения. Мыла лицо, руки, ноги и некоторые другие части тела. Лицо становилось сосредоточенным.
Бабушка держала уразу. Ураза — это пост. Есть можно лишь до восхода и после захода солнца. Так спокойно, уверенно и легко, на первый взгляд, она со-блюдала этот религиозный обряд, точнее, требование Корана. В нашем распо-рядке жизни ничего не менялось. Для меня не менялось. Если раньше бабушка вставала с восходом солнца, то теперь поднималась еще раньше. Когда я изредка просыпалась, то сквозь пелену сна видела ее, жующую хлеб с маслом и запи-вающую чаем. Но для нас она по-прежнему готовила и накрывала на стол.
Я часто сопровождала бабушку по разным ее делам. Нередко мы ходили к нашим дальним родственникам — Бадертдину абыю и его супруге. У Бадертдина абыя были светлые, постепенно и как-то незаметно побелевшие волосы, серые глаза и очки. Он часто проходил мимо нашего дома вечером после работы. А работал он в колхозе. Но интеллигентная внешность, увлечение книгами делали его мало похожим на колхозника. Он любил рассуждать на отвлеченные темы, а когда встречался с моим папой, часто заводил спор о политике. Бедертдин абый мне нравился. В нем была какая-то основательность. А еще он очень любил шутить, что тоже привлекало. Его жена — маленькая черноволосая и кареглазая женщина, всегда была чем-то занята — доила коров, стригла овец, собирала яйца, кормила кур — мало ли дел в деревне. Чай мы пили на кухне, располагавшейся в пристройке к избе, или в чулане. В жаркие дни там было прохладно. Мне нравилось ходить с бабушкой и совсем не нравились ее долгие разговоры. Выпивалась не одна чашка чая, обсуждался минимум десяток тем, перемывались косточки паре соседок, и лишь после этого мы вставали. Конечно, все это время я тормошила бабушку, дергала за рукав и подол платья или шептала в ухо: “Эби, киттек инде!” (Бабушка, ну, пошли уже).
У Бадертдина абыя было двое сыновей и две дочери. Старшая, Дильбар, за-помнилась высокой русоволосой девушкой-молчуньей. Младшая, Гульнур, до сих пор дружит с моей мамой, которая много лет назад помогла ей устроиться на ра-боту. Гульнур пошла в мать и поэтому отличалась от сестры и братьев. Говорунья и шутница, она быстро находит со всеми общий язык. Эдуард, старший сын, мой ровесник. Нам было по четырнадцать лет, когда Алсу однажды сказала, что Эду-ард, купаясь с девчонками, трогает их за грудь. Он был обычным сорванцом.
Шаукатик! Мамино-папино чудо. Последыш. Нечаянная радость. Младше ме-ня на несколько лет, он и тогда привлекал мое внимание. Он был необычным обычным ребенком. Казалось бы, все как у других малышей, а вот и нет! И глаза-то горят ярче. И подвижнее других, и смелее, и отчаяннее. Строгие родители с ним обходились мягче, чем со старшими детьми. А как иначе, если он смотрит на тебя, точно в сердце заглядывает. Видела я его часто в своем и его детстве. Юношей его я не встречала. Позже мне папа сообщил, что он погиб, проходя службу в армии. Мне и сейчас больно думать о том, что его нет. По словам папы, авария произошла, когда Шаукат с отделением солдат ехал в кузове грузовой машины. Они направлялись на учения. Шаукат сидел с левого края. И когда их машина столкнулась на большой скорости со встречным грузовиком, удар при-шелся как раз по нему. После этого случая папа, отправляя меня в путешествия, заклинал не садиться в левом ряду кресел автобуса. Да и я своей тринадцатилет-ней дочери не раз говорю об этом.
Я не была слишком общительным ребенком. Большую часть времени проводила за книгами и наблюдениями из окна. Когда бабушке надоедало видеть, как я читаю или высматриваю, она выгоняла меня на улицу. На соседней улице жила девочка, которую звали Айсылу. Ее бабушка и дедушка были учителями на пенсии, которые в свое время учили и моего отца. Бабушка их не очень жаловала. Она рассказывала, что в молодости бабушка Айсылу, поехав в Москву, вернулась с париком на голове. Могу себе представить, как тогда отнеслись к этому односельчане. Айсылу была легкой и веселой девчонкой, видимо, пошла в бабушку, которая и в старости красила брови и губы. Она флиртовала с деревенскими мальчишками.
Я очень хорошо слышу. Различаю даже десятые тона. Наверное, могла бы стать композитором. В музыкальной школе делался упор на исполнение произве-дений. Я ненавидела специальность. Бесконечные этюды. Постоянные замечания Полины Семеновны, что я слишком напрягаю кисть. Фантазию не развивали. Но на уроках музлитературы мы часто писали сочинения о той музыке, которую слу-шали. Чего я только не представляла, какие только картины не рисовала. Главное, закрыть глаза и дать музыке входить в тебя. Я никогда не понимала тех, кто раскачивается в такт музыке. Я всегда замираю, когда слушаю музыку. Мне ка-жется, что движениями, которые тоже имеют свое звучание, можно спугнуть музы-ку. В зависимости от того, как и где слушаешь, по-разному ее воспринимаешь.
Я любила в детстве слушать сад. Вставала в центре сада. Устремляла глаза в дальнюю точку. Вначале я слышала общий гул листвы. Потом из этого гула вы-делялся шорох поспевшего мака в коробочке. Кусты имеют более высокий тон, чем деревья. Ветер, дующий со стороны магазина, доносит говор людей. Мыслен-но пытаюсь найти соответствующий музыкальный инструмент для воспроизведе-ния того или иного звука.
А еще мне нравится представляться. А представляла я себя чаще всего ба-лериной. Я напевала любую музыку, иногда это даже был гимн Советского Союза, и двигалась в такт музыки. Бывало наоборот. Я делала какое-либо движение, а мысленно напевала мотив, который бы иллюстрировал движение.
На свете столько языков! Кроме упомянутого языка танцев, можно выражать свои чувства одеждой и поведением. Или прической. Отсутствие оной — протест. Просто люди слишком поверхностны. И не видят и не слышат друг друга. Ведь по внешнему облику можно много чего узнать о человеке, я имею в виду внутреннюю жизнь.
Будучи у бабушки, я ни на минуту с ней не расставалась. Ходила с ней по всем ее делам. Однажды, возвращаясь с ней с поля, где была посеяна наша кар-тошка, я вдруг стала говорить, что Бога нет. Я была пионеркой и, как мне казалось, ни в какого Бога не верила. Бабушка не стала возмущаться, разубеждать меня. Просто сказала: “Не говори мне такое”. Бабушка почти не говорила со мной о Боге. Иногда упоминала о нем, если я вела себя неподобающе. Отвечала на мои вопросы о рае и аде. Хотя я была пионеркой, крупицы веры во мне все-таки имелись. И, бывало, мы вели религиозные беседы.
У бабушки были серые глаза, а у папы — зеленые. Мама иногда говорила, что у папы глаза как у кошки. Наверное, зеленые глаза были у моего деда, которо-го ни я, ни папа не видели. Бабушка родила папу, когда он уже погиб. Другой мой дед тоже пропал без вести на войне.
У бабушки был прямой красивый нос. Вообще, у нее был благородный про-филь. Иногда мы с бабушкой лежали днем, после обеда в чулане. Она быстро засыпала, а я ворочалась, пристально смотрела на нее. Иногда представляла, что она умерла и лежит в гробу. Становилось невыносимо горько, начинало щекотать в носу, глаза наполнялись слезами. Но почему-то эти ощущения были почти сладостны.
Бабушка, сад, книги. Так вкратце можно было охарактеризовать мое пребы-вание в деревне. В библиотеке, которая располагалась в клубе, книг было мало. Все они были старые, покрытые пылью. У меня сложился свой принцип подбора книг. Я обязательно брала сказки, которые любила читать лет до шестнадцати, сборник стихов, что-то из русской классики, что-то детско-советское. Книг зару-бежных авторов почти не было.
В одно из первых посещений библиотеки я обратила внимание на самый толстый том. Это был Баратынский 1937 года издания. Читая его, я часто впадала в задумчивость. Мне было двенадцать лет. Стихи Баратынского меня поразили. Меланхолией, более тяжелым, чем у Пушкина, языком. А еще, как тогда мне пока-залось, его поэзия была умной. Оказывается, поэзия может быть разной. Это бы-ло так не похоже на то, что я читала прежде. У человека много глаз. Лишь одну пару видно — ту, которая на лице. Остальные скрыты. Да о них многие и не знают. Баратынский открыл мне взгляд на жизнь и на человека другими глазами.
Как бы мне хотелось вернуть бабушку! Мне не хватает ее спокойного уверен-ного голоса, ее скупой ласки. Ее доброго молчания. Но если было бы возможно ее вернуть, что бы я ей сказала? О чем бы спросила или что рассказала? Какой высший смысл мог бы заключаться в нашей встрече? Прошлое должно остаться в прошлом для того, чтобы оно “стало милым”.
Бабушка держала овец и кур. Моей обязанностью было собирать по вечерам яйца. В сарае, на втором этаже стояли ящики с сеном, где куры откладывали яй-ца. Было три-четыре таких места. А кур было чуть более десяти. Забирая яйца, нужно было одно обязательно оставить. Видимо, для кур это была условная мет-ка, обозначавшая, где нужно сидеть. Мне нравилось, поднявшись на две перекла-дины лестницы, смотреть, как куры сидят с серьезным видом. Иногда я их глади-ла. А они позволяли себя гладить. Правда, иногда какая-нибудь не в меру беспо-койная курица с возмущенным воплем вскакивала со своего места и носилась по двору, яростно кудахча. В таких случаях бабушка была очень недовольна. Зато была довольна я. Мне всегда нравилось нарушать спокойный ход вещей каким-либо поступком. И сейчас нравится. Я всегда была врагом скуки.
Иногда яиц было меньше, чем положено. Это значит, одна из кур захотела вывести цыплят, откладывает яйца в укромном месте и сидит на них. Мы с бабушкой начинаем поиски заблудшей курицы. И когда находим ее и забираем ее яйца, двор оглашается уже не возмущенными, а горькими воплями несчастной. Мне ее жалко.
Бабушка варит для кур неочищенную картошку. Потом толчет ее, засыпает туда какое-то пшено. Вываливает из котелка в большой таз. Середину картошки накрывает тазиком меньшего диаметра вверх дном, чтобы куры не натоптали всю еду. И, подзывая птиц скороговоркой: “тип-тип-тип-тип-тип”, выставляет корм на середине двора.
Иногда мы кормим кур зернами пшеницы. Но нечасто. Это деликатес. Впро-чем, когда бабушки нет дома, я то и дело захожу в чулан, где хранится пшеница, набираю ее полную горсть и с радостью кидаю курам. Причем кидаю вверх, и зер-на падают на них фонтаном.
У кур есть свой начальник. Это петух. Однажды папа привез с птицефабрики цыплят. Среди них было несколько петушков. Когда они набрали соответствующий вес, несколько из них пошли в суп. Остались двое. Один отличался воинствующим характером. Он то и дело нападал на кур, на людей. Но особенно доставалось другому петушку. Несчастный прятался от обидчика, где только мог. Но вынужден был выходить из своего укрытия, когда раздавалось бабушкино “тип-тип-тип”. Злой петух отгонял его от пищи. И тот часто оставался голодным. Петуха-воина зарезали. Произошла метаморфоза. Петух-слабак превратился в петуха-воина. Невозможно было выйти из дома, чтобы он не кидался на меня. У крыльца стояла палка, с помощью которой удавалось отогнать задиру. Петух караулил входную дверь. Стоило ее приоткрыть, он норовил тут же клюнуть в ноги выходящего. Однажды я набрала полный ушат воды и, слегка приоткрыв дверь, вылила ее на петуха. Это его еще больше раззадорило. Я проделала это несколько раз. Ничего не помогало. Мокрый и злой, он продолжал меня караулить. Я начала его уважать.
Мне нравилось наблюдать за жизнью кур. Как они роются в земле, выискивая червячков. Как, вдруг замерев, услышав громкий звук, вытягивают свои маленькие головы, мелкими движениями поворачивая то в одну, то другую сторону. Мне нравится заглядывать в их бесстрастные, ничего не выражающие глаза. Иногда я пытаюсь их поймать. Но они почти неуловимы.
Наш двор представляется мне маленькой страной, которой правили бабушка и я. Куры, овцы, утки были нашими подданными. Яблони, кусты вишни и крыжов-ника, помидоры и огурцы — тоже наши подданные. Без нашего внимания они за-чахнут. Я с удовольствием вместе с бабушкой поливала растения. Воду тратили аккуратно. Ведь ее приносили издалека.
Одним из любимых моих занятий в деревне была игра в бадминтон. Играли перед воротами дома. Чаще всего с мальчиками. Они быстрее осваивали игру. Играли по вечерам. Когда у деревенских детей заканчивалась работа по хозяйст-ву. К нашим воротам подходили незнакомые мальчики. Вскоре я познакомилась со многими из них.
Все татарские ребята плохо говорили по-русски. В татарских школах, конечно, были уроки русского языка. Но дома-то говорили по-татарски. Я старалась говорить тоже по-татарски. Я ходила в городе вначале в русский детский сад, потом в русскую школу. Это был сознательный выбор родителей, поскольку преподавание в институтах велось на русском. В какой-то момент мне стало проще и легче общаться на русском языке. Поэтому папа велел говорить дома только по-татарски. Мама рассказывала, что в младенчестве, когда меня отвезли к бабушке, я лопотала только по-русски. Но через три месяца напрочь забывала русский язык и говорила только по-татарски. Так происходило несколько раз. Пока во мне не улеглись смирно и удобно оба языка. К сожалению, сегодня я владею лишь разговорным татарским. И, переводя стихи татарских поэтов, вынуждена иногда пользоваться словарем.
Однажды в детстве я была свидетелем такой сцены в трамвае. Две женщины оживленно говорили на татарском языке. Потом одна из них обратилась к стоящей рядом модно одетой даме с какой-то просьбой. Та возмущенно ответила: “Говорите по-русски!” Мне стало обидно за родной язык. А с другой стороны я стала стесняться того, что тоже татарка. И такие чувства испытывали многие мои городские сверстники-татары.
Татарский язык в школе во времена моего детства был обязательным лишь для татар. Но самое неприятное было в том, что он входил в программу за счет других предметов два раза в неделю: один раз за счет рисования, другой — вме-сто физкультуры. Мне нравилось заниматься татарским языком, но не меньше хо-телось рисовать и бегать-прыгать на уроке физкультуры. Теперь татарский язык в нашей республике обязателен для учеников всех национальностей. Забавно сле-дующее соотношение времени, отведенного на языки, в специализированной английской школе, где моя дочь учится в восьмом классе: русский язык — три раза в неделю, английский — четыре, татарский — пять раз.
Рамиль и Шамиль — одни из ближайших моих друзей в деревне. Они живут почти напротив от нас, слева от Рабиги апы. Их мать, Гульнур апа, и летом ходит тепло одетой. На ней всегда шерстяной жилет и нечто вроде ватника. На голове, как у всех деревенских женщин, платок, концы которого она скручивала и обматы-вала вокруг головы. У ее матери, Фатихи апы, — витилиго, болезнь, при которой на коже по неизвестным причинам возникают белые пятна. Маленькие белые пят-нышки появились у моей матери в тридцать с небольшим. Скольких врачей и “ле-карей” она обошла! Помню какое-то дорогое лекарство из Кубы — флакон с темно-коричневыми капсулами. Оказывается, на Кубе каждый десятый человек болеет витилиго. Все оказалось бесполезным. Белые пятнышки разрастались, соеди-нялись, образовывая большие пятна. Особенную неприятность доставляли маме пятна на лице. Она пользовалась тональным кремом. Сейчас моей маме пятьде-сят шесть лет, и она стала белокожей.
Такой же белокожей была мать Гульнуры апы. Можно сказать, бабушка с ни-ми дружила. Но понятие дружбы в деревне носит странный характер. Ничто не мешает дружащим сторонам изрядно сплетничать за глаза друг о друге. В по-следние годы жизни отношения между Гульнурой апой и моей бабушкой испорти-лись. Та сказала кому-то, что бабушка сглазила ее корову. А бабушка от кого-то услышала. Ее возмущению не было предела. Наверное, это идет еще со средних веков, когда уличение в колдовстве считалось страшным грехом или клеветой.
Рамиль был старше меня на один год, а Шамиль — младше на два года. Со-вершенно не похожи друг на друга: Рамиль — в мать, смуглый, раскосый и курно-сый, Шамиль — в часто пьяного отца, посветлее лицом, большеглазый, с длин-ными ресницами. Мы часто сидели на бревне около моего дома, грызли семечки и болтали обо всем. Однажды Шамиль спросил меня: “Ты хочешь выйти замуж?”. Я ответила, что не знаю, но, наверное, хочу. Он возмутился. Почему все девчонки хотят замуж?! Ведь ничего хорошего в этом нет. Мужья будут жен своих бить. Мне было неловко, фактически он признавался, что его отец бьет мать. В моей семье не принято было выносить сор из избы, хотя бывало всякое.
К моим воспоминаниям об эби примешивается горькое чувство того, что я не говорила ей о своей любви. Я была недолюблена, недоласкана своими родите-лями. Бабушкина любовь компенсировала недостаток родительской любви. Если бы не было в моей жизни эби, я была бы несчастнее.
Какое чудо — память! Один из летних дней. По нашему дворику туда-сюда снуют куры. Эби пошла за молоком. Я захожу в сад. Из-под кустов крыжовника слышен вой соседских котов. Я тычу туда палкой, выгоняю их. Ем ягоды крыжов-ника. Слушаю ветер. Еще не знаю, что жизнь — нелегкое занятие. Что однажды постригусь наголо из протеста против не помню чего, что не раз буду плакать, за-рывшись лицом в подушку. Буду вспоминать эби. Иногда плакать и улыбаться при этом. Эби была, есть и будет в моей жизни. Не о ней ли будет моя последняя мысль на земле…
;
ГАЛИМОВ
РУСЛАН АБДУРАХМАНОВИЧ

 

Родился в 1946 года в г. Чистополь.
Работал на КамАЗе, проходчиком в Метрострое.
Публиковался в журналах «Новый мир», «Сельская моло-дежь», «Литературная учеба», в коллективных сборниках Лебеди над Челнами", "Город моей мечты", альманахе "Поэзия" (1991)
Автор книг «Ко мне и от меня» (Казань, 1988), «Тебя не вызовут на бис» (Набережные Челны, 1994)
Умер в 1982 году.
Сказочник
Наконец жена выгнала Тропинкина.
— Иди, — сказала она ему,— иди, Гена, и больше не приходи.
— Это еще почему?
— А потому, что я тебя видеть больше не хочу.
— Ух ты,— подразнил он ее,— видеть она меня боль¬ше не хочет. А может, это я тебя видеть не хочу?
— Господи, ну чего же ты ходишь тогда?! — всплес¬нула она руками.
— Я к дочери,— не отставал Гена, надеясь в душе по¬сидеть еще немного в гостях. «Теперь уже в гостях»,— усмехнулся он.
— А что дочь, ты ей больше не отец,— горько ответи¬ла она.
Тропинкин, сощурившись, посмотрел на нее одним глазом. «Значит, замуж собирается»,— решил он и посмотрел на нее другим глазом.
— А ты что же, другого отца ей подыскала?
— Не твое дело! — отрезала жена.
— Не мое,— согласился Гена,— куда уж мне.— Оп прикрыл глаза.— Кто же я теперь? — глухо спросил Тропинкин.
— Пьяница, вот кто! И уходи, уходи, пожалуйста...
Внизу, на первом этаже, на холодном полу дожидал¬ся Тропинкина серый в яблоках конь на трех колесиках. Если сесть в тарантасик и нажать на педали, конь встрях¬нет гривой, стукнет копытом и поплывет, не касаясь зем¬ли, изредка встря-хивая удилами. Красивый конь.
Принес его Тропинкин своей дочери, но не решился сразу взять с собой: и тяжело, вернее, неудобно тащить на четвертый этаж, и не знал он, как на это по-смотрит жена. Хорошо бы, если б она увидела его подарок и убе¬дилась, что оп не только пропивает деньги, по еще и о дочери думает. Хотя жена сама работает и алименты с меня получает, но когда еще она купит дочери такой по¬дарок? — ду-мал Гена, выйдя из магазина с покупкой.
— А где же моя дочь? — строго спросил Тропинкин.
— У моих родителей, вместе с ними уехала,— ответ¬ствовала жена, давая понять, что разговор окончен.
Гена, догадавшись, что дальнейшее пребывание в квар¬тире может плохо для него кончиться, махнул рукой. «Ладно»,— сказал он себе.
Он тяжело спустился по ступенькам, придерживаясь перил; его вдруг повело — пока был там, еще держался, думал о дочери, а как только вышел, почувство-вал, что пьян, и очень этому удивился.
Конь стоял под лестничной площадкой, уткнувшись в детскую коляску.
— Ну чего ты? — спросил Гена.— Я ведь раньше здесь жил. Дочь в этой ко-ляске катал. А теперь...
Конь тряхнул гривой, ткнулся мордой в колени, Гена погладил его.
— Вот такие, брат, дела,— вздохнул он.— Ну да лад¬но,— Гена встал,— по-ехали, значит, мы дальше.
— По-ехали,— ответил серый в яблоках конь.
Тропинкин вышел на улицу, огляделся, посмотрел на¬верх, отыскал пасмур-ным взором знакомое окно.
— Зараза ты эдакая,— беззлобно ругнулся он.
— Зараз-за,— повторил серый в яблоках.
— Вот и я говорю.— Гена глубоко вздохнул и кач¬нулся вдоль улицы, за ним бесшумно двинулся конь.
Тропинкин похлопал по карманам, достал пачку сига¬рет и долго прикуривал у прохожего, который очень спе¬шил по своим личным делам и наконец отдал весь спи¬чечный коробок, чтобы не задерживаться.
Гена посмотрел ему вслед, ничего не сказал и пошел догонять коня, изредка спотыкаясь о свои мысли, и тогда конь останавливался, дожидаясь его.
Так дошли они до пивного ларька.
— Ты погоди меня здесь,— сказал Гена,— или хочешь, покатайся где-нибудь. А вообще-то все равно,— махнул он рукой.
— А может, но надо,— слабо попросил конь, понимая, что Гену теперь не ос-тановишь.
— Надо,— ответил Тропинкин официально и провалил¬ся в раскрытую дверь.
Серый в яблоках остался перед пивнушкой, постоял за углом, процокал туда-сюда. Тропинкин не показывался.
«Ну, теперь это надолго»,— подумал серый в яблоках и заскучал. Подождал еще немного и покатил в сторону сквера, где играла музыка и бегали дети.
Конь проехал по дорожке и остановился возле скамей¬ки, на которой сидел маленький мальчик и потирал ушиб¬ленное колено.
— Упал, что ли? — спросил конь.
Мальчик кивнул головой и поискал глазами маму, со¬бираясь заплакать.
— Садись,— предложил ему конь и подкатил ближе.
— Я не могу,— ответил мальчик и показал на колено.
— Ну и что. А ты потихонечку.
Мальчишка вскарабкался.
— Ну, которая твоя мама? — спросил конь — серый в яблоках.
— Самая красивая,— ответил мальчишка и махнул ру¬кой.— Поехали. Ура!..— закричал он.
Гена выполз из пивнушки и увидел, что нет никого, что остался он один, что давно уже вечер... Постоял не¬много, заложил два пальца в рот и громко свистнул.
Прислушался, никто не отзывался.
— Ну и ладно,— сказал Гена Тропинкин и, опустив голову, тихо поплыл над землей.
Воскресни
Класс гурьбой вывалился из дверей школы и рассыпал¬ся: кто в нижний парк через дорогу, кто возле автобус¬ной остановки остался играть,
— Ленка, замри!
Ленка замерла. Мансур подбежал и хлопнул ее но плечу.
— Воскресни!
Ленка погналась за Сашкой Коноваловым.
— Саша, замри!
Мансур успел добежать до угла и спрятаться: пусть пока без него побегают. И только выглянул, ему сразу же: «Замри!» Мансур так и остался стоять, нагнувшись и вы¬тянув шею.
Большая перемена была в самом разгаре, когда Ман¬сур заметил отца возле дверей школы. Отец стоял, бли¬зоруко щурясь, копался в кармане, наверное, очки искал. Потом остановил Сашку и что-то спросил.
«Меня»,— екнуло у Мансура сердце. Хотел кинуться бежать, но растерялся — «воскресни!» ему не говорили, А отец подходил все ближе и ближе и наконец оста¬новился перед ним.
— Здравствуй, сынок.
Мансур промолчал.
Отец нагнулся и потрепал его по голове
— Вспотел,— сказал он, где у тебя фуражка?
Мансур стоял вытянув шею, глядя прямо перед собой. И даже не дрогнул, ко-гда отец дотронулся до пего.
— Ты почему молчишь?
Подбежал Сашка Коновалов.
— А мы играем, это я ему сказал «замри!».
— Вон что! — Отец присел на корточки.— Тогда ска¬жи ему, чтобы отмер. Как же я буду с ним разговари¬вать?
— Не отмер,— поправил его Коновалов,— а вос¬крес!
«Тоже мне, грамотей,— подумал Мансур и покосился на Сашку,— спишешь у меня в следующий раз».
Коновалов слегка толкнул Мансура в бок:
— Тебе говорят, воскресни!
Мансур не шелохнулся. Коновалов постоял еще не¬много и отошел в сторону: мол, подумаешь...
— Воскресни, Мансур,— попросил отец.
Мансур продолжал стоять в неудобной для него по¬зе, но после того, как ему во второй раз Коновалов ска¬зал воскреснуть — чуть-чуть выпрямился. Отец заме-тил это.
— Ты что же, совсем разговаривать не хочешь? А я тебе пряников купил.
Подумаешь, пряники. Что он, маленький, или пряников никогда не ел? Абей-ка ему каждый раз покупает с пенсии. Мансур проглотил слюну.
— А я дома был, зашел, матери нет, а бабушка твоя со мной разговаривать не хочет.
«И правильно делает абейка»,— подумал Мансур.
— У тебя сколько еще уроков осталось?
Мансур пропустил мимо ушей про уроки. «А мама на работе»,— хотел ска-зать и осекся. А ему какое дело? Че¬го он пришел?
— Ты как, Мансур, хочешь, чтобы я вернулся? Бу¬дем опять вместе жить.
Мансур не знал, как на это ответить. И что хочет — нельзя сказать, и не хочет — тоже плохо. Вот если бы не пил отец и не дрался с матерью, тогда другое дело. Надоели они ему совсем. Как отец поколотит мать, так она Мансура потом лупит. А однажды мать скалкой трах¬нула отца по голове и убежала. А Мансур не успел.
Шишка тогда у отца здоровая выскочила... Очухал¬ся он и давай гонять Ман-сура: почему тройки, почему черновик грязный?
Вот и жалей их. Хорошо еще, что абейка у него есть, иначе совсем бы житья не было.
Все соседи так говорят.
Мансур и без соседей знает, но, когда соседи говорят, это совсем пропащее дело.
Теперь он сам все понимает. Если ушел из дома — пусть, пусть идет и не возвращается. Но с другой стороны, мать недавно спросила у него, не хочет ли он другого отца. Мансур спросил: кто? Дядя Гумер, сказа¬ла мать.
— Это который шофер?
— Шофер, — ответила мать. —. На машине будешь кататься.
Мансур с ним катался уже, только не знал, что дядя Гумер хочет к ним отцом прийти. Лучше бы так про¬сто катал,
— Ну, как же мы будем, сынок? — повторил отец.
«Никак,— хотел ответить Мансур,— у нас другой пап¬ка будет»,— и посмот-рел на отца. Чего он небритый опять? Наверное, лезвия кончились. А дядя Гумер каж¬дый день ходит бритый...
— Пить больше не буду, — тихо сказал отец,— чест¬ное слово!
Мансур отвернулся. Сколько уж раз он так говорил, сколько раз обещался, даже на хлебе клятву давал. Ман¬сур помнит. А потом у него опять все сначала.
— Велосипед куплю,— пообещал отец и взъерошил ему волосы.
Не надо ему велосипеда и дядю Гумера не надо...
Перемена должна скоро кончиться. Мансур пересту¬пил с ноги на ногу. Отец, кряхтя, поднялся, вытащил пачку папирос и долго прикуривал.
— Ладно, — сказал он, — пойду я, наверное.
В это время прозвенел звонок.
Мансур насторожился: как быть? Убежать нельзя, а стоять — на урок опо-здаешь.
И возле школы никого, последние ученики пробежа¬ли мимо, и никто не по-смотрел на них.
— Звонок,— сказал отец,— беги, опоздаешь еще. Мансур помедлил немного.
— Отомри,— тихо сказал отец и слегка подтолкнул его.
Мансур вскинул голову.
— Воскресни то есть,— поправился отец.
Мансур кинулся в школу, а за дверью остановился. Незаметно выглянул.
Отец стоял на том же месте и, близоруко щурясь, держал в руке потухшую папироску.
Мансуру очень хотелось, чтобы он ушел, по отец все стоял и не уходил.
— Воскресни,— тихо сказал Мансур.— Воскресни...
;
ГРИГОРЬЕВА
ЛИДИЯ НИКОЛАЕВНА

  Родилась 12 августа 1945 года на Украине. Закончила Ка-занский университет (1969). С 1973 по 1993 годы жила в Москве. Была автором и ведущей литературных программ «Поэтические встречи» и «Мастерская поэта» на Всесоюз-ном радио.
С 1993 году живет в Англии, куда переехала с мужем, по-этом Равилем Бухараевым. Автор радиопрограмм о совре-менной русской поэзии и культуре на русской службе Би-би-си. Участница международных литературных встреч, кон-ференций и всемирных конгрессов поэзии.
Автор книг:
«Майский сад», (1981); «Свет виноградный», (1984); «Круг общения», (1988); «Любовный голод», (1992); «Пейзаж перед битвой» ; (1993); «Избранные стихи» на русском, японском и английском языках, Киото (1995);
«Сумасшедший садовник», (1999); «Воспитание сада», (2001); «Не бедные люди», роман в стихах, (2002). «Небожи-тель», М,, (2007) «Сновидение в саду», М., (2009) ; «Англия – страна Советов», книга эссе, (2008) ; «Венецианские мира-жи», фотоальбом, эссе, стихи, (2011)«Вечная тема», из-бранные стихи и поэмы (2013)
Книга «Небожитель» (М.: Время, 2007) вошла в список Бу-нинской премии 2007 года. «Сновидение в саду – стихи ХХI века», получила в 2010 году премию им. М.Волошина «За лучшую поэтическую книгу года». Совместно с Р.Бухараевым стала лауреатом литературного фестиваля «Русские мифы» (2010, Черногория). Лауреат премии им. А.Дельвига за 2011 год (Литературная газета)
Член СП СССР (1984), член Всемирной академии искусства и культуры, Международной академии поэзии (Мадрас, 1995), Европейского общества культуры (Венеция, 1995), Между-народного ПЕН-клуба.

Фуфайка Феофанова
“Пассажиров грешных и бессмертных просят пройти на посадку к выходу номер восемь! Рейс SU 241 на Лондон! Повторяю...”.
Она вздрогнула и оторопела. В аэропорту время, по ее давним наблюдени-ям, часто словно бы переходит в другое измерение. Останавливается или тянет-ся, как тугая и неподатливая резина. В своем сибирском детстве она часто дума-ла, что, когда вырастет, люди будут уже летать на самолетах на дальние планеты. Не менее того. А уж московские аэропорты шестидесятых ей, приехавшей в сто-лицу из таежной глуши, вообще казались иллюстрациями из жизни инопланетян. Это сейчас они поизносились и присели, словно бы застиранные шерстяные нос-ки, а тогда казались просторными и светлыми, поражали воображение. Точно так же ее поразила когда-то образцово-показательная школа-интернат из стекла и бе-тона, с зимним садом и бассейном, в областном центре, куда ее, способную к язы-кам, после шестого класса определило районное начальство.
Таким удачным для нее образом проявилась некогда местническая чиновни-чья гордость. Райком партии и районо не могли не поощрить победительницу все-союзной языковой олимпиады. И русский, и английский, и родной немецкий, с поволжским акцентом, впитанный с бабушкиными сказками на русской печи в не-скончаемые сибирские ночи, она щелкала, как кедровые орешки или семечки щелкают бойкие сельские девицы на выданье, и удивила строгое жюри.
Теперь же, в двухтысячном году, профессор одного из британских универси-тетов, Алевтина Потехина, для которой перелеты из страны в страну давно стали обыденностью и рутиной, не сразу сообразила, что сотрудница аэропорта “Шере-метьево”, так страшно и нелепо воззвавшая к человеческим грехам и неочевид-ному бессмертию, всего-навсего призывала пройти на посадку некоего граждани-на Грешных и его сотоварища Бессмертных.
Обычные сибирские фамилии прозвучали в душном, нашпигованном стати-ческим электричеством воздухе тесного аэропортовского “отстойника”, дико и страшно, просто-таки апокалиптически.
И она вздрогнула. И внутренне сжалась. Уж не к ней ли напрямую обрати-лось само небо? И с чего бы это? Не начало ли это некоего (она ухмыльнулась) Конца...
Чтобы успокоиться и обрести привычное равновесие, она достала из сумки упакованную в прозрачный пластик пожелтевшую от старости школьную тетрадку и попыталась вникнуть в текст, рассеянный меж колонок с таблицей умножения. Почерк был мелкий, витиеватый, строчки бежали то вверх, то вниз, а то и усколь-зали под школьную цифирь. К тому же то, ради чего, как она думала, она прожила достаточно долгую и непростую жизнь, написано было химическим карандашом и потому буквы кое-где расплылись и размылись. Ну, да ничего. Главное, это есть, это существует! Знали бы все эти толкущиеся вокруг Грешные да Бессмертные, сколько копий сломали слависты европейских стран, доказывая, что первый рас-сказ Игнатия Зарецкого “Фуфайка Феофанова”, написанный им в пересыльной тюрьме Сыктывкара, не более, чем фантом, позднейшая выдумка филологиче-ских слаломистов, апостолов структурализма.
Именно она, Алевтина Потехина, зашитившая диссертацию по теме: “Буква
“ё” — как доминанта и кода в поздних романах Зарецкого”, да, именно она добра-лась-таки до каморки лагерного охранника в таежных распадках Коми, до его тю-фяка, под которым для тепла, видимо, лежали спрессованные старые газеты и среди них полуистлевшая школьная тетрадка, исписанная будущим классиком советского диссидентства и изъятая у него, как он сам многажды ей говорил, при обыске перед самым его освобождением и высылкой в Израиль.
“Фабричный фельдшер Федор Феофанов был форменным фетишистом и фантазером. И это факт. С фельдшерицами и фабричными фифами он любил фамильярничать, фарисействовать, фанфаронить и фиглярничать, как фасони-стый фофан и фалалей. Фаня Фофанова фыркнула как-то: мол, у него физия фи-лера и форсуна, а то и фискала.
И вот этот фразёр и фрачник выкинул фортель, фамильярно предложив ин-женерской фифе фотокарточку, а вернее, ее фрагмент, на которой Фаня обнима-лась с филателистом Фимой Филалетовым. В обмен на флакон фантастических модных духов “Флора и Фауна”.
Это была фронда и даже афронт. Но этот шантаж Феофанова, фигурально выражаясь, фукнулся, и вот почему...”
Далее тетрадный листок был залит чем-то невнятно коричневым, поглотив-шим и, возможно, даже навсегда уничтожившим неведомый шедевр знаменитого Мастера (иначе как с большой буквы русисты-филологи всего мира его и не обо-значали в своей переписке и многочисленных печатных работах).
Остальные страницы этой чудесно обретенной школьной тетрадки в клеточку непоправимо слиплись. И все же она не просто надеялась, но была со свойствен-ным ей сибирским упрямством уверена, что оксфордские книжные реставраторы смогут разлепить, расчленить, разъять хрупкие и ветхие странички, и тогда она триумфально войдет в историю зарецковедения, потеснив на сей узкой стезе и эту сушеную воблу Джессику Смит, и разъевшуюся, как огородная тыква, Ванессу Гринуэй, у которых всех-то преимуществ перед ней, что две-три ночи, проведен-ные с Мастером в гостиничных номерах во время конференций и форумов во славу изящной российской словесности.
Она временами словно бы ненавидела этих двух конкуренток по научной те-ме, ставшей смыслом всей ее жизни. И в то же время пылала страстью и поздним вожделением, воплощенным в любопытственное любование фрагментами их воспоминаний, просочившимися-таки в западные славистские круги, несмотря на предусмотрительно оставленные Мастером завещательные запреты на любые публикации личного характера до сроков просто-таки цветаевских: пока все участ-ники и свидетели событий, а также те, кого эти откровения могли бы ранить, — не вымрут! Ну, разве это не жестоко — намекать в своем завещании на то, что все мы смертны?
А впрочем, ей ли не знать и не помнить, как часто Мастер был со славистка-ми жёсток, если не жесток.
Она осторожно перевернула драгоценную тетрадь. На лицевой стороне об-ложки текст был более четким. “Филигранный фрагмент, — подумалось ей. — Бу-ква “ф” — как доминанта и кода...”. И опять усмехнулась, печально и безрадостно.
“Фотография не была фальшивкой или фикцией. Феофанов потерпел бы фиаско, если бы не его форс, не фарт и не фортуна. Его фамильная фанаберия, умение фордыбачиться, создали фантомный флёр и Фекла перестала финтить и фиглярничать.
“Фетюк! Растяпа!” — думала она о своем фривольном фаворите Фиме, фла-нировавшем с ней в тот вечер у фонтана, где их и сфотографировал франтоватый Феофанов.
“Смотрела фильму с Фёклой!” — походя фурыкнула она тогда мужу. А сама подумала: “Фалалей! Филистер! Филантроп!”. И открыла для отвода глаз фолиант, в котором лежала крупная фальшивая купюра, формально предназначенная фанфарону Феофанову....”
“И это всё?! Эти школьные упражнения, игры со словарем синонимов и есть грандиозное открытие новых путей в литературе? Садитесь, Потехина, двойка. Нет, даже единица!” — послышалось ей. Это старый учитель литературы Карл Иванович Розенберг, двоюродный брат ее бабушки Марты. Это он, тайком давав-ший ей в школьные годы почитать Мандельштама, некогда по памяти переписан-ного от руки ссыльным сталинским дипломатом, это он так кричал на нее на уро-ках, чтобы никто не подумал, что он способен на поблажку для близкой или даль-ней родни.
Ей захотелось возразить ему, но тут шумная толпа каких-то неправдоподобно огромных, одетых в меха людей ввалилась в предотлетный отсек, и Алевтина очнулась, сообразив, что нечаянно задремала от дорожной усталости.
“А Генка-то Грешных крепко подсел в баре на этот чертов “гиннес”, на этот деготь гадкий! До Лондона не дотерпел! Еле дозвалися!” — низким басом, словно самолет на бреющем полете, прогудела крупная статная девица в собольем, как поняла Потехина, палантине.
“Новые сибиряки! — окончательно проснувшись, сообразила она. — Греш-ные и смертные. К сожалению...” И тут же, словно бы к слову, ей припомнилась песенка давних московских, еще студенческих времен: что-то там про Марсель, про роскошную западную жизнь, дескать, там девочки танцуют голые, там дамы в соболях... Сказали ли бы тогда кому, что мир перевернется, что границы откроют-ся. Да плюнул бы он в глаза насмешнику, а то и провокатору подметному!
Но парадокс быстротекущего бытия превзошел все ожидания. Всему миру теперь было известно, что нынешние “дамы в соболях” — чаще всего дамы из российских столиц да нефтяных и алмазных сибирских мест. И с голыми девочка-ми в России теперь проблемы нет. И в прямом, и в переносном смысле.
А то детское соболье одеяльце, под которым она выросла на глухой сибир-ской заимке, наверное, давно истлело в заброшенном пятистенке. Она никогда никому не рассказывала ни о своем детстве, ни о семье, из которой изошла в большой мир, да в нем и осталась...
Да и как расскажешь на студенческом комсомольском собрании, что ее дед, ссыльный меньшевик, дальновидно и вовремя затаился в таежных дебрях, куда был выслан в тридцатые на очистительное и покаянное житие, и тем спас свой живот. И свой, и маленькой Марты, оставшейся у него на руках дочери обрусев-ших немцев, приютивших его в своем крепком и богатом хозяйстве.
Раскулачить их пытались многажды, еще при жизни старого Розенберга. Но всякий раз ретивые уполномоченные в черных кожанах то увязали в непроходи-мой распутице и при попытке объезда тонули в окрестных торфяных болотах, то заносила их снегами внезапная снежная буря, и тела их оттаявшие находили только по весне. Так что стал в скорости дедовский таежный хутор считаться ме-стом если и не заклятым и колдовским, то уж явно хранимым неким могучим “обе-регом”. А то и силами небесными. А с покровительством небес сибиряки, даже с партийным билетом в кармане, в спор старались не вступать.
Сказать, что Алевтина ненавидела Советы с малолетства, значит ничего не сказать. Видела она в своей глуши и ссыльных, и беглых, и бедных. Да... Эта не-нависть, таимая на самом донышке детской души, и вытолкнула потом ее, пер-спективную аспирантку МГУ, выехавшую за границу с докладом о симпатиях Бер-нарда Шоу к Советскому Союзу, во тьму ли внешнюю, в свет ли...
Бежала она без оглядки. И так быстро и жадно ухватилась за новую жизнь, отталкивая при этом прошлое, как отталкивает утопающий ненужную ношу, взби-раясь в спасательную шлюпку, что забыла почти все. И детство свое — в первую очередь.
Дед ее, женившись на подросшей Марте, едва ей исполнилось шестнадцать, хозяйство конечно же вел неумело. Скотина почти вся со временем пала. Делян-ки, некогда с немецкой старательностью отвоеванные у тайги, потихоньку заросли черноталом. Их единственная дочь, будущая мать Алевтины, и читать, и писать, и считать звезды в небе научилась от своих родителей. А вот аттестат школьный так и не получила.
И могла бы стать она, Алевтина Потехина, как ее мать, знатным сибирским животноводом, если бы не бабушка Марта, настоявшая на школьном, а потом уже и дальнейшем обучении.
И тут объявили задержку рейса. По техническим причинам. Вот так всегда! Даже не стесняются того, что летают на списанных “Боингах”! Зачем тогда людей насильно и заранее заманили в эту тесноту да духотищу? И подзадержавшихся бессмертных и грешных выманили из их таилищ, чтоб помучились еще при этой жизни! Алевтина давно не чувствовала такой злости, хоть и знала за собой, что не добра, что любит первой откусывать от любого пирога и нажимать гашетку до упора, если ей что-то придется не по нраву. И не нрав это даже был, а норов.
Чтобы заслониться от самой себя, от воспоминаний, с неожиданным нахра-пом взявших над ней власть, она опять достала из сумки тетрадку, найденную под тюфяком в Сыктывкаре, да так бережно ее взяла, словно это была рукопись, най-денная в Сарагосе, обреченная стать знаменитой.
“От пощечины фиолетовая фетровая шляпка Фани отлетела на фиг.
“Не финти! Знаю я твои фигли-мигли! — прокричал офонаревший Феофа-нов”.
“Феодал! Фуфло! Фигляр! — фальшиво расфыркалась Фаня.
И подняв с примятой травы футбольного поля фасонистую фуфайку Феофа-нова, фактурно накинула ее поверх своей фланелевой кофточки, фактически при-знав этим, что ее фатальный флирт...”
Далее было все “фатально и фактически” размыто... Как размыты границы ее, Алевтины, бытия — от Сибири до кафедры русского языка провинциального британского университета, которую к тому же грозятся вот-вот закрыть из-за от-сутствия студентов. В мире все меньше остается людей, желающих читать Досто-евского и Толстого в оригинале. Зачем учить язык поверженной державы, обезу-мевшее разновозрастное народонаселение которой со всех ног ринулось учить языки новой “оккупационной культуры”. То есть и сам английский, и его американ-ский диалект.
Что ее там ожидает? Куда она летит?!
То есть как это? О чем это она?
Что только не примнится от усталости и духоты. А как же Зарецкий? Его на-следие, в котором, правда, уже многие доброхоты наследили так, что тропы не видно. Но у нее за многие годы от любви и преданности к предмету изучения, вернее, что греха таить, к самому автору, развилось как бы особое, нутряное зре-ние. Будто бы выработалось в ее мозговой оболочке нечто вроде инфракрасного излучения, позволяющего видеть и находить все, что касалось ее кумира, даже в кромешной темноте, а то и в недрах земных.
Так получилось и с этой тетрадкой. Она, казалось, учуяла бы ее и под землей, а не только под тюфяком спившегося вохровца, живущего в покосившемся домишке на окраине города и мира. Ей не показалось странным даже то, что он словно бы заранее знал, что когда-нибудь за тетрадкой “этого писаки недорезан-ного” кого-нибудь пришлют, попытаются отнять, а если повезет, так и заплатят.
Тут еще повезло Алевтине, что либеральное время, наступившее на ее быв-шей родине, позволило ей несколько лет тому назад восстановить российское гражданство, не поступившись при этом британским. Она могла теперь, в отличие от своих английских коллег, часто пробивавших себе российскую визу с трудно-стями вполне старорежимными, беспрепятственно летать в Россию, когда ей за-благорассудится. И сейчас как раз для нее наступило такое безрассудное время, как говорится “последний край”: она должна была сказать свое слово на грядущей всемирной конференции памяти Игнатия Зарецкого в Зальцбурге, городе, в кото-ром Мастер прожил основную часть своей “нерусской” жизни.
Нужно было успеть воплотить свои интуитивные догадки по поиску “Фуфайки Феофанова” как можно скорее, до закрытия кафедры, что лишило бы ее основного дохода и обрекло бы на мизерную пенсию при минимуме накоплений. Открытие неизвестного рассказа самого известного русского писателя второй половины двадцатого века — равнялось для нее открытию личного Клондайка, возможности занять оплачиваемую должность в комитете или подкомитете при комиссии по наследию бездетного и бессемейного Мастера, оставившего после себя не только богатый архив, но и богатый Благотворительный фонд по изучению себя самого и прочих немногих изгнанников “пятой волны”.
В поиске ей, как ни странно, помогла голая цифирь структурализма. Под-считывая как-то количество слов с буквой “к” в поэзо-романе Зарецкого “Каверза Аскезы”, она вдруг осознала, что фамилии главных героев автор часто брал из своего ближайшего окружения. Например, Костя Козодоев, главный герой кавер-зы, недолгое время был его личным секретарем, а героиня Лика Маликова — со-держанкой. Из этого всего проистекла смутная догадка, что какой-нибудь Феофа-нов да был неподалеку от писавшего свою феерическую фата-моргану (она име-ла в виду даже не рассказ или там роман молодого мастера, а его судьбу, напи-санную рукой Мастера рангом повыше) молодого и никому не известного Игнатия Зарецкого.
И как только наступили университетские пасхальные каникулы, она вылетела из Лондона в Москву, а потом и в Республику Коми.
Наконец-то, вдруг подумалось ей, то, что всегда было досадной и неустра-нимой помехой, стало ее преимуществом. Русское происхождение все эти два с половиной десятилетия служило ей на кафедре и на отдельной научной делянке зарецковедения если и не препятствием для успешной карьеры, то неким легким, едва уловимым укором со стороны английских коллег, не допускавших даже мыс-ли о возможном превосходстве “иностранки”, пусть даже и носительницы языка, на котором писал их “подследственный”, изуверски пытаемый на дыбе науки влюбленными славистками, писатель Игнатий Зарецкий.
Возможно, здесь сказывалось островное сознание, исторически заложенное в подкорку убеждение: иностранцы всегда считались на островах если не опас-ными пришельцами, то лишними “ртами” уж точно. Ей припомнилось, как очеред-ная женщина, присланная для уборки ее квартиры посреднической фирмой, и оказавшаяся испанкой, прожившей в этом северном английском графстве уже тридцать лет, но все еще плохо говорившей по-английски, уловив легкий акцент в указаниях Алевтины, облегченно выдохнула: “So, you are also not local? We are both “bloody strangers”* then?” (“Так ты тоже не местная? Так мы с тобой “прокля-тые иностранцы”?!”)
Алевтина отказалась тогда от услуг пожилой испанки не только оттого, что та осмелилась ее, занимавшую уже профессорскую должность, поставить на одну доску с собой, убиральщицей чужой грязи, но и потому, что та самим своим при-сутствием постоянно напоминала бы о том, о чем сама работодательница стара-лась забыть.
Уже много лет Алевтина едва ли не каждый день, просыпаясь у себя в спальне под белоснежными льняными, викторианских времен простынями, куп-ленными ею на Антикварном салоне и бывшими некогда чьим-то абсолютно но-веньким, неиспользованным в стародевичестве приданым, благодарила бога (именно так, с маленькой буквы, она и упоминала Его в своих письмах и статьях, что как раз и было рудиментом ее советского прошлого, хоть она и не отдавала себе в этом отчета!) за то, что она проснулась именно здесь, в этой благословен-ной и богоизбранной, как ей хотелось верить, стране.
Толпа сибиряков, разместившаяся напротив, клубилась и шумела, как верхо-вой ветер в кронах столетних кедров.
Какие могучие, неискоренимые никакими реформами и революционными подвижками люди живут у нее на родине, могла бы она подумать, если бы не на-копившаяся внутренняя досада от понимания того, что вот можно было и не бе-жать за тридевять земель, а добиться с годами на родине всего, чего пожелаешь.
Но эти великаны и великанши, возбужденно и тревожно гудевшие на весь тесный отсек, словно потревоженные дикие пчелы, были значительно моложе ее и осваивали российские перемены в полном согласии с переизбытком жизненных соков и отпущенных природой сил. Да и потребности их, судя “по наглядной агитации” — в дорогих русских мехах, стильных английских костюмах и модных японских ароматах, витавших вокруг них в воздухе, — располагались в той шкале ценностей, которую она меньше всего имела в виду, когда осмысленно и безоглядно бежала на Запад.
Не в оправдание, а в разумение будь сказано, что бежала она не для того, чтобы спать на викторианских простынях или есть с королевского фарфора. Об их существовании она, едва вытащив ноги из сибирской торфяной трясины, тогда и не подозревала. Бежала Алевтина, как это ни пафосно теперь звучит, из-за Игна-тия Зарецкого, ставшего для нее в студенческие вольнодумные годы воплощени-ем мечты об абсолютной творческой свободе...
В те давние времена, в середине семидесятых, Зарецкий не был так знаме-нит и прославлен, как сейчас — от телесного кожного покрова до кожаной книжной обложки. И это, как она сама много раз думала, делало ей честь. Выходит, что она своим побегом во славу гонимого творца, и с первых же своих научных шагов, поставила на темную лошадку. А то, что лошадка оказалась скакуном орловской породы и пришла к финишу первой, сорвав при этом все возможные призы, хоть и не ее личная заслуга, но удача ее личная — несомненно.
“Феофанов поднес фитиль к факелу. Фейерверк удался. Хотелось согреться и он достал фляжку. Эта фефёла Фанька зря уволокла его фуфайку. Но ее фар-ватер, и фас, и фигура... Флейта форейтора!
Фофанов будет теперь фанфаронить. Тоже мне, фантазии фавна! Чистая фанаберия! Фиктивный флирт!
У самого же Феофанова фант был бы фартовый, выйди он в фазаны или ферзи. Фельдмаршал фармакологии!
А вот его фуфайка была теперь у Фани, что было фигово...”
Может, там и нет больше ничего, внутри тетрадки-то этой, вдруг подумала она с ужасом. И что тогда? Состоится ли сенсация или выйдет знатный пшик, как уже было с его поэмой в прозе “Замороженная морошка”, в которой сохранилась всего одна строка оригинала, а дальше на ста с лишним страницах шел текст с доминантами “зам”, “мо” и “рош(ж)(з)(ч)”. Весь этот непростой текст “под Зарецкого” оказался “копией Рембрандта”, то есть мистификацией, на которые был горазд, как потом выяснилось, некий необозначенный и никому дотоле неизвестный друг юности Мастера. Отличить подлинник от копии дано не всякому. Особенно, если копия сделана талантливым человеком.
Это могло бы показаться странным, но Алевтина Потехина, знатный, так ска-зать, зарецковед, была напрочь лишена природой литературного слуха и ничего ярко-художественного в его текстах не видела и не ощущала. Не слышала музыки, не чуяла неповторимого ритма его, известной теперь каждому студенту филологу, многостопной клаузулы, о которой были написаны горы докладов и диссертаций. Ее всегда по преимуществу интересовало, если можно так выразиться, мо-лекулярное устройство текста, его структурный каркас, формула ДНК в визу-альном воплощении. Так она понимала и так проводила в жизнь суть внятного только избранным лингвистического новояза. Будучи человеком мыслящим, но начисто лишенным дара воображения, так она толковала и развивала, как ей ка-залось, мысли и постулаты еще одного своего кумира, эстонские семинары кото-рого она посещала в каникулярное университетское время в той своей давней, доанглийской жизни.
Похоже, что самолет их еще не починили. И долетит ли он до Лондона, после того как там что-то поменяют, подкрутят или поддуют, никому не известно. Она почувствовала, как покрывается липкой испариной, и попыталась взять себя в ру-ки. Только приступа паники не хватало! Только не здесь! Не на глазах у этих раз-веселых и благодушных, грешных и небессмертных (она усмехнулась), громо-гласных сибиряков и громокипящих сибирячек!
Дрожащими руками она достала пузырек с травяным настоем от доктора Ба-ха “Rescue remedy”, с которыми не расставалась никогда, накапала под язык де-сять капель и закрыла глаза, стараясь отвлечься и успокоиться.
Тяжелая выдалась поездка. Нелегко было в Сыктывкаре раздобыть адрес тюремщика-пенсионера. Пришлось перепроверить в платном теперь адресном центре всех местных Феофановых, Фофановых и прочих дядичек преклонных лет с фамилией на “ф”, пока не обнаружился некто (бог мой!) Философов, служивший именно там и в нужное время. И все — совпало.
Потом был вязкий, невразумительный разговор с ошалевшим от счастья в предчувствии выпивки сторожем лесопилки, живущим при ней же в покосившейся сторожке. Алевтина, разумеется, прихватила с собой бутылку водки и даже думала поначалу, увидев убогую нищету сторожки, обойтись именно ею. Но не на того напала.
Не столько старый, сколько спившийся человек почему-то знал, что тетрадка, неведомо зачем им сохраненная, на самом деле хранилась — знаемо зачем. Сна-чала пожалел, как сам сказал Алевтине, мосластого очкарика, а потом и наслы-шался всякого о нем же. Вот и не выбросил, утаил да сберег. Хоть и хранилась она плохо. Алевтине чуть дурно не стало, когда она увидела, в каком плохом со-стоянии рукопись первого рассказа Мастера.
Но и это были еще не все неприятности. В аэропорту Сыктывкара ее догнали два парня в дурацких бейсболках не по сезону и потребовали “за вывозимые с родины сокровища” (именно так они и сказали!) еще тысячу долларов сверх тех пятисот, что она дала их “дяде”. “Наколола ты, тетка, нашего старика! Гони бабки или ссодим с самолета! Пилот наш кореш, понимашь!”
Она не то чтобы испугалась или опешила. Она боялась, что поистратилась и денег может не хватить. Дальше думать не хотелось и она отдала все наличные, которые еще оставались в ее плоской, похожей на планшет сумке. Наскреблось тысяч восемнадцать рублей. Да им и этого с лихвой хватит на долгий пропой! Но скорее всего на многодневный шалман. Небось уж забрали у старика и те пять со-тенных долларовых бумажек, которые он при ней спрятал под тот же полусгнив-ший тюфяк, из-под которого так охотно извлек заветную тетрадку, словно был го-тов к этому, словно все годы только этого и ждал.
Забыть бы все это поскорее. Но в памяти, словно назло, непрошено возникла засаленная, лоснящаяся от старости, какая-то слишком уж доисторически совет-ская фуфайка, накинутая на плечи старого “хранителя сокровищ”, с холуйской го-товностью роющегося, по ее милости, в газетном хламе брежневских, наверное, времен.
Зря она дала ему доллары. Ему их, наверное, и разменять-то проблематич-но. Еще бы фунты стерлингов догадалась дать! Он небось по старой привычке боится любой иностранной валюты, как огня. Старой закалки вохровец, низкого полета. Может, и в голову не взял, что власть переменилась и за валюту больше сроков не дают.
Но он так жадно выхватил у нее деньги, даже не пересчитал. Вот и пошел потом, наверное, к соседям, к этим нагнавшим ее в аэропорту бейсбольщикам-пропойцам, чтоб разменять зеленые на голубые и красные. Такие соседи и зако-пать деда могли. И за меньшую, пожалуй что, сумму.
Не хотелось ей думать о том, что “Фуфайка Феофанова” слишком дорого могла бы обойтись старому вохровцу в заношенной и залатанной, опять же, фу-файке… Она ужаснулась такому фуфаечному совпадению. Ну, да ничего. Скоро лекарство должно подействовать, успокоить.
Не заболеть бы от всех передряг. А не то лыком в строку станет еще и “фу-файка больного” из стихотворениия Пастернака.
Когда-то подростком, прочитав об этом, она поразилась: зачем больному “из благородных”, каким наверняка был герой пастернаковского стихотворения, тол-стая и грубая фуфайка, стеганая роба на вате, как у конюха дяди Феди?!
Хорошо, что бабушка Марта, помнившая зажиточный “старый быт” отцовско-го подворья, с его налаженным уютом и тысячью обиходных, нужных в хозяйстве мелочей, распроданных и выменянных на муку и картошку во время войны, да и после, смогла ей тогда объяснить утраченное “в боях социализма” значение этого простого слова.
Оказалось, что фуфайка в старину была вовсе не верхней, грубой или рабо-чей одеждой, а совсем наоборот, мягкой и теплой “поддевкой”. То есть носили ее под одеждой для сохранения тепла. Она могла быть пошита из тонкой фланели или стеганой плотной ткани, иногда это была просто вязаная шерстяная кофта-безрукавка. Такой, скорее всего, и была фуфайка больного у Пастернака. Такой могла быть и фуфайка Феофанова.
Многие чудесные русские слова, упраздненные или изгнанные советскими властями из употребления, она находила в книжках небольшой и очень пестрой по составу домашней библиотечки в доме у бабушки Марты. Большая книжная этажерка была до отказа забита невиданными по тем временам сокровищами: от кулинарной энциклопедии Елены Машковец до синих томиков малой поэтической серии, от истории Карамзина до Гегеля и Фейербаха, от повестей Гайдара до учебников по сравнительному языкознанию.
Книги эти попали к ним разными, чаще всего неисповедимыми путями. Большую часть оставили им в благодарность за доброе отношение распределен-ные к ним властями на жительство ссыльнопоселенцы, а в войну — эвакуирован-ные москвичи и ленинградцы. Часто это были люди начитанные, образованные, как, например, тот дипломат, что переписал для себя по памяти стихи Мандель-штама и Пастернака, а уезжая после двадцатого съезда в Москву, оставил их в фибровом чемодане, вместе с исповедью Жан-Жака Руссо и Шекспиром в ориги-нале.
Наконец-то объявили, что посадка на рейс Аэрофлота SU 241 на Лондон со-стоится через десять минут. Попутчики Алевтины еще более оживились и шумно отреагировали на новость в стиле: это надо отметить! Тут же, по законам толпы, образовалась давка у пункта последнего паспортного контроля, словно бы в са-молете могло не хватить мест на всех, кто уже прошел и регистрацию, и погра-ничный контроль. Будто бы это был не международный рейс, а межрайонный ав-тобус!
И Алевтина решила не трогаться с места, пока не пройдут самые нетерпели-вые и напористые. А грешных и бессмертных вообще нужно повсюду пускать без очереди...
Странно. Что за день назидательных историй и воспоминаний у нее сегодня? И что ее, обычно ничего не державшую в уме, кроме текущих дел, к этому расположило — праздное ли время в аэропорту, неожиданно свалившееся ей, запойному научному трудоголику, на голову, или эти порывистые и шумные, как сибирская вьюга, земляки и землячки со странными говорящими фамилиями, столь распространенными в их краях?
В одном классе с Алевтиной училась, например, Нина Теплых, крупная и до-брая девочка. Наверное, и ее предки были “теплыми”, неплохими людьми. Или Валька... Влюбленный в нее Валька Черных, смуглый и чернявый, цыганенком его все дразнили...
Это он, и тут уж она просто-таки содрогнулась, таким невероятным показа-лось ей это непрошеное воспоминание именно сегодня, это он в пятом классе сжег свою (ну, кто поверит!) новенькую фуфайку, огнем и дымом отгоняя от нее и ее подружек ошалевших мартовских волков, с голоду, наверное, забредших на ок-раину села, в котором, отделившись со вторым мужем от родителей, жила мать Алевтины и училась до шестого класса сама Аля.
Он тогда сильно обморозился. Пока там мужики с пугачами сбежались на крики, пока разбирали перепуганных досмерти девчонок по домам, про Вальку как-то все забыли. И забыли, что живет пацаненок на другом конце большой де-ревни. В одной полотняной рубашечке, без всякой поддевки, уже ведь и весной запахло, да вдруг морозы грянули почти крещенские, он долго, наверное, бежал домой, раз так сильно обморозился и так заболел, что уже не пришел в том году в школу и остался на второй год.
Это он за ней, Алькой Потехиной, тащился каждый день после школы в дальний конец села, и не нагоняя, и не упуская ее из виду. Аж надоел. И вот по-дишь ты, где и когда вспомнился...
А ведь это жертва, подумалось ей. Нет, не фуфайка, хотя и она тоже не пус-тяк конечно же для Валькиной многодетной семьи, а вся его изломанная потом жизнь.
Приехав на первые свои университетские каникулы домой, Алевтина слышала мельком, что Вальку Черных не взяли в армию по здоровью. Вся школа знала, как мечтал он после армии по солдатской льготе поступить в военное училище. Говорили, что пошел работать на лесопилку, что стал попивать.
Во второй и, как оказалось, в последний раз она приезжала в свои края уже только на похороны бабушки Марты, перед самой аспирантурой. Потом — как от-резало. Такие вихри московские ее закрутили, в такие выси занесли ее амбициоз-ные, может, и не без причины, житейские притязания, что донесли аж до Края Света, каковым когда-то считался уходящий в океан длинноносый мыс в Корнуэл-ле, на юго-западе Великобритании.
И ни разу, ни разу даже могил не навестила. Совсем, что ли, нет сердца?
И тут же оно забилось и закололо, а потом подпрыгнуло и словно бы остано-вилось, как уже однажды было с ней перед серьезной операцией, которую она ед-ва перенесла, и с трудом после нее восстановилась.
“Простите, мне очень плохо! С сердцем! — услышала она вдруг свой голос. — Снимите меня с этого рейса! Мне нужно к доктору!”
Выйдя скорым и нервным шагом из зоны паспортного контроля аэропорта “Шереметьево”, она взяла, не торгуясь, первого попавшегося частника и велела ему ехать в Домодедово, на ходу по мобильнику пытаясь узнать, когда первый рейс до Иркутска и есть ли на него билеты. Они уже выезжали с территории аэро-вокзала, когда увидели бегущего им наперерез человека в таможенной форме.
“Дама, вы забыли свой портфель!” — приоткрыв дверцу машины, сказал он голосом Игнатия Зарецкого. И она вдруг расплакалась почти что в голос и, прижи-мая к груди плоскую планшетную сумку с заветной тетрадкой, крикнула шоферу: “Гони! Как можно скорее! Гони...”
Очнулась она только на подлете к лондонскому аэропорту “Хитроу”. Она словно бы вышла из наркоза или глубокого обморока. Слезы текли по ее лицу, ка-пали с подбородка, затекали за высокий воротничок.
То, что с ней случился сон, она поняла не сразу, потому что много лет спала без сновидений от блаженной рабочей усталости и ощущения правильности и абсолютной выверенности каждого житейского шага. Она знала, наверное, что уже никогда не сможет переступить черту, отделившую ее от прошлого, но прорвавшиеся через плотину многолетнего отчуждения сны и эти ненужные ей в налаженной повседневности воспоминания теперь, возможно, начнут вторгаться в ее жизнь без спроса, являться невпопад и некстати, и терзать ее ночами.
Боже мой, Боже мой, зачем ты меня оставил?! — зашлась в блаженном и очистительном пароксизме ее душа. И если бы она написала сейчас эту фразу от руки, то слово — Бог — она привычно и автоматически, как учила ее в детстве ба-бушка Марта, написала бы с большой буквы.
;
ГРУНИС
СВЕТЛАНА КОНСТАНТИНОВНА
  Родилась 3 января 1954 годав Казани.
Закончила Казанский государственный универ-ситет. Работала в научно-исследовательских институтах города Казань.
Публиковалась в журналах: «Казань», «Казан-ский альманах», «Идель», «Дети РА»,
Издала три сборника: «Душа поэта, как от-крытый нерв…», «День цветоприношения», «Форте…пиано…».
Зимний день
Морозный день промелькнул яркими золотыми бликами по стенам. Солнечные лучи на оконных узорах преломлялись, рассыпались на мелкие разноцветные лучики, создавая ощущение нежданного праздника. Но зимний день короток, наступил вечер: дневное светило сменилось ночным, щедро дарящим серебро. Яркий свет луны и большого уличного фонаря отогнали сны в неизвестном направлении. Видимо, по этой причине не спалось и Зиме и, чтобы как-то развеять бессонницу, она стала тормошить аккуратно разложенные сугробы, теребить ветви уснувших деревьев, бросаться лёгкой позёмкой под ноги запоздалых прохожих, тихо подвывая от удовольствия и приглашая всех поиграть. Но в игру никто не вступал, и тогда настроение у Зимы испортилось: она стала бросать пригоршни снега налево и направо. В окна домов. В остывшие птичьи гнёзда. Деревья, приютившие их, отчаянно размахивая нагими ветвями, пытались защитить хрупкие сооружения. Ясный взор фонаря замутился от роящихся в диком хаосе снежинок. Небо и земля слились воедино. И в этой неразберихе, шаг за шагом, Зима подчинила себе город – засыпала дороги и тротуары, ледовые площадки ребятни, нахлобучила уродливые шапки на деревья и дома. Мороз под шумок исчез. Но растущий вверх столбик термометра за окном не сильно радовал, от воя метели было жутко и холодно…
Зеркало
Обычное стекло с тонким слоем амальгамы, очень хрупкое в неосторожных руках, хранящее бесчисленное множество человеческих тайн : любовных сцен и безобразных ссор, весёлых праздников и грустных расставаний…
Правдивое, как никто другой.
Такое откровенное утром и снисходительное вечером.
Стареет вместе с хозяйкой, в его мутной дымке он, по-прежнему, молода и прекрасна. Безобидный обман приятен.
Его преданные глаза прикроют полотном в тот день, когда хозяйки не станет, и она запомнится ему живой и красивой…
Учитель музыки
Т.В.Щ.
Приобщение ребёнка к культуре, к искусству идёт по-разному, но в основном в семье.
Помню, когда мне исполнилось 7 лет, в нашей маленькой квартире появи-лось пианино – чёрное, блестящее, занявшее большую часть комнаты и не столь-ко размерами, сколько своим важным, роскошным видом. Честно говоря, я его по-баивалась и чувствовала себя крохой перед его великолепием. Сначала меня решили обучать музыке на дому. Красивая, злющая училка била по рукам линей-кой за неправильно взятые ноты. От страха я их брала всё чаще и чаще. Я возне-навидела пианино, музыку и с ужасом ждала следующего урока, иногда убегая из дома и прячась в соседнем подъезде. Не знаю, чем бы это закончилось, но по со-седству открылась музыкальная школа, и мама решила отдать меня туда, чтобы образование было разносторонним. Я попала к замечательной учительнице, са-мой молодой из преподавательского коллектива. Ей было всего-то 20 лет, она только что окончила музыкальное училище, и ей собрали всех «дефектных» уче-ников – переростков вроде меня, учеников, с кем другие учителя не нашли общего языка и т.д. Откуда в ней, двадцатилетней девчонке, было столько мудрости и терпения? Вероятно, от Бога. Через два-три года её ученики становились лучши-ми и по успеваемости и по поведению, и после окончания школы продолжали обучение в музыкальном училище и консерватории. С каким тактом, не повышая голоса, она прививала любовь к музыке, ставила наши ручки-закорючки, давая помимо обычных уроков и уроки нравственности. Она была нам старшей сестрой, подругой, подмечавшей все нюансы детского настроения. После окончания школы мы в течение десятилетий ходили к ней домой, чаще на дни рождения, могли часами разговаривать по телефону. В этом году её не стало, ушёл ещё один замечательный Человек, Друг, Учитель…
* * *
Последние погожие дни осени – тепло и влажно. Захотелось перед долгой зимней спячкой за город – подышать в полную силу, насладиться природой, насо-бирать поздних грибов для ароматного супчика. В лесу прозрачная тишина, только шорох сухой травы да опавших листьев под ногами. Вооружившись палкой, сосредотачиваюсь на поиске грибов, но взор постоянно останавливается на ярко-красных, по-летнему, шляпках мухоморов, весело выглядывающих отовсюду. Усилием воли возвращаю себя к выполнению поставленной задачи.
Корзина по-прежнему пуста…
Ищу грибы.
Дозор мухоморов
отвлекает внимание…
* * *
Осень. Вереница серых, похожих друг на друга, дней. От безрадостных кар-тин осени, уставшее за лето солнце, спряталось в тучи. Утро, день и вечер с раз-ными оттенками серого.
Серое небо.
Серые будни.
Серые мысли. Осень…
* * *
На календаре – начало весны, ещё повсюду лежит снег – по-зимнему белый и чистый. Но дышать начинаешь по-другому: принюхиваясь, словно зверь на охоте, пытаясь уловить в воздухе новые запахи. Тревожно-истомно постукивает сердце…
Весна. Шепчет разум:
«Не надо любви…».
А сердце предаёт.
Осень выдалась холодной и дождливой, и уже не верилось, что в этом году придёт наконец, нарушая все сроки, бабье лето. Многослойные тучи опустились на самые макушки деревьев. Без солнечного света светофорные цвета осени были тусклыми и унылыми, и деревья и кусты поторопились сбросить свой неинтересный наряд. Но осень, наплакавшись, смилостивилась и выпустила из плена бабье лето.
;
ЕВГЕНЬЕВ
ПАВЕЛ КУЗЬМИЧ

 
Родился 20 июня 1909 гда в г. Цивильске.
В 1927 г. закончил Казанский педагогический техни-кум. Работал преподавателем.
Участник Великой Отечественной войны, награж-ден орденом Красной Звезды II степени и медалями. Автор книг: «Бездна» (1951); "Лесные загадки" (1958); "Ерзовка"; (1966); "Обелиск в Раифе" (1969).
Умер 9 февраля 1972 года

Обелиск в Раифе
(отрывок из повести)
В короткие мартовские оттепели лед на Волге начал рыхлеть, отставать от берегов, зачернели на нем полыньи. Но в апреле вновь разгулялась непогода и с верховьев потянули студеные сильные ветры.
Жители Казани посмеивались, глядя на трамваи, увешанные крикливыми транспарантами: «Скоро ледо¬ход! Все Волгу!»
Никто не верил этому: в конце апреля, не раньше, будет ледоход. Весна нынче поздняя.
Не верили и расписанию поездов. В паровозных топках жгли обыкновенные дрова, и поезда, щедро осыпанные огненными искрами, ходили со скоростью пе-шеходов.
Время тогда, весной 1918 года, было неспокойное. С наступлением темноты то в одной, то в другой части города вспыхивала беспорядочная стрельба. Пасса-жи¬ры, опасаясь грабителей, отсиживались на вокзале до рассвета. Даже барабу-сы, как называли ломовых извоз¬чиков, люди не робкого десятка, и те не всегда отважи¬вались на ночные поездки. Так было во время контрре¬волюционного мяте-жа в Забулачье. Но вот мятеж подавили, так называемая «Забулачная республи-ка» перестала существовать, и барабусы снова заколесили по городу. Появились они и на привокзальной площади.
Под фонарем около сквера в ожидании московского поезда занял свое место расторопный, прикидывающийся простаком Ишмекей-бабай, одетый в затасканный се¬рый чапан, подпоясанный алым кушаком, за который любил он засовывать рукавицы.
Ишмекей занимался извозом с малых лет и знал вдоль и поперек всю Ка-зань. В последний год сильно постарел бабай, пора бы ему на покой. Мечтал он пере¬дать свое ремесло сыну Каюму, только вот Каюм сейчас в армии. Но и то хо-рошо, что интернациональный ба¬тальон, где он служит, находится в Казани, мож-но навестить сына, передать что-нибудь. Да и Каюм мог изредка забежать домой, в бане помыться...
Московский почтовый прибыл, когда уже совсем стемнело. Удастся ли запо-лучить пассажира? Как бы не довелось уехать домой ни с чем.
Но опасения старика оказались напрасными. К Иш- мекею подошел, прихра-мывая, долговязый, неторопли¬вый в движениях человек с чемоданом.
— До Рыбнорядской! — глухо буркнул он, плюхнув¬шись в пролетку.—Да по-живей!..
«Ишь какой надутый! С таким не поговоришьг» — подумал Ишмекей и хлест-нул лошадь.
Человек показался знакомым. Защитного цвета бе¬кеша, отороченная серой мерлушкой, шапка, по-военно¬му заломленная набок, продолговатое горбоносое лицо... Ишмекей вдруг вспомнил — это же поручик Секутор- ский! Поповский сы-нок! Во время октябрьского перево¬рота на стороне юнкеров был, потом сбежал куда-то. Говорили про него, будто скрылся он со своим дружком капитаном Кали-ниным, комиссаром Временного прави¬тельства.
За всю дорогу поручик не проронил ни слова: он дремал, опустив голову.
G Рыбнорядской Ишмекей повернул к себе в забулачную часть города, на Сенную улицу. Дома неожи¬данно застал сына.
— Наконец-то приехал! Я тебя на вокзал ходил ис¬кать.— Каюм вскочил с лавки, заслонив собой неяркий свет ночника.
Ишмекей удивился.
— Зачем я тебе так спешно понадобился?
— Не ты понадобился, а чапан,— ответил Каюм, помогая отцу раздеться.
С красноармейским обозом он собирался выехать за город, в Раифу.
— Тридцать верст туда, да тридцать обратно, не близко. Да при такой погоде! Потеплее одеться надо. А ты как-нибудь перебьешься денек и без чапана.
Старик хмурился, сердито поводя бородкой. Каюм посмотрел на отца с тре-вогой.
— Ну, как поработал сегодня? Вид у тебя какой-то… Уж не захворал ли?
— Нет, здоров я, только малость расстроился, пассажир такой попался, — ответил Ишмекей и рассказал о встрече с поручиком Секуторским.
— Довез я его до Рыбнорядской, а дальше он пешоч¬ком заковылял, до дому-то, на Третью гору, не захотел ехать. Сомнительно что-то...
— Во-он оно что! — обеспокоенно произнес Каюм.—- На его смуглое, с угли-стыми живыми глазами лицо лег¬ла тень,
— Ты скажи кому надо про него, пусть пощупают. Вале скажи, Несмелову.
Каюм заторопился, набросил на плечи чапан и вышел из избы.
Небольшого роста, коренастый и проворный, шатал он по ночному городу ходко, держа направление на Го¬голевскую улицу, где в доме Набокова помеща-лась губернская ЧК. Место это хорошо известно Каюму. Не раз доводилось ему вместе с чекистами выполнять бое¬вые задания, участвовать в облавах. Общи-тельный Каюм быстро перезнакомился с работниками ЧК, не говоря уже про Не-смелова, которого он знал с малых лет. Озорной и непоседливый был Валентин, и фамилия Не¬смелой совсем ему не подходила.
Теперь Валентин повзрослел, возмужал как-никак скоро двадцать два ему, но живость и боевой задор остались прежние. Этим он больше всего и нравился Каюму. По душе ему пришлись и друзья Несмелова — Федор Коп ко и Петр Лав-ринович, люди тоже молодые и ершистые, всегда ходившие с книжками,, потому что были студентами,
Копко и Лавриновича первыми встретил Каюм при входе в ЧК, но с ними и словом перемолвиться не уда¬лось. Оставив книжки, они быстро выскочили на улицу. Видно, получили срочное задание.
«Не отправился ли и Валентин куда-нибудь?» — забеспокоился Каюм, входя в приемную, осв ещен н у ю тускл ы м светом подвешенной к потолку семилиней-ной 'керосиновой лампы.
И обрадовался, ког¬да увидел Несмелова.
Стройный, светлово¬лосый, в шинели, на¬брошенной на плечи, вышел Несме-лов из бо¬ковой 'Комнаты.
— Салям, друг,— весело проговорил он и, глядя на Каюм а большими серы-ми гла¬зами, спросил: —Ты, торопыга, чего так рано заявился? Ведь уговорились в три ночи выехать в Раифу, чтобы к утру быть там!
Каюм сказал, что пришел только на минутку и со¬всем по другому делу.
— Проходи вперед, когда так, садись! — ткнул Ва¬лентин рукой в мягкое кресло у письменного стола и уселся на скрипучий стул напротив.— Рассказывай да¬вай, что у тебя!
Выслушав Каюма, посерьезнел, нахмурил брови. В глазах блеснули искорки. Крепко, обеими руками потряс ему руку.
— Спасибо за весточку! Ишмекей-бабаю тоже зур рахмат! Мы, конечно, возьмем контрика на заметку.
— Только чур —держи язык за зубами, никому ни слова! Понял? А теперь вот что Вернись в казарму и сосни часок-другой: в Раифе спать не придется.
Проводив Каюма, Несмелое задумался. Его насторожил приезд Секуторско-го, о котором давненько не было ни слуху ни духу. Где он пропадал все это время, чем занимался, с какой целью заявился в Казань? И ведь пошел при этом на яв-ный риск быть опознанным и арестованным. Его же многие в городе знают! Нет, видно неспроста приехал поручик.
Как же поступить? Арестовать Секуторского, пока он не успел укрыться? Или не торопиться с арестом? Не лучше ли сначала посмотреть, что он будет делать в Казани, с кем и где встречаться? А встречаться Секуторский, пожалуй, будет с бывшими царскими офицера¬ми. Значит, можно узнать, под какой личиной они скрываются.
Многих подозрительных лиц еще не выявили чекисты. Дореволюционная Ка-зань была центром огромного во¬енного округа, охватывавшего Урал, Среднее и Нижнее Поволжье. После Февральской революции в городе ско¬пилось множество военных всех рангов. В основном это штабники, службисты, люди консерватив-ные. Мало ли среди них контрреволюционеров! После подавления мятежа татар-ских буржуазных националистов в Забулачье выяснилось, что многие из них были связаны с мятежниками...
Вызывало тревогу и то, что в последнее время уси¬лился приток приезжих из Москвы и других городов. В Казани их становилось все больше и больше, они ис-кали работу и устраивались кто как мог. Что это за люди? Зачем, они прибывают? Снова и снова приходила мысль — а нет ли в городе какой-либо организации, дей¬ствующей тайным образом?
Пока это только предположение, но чекисты упорно искали зацепку, которая навела бы на след.
«Может быть, Секуторский и будет одной из таких зацепок?» — подумал Не-смелов и решил посоветоваться с Олькеницким.
Секретарь губкома партии и член губернской ЧК Гирш Олькеницкий, худоща-вый изящный молодой че¬ловек в пенсне, одетый в простую защитного цвета гим-настерку, сидел за письменным столом и что-то торопливо писал при свете ма-ленькой керосиновой лампы.
Новость заинтересовала его. Откинувшись на спинку стула, Олькеницкий спросил:
— А это не «утка»? Кто видел Секуторского?
— Отец Каюма. Давний знакомый! Случалось, возил нам вещи на дачу. Это еще до войны. У него прозвище было — Кш-кш-Ишмекей. Бывало, кто бы нй на-доедал ему — куры ли, козы, овцы, всех отгонял от подводы одинаково: «Кш-кш!»
— Занятный старик! — рассмеялся Олькеницкий.- Такими, как он, дорожить надо. Кстати, о его сыне,— вспомнил он.—У меня зародилась мысль... не пере-вести ли Каюма из интернационального батальона в наш от¬ряд? Нам же вот как нужны люди, знающие татарский язык!
Ладонь, приложенная ребром к горлу, как бы под¬тверждала его слова.
Несмелов обрадовался: Каюм честный малый, на¬дежный! Со временем из него получится дельный сотрудник.
— Вот и устрой это дело,— решил Олькеницкий и, сняв пенсне, некоторое время сидел молча, задумчиво разминая пальцами образовавшиеся на переноси-це красноватые вмятины.
А Секуторского и впрямь нельзя сейчас брать,— промолвил он, очнувшись от раздумий.
Поразмыслив, решили сначала выяснить, где посе¬лился поручик. Для этого за домом его родителей надо установить постоянное наблюдение. Не может быть, чтобы не пришел он семью проведать!
— Дело несложное, организуем такое наблюдение,— сказал Несмелов.
Прощаясь, Олькеницкий посоветовал ему еще раз самым тщательным обра-зом просмотреть списки бывших царских офицеров, установить тех, кто так или иначе был связан с Секуторским.
— Да ты и без списков можешь припомнить этих людей. Сам в прошлом -офицер. Так что с тебя т спросу больше...
Вернувшись к себе, Несмелов принялся было про¬сматривать списки. Ему не терпелось пойти самому понаблюдать за домом Секуторских и он досадовал, что в такое время надо выезжать из города в Раифу.
;
ЕЛИЗАРОВА
МАРИЯ НИКОЛАЕВНА

  Родилась 20 июня 1908 года в Башкортостане, в селе Каран. Выросла в детдоме. С 1841 по 1978 год работала в Казанском музее М. Горького. Была его первым директором.
Автор книг: "Марьям" (1939); "Не жалейте лю-дям солнца (1975); "Юность Буревестника (1977).
Умерла 24 сентября 1994 г.
Марьям
(Отрывок из повести)
Шел 1918 год.
Маленький провинциальный городок Бугульма, име¬ющий железную дорогу да разрушенный винокуренный завод, несколько раз переходил из рук в руки.
Утреннее солнце рассыпало золотые искры на по¬верхности монастырского пруда, на крышах домишек, на крестах церквей и полумесяце мечети и как бы ласкало своими лучами еще спящий город.
Марьям проснулась рано. Охватив худенькими ру¬ками колени, она сидит у раскрытого окна. Ее курча¬вая головка поникла, большие черные глаза, сосредото-ченно устремленные в одну точку, говорили о пережива¬ниях этой маленькой де-сятилетней девочки.
Неподалеку на нарах с годовалым Узбеком на руках сидит ее мать Фатыма. К ней тесно прижалась четырех¬летняя Зайнаб. Рядом — девятилетний Фатых, заку-тавшийся в старый отцовский бешмет.
Многое пришлось пережить бедной семье. Пока был жив отец, они еще пе-ребивались с куска на кусок. Но вот отца не стало. С болью вспоминает Марьям этот страшный день.
...Вечерело, когда в окне показалась слащавая, с козлиной бородой физио-номия торгаша Валея.
— Шакир, пусти своих ребятишек картофель окучи¬вать. Буду рыть и тебе ведра два насыплю,— обратился он к отцу Марьям.
— А далеко у тебя надел-то?
— Нет... На лошадке увезу, ночуют в шалаше.
— Пускай Фатых едет, а ты, Марьям, с матерью избу мазать пойдешь к ма-шинисту.
Марьям промолчала, хотя ей очень хотелось прока¬титься на лошади. Из окна было видно телегу, где уже сидело четверо соседских ребят. Фатых пулей выско-чил на улицу, взобрался на телегу и стал о чем-то шеп¬таться с детьми.
— Смотрите, ребята, не лениться! — прикрикнул Валей, направляясь к де-тям.
Из калитки выбежала плачущая Зайнаб, она уце¬пилась за ноги брата и никак не хотела отпускать.
— Эй, Шакир, возьми девчонку! — крикнул Валей отцу Марьям. Шакир позвал Зайнаб, но та разрыда¬лась еще громче.
— Возьми ее, Валей, пусть посидит там в шала¬ше! — сказал отец.
Отрывать от работы будет, да и кормить ее надо! — ответил недовольный Валей.
— А много ли ей надо?
— Ладно, возьму, только картошки одно ведро за работу дам.
Отец махнул рукой в знак согласия. Зайнаб подня¬ли на телегу. По ее хоро-шенькому личику еще катились слезы, но она уже счастливо улыбалась, сидя на коле¬нях соседской девочки.
Проводив взглядом отъезжающую телегу, отец по¬просил жену добавить сал-мы .
— Ну, что, черноглазая, приуныла? — обратился он к Марьям.
— Фатых и Зайнаб на телеге поехали...
— А... вот в чем дело. Ну, ничего, дочка, тебя Гри¬горий на паровозе покатает.
Марьям недоумевающе взметнула глаза на отца, ярче заиграл румянец на ее щеках.
Вот что, Марьям,— пояснил отец,— как поешь, беги в депо, скажи машини-сту,— помнишь того русско¬го с бородой, что топор нам точил? — так вот, передай ему, что мать придет мазать избу в девять часов. Да попроси его, чтоб он тебя на паровозе покатал. Смотри, не забудь — мазать избу в девять часов.
— Что так поздно? — спросила мать, укладывая Узбека в зыбку.
Отец многозначительно подмигнул. Мать, промычав что-то в знак согласия, затянула колыбельную песню.
В дверь кто-то стукнул и тут же, не дожидаясь от¬вета, постучал снова.
— Заходи... заходи! — сказал отец. И готовясь к встрече гостя, поправил тю-бетейку.
Мать прикрыла платком лицо.
— Ты Ахметов? — спросил вошедший. Он был в во¬енном мундире, с шаш-кой.
Из-за его спины выглядывало еще несколько чело¬век.
— Мин... Мин ,— ответил отец и тут же, оглянув пришедших, по-татарски до-бавил матери: «Молчи, что бы ни было, а то плохо всем будет».
— Чего ты мелешь? Отвечай по-русски!—закричал на него офицер.
— И... и... собака, моя хороша говори, твоя собака рычи!
— Что, как ты смеешь?! — и офицер замахнулся.
Мать не выдержала. Хотя при чужих мужчинах не полагалось открывать все-го лица, откинув платок, она бросилась к офицеру:
— Моя — Ахметова... шабра — Ахметова, какуй твоя Ахметова?
От этого внезапного вопроса офицер оторопел. Дей¬ствительно, ведь он не спросил имени и отчества. И об¬ратился к одному из сопровождающих:
— А ну-ка, посмотри имя и отчество?
— Тут только имя,— развернув какую-то бумажку, ответил тот.
— А отчество?
— Отчества у татар нет.
Офицер взял из рук солдата бумажку, прочел ее сам:
— Мне нужен Ахметов Шакир, кличка его Шахтер.
— Это я.
— Так чего ты мне голову морочишь, ведьма старая?
— Моя пришел... моя и говори, она темная, ее тро¬гай нельзя,— вступился отец, загораживая жену.
— Ах ты, скуластая образина! Вишь, темный, а собирать народ на сходки твое дело?
— Какой такой сходка?
— Разве вчера к тебе не приходили? Не ты распро¬странял листовки? Ты мне скажешь, собака, кто у тебя бывал...— И рассвирепевший офицер ударил отца ку-ла¬ком в лицо.
Мать и девочка вскрикнули. Марьям бросилась к отцу. А отец, как бы угова-ривая Марьям, сказал по-татарски: «Беги скорее к Сабиру, скажи, что мазать избу не придем».
Марьям не хотела расставаться с отцом. «При чем тут изба?»,— думала она и еще крепче прижалась к нему. Тогда офицер грубо швырнул Марьям к нарам.
— Марш, гаденыш! А то смотри!..— прикрикнул офицер, замахнувшись плет-кой.
— Беги куда сказал! — повторил отец по-татарски.
Марьям, как кошка, вскочила на нары, по ее иска¬женному личику катились слезы, потрясая высоко над головой кулачками, она кричала:
— Я вернусь, убью тебя, если ты тронешь моего отца!
— Ах ты, проклятый змееныш! — офицер двинулся к ней.
Пробежав по нарам, Марьям выпрыгнула в окно и побежала к отцу Зюлейхи. Встретив во дворе ее бабуш¬ку, Марьям крикнула:
— Дядя Сабир! Где дядя Сабир?
На крик из избы вышел Сабир. Марьям подбежала к нему.
— У отца солдаты, он велел сказать машинисту, что «мазать избу не при-дем».
— Зюлейха! — позвал Сабир дочь, подругу Марьям.
Из избы выбежала девочка чуть повыше Марьям.
На ней была красная тюбетейка. Волосы заплетены в тонкие косички.
— И... и... Марьям,— сказала она весело, но, увидев испуганную бабушку, бросилась к ней:
— Бабушка, бабушка, что с тобой?
Зюлейха, оставь ее, беги скорее с Марьям, скажи¬те Каюму, Булату и Ильясу, чтобы они бежали в мона¬стырский лес. Да не кричите на весь двор, говорите тихо. Поняли? — При последних словах Сабир повер¬нулся к Марьям.
— Хорошо, хорошо, а бабушка? — спросила Зю¬лейха.
— Я уведу ее сам.— И Сабир, обняв мать, повел ее в избу.— Успокойся, мать... Достань мои бумаги, я должен скрыться. Обо мне не думай, я буду жив, бе-реги внучку.
Марьям и Зюлейха известили всех, одного Булата не смогли предупредить, он еще вчера ушел из дому и не вернулся.
— Зюлейха, подожди его здесь, может быть, придет. Я пойду домой. Как бы с отцом чего не случилось.
Марьям побежала домой. По дороге она схватила камень и, крепко сжав в руке, подкралась к окнам своего дома. Крадучись, взглянула в окно. В избе ни-кого... Дверь настежь...
Марьям крепче стиснула камень.
«Увели, взяли с собой»,— мелькнуло в голове де¬вочки. До ее слуха донес-лось рыдание. Оно вбежала во двор. В середине двора толпились соседи. Марь-ям протиснулась в круг. Окровавленная голова отца с за¬крытыми глазами лежала на коленях у матери.
— Папа! Папа! — вскрикнув не своим голосом, Марьям повалилась к ногам отца.
Отец открыл глаза.
— Марьям, сказала?..
— Да, сказала, всем сказала, только Булата нет, он со вчерашнего дня ушел.
— А... предатель! Это он выдал нас!
Марьям горько заплакала.
— Не плачь, дочка... Жаль, что ты мала и не сумеешь отомстить за нас. Но ничего... Отомстят другие...
Во дворе раздалось громыхание телеги. Народ рас¬ступился, женщины побе-жали в дом, принесли подушки, бешмет. Мужчины уложили на телегу отца, покры-ли бешметом. Мать села у изголовья. Сосед Файзи взял в руки вожжи. Растеряв-шаяся Марьям стояла как вко¬панная, но когда поняла, что отца собираются уво-зить, бросилась к телеге. Соседка остановила ее.
— Успокойся, успокойся, родная! Его нужно в больницу,— объяснила она.
— Мама, как же? — плакала Марьям.
— Посмотри за Узбеком,— ответила сквозь слезы мать.
Стемнело. Прошло много времени. Наконец, калитка скрипнула, это вернул-ся сосед Файзи.
— Все сидишь, бедняжка, — сказал он, увидев Марь¬ям на том же месте, где лежал ее отец.
Девочка кинулась к Файзи.
— Папа, где папа?..
Руки Файзи легли на хрупкие плечи девочки.
— Убили, негодяи... убили... Умер он.
Во двор кто-то вошел, по бряцанью монет на одеж¬де можно было судить, что идет женщина.
— Мама, мама! — вскрикнула Марьям.
— Нет, это я,— отозвалась жена Файзи. Пойдем, милая, в дом, пора спать,— сказала она, обняв девочку.
В избе она постелила на нарах и, уложив Марьям, начала кормить Узбека принесенным молоком. Марьям долго плакала и только под утро заснула.
Через два дня мать вернулась. Вернулись и дети с окучивания картофеля. Не верилось им, что отца уже нет в живых.
Так осталась Фатыма с четырьмя малолетними деть¬ми. Чтобы прокормить их, она продала все, даже кры¬шу с избенки. Пробовала работать. Да много ли за-ра¬ботаешь поденщиной? И вот уже два дня как нечего было есть. Настало третье голодное утро. Больше вы¬хода нет, надо идти побираться...
Марьям первая нарушила тягостное молчание. Она встала, взяла мешок и направилась к двери. Всем было понятно, зачем. Следом за ней поднялся Фатых. Глаза Марьям встретились с глазами матери, и обе поспешно отвернулись, испы-тывая мучительный стыд.
Резко схватив за руку брата, Марьям потянула его за собой. Мать молча смотрела на уходящих детей. За эту ночь ее худое лицо еще больше осунулось. Дав¬но она не доедала, отдавая детям последний кусок.
Крик проснувшегося Узбека вывел ее из оцепенения. Прижав его к груди, вы-тирая слезы, она думала о том, что с ними будет.
;
ЕФРЕМОВ
СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ
  Родился 2 февраля 1917 года в дер. Воронцовка Воро-нежской области.
С первых дней войны ушёл в действующую армию, участвовал в боях под Одессой и Севастополем.
В боях на Херсонском полуострове был ранен и захва-чен в плен, оказался в концлагере Дахау.
Пережил сталинские лагеря. После реабилитации в 1958 году его наградили за борьбу против фашизма орденом Красной Звезды и медалями.
Член Союза писателей с 1958 года.
Автор книг:
«Медные реки» (1961);
«Колокол Бухенвальда» (1965);
«Севастопольская тетрадь» (1967).
«Ванька с красным винкелем» (1993)
Трагически погиб в 1965 году.
Ванька с красным винкелем
Многим из нас запомнился на всю жизнь худенький голубоглазый, с нежным, как у де¬вочки, прозрачным лицом мальчик, в длин¬ном, не по росту, концлагерном «мантеле». Я применяю немецкое слово «мантель», не считая возможным словом «пальто» назвать грязный полосатый балахон, который он но¬сил. Звали его Вань-ка Жуков.
В 1945 году написал черновик этого рас¬сказа; тринадцать лет не поднима-лась рука его закончить.
Капо команды Пауль Шмидт очень редко разговаривал. Я не запомнил его голоса. Ат¬летически сложенный, пожилой, глядя по сто¬ронам бесцветными, слов-но у протухшей ры¬бы глазами, обходил он участок работы, за¬ложив за спину пу-довые жилистые кулаки. Если замечал у кого-нибудь непорядок, пудо¬вый кулак рушился на голову. «Понятно? — спрашивал он,— «Also». И шел дальше.
Разговорился Пауль однажды. Подойдя к недавно пригнанной группе рус-ских, он, пре¬зрительно щурясь, оглядел всех.
— Ни одного черного или зеленого винке¬ля,— сказал он,— все с красными, все поли¬тики. В восемнадцатом бараке пятьдесят рус¬ских сорванцов от восьми до четырнадцати лет и тоже все с красными винкелями. А спросите их, за что сидят в концлагере...
— Иван, за что сидишь? — толкнув носком бо¬тинка в узкую согнутую спину сидящего на глыбе гранита паренька, спрашивает Пауль.
— Масло крал.
— Ну, вот, а тоже носит красный винкель. Все русские — воры.
Паренек отворачивается.
— Разговорился, гад, раньше винкель но¬сил зеленый, а сейчас перекрасил не поймешь в какой цвет, не то в синий, не то в черный. Бандит настоящий, а меня не трогает, боится меня, не веришь? Ей-богу, боится! Он моего взгляда не выдерживает. Знаешь, как волк; он человеческого глаза не терпит. Мы с ним, брат, запросто. Хочешь докажу? Пауль, кам хе!
— Перекурим, Пауль. Угости сигаретой!
Бросив презрительное «молокосос», Пауль, однако, присаживается рядом с Ванькой и раскрывает перед ним алюминиевый портси¬гар.
— Ухарски сплевывая после каждой затяжки, Ванька покровительственно по-сматривает на Пауля.
— Значит, о дочке известий не получил?
Пауль горестно опускает голову.
— Ничего.
Позже Ванька поясняет, что к каждому че¬ловеку можно подобрать ключик. В хорошие времена, когда он учился в школе, ребятишки подобрали «ключик» к сердцу старой учи¬тельницы. В молодости студенткой встречала она Горького и очень любила об этой встрече рассказывать. Надоест урок ребятам, спросят про Горького — все забудет старушка — рас¬сказывает про Горького. Даже у бандита Пауля есть слабое место — дочь. Зверь, а дочь любит очень.
Вокруг мальчика сидят новички — взрос¬лые и пожилые люди, смотрят на не-го, слу¬шают. Он уверяет, что перед смертью совсем «сдурели» фашисты: гонят отовсюду русских в концлагери — не работают на них русские, машины ломают. Трудно тут ребята, забива¬ют насмерть, и не убежишь — проволока, со¬баки.
— Парень, — спрашивает кто-то, — что на фронтах слышно?
— Политикой не интересуемся,— степенно отвечает Ванька.
— Эх, ты, масляный политик! Лет-то тебе сколько?
— Тринадцать скоро. Ты на это, друг, не смотри. Ванька везде побывал, знает порядки.
Он расстегивает ворот, торопливо шарит рукой.
— Сегодня француза одного по носу сма¬зал. Ловит, гад, вшей и вниз сбра-сывает, бить брезгует.
Потом он закатывает рукав и деловито осматривает голубоватую тонкую ру-ку.
— Доходяга скоро буду — недели на две хватит мяса на костях, не больше. Тиф, слышь, в лагере появился, новый какой-то тиф. Немцы смерть его как боят-ся. Сожгут всех или дезинфекцию газовую будут делать. Держись тогда! Будешь барахло сдавать — связывай крепче, не то не разыщешь ничего; И биркой запа-сись заранее. Да ты не бойся, держись около меня.
Люди сгорали за несколько десятков минут. Внезапно появлялся сильный жар, человек бредил, не приходя в сознание, умирал. Пада¬ли в бараке, в строю, на работе. Началась дезинфекция.
Одежду сдали. Ночью в бараках шли стрижка и бритье.
Наиболее истощенных и обессиленных не стригли — их отводили в сторону.
Чувствуя недоброе, худые, покрытые язва¬ми и коростой люди старались за-биться в се¬редину строя, прятались под нары. Но их на¬ходили везде, строили.
Худенький — в чем душа держится — Вань¬ка Жуков прятался за спину высо-кого сгорб¬ленного старика. Старик этот молчаливый, глаза его постоянно опуще-ны вниз, словно притушенные. Изредка он бормотал непонят¬ные изречения из «писания». Звали его у нас евангелистом.
— Нашел за кого прятаться,— говорят,— старый сам, смотри, попадет!
Больных и ослабевших насобирали человек пятьдесят. Их раздетых строем вывели на снег в пургу.
Кто-то сказал:
— Убьют,— и выскочил следом, накинув одеяло. Вернулся вскоре.— У умы-вальника на снегу стоят и ждут. В умывальнике работают эти вместе с капо Пау-лем Шмидтом. Людям сказали: «Идет санобработка»,— они верят или хотят ве-рить. По одному впускают, и никто не выходит. В бочках с водой... Пони¬маете! А люди стоят и ждут, пока не затянут туда.
От негодования и омерзения парень гово¬рит сбивчиво, заикается и вдруг вскакивает на табуретку:
— Чего ждать, слышите! Так идут на смерть бараны! Это позорная смерть. Люди, слышите, русские, чехи, поляки, французы!
За парнем внезапно появляется «еванге¬лист», срывает его с табурета, от-таскивает его сильными жилистыми руками.
— Горячишься, хлопец, помолчи, так нель¬зя, рано это.
Парень вырывается, дико вращая глазами, но старик словно клещами сжи-мает его плечи, строго смотрит ему в глаза. Суровое лицо старика, на котором, как маска, всегда лежало великое спокойствие, словно перене¬сенное с ликов древних суздальских икон, впервые увидели мы, исказилось гневом:
— Молчи! Кто тебе дал право глумиться над их смертными муками!
Но над головами уже взвихрились мятеж¬ные отчаянные выкрики на разных языках. Еще короткие минуты — и отчаянный бунт безоружных людей выхлестнул бы в пургу, чтобы захлебнуться в пулеметных очередях.
И в это время внезапно погас свет, донеслись залпы зениток — воздушная тревога.
Сквозь затянутые льдом окна глянула го¬лубая луна, голубоватыми искрами вспыхнул снег. Какой-то итальянец вздохнул и тоскливо произнес: "La Iuna" — и мы удивились, что луна по-итальянски называется так же, как у нас — русских.
Вместе со светом внезапно погас готовый вырваться навстречу скорой смер-ти бунт. По¬гасло лицо «евангелиста». Передо мной в голу¬боватом мраке светлеет великого спокойствия и многотерпения лик — лик древнего суздаль¬ского письма, и снова тяжелыми старческими веками притушены глаза.
На верху трехъярусной койки, прижавшись к старику, сидит Ванька. За по-следние дни старый и малый очень сдружились. На повер¬ках они придерживают друг друга, словно на¬деясь этим единением своих малых сил оття¬нуть неизбеж-ное.
Ванька прячет под рваное шерстяное одея¬ло спичечные ножки. Он, ходячая концлагер¬ная энциклопедия, снова рассказывает. Ой, много же он знает про конц-лагери — все то он прошел!
— В Бухенвальде тоже так плохо было, только — чистота, забивали, коль на-следишь. Сигнализация кругом, те-е-хника.
— А стригли наоборот: всю голову остри¬гут, а штрассе волосяная, как гре-бень пету¬шиный, посередке. Потеха, особенно у рыжих.
Маршировали на апель под музыку — links, links, links und links !— протянул он на¬распев, кому-то подражая.
А Тельман на поверку не ходил: в бун¬кере его держали.
У брамы орел здоровый такой каменный стоял. А на работе забивали здоро-во. Там я на эсэсбау работал.
Говорят, в Дахау у брамы тоже орел.
— Не-е, врут, нет вовсе! В Дахау я тоже был. Туда нас, малолеток, перевели из Бухенвальда. Повезло-о! Там, брат, приволь¬ная жизнь была. Мы, малолетки, картошку на кухне чистили — лафа-а!.. Били не то, что здесь — не до смерти во-все. Коммуни¬сты — немцы хвалились: «Май либа Да-хау-санаториум». Мы, мало-летки, у бель¬гийских попов пакеты из посылок организо¬вывали. На апель мало-летки не ходили, все уйдут, мы и шуруем. А попы бельгийские все почти с розо-выми винкелями — зря им при¬хожане посылки слали — попы дерьмо... Жить можно, только на малярийную не по¬падайся.
Непосвященным он поясняет, что маля¬рийная и другие испытательные «ле-чебные» заведения проводили эксперименты над людьми: заражали болезнями, потом искали методы лечения.
А в Маутхаузене страшно — камено¬ломни... Забивали, в пропасть сталкива-ли. Но мне опять повезло — на кухню попал.
В первом Гузено тоже ничего... жили... очистки картофельные организовать можно, а тут, брат, хана. Хотя бы газовали, легче, говорят, а то в бочке топят, па-разиты.
— Стреляли бы лучше.
— Стре-е-ляли, — невесело передразнива¬ет Ванька, — очень нужно, патро-нов не на¬пасешься и слышно кругом.
Заметив проходящего мимо Пауля Шмидта, он торопливо забивается в угол за спину старика. Нет, он вовсе не хочет сегод¬ня фамильярничать с Паулем.
Во время утренней поверки вдоль шеренг ходили эсэсовцы, блокэльтестер, капо. Снова выискивали нетрудоспособных. Вывели на этот раз и Ваньку Жукова. Мальчик упи¬рался спичечными ножками в обледенелый снег, широко открытыми глазами глядел на своих палачей.
— Камрад, камрад, не топите в бочке, скажите эсману пусть стреляет! Не то-пите!
Трое красномордых подручных Пауля мол¬ча тянули Ваньку к умывальнику. Появился Пауль. Тусклые неживые глаза встретились со смятенными голубыми глазами ребенка к скользнули в сторону.
— Ведите в шестнадцатый карантинный. Дохляков приказано туда собирать, там раз¬беремся.
В шестнадцатый порядочно набили дохо¬дяг — по четыре на койку. Только мне, май либа, и тут подвезло, как утопленнику: нас на койку пришлось трое — я и пара францу¬зов. Они лежали валетом, и мне между ни¬ми очень тепло было — оба они горели, должно, от нового тифа. Кругом доходяги от холода зубами ляскают, а я, брат, как в раю — лафа-а, те-е-плынь...
Должно, с жару французы бредили по- своему, по-французски, и даже песню один запел, похожую на нашу «Отречемся от ста¬рого мира». Конце-е-рт! И зря-таки фрицы на шестнадцатый меня закатали: из всех доходяг я самый здоровый был, худой очень, а так совсем здоровый!
Вечером принесли бачки с баландой и эрзацброт («хлеб» из опилок) раскро-шенный — все, как полагается. Только никто не подо¬шел... Мне очень хотелось пожрать, но я то¬же не подошел: страшно чего-то стало.. Бачки стояли у входа, от них шел пар, пах¬ло вареными очистками, и тянуло на тошно¬ту. Пауль и его при-дурки с эсманом прошли в штубу блокэльтестера. С собой они несли хлеб, колба-су и плоские фляжки, наверное, со спиртом.
Скоро они стали горланить, и я поду¬мал — неспроста это, и эсман неспроста с ними. У дверей, куда они вошли, лежало не¬сколько кузнечных кувалд. Не железо же они собирались ковать.
Открыл я потихоньку окошко и выпрыгнул. Под окошком оказалась яма. Я си-дел в яме, боялся выйти на свет — вышка рядом стоя¬ла. А выскочил, когда не-вмоготу стало от холода. Снег падал, таял на теле. Стре-е- ляй, думаю, о-один конец!
Вернулся Ванька Жуков в барак под ут¬ро. Сначала мы его укрывали. Позже вновь удалось зарегистрировать его в списке.
В это же утро опустел карантинный барак. Выехали за ворота несколько гру-зовиков с кузовами, затянутыми брезентом.
15 декабря 1944 года в Гузено вместе с пополнением 900 человек прибыла наша группа русских, арестованная гестапо по од¬ному и тому же делу—.49 здоро-вых, зака¬ленных людей. 10 февраля 1945 года нас осталось 32.
Я послушался совета Ваньки Жукова, пе¬ред дезинфекцией крепко связал одежду, но это не помогло, ее я не получил. Придя в числе последних, я смог вы-брать с располо¬сованной надвое штаниной смердящие за¬скорузлые брюки и по-добную же куртку. О каком-либо подобии белья и пальто не мог¬ло быть и речи.
Так предстояло ходить на работу в мок¬рый туннель, по часу и больше стоять на по¬верках, умышленно затягиваемых. А фев¬раль, товарищи, даже у голубого Дуная — зимний месяц, с температурой—10°—15° по Цельсию, с ветрами и мете-лями.
«На его лице лежала печать смерти», — такое выражение часто можно встретить на страницах старых романов. И знаете, плохо себе я представлял раньше эту «печать», но, глянув однажды снаружи в окно барака, не узнал свое лицо. Из могильной черноты стек¬ла неподвижные, отрешенные смотрели гла¬за, Ох, добрые старые фантазеры — рома¬нисты, знали ль вы-то сами, видали ль хоть раз в жизни живого человека, на лице кото¬рого лежит печать смерти!
Не из праздного любопытства глянул в стекло — пошатнулся, стоял, придер-живаясь за оконную раму, опасаясь, что слабость мою заметят «они». Исчез не-знакомый страшный человек, звенели, плыли по черно¬му полю алые диски, мир стал неустойчив и зыбок. Так вот она когда глянула в упор, прямо в душу, жалкая омерзительная и бес¬пощадная смерть!
А вечером подошли знакомый майор из пленных и Ванька Жуков. Мисочку еды, именуемой «Suppe», поставил передо мной Ванька. Неисправимый опти-мист, он снова с большим апломбом и с ужасным произно¬шением «шпарит» по-немецки:
— Возьми, поешь, май либа. Ничего, это я нашлак организовал. Со мной, брат, не пропадешь!
Темно-синий вигоневый свитер положил пе¬редо мной майор.
— Оденьте, я обойдусь: у меня пиджак — полушерстянка.
Строились на работу. В первой шеренге стоял майор. Горы дымили позем-кой, злобно свистел над головами ветер. Из-под потер¬того воротника майорской «полушерстянки» выглядывал помятый лист желтой бумаги от цементного мешка, прозванного у нас «гузенским отеплителем».
А справа, он поддерживает меня, тонень¬кая былиночка — Ванька. В своем длинном мантеле он похож на маленького послушни¬ка. Личико его сморщенное, как у старичка, и пошатывается, пошатывается он вместе со мной... Смотрю на майорскую «полушерстянку», смотрю на Ванькин мантель, рас¬плываются их очер-тания. Большой горячий комок подкатывается к горлу.
... Дорогие мои, родные мои, сегодня я не должен умереть, просто, не имею такого права!. Здесь, где для утраты человеческого достоинства и совести сдела-но все, я, изве¬рившийся, вновь обрел, буду нести в своем сердце и никогда не по-теряю веру в самое дорогое, что есть на земле, — веру в чело¬века.
Произошло это 11 февраля 1945 года. На¬кануне в нашей группе оставалось 32 чело¬века, сегодня мог остаться 31. Помог ли вигоневый свитер или тарелка «Suppe»! То и другое имело, конечно, значение, но, пожа¬луй, большее значение имело третье. Это третье у нас на фронте называли чувством локтя. Чувствуя локоть соседа, как солдаты в атаке, проходили мы смертный свой путь, а все же, несмотря на великую самоотвер¬женность и взаимную выручку, наши ряды неудержимо таяли.
14 февраля двое из нашей группы были убиты в каменоломнях.
15 февраля внезапно умер мой сосед по койке.
17 февраля еще один отправлен в 16 ба¬рак и там убит.
Осталось 28 человек.
Всех постоянно стерегла близкая омерзительная смерть, и решили мы Сде-лать тo, что 1-го февраля сделали наши люди в 19-м и 20-м блоках Маутхаузена — организовать массовый побег.
Знали — в лучшем случае нас прорвется к своим не более десятой части. И все же че¬рез несколько дней мы сумели подготовить группу из 80 человек. Реши-ли убить пат¬рульных эсэсовцев, захватив их оружие, снять караулы у входа в тун-нель, вырваться наружу, прорвать оцепление и рассредото¬читься в придунайских лесах. Подсчитали — на всех может быть шесть пистолетов, один автомат, семь кинжальных штыков и на каждого кирка или лопата. Оружия, прямо скажем, мало-вато. Выделили разведку — трех человек. Им поручили выйти из тунне¬ля, опре-делить расположение наружных по¬стов и пулеметных вышек.
Команды наши работали на прокладке штолен. Работы велись вручную. Глыбы гра¬нита и породу на тележках транспортирова¬ли наружу австрийцы. Во время перерыва, воспользовавшись отсутствием австрийцев, трое взялись за те-лежку. Породу свалили в карьер и определили расположение постов. Задержали их на обратном пути у входа. Всех троих повесили.
Решили действовать без разведки. Мне сказали:
— В вечернюю смену 27-го в семь ноль- ноль.
Но в вечернюю смену 27-го даже не по¬священные в наш план обратили вни-мание: эсэсовцы патрулировали штольни без пара беллумов. У входов стояли сдвоенные посты с пулеметами.
— Кто-то предал. Нам нужны хотя бы несколько пистолетов, без них ничего не сде¬лаешь.
В смятении от постигшей неудачи потеря¬ли осторожность, сказано было слишком громко. На реплику обернулся «евангелист». Его и даже Ваньку Жукова мы не посвяти¬ли в наши планы — не для старых и малых готовился отчаянный побег.
Мы привыкли к туповатому облику «еван¬гелиста» и удивились внезапной перемене его лица. Какие у него стали живые и на¬блюдательные глаза! Но более удивила речь:
— Наполеон сказал: никогда не следует считать противника глупее себя. Ес-ли вас предали, то многих уже не досчитались бы. У меня есть другое...
Вблизи железнодорожной станции Сант Георген железнодорожная ветка сворачива¬ла в туннель, в гору. В середине горы врезан колоссальный шестигран-ный котлован. Из него в гору лучами врубались штольни.
«Евангелист» заявил нам, что, работая с осени, он прекрасно знал располо-жение што¬лен. Он нам рассказал об одной «слепой» штольне, прорубленной в сторону Дуная и заложенной камнями, и предложил разве¬дать ее.
План заманчивый, но вскоре на «еванге¬листа» пало черное подозрение.
— Он предал, — сказал кто-то,— его вы¬зывали накануне к коменданту лаге-ря, и у дома коменданта в тот вечер стоял незнако¬мый "мерседес".
Наши сердца ожесточились. Майору, вла¬дельцу «полушерстянки», и мне то-варищи поручили уточнить факты и, если надо, убить «евангелиста».
Многие обратили внимание на то, что «евангелист» часто о чем-то шепчется с Ванькой Жуковым. «Евангелист» стал за¬думчив, реже и реже разглагольствовал о писании, о «справедливой жизни», о все¬видящем и вездесущем...
Нас удручало поручение товарищей. Ни у меня, ни у майора не было уве-ренности в том, что мы сможем разоблачить предателя. Да, и он ли предатель? Слепую штольню ре¬шили осмотреть, в конце концов, это могло грозить только нам —двоим.
Вход в слепую штольню завален. Мы трое выскользнули из толпы на подходе к месту работы и, отодвинув камень, закрывавший узкую нору, нырнули в темный провал. Сна¬чала долго ползли, с трудом проталкивая плечи, цепляясь руками, за острые выступы, потом каменная нора расширилась. Впереди шел старик, за ним вплотную, готовые на все, шли мы, шли в абсолютной темноте, на ощупь. Ноги в студеной грунтовой воде скользили. Споткнувшись, старик охнул, все трое мы столкнулись. Громко раздался скре¬жет царапнувшей гранит стали.
— Погодите, кажется, ногу подвернул.
Ждали. Где-то в черноте капала вода, ды¬хание старика частое и прерыви-стое звучало громко. Он растирал ногу.
— Помочь?
— Не надо, погодите, отдохну, в груди ко¬лет.
— В груди колет или болит нога?
— То и другое... Погодите.
Наконец тронулись в путь. Вскоре старик снова остановился.
— Погодите!
— В чем дело опять?!
Он, тяжело дыша, наверное оперся спиной о стенку. Зашуршал, осыпаясь, грунт.
— Хочу иметь гарантию. Дайте слово — возьмете с собой меня и Ваню — мальчика. Мы будем обузой и едва ли прорвемся, но здесь нам оставаться нельзя.
— Почему?
— Этого всего я сказать не могу, но нель¬зя. По старому делу в гестапо вызы-вали два раза уже. Новый метод пыток применяли. Страшно — не выдержу,— он тяжело закаш¬лялся.— Дайте слово — иначе не поведу даль¬ше.
Слово дали.
Снова шли. Скользили. Капала вода. На¬тыкались на выступы. Шарили в тем-ноте ру¬ками. И вот голубоватый лучик, далекий и тонкий, врезался в черноту.
Мы стояли перед небольшим слепящим от¬верстием, слушали щебет птиц, шум> хвои, вдыхали запах сосны, трав, пьянящий запах волн. Сомнений быть не могло — это свобода. Но проход в нее катастрофически мал... Я по¬пытался про-тиснуться в отверстие, но не смог.
Место работ имело внешнее кольцо охраны. В сфере этого кольца находится наш выход или дальше? Что творится снаружи?
— Делать надо скоро,— сказал старик,— сходите за Ваней, он—тонкий, про-лезет, по¬смотреть надо. Скажите — я велел.
— Дед велел,-— Ванька тревожно глянул на меня.— А вас тут капо спраши-вал, ищут... Влепят, смотри, два десять пиндж  , а то анхенген  сделают, им это, брат, запросто! Что-ж... раз велено — пошли!
— Ванюша, пролезешь — осторожнее будь, глаза прикрой, света много!
Змейкой вытянулось тонкое тельце мальчи¬ка, скользнуло в отверстие. И вскоре вновь показалось его порозовевшее и потрясенное личико.
— Деда, ой, деда, красота какая! Сады цветут, а Дунай голубой — карти-и-на!
И...— трах-трах — выстрелы, и лай собак, и лающие ненавистные голоса. И снова — пустая слепяще голубая щель.
К ней рванулся старик, отчаянно забился в наших руках.
— Ванюша, родненький, вну-у-чек!
Розовые лучи утреннего солнца ложились на черные бараки, на черные вышки, с кото¬рых на ряды построенных перед воротами людей смотрели черные зрачки пулеметов.
К столбу ворот крепко привязанный висит на веревках Ванька Жуков. Перед ним груп¬па эсэсовцев; грозно рыча, рвутся, щетинятся откормленные овчарки. Громко, чтобы все слышали, эсэсовский офицер кричит:
— Последний раз спрашиваю, кто тебя послал, за признание гарантирую лег-кую смерть! Вот, они — все здесь, укажи, кто тебя послал.
А он — Ванька — словно не слышит. Окро¬вавленный, в изодранной одежде, в ссадинах и синяках, он поднял кверху личико, словно рассеянно следя за малы-ми розовыми облака¬ми в небе.
— Ты меня слышишь, змееныш?
Нет, он не слышит... И, вообще, вся эта комедия его не касается.
Русский переводчик, ко мне, переведите ему!
Напрасный труд! Он не понимает, не слы¬шит он родного языка!
Рядом со мной стоит старик, и лицо его — лицо великомученика древнего суздальского письма. Окаменели на нем глубокая скорбь и терпение.
— Я отдам тебя на растерзание псам, слы¬шишь, змееныш?
Эсэсовцы отпустили поводки, над рядами словно прошел ветер.Смотрел я вниз, видел белые тощие щико¬лотки старика, над ними короткие полосатые шта-нины, они дрожали. Казалось, тонкие но¬ги, с великим трудом удерживая изношен-ное высохшее тело, дрожат от чрезмерного на¬пряжения.
И опять злобное захлебывающееся рычание псов и голос:
Последний раз спрашиваю: кто послал, я гарантирую...
— А-а-а, плюю я в твою черную душу-у!
Да, будет так, если когда-нибудь не вы¬несет страшных мучений твое истер-занное слабое тело, ты Не выдержишь и закричишь, то вспомни гибель этого ре-бенка, плюнь в черные души своих палачей!
Снова над рядами, словно шелест ветра, и облегченное:
— Всё... отмучился, за горло схватила...
Прощаясь, посмотрел туда. От горла по груди, словно алый пионерский гал-стук...
Прощай навеки, вечная слава твоей стой¬кости и недетской силе, наш ма-ленький ге¬рой!
Немного, совсем немного он не дожил до ‘освобождения. На следующий день после его казни снята была эсэсовская охрана и от¬правлена на восток, на фронт.
На место эсэсовцев прислали пожилых по¬лицейских — резервистов. В меш-коватых мун¬дирах, нахохленные сидели полицейские на вышках, издали напоми-ная своим видом растрепанных на ветру и дожде галок. Они смотрели вниз на за-ключенных, заискивающе улыбались, бросали сигареты.
Нарастала пушечная канонада. В окрест¬ностях стали рваться снаряды. То и дело про¬летали верткие маленькие, словно, игрушеч¬ные, истребители. Они угро-жающе снижались над вышками, тонко сердито стрекотали пу¬леметами. Полицейские мешками скатыва¬лись с вышек, забивались в щели, вырытые вблизи, опасливо оттуда выглядывали. Нако¬нец подошли танки союзников.
У ворот, сурово глядя на подошедшие тан¬ки, стоял «евангелист». Трагиче-ская гибель Ваньки Жукова еще свежа была в памяти. Все уже узнали, что он был внуком «еванге¬листа», и кто-то сказал:
— Жаль парнишку, ни за что погиб, из-за масла, говорят, в лагерь попал.
Старик медленно обернулся, что-то дрог¬нуло в его окаменевшем от горя ли-це, чем-то блеснуло, но темными веками притушил он свои глаза.
— Масло, говоришь,— и в раздумьи пока¬чал седой головой.— Нет, патроны для наше¬го партизанского отряда сбрасывал он с не¬мецких эшелонов. Поймали — сказал: масло, мол, думал в ящиках. Пытали, огнем жгли, твердил про масло. Так и отступились.
Настоящее имя мальчика было Ваня Пташкин. Ванька Жуков — партизанская кличка- псевдоним в честь известного чеховского ге¬роя.
«Евангелист» сам оказался бывшим сельским учителем. Дед и внук на «вы-грузке масла» работали вдвоем. Внук потихоньку на ходу сбрасывал с платформ ящики, дед под¬бирал.
Знали все его как Ваньку Жукова, но жизнь его вовсе не была похожа на жизнь бедного чеховского собрата. Настоящее его имя - Ваня Пташкин никто не знал. Простое, немного смешное имя. Какой-нибудь кре¬постник два-три века на-зад в шутку под этой фамилией записал в ревизские сказки души его предков. Пташкин — так — птица малая...
Спустя тринадцать лет, когда притупились мои боль и гнев, я заканчиваю рассказ о мальчике — партизане, о герое нашей Роди¬ны — Ване Пташкине.
;
ЖУРАВЛЕВ
ТИХОН КОНОНОВИЧ


 
Родился 13 августа 1913 года в селе Покровском Воронежской области
С 1942 по 1945 год был на фронте, прошел путь от рядового до капитана. Награжден двумя орде-нами Красной Звезда и медалями.
Литературное творчество начал в годы войны, публиковался во фронтовых газетах.
С 1949 года живет в Казани.
Автор книг: «Золотой дождь (1952);
«Рядовой Антипов» (1954);
«Новое назначение» (1962)
Младшая сестра» (1977)
Умер 24 января 1985 года

Новое назначение
(отрывок)
После контузии, после госпитaля, я получил нaзнaчение в дивизионную гaзету. "Кaк? — удивились товaрищи. — Тебя? Строевого? А писaть умеешь? А сколько дaли нa дорогу?" И с этой минуты вопросы сыпaлись уже один зa другим.
Я покaзaл свое нaзнaчение: явиться в дивизию тaкого-то.
— Вот это дa! — воскликнул кто-то. — Трое суток! Подышaть в дороге воль-ным воздухом, побыть нa войне одному, нaедине со своим прошлым и будущим... Счaстье!
Мы сидели в бaрaке нa своих кровaтях и ждaли стaршину: тот пошел нa склaд выписывaть сухой пaек.
"Кaк долго! — думaл я. — Не лучше ли сaмому было сходить, чтобы не то-миться долгим ожидaнием". Зaметив мое беспокойство, сосед по койке рaскрыл свою сумку и вытaщил зaписную книжку в зеленом переплете.
— А? — похвaлился он. — Трофейнaя! Достaл в Кaсторной четыре штуки. Одну потерял. Другую исписaл. А третью дaрю тебе нa пaмять. Нa!
Я взял подaрок: зaписнaя книжкa былa увесистой, с круглой моногрaммой нa обложке.
— Будешь в нее зaписывaть все, что увидишь. Ты теперь уже не солдaт нa войне, a этот... кaк его...
— Писaрь, — подскaзaл я.
— Нет. Летописец!
Вошел стaршинa и постaвил нa подоконник сумку, нaбитую продуктaми.
— Товaрищ лейтенaнт, a мaслa не было, — пожaловaлся он.
— Дойдет без мaслa. Были бы сухaри дa сaхaр. А чaй в любой хaте согреют.
Я поблaгодaрил стaршину зa пaек и нaчaл рaсклaнивaться с недолгими товaрищaми. Не успели познaкомиться, и вот уже — прощaй.
Вышел я зa воротa, нa простор, будто бы вырвaлся нa волю. Дa, теперь я сaм себе хозяин. Покa не доберусь до переднего крaя. Прощaй, короткий, беспо-койный отдых! Сaмое трудное в резерве — с утрa до вечерa быть зaнятым, a в общем-то ничего полезного не делaть. Солнце еще не взойдет нaд лесом, a де-журный офицер уже кричит: "Подъе-ем!". И режут день по рaспорядку — то нa зaнятие, то нa поверку — до сaмой ночи, покa не рaздaстся охрипший голос: "От-бо-ой!" Прощaй, резерв! Хорошa твоя жизнь, но лучше бы не попaдaть сюдa зa новой должностью.
Дороги в лесу от бaрaкa тянутся нa зaпaд во все стороны, и все они ведут к передовой. Тaк что не зaблудишься. Я выбрaл сaмую широкую и прямую, нaдеясь, что будет онa сaмой короткой.
Тысяча первый полк
Меня уже тянуло в сон от устaлости. Я присмaтривaлся в темноте к дорож-ным столбaм с укaзaтелями, нaдеясь увидеть номер своей дивизии. Нaчинaлaсь прифронтовaя полосa, и столбы учaстились. Нa одном из них, у перекресткa, было прибито восемь стрелок в рaзные стороны, Я прочитaл их сверху донизу и нa сaмой последней увидел зaгaдочную цифру "1001". Что бы это знaчило? Стрелкa покaзывaлa в густой лес, кудa-то нa узкую тропу между кустaми. Возможно, тaм пекaрня или медсaнбaт — они, всегдa скрывaются под скaзочными номерaми. Решил зaйти. Мaнили нa зaгaдочную тропу устaлые, онемевшие от длинного пути ноги.
Это окaзaлся 1001-й полк 77-й дивизии. Он только что был отведен с передо-вой и рaзместился нa ночь в лесном поселке. Меня приютили в крaйнем доме офицеры второго бaтaльонa. Угостили горячей кaшей, нaпоили чaем.
— Ложись, — предложил один свой топчaн, зaкрытый плaщ-пaлaткой. — Мне до утрa дежурить.
Я прилег. Офицеры, переговaривaясь, тоже улеглись. Хозяин топчaнa убaвил огонь в керосиновой лaмпе и, пожелaв нaм доброй ночи, вышел нa улицу. Я смотрел в потолок, нa светлый круг от лaмпы, и долго не мог уснуть. Думaл о жене — от нее нет писем уже пятый месяц, о случaйных спутникaх нa фронтовой дороге, о стaрушке, приютившей меня в первую ночь пути.
Нет, не спaлось. Присел к столу и рaзвернул потрепaнную кaрту. Вот онa, дорогa, по которой шел до поворотa. Зaтем перевaлил через этот бугор — 117,98 — и вошел в деревню. Вaрвaровкa! Четыре длинных улицы! Достaл из кaрмaнa крохотную зaписную книжку с aдресaми друзей, убитых и живых, и вписaл тудa новый aдрес — одинокой стaрушки.
Офицеры спaли. Но один из них, окaзaлось, внимaтельно следил зa мной из-под шинели. Я дaже вздрогнул от его нaстороженного взглядa.
— Кого-то ищешь? — спросил он строго.
— Дa нет, — ответил я.
Он поднялся и недоверчиво зaглянул в мою книжку. Пришлось рaсскaзaть ему о своем дорожном ночлеге. "Возможно, после войны, если буду жив, еще вер-нусь в эту деревню". Офицер мaхнул рукой:
— Зaчем?
Он успокоился — координaты недaлекой Вaрвaровки не вызвaли у него по-дозрений.
— Это ты тaк только внaчaле. Будешь зaписывaть кaждого встречного — книжки не хвaтит.
Я покaзaл ему другую, толстую, в зеленом переплете, и похвaлился, для чего мне ее подaрили. Он усмехнулся.
— Собирaй только не небылицы, a были.
Потом оживился:
— Хочешь рaсскaжу несколько? И зaпиши их непременно. Для истории.
Золотые часы
БЫЛ у нaс в бaтaльоне гвaрдии стaршинa Куперберг, из Одессы. До войны он рaботaл нa кондитерской фaбрике, a жил нa улице Фрунзе, 46. Зaписaл этот aдрес? Тaк вот. Отчaянный был гвaрдеец. Когдa мы собирaлись отбивaть Одессу, он кaждую ночь ходил в рaзведку и воевaл с тaкой решимостью, будто бы один хотел прорвaться в свой город. У него тaм остaлaсь мaть. И сестренкa. Однaжды ночью мы зaняли большой поселок, где было много беженцев. Среди них стaршинa нaшел одного знaкомого. Тот рaсскaзaл ему, что мaть его и сестренку немцы отвели нa клaдбище... А дня через двa, когдa мы зaхвaтили другой поселок и взяли много пленных, комaндир соседнего бaтaльонa гвaрдии кaпитaн Григорий Никифоренко принес нaшему стaршине золотые чaсики. Нa их крышке было вырезaно имя сестры стaршины. Кaпитaн отобрaл эти чaсы у гитлеровцa — Бертольдa Келлерa, из Бременa. Зaпиши его aдрес... Нaш товaрищ носил чaсы в нaгрудном кaрмaне, рядом с пaртийным билетом, до сaмой смерти. Погиб он в боях под своим родным городом и похоронен тaм же. Тоже зaпиши... А чaсы его у меня остaлись. Вот они, можешь посмотреть. Только я покa не знaю, кому их вернуть.
Листовка
А ВОТ еще однa реликвия. Это листок от пaчки с пшенным концентрaтом. Верхние словa нa нем: "Слaвa Дaвиду Чaчхиaни!" — еще можно рaзобрaть, a все остaльное до сaмого низу почернело от крови. Эту листовку нaписaл в бою пaрторг моей роты млaдший сержaнт Ковaленко и передaл ее по цепи. Когдa онa, измятaя, дошлa до солдaтa Чaчхиaни, тот спрятaл ее в кaрмaн: "Это мне рекомендaция в пaртию. Приложу к зaявлению". Но приложить не успел. В тот же вечер он погиб в aтaке — пуля пробилa сердце, a листовку,зaлило кровью. Нaписaли мы письмо его родителям в Грузию, в передовой колхоз, и хотели было приложить эту листовку, но политрук рaссоветовaл — очень уж тяжелa онa для родителей. И место ей — в музее. Покa вот я листовку берегу. Прaвдa, кaрaндaшные словa о нaшем Дaвиде немного стерлись, но кровь его никогдa не сотрется.
Слава жокея
Сегодня нaш полк отошел нa отдых, a нa переднем крaе остaлись рaзведчики. Для ночного поискa. Сейчaс, должно быть, уже вышли... Есть у них тaм один бедовый, млaдший сержaнт Ивaн Белaн — жокей из Москвы. Позaвчерa перед строем комaндир полкa вручил ему орден Слaвы. Не зa рaзведку. Однa бaтaрея попaлa в тяжелый переплет — фaшисты отрезaли ее от нaс aртиллерийским огнем. А снaряды в бaтaрее кончились. Что делaть? Млaдший сержaнт выпросил у ездовых лучшую лошaдь Резвую и нa полном гaлопе, нa виду у гитлеровцев достaвил бaтaрейцaм двa ящикa... Потом уговaривaли его перейти в ездовые, ближе к лошaдям, но он откaзaлся. Пешком, говорит, верней доберусь до Берлинa.
Ложка
Таким обрaзом, в новой зaписной книжке появились первые aдресa — не друзей, бывших и нaстоящих, a незнaкомых мне людей; первые зaписи о действи-тельных событиях нa фронте. Возможно, я не продолжил бы их, если бы не нaткнулся утром нa любопытную вещицу.
Собрaлся уходить нa рaссвете, когдa офицеры еще спaли, но хозяин топчaнa приглaсил меня, позaвтрaкaть. Мы пошли с ним нa огород, в сaд, где стоялa полевaя кухня. Солдaты уже ели. Все они сидели нa трaве. Одни держaли свои котелки нa коленях, другие постaвили их нa землю, между ногaми. Рaсторопный повaр предложил свой тaбурет. Он тут же переоборудовaл его в стол, нaкрыв фaртуком. Вместо стулa притaщил посеченное топором полено. Дежурный офи-цер, нaкaзaв повaру нaкормить гостя, то есть меня, ушел в конец огородa — к обо-зу.
Перловaя кaшa с мясными консервaми былa чересчур горячей, и, покa онa остывaлa, я нaблюдaл зa бойцaми. Ели они молчa, сосредоточенно, будто выпол-няли кaкую-то серьезную зaдaчу. У всех были одинaковые котелки, но рaзные ложки: остроносые из aлюминия и круглые из деревa, a то белые или рaсписaнные золотистым лaком. Были дaже трофейные, склaдные, с двумя черенкaми — ножом и вилкой. У крaйнего молоденького солдaтa, сидевшего нa перевернутом ведре, былa особaя ложкa — свинцовaя, с толстой ручкой и с круг-лой шишкой нa конце. Тaкие ложки, помню, в людиновском лесу выливaли из пуль, из головок снaрядов пaртизaны. Но кaк только было возможно — мы выбрaсывaли эти неуклюжие, тяжелые черпaки, зaменяя их штaмповaнными. Сейчaс удивилa не сaмa ложкa и не то, что молодой солдaт носил ее с собой. Ме-ня зaинтересовaлa вырезaннaя нa черенке глубокaя, потемневшaя нaдпись: "Кaрс 1855". Я спросил хозяинa, что это зa меткa. Он перевернул ложку и покaзaл мне другую нaдпись: "Ляоян 1904". А нa выпуклой стороне черпaкa былa высеченa звездочкa и полукруглой рaдугой под ней еще однa отметкa: "Перекоп 1920 год. Вaвилов". Окaзaлось, первую нaдпись сделaл дед солдaтa — еще в Крымскую войну, вторую — отец, в японскую, a третью — стaрший брaт, в грaждaнскую.
— А где же твоя роспись? — спросил я солдaтa.
Он улыбнулся:
— Дойду до концa войны, тогдa и вырежу.
Потерянная трубка
Я УЗНАЛ фaмилию хозяинa ложки, имя его и отчество и зaписaл эту историю себе нa пaмять. А после, когдa шел в дивизию, пожaлел: сколько было у меня нa войне тaких вот случaйных, интересных эпизодов, и все они остaлись незaписaнными. Нaпример, тот случaй с трубкой.
Пришел в нaшу роту из госпитaля новый солдaт — Силaев. И после первого же боя, когдa мы зaняли поселок нa горе, исчез. Кудa — никто не знaет. Пошел слух, что вернулся он под гору, нa поле рaтное. Зaчем? Друзей у него покa не бы-ло, рaзыскивaть среди убитых ему некого. "Трубку он, нaверное, потерял", — догaдaлся вдруг сержaнт. "Нa кой онa ему? Зовите пaрня сюдa — свою отдaм", — пообещaл я. А трубкa у меня солиднaя, прямaя, кaк оглобля. Сосу дымок по нaстроению, когдa зaхочется, — тaбaк в чубуке никогдa не гaснет. В роте у нaс были рaзные трубки: изогнутые, с колпaчкaми, коротенькие носогрейки и подлин-нее — боярыни. Держaть их в зубaх, говорят солдaты, — нaслaждение. Но моя бельгийскaя трубкa лучше всех других.
Сержaнт вздохнул: "Не возьмет он вaшу. Его трубкa — особaя. Сaм ее вырезaл и обкурил в пaртизaнском отряде". — "Нет, кaжется, в окопaх, — вмешaлся другой солдaт. — Еще под Москвой..."
Вскоре пришел Силaев — довольный, сияющий. "Нaшел?" — спросил его сержaнт. Солдaт кивнул головой и покaзaл не трубку, a черт знaет что. Чубук вырезaн из корявого нaростa кaкого-то деревa и похож нa узловaтый кулaчок стaрушки. А мундштук просверлен горячим гвоздем в неошкуренной тонкой веточ-ке этого же нaростa. "Выбрось, — посоветовaл сержaнт: — Похожa нa дуек". — "Это что зa птицa?" — "Леший. Колдунья". — "Нет, ни зa что не выброшу", — покaчaл головой Силaев.
Тогдa я предложил ему свою трубку: "Поменяемся?"
— "Спaсибо, товaрищ лейтенaнт. Лучше я вырежу вaм другую".
Нет, видно, дорогa былa Силaеву именно его трубкa.
В рaзговор вмешaлся комaндир второго взводa: "Говорят, один нaш писaтель собирaет всякие трубки — всех времен и всех нaродов. А тaкой вот у него нaвернякa нет".
В тот день я не спросил Силaевa, что зa тaйнa у его трубки. А потом уже спросить было не у кого...
"Есть упоение в бою..."
НЕ люблю я крaсивых слов, особенно в тяжелые минуты. Но однaжды опрaвдaл их. Бой уже окончился, и нa высотке стaло тихо. А стaрший лейтенaнт Гaврилов — комaндир нaшей роты — никaк не мог успокоиться. Ходил возбужден-ный по окопaм и шептaл что-то невнятное, будто молитву читaл. Я дaже пошутил:
— Богу молишься?
— Дa нет, — смутился он. — И сaм не пойму, что случилось. Когдa нaчaлaсь aтaкa и я увидел, что может онa зaхлебнуться, почему-то вспомнилось в этой го-рячке стихотворение. Не все, a однa строкa: "Есть упоение в бою". И я твердил эти словa до сaмого концa, дaже теперь не могу от них отделaться.
— Упоение-то есть, дa роты нет, — вздохнул я.
— Дa, — соглaсился Гaврилов, — больше половины выбило.
И зaгрустил.
Рядом с нaми сидел пожилой солдaт — Мaкaров Антон Сергеевич. Хороший солдaт, но молчaливый — от него, бывaло, словa не дождешься. Но тут, зaметив, что комaндир горюет, Мaкaров решил утешить его:
— Ничего, товaрищ стaрший лейтенaнт, уляжется. О нaс еще песни споют и скaзки рaсскaжут!
;
ЗАБОТИН
ИВАН ПЕТРОВИЧ

 
Родился 9 октября 1908 года в Петербурге. В 1919 году с семьей перебирается в Казань. В 1930 г. заканчивает Ле-сотехнический институт, работает на различных пред-приятиях города. 1947-55 годы — литконсультант Союза писателей Татарстана по русской литературе.
Автор книг:
«Детский сад» (1952); «Лобачевский» (1953); «Сказание об орлах (1953); «Скоро в школу» (1958).
Умер 17 марта 1955 года.
Лобачевский
(отрывок из романа)
Воспоминания о проводах ревизора вызывали у Солнцева то настроение, которое он испытывал после крупного проигрыша в английском клубе. Он понимал: от того, как будет сообщено о ревизии князю Голицы¬ну, министру, сменившему дам на библию, и от того, как будет доложено государю, зависит все и прежде всего его карьера. Теперь, когда он, коллежский асес¬сор, стоял перед осуществлением заветной мечты, мог¬ло все рухнуть. Он слышал, что государь неохотно жалует дворянским достоинством чиновников, имею¬щих звание ниже статского, да к тому же не кавале¬ров. Он слышал также, что государь не благоволит ни сельским священникам, ни чадам их за худое поведе¬ние при недовольстве крестьян своими владельцами.
И вот, когда, казалось бы, заветный крестик был бли¬зок, расстриги и красные колпаки, о которых Солнцев вовсе не думал, могли все испортить.
И в то же время Солнцев знал, что Новосельцев кончает «Уставную грамоту России» и что государь доброжелательно относится к этому проекту россий¬ской конституции. И странно, деятельный и решитель¬ный службист не знал, что де-лать. Именно поэтому он не сообщил совету о разговоре с Магницким, тем более, что в совете сидели недоброжелатели и просто люди ограниченные, вроде Город-чанинова. Единственно, с кем хотелось поговорить и кого Гавриил Ильич ува¬жал, был Лобачевский. Но Николай Иванович нахо¬дился в отъезде.
Поэтому, как только Лобачевский приехал в Ка¬зань, Солнцев, не откладывая дела в долгий ящик, решил навестить его. Лобачевский жил в казенной универси-тетской квартире, в доме, расположенном на¬против дома ректора.
Солнцеву открыла дверь мать Лобачевского.
— Ба, пожаловал, гордец! А то как ректором стал — и носу не кажет. Да чего ж вы встали? Прохо¬дите, милости прошу, Гавриил Ильич, — сказала Прас¬ковья Александровна низким грудным голосом. — Я уж думала, совсем загордился, ба-тенька. Высоко залетел, голова и закружилась. Вешайте сюда.
— Что вы, что вы, матушка Прасковья Алексан¬дровна! Как можно забывать старых добрых друзей! — ответил Солнцев, вешая шинель.
— То-то мне! Вон, — она кивнула в сторону комна¬ты сына, из которой доно-сились громкие голоса. — Ра¬зымите-ка их. Час битый спорят, то по-русски, то по- латынски. Николай! —вдруг крикнула она, как коман¬дуют «смирно». — К тебе!
Дверь распахнулась, пламя единственной свечи в передней заколебалось, и из накуренной комнаты по¬казалась высокая статная фигура в распахнутом арха-луке поверх расшитой русской рубахи. Пышные воло¬сы были беспорядочно сби-ты.
— Гавриил Ильич, прошу! — Лобачевский протя¬нул гостю руку. — Простите мой затрапезный вид.
— У нас тут свои, проходите. — Он взял гостя под руку и притворил за собою дверь. — Ну, спасайте, Гавриил Ильич, от кантовых поклонников. Слова молвить не да¬ют. Их двое — я один. Знакомьтесь: ротмистр лейб- гвардии Семеновского полка Иван Ермолаевич Вели¬копольский, пиит, воин, друг Александра Пушкина, баловень фортуны и Венеры... А это, — он кивнул на Симонова, — наш воинст-вующий звездочет и будущий Колумб.
— Я вас припоминаю, — сказал Солнцев, здоро¬ваясь с Великопольским. — Вы возмужали с тех пор, как окончили нашу alma mater. Очень! Не узнать.
Сияющее здоровьем, красивое лицо Великопольско¬го не могло скрыть удо-вольствия. Он был на пять лет моложе Лобачевского и, как каждый молодой чело-век, хотел казаться старше, солиднее, и Солнцев его пора¬довал.
Солнцев сел на кушетку и вынул трубку.
— Ну-с, Николай Иванович, — сказал он, — от чего и от кого вас спасать?
— Сей вольнодумец и отступник, — проокал Симо¬нов, указывая сигарой на Лобачевского, — свергает Канта с его философического пьедестала.
— Почему же отступник? — опросил Гавриил Ильич.
— Потому, что сменил убеждение. Повернул от Канта на сто восемьдесят.
Смена стекляшки на брильянт не есть от¬ступничество, — сказал Лобачев-ский. — Да и зачем нам заимствовать разума за границей? Это после двенадцато-го-то года! Да посмотрите, как после победы над Наполеоном все в отечестве вздыбилось! И кто нас удержит теперь? Согласен с Карамзиным, что мы ни¬когда не будем умны чужим умом и славны чужой славой. А вы говорите — Кант!
Солнцев снисходительно улыбнулся. «Кажется, случай удобный», — поду-мал он, вспоминая Магниц¬кого.
— Кант? — переспросил он, набивая трубочку. — Тот Кант, который через лабиринт философизма при¬шел к преддверию храма веры?!
— Вот, вот! — воскликнул Лобачевский. — Вы за¬мечательно сказали, Гаври-ил Ильич! Именно поэтому его и нужно свергнуть. В науке ничто не может быть основано на вере. С тех пор как творец «Естественной теории неба» сделался ав-тором «Критики чистого разу¬ма», он перестал быть мудрецом, — Лобачевский стук¬нул по столу.
— Бах, и убил! — сказал Великопольский. Он взял бутылку мадеры. — При-дется помянуть покойничка. — Он подмигнул Ивану Михайловичу.
Великопольского не занимало существо возникшего спора, а занимал его процесс. Он считал, что в спорах истины не рождаются, что истин столько же, сколько голов. Кто и как определяет (пространство и время — не столь сущест-венно. Существенно же и важно од¬но — как лучше использовать это время, кото-рого не так уж много отведено природой для человека, а тем более для молодо-сти.
Приняв от Великопольского стакан и неторопливо отпив несколько глотков, Солнцев отвел руку так, что¬бы не капнуло со стакана на фрак, полюбовался вином и сказал:
— А вот наш ревизор, господа, изволил выразить мысль, что только вера, только свет откровения боже¬ского искоренит дух Вольтера, Дидро и прочих мужей науки и мысли, книги коих -находятся в нашей универ¬ситетской библиотеке и ко-торые должны уступить свое место библии и ка-те-хи-зи-су.
Симонов хихикнул:
— Ну, не говорил ли я: фарисей?!
— Да... — неопределенно ответил Солнцев, ни на кого не глядя. Он наблю-дал за игрой огней в вине, — библии и ка-те-хи-зи-су.
— Вот вам и новый Омар девятнадцатого века, — Лобачевский поставил пустой стакан.
— Это что за зверь? — опросил Великопольский. — Башибузук, паша?
— Это? Двуногое животное, которое, войдя в алек¬сандрийское книгохрани-лище, спросило: «Это что за книги? Если в них писано то же, что и в Коране, то они лишние, если — иное, то они врут». Слово султана — закон, и книгохранили-ще спалили. А, надо полагать, Омар считался государственным мужем!
— Браво! Профессору брависсимо! За такое — по стаканчику! — Велико-польский схватил бутылку.
— Да подожди, Иван!
— Нет, ждать тут нечего. Отвага, натиск и стреми¬тельность! Пусть к нашей горячей крови примешаются сладостные соки Бахуса! Он никогда не омрачал сво-его чела перед напитками богов...
— Ибо жил и живет вне, — Симонов неопределенно помотал рукой, — про-странства и времени.
— И тем более, — подмигнув, поддакнул Велико¬польский, — что пространст-во и время лишь представ¬ления, свойственные нашему уму... — Он хитро взгля-нул на Николая Ивановича.
— Я не знаю, дорогой поклонник Бахуса и Мар¬са, — улыбаясь, ответил Ло-бачевский, — какие пред¬ставления свойственны твоему уму, но ты не имеешь права говорить — нашему. Прошу покорнейше исклю¬чить меня.
— О Николай Иванович, — вмешался Солнцев, — так нельзя! Все зависит от субъективного строения души.
— Ай-яй-яй! Еще одна профессорская мудрость! А вы вот докажите мне на основе субъективного строе¬ния1 души, что в натуре существуют не тела и их дви-жения, а только представления о них.
— Но помилуйте, Николай Иванович, какое отно¬шение имеет вами сказанное к тому, что изволил вы¬разить... э-э... — Солнцев посмотрел на Великополь¬ского.
— Иван Ермолаевич, — помог Симонов.
— Да, да.
— А то, любезный Гавриил Ильич, что если суще¬ствуют только тела и их движения, а об этом говорил еще Ломоносов, то пространство и время суть усло-вия существования тел в самой природе, в них самих. И ни¬чего более. Я в этом не первый. Радищев прямо, без обиняков писал: все, что существует, не может иначе иметь бытие, как находяся где-либо, ибо пространство есть понятие отвлеченное, но в самом деле существуюшее не как вещество, но как отбытие оного... Яснее ясного, дорогие друзья!
— Да-а, — пропел Великопольский. — Ну, а там, где пустота, где нет вещей, нет тел?
— Там? Там то же, что и в твоей бесшабашной башке.
— Спасибо, друг. — Великопольский поджал губы и попробовал изобразить обиду.
— Да, да, Иван. Там то же самое, тела.
— Вот софист! Ну и профессор! — Великопольский рассмеялся.
— Но мы же этого не знаем, — сказал Солн¬цев.
— К сожалению, пока да. Пока приходится догады¬ваться и верить в эту до-гадку, предположение.
— Ага! — Солнцев щелкнул пальцами. — Вот вам и уголок для веры. А раз так, раз мы не знаем, то и представление пространства, познать которое не мо-жем, может быть заимствовано лишь из отношений внешних явлений путем опы-та. И поэтому нельзя не согласиться с Кантом, что пространство есть необходимое априор¬ное представление, лежащее в основе всех внешних на¬глядных пред-ставлений, что оно только форма всех явлений внешних чувств. — Солнцев взбил бакенбарды, качнул головой и гордо оглядел собеседников. — И только, только с точки зрения нашей, — я подчерки¬ваю это слово, — с точки зрения человека, мы можем говорить о протяженных сущностях.
Солнцев, увлекшись, не заметил, что сошел с тона, допускаемого в товари-щеском споре, и перешел на тон назидания. Лобачевский это почувствовал.
— Абсурд! Софистика! — он стукнул по столу.— Этак мы договоримся до то-го, что и сами существуем только в нашем представлении.
— Тра-тара-там, друзья! — пропел Великополь¬ский. — На бой! И пусть никто из нас не возвратится с поля брани. Пиррова победа! — Он (понял, что спор пере-ходит рамки допустимого, и решил, что лучше пре¬кратить его.
Симонов, чувствовавший себя спокойно и благодуш¬но, решил поддержать Великопольского.
— Я существую, потому что существую, — сказал он примирительно и по-хлопал себя по круглому брюш¬ку. — А раз я существую, я должен это ощущать, — он подмигнул Великопольскому:
— Правильно, Иван Михалыч. И да здравствует цимлянское! — Великополь-ский, розовый, разгорячен¬ный, в расстегнутом мундире, взялся за бутылку.
Лобачевский, сбитый с боевых позиций неожидан¬ным маневром, сначала было сдвинул брови, отчего на переносице образовалась складка в виде буквы Т, мах¬нул рукой и рассмеялся. Он любил Великопольского и Симонова, одного за безудержное эпикурейство, а другого за невозмутимое спокойствие, умный скеп-ти¬цизм и добродушие.
— Хорошо, — сказал он. — Перемирие. Давайте наслаждаться жизнью.
— Правильно. Вперед, эпикурейцы! — Великополь¬ский скинул свой мундир и наполнил стаканы. Выпив и почмокав, он поднял палец и изрек: — Эх, господа! Кто только выдумал великие посты?! Хорошо бы в кар¬тишки перекинуться!
Великопольский весь преобразился. Отчаянный иг¬рок, он готов был проме-нять на карты все. Были слу¬чаи, когда он. из-за карт не являлся на свидание.
— Великолепно. По маленькой, а? Гавриил Ильич, вы не откажетесь?.. Ну-ка, Николай, давай крапленые, мы их сейчас!..
— Ага!.. Да, да, — согласился Солнцев. Он рас¬сматривал портрет Велико-польского, стоявший на столе.
— Автопортрет, — пояснил Лобачевский, — пода¬рок. На обороте — вирши, собственные Великопольского. Можете прочесть. Только Городчанинову ни гу-гу, а то две ночи кряду спать не станет.
— От зависти?
— От негодования. — Лобачевский потянул из трубки и медленно выпустил дым через крупный пря¬мой нос с резко обозначенными завитками ноздрей, ка-завшихся вычеканенными. — Слышал я, как возму¬щался он, когда мы получили последний том истории Карамзина «Суемудрие, лженовшество».
— Вот бы познакомить с Александром Пушкиным, — сказал Великопольский. — Он бы задал перцу вашему пииту. Горяч, находчив! Пуще бомбы, не успеет за-шипеть — взрывается.
— Не разбираете?—Лобачевский взял портрет у Солнцева. — Слушайте.
Под прахом времени меня забудет свет, —
Тогда в досужный час, взглянув на мой портрет,
со вздохом, может быть, промолвишь ты про друга:
Он был не лжив душой, — хотя и был поэт.
Наступило молчание. Его прервал Солнцев.
— Прекрасно! Просто и сердечно! Да вы — талант, Иван Ермолаевич! — И сказал он это тоже просто, от сердца, без обычной игры на низких нотках.
— Да, хорошо, — сказал Симонов. — Что хорошо, то не может быть плохо. — И всем показалось, что фраза была составлена из о-о-о. Он сощурил и без того узкие глазки и продекламировал:
— Со вздохом, может быть, вы вспомните про друга: он был не лжив душой — хотя и был... профес¬сор астрономии. Вот уеду в Южное Ледовитое море, попа-ду там в пасть акуле, и поминай как звали.
— Да, нескладно, господин Колумб, но здорово, — ответил Лобачевский. И вдруг, притопнув, лихо отче¬канил:
Все на свете тленно,
Муз почтенный друг!
Все здесь переменно, —
Таков жизни круг.
Вянет цвет прекрасный,
Лист с дерев летит,
Вместо сладкогласных
Птичек — ветр свистит.
Ту-ру-ру-ру-ру-ру
Та-ра-ра-ра-ра
Вирши Городчанинова —
Прямо хоть куда!
Довольный неожиданной импровизацией концовки, Лобачевский сам же первый и рассмеялся. Больше всех смеялся Симонов, и смеялся он хорошим, добро¬душным смехом. Наконец, вынув серый в клеточку платок, он вытер слезы, помотал головой и поправил ба¬кенбарды:
— Ух, уморил, профессор! Ну, будет, давай ко¬лоду, грешить так грешить, семь бед — один ответ.
;
ЗАБУСОВ
ЮРИЙ ГЕОРГИЕВИЧ

 
Родился 15 июня 1936 года в семье профессора медицины.
Кандидат медицинских наук, доцент, автор мно-жества научных публикаций, долгое время рабо-тал врачом судебно-медицинским экспертом в Ка-зани в гистологическом отделении бюро судебно-медицинской экспертизы.
Умер 3 января 2004 года.

Осень в Арктике.
Стихи я пописывал — банальный полуинтеллигентный лодырь — школьник и студент. Скверные. Но уже на пятом десятке написал нечто, и рука не поднимается отправить в небытие. И вовсе не так было. Нет, так. Именно так. Поэзия не создается евнухами или благополучными супругами. Нужен избыток полового гормона для создания красного гребня на глупой петушьей головенке и, наверное, много сексуального безумия, чтобы сорокадвухлетний, очень пьющий в те годы, доцент написал такое…
Можно ни в чем не раскаиваться
До тех самых пор — пока
Ходят по морю Баренца
Великие облака.
Лохматые, как пугала,
Исчадия льда и воды:
То цвета асфальта и угля,
То цвета вина и слюды.
Над военными тайнами Колы
Легче пуха и ярче цветка:
Тучи как ледоколы,
Тучи длинные, как река.
Неба рыхлое разнообразие,
Заполняющее окоем,
На заснеженном мостике-празднике
Мы рассматриваем вдвоем.


Нас на юг провожает подлодка,
Миллионы смертей неся….
Эти мили совсем короткие
И совместная жизнь-вся.
Эти мили — теперь моя выдумка,
Растворенная в серой Двине.
Больше нет ничего очевидного,
Ничего вообще нет.
Только в море Баренца хлещут
Волны в звезды во тьме пустой,
И самая необыкновенная женщина
На мостике рядом со мной.
Эту повесть я написал в больничный вымученный декабрь 1978 года. Пере-делал в 1980 году, потом дополнил в марте 1988-го. А сейчас, на грани 1989, со-всем постаревший, внутренне замерший после двух инфарктов, пронизанный ре-альнейшей мыслью — memento mori — переписывая и снимая самолюбовальный флер, добавляя долю правды о пьянстве моем, коим многое объяснялось.
Все изменилось. Первоначально опус был для Нее. Теперь для себя. Или внучка моя, выросши, найдет в посмертном бумажном хламе и прочтет, подивив-шись дедушкиным странностям.
Сперва, писалось в духе позднего Катаева. Обрывками, фразами, абзацами. Обаяние «Травы забвения» было велико.
Я сохраню манеру, но выкину литературные реминисценции и философскую жвачку — тем более тогда я вовсе не был философом. Не надо мне никого уже убеждать в своей бездонной образованности и тонкости уникальной натуры. Все переменилось.
А тогда я перья распустил эдак: «Пространство и время, как черный гром, вернулись в круги своя. И звездный покров блестит серебром, горькое счастье тая. Гром титанических битв умолк. Века великанов прошли. Лишь тени их, как легкий дымок, витают у края земли. Затих в лесах Оберонов рог. Разме-ренный бег планет в своей немоте наблюдает лишь Бог, которого тоже нет». Манера писать стихи в строчку заимствована из той же «Травы забвения», где так вспыхивал в разных абзацах еще неизвестный нам Мандельштам.
Получалась натуральная мировая скорбь. Стихи и с плагиатом средние даже для сорокалетнего доцента с мальчишескими комплексами. Я уже очень давно стихов не пишу. И с Богом осторожнее стал. Все изменилось.
Речь пойдет об одном путешествии. Из молодости в старость… Нет, старости еще и сейчас нет…И не в зрелость, ибо зрелости мысли я и сейчас не достиг. Как и вся моя родина, впрочем. Не знаю, как уточнить, но в том далеком 1978 году затянувшаяся моя молодость кончилась.
А я был молод, хоть и имел немного за сорок, был хром, тяжеловат и стал чуть седеть. За душой моей, далеко не покойной и не счастливой, стояли жена, два подрастающих сына, штук сорок статей и две диссертации — одна защищенная и другая, почти готовая, и далеко не слабая, смею уверить случайного читателя даже сейчас, через 6 лет после того, как я дрогнувшей похмельной рукой запихнул все четыре толстых ее тома на самую заднюю и пыльную полку, позаставил тяжеленным трехтомником Letulle “L Anatomie pathologique” 1927 года издания.
А еще к тому времени за мной было 18 лет совсем не безвредной и не без-обидной работы в морге в качестве прозектора, практика и педагога. Ахать и со-крушаться поздно. Сейчас, когда прозекторская карьера почти кончилась и я, при-росший к микроскопу, редко беру в руку тяжелый скальпель, только и понял что не за так платили мне 15% надбавки за вредность и скорби многие, порождая все-знание кажущееся и панибратство со смертью (тоже ложное).
Были морги, была работа, казалось, что истину я нашел я в самой откровен-ной из медицинских профессий. Открылся и дар учительства, сложился имидж эрудита и мастера посмертной диагностики.
Что еще сказать? Я смотрю их 1988 года на себя, на свою строку в десяти-летнюю даль. Я очень много пил тогда, я был пьяницей и до того и даже после то-го путешествия в Арктику.
Алкоголь не убил меня, но истерзал. Я знал людей умней и талантливей ме-ня погибших от водки в те застольные, как шутят теперь, времена.
Я, бывало, пил запоем. Занимал деньги, пропивал свои книги. Оправдываю себя только тем, что долги отдавал, а книги продавал в «Буккнигу» только нелюбимые, пополняя библиотеку в трезвые месяцы. Кстати, на основе такого отбора и создалась у меня нынешняя библиотека из которой (я смотрю на полки) едва ли набрался бы целый портфель книг которых не жалко, пойди завтра я опять к букинисту.
Личная моя и такая терпимая в те времена особенность (я ведь не возникал пьяным и работал очень много), стала моим слабым местом, моей мишенью на спине. Когда? В 1970 году я стал кандидатом наук. В 1971 году, когда стал главным специалистом города. В 1972 году, когда стал доцентом. В 1973-74 годах, когда (дерзкий был парень) оказался научным руководителем трех диссертаций. В 1974 году, когда напечатал с тем же шефом пособие для студентов (какой же тогда был напор, как пробил я, вялый и инертный, все эти коридоры Минздрава, Главлита, типографий и бухгалтерий).
О, горд я был, привезя на пикапе в кабинет шефа пачки с 3000 белых нетол-стых, но увесистых «Клинических анатомий». Чем выше я рвался, набирая очки, чем больше специалистов шло ко мне на консультации, чем больше статей появ-лялось в списке научных работ (в одном лишь 1975 году-7), чем реальнее стано-вилась докторская степень уже запланированная на 1980 год — тем злее и боль-нее меня били по ногам, по рукам, по глазам. Били нарочно – знали – оскорби его, перегрузи его – и реакция на усталость, на боль – одна – бутылка, бюллетень…И писались разные бумаги в партком, в профком, в райком, в ректорат.
Была и еще одна пикантнейшая подробность портившая мой ужасный мо-ральный облик… Но о ней после…Напрасно думалось, что очевидное интеллек-туальное и трудовое преимущество сохранит меня на кафедре. Диссертация дол-гими ночами пела в стрекоте моей машинки, и радостно было видеть фамилию свою в латинских литерах.
Не, я не сразу и не скоро сдался — даже гневным рывком расставшийся с кафедрой через полгода после этого вояжа… Были еще 4 года неравной борьбы, ночей за машинкой. Столько было еще встреч, , удач и ошибок, предательств и ран — и все это надо было принять, чтобы из «без пяти минут профессора» пре-вратиться в преждевременно постаревшего судебного врача без перспектив, хотя и с некоторым блеском.
Не скрою, даже психиатрической больницы пришлось коснуться, чтобы через безнадежность тоски вернуть подобие покоя.
Но тогда я устал адски, до дрожи, до чувства жеваной бумаги в голове, до вечной бессонницы.
Что я пишу? Оправдание или осмысление?
В пьянице-интеллигенте всегда комплекс вины, даже если сейчас, из глубин будущего можно сказать: один я что–ли? Россия, СССР, народ – спились до без-образия, обманутые, обобранные, замороченные, забывшие себя. Люди пота-лантливее меня спились и умерли. Но разве это оправдание?
Что было — то было. В 1972-1978 годах я был :а)Доцентом кафедры патана-томии. б)Вел так называемый секционный курс, то есть в течении всего года вел циклы со студентами 5-6 курсов — показательно учебные вскрытия трупов. Этот учебный курс труднее, чем вести обычные занятия – уроки с третьекурсниками – отметками, микроскопами и прочая. Работаешь в морге – то одном, то другом. Ка-ждый день – вскрытия, реальные диагностические задачи и ,главное «хвосты».То есть истории болезни, протоколы, необходимость микроскопических исследова-ний и проч. Умные и ленивые коллеги свалили на меня это дела еще в 1966 году –неопытному в сущности парню. Эта десятилетка напряженной прозекторской ра-боты дала мне опыт, умудренность (если уж не мудрость или просто мудреность) пару неплохих статей (одна дерзкая «Расхождения в диагнозах» в Казанском Мед. журнале за 1972 год была просто неплохой в те застойные времена).И наконец написал учебникоподобную стостраничную методичку «Клиническая анато-мия»,под которой подписались два профессора— один спереди меня, другой сза-ди. И я в центре — доцент с явным намеком на повышение, чего мне не простили милые коллеги. в) Все годы я был на 0,5 ставки
прозектором одной из горбольниц, но этого мне было мало. В 1975-1978 я еще заведовал отделением в очень далекой большой больнице, куда ехать надо целых два часа на двух трамваях. г) И лекции. Я их любил и умел читать. д) Де-сять лет командовал студенческим научным кружком. И это я умел. По 3-4 работы на конференции ежегодно. И все мои коллеги еще 2-3.е) Смотрителем уникально-го патологоанатомического музея был. Был его описателем-каталогизатором в период реконструкции (все эти годы).ж) Был секретарем научного общества .Тоже – худо-бедно, но 3-5 часов в месяц. з) Был 6 лет (до 1978) главным специалистом горздрава.
И ко всему тому в 1975-1977 написал (вчерне) докторскую диссертацию, все это на сером непродуктивном фоне, да еще в сочетании с пьянством и болезнями –создавало немалый соблазн, было яркой патологией, являя живой упрек прочим доцентам и ассистентам, что не пили, но и не надрывались.
«Придите, испытанья и раненья, сны мира и жестокие бои»
Я рвался вверх, я научился работать методично и избыточно. С тех пор за-вел «временные таблицы» — клетчатый листок, где по вертикали дела -занятия, нагрузки, обязанности, зарядка, непременное чтение, движение статей к напеча-танию, заведывание отделением, вскрытия, биопсии. По горизонтали дни.
У меня сохранились эти таблички. Я и сейчас их ведут — но как сузилась де-ловая часть и как выросли полудосужие занятия с эпистематикой (?), историосо-фией вкупе с чтением перестроечной публицистики. Но тяжело смотреть на эти таблички – месяца полтора-два-три и недельное или десятидневное выпадение – запои. Под флагом бюллетеня, госпитализации в неврологию или чего-то при-стойного. Но было это секретом полишинеля – но ненавидимого полишинеля, одиозного одиночки.
Да и без этого секрета, пожалуй, не было у меня шансов на успех .С началь-ством я не ладил, избегал коридоров ректората, не вступил в партию. Не имел, как теперь говорят, мохнатой лапы.
Коллеги мои имели эти лапы – да не по одной.
А.Р. (Абдулхак Рызванов прим. ред.) — стал аспирантом в 36 лет (уже неза-конно, аспиранты до 35 лет), получил 3 на вступительном экзамене по специаль-ности. Был он коррумпированный и попавшийся главврач сельского района. Но в Казани сей аспирант моментально обзавелся 4-х комнатной кооперативной квар-тирой, дачей и автомобилем. Тяжкая была диссертация, жалкое зрелище. Шеф от стыда уехал в Москву и меня оставил заменить его на заседании Совета. Наш по-допечный А.Р., типичный деревенский татарин торгового типа — горел на Совете отвратительно. Я же не нашел ничего лучше, как войти в полемику с седовласым оппонентом Вылегжаниным, ныне покойным. Н.И.В-н дико обиделся и, поймав меня в кулуарах, где стоял с отцом моим (нет и его, всем хорош был папа, но не оставил мне связей в науке, нет умения их создавать) укорил в неэтичности: нель-зя-де полемизировать с официальным оппонентом. Стыдно мне было за прокля-того А.Р., что стал к.м.н. по принципу — час позора и добавка к зарплате пожиз-ненная. Потом А.Р. стал доцентом — вместо меня.
Итак, я отправляюсь в Арктику, а он на меня пишет. Много и часто.
В том году,1978-м, роковом, надо сказать, в период экзаменов у меня была тяжелая депрессия, кем-то названная запоем.
Тяжелое дело экзамены. Стояла жара. Пух тополиный витал над микроско-пами.
Я проснулся с похмелья под вечер и успел добраться до магазина до закры-тия. Несомненно, был я несвеж и растрепан. Может быть и очень. Шеф, В.А.Д.(Виталий Алексеевич Добрынин — прим. ред.) человек сухой и злобный, поднимавший меня много лет (так ему казалось, точней он меня придерживал) видел мой похмельный маршрут.
Утром, обливаясь потом и еле ворочая сухим вонючим языком, еле внимая в бормотанье очередного студента, я физически чувствовал его яростный злобный взгляд сквозь очки и через экзаменационную комнату.
Сначала было добродушно — полечитесь, мол, все образуется. Я поверил.
Но, переступив всего на 10 дней дверь уютной палаты в клинике кафедры психиатрии на своей же родной улице, я еже проиграл – я сдался. Я был постав-лен на учет, заклеймен диагнозом «Алкоголизм 2 степени».
В клинике мне представляли с 16 до 24 часов кабинет врача и я писал… За 10 дней я переписал диссертацию, выправив стиль, сократив на 10 страниц. Ос-тавалось только завершить статистику — чудная игрушка-калькулятор «Электро-ника» и метод Нетерса ( ? ) в модификации Монцевиоте— Эрингенс(?).Спас меня от терзаний.
Я выписался из клиники на 11-й день и надеялся что никто ничего не знает .Но все знали – я был заметный тип.
Впереди было полтора месяца отпуска и плавание по северным морям.
Все внутри меня качалось, расплывалось. Я держался только на непобеди-мом самолюбии и – любви.
На любви, но не к жене и детям. Здесь у меня тоже все качалось и расплы-валось, удерживаясь только непобедимой духовной силой моей жены, твердо ре-шившей сохранить семью. Пожалуй, одна она понимала и знала точно, что не ал-коголик ее муж.
Да, повзрослел я поздно, годам к пятидесяти— одновременно с наступлени-ем старости.
Много с тех пор изменилось. Многое я увидел и узнал такого, что и не мере-щилось былому доценту, патанатому и главному специалисту. Я прочел Толстого и Достоевского, Ключевского и Неру, Солженицына и Н.Федорова, Рассела и Ио-анна Златоуста. Я стал замкнут и одинок.
Многое я сокращаю, многое вписываю, в частности все предыдущие пять страниц, где только черновой абрис моих увядших обиды, стыда и боли тех лет.
Вот как начинался первый вариант «Осени в Арктике». Начало цитаты.
«Моя Волга, где я вырос, превратилась в дикую систему застойной воды с рубцами плотинотеками недвижных озер среди гниющих и пересыхающих проток и заливчиков – бывших стариц и овражков.
Весь неустойчивый периметр этого хлюпающего безобразия во много рядов застроен неперелазными заборами, а за заборами хибарками, лачугами, но много более домами, домиками, домищами и более того – виллами и микродворцами. Сколько их – столько и сарайчиков, бань и нужников.
Роскошество строения прямо пропорционально положению владельца в ие-рархии а так же его деловитости, пробойности и вороватости.
Иерархия здесь неточный термин. Правильнее близость к каналам распре-деления. Чего распределения? Чего угодно – досок, колбасы, мест в институтах, операций на кишках и матке и т.д.
Моя жена уже два года (а теперь и все 12) владеет дачей в километре от бывшей Волги. Но я там не был и не буду». Конец цитаты.
С тех пор бывали времена, когда я ждал часа вырваться в маленький дом с садом, и был бесконечно благодарен жене, которая трудилась, оберегая семейное гнездо, когда я стрессировал, депрессировал, строил воздушные замки, запойно работал или запойно пил.
«За этот ад, за этот бред пошли мне сад на склоне лет».
Но в 1988 году перенесенный инфаркт и вконец охромевшая нога (с палочкой хожу!) сильно затруднили мне поездки на дачу. За лето два раза был.
Ах, но все же это не та Волга! Не Волга детства…Редко-редко, в предутрен-нем сне я вступаю в пойменные луга, сияющие добрыми глазищами теплых озер. Трава по пояс или по плечи. Мальчишеские плечи, наверное. Шмели, цветы ,дубравы на гривках. Запах (по штампу) хмельной и медовый. Во сне я плыву над травяной тропкою, нежусь в чистоте стариц, но это еще не она. Дорожка все буг-ристее и песчаннее, вот и ковыль-трава, вот и широкая полоса тальников, где сы-ро и душно, колется и хлещется. А потом – как нежданная радость, как подарок небалованному ребенку – щедрая река, мощная, вечная и беззащитная даже в непрочном предутреннем сне.
В 18 лет я до самозабвения влюбился высокую и красивую однокурсницу провинциалку Лию. И все у нас было на той прелестной Волге – старая лодка с квадратным полотняным парусом и шалашик в тальнике. Все это было. Теперь бывшая наивная провинциалка – моя суровая и деловитая жена, врач невропато-лог. Ей пятьдесят два, а мне на год больше. Разве забыть тот крупный сырой пе-сок и ее пальцы, чертящие на нем цифры, понятные нам обоим, но не смеющему-ся над нами синему небу 1956 года.
Мне было 19 лет, когда убили мою Волгу.
Но не о Волге речь. Есть еще на свете многообильное и холодное течение великих северных рек, мшистые черепа валунов и леса, невысокие и густые. Как горит осенью цветистый ковер тундры!
Есть полуразрушенные гулкие монастыри и медленные облака в бесконеч-ном небе. Есть белые соборы и уютные деревянные переулки. Чудны названия – Каргополь, Великий Устюг ,Тотьма и Солевычегодск , Архангельск .Но попутно еще один город лезет в душу и под перо.
Вологда. Сейчас это вольное старое слово у иных ассоциируется с полуза-бытым вологодским маслом, а у других примитивное песенное плевание «Вологда – гда»,
В Вологде есть одно местечко чудесное. Улочка краткая и широкая, обстав-ленная рябыми от резьбы домиками, травянистая. А за ней узенькая Вологда – речка. Через нее старик перевозит на тяжелой лодке за 3 копеечки. А за речкой сияет собор св. Софии, ставленный еще Грозным. Сияет и стоит, как Книга о пяти главах, как Великая Белая Мысль. Как смертоносный посох страшного царя рядом с нежностью собора вонзена в землю очень высокая звонница.
Со звонницы, высокой даже в эпоху телебашен видно, как идет Время. Вид-но, как танцует по зеленым лугам речка Вологда. Деревни, лесочки, озерца. И гру-стно плывут во времени вместе со всем этим разноцветием заброшенный Свято – Пригорский монастырь и сельские церковки, чье единственное назначенье в на-шем мире – напоминать, что не нами все началось и не нами все кончится.
Возле северных церквей и монастырей у меня бывает состояние deja vu – это в психологии болезненное состояние человека, когда он воспринимает нечто, как повторное, уже бывшее .В 1975 году мы с сыном плыли на крошке-корабле «Аггей Коровин» через бревенчатые шлюзы и почерневшие дощатые пролеты Северо-двинского канала ,что еще при Александре Благословенном соединил Двину с Шексной. Местность для нас, волжских людей, малоизвестная.
Выплыли мы в Сухону той же Вологдой – речкой, столь узкой, что кораблик, не имея простора для разворота, валит задним ходом от самой пристани до Сухо-ны, реки лесной и серьезной. Легкий летний день был. Зеленые бережки облизы-вал сладкий голос Анны Герман («Надежда – мой компас земной»). С Анной мы проплыли и мрачную Сухону до издревле славного озерища Кубенского. Солнце погасло в его рыжем мелководье и мы уснули в трюме, который назывался «2 – й класс».
А проснулись в озере Сиверском, парном и теплом, когда из сероватых волн восстали могучие краснокирпичные башни Кирилло-Белозерского монастыря с острыми нахлобученными шеломами.
Раньше я изображений этой сумасшедшей крепости, выстроенной в тысячах верст от границ в местности скудной и безлюдной, не видывал, да и вообще не бывал в монастырях. И меня прямо потянуло к каменным цилиндрам, в чьей сверхтолщине было бойниц в три раза больше чем нужно.
Это была сверхкрепость или крепость в крепости с идеей абсолютной непри-ступности и сверхбезопасности, где уповал робкий государь Алексей Михайлович при нужде укрыться от бешенства казацких бунтов и церковных распрей.
Еще проходя от рвов к воротам я видел сквозь стены пушки у полукруглых амбразур, сводчатый переход в цитадель под иконой Спасителя и предугадал трехглавую часовню в северном углу. А когда свернул к двухэтажному каменному строению с мелкими оконцами и закругленным верхом, обведенным выпуклым узором, то сразу в уме возникло старое малопонятное слово «Келарь».
Это был домик келаря. Кто мне объяснит, откуда такое дежа вю.
По отцовской линии происхожу из симбирских дворян, но не всегда помню, что мои дед, прадед (и возможно еще во многих поколениях) были священниками в самарской губернии. Был такой благочинный отец Константин Соколов в селе Буян… Умер он в двадцатых годах.
Может быть, северные церкви, может быть и поповская кровь – но факт, что в совсем уж тяжкие годы моей жизни рвался я душою к православному учению, кучи книг перечитал и молиться пытался и в церкви бывал и крестился. Но не уве-ровал. Слишком сильно вбит был сызмальства примитивный материализм, под-крепленный в зрелые годы цинической и неприкрашенной правдой практической медицины.
В дальнейшем именно эта «правда»(?) оказалась в основании моих пред-старческих размышлений о Времени и Жизни. Но здесь потребовался еще один толчок – статьи двух индийских анатомов в журнале «Perspect. Biol. Med. 1981 (Cothari and Mauta) – “Trans – science aspects of disease and death”. “We are a time, we timed, we are the timer’ — эти фразы из области релятивистского реализма фи-зиков многое мне объяснили.
Но это уже совсем другая история. История совсем другого человека, не того задерганного и мятущегося, обреченного и не побежденного, что собирается в се-верный вояж. Как не вспомнить упомянутых выше индусов: «Человек две минуты назад и через две минуты — разные люди».
Совсем другим я был в тот июльский день 1975 года, когда часами бродил по знаменитому монастырю. Сыну эти камни были ни к чему и он 15 – летний весело плавал в сиверской теплой воде. И я, наконец, искупался, ушибаясь о валуны, и вернулся на корабль имени неизвестного Аггея в задумчивости.
Итак, шел 1978 год. Теперь говорят, что это был разгар эпохи застоя, засто-лья. Косноязычный лидер толковал по печатному о монолитном единстве и зре-лом социализме, а мы жили в нетрезвом угаре повседневности и не ведали тогда ,что только экстенсивная эксплуатация вовремя набравшего размах тюменского месторождения нефти и газа удерживало страну на грани финансовой пропасти и позволяло нам есть югославскую ветчину, португальские сардины, польских кур, голландское масло и заокеанский хлеб, пить кипрское вино, кубинский ром, фран-цузский коньяк «Камю» и английское виски. ( Удивительно, где он все это пил? Прим. — Ред.).
Сейчас, из десятилетнего далека, я уверяю себя, что был надломлен, грешен и обречен вместе со всей Россией, что нас было много. Но это лишь слова. Стро-го себя сужу. Было во мне и нечто грешное, гедонистское, уходящее в первоосно-ву мою.
И та, Она, Н (Из первых вариантов повести – так и буду именовать впредь) была смешением из гедонистских идеалов, и самых высоких духовных субстанций перепутанной моей души. Иллюзия. (Везде далее героиня повести будет именоваться только как Н – прим. Ред.).
В уничтоженном варианте был большой абзац об её нестандартно яркой внешности, еще абзац о том, что меня жена равнодушно отпустила на север, зная об этой женщине, еще абзац о старой нашей дружбе… Масса восторженных под-робностей о ее гипнотическом взгляде и черт-те о чем, ибо писался по горячим следам и для Нее.
Она и сейчас недалеко и голос ее спит в телефонной трубке, просыпаясь все реже. Мне нетрудно позвонить и придти к Ней и возобновить все то, что, медлен-но угасая, возобновлялось изредка в эти разные 10 лет, что прошли. Но нам уже за 50 и не зачем мне бередить остывающую одинокую душу свою. Но что было – то было. Я буду убирать из текста романтический флер (я был 42-летним маль-чишкой) и налет адюльтера.
Если смогу, если смогу…
;
ЗАЙНУЛЛИНА
ГАЛИНА ИНИСОВНА
 
Родилась 30 октября 1956 года в Казани.
Кандидат искусствоведения, заместитель глав-ного редактора журнала "Идель"
Автор сборника повестей и рассказов "Жизнь уместна" (ТКИ, 2012).
Жива в эпоху перемен
Отрывок из повести
Когда Анатолий привез Альбину в Барабу знакомиться с родителями, под сердцем она уже носила Максимку. Поэтому наладить задушевные отношения со свекровью было для неё тогда важнее, чем взаимопонимание с мужем. Лишенная в детстве материнской ласки, не имевшая сестер, даже двоюродных, Альбина всегда смутно мечтала о некоем женском братстве, царстве матерей, ткущих про-должение рода. Поэтому в первый приезд каждому слову Лидии Перфильевны она внимала с щенячьей восторженностью.
– Недаром новосибирское начальство в семьдесят первом этот поселок опре-делило быть городом, – похвалялась свекровь малой родиной. – Те, которые слаще морковки ничего не ели, говорили «для обогащения», чтобы командиро-вочные себе выписывать два рубля пятьдесят копеек вместо рубля девяносто. Нет, по промыслу были заводы. Находился здесь когда-то в эпоху палеолита пуп земли. При Брежневе нашли тут единственные в мире жилища из костей мамонта. Американцы приезжали снимать фильм, так и назвали его «Американцы в Барабе». Шиш его, правда, потом барабцам показали. Как же, покажут. Из чашки ложкой помогут, это да.
Выслушав Лидию Перфильевну, Альбина полюбила убогий городишко всей душой. Понравился ей и просторный родительский дом мужа, несколько мрачно-ватый из-за комковатой бетонной шубы на наружных стенах, зато лубочную весе-лость ему придавала глубокая канава рядом, поросшая камышом, – всё, что оста-лось от осушенного болота.
Умилила безвкусная яркость и роскошь внутреннего убранств: двойные рамы окон без форточек, запаянные замазкой наглухо, да ещё плотно задраенные тю-левыми занавесями и шелковыми портьерами. Там и сям узорились ковры. Сер-вант ломился от сервизов и чешского хрусталя. Словно на страже благосостояния семьи Олейниковых рядом с цветным телевизором «Рубин» стояло метровое де-коративное изделие из фарфора – «Казак Тарас» производства ЛФЗ.
Сам телевизор, кстати, тоже был предметом роскоши, а не средством «время-передвижения». Если кто-то из домашних прилипал к голубому экрану более чем на пять минут, Лилия Перфильевна ворчала: «Выключите эту брехню. Она вам щас гору яиц снесет, и реку молока надоит!» Такими окриками ее, девку-шестилетку, отец в свое время отваживал от радио.
До слёз растрогала Альбину детская фотография Анатолия. Худенький глаза-стый мальчик и его младший брат Шурёнок, толстый бутуз – («Мы с отцом его звали Батончик», – пояснила Лидия Перфильевна».) – стоят у крыльца в пальто и тёплых вязаных шапках с ветками американского клёна в ручонках. Лето. На сту-пенях их молодая мама в легком крепдешиновом платье с горделивым выражени-ем лица: дескать, я мамаша культурная – за детьми слежу, подворашничать не позволяю.
Изумила детская фотокарточка самой свекрови: тонкая, как тростинка, девочка, испуганно смотрит из нелепого овала шерстяного платка, прижимая к груди ку-рицу.
– Тяжело, дочка, жили, – со вздохом пояснила она. – Мать за нами с Гришей не смотрела, мыла, как цыганка, одним пальцем, одевала в ремки, на завтрак обед и ужин была одна и та же присказка: похватайте чего-нибудь.
После сорока в Лидии Перфильевне многое осталось от испуганной дев-чонки с фотографии, стройность, разумеется, обернулась статью, а к затаенному испугу в серых глазах примешалось горделивое сознание собственной непогре-шимости. Но над белым лбом с лепными надбровными дугами по-прежнему ви-лись темные кудри, делая свекровь похожей на богиню благоденствия. Просто-рная же двадцатиметровая кухня напоминала зев рога изобилия. Утром Альбина продирала глаза, а на столе без всяких к тому хлопот расстилалась готовка на це-лый день: и первое, и второе, и двадцать второе: картофельное пюре с почками, маслянистые конвертики блинов, зеленые щи в оранжевых бляхах. Хочешь крас-ной икры – залезай в холодильник и уплетай ложкой в любое время дня и ночи, пока за ушами не запищит.
Безмятежное насыщение тем, что пришлось по вкусу, было внове для Аль-бины. Она выросла в семье, где приготовление еды сопровождалось проповедями матери о равномерном вкладе всех в этот трудоёмкий процесс: «Я вам не прислуга». Если за столом увлекалась каким-нибудь деликатесом, её могли одернуть вопросом: «А ты подумала о других?» – или проворчать: «На тебя не напасёшься».
Предметы первой необходимости и одежду Лилия Перфильевна не покупа-ла – закупала, мешками и коробками: халаты, трико, кроссовки, рубашки, китай-ское мыло. Одежду в семье Олейников не латали, когда появлялась едва замет-ная прореха, тряпки летели в пламя печи. Альбине было непривычно такое отно-шение к изделиям рук человеческих, страсть к рукоделию у неё была в крови: она могла филигранно на лампочке или деревянном грибке заштопать прохудившуюся пятку, связать свитер, вышивала гладью и крестиком по канве, мастерски вручную делала запошивочный шов. Когда Альбина глянула, какими грубыми стежками свекровь подшила штору в спальне, весьма удивилась: как можно было иголкой сделать такую топорную работу? А потом пристыдила себя: у мамы Лиды свои достоинства.
Врезалось в память, как Лидия Перфильевна стояла в центре огромной кухни и перекладывала из одной руки в другую большую подушку сдобного теста, замесив его, словно фокусник из воздуха, раздумывала: затевать пирог аль не за-тевать?..
А потом во дворе залаял кобелёк. Посаженный на цепь щенком и с тех пор ни разу не спущенный порезвиться. Он лаял на соседку, которая вышла развесить стиранное бельишко.
– А Нинка, помусолила свои тряпки, – глянула в окно Перфильевна.
 В семье Олейниковых никого не величали по имени-отчеству. Все от собу-тыльника до премьер-министра страны были мишками, борьками, таньками.
– Её мужик чуть не плачет: Павел Николаевич из-за жены хожу на работу весь в пуху, – подхватил свёкор бабий пересуд.
– Так она не умеет стирать, Паша. Галёрка! все бельё говняет в одну кучу: и полотенца, и мужнин костюм.
Свекровь раздумала стряпать, тесто положила в холодильник. Павел Нико-лаевич подошел и обнял свою «цыпочку» могучей рукой. Они стояли двуглавой грозной петухо-клушкой. Такие высокие, нарядные и могучие, что, казалось, одним неловким движением могут обратить стены жилища в кучи щебня.
– Как родные сёстры мы с ней дружили, – со слезой в голосе разоткровен-ничалась Лидия Перфильена. – Баню, бывало, стоплю, котиков своих намою и кричу: «Нина, твоя очередь, иди мойся со своим зуздром». Пока на «жигули» Нин-ка не позавидовала. Виноваты Олейниковы, что у них тяму хватило на новую ма-шину заработать. Сколько-то дён проходит, поехали мы с Пашей брать портьер-ную ткань. Тут цыплёнок Нинкин бежит под колеса, как на лыжах из… – Неприлич-ное слово заставило Альбину покраснеть так, будто ей прилюдно задрали подол. А свекровь как ни в чём не бывало продолжила: – Хотя я предупредила: «У нас теперь машина, курей у своей ограды не держи». Нинка баба еще та…
Свекровь достала из шифоньера, из-под аккуратной стопки накрахмален-ных простыней свою фотографию, которая когда-то висела на доске почета неф-тебазы. Чья-то злостная рука нарисовала красным фломастером кровавые слёзы на лице бухгалтера Лидии Олейниковой. Свекровь была убеждена, что это Нинка позавидовала на какую-нибудь модную тряпку. Или на благополучную семью Олейниковых. Гидотная. Сама зятьёв не успевала хоронить: один на мотоцикле разбился, второй замёрз, и оба по пьяному делу. Дочерям теперь всю жизнь на перекладных… – Уши Альбины резануло ещё одно неприличное слово, и тут она уже свойски хохотнула, опростившись.
Затем они проследовали в зал, к другому окну – ужасаться второй соседке, бабке Снегирихе.
– Она людям делала!.. – шёпотом, доверительно рассказывала Лидия Пер-фильевна. – Федька Лоскутов из-за неё семян лишился. Когда свадьбу играл, еха-ли они с песнями на лошадях. Вдруг Снегириха им навстречу. Русская натура ши-рокая, особенно когда выпьет – свалили старушку на обочину и вперёд с песнями. Только пяти минут не прошло, как свадьбу начало пучить, все в разные стороны и побежали, задрав юбки, да спустив штаны. А Лоскутов потом замучился с этим делом в Новосибирске проверяться – пропали семена у мужика.
Потом все сели за стол с гомырой – самогоном, настоенным на травах, и завелась «Песчиада» – рассказ о том, как несколько лет источником благосостоя-ния Олейниковых было разведение песцов. Залихватски опрокинув рюмку, Лидия Перфильевна, поведала:
– Папа наш поначалу не хотел держать песцов, это я его склонила. Смотри, говорю, как секретарь райкома партии Паутов обогащается, через подставных пенсионеров по всей Барабе зверофермы завёл. Нам же, говорю, зуздро надо на ноги поднимать. Двадцать клеток в нашей сараюшке разместили – вот и выучили Тольку, сто рублей ему в месяц определили, студенту педагогического. А Шурка поступил, больше пяти зверьков держать стало невыгодно. Налоги подняли. Испу-галось правительство, что люди обогатятся, да чего доброго хорошо жить начнут. А минтая песцам надо? Крупы надо?
– Белок яичный, чтобы развился мех отличный, – скаламбурил Анатолий. Он дурел после первой же рюмки.
– За огул платить. Смеётесь? С моё побегали бы по чужим дворам с пере-носками, ага. В неволе песчиха одного самца из пяти к себе подпускает. Только и разговоров: у твоей петля набухла или не набухла? Твою самец покрыл или не покрыл? У кого самки неогулянными остались, плачут. В мае другая забота: твоя принесла или не принесла? Тогда уж возле клеток на цыпочках ходишь – чтобы песчиха своих детей от испуга не съела. Осенью у них самогрыз: вцепляются зу-бами в хвосты и едят себя, пока не сдохнут. Один раз во время кормёжки песчиха мне когтями щеку порвала. Ваша мама могла без глаза остаться, дети. Бог мило-вал.
 – Я хищник, а мне предлагают минтай и грязного льда неприступную корку, - Основательно захмелевший Анатолий всерьёз вдохновился идеей переложить рассказ матери в стихотворную поэму.
К разговору присоединился свёкор:
– Я как раз электромясорубку купил, фарш из отонков крутить. Так Федька Кирясов на меня анонимку написал. Сам, гад, по-соседски пользовался моей мя-сорубкой. Фининспекторы засаду на меня устроили. Только я песцов в мешки по-кидал, чтобы к тёще отвезти, спрятать, – выскочили из лопухов и скрутили, как шпиёна. Ладно, говорю, мужики, будет вам налог. Вечером приглашаю в гости главного ветеринара и распиваю с ним бутылку коньяка. Он мне пишет справочку: сдохло десять песцов. Через неделю распиваю вторую бутылку – он мне: сдохли остальные. Отношу справки в налоговую инспекцию – от злости чуть не сдохли все фининспектора.
– А Федька Кирясов? – поинтересовалась Альбина.
– На другой день заявился ни тяти ни мамы, – хмыкнула Лидия Перфильев-на. – «Сосед, айда погуляем на гитаре», трень-брень по струнам. Такие, как Федь-ка, в коллективизацию у людей горбом навороченное: мельницы, дома, скотину – отнимали. Колхожарами делали, чтоб на государство мантулить. Только шиш им мой отец, ваш то есть дедушка, котики, записался в колхоз – по плотницким арте-лям болтался.
– Я каждой ворсинкой положен на рубль, и сроки любви мне положены то-же… – не унимался Анатолий.
Лидия Перфильевна, окинув мужчин властным взором, решительно убрала со стола бутылку с гомырой. При этом строго наказала Альбине:
– Аля, борись с пьянкой! – Продолжила: – Спаси бог, дети, на государство надрываться. Взять брата моего Григория, после армии голову на каторгу засунул – в шахту коногоном. По дурости хотел конторе угодить, в передовики выйти – лошадь под уклон так гнал, что на повороте вагон забурился и отрезало ему пятку вагонеткой. Урок на всю оставшуюся жизнь! При Хрущёве выучился на фотографа и айда по деревням. Фотографы тогда были в почёте. Как небожителя, деревенские Гришку привечали…
Увлекшись рассказом, свекровь не заметила, что Толя и Шурёнок, заговор-щески ухмыляясь, куда-то исчезли.
– Или вот была у нас до войны соседка, Валька Плотникова. Добровольно записалась на фронт и повторила в тылу у немцев подвиг Зои Козмодемьянской. Назвали здесь в честь неё пионерскую дружину, а коло портрета детей в красных пилотках поставили. Кому это надо? Лучше оставалась бы она дома и держала трех коров. Я так думаю.
Альбина не возразила, хотя сама между коровами и подвигом, выбрала бы, скорее, второе. Она боялась умничать и супротивничать, дорожа роскошью обще-ния в семейном кругу за изобильным столом. Ведь её родная мать предпочитала вечерами манерничать у голубого экрана: «как замечательно играет Ульянов», «как Лановой великолепен!».
Однако в целом впечатление от первой поездки нельзя было назвать без-облачным. Как мелкие косточки меж зубов после лакомства малиновым вареньем, застряли в памяти Альбины постыдные моменты. Взять тот задушевный вечер. Оказалось, муженёк, пробравшись в погреб, уцытил еще одну бутылку спиртного и тайком распил её с братом. После чего включил на полную мощь кассетный маг-нитофон, заполнивший дом музыкой группы «Зодиак». Космические звуки синте-заторов кружили пьяную голову, Анатолий молол вздор о своей гениальности. «Мяу, мяу!» – бесновался подле Шурёнок, пока его не вывернуло в помойное вед-ро под причитания матери: «Дитятко ты мое безжопое». А надо сказать, так назы-ваемый Батончик давно вымахал в двухметрового детину.
Брат же Лидии Перфильевны, Гришка, вообще перепугал Альбину не на шутку. Как-то раз он заехал во двор на «бармалейке», синей инвалидной машине. «Песи, песи», – прокричал в сторону сарая, где пушных зверей давно в помине не было. Хромая, поднялся по ступеням крыльца и с порога пропел: «Эх, нам не надо шить карманы, во карманы нечо класть», – вроде без задней мысли, а на самом деле, ядовито намекая сестрёнке на то, что никакой источник благосостояния на земле не вечен. Сегодня Барабский мясокомбината в руках зятька, а завтра, как знать, как знать
 Во времена песцовой лихорадки Олейниковы нанимали Гришку для забоя «собачек» (так он звал песцов) и выделки шкур. Перфильевич исправно бил зверьков колотушкой в лоб, затем аккуратно надрезал тушку, чтоб снять шкуру без порезов – чулком. За всё про всё получал десять рублей за «собачку». А на ново-сибирской барахолке, Гришка знал, родственники сбывали пушнину от двухсот пятидесяти до трехсот пятидесяти рублей за шкурку. Понятное дело, мастеровитый мужик был в претензии, что его семью «оголодили», и искал повода выплеснуть раздражение.
 На этот раз подвернулась Альбина, и Гришка уязвил сестрёнку «расовой неполноценностью» невестки, закричав: «Здорово, меленькая татарочка!» Потом бесцеремонно оглядел с ног до головы и ввернул «комплимент»: «Толька, а у тво-ей женки усы – признак злое...» «Бучести» утонуло в гоготе Шурёнка, который аж ногами сучил от удовольствия. Так Григорий Перфильевич походя, при всем чест-ном народе подверг сомнению нравственность Альбины и выбор племянника. Анатолию ничего не оставалось, кроме как грубо вытолкать дядю за порог, можно сказать, с крыльца спустить. Отрадно, конечно, что вступился за достоинство же-ны, но, с другой стороны, невыносимо тяжело было видеть, как племянник подни-мает руку на старшего родственника. «Ничего, я еще на вас отосплюсь!» – грозил Гришка кулаком, усаживаясь в «бармалейку».
 
КИНДЕР
ИВАН ФЕДОРОВИЧ

 
Родился 30 сентября в городе Каменец-Подольск, на Украине. В 1954 году переезжает в Казань.. В 1959 году заканчивает Казанский уни-верситет. С 1961 года работал редактором Татарского книжного издательства.
Автор книг: «»След на земле (1975); «Развилок» (1978); «Степные зарницы» (1981); «Долгое ле-то» (1983); «Экзамен» (1988)
Умер в 1995 году.
Береза на погосте
Выжженной солнцем степью тянется от дерев¬ни едва заметный проселок. Поднимаясь в гору, он вдруг обрывается, пропадает. Тут у обнесенных зыб¬кой ог-радой крестов и надгробий дорога кончается. Ни гула машин, ни стука калитки. Тут остановилось время.
С краю погоста одиноко приютился холмик. У изго¬ловья могилы, склоняя над крестом ветви, стоит береза.
Молодая, в буйной зелени. Это дерево посадил я. И теперь, когда приходит-ся бывать в деревне, непременно наведы¬ваюсь сюда. Постою, помолчу — словно пришел послу¬шать, что скажет мне похороненная здесь бабушка. Так и кажется, что при жизни она чего-то недоговорила, унес¬ла с собой какую-то тайну.
На противоположной стороне кладбища — могила де¬душки. Самая обыкно-венная — холмик и крест. Так он хотел. Ни ограды, ни надгробья, одна трава...
Меня долго мучила загадка: почему эти двое людей, прожившие вместе це-лую жизнь, не пожелали, чтобы их похоронили рядом, точно они — чужие. Обычно все к этому стремятся — так заведено между людьми. Или, может быть, нарушили их последнюю волю?
И вот недавно... Но все по порядку.
Мой отец не вернулся с войны, и мы решили переехать в деревню к бабушке. Я знал лишь одно: кроме нее, у нас никого нет, а с бабушкой будет полегче, да она и сама звала нас постоянно. Отца я не помнил, но мать говори¬ла, что мы здорово с ним схожи — как две капли воды. Наверно, ей так казалось, потому что глядя на себя в зеркало и на фотографию отца, я не находил заметного сходства. Правда, бабушка тоже, увидев меня впервые, воскликнула:
— Ну, чистый Федярка, ей-богу! — И от радости все плакала и целовала ме-ня.
Федор — ее сын от первого замужества. Об этом я знал от своей матери. Знал и то, что бабушка очень его любила, просто души не чаяла в нем. Может, по-тому, что он мало знал своего родного отца — был как бы обделен судьбой. А мо-жет, потому что часто приезжал в деревню — погостить, проведать бабушку, все-гда советовался с нею, ценил ее мнение. Старший ее сын, Степан,— тот не казал носа, будто вовсе забыл деревню, родню, и бабушка, вздыхая, не раз повторяла:
— Бог с ним. Видать, осерчал, что сошлась я с Андреичем... Решил не при-знавать... Только я-то не кукушка...
Однажды она разоткровенничалась и, как бы продол¬жай разговор, сказала:
— Ты сам посуди, милый: отец Степоньки и Федярки не вернулся с герман-ской, оставил меня с двумя на ру¬ках. Годы пошли беспутные, голодные. У Анд-реича жена Авдотья от голода померла. Люди мыкались по свету, как кутята: где обогреют, накормят — там и останутся, Вот мы и сошлись с ним, чтоб помогать друг дружке. Одной бы мне детей не поднять, не вывести в люди. А Степонька осерчал...— Она замолчала, и я понял, как иногда ей бывает тяжело и горько.
Степан тоже, как и мой отец, с войны не вернулся. Если бы он остался в жи-вых, то приехал, даже наверняка приехал бы, и тогда все было бы по-другому. И бабушке было бы легче: сама собой снялась бы с нее вина. А так носи ее, как ве-риги...
Поселились мы в деревне на той самой улице, где жила наша родня, непо-далеку от их дома,— в небольшой, но еще крепкой избе под черепицей. Бабушка, правда, уговаривала жить у них, но мать рассудила по-своему: стеснять стариков не будем.
Я почему-то думал, что покупка дома — дело муж¬ское, но ошибся. Дед Анд-реич, как и моя мать, молча стоял в стороне, во всем, видно, полагаясь на бабуш-ку. А она, не торопясь, по-старчески придирчиво разглядыва¬ла каждое бревно и каждую половицу нашего будущего дома. Я уже заметил, что без ее указки дед ничего сам не делал.
Как-то бабушка заметила ему:
— Андреич, а ведь ты без меня и гвоздя не вобьешь.
Дед усмехнулся и заносчиво сказал:
— Вот возьму и заколочу целую сотню сразу.
С бабушкой мы быстро подружились. У нее были доб¬рые серые глаза, похо-жие на два родничка: такие же просветленные, чистые. Лицо—в сплошных мор-щинах, словно обтянутое сеткой, землистое. Возле глаз они будто ползали: то со-бирались в пучок — когда она смотрела вприщур, то снова расходились. Говорила бабушка всегда тихо, расположительно, и даже мне, мальчишке, скрывать от нее что-либо было совестно.
И еще запомнились ее руки — по-мужски большие, натруженные, с узлова-тыми старческими пальцами, кото¬рые постоянно чем-то заняты. Летом вынесет она, быва¬ло, небольшую низкую скамеечку, сделанную дедом Ан- дреичем специ-ально для нее, усядется в тени и вяжет, да так проворно, что только спицы мель-кают. Носки и ва¬режки для нас всех — ее забота. И еще обидится, если кто-нибудь станет ей возражать. Начинала обычно с меня.
— Ты не перечишь мне,—говорила она, лукаво улы¬баясь,— вот я и стараюсь, чтобы тебе тепло было и ноги чтобы не застудил. Не то будут, как колотун. А мать и Андреич пусть подождут, позавидуют тебе...
Я часто ходил к бабушке в гости. Пожалуй, «в гости» не то слово, так как бы-вал у нее чуть не каждый день. И всегда находились для меня гостинцы: то суше-ная ку- рога, неведомо как уцелевшая до самой весны, то лесные орехи, которые она вдруг доставала с притолоки над дверью, то настоящая, посыпанная маком, сушка. Иногда бабушка приносила гостинцы в школу. Мать вечно на работе — ей некогда, а бабушке до всего дело. Узнаю, мол, заодно, как внук учится. Словом, завидев ее, я бе¬жал со всех ног, заранее зная, что она припасла для ме¬ня какое-нибудь лакомство.
Вскоре бабушку уже знали все учителя школы. Если она подгадывала к на-чалу урока, отворяла осторожно двери класса и тихо звала:
— Лександра Васильевна! А, Лександра Васильевна!
Учительница оборачивалась на голос, а бабушка:
— Передайте моему внуку,— и протягивала ей сверток.
— А вы проходите сами, на уроке у нас посидите,— приглашала учительни-ца.
Бабушка с радостью усаживалась за парту и ждала звонка. Если я пытался в это время переговариваться с ней, она строго грозила пальцем. А когда возвра-щались домой и останавливались передохнуть у высокой раски¬дистой березы, как-то просветленно улыбаясь, говорила:
— Хорошо у вас в школе, сколько всего разного уз¬наешь. Ранее здесь школы не было, Федярка со Степонькой ходили в другую деревню. Мы с их отцом — в цер¬ковь, а они — в школу. Всему, видно, свое время...
Береза, потревоженная ветром, тихо шумела листвою. И мне казалось, что она осыпается. Бабушка сидела, прислонившись к стволу и то ли тоже прислуши-валась, то ли думала о чем-то своем.
Отдохнув в холодке, она поднималась. Неторопливо поправляла на голове платок, который не снимала даже летом, говорила:
— Ну вот и сил прибавилось. Пойдем, милый...— И уже потом, как бы между прочим, добавляла:— Люблю я эту березу, всю жизнь с нею. Приметное дерево, точно сродственное какое...
Деда Андреича я поначалу боялся. Был он по профес¬сии портным и по це-лым дням сидел за швейной машиной. Сухой, сутулый, в очках, которые никогда не снимал, дед казался нелюдимым и сердитым. Глядел исподлобья, как- то суро-во посверкивая белками. Сам не заговаривал, словно ни к чему не проявлял, ин-тереса. Когда он бывал до¬ма, я чувствовал себя неловко и поскорее спешил уб-раться.
Бабушка однажды заметила мое смущение, сказала:
— Да ты не бойся его. Это он с виду такой сердитый, как сыч, а так ничего.
Дед и на самом деле оказался «ничего». Он перешил мне отцовское пальто. И сделал это быстро, в два дня. Все получилось очень здорово, а главное — во-время: на улице неожиданно похолодало, подул резкий осенний ветер.
Радуясь обнове, я надел пальто и, едва выйдя за по¬рог, припусти лея бе-жать. Как можно скорее мне хотелось показать его мальчишкам. Пальто что надо, в нем я, ко¬нечно, выглядел солиднее, взрослее. Но тут — откуда ни возьмись — из-за угла выскочила собака, схватила меня за полу — и узкая лента, точно хвост, тут же потянулась по земле. Я не сдержался, заплакал: горе казалось непопра¬вимым.
Вышла бабушка. Увидев случившееся, она в досаде принялась бранить ме-ня:
— Пошто бежал, как угорелый? И собаку потрево¬жил. Чего вот теперь?
Дед оглядел полу и, хитровато подмигнув мне, сказал:
— Поправимо. Заштукуем и не найдешь, где была дырка. Это же бобрик. А мальчонку не ругай,— повернул¬ся он к бабушке,— с кем не бывает. Заштукуем.
И он действительно так «заштуковал», отгладил, что с лица ничего не было заметно.
Вскоре я привык к деду. Подсаживался к нему побли¬же и во все глаза смот-рел, как он шьет, стрекоча маши¬ной. Дорожки из-под лапки выбегали ровные-ровные, как по линейке, так и хотелось потрогать пальцем.
— Гляди, гляди. Может, портным станешь,— настав¬лял он меня.— Дело по-лезное.
Однажды к деду Андреичу пришел заказчик с отре¬зом материи, завернутым в газету.
Дед взял в руки ткань, не спеша разгладил ее ладо¬нями и словно преобра-зился:
— Чистая шерсть! — сказал с восторгом.— Надо шить тройку. Только тройку. Третий — жилет,— пояснил он.— Очень благородная форма. Без жилета нету ви-да, как с застегнутым пиджаком нету свободы...
Я не узнавал деда. Нет, он не был молчуном, просто раньше не находилось настоящей причины для разговоров.
Потом он снимал мерку с заказчика, размеры записы¬вал только одному ему понятными знаками и цифрами. Немного суетился, то и дело брал в руки санти-метр, ко¬торый постоянно висел у него на шее, что-то прикидывал про себя, изме-рял снова. Вместо имени и фамилии заказчика писал всего две буквы. Видно, по-лагался на свою память. А память у него была действительно отмен¬ная. В этом я скоро убедился.
Не знаю, читал ли книжки дед Андреич раньше, но так уже повелось: когда я приходил к ним, он всегда предлагал:
— Академия, почитай-ка нам с бабушкой что-нибудь интересное. Может, сказки какие имеешь?
Бабушка поначалу заметного одобрения не выказала. Мол, что стар, что мал — ум один. Но потом и сама стала слушать,
У меня оказалась с собой «Сказка о Попе и о работ¬нике его Балде». Как раз мы проходили ее в школе. Дед сразу заинтересовался. Может, потому, что был он верую¬щий, а тут вдруг — поп.
Читать книги я любил, но только не вслух, а про себя. Вслух стеснялся: то ударение поставишь не там, где нуж¬но, то не так прочтешь слово. Сразу все на виду. Но для де¬да я старался из всей мочи: он же звал меня —Академия!
Слушал дед Андреич сказку за раскроем. Он как-то легко и бесшумно пере-двигался вокруг стола, на котором лежал кусок расстеленной материи, так же тихо накла¬дывал бумажные выкройки, обводил их остро отточен¬ным мелком. Но потом точно застыл с ножницами в ру- Kfc!X, только слушал.
Сказку мы не дочитали — к деду кто-то пришел и от¬влек его надолго. Но на другой день он ожидал меня. Не успел я снять пальто и обогреться после улицы, как он сказал:
— Занятная сказка. Давай шпарь дальше.— И, удив¬ляясь находчивости Бал-ды в споре с чертями, напомнил:— Мы остановились...— И слово в слово он по-вторил послед¬нюю прочитанную мною строку.
Я открыл книжку на заложенной странице — точно: он не ошибся. Особенно понравился деду конец сказки — когда наступил расчет с попом. Дед от души смеялся—» таким я еще не видел его, вытирая рукавом слезы, крес¬тился, а сам все просил:
— Читай! Читай! Не томи.— Потом на полном серьезе вФКрушался:— Ах ты горе, толоконный лоб. Ну и ну!..
Бабушка вела себя сдержаннее.
— Чего юродствуешь, Андреич? — говорила она.— Не¬быль это, сказка.
Но дед не слушал ее.
Я тоже был доволен, что все вдруг так оживились, будто какой-то волшебник потешил нас и снова спрятался, заставив поверить, что он все-таки существует.
Потом мы читали другие сказки, не одну и не две. Дед тоже запоминал их с ходу и никогда, наверное, не спу¬тал бы, но эту, про Балду, почему-то считал «сказкой номер один» и, вспоминая, всегда смеялся:
— Всем сказкам сказка. Потешает.
Когда бы я ни появлялся в доме стариков, они посто¬янно были чем-то заня-ты. Такое, видно, портняжное ре¬месло в деревне, всегда требует немало подсоб-ной рабо¬ты: то чистить ткань, то пороть, то гладить. Обычно этим занималась ба-бушка. Приду, бывало, к ним, а она каждый шов утюжит. В комнате стоит острый запах пропаренной или подпаленной материи. Но были у стариков дела, ко-торыми занимался каждый особо. Для бабушки — это бесконечные хлопоты по хозяйству, грядки, на которых она перетирала каждый комок земли, для деда — баня: он топил ее по субботам, никогда без причины не нару¬шая установленного порядка. В этот день, долгий для него и нелегкий, он не суетился — знал, все наготове. Во дворе под навесом штабелем сложены пиленые березо¬вые дрова. Всегда сухие и потому жаркие. Их колол он сам, хотя был уже слабосильный, но дело, считал,— преж¬де всего, и передоверять его никому не хотел. Котел и деревянные шайки тоже были на месте.
Топили баню с утра пораньше, И перед школой я за¬бегал помочь — таскал дрова и воду: чтобы к концу уро¬ков все поспело.
Дед очень любил париться. Особенно зимой, то и дело поливал водой на раскаленные камни, и я, не выдержи¬вая жара, выбегал в предбанник.
— Привыкай, все здоровье от бани,— замечал дед.
После бани он обязательно выпивал «лампадку» вод¬ки. Но больше одной не пил: «Бабушка осерчает да и не к чему».
Аккуратность и деловитость деда Андреича мне нра-« вились. Они не только располагали к себе, но и как-то возвышали его. По правде говоря, с каждым днем он становился для меня все интереснее и ближе. И его ста¬риковское лукавство, которое мало чем отличалось от мальчишеского озорства, тоже было по душе. Теперь я большую часть свободного времени проводил в доме ста-: риков, порой забывая об улице. И если я читал им книги, то дед рассказывал мне, как воевал в гражданскую, за¬щищая Советскую власть, как трудно налаживалась жизнь в де-ревне. Суровое и грозовое было время. Вспо¬минать— и то страшно. Я не все, ко-нечно, брал в толк, но главное представлял ясно: многое пережито бабуш* ксй и дедом, многое они успели сделать. Но почему все- таки Степонька не признал де-да? Очень любил отца? Скорее всего так.
Бабушка к нашим разговорам с дедом Андреичем при¬слушивалась, хотя не показывала вида. И, кажется, она была нами довольна: нет-нет да замечал я скрытую улыб¬ку на ее лице.
Не знаю, как бы сложилась моя дальнейшая судьба: может, закончив школу, я стал бы портным, потому что уже с охотой помогал деду портняжить, разбирался во многих тонкостях этого ремесла, умел снимать мерку. Но неожиданно дед умер.
Случилось это весной, когда хмурые дождливые дни внезапно отступили, а земля, обогретая солнцем, зады¬мила, покрылась разнотравьем. Дед весь день с усердием копал огород да, видно, натрудился или перегрелся на солнце. Когда я пришел к ним, он уже не узнавал меня...
После похорон бабушка ходила сама не своя: осуну¬лась, еще больше поста-рела — морщины стали глубже, заметнее. Ни я, ни она в разговорах не упоминали о де¬душке, но оба думали о нем. Мне все почему-то не вери-. лось, что его уже нету. Но швейная машина сиротливо стояла в углу, куда ее передвинули от окна, и в доме бы¬ло пусто. Баня тоже топилась не всегда регулярно.
Бабушка тяжело переносила одиночество. Чаще обыч¬ного появлялась те-перь в школе. Маленькая, сгорбленная, она оставалась все такой же доброй и за-ботливой, ста¬раясь хоть чем-нибудь удивить и порадовать меня. От¬куда-то про-знав, что я без завтрака, она приносила мне кусок пирога или вареное яйцо, не забыв прихватить да¬же щепотку соли.
По пути домой мы, как и прежде, сворачивали к бере¬зе. Место тихое. На око-лице — ни души. Бабушка стели¬ли на траву цветастый платок, садилась и отды-хала: до¬роги и послеобеденный зной утомляли ее. Я старался не Мешать ей — уходил. Береза, раскинувшая густой зеленый шатер, тоже молчала, словно обере-гала на этот раз Чуткую старческую дрему.
Однако долго ждать себя бабушка не заставляла: через несколько минут бы-ла уже на ногах.
— Одна подружка у меня осталась,— произнесла как-то в задумчивости,— На глазах у нее выступили слезы.
Но чтобы я не заметил, с напускной строгостью поучала:— А ты, милый, с мальчишками меньше шастай. Лучше учись. Нынче все учатся...
Умерла бабушка так же незаметно и тихо, как и дед. Хорошие были люди, будто и не жили на свете: пришли и ушли, оставив о себе грустную память.
Я плакал. В детстве кажется, что человек бессмертен. Отчего так бывает—не знаю, может, от беспредельной радости жизни? И вдруг нету ни деда Андреича, ни ба¬бушки. И сам ты чувствуешь себя одиноким, неприкаян¬ным, точно очутился где-то на отшибе и нет тебе места на земле... От тоски и отчаяния я зачастил на погост, хотя раньше боялся его и обходил стороной. Но привязан¬ность к старикам взяла верх, а мальчишеские тревоги развеялись сами по себе.
Как-то один из прохожих, завидя меня у могилы, обро¬нил: «Чего не бывает на свете... Ах, бабушка, бабушка...»
В сказанном звучала какая-то горечь. А память о ба¬бушке была для меня так дорога и безупречна. Я заду¬мался: что бы это значило?
Мать ничего определенного мне не сказала тогда. Однако в прошлогодний приезд, когда мы с ней побыва¬ли на кладбище, поправили могилы деда Андреича и бабушки, кое-что прояснила.
— Ты хочешь знать, почему их схоронили порознь? — спросила она.— Так велела бабушка.— И, видя мое не¬доумение, пояснила:—Дед Андреич венчанный с Авдотьей Они — верующие... И сама бабушка перед смертью нака¬зала, чтобы ей отвели другое место. Так она решила, вид¬но, давно, все обдумав, Й твердо стояла на своем, сколь¬ко ее ни отговаривали: «В одной домовине с Андреичем и Авдотьей нам не место. Да и Степонька этого не одоб¬рил бы...» Вот и рассуди те-перь...
Я был потрясен услышанным: всю свою долгую жизнь бабушка заботилась только о людях и никогда не думала о себе. Так уж, видно, была устроена. Она оставалась верна этому своему правилу даже после смерти.
На другой день я посадил у ее могилы березку, Пусть это дерево охраняет ее покой.
;
КОЖЕВНИКОВ
ЛЕВ АФАНАСЬЕВИЧ
  Родился 5 марта 1947 года в г. Омутнинске Ки-ровской области. Окончил Кировский педагоги-ческий институт им. Ленина, Литературный институт им. Горького, Высшие театральные курсы при ГИТИСе им. Луначарского. Член Союза писателей РФ и РТ, «Заслуженный деятель ис-кусств РТ», лауреат премии им. Г. Державина (2004 г.),
Автор книг: «Театральный детектив», 1989 г.;  «Улыбка Афpодиты ; Смеpть прокуpоpа», 1993 г.; «Олимпия», 2004 г.; «Красный прокурор», 2005 г. «Вятские охальные сказки и побывальщины».

Порочный круг
На работу Петя Смагин сегодня не пошел. Всё равно зарплату в леспромхозе года полтора как не платят. Денег, говорят, у них нет. Ну и ну! Мужики в бригаде только руками разводят. Как же так? Лес с делянок лесовозами круглые сутки ве-зут… сосна гольная. На нижних складах древесина тоже не залеживается. Состав за составом отгружать не успевают. А денег на зарплату у них нет!
Терпели мужики это дело, терпели и решили ходоков в райцентр отправить, в главную леспромхозовскую контору. Мол, что за хренотень такая получается?
Ходоков, как водится, из кабинета в кабинет футболить начали, и все на-чальники будто сговорились: мы, дескать, такие же наемные работники, как и вы. Тоже зарплату месяцами не видим. Какой с нас спрос? За своей зарплатой, му-жички, вы лучше прямо к хозяину обращайтесь.
— А кто хозяин теперь? – это бригадир спрашивает.
— Ваш хозяин, — отвечают, — в Москве живет. Полковник в отставке какой-то. Да мы сами его почти не видим. Раз в полгода сюда наезжает, деньги все со счетов снимет, до копейки. И обратно в Москву. Ему то ли Ельцин, то ли Чубайс леспромхоз за заслуги подарил.
У мужиков глаза на лоб. Вот те на! Опять царь-батюшка своим холопам-опричникам деревеньки с душами жалует. Чудны дела твои, Господи!
Походили мужики по кабинетам, с чиновниками поговорили, однако удив-ляться не перестают. Здание конторы заново отстроено, терем эдакий в три эта-жа. Крыша голландской черепицей крыта. А на служебной стоянке сплошь ино-марки припаркованы, ни одного «жигуленка» даже. И морды в кабинетах одна другой шире, по субординации. Это как в поговорке получается: чем дальше в лес, тем толще партизаны.
Ну, про начальство мужикам как раз всё ясно. Этим что у государства, что у нового барина воровать, без разницы. Своего не упустят, да и чужое мимо карма-на тоже не пронесут. Ну, а самим-то как дальше жить? Семьи у всех!
Короче, потихоньку сама собой бригада через месяц развалилась. Кто-то из мастеровых в Москву наладился, коттеджи скоробогатеям строить. Один мужик в пчеловоды подался, рука легкая оказалась. Две бабы с сучкорезки шинкарить на-чали. Сосед у Пети Смагина на пару с родственником старый колесный трактор восстановили и начали дрова в райцентр возить. По заявкам. В общем, кто во что горазд. Петя Смагин, пожалуй, дольше других держался, но и он, в конце концов, плюнул и решил на работу с этого дня больше не выходить.
С утра потоптался Петя по хозяйству, корову проводил в стадо и сел возле открытого окна покурить. Сидит, цигарку крутит, комаров на небритой физиономии хлопает, а мысли одна другой мрачнее. Что это за государство у нас такое? Хлебом не корми, дай над народом поизгаляться!
Думал Петя, думал и до того додумался, что голова разболелась. Встал, включил телевизор, чтобы не думать, и снова к окну сел. Только не думать у Пети не получилось. По телевизору какой-то иерарх церковный проповедь читал. Как по писаному батюшка чешет, без запинки. Вначале Петя просто так сидел, больше в окно пялился. А потом вникать начал, особенно после фразы, что, дескать, все беды наши оттого происходят, что мы, люди, против заповедей Господних жи-вем…
Лично за собой Петя Смагин грехов никаких не числил, всю жизнь в лесу… вернее, на лесоповале, много ли там нагрешишь? А беда, вот она, на пороге сто-ит. Но, ладно, думает: вали, дядя, с больной головы на здоровую. А мы послуша-ем. Даже звуку прибавил.
— … Многие не понимают, — говорит поп, — в полной мере смысла тех де-сяти заповедей, которые Господь даровал людям, поэтому часто задают вопросы и просят растолковать, как их понимает православная церковь. Итак, заповедь первая: «Я Господь твой, и нет и не будет у тебя других богов».
Тут всё просто. Если ты сомневался в существовании Господа нашего, пре-давался бесовщине, а всякое колдовство, чародейство, вера в приметы – сие и есть бесовщина, стало быть, ты грешил. Безбожие, иначе говоря, атеизм, также являются тяжким грехом…
Петя даже крякнул с досады. Да кто тогда в Стране Советов, да и нынче то-же, без греха? Петю бабка-покоенка хотя и крестила во младенчестве, а роды принимала другая бабка… повитуха. Она ему и грыжу пупочную заговорила. Хо-рошая знахарка была. Он что, Петя Смагин, с пупочный грыжей более угоден Гос-поду? Или как? А потом этих мусульман взять, буддисты всякие, кришнаиты…у них у каждого народа свои боги. Они что, тоже грешники?
Короче, усомнился Петя, не поверил попу, и понял вдруг, что тем самым со-грешил против Господа. А поп из телевизора уже вторую заповедь толкует:
— « … Не сотвори себе кумира!» То есть, никаким делом, сделанным чело-веческими руками, не прельщайся. Ни на небе, ни на земле, ни под водой. Ибо всё это преходяще и ложно, и зачастую вреда несет больше, чем пользы…
Тут Петя задумался: показалось, поп правду говорит. Не врёт. Сколько этих кумиров на его памяти было, замучишься пальцы заламывать. То Ленин со Ста-линым, то КПСС со светлым будущим, Ельцин… кол ему в сраку, осиновый. Этот в кумирах недолго походил, алкаш оказался обыкновенный. Бутылка у него кумир. Надо же, такую страну просрал!
Петя, пожалуй бы и сам счас выпил, но денег в доме ни копейки. На стакан самогону не наскрести. «Охо-хо! Грехи наши тяжкие!» — вздыхала обычно бабка-покоенка.
— … Заповедь третья, — продолжает по телевизору поп: — «Не произноси имя Бога всуе, то есть, напрасно!»
Ну, тут Петя и вовсе рукой махнул. На этом на лесоповале ругался в бога, в душу, в мать по сту раз на день. Да и домой когда придешь, больше матом с бабой объясняешься. А как иначе, коли мужик деньги домой не носит? Бабу тоже можно понять: она его матом, он её… того пуще. Стало быть обратно грешен перед Господом.
Пока Петя про богохульства свои вспоминал, поп по телевизору чего-то про день субботний уже рассуждал. Дескать, суббота – покой. В субботу будто бы душа отдыхает! Короче не понял Петя ничего из сказанного, прослушал батюшку. Только подумал, что суббота – это у жидов суббота. А у них, у работяг у местных, сплошные субботники были.
… Следующая заповедь, пятая по счету – «Почитай матерь и отца своего!» Тут батюшка даже комментировать не стал. И так, мол, всё понятно. Правда, Петя Смагин без отца рос. Урка был отец, досрочно освобожденный. Познакомились с матерью на сортировке, она на сортировке работала. На сортировке и Петю сде-лали. А потом урка сгинул где-то на пересылках, мать о нем даже вспоминать не хотела. Да и сама недолго на свете зажилась. Придавило бабу бревнами, где ра-ботала. Насмерть. А Петю-сироту бабушка на ноги поставила; тоже давно уж по-мерла. Но про бабку в заповедях не упоминается, ни полслова. Стало быть, почи-тать Пете некого. Но на могилку к матери, к бабке он, разумеется, ходит, когда ро-дительская суббота. Да и так иной раз заглянет, чтобы прибраться.
— «Не убий!» Шестая заповедь…
Тут тоже батюшка долго рассусоливать не стал. Правда, пояснил, что убить можно не только физически, но и морально. К примеру, словом худым.
Убивцем Петя Смагин никогда не был. Даже петуха зарубить, и то к соседу шел за помощью. Однако был у него по молодости один эпизод, про который Петя старался не вспоминать. В соседней деревне Горевы присмотрел он девчонку, веселая, белобрысенькая такая. Начал за ней ухаживать. На мотоцикле притарах-тит, на стареньком, и торчит под окнами, пока заметят его. Стеснительный был. Но Петина любовь недолго продолжалась. Какой-то детина, тридцатилетний, с со-седней улицы тоже Петю заметил. Здоровенный кабан, и вечно пьяный, Пете с таким не справиться, начал его гонять. Как увидит, так кол в руки, или штакетину оторвет и за Петей по деревне с матюгами. «Своих ****ей, — орет, — мы здесь сами ****. Нам помощники не нужны. Убью, сука!»
Петя обычно удирал, удавалось. Но один раз верзила кирпичом в спину ему угодил, в другой раз мотоциклу досталось. А вот на третий он Петю совсем уже за шиворот ухватил, когда тот через канаву перепрыгивал, да Петя, чтобы вырвать-ся, ножичком от него отмахнулся. Просто назад махнул, не глядя. И убежал. Тот какое-то время еще топался за ним. Потом отстал. И ножичек-то махонький был, перочинный. А вот поди ж ты! Через пару дней стороной Петя узнал, что детина в ту же ночь помер, под утро. Ночью дело-то было. Говорят, от потери крови помер. Царапина на шее. Но перед тем, как помереть, еще пузырь самогону оприходовал. Так и нашли его дома в луже крови и с недопитой бутылкой на столе.
У Пети сильное подозрение было, что это его рук дело. Но близко к сердцу старался свои подозрения не подпускать и, конечно, никому ничего не рассказы-вал. Людям не рассказывал, а от Бога такое разве скроешь?
Дальше Петя Смагин уже вполуха телевизор слушал. Расстроился сильно. «Не прелюбодействуй!» «Не укради!» А чего не прелюбодействуй, когда тепереш-няя жена Анна у него вторая по счету? С первой Петя через год после свадьбы разошелся, гулящая оказалась. Ну, он той же монетой ей отплатил. Она по мужи-кам, он – по бабам. Хотя к этим делам душа у него никогда не лежала. Не ходок был.
А насчет «не укради» и говорить нечего. В России кто не ворует, тот не ест. Испокон веку так. Национальная, можно сказать, идея. Вон воры, реформаторами которые себя назвали, за пару лет всю страну растащили. Даже кто не успел хап-нуть, счас тоже думает, чего бы такое ему спереть, чтобы с голоду не подохнуть. Петя тут не исключение.
Две последние заповеди тоже не про нас писаны. «Не лжесвидетельствуй!» То есть не стучи, не сплетничай, не клевещи на ближнего твоего и т. д. Это в Рос-сии-то?! Х-ха! Стукачество в России своего рода профессия, у других и вовсе хоб-би. Сам Петя в это дерьмо еще не ступил, но тут уж всех до кучи что называется…
И последняя заповедь, десятая по счету. «Даже в уме не пожелай ближнему ничего плохого!»
Петя подумал, репу почесал и должен был признать, что такой грех на нем тоже есть. Хмыкнул даже. На этот счет, дескать, у нас своя заповедь существует: «Пусть у меня глаз окривеет, лишь бы у соседа корова сдохла».
В конце концов, пришел Петя Смагин к горькому выводу: никогда люди у нас по заповедям Господним не жили и жить не станут, а стало быть, благословения Божьего и Божьей благодати на этой земле никогда не будет. Народ, что ли, у нас такой порченый? Уж лучше язычниками бы оставались! Но тут у Пети закралось сомнение: а почему те, кто страну дотла разорили и народу в гроб загнали не ме-ряно, эти-то почему благоденствуют? Никак с благословения Господня? А мо-жет… может и нет никакого Бога? Может, и библию-то Сатана написал вместе с заповедями?
И тут Петя вдруг понял, что обратно согрешил, ибо усомнился в существова-нии Господа нашего и бесовщине поддался. Но рука лоб крестить по этому поводу почему-то не поднялась. Порочный круг какой-то получается, подумал Петя и от-правился по соседям: может, кто стакан самогона нальет, что ли?
   Записано со слов П.Н. Смагина,   вальщика с Омутнинского лесоучастка.
;
КОРЧАГИН
ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ

 
Родился 14 октября 1924 года в Казани.
Ученый-геолог. Долгое время возглавлял секцию русской литературы и перевода.
Лауреат литературной премии им. Г. Державина (2000 г.)
Автор книг: «Тайна реки Злых Духов» (1962);
«Путь к перевалу» (1968);
«Тайна таежного лагеря» (2007)
«Астийский эдельвейс» (1982);
 «Конец легенды» (1984);
«Именем человечества» (198;
«Узники страха» (1991);
«Женщина в чёрном» (2002);
«Две жизни» (2004).
Умер в 2012 году
Тайна реки Злых духов
(отрывок)
В плену тайги
Яркое утреннее солнце поднялось над бескрайними таежными просторами. Неудержимая лавина света ринулась на дремлющие дебри. Подобно огненному вихрю обрушилась она на остатки ночного мрака, притаившегося под сенью веко-вых деревьев. Горячие лучи неумолимо теснили его все дальше и дальше, безжа-лостно загоняли в глубокие овраги и ямы, расправлялись с ним всюду, где он еще цеплялся за груды бурелома и неровности земли.
Но не так просто было справиться с мраком в сырых болотистых низинах, надежно запрятанных под густыми развесистыми елями. Солнечные лучи не мог-ли пробить плотного, тяжелого шатра темно зеленой хвои, Они тонули и гасли в хаотическом нагромождении ветвей и стволов.
Лишь в одном месте этого зеленого океана золотые стрелы солнца нащупали небольшую свежую брешь и, прорвавшись к самой земле, неожиданно уперлись в гладкую поверхность стекол. То были окна упавшего самолета. Тусклые и темные, только что холодно поблескивавшие меж суровых елей, они вдруг ярко вспыхнули и засверкали, точно брызги расплавленного металла. Неподвижный самолет будто ожил. И словно в подтверждение этого открылась его дверь, и в ней показалась маленькая человеческая фигура.
Худенькая белокурая девушка осторожно спрыгнула на мшистую землю и, сделав несколько неуверенных шагов, с опаской оглянулась по сторонам. Ее тон-кая хрупкая фигурка казалась особенно слабой и беспомощной на фоне мрачных гигантов, подступивших вплотную к самолету. Глаза ее светились тревогой и ус-талостью. Она со страхом всматривалась в сплошную стену деревьев. Но. темная громада леса была непроницаемой» В немом молчании застыли суровые ели. Подобно сказочным великанам стояли они на страже вечного мрака тайги.
Легкий вздох вырвался из груди девушки. Она еще раз огляделась по сторо-нам и снова юркнула в самолет.
В кабине было сумрачно и душно. Раненый летчик спал, громко посапывая. Где– то под потолком надсадна звенели прорвавшиеся комары. Наташа прикрыла дверь и села на первый попавшийся ящик. Руки ее потянулись к голове. В висках стучало.
Прошедшая ночь была тревожной. Алексей Михайлович часто стонал и бре-дил. Снаружи, за тонкими стенками самолета, то и дело слышались какие то шо-рохи и возня. Спать почти не пришлось. Лишь к утру Наташа забылась в тревож-ном тяжелом полусне и теперь мучительно страдала от сильной головной боли.
Она обернулась к летчику. Теперь Алексей Михайлович спал как будто спо-койно. На полу кабины дрожали веселые солнечные зайчики.
«Пойду пройдусь немного», – подумала она и встз ла с ящика. Рядом, на бочке, лежали остатки вчерашнего ужина. Наташа нехотя, почти силом, проглоти-ла кусочек сухаря и выпила полкружки холодного кофе. Потом надела куртку и, смазав лицо, и руки рипудином и снова выбралась из самолета…
Кругом все так же темнели высокие ели и так же таинственно поблескивали ржаво бурые окна неподвижной воды. Наташа медленно обошла вокруг самолета и, остановившись возле поломанного крыла, долго долго смотрела в ту сторону, куда вчера утром ушли ее спутники. Как не хотелось ей оставаться здесь, в этом полуразбитом самолете! Однако Андрей Иванович сказал, что оставить раненого летчика одного нельзя. И он был прав, конечно. Но как тоскливо и страшно было ей сейчас одной среди враждебных молчаливых деревьев! Как хотелось быть вместе со всеми – с Андреем Ивановичем и Петром Ильичей, с Валер кой и Са-шей…
Наташа немного отошла от самолета. Давящая ти шина нависла над тайгой. Но вот чуткое ухо девушки уловило какое то тихое журчание. Она прислушалась. Да, где то совсем близко журчал ручеек.
«А что если пойти набрать свежей воды?..» Воды в самолете осталось очень мало, да и та была теплой, невкусной. Девушка посмотрела в ту сторону, откуда доносилось журчание ручейка. Но могучие ели смыкались там в сплошную стену, за которой ничего нельзя было рассмотреть.
Отходить от самолета страшно. Да и Андрей Иванович строго настрого за-претил ей уходить в тайгу. Но ручеек журчал как будто совсем рядом. И Наташа решилась. Она вернулась в самолет, взяла небольшой бидончик и, осторожно ступая по мягкому мху, направилась в сторону ручья.
Идти по утреннему лесу после душной, пропахшей бензином кабины было одно удовольствие. У Наташи перестала даже болеть голова и исчез почти всякий страх. Но, пройдя несколько шагов, она невольно обернулась. Самолет был уже еле виден из за деревьев. Теперь они обступали ее со всех сторон, высокие, се-дые…
Не вернуться ли? Но ручеек журчал где то совсем близко. А самолет – вот он, рядом. Насидишься еще в кабине… И Наташа медленно двинулась вперед.
Однако не прошла она и полусотни шагов, как путь ей преградили две боль-шие упавшие ели. Ощетинившиеся длинными колючими сучьями, они казались неприступными. Наташа решила Обойти их и направилась вдоль поваленных де-ревьев, но вершины елей упирались в другой, еще более страшный завал. Тогда она повернула в другую сторону и вскоре остановилась перед большой глыбой земли, вырванной корнями упавших великанов. За этой глыбой виднелась совер-шенно ровная чистая полянка, поросшая молодым бледно зеленым мхом. Обра-дованная Наташа пошла было по ней. Но не успела она сделать и шага, как по-чувствовала, что ноги ее погружаются в трясину.
Наташа быстро отскочила назад. На миг ей снова захотелось вернуться об-ратно. Но в следующую минуту она решительно ухватилась за сук и перебралась через завал. Оказывается, это было не так трудно.
Однако вскоре перед ней вырос второй завал, затем третий, четвертый… Но теперь они Наташу не пугали. Ей даже понравилось перебираться через эти лес-ные баррикады. Она опять вспомнила своих мальчишек, представила, как идут они сейчас по тайге, перебираются через упавшие деревья и, может быть, думают о ней.
Наташа остановилась и посмотрела по сторонам. Деревья и деревья… И она совсем одна. Все таки страшно. А. мальчишки… Им, должно быть, тоже не весело. Правда, с ними Андрей Иванович. Но ведь самолет совсем близко… И Наташа снова двинулась к ручью.
На миг ей представился вихрастый Саша. Умный, честный и до смешного справедливый.
«Командор честных и справедливых!..» – вспомнила Наташа, и на душе ее стало как то особенно тепло. Словно исчез вдруг окружающий ее темный лес и она снова оказалась в своей школе, среди своих девчат и мальчишек.
Ох, уж эти мальчишки! Ведь это они еще в пятом классе придумали «тайное» общество «ЧС», девиз которого – «честность и справедливость» был выгравиро-ван на внутренней стороне пряжек их ремней. Командором у них был Саша. А по-пасть в «ЧС» было не легко. Вступавшие в него давали клятву честности и спра-ведливости и подписывали ее своей кровью. Сколько было их, чесовцев, не знал никто, но. боялись их многие. Если кто из ребят оказывался, по мнению «ЧС», не-честным, его просто напросто колотили. Перепадало и девочкам…
А как отстаивали чесовцы свой девиз! Особенно их командор.
«Честность и справедливость – это то, без чего невозможен прогресс чело-века как биологического вида…» Она улыбнулась, вспомнив это выступление Са-ши на одном из школьных диспутов, где они схватились с Валерием. Слова Саши были слишком уж «учеными» и звучали немного наивно. Но для него это были не просто слова. Везде и во всем, в школе и на улице, в кругу своих друзей и перед совершенно незнакомыми людьми, выступал он против несправедливости. Неко-торые ребята не одобряли этого. Другие посмеивались над ним. А были и такие, которые прямо грозили командору чесовцев устроить темную за то, что он «совал свой нос, куда не просят». Но в глазах Наташи это делало его на целую голову выше других мальчишек.
Одно не нравилось ей в Саше. Уж слишком он был настойчив и вспыльчив не в меру. Его требование спра ведливости иногда переходило всякие границы.
Как то ехала она с ним в автобусе в кино. Автобус был переполнен. На пе-редних сиденьях небрежно развалились два молодчика в ярко зеленых пиджаках и пестрых джемперах. Саша раза два покосился на них'и а усмешкой покачал го-ловой. Наташа, зная особую неприязнь командора «ЧС» к подобного рода молод-цам, постаралась отвлечь его внимание. Но в это время в автобус вошла пожилая женщина с тяжелой кошелкой. Окинув взглядом занятые сиденья, она поставила сумку на пол и тяжело оперлась на металлическую стойку.
Саша, казалось, только этого и ждал. Он сейчас же обернулся к зеленым пиджакам: – Посадите старушку! Не видите, она еле стоит!
Но занятые разговором молодые люди не обратили на него ни м алейшего внимания. Тогда Саша повысил голос: – Вы что, глухие? Освободите место жен-щине! Зеленые пиджаки не удостоили его даже взглядом, Саша начал протиски-ваться к ним ближе. Наташа пен. пыталась удержать его за руку: – Не надо! Саша, оставь их!..
Но он будто и не слышал. У рта его появились упрямые складки. Глаза по-темнели. Он протиснулся к мо лодым людям вплотную и громко произнес – По-слушайте! У вас совесть есть? Бы не видите,, что перед вами стоит пожилая жен-щина?
Молодые люди замолчали. Один из них посмотрел на Сашу так, словно пе-ред ним жужжала назойливая муха, и процедил сквозь зубы: – – Ты чего пристал? Тебе чего надо? Или очень хочется по полу ползать?..
– Я хочу, чтобы вы были на людей похожи и освободили место женщине! – выпалил Саша одним духом,
– Ах ты, щенок!..
Саша вспыхнул: – Что? Я щенок?.. А вы… вы… патентованные стиляги! Та-ких, как вы, надо из автобуса выбрасывать!. .
Зеленые пиджаки затряслись от смеха.
Что произошло дальше Наташа не видела. Перед ее глазами мелькнула сле-тевшая с головы одного из молодчиков шляпа. Потом дернулся в сторону Сашин вихор. Послышались испуганные возгласы пассажиров. Ее оттолкнули в сторону. Автобус резко затормозил. Открылась дверь, и зеленые пиджаки выскользнули наружу.
Под глазом у Саши набухал огромный синяк. Сидевший неподалеку от На-таши мужчина наставительно заметил: – И чего милиция смотрит? Совсем еще мальчишка, а уже отъявленный хулиган. Эк его раскрасили!..
– Да, да, да! – затараторила его соседка. – Эти мальчишки стали совершенно несносными. Не понимаю, чему их учат в школе!
В автобусе стало шумно. Заговорили все сразу. Голоса пожилой женщины и стоящих подле нее пассажиров, которые пытались что то сказать в защиту Саши, потонули в общем гуле нравоучений, полившихся на его голову. Наташа готова была сгореть от стыда. К счастью, на следующей остановке им нужно было схо-дить. С тех пор Наташа старалась не ездить с Сашей в автобусе. Убеждать его в том, что он не прав, было бесполезно.
А вот Валерий никогда бы не поставил ее в такое неудобное положение. Он вообще мало чем похож на Сашу. Если он и делает кому нибудь замечание, то делает это спокойно, вежливо, как бы между прочим а чаще всего старается быть лучше в стороне от всякого рода «историй». Преклонение Саши перед справед-ливостью он считает просто ребячеством.
– Справедливость, – как то сказал он Наташе, – это мечта слабых. Сильным справедливость не нужна.
Валерий может и приврать немного. Но он так хорошо играет на пианино и поет, так замечательно танцует! Он знает всех знаменитых артистов и спортсме-нов. Он даже пишет стихи и посвящает их ей, Наташе Севериной. Правда, стихи эти смешные смешные. Но ей они все таки дороги. Ведь написаны они для нее…
Щеки Наташи чуть чуть порозовели, Она остановилась у молодой развеси-стой пихты и на мгновение зарылась лицом в ее мягкую душистую хвою. Ей вспомнился один вечер. Это было прошлой весной, на второй или третий день после сдачи экзаменов. Валерий пригласил ее на свой день рождения. И в назна-ченный час с большим букетом сирени, в своем любимом синем платье, взволно-ванная и радостная, она впервые переступила порог их квартиры.
В прихожей ее встретили Валерий и его мать Анна Николаевна, очень красивая и очень ласковая женщина. Она обняла Наташу за плечи и сказала, что давно хотела с нею познакомиться. А Валерий сейчас же повел ее в свою комнату, чтобы показать недавно купленное ему пианино.
Квартира Лариных была большая, обставлена дорогой мебелью, и Наташа чувствовала себя неловко среди зеркальных шкафов, огромных ковров и тяжелых мягких кресел. Но вскоре подошли другие ребята. Квартира наполнилась шумом. И в ней стало сразу уютно.
Анна Николаевна пригласила ребят к столу. Чего только не было на этом столе! Наташа никогда не видела сразу столько сладостей и такой красивой бле-стящей посуды. Сначала ребята стеснялись. Но Анна Николаевна угощала их с такой настойчивостью и так просто, что вскоре все почувствовали себя как дома. А после того как их угостили каким то сладким душистым вином, за столом под-нялся шум, какой бывал не на каждой перемене.
Наташа сидела рядом с Валерием, и ей казалось, что его мать относится к ней особенно внимательно. Это смущало ее и в то же время наполняло радост-ным чувством, от которого все вокруг делалось еще более красивым и празднич-ным.
Потом они танцевали, играли, пели песни. А под конец Валерий сел за свое новое пианино и, не спуская с Наташи глаз, заиграл ее любимый вальс. Когда же все начали расходиться домой, он отвел Наташу в сторону и, передавая ей сло-женный в несколько раз лист бумаги, тихо сказал: – Это мой подарок тебе…
Наташа смутилась, неловко сунула бумажку в карман платья и, не зная, что сказать Валерию, поспеши» ла спрятаться за спинами подруг.
Только возле своего дома, оставшись совсем одна, подошла к уличному фо-нарю и развернула завет ный листочек. Это были стихи. Вначале Наташа ничего не могла разобрать, кроме двух больших букв «Н*** С***», тщательно выведенных сверху листа. Буквы прыгали перед ее глазами, а строчки разбегались в разные стороны. Но постепенно до нее начал доходить смысл написанного.
Валерий писал о весенней ночи, о «волшебной лазурной» ночи, которая «синевою воздуха спорила с таинственной синевой небес». Наташа невольно по-смотрела на небо. Оно было черное, как сажа. Но разве это име ло какое нибудь значение, если дальше Валерий писал о ней, Наташе, и сравнивал ее и с луной, и со звезда ми, и с дыханием ночи, и с ночным ветерком. Все это было трудно представить. Но голова Наташи кружи лась от выпитого вина и от музыки, и от улыбки Валерия, и просто оттого, что была весна, кругом цвела сирень, а жизнь была такой прекрасной и радостной, И ей уже казалось, что небо в самом деле синее, а воздух синий, и сама она легче самого легкого ветерка…
… Наташа остановилась и посмотрела кругом. Лес стал как будто еще тем-нее. Огромные вековые деревья обступили ее сплошной стеной. Солнечный свет почти не проникал через их сомкнутые кроны. Ей снова стало страшно. Почему так долго нет ручья? Она прошла уже порядочно. А он все журчит где то в стороне. Но теперь уже наверняка недалеко. Не возвращаться же с пустым бидоном!
Она снова представила себе веселого неунывающего Валерия. До чего же красивые у него глаза! Когда он смотрит на нее, ее охватывает такое чувство, ка-кое возникло бы, наверное, у человека, у которого вдруг вырастают крылья, а под ногами разверзается зияющая бездна. Человек этот еще не знает силу своих крыльев:: вознесут ли они его в сияющую высь или рухнет он в бездонную про-пасть. Это так страшно! И в то же время так заманчиво…
Саша не вызывал у нее таких чувств. Но Саша был единственным челове-ком, за которого она могла бы в любой момент поручиться, как за самое себя… Он единственный человек, на которого она могла бы положиться всегда и во всем. Ей вспомнилось вдруг позапрошлое лето, когда они были вместе в пионерском лагере.
Однажды их отряд отправился в соседнюю деревню помочь колхозникам убирать сено. Был ясный солнеч ный день. Луга начинались сразу же за дерев-ней. Широким многоцветным ковром раскинулись они по берегам маленькой реч-ки, лениво бегущей среди зарослей тальника.
С криками и смехом, словно в воду с высокого бе , рега, ринулись ребята к стоящим вдали копнам. В гла зах пестрело от желтых лютиков и белой кашки. Но-ги тонули в густой зеленой траве. А в жарком – неподвижном воздухе, наполнен-ном сладковатым ароматом свежего сена, стоял неумолчный треск кузнечиков.
Наташа мчалась впереди всех, разводя руками высокие метелки конского щавеля. Ей не терпелось броситься на кучу скошенной травы. Ей не пременно хо-телось быть там первой. Но вот она взбежала на пригорок и даже вскрикнула от неожиданности: весь пригорок был усеян яркими красными маками. Они покачи-вались на своих тонких ножках и будто кивали ей своими круглыми пунцовыми головками.
Наташа невольно остановилась. Какой простор… Откуда то издали доносил-ся рокот работающей косилки. За дальним лесом слышался монотонный гул трак-тора, И над всеми этими звуками плыла тихая протяжная песня, которую с чувст-вом вели молодые женские голоса.
Для Наташи, детство которой прошло на улицах большого города, все это было волшебной сказкой. Никогда не думала она, что работа, обычная деревен-ская работа, может быть так прекрасна.
Целый день, до вечера, со смехом и шутками сгребали они в кучи мягкое па-хучее сено. Обедали здесь же, на лугу, у речки, в которой дрожали над водой большие белоснежные лилии. Потом играли в прятки в высокой, до пояса, траве, валялись на душистом сене и только под вечер усталые, довольные, с большими букетами цветов возвратились в деревню, где в маленькой сельской школе был приготовлен им ночлег.
И тут случилось несчастье: Наташа наступила на обломок косы и сильно по-резала ногу. Поднялся переполох. Ребята обегали всю деревню. Облазили все здание школы. Но нигде не нашлось даже йода. С большим трудом вожатая оста-новила кровь и перевязала ногу своим носовым платком. Но боль не проходила. А с наступлением темноты в окна школы забарабанил дождь.
До полночи, почти без перерыва шумел назойливый дождик, и до полуночи не спала Наташа, поглаживая больную вспухшую ногу. А в первом часу скрипнула входная дверь, и на пороге показалась мальчишеская фигура.
Это был Саша. Он вымок до нитки, ноги его были по колено в грязи, В руках он сжимал какую то большую, картонную коробку.
Ребята подняли головы.
– Саша, ты чего это?.. «» послышался заспанный голос вожатой.
– Да вот аптечку принес… Надо же перевязать Наташу.
– – Откуда принес? – удивилась вожатая.
– Из лагеря, конечно. Откуда же еще!.. Огромное чувство благодарности пе-реполнило тогда Наташу: ведь до лагеря было не меньше семи километров…
… Она снова остановилась и, подняв с земли сухую ветку, начала маши-нально обламывать с нее сучки. Да, Саша был самым преданным другом. И, мо-жет быть, именно поэтому в последнее время она все чаще ловила себя на мыс-ли, что она в чем то виновата перед ним. Эта мысль снова и снова возвращалась к Наташе, хотя она как будто бы ни в чем не могла себя. упрекнуть. В душе она относилась к нему очень хорошо, лучше, чем к кому бы то ни было другому.
Но ведь это только в душе. Он, по видимому, даже ни о чем и не догадыва-ется, не знает, как она ценит, его дружбу. Наташа остановилась перед большим колючим завалом. Но что это? Она прислушалась. Журчание ручья доносилось уже откуда то сзади.
– Как же я его не заметила?..
Она повернула обратно. Вновь перебралась через завал.
Прошла еще немного. И снова прислушалась. Журчание опять послышалось за ее спиной…
– Что такое?!
Наташа вернулась к завалу. Журчание доносилось как будто из под ног.
Так вот оно что! Ручей течет под завалом! Наташа пошла вдоль поваленных деревьев и, наконец, увидела небольшой ручеек, пробирающийся меж громадных елей. Девушка радостно улыбнулась:
– Вот ты где, плутишка!..
Она присела у самой воды и опустила в нее руки. Вода в ручье была холод-ная, чуть буроватая, но чистая и прозрачная. Наташа с удовольствием напилась и, став на колени, наполнила свой бидончик.
Дно ручья покрывал слой белого песка, а в самой середине его, где течение было особенно быстрым, на песке выделялись какие то мелкие темные зер нышкя.
Вдруг резкий порыв ветра всколыхнул вершины елей, и тонкий луч солнца прорвался к затерянному ручейку. На мгновение ручей словно ожил, а на дне его ярко блеснули темные зернышки.
Наташа встрепенулась: «Вдруг это что нибудь интересное!» Она зачерпнула маленькую щепотку песка, но быстрое течение смыло легкие песчинки, и в руке осталось лишь несколько тяжелых зернышек. Наташа поднесла их к глазам и ста-ла внимательно рассматривать.
На ладони лежали тонкие блестящие плиточки, по цвету похожие на оловян-ную фольгу, в которую завертывают шоколадные конфеты. Плиточки мелкие: меньше конопляного семечка. И все таки можно было рассмотреть, что почти все они имеют форму маленьких правильных шестиугольничков, «Что бы это могло быть?» – подумала Наташа, рассматривая крохотные блестящие пластиночки. Ничего подобного она не видела даже в музее Петра Ильича.
– Надо набрать их побольше, – сказала она себе и зачерпнула целую горсть песка. На ладони осталась заметная кучка тяжелых сверкающих плиточек. Наташа тщательно завернула их в бумажку и положила в карман куртки.
Пора возвращаться.
Вот и последний завал, через который она дважды перебиралась, отыскивая ручей. Но куда от него идти? В какую сторону?..
Наташа огляделась. Повсюду ее окружали высокие томные ели. Куда же ид-ти? Вон вдали кик будто знакомое поваленное дерево! Наташа проворно напра-вилась к нему, перебралась через большой завал, прошла еще несколько шагов и неожиданно оказалась на краю болота.
Девушка остановилась и растерянно посмотрела по сторонам. Нет. Здесь она не проходила… Она повернула в другую сторону. Перебралась через не-сколько завалов. И снова остановилась.
«Пора бы быть самолету…»–мелькнула у нее тревожная мысль. Наташа по-шла быстрее. Неясный страх начал заползать в ее душу. Правильно ли она идет? Она пересекла еще несколько завалов и с ужасом увидела, что перед нею снова расстилается болото.
Заблудилась!.. Заблудилась… Оставалось одно: выйти на ручеек и поискать свои следы. Наташа прислушалась. Но кругом было тихо. Лишь где то в стороне глухо поскрипывает надломленное дерево.
Что же делать? Кричать? Но кто ее услышит? Идти? Но куда?..
Вдруг тихий шорох послышался за ближним завалом, Наташа вздрогнула всем телом и быстро обернулась. Чьи то внимательные злые глаза следили за ней «з за густых ветвей. На миг она окаменела. Но в следующее мгновение вскрикнула, выронила из рук бидончик и что есть мочи бросилась бежать.
Она бежала, не разбирая дороги. Острые сучья царапали ей лицо и руки. Она проваливалась в какие то ямы. Вставала и снова бежала. Бежала до тех пор, пока не почувствовала под ногами трясину.
Тогда она отступила назад и в изнеможении опустилась на поваленное дере-во. Наташа была в отчаянии: «Уйти, никому ничего не сказав! Без ружья, без ком-паса. Бросить на произвол судьбы раненого человека! И вот теперь так глупо умереть у этого болота… Это могла сделать только она. Глупая, глупая девчонка! И она еще собиралась стать геологом! Где уж там!.. – Сидеть бы ей дома, около мамы…» Она вдруг вспомнила ее, свою маму, заботливую, ласковую, нежную. Она увидела ее лицо таким, каким оно было в последний раз, у поезда, когда ма-ма изо всех сил крепилась, чтобы не заплакать, но Наташа видела, что ее милые печальные глаза блестят от слез.
«Бедная мамочка!..» – Наташа всхлипнула. Силы окончательно оставили ее.
;
КОСТРИГИН
ВИКТОР ИВАНОВИЧ


 
Родился 22 октября 1924 года в селе Изербет Куйбышев-ского района ТАССР.
В годы войны с боями прошёл Украину, Молдавию, Румынию, Болгарию, участвовал в штурмах Белграда, Будапешта.
Автор книг: "Не шуми ты, рожь..." (1978);.
"Страда"(1963)
"Долгий путь к дому"(1995).
Умер в 1995 году.

В дороге
Мы ехали по приволжским лугам. За частыми куста¬ми невдалеке виднелись редкие стога сена, а чуть по дальше вставала зубчатая стена леса.
Дорога была с глубокими, неровными после дождя колеями.
Время тянулось медленно.
Я сидел на телеге рядом со стариком, хозяином подводы.
— Ну, вот, — заговорил он,— гляжу на вас и диву даюсь. Откуда нынче такой народ пошел?
— А что?— спросил я, дав понять, что слушаю.
— Да ведь и то. В наши-то времена каждый за свой клочок держался, как черт за грешную душу... А нын¬че?... Вот взять хоть бы моего Сашку. Парень он, сказать-не соврать, орел. Ну, что из него раньше получи¬лось бы?... Сначала тас-кался бы с девками да матершинничал. А там, глядишь, отделился бы от отца. Ухва¬тился за свою десятину и мерил бы ее лаптем до тех пор, пока штаны не съе-хали. Сказать-не соврать, я так и думал, что это из него получится. А он у меня в ученье пошел. Ну что ж, думаю, пусть учится, будет ка¬ким-нибудь доктором или учителем... Учился Сашка тол¬ково — может быть, что-нибудь и получилось бы. Да нет, видно, уж не судьба была. Семь лет учился. Потом с осени прихворнул ма-лость, отстал и больше уж не по¬шел. Собирался на другой год, а там началась война. Тут уже не до учебы — в колхозе работать некому. Про¬работал год, и взяли его в армию. Ну, я уж за покойни¬ка его считал. Пошел из дому маленький, то-щенький, од¬но слово — цыпленок. Надел за спину мешок с сухаря¬ми, а самого-то и не видно стало. «Эка,— думаю,— ка¬кой же из него вояка. Попадет в штыковую — кулаком убьют».
До самого конца войны каждый день со старухой только и ждали — вот-вот похоронную принесут. Быва¬ло, получим письмо с фронта, а оно, сказать-не сов-рать, недели четыре шло, ну и сидим гадаем: «Письмо-то пришло, а самого, мо-жет, и нет давно». Всю войну только и жили от письма до письма.
— А как война кончилась, я, почитай, целый месяц хо¬дил сам не свой. И ра-дость-то большая, что эту прокля¬тую мокрицу -— Гитлеришку — раздавили, и тос-ка как серпом по сердцу скребет — «нешто не придет; нешто на последних днях сгинул». А как прислал письмо, что жив- здоров, вроде пять пудов с плеч свалило. Вовек радости такой не видал. Поверишь ли, мил человек, побежал с письмом в правление, ног под собой не чую. «Товари¬щи!— кричу.— Сашка-то мой в Берлине был и орден получил. Вот он какой! Не глядите, что маленький да тощенький».
— Тут уж все заботы у нас со старухой были — как бы Сашку получше встре-тить. Думал, как победителя весь колхоз встречать будет. Шутка сказать, из пекла чело¬век придет, да еще с орденом. Каждый день следил за дорогой. А его все нет и нет.
— Тут на беду в колхозе разруха пошла. За войну то мы крепко обедняли, а все же вели хозяйство. Народ хотя и неважный оставался, а работал на совесть. Одно слово, понимали, что великое бедствие обрушилось. Председателем у нас тогда была женщина. Сказать- не соврать, смышленая и хозяйственная, а грамот-ности мало. Да и слабости кое-какие были. После войны при¬шел один парень, мы, значит, понадеялись на него и выб¬рали председателем. А ему только того и надо было. По¬добрал он себе помощников, один другого чище, и на¬чал чудеса творить. Что ни день, то новости. Тут сено¬кос подоспел, а председатель в пьянство уда-рился. Напьется и начинает свою волю показывать. Ну и отбил у народа охоту к работе.
 Сразу у нас все на провал пошло. Сена мы не заго¬товили и хлеб убрали кое-как — потеряли больше. К то¬му же год неурожайный был, засушливый.
Зимой скот начал падать. В одну зиму, почитай, всех лошадей похоронили, а те, что остались, еле-еле ногами передвигали — одни мощи.
Начал председатель народ из колхоза распускать. То¬го исключит, того отпус-тит, а народ видит, что в колхозе порядки не гожи, разрухой пахнет, с большой охотой уходит. Хотя мы вскорости этому председателю и само¬му по шапке дали, другого поставили, да где уж тут: строить — не ломать, года нужны. В людях большая нехватка — ждали, вот, мол, из армии вернутся. А вы¬шло — кто ни вер-нется, поглядит, как дела в колхозе идут, и сейчас же куда-нибудь на сторону.
Тяжело пришлось нам в это лето. Кое-как дотянули до нового урожая. А уро-жай-то был — одно слово, что урожай. Знамо уж, коли ни с осени, ни весной земля хорошо не обработана да за лето никто разу в поле не вышел — где уж там урожаю быть.
Этот год нам достался еще тяжелей, чем прежние. К весне чуть не голодали. Весна пришла, как всегда приходит, а на людях радости не видно. Хмурые, все больше дома отсиживаются, вроде и любовь ко всему пропала.
Так вот, в это самое время, по последнему пути, ког¬да никто и не ждал, явля-ется наш Сашка.
Да каким! Меня инда слеза прошибла. Я думал, что он маленький да тощень-кий. А он — высокий, прямой, как дуб, стройный, и вся грудь в орденах-медалях. Одно слово, красавец.
И так нехорошо мне сделалось. Эдакий долгождан¬ный гость явился, и не то что угостить, а с дороги даже накормить его нечем.
«Эка,— думаю,— в какое время-то угодил. Хоть у него теперь крылья крепкие — не пропадет, да все равно нехорошо. Ему бы после трудов ратных отдохнуть подле родителей, а тут не до отдыха, скорей отправляйся куда- нибудь. И погля-деть на него не успеешь».
Живет Сашка с нами неделю, другую. Мы со стару¬хой не наглядимся на него. Мне старуха намекать ста¬ла — где, мол, мы ему, соколу этакому, невесту искать станем, ему де под стать по всей округе не сыщешь Ну я ее, конечно, пожурил. Ты, дескать, еще соблазнишь его какой-нибудь невестой, а потом расплачешься, чтобы тебя не оставлял. Усадишь его около себя, и останется он в колхозе. И мне страсть охота, чтобы Сашка с нами жил, но раз у нас так нескладно жизнь пошла, так пусть уж едет куда-нибудь. Нешто этакому парню в колхозе место! Ну на том и порешили.
Прошло еще с неделю. Я все за Сашкой слежу, как ему дома приглянулось, не наскучило ли.
А он и вида не показывает. Целыми днями домой не является. Ходит везде. То на конюшне, то на ферме, то в правлении побывает. А то в поле да в луга схо-дит. Пусть, думаю, отдохнет, погуляет парень, на родные места на¬смотрится. Ви-дать, надоела жизнь походная да края чу¬жие. Скоро, мол, уедет, обоснуется где-нибудь, обзаве¬дется семьей, свои заботы пойдут, и некогда будет на родителей взглянуть. Прошло еще несколько времени, и разобрало меня любопытство. Как-никак, думаю, а ро¬дители должны знать, как сын свою жизт решил устра¬ивать. И спрашиваю Сашку, как, дескать, ты дальше- то, думаешь. «Да думаю,— говорит,— приступать к ра¬боте. Отдохнул немного, а теперь пора за дело прини¬маться»...— «Да ты,— говорю,— не спеши, коли не наску¬чило. Это я так из любопытства пы-таю. Поживи с нами, потешь на старости лет. Ведь эки годы тебя не видели, мать-то вон глаз от тебя не оторвет. Трудно нам, да ведь чем можем потчуем-жалуем, ты уж не обессудь»... «А вы,— говорит,— не беспокойтесь, папаша, я вас не бро-шу».
«Ну, уж нет,— говорю,— сынок, тебе с нами возить¬ся не под силу. Поезжай один, а нас уж не тревожь. Мы век на земле прожили, и нам от нее оторваться труд¬но. Плохо ли, хорошо ли, а на родной земле. Уж когда из моготы выбьемся, тогда, может быть, и сами явимся. А сейчас мы тебе только обузой будем. Поез-жай один».
А он смеется.
«Да я,— говорит,— папаша, не собираюсь уезжать. С вами буду. А что насчет трудностей, так я на фронте и не то видал. Ведь не все так будет — наладится, теперь дело к тому идет».
А я опять свое. Сдается мне, что он нас жaлeeт ос¬тавить или сам уж больно соскучился об отце, матери. Ну и говорю ему:
«Вот что, Сашенька, я уж тобой не волен распоря¬жаться, но должен сказать тебе, согласно моей родитель¬ской совести. Ты молодой еще и хоть на фронте был, а
жизни мало видел. А жизнь, она ведь хитрая, к ней на каждом шагу прино-равливаться надо. Вот ты остаешься в колхозе, и сдается мне, что ты это решил, не подумав¬ши. Ты приглядись получше. Люди норовят из колхоза куда-нибудь по-даться, а ты в колхоз. Да добро бы си¬лой, а то по своей волюшке. Вон Колька Ефимов тоже из армии пришел да устроился в районе, и спокой. Ходит по селам с портфелем, работа чистая, легкая, месяц прошел — денежки на руки. Засуха ли, град ли — ему хоть бы что, и от народа уважение. А ты ведь посмышле¬нее его... и в грамоте лучше разбираешься, и заслуги у тебя большие. Да тебя в любое место нарасхват примут. Сейчас эдаких-то орлов только давай. А колхоз, он что? Шутка сказать — другой год без хлеба живем и нынче никакой надежи нет. Когда это на-ладится и не видно. Да и тебе, чай, обидно будет, заслуженному человеку. Нешто ты себе места хорошего не завоевал. Колхоз ни¬куда не денется — когда угодно придешь».
А он обиделся. «Знаешь,— говорит,— отец, что мы Гитлера разбили?»
«Как же,— говорю,— не знать, это всякому видно».
«А знаешь, почему мы его, а не он нас?»
«Да оно, вроде, так и быть должно, а все-таки дивно кажется — этакую си-лищу свернуть. Ведь он, проклятый, аж до Волги скакнул».
«А потому,— говорит,— что мы все как один шли и жизней своих не щадили. Воевали не за то, чтобы нам после легкие да доходные работы давали, а за то, чтобы жизнь отстоять и сделать ее еще лучше, чем до войны была. Коли же все будем, вроде Кольки Ефимова, с портфелями ходить, то жизни мы не построим. Тогда л воевать было не за что. Я за то,— говорит,— воевал, что¬бы дали мне право счастливую жизнь людям строить. А жизнь, она ведь не портфелем строит-ся, руками».
Сказал это и вышел. А мне вроде в глаза плюнули. И досадно маленько мне, что Сашка родительских сове¬тов не слушается, и неловко как-то, будто обидел я его, и на душе радостно, что сын у меня такой. У меня, сказать-не соврать, те же мыслишки в голове были: «-Коли думаем колхоз на ноги ставить, так всем дружно при¬ниматься надо, а не разбегаться, как мыши, в разные стороны. Ведь Колька Ефимов и парень-то так себе, а Сашка, эдакий парнище, и в колхозе будет...» Опять сумление берет — вот он, дескать, остался в колхозе один, а завтра пятеро уйдут, остальные все с неохотой берутся, ну как тут дело пойдет. Долго думал я в тот день и решил — прав Сашка-то, куда не кидай — прав. А раз так, то и мешать ему нечего. Пусть как хочет. Не стал я у него больше ни о чем допытываться, а только приглядываюсь — чем же он займется?
Ну, он сначала на собраниях пошумел, пробовал народ уговорить, с комсо-мольцами ходил, стенгазеты пи¬сал. А дела в колхозе все по-старому идут, народ течет, как из худого корыта вода.
Вижу, все Сашкины хлопоты впустую. Пробовал со¬ветовать ему: «А ты бы,— говорю,— сынок, не так. Сло¬вами народ не подымешь. Ты человек заслуженный, до¬верия тебе больше, так вот съездил бы в район и попро¬сил хлеба взаем. Наро-ду-то хлеба немного дать, глядишь спорее дело пошло бы».
«У района,— говорит,— хлеба нет. Хлеб у государст¬ва. А государству, окромя нас, есть кого кормить. Нам-де просить у государства стыдно. Сами землю за-пустили, сами колхоз разорили. А есть люди, которые под нем¬цем были, у них ни кола ни двора не осталось. Им в первую голову помочь надо».
Подумал я, и опять выходит, что Сашка прав.
Как-то раз прослышал я, что счетовод уходить соби¬рается, и говорю Сашке:
«Слышал я, что Ванятка Сергеев уходит, написал бы заявление на его ме-сто. Грамота у тебя есть, и дело будет тебе подходящее».
«Нет, папаша,— отвечает,— место не подходящее».
Вскорости его бригадиром поставили. В это время был самый разгар сева. Дела у нас шли плохо.
Парень совсем потерял покой. Уйдет не завтракамши, придет поздно вече-ром, не зажигая огня, поест наскоро, поставит локти на стол, упрется кулаками в щеки и си¬дит, в темноту глядя. Потом уронит голову на стол да так и уснет. Чуть свет забрезжит, очнется Сашка.и опять в поле.
Меня беспокойство стало брать. Старуха тоже голову потеряла — боимся, как бы с парнем чего не случилось.
Один раз собрала старуха ему узелок, а меня посла¬ла снести. Иду через по-ле. Гляжу, пшеница взошла. То¬ненькие нежные волосиночки рядами вылезли из земли.
А промеж ними пырей свой шершавый ус в четверть дли¬ной выметал. И сжалось у меня сердце. «Погубит,— ду¬маю,— проклятый, все погубит». И тут увидел Сашку.
Пиджак нараспашку, на боку сумка полевая висит, фуражка сбита на заты-лок. Стоит посреди поля -и за¬думчиво так на посев смотрит. Видать, тоже пыреем любуется.
«Тебе, папаша, много приходилось с землей обра¬щаться. Скажи — чем пы-рей вывести?»
«Сейчас,— говорю,— ничем не выведешь. Заглушит все посевы, и ничего с ним не сделаешь».
Подумал Сашка, поглядел на меня и говорит:
«Нет! Не дадим посевам пропадать! Рвать будем пырей, с корнем рвать».
Покачал я головой, а спорить не стал.
Прошло несколько времени, и говорит мне Сашка:
«Завтра, папаша, вместе с мамой пособите пшени¬цу полоть».
«Чего ты придумал,— говорю,— мое ли дело полотьём заниматься? Мне ведь уж седьмой десяток. Довольно с меня того, что конюшню караулю».
«Нет, папаша, вы уж не подводите меня. Завтра весь народ выйдет в поле, а вы дома останетесь. Что мне то¬гда люди скажут?»
Мне, сказать-не соврать, не то, чтобы неохота бы¬ло, а просто дело это я счи-тал бесполезным. Мыслимо ли пырей полоть?
Пошли мы со старухой на другой день. Глянул я на поле, и душа возрадова-лась. И старики, и старухи, и детишки — все вышли. Девки с песнями, бабы с при-баут¬ками, каждого нового человека с шутками встречают. А люди все подходят. Откудова, ду¬маю, у нас в селе столько народу взялось? Радуюсь, а сам думаю: «Эх! Какое дело с таким народом можно было бы сделать — гору свернуть, а вот с пыреем ничего не сделаем. Живуч, окаянный, через неделю’ еще больше будет. Напрасно труд пропадет».
День проработали, а вечером сошлись все на меже. Председатель тут всем спасибо сказал, а Сашка Егоров¬не— старуха у нас одна была, восемьдесят лет ей— так вот он ей благодарность объявил. Некоторые засмеялись. «Ты бы,— го-ворят,— ей лучше фунт хлеба дал вместо благодарности-то». А Егоровна подо-шла к Сашке, покло¬ нилась и говорит: «Спасибо тебе, сынок, на добром сло¬ве. Старуху уважил. Уговорил ты меня один денек посо¬бить, а теперича сама каждо-дневно до тех пор ходить буду, пока полторы десятины не выполю. И пусть вон Дуняшка со мной потягается».
А Дуняшка тут как тут.
«Ты,— говорит,— Егоровна, это Катьке скажи, а я-то потягаюсь, ты полторы десятины, я — две».
Ну и пошло, разожглись бабы. На другой день в срок со стадом, почитай, все вышли в поле. Вот ведь как дело-то обернулось, мил человек. В каких-то пять дней весь яровой клин выпололи.
Пришел к нам домой председатель Василий Павло¬вич. И пошел у них с Сашкой спор.
Сашка говорит: надо, дескать, опять весь народ под¬нять и навозом пары удобрить. А председатель: до сено¬коса, мол, время малое осталось. На шести за-езженных клячах и десяти гектаров не удобришь, а как сенокос начнется — не до навоза будет.
А Сашка — свое. На каждый-де двор по два гектара падает. Разделить весь пар по народу, и каждый свою долю до сенокоса унавозит.
Василий Павлович свое заладил — ничего-де не полу¬чится, только смеху на весь район наделаем.
Спорили они, спорили, так и не перебили один дру¬гого, решили на общем собрании договориться.
На этом собрании Сашка ладит одно, председа¬тель — другое. Народ не-охотно идет на Сашкину сто¬рону. Смех, мол, один, на себе навоз в поле таскать. Сроду этого не было.
Гляжу на Сашку — из себя парень выходит, а народ свое твердит: «Пожалуй, дескать, навоз на себе таскай, последние жилы вытягивай, коли пахать не на чем. Ка¬бы вспахать как следует, так и без навоза хлебушек ро¬дился бы, а на непаханом и с навозом ничего не будет».
Не вытерпело у меня сердце, встал я. Сказать-не соврать, дух у меня захва-тило — отродясь на собраниях не говорил. И говорить-то не знаю как. Ну и сказал, как мог: «Черти,— говорю им,— жрать, что ли, не хотите? Где ж это видано, чтобы землю столько лет не удобряли? Отучились от крестьянства, что ли? Смех им дался! Не¬бось никто не смеется, когда к себе на огород навоз по¬долами таскает. А тут, видишь ты, засмеют их. Давай дели, и все тут. У кого совесть есть, будет зем-лю удоб¬рять, а кто смеху боится, так пусть дома сидит и ждет, когда к нему гото-вый кусок хлеба придет».
Тут гляжу, старики начали голос подавать:
«Правильно,— говорят,— кто не будет землю удоб¬рять, не давать тому по-мощи из колхоза».
Так и порешили.
И что же думаешь — ведь и не видючи, когда всю на¬меченную землю хоть и не больно густо, а унавозили.
Вот как.
Не подумай только, мил человек, что тут, мол, и делу конец. Пырей выполо-ли, навозу на поле натаскали, по¬том хлебов, мол, выросла стена, и колхоз сразу в гору пошел.
Нет. Много еще труда мы положили, да и не один год прошел, прежде чем мы колхоз на ноги поставили.
Только с Сашкой потом получилось неладно.
Председатель Василий Павлович начал хмуриться на него. За лето они сколько раз схлестывались! Споры до общего собрания доходили. И все как-то выходило по-Сашкиному. Ну Василию Павловичу вроде как будто обидно стало, он Саш¬ку еще молокососом считал. И стал он заявлять, чтобы своего добиться, или, мол, по-моему будет, или снимайте меня, другого ставьте. Народ не против, чтобы снять его, Сашку метят в председатели, а Сашка не берет¬ся— с хозяйст-вом-де мало знаком. Почитай, все лето у них так вот шло. Ну и дошло до райкома. Как-то по осе¬ни заезжает к нам секретарь райкома. Сашки дома не было, секре-тарь со мной разговорился. Спрашивает он меня: как, дескать, я мыслю, если Сашку председателем поставить. Ну я рассказал ему все про Сашку: молод, мол, горяч, хозяйства не знает.
Старуха тем временем самовар поставила. Пока ча¬евничали, Сашка явился. Секретарь с ним разговорился. Поговорили о том, об этом, собрался секретарь уезжать. Встал, надел фуражку и говорит: «Ну, Александр Федо¬рович, а все-таки быть тебе председателем».
Старик умолк, задумчиво огляделся по сторонам и ласково стал понукать лошадь.
— И что же?— - спросил я.
— Выучился! — не без гордости сказал старик,— Вот уж три года председа-телем работает.
Слушая старика, я не заметил, когда кончились луга. По обеим сторонам до-роги чернели широкие свежевспаханные поля. Тучный чернозем, развороченный тяжелы¬ми лемехами, жирно лоснился в тусклом свете осеннего вечера. Прибли-жались сумерки. Впереди из-за бугра маячили верхушки деревьев, торчали тонкие стрелы ан¬тенных шестов.
Вскоре мы поднялись на бугор, и я увидел в полвер¬сте от нас раскинувшееся село.
;
КУТУЙ
РУСТЕМ АДЕЛЬШЕВИЧ

 
Родился 11 ноября 1936 года в Казани в семье из-вестного татарского литератора Аделя Кутуя. В 1960 году закончил Казанский университет. Работал в Татарском книжном издательстве, на Казанской телестудии. С 1964 года перешел на профессиональную писательскую работу. В последние годы работал в редакции журнала "Казань".
Автор книг: прозы "Мальчишки" (1961); "Дождь будет" (1963); "Солнце лежит на рельсах" (1964); "Идти за облаками" (1966); "Я леплю снежную ба-бу" (1966); "На дороге" (1969); "Солнце на ладони" (1973); "Зимние яблоки" (1974); "Годовые кольца" (1977); "Рассказы и повести" (1978); "Тихое, тихое поле" (1981);"И слёзы первые любви" (1985); "Одна осень". (1985); "Такая жизнь". (1986); "Свет в осиннике"(1988); "Смеюсь, задыхаюсь и плачу". (1996). "Избранное в 3-х томах". ( 2012).
Умер 7 января 2010 года.
Роса студёная
Корова в темноте выдыхала сенной пылью, а то вдруг грубо и тяжело вози-лась, белея теплым облаком. Странно жила ночь. Жидкий свет от месяца прони-кал через солому крыши, легонько перемещался, точно подрезанный косым лез-вием. Коровий глаз засвечивался, блуждал коротко, гас. А тут,
будто лёгкая труха, зашуршал дождь. Сразу влажно потянуло навозом и по-плыла терпкая теплынь. Корова перестала вздыхать, как прислушивалась.Слабо застонала женщина. Потерянно застонала и смолкла.
Шумели вишнёвые кусты, наваливаясь на забор. Потрескивала кора в по-леннице ; рассыхалась. С реки шёл тугой ветерок, понизу завинчивался сколько хватало сил. Туча прошла. Сытый запах земли остался.
Тарахтел буксирчик под обрывом, словно упрямо рыл бугор,; звук держался на одном месте.
Опять застонала женщина, переждала и стала потихоньку подвывать. Со-всем потихоньку, робко, ощупывая голосом воздух.
Вечер уже загустел, склонился к ночи и шорохи в нём смирялись, не мешали покою.
Наискосок через улицу в дальней зелени, где-то у баньки, появлялась и ис-чезала гармошка, всхлипывала едва, не навязываясь. Там жил всегда пьяненький мужичок Фардей, гулявший и днём и вечером в милицейской фуражке и при широком ремне ; он, поди, и припал к гармони от тоски и безлюдья.
Облетала ночь пеплом. Жарко в отдалении горел приподнятый над чернотой фонарь, как опустившаяся звезда. Но его пламя, казалось, истребляло само себя, не уходя по сторонам,; обжигалось о глухую стену. Огненный комок безжизненно замер в пустоте.
Женщина подвывала долго, привычно, никого не мытаря. Потом ослабла и затихла. Наступила обморочная тишина. Ночь дышала широко, обмирая над про-пастью. Ещё блестела трава тонко нарезанным свинцом, где доставал месяц.
Стало привычкой сидеть на ступеньках крыльца перед сном. Первые дни сю-да не тянуло. Но скоро хозяин стал отключать свет, как самого повёдет спать, и тогда мы приучились к крыльцу.
А уже был август, уже яблоки стукались о землю.
Хозяину бесполезно было что-либо говорить, он и головы не поворачивал на чужую жизнь, тем более жаловаться или просить. Свету он не даст ; с этим мы уже смирились.
В редкие дни он выходил к старым воротам, и то, чтобы чего-нибудь пока-зать: рубаху новую или твёрдые башмаки на рубленой подошве. Красовался не по сезону обувкой, держа на расстоянии папиросу, прохаживался туда-сюда и ско-ренько сматывался восвояси. Думал, поди: «Теперь увидели, хватит!» Может, по-баивался балаболки Фардея, вывёртывающегося из-за поленницы. Фардей кри-чал ему:
; Чера топором жене гроб рубил, мусульманин! ; И заливался смехом.
От такого убежишь, заранее схоронишься.
Тремя годами раньше поставил хозяин кирпичный дом с узором белого кам-ня, поднял железный забор с зубьями во весь угол ; диковину. Откуда и добыл металлические прутки, голубым цветом покрыл свеженькую веранду, вьюнок рас-пустил по ниткам,; стало где прислонять по вечерам голову к самовару. А старый дом с воротами позабыл ; пускал туда дачников по осени, на зиму, если объя-вятся, постояльцев: в трёх километрах кирпичный заводишко погромыхивал кон-вейером. С домушки сарайной опять же выгадал прибыль ; там, как в тесном древесном гнезде, третье лето жили городские старики с внуком, набираясь вдо-сталь прозрачного воздуху и тишины. Двор был грязен, разве что дождь мыл его и ветер подметал, сюда хозяин заглядывал уж совсем в нужду, ступая через лужи к погребной помойке. Морщился. Стучал там топором. Вот Фардей и изрёк страш-ные слова, дабы уесть крепкого, ухватистого Ибрагима. С дурака и вода сухой стекает.
Прежняя жизнь обволоклась туманом. Дерево дома постарело, усохло, вен-цы осели, но сносить его рука не поднималась, а крепенько ужимала деньгу в ку-лаке. Как он договорился о домовладении с районной властью, старое полено знает. Скорее никак: прижался к оврагу и ; молчок.
Место было на зависть. В десяти шагах за оградами рушился зеленью овраг, поросший калиной и шиповником. Калина застенчиво цвела белым цветом, ши-повник алел по ручью. Душица дурманила голову. Насос подавал струю наверх, огороды не скучали. За водой спускаться к ручью морока лишь по размывному дождю, а так ; одно удовольствие. Как в пазуху земли входишь, окатываешься запахами…
Хозяин Ибрагим чай пьёт на веранде, молодцеватый, как пупырчатый огурец с грядки, тишина перед ним стоит, дышит. Ну, как же ему про свет электрический скажешь. И приладились мы сидеть на ступеньках перед сном. Августовские ночи черны и приманчивы.
Тогда Катя первая сказала:
; Кто-то стонет… Погоди! ; шепнула.; Сейчас ещё…
Стон качнулся слабой веткой, точно удлинился: о-оох… Но жалоба была столь сдержанной, что и улавливалась-то на короткий миг, как вздох отходящей ночи.
; Ещё…; зашевелилась Катя.; Это Маклима.
; Кому же как не ей.
; Побил он её.
; Обязательно,; сказал я.; На веранде сидел, чесался.
Говорили полушёпотом, осторожно. Собака лежала в ногах, спала.
; Как ты можешь так? ; Она не сразу нашлась.; Переубеди меня. У чело-века могут зубы болеть. Может, устала, сил нет. Корова на ней, бараны, гуси. Са-мовар умаешься ставить.
; Я и раньше слышал.
; Почему мне не сказал?
; Ты спала, а я вышел покурить.
 ; Разбудил бы. Я ужасно любопытная, правда, нехорошо.
Слова её скорее угадывались, настолько они были вкрадчиво-тихи. А листва пошумливала всегда, позванивали ветки. Корова переместилась к стене, грузно ударив головой о жердь, будто ушла в глубину от голоса хозяйки, но скоро опять всплыла паром, когда с задов пошло подвывание. Я боялся, вот залает собака, переполошит всё вокруг,; поглаживал её теплую голову, чесал за ухом. Гармош-ка остыла, Фардей ушёл в дом.
; Ты не вздумай как-нибудь обмолвиться,; сказала Катя.; Я тревожусь. И вмешаться нельзя ; хозяева. Пугаюсь я, ей больно.
; Пойдём спать, она успокоится. Ей нужно.
; Чего? ; не поняла Катя.
; Ей нужно,; повторил я.; Она ведь не зовёт никого. Ей самой нужно. Вот и затихла, пойдём. Тебе нельзя волноваться, слушайся меня.
Я зажёг свечу: и тотчас двор качнулся в её пламени, тени выросли, обнажён-ная земля вспухла мозолями. Собака заурчала. Я поднёс свечу к голове Кати ; и волосы засветились, тонко отлетая.
; Ты красивая,; сказал я,; как деревенская девочка. Пора спать, не шуми. Не дай Бог, залает собака. Спокойно.
; У меня будет мальчик. Он там дышит.
; Он тебя ещё помучает.
— Ты так говоришь, словно хочешь, чтобы и я стонала.
— Что ты, просто я так радуюсь.
; Обидели меня.; Голова прислонилась к плечу.; Я тоже буду, как она. А ты сядешь на крылечке и заслушаешься. Только в этот дом мы больше не прие-дем.
; Ты уже засыпаешь, а там теперь тихо.
Я знал, она почти не слышит меня, ей всё равно ; может спать стоя, тем более под моей рукой, в тепле. Поразительное спокойствие, в самом деле как крестьянская девочка на луговом сене: только закрыла глаза ; уже спит. Её мож-но вести куда угодно, только мягко приговаривая.
; Ты выпьешь молоко. Правда, Катя выпьет кружку?
; Правда,; говорит сонный человек.; Молоко выпьет.
Я веду её, колебля свечу. И как она умудряется так подрёмывать на ходу, на плаву, на лету, как паучок, как плавунец, как щепка. Во сне мы теряем всё, отле-таем. А Катя ждёт ребенка, в ней очнулась жизнь.
Мать спит, накрыв голову платком. Ей мерещатся сквозняки. Последние дни она притворяется глухой, округляет рот. Мы ей надоели.
Даже по её угрюмости чувствуется ; лето кончается, выпадает студёная ро-са.
Мы уходим в свою половину вместе с собакой.
; Ты ; лунатик,; говорю я Кате.; Вот молоко, пей. Не захлебнись.
; А ей было больно…
— Не думай об этом.
; Я подарю ей юбку, она мне тесная. Какое имя у неё ; Маклима.
Струйка молока стекает по локтю, а я возвышаюсь со свечой в руке, гладя волосы Кати, чтобы она не проснулась окончательно и не испугалась. Собака уле-глась на коврик, дождалась.
; Какая молодец, девочка Катя, всё выпила и не замаралась. Теперь она разденется и будет плыть дальше.
; Куда плыть?
; Конечно, в Африку.
; Ей уже не больно, она спит.
; Спит, ложись и ты. Укройся.
; А ты?
; Я тоже, только покурю.
Я выхожу на крыльцо. Небо будто прислонилось к крышам, мерцает. Где-то далеко идёт моторка,; куда ж это она, беспокойная, наладилась в темень?
Каменный дом не подает ни звука.
Проснулся я от скрипа. Корова упиралась головой в ворота. Синий воздух тёк по деревне. Кое-где белели зябкие полосы тумана. Овраг же словно был заполнен фиолетовым дымом.
Пойду-ка за яблоками, решил я, всё равно больше сна не будет. Часы пока-зывали половину пятого. Карабкался паучок по ниточке. Свет ощутимо прибывал, как лёгкая вода. В раскрытую форточку набегала сырость. На ближнем взлобье уже лежало солнце. И снова, как и ночью, плыла моторка, ; сидел, наверное, в ней не проснувшийся до конца человек с озябшими руками, курил, горбато уста-вясь в воду.
Лицо Кати было неподвижно, она словно и не дышала ; что-то вроде испуга шевельнулось в груди. Коснулся щеки руками ; веки дрогнули. Тонкий запах ду-шицы витал над ней, засушенная трава для хорошего чистого сна укладывалась в наволочку. Потом Катя примется рассказывать, где успела побывать во сне и что с ней приключилось. Всякий раз она переживала свою беззащитность: во сне её обижали. То она видела себя маленькой девочкой в лопухах и вдруг выпрыгивала скользкая жаба, то бродила по городу и её никуда не пускали, двери закрывались перед носом, а из окон пахло тёплым хлебом, то её оставляли одну в лодке, вёсла были тяжелы, она ложилась на дно и умирала, зато просыпалась живая и трогала себя руками, радуясь воскрешению… Вот о чём-то шевелит губами. Волосы об-мели щеку и слабо вздымаются от дыхания.
Я ещё полежал немного, прикрыв глаза, ощущая тяжесть успокоенного за ночь тела. И тут заплескал где-то смех ; на другом конце улицы перекликались мальчик и девочка. Наверняка шли по разным сторонам дороги, дружные брат и сестра, одинаково стриженные, не поторапливающиеся перед большим днём.
Я их встречал частенько на рассвете ; то подле кладбища, то посиживаю-щих у края овражка, далёких от взрослой суеты. Днём они подолгу грелись на брёвнах, почему-то задумчивые, молчаливые. С ними был всегда какой-нибудь деревенский пёсик. Они со мной здоровались, поднявшись с травы, хлопали ла-дошкой об ладошку, точно пересчитывали так утренних спутников, и бежали мимо, пропадая неожиданно в крапиве. И чего их тянет туда, в глухие заросли лохматой крапивы, где понизу льётся ключ и доживают старые листья. Я знал, приведись им отвечать, они бы и не ответили, а опять же засмеялись бы, разом оглядываясь туда-сюда, сцепив руки.
И что у них за морока, думал я, просыпаться прежде всех и бежать на край деревни к истлевшему забору кладбища, потом дальше в поле, кругами, задыха-ясь. Непременно обежать окраину, а после успокоиться на траве и скользнуть в крапиву одной невидимой тропкой, может, и сотворённой самими,; скатиться к ручью и наконец-то всласть умыться.
Братишка был чуть покрупнее и при скорой ходьбе клонился в левую сторо-ну, к сестрёнке, будто оберегая её, высматривая битое стекло или ржавую прово-локу, чтобы вовремя предупредить, подтолкнув в бочок.
Наблюдать за ними было интересно.
Дети просмеялись мимо дома. Я скоренько оделся, сунул в карман сигареты, спички. В другой половине мать сразу проснулась. Собака уже стояла рядом, го-товая отправиться хоть куда, не взлаивала.
; Куда ты? ; сказала мать.
; За яблоками. Спи, ещё рано.
; Дверь притвори только, я скоро встану.
Рот был провален, мать шамкала. В своей старости она винила меня: слиш-ком долго я поспевал в жизни, «горемычился», добавлял ей годков. Я понимал, она привыкла быть единственной устроительницей моих дел. А тут выпала роса студёная, не скатывающаяся с круглого яблока.
Проводив корову, Маклима стояла у ворот, держась за передник. Будто и не она стонала на изломе ночи. Улыбнулась:
; Пошёл?
; Пошёл,; сказал я.
; Опять гриб рвать?
; Яблоки.
; Ябулок многа. Овраг сыпать можно вверх.
Она плохо говорила по-русски, стеснялась. Похожа была на подбитую галку. Круглые очки под козырьком платка не позволяли видеть её и без того усколь-зающих глаз. Нос был остренький, плечи узкие. Полинявшая кофта болталась на усохшей груди.
; Ничего не болит? ; спросил я.
Она вздрогнула и сразу ушла в огороды, дёрнув косынку за белые концы. Ведь знает, что я врач и спрашиваю по привычке. Для меня все люди больные, а я подле них, как сиделка. Мне кажется, я всем необходим. Катя смотрит иначе.
«У тебя навязчивая идея ; лечить. Люди не хотят болеть».
«Люди болеют».
«Не все же».
«Все. Кто чем».
«Бред какой-то, подумай сам».
«А ты спроси любого».
«По-твоему получается: жизнь ; болезнь».
«Скажем так, прекрасная болезнь. Здоров только камень, потому что мёртв и то не совсем. У него замедленная жизнь».
«Как можно лечить с такими мыслями, удивляюсь».
«Я лечу жизнь, Катенька».
«Только не зазнавайся».
«Я спасаю, избавляю, отвлекаю, как хочешь, человека от вируса страха. Он трепещет над каждой болячкой, как бабочка над цветком, и ему везде мерещится рак, потому что сосед, видите ли… Если его навсегда отвлечь от вируса страха, он будет долгожитель. Но страх ему дан вроде острастки».
«Ты запутался, и перестань, пожалуйста, морочить голову».
Катя скоро станет матерью. Абстрактные разговоры о жизни её пугают.
«Ты совсем седой. Поздненько небеса соединили нас…»
Не видно моих утренних попутчиков. Нет-нет да ударит капля по лицу. Впе-реди бежит собака, голова к земле. Так она и живёт, постоянно обнюхивая траву или снег. Я не приучил её к охоте, испортил природу. Её детская душа не знает злости. Зачем убивают птицу? За деревней моя собака отлается за целый день, просто так, заклокочет радость в горле, зажурчит.
Я пересекаю деревенское кладбище. Оно заросло ёлочками и ягодным лис-том. Мелкая белая ромашка обрызгала забор. Кладбище смешанное ; здесь хо-ронят русских и татар. И, как во всяком российском уголке, здесь кричат чёрные птицы.
Собака залаяла, внезапно захлебнулась. Я увидел мальчика и девочку. Они диковато глядели на меня, спрятав руки.
; Здравствуйте,; сказал я.
Но они сорвались с места и побежали, оба босоногие, выворачивая белые ступни. Топоток пролетел по земле. И чего вспугнулись, собака-то приласкалась к ним, а меня, небось, не впервой им привечать. Может, помешал? Ишь, как драпа-нули.
Сверху вдруг посыпалась водяная пыль ; с ветки сорвалась галка.
Поле было пустынно. Стадо прошло левее ложбиной, а тут вдоль дороги, на убранном гороховом поле, деловито ходили грачи и по открытому пространству вовсю разгоралось солнце. Неподалёку был заброшенный колхозный сад, всего-то за оврагом, яблоневый ветер душисто веял в лицо.
В эти ранние часы я, кажется, был до конца счастлив. Земля расходилась во-круг волнами, воздух знобил свежестью. Даль лежала передо мной, как большое яблоко на ладони, покрытое каплями студёной росы. Что было до этих утр, ласко-во и бережно приподымающих меня? Сумятица дней и лет,; я спешил, бежал, спотыкался, опрокидывался навзничь и тут же отряхивался,; если останавливался, меня подталкивали тычком. Я прожил детство за пазухой войны, не слишком-то отдавая себе отчёта. Рос жадно, как чертополох. Отца не помню. События громоздились, захлёстывали меня.
Теперь я думаю, что жил тогда как в ясном бреду, остро запоминая всё во-круг. Кое-как сладил со школой. А потом началась чехарда молодости. Но медик стойко держался во мне. Я любил всё белое ; халат, стены клиники, гладкий ка-фель. Женился так же поспешно, как дышал.
Студёная роса покрыла яблоки. Капли стоят, как глаза. Я дышу в глубине яб-лоневого сада, запрокидывая лицо, перехожу от дерева к дереву.
Небеса просвечены над головой.
Сад забросили непонятно почему два года назад. Попросту перестали охра-нять, ухаживать и снимать урожай. А яблоки в нём отменные, на выбор ; от ки-тайки до белого налива. Золотисто подрагивает сад. В полдень здесь пасётся пионерский лагерь. Яблоки свистят в воздухе. Я прихожу сюда только утром, когда никого, когда можно обернуться назад и увидеть пламя отгоревшего костра. Ничто меня не отвлекает. Душа отболела и спокойна, как большой близкий овраг. Я разговариваю вслух, собака уже привыкла. Трава усыпана яблоками, и ей хорошо на них кататься, чесать спину, повизгивать. Она наслаждается, ей не до меня. У кромки оврага земля чуть парит.
; Сын не приходит ко мне. Наверное, так надо,; говорю я, прислушиваясь. Закуриваю.; Нет необходимости. Мать постаралась отучить его. А я слышал, он женился. В девятнадцать-то лет. Идёт по моим стопам. Обжигаться будет об те же угли. И не предупредишь, что горячо. Вымахал, а когда-то ползал на полу. Вроде вчера было. Забыл. А мне так недоставало отца. Там виновата война, а здесь? Противно, когда жизнь повторяет дрянные анекдоты. В доме запахло воровством и бесстыдством. «Не надо было невовремя приезжать…» Тьфу! Кошке защемили хвост. Испуг на лице. Весенний блуд. Замяукала. А-аа, да будь любовь, не запек-лось бы, уважение осталось бы, ; а то ведь глухая дурь. Смешно и печально. Та-кое ощущение, что продали по дешёвке. Жаль сына. Неплохо мы с ним ловили чехонь.
Косариков, так они, кажется, назывались. Кинжальчики ; длинные, серебря-ные. Цеплялись сразу за все крючки. Леска провисала над водой, и они торчали, как сосульки. Недурно. Катеньку бы туда. Мы бы и с ней прекрасно ловили. К той жизни уж ничего не прибавить. Вот осталась же чехонь в памяти и сияющее лицо сына. Это чехонь его так подсветила. А он не помнит ; забыл, ему не надо…
Я собираю яблоки в сумку. На задах сохранился рядок белого налива. И как устоял. Пионеры обдирают что попало, наспех, не уймёшь. Катя откроет глаза, ко-гда я высыплю на одеяло яблоки: «Ух, ты!»
Конечно, я никогда не был так счастлив, как в заброшенном саду утром под нежным солнцем. Сад созвучен моей душе, точно и про неё, терпеливую, забыва-ли, забрасывали в суете, а она между тем одаривала. «Я сам, как заброшенный сад»,; скажу я Кате. Только она оборвёт вдруг: «Ты опять о них думал. Это они тебя забросили…» Так ведь думалось, и сожаление поднималось, как пар из ов-рага. Но не омрачился, скорее очистился. Чувство потери постоянно преследует меня, остренько покалывает. Я вдруг обнаружил зыбкость связей в мире, неустой-чивость. Боюсь потерять Катю и ; себя, и ; всё на свете. Как бы это точно опре-делить… Роса студёная. Откуда всплыло туманное облачко, рассыпалось на кап-ли…
Маклиму угадал я за стволами неожиданно. Скелетом вздёрнулась вверх тачка. Я бы, может, и не подал голоса, затаился, но собака уже мела вокруг Мак-лимы хвостом и посматривала в мою сторону.
; Я тоже за ябулоком,; странно запела Маклима.
; Своих полон сад,; сказал я.; Куда их столько?
; Нада. Корова нада.
Она поморщилась, то ли рассмеялась так от неловкости. В самом деле, не свалился же я, как снег на голову,; знала, что и я сюда пошёл.
; Молоко пьёшь ; витамин. Дохтор! ; рассудила.
Она уже собрала полмешка, а ещё один серым комом топорщился на тачке. Как назад покатит, ведь дорога под гору, перекорёженная дождевыми потоками?
; Тяжело будет,; сказал я.
; Чижала, ни чижала ; нада! Ибрагим придёт, он знай какой сильный.
; Ну, тогда сладите. Бьёт он тебя, Маклима? ; вдруг вырвалось у меня.
Маклима сжалась, защитилась плечом, глянула искоса.
; Чего думал! Шайтан! Меня бить нельзя. Ходи себе, чего думал, а?
И зачем я обмолвился? Чёрт дёрнул меня заговорить с ней по-душевному.
Возвращался я быстро, оврагом. У ручья столкнулся лицом к лицу с детьми. Они скакали по камешкам, брызгались, били в ладоши. Мне показалось даже, что они обрадовались встрече, принялись купать собаку. Такие были просветлённые, ясноглазые да звонкие, не то что на кладбище, играли так ладно, довольно повиз-гивая, и собака моя подчинялась им, позволяла дёргать за уши, урчала. Трясогуз-ки чуть выше по ручью не обращали на их возню никакого внимания, словно дети были тут всегда, как вот эти блестящие камешки или раскрытые ладони листьев мать-и-мачехи.
Я угостил их яблоками. Они переглянулись. Девочка вспорхнула и достала из-под куста узелок. Поднесла мне большое красное яблоко.
; Откуда ж такое? ; спросил я.
; Ещё хочешь, да?
; Спасибо. Знать интересно.
; Всё знать нельзя,; сказала девочка.
; Почему же?
; Ой, какой! Всё только муравьи знают.
И они понеслись наверх по выпирающим корням, без тропы, оглядывались на меня, всё время посмеиваясь.
; Чьи вы? ; спросил я.
; А не чьи,; откликнулась девочка. Приостановилась, задержало её что-то.
; И каждое утро вы так?
; А то!
; На кладбище-то что делаете?
; Там мамка,; сказала девочка.
Вон как… Я ещё немного посидел у ручья. Влажно дышали яблоки в сумке. Дети уже были наверху, наблюдали за мной. Яблоко я понёс в руке, подбрасывая. У них какая-то своя жизнь, думал я. Неистощимая. А какой свет идёт от них, как устойчива доброта. И поговорили накоротке, а каждое движение запомнилось. Меня наградили яблоком. Может, у них дерево своё есть. Здесь повсюду яблони, куда ни повернись. Больше дикушки, по всей горловине оврага,; земля жирная, как чёрное сало.
Катя меня встретила на крыльце умытая и причёсанная.
; Почему не разбудил меня? Сам говоришь, ходить много надо. Ой, какое яблоко! Только одно?
; Одно. Таких помногу не бывает.
; Послушай, что мне снилось,; зашептала Катя.; Ты вошёл, а на столе переваливаются раки. Красные. Тут ещё с потолка что-то ударяется. Я сижу у окна и тоже удивляюсь ; откуда взялись раки. К чему бы это, а?
; У нас будет много денег.
; Но раки… Я их сроду не видела и не ела. Чего же они явились?
; Ты даже разрумянилась. Не волнуйся, раки это хорошо.
; А у нас самовар готов. Мы успели поругаться маленько. Иди, мой руки, я покормлю собаку, она набегалась.
Я не стал говорить Кате о детях у ручья, оставил на потом. Надо поторапли-ваться: в восемь часов будет «Ракета» в город. Я сяду среди корзин и даже под-ремлю перед работой. Тело раздышалось, голова хорошо кружится, земля плывёт из-под ног.
Я разделся до пояса и от души поплескался,; Катя, смеясь, сливала мне с ковшика. Стало свежо и чисто.
А мать чем-то недовольна. От Волги шёл синий звон.
; И ходят, и ходят. Ночью покоя нет, ни свет ни заря опять нацелился. День стой у керосинки. Придумали курорт.
; Скоро уже в город,; сказал я.; Сходи прогуляйся в поле, какая печаль. Да и не готовь ничего, я привезу. Скучаешь по подругам?
Мать не ответила. С подругами она говорит о лекарствах и происшествиях, ахают. Сидят на диване, как философы, делятся бесконечно морщинами.
Катя ушла в дом. Мать стояла хмурая. Утро уже набрало силу горячего солн-ца, а на всё куталась в платок.
; Уеду от вас.
; Пора, лето кончается,; сказал я.; Стали не нужны. Катю не трогай без меня, сама понимаешь. Смотреть на тебя скучно, сбрось платок-то.
; Холодно, керосин кончается.
; Приеду ; достану.
; Яблоко ей поднёс, видела. А мне шиш с маслом.
; Полная сумка тебе. Нагнала тучи.
Она умела создавать из ясного дня мелочной дождь. Не приладилась к ней Катя, не отозвалась постаревшая душа на улыбку.
; Дети ещё тут на бревне прыгают.
; Где? ; вздрогнул я.
; Прогнала, уж такие замырзанные.
; Когда?
; А вот до тебя. Голову криком побили. Твоя вступилась: сироты они. Знаю-щая нашлась, указывать. И тычут, и тычут перстами.
Больше я не слушал. Катя смотрела в окно на улицу, искала глазами.
; Катю обидели? ; сказал я.; Катенька запечалилась.
; Дети-то причём. Такие хорошие, настоящие крестьянские дети.
Играют, беседуют, прыгают, не нарадуются. Камешки пересыпают. Они тебе яблоко подарили?
; Они!
; Ла-ско-вые… У них никого нет. Отец утонул, пил больно. На стороне уто-нул. В Шелангу пошел к этой, как они называются?
; Крале…
; Ага. Там и прибрал себя к рукам. Жена отказалась хоронить даже.
; Откуда ты всё знаешь?
; А-аа, в магазине. Там про всех говорят. Радио своего рода, старухи.
; Жалеют,; сказал я,; детей.
; Ещё мать недавно померла. Они так одни и живут, друг с дружкой. И гото-вят, и топят. Старая бабка приходит.
; В интернат бы их, я поговорю.
; Захотят ли... Их по очереди на обед зовут. По договорённости. А они на бревне ждут, как воробушки. Сегодня подле нас прыгали, хоть и утро.
Сдавило в груди. Я погладил плечо Кати.
; Мы их пригласим и как следует угостим.
Позавтракал я кое-как. Мать пошла прогуляться,; попудрилась и пошла.
До обрыва Катя меня всегда провожала. Ей нравилось махать мне платоч-ком. Берег был высокий, открытый, с обнажёнными камнями. Издали Катя оказа-лась очень лёгкой под облаками и одинокой. Я жалел, что надо
оставлять её. Уезжал-то всего на три часа, а душа беспокоилась. Всё это время Катя будет сидеть на раскладном стульчике под дикой яблоней.
…В душном городе на базаре Маклима продавала яблоки из заброшенного сада. Тут же у прилавка Ибрагим из графина пил пиво.
Мы не заметили друг друга. Я спешил. Крупная студёная роса выпадает лишь в августе на открытое поле.
 Имя твоё
Каких только имён не встретишь на просторах земли.
Больше, конечно, привычных, как бы само собой разумеющихся, и слух на них не задерживается.
Иные восхищают соответствием, хотя и привычны, ничего в звуках особенного, изысканного, по-другому, но в том-то и дело…
Человек поймал своё имя, как звук, и понёс, и понёс, а дальше уже сложи-лась мелодия ; жизнь.
И не сам он угадал метку, что не менее удивительно, не углублялся в рассу-ждения ; нарекли его по наитию, по тайному предчувствию, точно шепнул кто-то на ухо в подходящий момент, задержал в сознании, затем выделил ядром из скорлупы ; и просияло оно над безразличным к земным делам младенцем. Склонялись лица, говорили уста. Чуткими шагами шло время.
Но не странно ли, в гомоне людском не потерялось оно, не сгасло, наоборот, с каждым выдохом разгоралось, как уголёк в соломе, не показывая пламени, при-выкло к необходимости жить в окружении. А тут и черты лица стали обозначаться, губа с губой разошлась в улыбке, глаза лукаво
преобразились, осмысленно изучая птицу в окне ; явилось выражение, ту-ман, зыбкость, ветерок над цветком. Выражение радости, укоризны, которое со-грелось под именем, потянулось на манок и распушило грудкой, как селезень на слышимый призыв.
Это выражение сохранится до ненастнейших дней старости, колеблющимся светом свечи,; нет-нет да озарит лицо при внезапно произнесённом имени с до-рогой интонацией голоса, потянув невидимую нить: «Батюшки, а наш-то старик опять младенчиком народился…»
Горящей нитью имя соединяет островки жизни в блистающий архипелаг, и наречёный легко переходит по самой её ненадёжности от острова к острову ; от вырубки к лунной просеке, с чернозёма на суглинок, со льда в огонь, и прозревает такие дали ; в тот ли, в этот ли конец,; какие дано предчувствовать только сердцу.
Какая же благородная страсть, возвышенная любовь поблагодарила небеса и всё сущее под ними восклицанием: «Да святится имя твоё!»
Вот сколь божественно обыкновенное имя человека, лишь раз данное ему не по легкомыслию, а по душевному расположению и вдохновению родителя.
;
ЛАВРИШКО
ВЛАДИМИР НИКОЛАЕВИЧ
  Родился 29 февраля 1944 года в Казани, окончил ка-занский медицинский институт, после окончания которого работал врачом в Набережных Челнах. С 1973 года живет и работает в Казани. Поэт, дра-матург, эссеист, автор пяти книг прозы. Составил и издал "Казанскую антологию ( Русские поэты Ка-зани)" (2006 г. )
Лауреат Державинской премии за 2005 год.

Там есть такая штучка…
"Жигуленок" сел крепко. Парфенов открыл дверцу, взглянул что там делается сзади, еще раз нажал на педаль акселератора, и его окатило жидкой грязью.
— Приехали. — Он достал из-под сиденья скомканную тряпку, вытер лицо и с минуту соображал, как быть дальше. На лобовом стекле подрагивал осиновый листок. Листок у корешка пожух и свернулся в трубочку.
— Где сидим? — спросил Парфенов.
Карта всегда лежала у жены на коленях. Краем глаза он отметил, что за пол-дня они хорошо подвинулись к северу.
По крыше машины не спеша накрапывал дождь.
— Я же говорила, не надо сворачивать. — Жена передернула плечами. За последнее время она очень устала и постоянно зябла. Вот и сегодня на ней был плащ, хотя дождь не предвиделся. — Этой дороги и на картах-то нет.
Парфенов промолчал. Сидящая на заднем сиденье дочь уткнулась в неиз-менный кроссворд.
— Азербайджанский поэт-лирик шестнадцатого века. Из шести букв.
— Лирик? — вкрадчиво переспросила жена.
— Спокойно, мэм. — Парфенов повернул на себя обзорное зеркальце. Мор-да, конечно, была полосатая. Он попробовал найти у тряпки чистый уголок, по-вертел ее в руках и утерся рукавом. — Будем жить дальше. Топорик в багажнике?
— В багажнике.
Парфенов порылся в кармане и достал ключ от багажника.
— Тебе помочь? — спросила жена.
— Сиди, — ответил Парфенов.
Жена очень устала за последнее время. Она устала в Коканде, она устала в Баку, из-под Кандагара. он старался писать ей почаще, но она все равно уставала ждать. Отпуск Парфенов выпросил из-за нее.
— Так как насчет азербайджанского лирика? — спросила дочь.
— Из трех букв. Лирик.
— Прикол. — Дочь повернулась к Парфенову — Пап?
Он подмигнул ей, выбрался из машины, подвернул штанины, разыскал в ба-гажнике топорик и пошел добывать настил под колеса. Благо сидели они посреди леса. Колея была ненаезженная, помощи ждать неоткуда. Одна надежда на лопату да на стланик.
Через час задний мост был свободен "Жигуленок" натужно урчал, взбираясь на настил, и скатывался назад.
— Придется толкнуть, — откинувшись на спинку сиденья, сказал Парфенов и поправил зеркальце. Отражение в зеркальце дрогнуло, поплыло и остановилось.
На пустынной дороге, метрах в тридцати за машиной, стаяли двое парней. Молодые, крепкие. В джинсах, кроссовках и рубашечках. Один – высокий светло-волосый, другой — коренастый крепыш в рубашке, расстегнутой почти на все пу-говицы, и со спортивной сумкой через плечо. На звук открываемой дверцы оба подняли головы и коренастый что-то сказал вполголоса светловолосому. Тот кив-нул.
— Ребята! — окликнул их Парфенов, не веря еще такой удаче.
— Помочь? — отозвался коренастый.
— Нет проблем, — поддержал светловолосый.
— Сейчас. — Парфенов сделал жене знак, чтобы перебиралась за баранку.
— Сиди! — усмехнулся коренастый. — Все будет путем, командир. Все будет аккуратно.
Дочь отложила кроссворд и отбросила со лба прядь волос. Коренастый снял с плеча сумку, положил на багажник. Они с русоволосым нагнулись и ухватились поудобнее.
— Оп-ля! — скомандовал коренастый.
Парфенов потихоньку стал выжимать сцепление, набирая обороты, "жигуле-нок" ожил, взобрался с хрустом и натугой на настил, перевалил его и прокатился метров пять по твердому месту.
— Ну, спасибо, мужики! — Парфенов вылез из машины, прихватив с собой
тряпку. — Оботрите руки.
— Кидай, — Сказал коренастый.
Светловолосый продолжал молча разглядывать сидящих в машине.
Парфенов бросил тряпку, и коренастый налету подхватил ее.
— А я думал, ты на радостях с моей сумкой укатишь. Он не спеша вытер ру-ки, передал тряпку светловолосому, снял сумку с багажника и снова повесил ее на плечо.
— Вы что, мужики! — сказал Парфенов. — Не знаю, как благодарить.
— Ну, это дело Простое, — усмехнулся коренастый и посмотрел на светло-волосого.
Парфенов с готовностью полез в карман, коренастый жестом остановил его.
Светловолосый не отводил глаз от сидевших в машине.
— Жена с дочерью? — дружелюбно спросил он и, разжав руки, уронил тряпку на дорогу. Парфенов посмотрел на тряпку, вынул правую руку из кармана, чуть помедлив, ответил:
— Да.
— Оставишь дочь. — Светловолосый лениво глядел из-под тяжелых век.
— Что?! — Парфенов услышал свой голос одновременно с коротким звуком выбрасываемого пружиной лезвия. В руке коренастого оно светилось тяжело и холодно. Парфенов запнулся, на полушаге, не отрывая взгляда от ножа. Почти забытый автоматизм пригнул его, разворачивая корпус. В следующее мгновение правая нога должна была уйти резко вверх. И тут в бок Парфенову уперся тупо-рылый металл.
— Спокойно, дядя. — Голос у светловолосого был по-прежнему ленивый, полусонный.
Из машины взвился пронзительный крик, кричали в два голоса.
— Скажи, чтобы не вопили. — Коренастый покачал лезвием ножа вверх и вниз. В прореху облаков пробилось солнце, и отражение, качнувшись, сверкнуло в луже.
До коренастого было два шага. До машины шагов семь. Коренастый стоял между Парфеновым и машиной. Парфенов шевельнулся и ощутил холодок ме-талла. Коренастому до машины пять шагов. А ствол — у Парфенова под боком. Если жена...
— Перестаньте! Что кричать? — Парфенов посмотрел на жену. Жена сидела за рулем. Мотор работал. Оставалось врубить скорость.
— Что толку кричать? — повторил он и повернул голову к светловолосому.
— Пошутили и хватит. Что вам надо?
— Оставишь дочь, — повторил светловолосый, и тупорылый металл плотнее вжался Парфенову между ребер.
— Вы что? В своем уме? — Парфенов старался растягивать слова. Если же-на...
— Это ты, дядя, туго соображаешь. Тебе же сказано — дочь останется.
— Ты слышала, мать? — Парфенов повернул голову к жене.
И увидел ее уже на дороге. Прямая и тонкая, руки в карманах плаща. Она стояла у дверцы. Жена, смертельно уставшая в этом году.
— Я пойду с ними. Такой вариант устраивает, мальчики?
Губы у нее были плотно сжаты, лицо заострилось. В голосе такая ледяная брезгливость, что Парфенов почувствовал, как дернулся сзади пухлозадый блон-дин. Отказаться они теперь просто не могли. И Парфенов с ужасом подумал, что она попала в точку.
— Мадам! — Блондин скривил губы. — Было бы стыдно не заметить такую женщину, мадам. Прощу прощения, мадам. Только вы. Если, если ваш супруг не против.
— Ты не против, любезный? — Тупорылое железо снова ткнулось Парфено-ву в бок.
— Тебя спрашивают, козел, — сказал коренастый. — Отвечай!
— Очень невоспитанный человек. — Блондин вздохнул и носком кроссовки отбросил валявшуюся в ногах тряпку. — Он швыряет тряпки людям, которые при-шли ему на помощь в трудную минуту. Нет, чтобы подойти. И вежливо предло-жить.
— Упрямый, как козел, — повторил коренастый.
— Нет, он невоспитанный.
— Козел он упрямый.
— Он невоспитанный. Воспитанный давно бы сел в машину и убрался вон.
— Слов он не понимает человеческих, потому что упрям, как козел. Еще раз попросим дочку с нами прогуляться, — начнет соображать. Козел!
— Да... — задумчиво протянул блондин. — Он козел.
— Упрямый, — добавил коренастый.
— Невоспитанный козел с тачкой.
— А может, это мещанство? — Коренастый сплюнул сквозь зубы в сторону машины. — Зачем ему автомобиль? Всю жизнь небось копил на эту ржавую же-лезку.
— Лишал семью радостей жизни, — подхватил блондин. — Лишал дочь мо-роженого, а жену — любви. А вы заслужили, мадам.
— А может, он воровал? — сказал коренастый.
— Он даже этого не может. Он честный труженик. Законопослушный гражда-нин, питавшийся супом из кильки, чтобы скопить на эту железку.
Парфенов смотрел на жену — под глазами у нее лежали синие тени. В по-следний раз она смертельно устала под Кокандом. Парфенов устал еще раньше, но с этим ничего не поделаешь. Это была его профессия. Отпуск ему дали из-за жены.
— Сколько лет ты жрал кильку, козел? — спросил коренастый.
Парфенов смотрел на жену. Только он знал, как она устала.
— Человеку, который пахнет килькой, не нужен автомобиль.
— Жена ему тоже не нужна.
— Садись в тачку и дуй. Без оглядки. Учти.
— Прощай, дорогой друг. — Блондин подтолкнул Парфенова стволом.
Парфенов не отрывал взгляда от жены.
— Езжай, — сказала жена.
Парфенов посмотрел на дочь, — дочь стояла в луже возле машины с прижа-тыми к груди руками.
— Езжай, — повторила жена.
— Ты что?! — крикнул глазами Парфенов. — Ты что?!
— Ничего, ничего, — прикрылись ее веки. — Езжай. Ты же не...
— Да ты что?!
— Езжай!
— Ира, — Парфенов не отрывал глаз от жены, — садись в машину.
Дочь повернулась, постояла с прижатыми к груди руками и шагнула к маши-не. Парфенов медленно двинулся к ней. Спина еще ощущала холодок слева под ребром. И пустоту. Пустота за спиной с каждым шагом все больше отдавалась звоном в ушах. Парфенов сел за руль и увидел в зеркальце жену, — ветерок за-вернул ей полу плаща. Рядом с ней, наводя пистолет на машину, стоял пухлоза-дый. Парфенов почему-то включил дворники, и левый дворник стал возить перед ним прицепившийся листок. Парфенов выключил дворники, рывком взял с места и не отрываясь смотрел в зеркало, как удалялись три фигурки на дороге.
— Сейчас я выскочу, — сказал он дочери. — Баранку возьмешь. Дверцей не хлопай. Поедешь дальше.
— Я не умею.
— Поедешь. Рычаг не трогай. Левая нога на педали. Руки на баранке. И рули по дороге. Минут пять. Потом повернешь ключ. Отпустишь педаль. Остановишься. Тормоз под другой ногой. Повтори.
— Возьму руль. Левая нога на педали. Рулю по дороге. Поверну ключ — ос-тановлюсь. Тормоз под другой ногой.
— Правильно, — сказал Парфенов — Дверцей не хлопай. Дочь кивнула.
Там, где на дорогу выставился заплутавшийся куст, Парфенов свернул к кю-вету, придерживая левой рукой с топориком приоткрытую дверцу. Метров за пять до куста он отпустил топорик на дорогу и кувыркнулся через плечо перекатом, угодив на узловатые корни. Затем перекатился с дороги в кустарник, вскочил на ноги и оглянулся, — машина виляла, но тащилась вперед.
Он осторожно раздвинул ветки кустарника, посмотрел на пустынную дорогу, дополз до топорика и откатился снова под кусты, боясь, что дорога просматрива-ется. Добравшись до подлеска, встал и побежал напрямик, пригибаясь, прикрывая локтем глаза, чтобы не выхлестнуло веткой.
Парфенов бежал и думал, что хорошо бы ствол остался у пухлозадого — по нему труднее промахнуться. Сначала нужно было вырубить ствол, у кого бы он ни оказался. Лучше у пухлозадого. Два ствола у них быть не может — не пугали бы ножичком. Еще Парфенов боялся разминуться — времени отводить ветки не бы-ло, он просто прикрывал локтем глаза и бежал почти вслепую. Правая нога угоди-ла в какую-то ржавую кастрюлю.
— Ч-ч-черт! — прошипел Парфенов, потряс ногой, освобождаясь от прице-пившейся тяжести, и, отшвырнув, сообразил, что угодил в поржавевшую каску. На наши каски она не походила — с какими-то пологими скосами. Парфенов видел такие в кино. Прежде чем все это прокрутилось в голове, он снова был на ногах. Еще какая-то глупость мелькнула в сознании, вроде Мясного бора. То ли каска по-ходила на кастрюлю, то ли карта втемяшилась в башку за столько дней езды. Парфенов вслух послал всю эту глупость, проломился к дороге и чертыхнулся снова: три цепочки следов за размолоченным скатами стлаником тянулись в лес на ту сторону. Значит, дорогу нужно было перебегать. Если на той стороне пря-чутся, шансов перебежать у Парфенова было не больше десяти на миллион. Но если он будет выжидать, — а они давно идут по лесу — шансов останется не больше. Парфенов рванул таким зигзагом, что шансы выросли до тысячи. Он пе-ребежал дорогу и распластался, прислушиваясь. Рядом что-то прошуршало. Парфенов скосил глаза и увидел ящерицу. Спинка у нее была ржавая, как про-шлогодняя листва. Она замерла на мгновение, юркнула бесшумно и исчезла.
Парфенов встал, перехватил топорик поудобнее и пошел, внимательно изу-чая следы. Землю примочило даже в лесу, и видно было, что с дороги пошли вправо. Отпечаток кроссовок жены — Парфенов сам подклеивал подошву у пра-вого носка — то пропадали, то появлялись снова там, где трава росла не так густо и слой палой листвы был потоньше. Следы забирали вправо и вверх, лес подни-мался по приметной, хотя и пологой, возвышенности. Потом лес пошел смешан-ный, — на хвое много не разглядишь, но Парфенов решил спуститься в низину. Он автоматически отметил свеженадломленную, тяжело повисшую ветку ели, по-том еще одну... Когда попалась на глаза третья, сомнений у него уже не было. Все ветки были надломлены на уровне ее плеча. Парфенов пошел осторожнее, шагая с разбором, чтобы не хрустнула ветка под ногой. Вдруг ахнул выстрел.
И еще один. Почти одновременно. Парфенов бросился на выстрелы, не раз-бирая дороги. Теперь уже было не до игры в прятки. Он вылетел на поляну прямо на дуло пистолета. Жена сидела под каким-то корявым деревом с поросшей се-рым серебристым мхом корой и держала в руках пистолет. Чуть поодаль чернел полусгнивший остов какого-то ящика. Железная перекладина ящика с аккуратны-ми круглыми дырками косо уходила в заросли лиловых мохнатых головок; прожив больше половины жизни, Парфенов так и не научился различать цветы.
— Коля, — сказала жена, — я их убила.
Юбка ее была задрана выше колен. Она сидела враскорячку и смотрела на Парфенова остановившимся взглядом. Первым делом Парфенов испугался за нее: не ранена ли? Он упал на колени, обнимая, ощупывая ее и боясь наткнуться рукой на липкое и мокрое.
— Жива?! Жива?!
— Я их убила, Коля! — Она не шевельнулась с тех пор, как он подбежал. — У меня все нормально.
Парфенов осторожно забрал у нее пистолет. "Вальтер" довоенного образца был в застывшем заскорузлом масле, с налипшими иголками хвои.
— Где ты его взяла? — спросил Парфенов.
— У меня все нормально, — повторила жена.
Парфенов потряс ее за плечи.
— Здесь. — Она повела рукой в сторону полусгнившего ящика. Только сей-час в траве у ящика Парфенов увидел коренастого. Он лежал ничком, рубашка на спине задралась, лужица под ним, все еще набухавшая у левого, прижатого к телу локтя, не расползалась далеко, впитывалась в землю, и в ней беспомощно копо-шились муравьи. Парфенов поднялся с колен, подошел к коренастому, носком ле-вой ноги повернул голову, — коренастый был мертв. Впереди валялась полуот-крытая сумка, которую коренастый носил на плече. Парфенов и ее пошевелил но-гой. На траву выскользнули потемневшие, цепляющиеся друг за друга железки. Парфенов нагнулся, поднял одну, протер рукавом, — свастика в обрамлении, ви-димо, дубовых листьев. Так он читал в книгах. Сейчас из-за ржавчины понять, что там обрамляет свастику, было невозможно. Ребята промышляли. Но как жена су-мела выстрелить? Она в жизни не видела такого пистолета.
— Как ты сумела выстрелить? — спросил Парфенов, все еще не опуская "вальтера".
— Там есть такая штучка... — сказала жена.
Она сидела, положив руки поверх задранной юбки. Плащ был расстегнут, и широкие полы его распахнулись по земле. В складке задранной юбки задержа-лась маленькая темная гильза. Жена шевельнулась, и гильза скатилась с ног на землю.
Парфенов поискал глазами светловолосого.
— Где?.. — спросил он. И не успел продолжить. За деревом, на которое опи-ралась жена, раздался стон. Парфенов поднялся, машинально отряхнул брюки от налипшей хвои, раздвинул ветки и увидел светловолосого. Светловолосый лежал на спине, широко открыв глаза, и прижимал окровавленную руку к груди.
Другая царапала землю. В трех сантиметрах от "ТТ".
— Помоги... — хрипнул он. — Сволочь...
В углу рта лопнул розовый пузырек и побежал струйкой на подбородок.
— Сейчас, — сказал Парфенов и чуть опустил ствол "вальтера", чтобы мушка встала вровень с краями прорези у переносицы.
— Там есть такая штучка... — прозвучало у него в голове. И Парфенов нажал на эту штучку.
Светловолосый дернулся, штанина на левой ноге задралась, нога вытяну-лась и успокоилась. На оголившейся ступне синела татуировка "Они устали". Парфенов прочитал татуировку и задумчиво произнес:
— Мы тоже.
Ему еще нужно было возвращаться к машине за лопатой. Он поставил "валь-тер" на предохранитель и сунул его в карман.
"Тогда Петр приступил к Нему и сказал:
"Господи! Сколько раз прощать брату моему,
согрешившему против меня? До семи ли раз?"
Иисус говорит ему. "Не говорю тебе до семи,
но до семижды семидесяти раз".
Матфей, гл. 18, ст. 21
;
ЛЕБЕДЕВ
КОНСТАНТИН ВАСИЛЬЕВИЧ
 
Родился 18 августа 1921 года в селе Сутяжном Чувашской АССР. До войны учился в Московском институте инженеров связи. Участвовал в Совет-ско-финской войне, получил тяжелое ранение.
В 1945 году заканчивает Казанский медицинский институт, работает на кафедре физиологии.
Автор книг: Автор книг «Дни испытаний» (1949); «Люди и степени» (1956).
Умер 5 июня 2000 года.
Дни испытаний
(Отрывок)
I
У трамвайной остановки, просматривая газету, стоял молодой лейтенант в новенькой пехотной шинели. Чув¬ствовалось, что с формой своей он еще не осво-ился, но скрывал это, стараясь следить за малейшим своим дви¬жением.
Неподалеку от него две пожилые женщины о чем-то говорили друг с другом.
Военный опустил газету и невольно стал прислуши¬ваться к беседе:
— ...Четвертый месяц от Митеньки-то известий не получала. Прямо как в во-ду канул,— говорила одна из женщин глухим прерывающимся голосом.— И вдруг вчера утром почтальон письмо несет. Посмотрела я на конверт — его рука! У меня и ноги подкосились... Села, гляжу, как дуреха... Все читаю и перечитываю адрес. И кажется: рука будто его и не его. Буквы Какие-то неуверенные, дрожащие. Распечатала — из госпиталя пишет мой Митенька. Прощения просит за долгое мол¬чание. Ранили его. И танк подорвали. А товарищей двух совсем убили. А те-перь он в госпитале лечится, только без ног лежит — отрезали на операции. Ско-ро выздоровеет, и отпустят его домой... А ног-то нет — от¬резали ноги-то...
Она хотела продолжать, но голос ее оборвался. Она всхлипнула, полезла в карман старенького пальто, до¬ставая платок, и подала собеседнице письмо:
— Вот оно, Катерина Андреевна, ты сама почитай... Без ног Митенька-то, без ног,— прошептала она, и пле¬чи ее судорожно задергались. Она закрыла лицо ру-ками.
Кто-то тронул ее. Она обернулась. Военный, который слушал ее рассказ, протягивал маленькую фотографию:
— Возьмите, мамаша. Вы обронили ее, когда доста¬вали письмо.
Женщина машинально протянула руку, взяла кар* точку и неожиданно сказа-ла глухим голосом:
— Это — он, Митенька...
— Сын, что ли?— отозвался участливо военный.
— Сын... Без ног теперь. Отрезали...— Она обраща¬лась к военному, желая, чтобы тот ее понял, и словно прося у него поддержки:—А раньше вот на тебя по-хож был: статный, красивый... В сапожках ходил. Теперь и сапожки-то не нужны: надевать-то их не на что.
Она продолжала говорить бессвязно, горько, не об¬ращаясь уже ни к кому, скорее так, для себя, чтобы излить все накопившееся, чтобы выплакаться.
Военный чувствовал себя неловко. Он попытался сказать ей несколько слов утешения, но она уже не слушала их, да и самому ему они показались ненуж-ными. Он отошел в сторону.
В это время он почувствовал, как на его плечо лег¬ла чья-то рука, и голос, по-казавшийся знакомым, про¬изнес:
— Простите, если не ошибаюсь,— Борис Николаевич Ростовцев?
Лейтенант медленно поднял глаза.
— Ветров?.. Юрка Ветров?— переспросил он, внима¬тельно вглядываясь в лицо подошедшего человека.— Неожиданная и приятная встреча... Здравствуй...
Он произнес эти слова обычным голосом, ровным и спокойным. По его виду нельзя было понять, была ли эта встреча для него действительно неожиданной и приятной. Он автоматически пожимал руку Ветрова, а в ушах его все еще стояли горькие женские рыдания:
«...Ноги-то отрезали...»
Стараясь отвлечься, Ростовцев аккуратно сложил газету, перегибая пополам до тех пор, пока она не смогла уместиться в кармане. Потом опять взглянул на Вет¬рова и улыбнулся, заметив, что тот с недоумением посматривает на его ши-нель.
— Удивляешься?— спросил он, проведя рукой по колючему сукну отворота.
— Удивляюсь,— кивнул Ветров.
— Чему же?
— Твоему маскараду.
— Это не маскарад,— возразил Ростовцев, качнув головой.
— А что же?
— Одежда военного времени!
Подошел трамвай. Ветров указал глазами в его сто¬рону и спросил:
— Торопишься?
— Нет.
— Тогда постоим?
— Постоим...— Ростовцев наблюдал, как входили и выходили люди. Отыскав среди других фигуры женщин, которые недавно стояли возле него, он следил, как они поднимались на площадку. Ветров, заложив руки с портфелем назад, чертил носком галоши по талому по¬датливому снегу и смотрел под ноги. Когда вагон ушел, «т они остались на остановке одни, он задумчиво сказал:
— Я бы не узнал тебя, Борис, если бы не вглядывался в каждого встречного. Все искал кого-нибудь из прежних знакомых. Ты оказался первым. Хотя при¬таюсь: тебя я меньше всего рассчитывал встретить здесь...
— И меньше всего желал, быть может? — вставил замечание Ростовцев.
— Меньше всего желал? Нет, я даже хотел встретить тебя. Мне кто-то гово-рил, что ты постепенно завоевываешь себе имя. И сейчас, когда увидел, что ли-риче¬ский тенор одет в шинель лейтенанта, я подумал, что ты репетируешь какую-нибудь новую роль.
Ростовцев снова улыбнулся.
— Ты плохо умеешь отгадывать самые простые исти¬ны,— сказал он.— Раньше я имел более высокое мнение о твоих способностях. Говорят, что врачи наблюдатель¬ны. Ты врач. И, тем не менее, просмотрел самое глав¬ное. Ты забыл, что сейчас — война. Война !— он сделал особое ударение на этом слове.
— Я помню об этом.
— Плохо помнишь. Если бы помнил хорошо, то не удивлялся бы, встречая людей в военном.
Ветров скользнул взглядом по новенькой пригнанной шинели, по петлицам с золотой каймой, по шапке, наде¬той немного набекрень, и сказал:
— Но когда я надену армейскую фуражку, то, по¬верь, никому не стану дока-зывать, что я — герой.— Помолчав, он серьезно продолжал:— Однако, Борис, не будем говорить колкости друг другу. Когда-то мы были с тобой чем-то наподобие соперников. И я знаю, встре¬тив меня, ты сейчас же вспомнил о Рите. Я тоже о ней вспомнил, когда тебя увидел. Скажи лучше, где она теперь?
—- Она здесь...— Ростовцев слегка покраснел и быст¬ро добавил:— Ты мо-жешь увидеть ее, если хочешь.
—- Здесь?— переспросил Ветров.— И ты все-таки со¬брался на фронт?
—- Все-таки собрался,— кивнул Ростовцев.— Я дав¬но просился туда. Меня не отпускали. Пришлось пи¬сать в Наркомат. Только тогда мне разрешили и напра-вили на курсы. Я окончил их и теперь еду в часть... Через несколько дней,— доба-вил он.— А ты?
—- Я?.. Я тоже скоро уезжаю. Меня назначили на работу в госпиталь. Хотя госпиталь, кажется, тыло¬вой...— Ветров помолчал и, возвращаясь к прежней те-ме, осторожно спросил:— И ты решился оставить ее?
—- Кого?
—- Риту.
Ростовцев ответил не сразу.
—- Я оставляю еще большее — мое искусство. После войны я вернусь к не-му. А теперь... у меня одна мысль, один смысл жизни: драться и победить! — он плотно сжал губы.
Ветров думал о чем-то своем. Когда молчание пока¬залось ему тягостным и он хотел заговорить, Ростовцев неожиданно спросил:
—- Ты думаешь, мне не жалко сцены?— В голосе его прозвучала грусть.— Нет, брат, жалко!.. А рабочему покидать свой завод — не жалко?.. Всем жалко и тяже¬ло. Да еще и как тяжело! А что делать? Всякий видит, что это необходимо. Знает, что может не вернуться, а ведь идет же туда, идет сам, добровольно. А по-чему? Потому что Родина, Партия, мать — все это в его со¬знании одно понятие. А разве есть сын, который, видя, что мать в опасности, будет сидеть, сложа руки?.. Нет, доктор, таких сыновей не бывает!
—- Да, конечно, не бывает,— спокойно согласился Ветров.— Только уж очень красиво ты изволишь выра¬жаться. Я бы сказал то же, но попроще.
Ростовцев сделал нетерпеливый жест.
— Твоя ирония не совсем уместна,— сказал он с обидой.— Чувствую, что ты расцениваешь мой поступок как своего рода мальчишество. Возможно, мой вид и даст к этому повод. Ведь так всегда бывает: в новом костюме первое время не знаешь, как держаться. Но поверь: мой уход в армию — не ухарство, не потреб-ность в сильных ощущениях, а шаг вполне обдуманный. Сейчас я видел женщину, у которой сын, единственный ее сын, потерял на фронте ноги. Он был молод, как и мы с тобой. Перед ним, так же как и у нас, была впе¬реди большая жизнь... По-думав об этом неизвестном мне человеке, я снова1 спросил себя, а чем я лучше того, кто пострадал за меня, за тебя, за всех нас?—он сделал широкий жест ру-кой.— А я? Я — член партии? Неужели я должен сидеть в тылу, когда вопрос по-став¬лен четко и ясно: быть России советской или не быть? Сколько было положе-но труда, чтобы сделать мою страну цветущей, радостной! И неужели я допущу, что¬бы этот труд пропал даром? Нет, доктор, сейчас стране нужны поступки героев, сейчас, как никогда, нужно действовать!
— А искусство?—спросил Ветров.— Мне кажется, ты мог бы действовать им.
— Искусство? — повторил Ростовцев.— Я подумал н о нем. От того, что я увижу своими глазами фронт, Мoe искусство только выиграет. Я надеюсь дожить и до того времени, когда война кончится, когда будут напи¬саны оперы о народе-победителе. И вот тогда я спою не партию какого-нибудь герцога, не партию тос-кую¬щего Ленского, а партию простого советского парня, умеющего трудиться и умеющего стоять насмерть и по¬беждать. А чтобы спеть эту партию по-настоящему, я должен увидеть таких парней и пожить с ними в одной землянке!
— Что ж, по-моему, ты прав,— произнес Ветров и улыбнулся.— Правда, я бы и Ленского в твоем испол¬нении не возражал послушать. Но что делать,— вздох-нул он с притворной грустью,— придется отложить до конца войны.
Ростовцев вдруг оживился.
Не надо откладывать до конца войны,— сказал он весело.— Если ты, дейст-вительно, хочешь меня по¬слушать, приходи послезавтра в театр. Напоследок буду дебютировать здесь в "Евгении Онегине". Обязательно приходи, я попрошу ос-тавить вам с Ритой билеты. Заодно и ее увидишь. Согласен?
Ветров молча кивнул головой.
;
МУСТАФИН
РАФАЭЛЬ АХМЕТОВИЧ

 
Родился 14 мая 1931 года в поселке Бавлы. В 1954 году закончил Казанский университет.
 Работал аспирантом на кафедре татарской ли-тературы Казанского университета, главным ре-дактором художественных программ Казанской студии телевидения, ответственным секрета-рем Союза писателей Татарстана, главным ре-дактором литературно-художественного журнала «Казан утлары», преподавателем на кафедре журналистики Казанского университета, главным редактором журнала «Татарстан».
Лауреат Государственной премии РТ им. Тукая (2006 г.).
Автор книг: "Муса Джалиль" (1977); "Красная ро-машка" (1981); "По следам оборванной песни" (1981); "Жизнь как песня" (1987); "Муса Джалиль: Жизнь и творчество (довоенный период (1986); "О времени, о жизни, о себе" (2002) "По следам обор-ванной песни" (2004) "Силуэты" (2006); "Жизнь как песня" (1987); "Тайны озера Кабан" (1993) "Санта-Барбара"по-казански" (2004)
Умер 14 апреля 2011 года.
О тайнах, о жизни.
О времени и Временах года.
Звезды и люди
Небо августа навевает мысли о бесконечности космоса, богатстве и разно-образии далеких звездных миров, слабо мерцающих туманностей, разлетающих-ся галактик…
Но как ни велики просторы Вселенной, как ни богато небо, а мир состоит из совокупности всех без исключения космических тел, далеких и близких, больших и маленьких. Небу нужны не только ослепительно сияющие солнца, но и крохотные звездочки десятой одиннадцатой величины, различимые лишь в самые мощные телескопы, но, тем не менее, придающие ночному небу внутреннее свечение, объем, загадочность.
Люди — как звезды. В каждом собственный внутренний мир, своя неповто-римая индивидуальность. Ведь даже папиллярные линии и узоры на пальцах ни-когда не повторяются. Как утверждают криминалисты, на всем шестимиллиард-ном земном шаре не было и нет двух людей, у которых этот рисунок совпадал бы полностью. Что уж там говорить о душевных узорах, интеллектуальных особенно-стях…
Когда умирает человек — если, конечно, он был человеком! — не просто од-ной особью рода человеческого становится меньше. Исчезает целая солнечная система с обитаемыми и необитаемыми планетами, звездный мир, может быть, — неоткрытая галактика…
Взять хотя бы Наденьку Рушеву (в нашем сознании она так и осталась На-денькой, хотя ее сверстницы давно стали бабушками). То, что она оставила после себя на земле, — прекрасно. В ее летучих рисунках живет ее щедрая, поистине необъятная душа, навеки запечатлены пытливый ум, трепет живого чувства, бие-ние сердца. Да, она подарила человечеству целый графический мир.
Но то, что она унесла с собой, — непостижимая загадка. Может быть, это был бы новый Леонардо да Винчи… Вот этот нереализованный художественный мир никто никогда уже не увидит. Не стало одной «сопливой девчушки». А обеднело все человечество.
И так — с каждым. Кто-то уносит с собой счастье и радости, которыми он мог бы одарить другого. Кто-то — будущие нерожденные жизни. Кто-то — нереализо-ванные до конца способности, которым, возможно, суждено было перевернуть мир или кардинально изменить наши представления о нем…
Но и тот, кто дожил до глубокой старости, сделал все, что мог, уносит с собой накопленный опыт, умение, свои закаты и рассветы, собственную всепоглощаю-щую любовь и жгучую ненависть… Придут новые люди, зародятся новые миры. Но те, что были, никогда не повторятся. Они уходят в небытие — навечно…
Звук неба
Солнце еще не скрылось за чертой горизонта. Но теней уже не дает и на него совсем не больно смотреть. Высокие перистые облака горят спиртовым огнем. От них идет ирреальный свет, скрадывающий расстояния и придающий зелени баг-ровый оттенок. Небо словно звучит на ультразвуковой ноте, тревожной и в то же время завораживающей, как тягучая восточная мелодия. В воздухе разлито на-пряженное ожидание чего-то. Напряжение с каждой минутой нарастает, звучит все настойчивей, пронзительней. Чем же оно разрешится? В природе — холодным дождем, затяжным ненастьем. В душе — истеричным смехом, непрошеными сожалениями, неожиданным для себя самого безрассудным поступком…
Хлебный август
Лежу во ржи, раскинувшись привольно. Держу в зубах желтый крепкий стебелек, слегка отдающий солодом.
А над колосьями проносится горячий ветер августа. Шуршит спелыми ко-лосьями, позванивает, перебирает параллельные струны золоченого неба.
Золотой налив
Срываю яблочко «золотой налив» — спелое, янтарно-желтое, местами со-вершенно прозрачное от сладкого, пропитавшего мякоть сока.
Вонзаю в него зубы и ощущаю на губах восхитительный вкус солнечного све-та и густого июльского зноя.
Вспоминаю то ясное майское утро, наполненное свежим ветром и деловитым жужжанием насекомых, когда бело розовая, в подвенечном наряде яблонька понесла.
Вызревает дождь
Клубок солнца катится к горизонту, наматывая нити лучей, краснея и набухая на глазах. Восточный край неба потемнел, приобрел фиолетово-зеленоватые от-тенки, подчеркнутые золотистыми полосками облаков. Другая гряда — еще более густая и фиолетовая, с золотистой оторочкой, наползает с Запада. И где-то вы-зревает дождь, пропахший ржавой кровлей…
Степь
Степь — как открытая ладонь. В буграх мозолей трудовых и ветре, пропах-шем солодом и вянущей стерней.
А вдоль шоссе — лесная полоса. Стручки акаций, пыльных, пожелтевших. И перепелок томных голоса, от предвечерней неги осмелевших.
Водитель сигаретою дымит. Задумчиво вздыхает магнитола. На всех пред-метах пудрою лежит сухая пыль тончайшего помола.
За каменной кладбищенской оградой — ковыль, шалфей, душица и типчак…
Здесь на лемех намазан жирный пласт. Здесь, как в пекарне, вкусно пахнет хлебом. Здесь предок мой — приземистый кипчак — дышал все тем же неогляд-ным небом, каким дышу и я…
После дождя
После косого дождя
в сумерках светло-сиреневых
мокрые крыши блестят.
Галок косяк пролетел.
Месяца легкое перышко
краешком крыльев задел.
***
Сюита осени
Она начинается с негромкой, пронзительно-грустной ноты. С желтой прядки на зеленокудрой березке, блестящей нитки паутинки на рыжей стерне, холодных бусинок росы на траве вдоль тропинки… Но это — пока лишь прелюдия, подходы к теме.
Ведущая тема в полную силу начинает звучать в конце августа — начале сен-тября. Серой хмарью, затянувшей небо, бесконечными холодными дождями, басовитым гудением северного ветра, громыханием кровельной жести, журчанием водосточных труб… Контрапунктом в нее вплетается спокойная, умиротворенная мелодия ломящихся от тяжести яблоневых веток, высокой синевы неба, неожиданно светлая серебряная флейта бабьего лета.
Тема неизбежности смерти, увядания, вечного покоя перебивается мощными аккордами неистребимой и вечной силы жизни. Обе темы, переплетаясь и захлестывая одна другую, текут полноводным потоком. Душа, встрепенувшись, отрекается от всего суетного, преходящего, настривается на высокий лад…
Силы мрака, холода, зла в конце концов побеждают. Но потрясенная душа, пройдя через очистительный катарсис, сохраняет способность к новым чувствам, новому неизбежному возрождению.
«Костер рябины красной…»
Стою на пригорке, прислонившись к шершавому стволу старой ели. Лицо об-дувает холодный ветер — чувствуется колючее дыхание Арктики. Низко стелются войлочные тучи, летят по ветру последние желтые, пропитанные осенним воском листья. Лесные дали потемнели, уже не зеленеют, как летом. И только то там, то тут картину оживляют карминные мазки — бездымные костры рябин.
Год выдался щедрым на рябину, его так и называют — рябиновый. Вот одна из них неподалеку… Так пылает, что лес вокруг светлеет и словно бы расступается. Среди рыжей узорчатой листвы жируют дрозды-рябинники. Пересвистываются, сердито стрекочут, как сороки.
Повторяю про себя есенинские строки: «Не обгорят рябиновые кисти, от желтизны не пропадет трава…» Неправда… И кисти скоро обгорят, и трава пожухнет и скроется под снегом. А может, все-таки прав поэт? Сколько поколений сменилось, а рябинки все так же горят карминным светом. И будут гореть, пока жива природа, жив человек…
Булак в 1978 году
Ночью на черной поверхности Булака не видно ни мыльной пены, ни радуж-ных пятен, ни полузатопленных автопокрышек, ни цветущей ряски, ни грязи сточ-ных вод. Даже вонь разложения ветер относит в сторону. Но утопленница-луна с рассыпанными волосами все это видит и знает.
ЛУНА И ВОЛНЫ
Берег Волги. Ясная холодная лунная ночь. Черные валы от проходящих па-роходов, барж, катеров, моторных лодок неспешно накатываются на берег, неус-танно плещут, шуршат галькой.
Волны пытаются выплеснуть луну на берег. Подхватывают мокрыми ладош-ками, осторожно несут на перевале гребня. Все ближе, ближе… Вот-вот вышвыр-нут из воды.
Но скользкий маслянистый блин двоится, троится, смазывается и в несколь-ких метрах от берега по длинному желтому следу ускользает обратно.
И снова ладони волны бережно подхватывают блин, и снова желтый диск ус-кользает из мокрых пальцев.
Эта бесконечная игра завораживает.
Вино одиночества
После недели беготни, пустых разговоров, утомительных заседаний, необя-зательных встреч и прочей суеты, сопутствующей нашей работе, выбрался, нако-нец, на притихшую осеннюю дачу.
Копаюсь в саду. Спускаюсь к берегу безлюдного в это время тихого лесного озерца. Заготавливаю на зиму дрова. Наслаждаюсь блаженной передышкой. Пью вино одиночества — терпкое и густое. Смакую каждую секунду бытия, каждую ка-плю желанной тишины, словно винную ягодку. Сердце охватывает беспричинная, щемящая и пока еще необременительная грусть.
Размышляю о том, что наше сознание, весь внутренний мир, строй души сформировались наедине с суровой беспощадной природой. С природой не боролись, не покоряли ее. К ней приглядывались — боязливо и чутко. Ее принимали как данность. Жили с ней одной жизнью. Можно ли с этими тысячелетними традициями покончить одним махом, за считанные десятилетия? Может быть, когда-нибудь вырастут поколения, способные восхищаться индустриальным пейзажем и предпочитать железобетонное небо. А пока что все мы, живущие в каменных джунглях, охотно пользуемся плодами цивилизации, а отдыхать ездим на лоно природы. И это не прихоть, а настоятельная внутренняя потребность. Иначе можно просто свихнуться. Что, кстати, и происходит сплошь да рядом. Только многие не догадываются о причинах.
;
МУШИНСКИЙ
АХАТ ХАЕВИЧ
  Родился 27 мая 1951 года.
Поступил в Казанский государственный уни-верситет на отделение журналистики исто-рико-филологического факультета. Работал в редакции многотиражной газеты, затем от-ветственным секретарем в республиканской молодежную газете, литконсультантом Союза писателей, в журнале "Идель".
Директор Татарского ПЕН-центра, гл. редак-тор «Казанского альманаха»,
ст. научный сотрудник Национальной библио-теки РТ.
Лауреат премии им. Г. Державина
и Национальной детской литературной премии России «Заветная мечта».
Аксым
Белый волк из своего нового логова – вольера зоопарка – с удивлением на-блюдал за двумя десятками крепких молодых людей, разглядывавших его из-за толстых металлических прутьев ограждения. У всех на груди спортивных курток красовался оскаленный профиль – его, полярного волка, морда. Двое, правда, одеты по-другому. Один, тучный, лысый, с красным лицом, в пальто, без шарфа, но при галстуке. Другой, помоложе, непонятной внешности, с реденькими волоса-ми, зачёсанными старательно вперёд, и глазами сентябрьской, выгоревшей тунд-ры, ёжился в лёгкой, без всякой символики курточке. Глаза этого человека, близ-кие по расцветке с волчьими, показались зверю знакомыми.
– Встречался с таким? – спросил соседа лысый, опёршись крепкой рукой о второе заграждение, предназначенное для посетителей зоопарка, чтобы не под-ходили близко к основной ограде. В другой руке у него был чёрный кейс.
– Нет, – ответил плюгавенький сосед. – С таким не встречался. Этот на чет-верть крупнее нашего, серого.
– Красавец какой! – говорил другой, в форменной куртке, высокий, с ниточкой косого пробора, разделявшего стрижку на два тёмных крыла. – Посмотри, Каша, у него добрый, спокойный взгляд. Зря его тут, – провёл он рукой по груди, – таким злым изобразили.
– Да уж, – ухмыльнулся тот, – попадись ты ему в чистом поле… Я-то знаю. Они и сегодня на Вятке сельский скот режут.
Белобрысый, худощавый экскурсант, часто моргая белёсыми, стрельчатыми ресницами заметил соседу:
– А ты говорил, что белые волки только в сказках…
Собравшиеся у вольера переговаривались, отпускали реплики, но, в общем-то, внимательно слушали экскурсовода, смуглую, с ястребиным лицом девицу, большого специалиста по волкам, как представили её собравшимся.
– Арктические, или, как их ещё называют, полярные, тундровые волки живут семьями, – рассказывала она. – И плохо сбиваются в стаи. Супружеские волчьи пары эти сохраняют верность друг другу всю жизнь. Без никаких загсов и брачных договоров они строго придерживаются единобрачия. Приплод их обычно, в зави-симости от различных природных условий, два, четыре и больше детёнышей. Мне в прошлом году довелось наблюдать за семьёй с четырьмя волчатами. В одном логове с ними, случается, живут дед или бабка, а то и какой-нибудь дядька. Они помогают родителям воспитывать потомство…
Волк потерял интерес к любопытствующей толпе, с чувством собственного достоинства сделал круг по вольеру, лёг, положил свою крупную, с короткими тор-чащими ушами голову на вытянутые лапы и, лениво взглядывая на хоккейную ко-манду под названием «Белые Волки», задумался о чём-то своём. Это был мощ-ный, под восемьдесят килограммов, серебристо-белый зверь. Его шею обрамлял белоснежный пышный шарф густой шерсти. Волк лежал неподвижно, только из-редка бил тяжёлым хвостом о бетонный пол.
– Мы его назвали «Аксым», – продолжала девица, – что означает «белень-кий». И другие были предложения, но Аксым лучше, по-моему. Кратко звучит и мягко…
Весной тундра, как и всё на земле, оживает. Не так стремительно, конечно, и дружно, как на средней полосе. Она избавляется от снежных одежд, точно знаю-щая себе цену красавица, неспешно, не боясь опоздать на вселенскую свадьбу. Первыми обнажаются грудастые увалы, на них же раньше всех зацветают россы-пью мелкие-мелкие цветочки – жёлтые, красные, сиреневые… И вот уж над ними вспархивают тундрянки, весело шмыгают меж ними мыши-полёвки, а вдали на возвышенности вдоль долины катит живой волной кёттоу – стадо северных оле-ней.
Весна-лето – сказочное время для волчат. Аксым жил в логове, хоронящемся в складке небольшого увала, вместе с отцом, матерью, дедом и сестрой, такой же весёлой и игривой, как и он сам. С утра до самого позднего вечера проказник и проказница резвились под добрым летним солнышком – гонялись за полёвками, боролись друг с дружкой, грызли хвосты и уши родителям и деду. Больше всего, конечно, доставалось матери, на втором месте был дед (её отец), старый поляр-ник с седой мордой, которая стала белее его шерсти, потемневшей с годами от загривка до хвоста. С родным отцом играть приходилось редко. Ночью он охотил-ся, а днём обычно отсыпался на солнышке или, по настроению, – в тенёчке.
В начале осени разноцветная, пёстрая тундра приняла однообразный на все свои просторы, линялый цвет. По низинам ударили заморозки, и поползли змейки первого снега. Но сентябрьское похолодание не остудило волчат, их весёлый нрав по-прежнему не имел удержу. Они подросли, окрепли и метались по долине, как две серые шаровые молнии. Откуда столько энергии и задора?! Старый волк лежал на возвышении и в отсутствии родителей, ушедших на водопой, наблюдал за молодняком.
Отец с матерью вернулись тоже в игривом настроении. Освежившиеся, ещё мокрые (чтобы напиться заходили в воду по грудь), разбрызгивая со своей сереб-ряной шерсти мириады жемчужных брызг, они, точно брачующаяся пара, пусти-лись играть в догонялки, трепали друг другу загривки, кусались, любовно обнажая клыки, потом умиротворённо тёрлись носами.
Сама безмятежность царила у волчьего логова под угрюмыми сентябрьскими облаками, тяжело нависшими над пустынной, промерзающей землёй. Лишь кое-где синими озёрцами проглядывало небо, и редко-редко сквозь рваные прорехи неожиданно проскальзывал солнечный луч. Но этого хватало. А что! Не сегодня завтра они оставят летнее жильё и всей семьёй, подросшей, окрепшей, двинутся за стадами оленей в более тёплую лесотундру.
Старый волк умиротворённо наблюдал за развеселившейся семьёй, когда вдруг его чуткое ухо уловило приглушённый рокот, донёсшийся откуда-то из-за облаков. Он насторожился, поднял голову, но ничего опасного не узрел. Но всё равно встал, прошёлся, тревожно озираясь, опять растянулся на пожухлой траве. И вспомнил. Этот рокот он слышал ещё в детстве. Тогда он тоже сначала услышал его, а потом с неба засверкали молнии, сопровождаемые громом и треском. В тот ужасный день погибла вся его семья. Как он уцелел? И сам не помнил. Его подобрал брат отца, и он вырос в его семье. Вспомнив это, старый волк мгновен-но вскочил, взвыв, и бросился к волчатам. Схватил по привычке одного из них, Аксыма, и хотел было поволочь в логовище, да не рассчитал: волчонок-то превра-тился в почти уже зрелого переярка и оказался не подъёмен.
Но сигнал тревоги был услышан. Первой к укрытию отчего дома в изгибе увала бросилась сестрица. За ней – подталкиваемый дедом Аксым. Родители за-метались по поляне, прижав уши и опустив хвосты. Тут из большой синей полыньи облачного покрова вынырнула огромная ревмя ревущая птица и стала стремительно снижаться прямо на них. Сестрица только-только юркнула в логово, как затрещала сухая гроза. Первой она сразила мать. Она будто наткнулась на невидимую преграду, упала, несколько раз перевернулась через бок и застыла. Из-за уха её потекла на полосу снега алая, дымящаяся струйка. Затем споткнулся отец и покатился кубарем через голову. Дед ещё раз подтолкнул внука и остановился, присев. Из чрева стальной птицы вылетела узкая верёвочная лестница, и по ней вниз пошёл человек. Это был не эскимос, не чукча, не юкагир… Волк хорошо разглядел его. Бледное лицо, на обнажённой голове хаотично бьются жиденькие волосы, взгляд жёлтых, кошачьих глаз устремлён на бегущего мелкой рысью Аксыма, в руках какая-то труба…
 Птица продолжала снижаться, и от неё шёл такой ураганный ветер, что Ак-сым под его напором не удержался на ногах и вверх тормашками потащился по бурьяну. Уродливая птица миновала деда, оставив его под собой вне поля зрения. Зато старый волк не спускал с неё глаз. Вдруг из чёрного зева той трубы, что была в руках бледнолицего, вырвалась оранжевая струя, на лету распушилась, раскинулась… и накрыла волчонка. Это была специальная охотничья сеть. Аксым забился в ней…
Тем временем гигантский стервятник так снизился, что верёвочная лестница, отягощённая стрелком, чуть ли не коснулась земли. Волк, преодолевая дьявольский ветер, который под самой птицей был всё-таки слабее, ринулся в бой. В мгновенье ока он поравнялся с лестницей, прыгнул что есть силы, вцепился зубами в витую верёвку и повис на ней всей своей могучей, немногим меньше центнера, тушей. Лестница взвизгнула, прогнулась парусом и стряхнула с себя стрелка. Тот отлетел далеко в сторону. Воздушная громадина резко пошла вниз, волк еле увернулся. Птица села, подняв тучу пыли и снега, и выпустила из своей утробы ещё двух бледнолицых. Один побежал к неподвижно лежащему соплеменнику, другой – к запутавшемуся в сетях Аксыму. Волк бросился наперерез этому второму, но его сбила наповал молния, ударившая летучим своим пламенем прямо по глазам. Треск её он уже не услышал.
Как не кусался, не царапался Аксым, его вместе с чуть не убившимся стрел-ком бледнолицые друзья затащили в своё летучее логово.
– Говоришь, не видел такого? – ещё раз спросил гололобый, тучный, при галстуке. Он переложил кейс из одной руки в другую.
– Говорю же, нет! – раздражаясь, ответил плюгавый.
– И в тундре на волков не охотился?
– Какая тундра?!
– Ты же сам рассказывал.
– Я рассказывал о степях Оренбуржья.
– А-а… – понимающе кивнул начальствующий посетитель зоопарка. Он рас-крыл кейс и достал палку изогнутой копчёной колбасы. Подержал секунду в руке, словно позабыв, зачем это сделал, потом разломил пополам и кинул половинку заключённому в неволе зверю. Обломок колбасной палки в своих вертикальных сальто-мортале благополучно миновал прутья заграждения, плюхнувшись неда-леко от волка. Экскурсоводша сделала замечание посетителю. Сдержанно так, можно даже сказать, ласково:
– Кормить животных у нас запрещается.
Но в самой экскурсионной группе расценили это иначе.
– Придурок! – выразился кто-то, не сдержавшись.
Гололобый обернулся, но смельчака не обнаружил. Его подпирали сзади два десятка здоровенных в одинаковой спортивной форме детин. Все они смотрели на волка и тихо между собой переговаривались.
А тот и ухом не повёл. Словно ему бросили не набитую пахучим мясом киш-ку, а дерьмо какое-то.
 …В кратких сказочных снах остались раздольные дни жизни на бескрайних просторах родной тундры. Казалось, они были тогда бесконечны, думалось, так будет всегда. Нет, вот несколько квадратных метров бетонного пола, каменные стены – это его новое жильё, наглухо забранное железным несокрушимым часто-колом, сквозь который только редкие дуновения ветра и просачиваются.
Вечером Габдрахман-абый, как обычно, после закрытия зоопарка, разносил обитателям заведения ужин. За ним была закреплена западная галерея с куница-ми, лисами, волками, в том числе и Аксымом. Он аккуратно уложил в специальный пенал свежего мяса и протолкнул его невольнику. Потом приоткрыл металлическую дверь и специальным крючком выгреб нетронутую колбасу.
– А-яй, совсем ничего ты не ешь, Аксым, – с огорчением произнёс Габдрах-ман-абый. – Каким джигитом приехал, а теперь совсем худой стал. – Был немного абый под хмельком. – Покушай, ведь свежее мясо вот принёс. Тебе надо хорошо питаться. Я знаю, сам сидел. Молодой был, горячий. А потом оказалось, и не ви-новатый совсем. Вота-а как бывает! Аша, аша…  Я и не смотрю.
Волк, казалось, лежал и слушал ровный, миролюбивый говор человека. Ко-гда тот замолчал, он тронул носом кусок мяса, перевернул лапой, нехотя зажевал, а затем урча разорвал и стал жадно поедать большими кусками.
Вота, правильно, маладец! – Габдрахман-абый, как обычно, налегал на «а». Удобно притулился у приоткрытый двери и продолжал свой задушевный разговор. – Я ведь тоже одинокий волк. Жена моя оттудова меня не дождалась. И мама не дождалась – умерла. Как вернулся, пошёл к своему лучшему другу. Думал, сюрприз сделаю. Взял бутылку, шаляй-валяй закуски, поднялся на этаж, звоню, а дверь открывает моя жена. Здрасьте! Вы вот, полярные волки, друг на друга можете надеяться? Хотя, да-а!.. Ваши семьи крепче человечьих. Пошёл я, значит, топиться. У нас большое озеро здесь рядом. «Каба» называется. Каба по-татарски это значит: глотает, заглатывает… Сколько людей в нём утонуло, сколько народа и добра оно заглотило! Наш зооботсад, кстати, на его берегу живёт, до воды рукой подать. А у меня тут близко был домик-насыпушка. Сейчас уж нет, снесли. Надел я чистую белую рубашку и, значит, пошёл…
 Волк внимательно посмотрел на человека.
 – Да, Аксым… Вы вот на это не способны, а мы, люди, – айда- пожалуйста! Но только не получилось. Нет, я забрёл в воду, поплыл подальше на глубину, а то тут небольшой пляжик был – залысина песчаная, между зарослями тала, – люди загорают, купаются… Погрёб брасом, по-морскому, значит, решил не только на глубину, но ещё и в сторону взять, за тальник, от людей подальше. Я хорошо пла-ваю – на Кабе всё-таки родился, на Волге вырос. Гляжу, плывёт мальчик, держит-ся за резиновый мяч, сам лысый, голова гладкая, блестящая, как самый мячик. Далеко заплыл, я даже родителей поругал: зачем далеко отпустили ребёнка одно-го?! Так разошёлся про себя, что позабыл, зачем и в воду залез. Только успокоил себя (вспомнил, куда плыву-то), как мяч из рук мальчугана выскочил, и бедняга исчез под водой. Появился через секунду, забарахтался бестолково – не умеет плавать. Метров пять до него было. Я с браса на кроль и – к нему. Как положено, хочу за волосы… а он, я уж говорил, под ноль пострижен. Пришлось побороться… Вытащил, конечно. Мать кудахчет, целует своего сыночка, а тот плачет – мяч уп-лыл. Я и плавсредство его это, в два цвета раскрашенное, пришвартовал. Тут и папаша появился. Выпили мы с ним, значит, и я позабыл, зачем на озеро пришёл. Так что, мальчуган этот спас меня тогда!
 Волк слушал, будто всё понимал. Ужин он свой съел и теперь облизывался, точно намекая, что не прочь бы ещё…
 – Нет, больше нельзя, – сказал Габдрахман-абый. – Голодал сколько и сразу айда… Заворот кишки может случиться. Мне не жалко… Но нельзя, дустым .
 Зверь положил голову на вытянутые лапы, всем своим видом говоря: мне и не надо, сам упрашивал… просто интересно, жена-то вернулась потом?
 – Нет, не вернулась. Говорю ж тебе: я, как и ты, одинокий волк. Сейчас уж что? – привык. Хожу вот среди вас… Оказывается, с возрастом понимаешь: то, из-за чего в своё время утопиться готов был, не самое главное в жизни. – Габдрах-ман-абый выпрямился, застегнул куртку до самого подбородка. – Холодно. Весна не весна. У тебя вон, какая шуба! – Бывший зэка и спасатель поёжился. – Пойду в сваю клятушку, а ты не отчаивайся, у нас г-варят: судьба судьбой, а воля волей, вота. – С этими акающими словами бабай растворился во тьме дверного проёма.
 Аксым посмотрел ему вслед. Ничего против этого человека он не имел. Зве-ри, как никто на свете, чутко распознают, от кого веет злом и опасностью, а кто несёт в себе мир и добро. Было что-то родственное в этом далеко не молодом человеке. Он был как-то понятен, предсказуем и не было в нём присущей людям скрытой, подлой агрессии. Надо же, поел даже! Чуть ли не из его рук. Любой зве-рюга проще человека, прямолинейней, сразу понятно кто из них кто и что хочет. Люди другие. Поди разберись. Аксым ещё раз поднял глаза бабаю вслед. Шаги его шаркающие удалялись и наконец стихли. А что же он дверь за собой не за-пер? Забыл, старый! Коряво покрытая лёгким металлом, она осталась приоткры-той. Волк ещё полежал немного в ожидании, не вернётся ли человек, поднялся и неторопливо подошёл к непривычно привлекательной двери.
 За ней была нежданная свобода, за ней была воля, без которой волк не волк. Аксым спокойно отошёл от разверзшейся прорехи в его железобетонном мешке, сделал два круга по ненавистной западне, прислушиваясь и озирая сквозь железные прутья аллею, дальние вольеры с какой-то пернатой дичью, – всё тихо, дремотно, как обычно, и опять подошёл к неожиданно распахнутому выходу из неволи. Не распахнутому, конечно, но не запертому и даже приоткрытому. Аксым сунул морду в тёмную прощелину, повертел головой, помог лапой, и тяжёлая дверь заскрипела, поддалась…
 Из зоопарка он выбрался быстро, хотя животина и вспугнулась в своих сыт-ных клетушках – заворчала, захрюкала, закудахтала… Бабай прав оказался: озеро раскинулось сразу за нижней полуразвалившейся оградой. Вода тут, видать, круглый год не замерзала. Она чернела внизу в обрамлении снегов, далёкого льда и весело помигивавших огней того берега. Бывало, туманы с вольной воды клочьями долетали до его вольера, он и без бабая чуял неупакованный на зиму водный простор. Но что давало это чутьё за решёткой?
Зато теперь… Сильные лапы легко несли его по спрессованному снегу вниз по склону на свободу. Разок наст не выдержал, и он провалился во влажное снежное зерно по самое брюхо, порезался даже, но разве это помеха!
 Добравшись до воды, Аксым стал перед выбором – то ли побежать по берегу до неблизкой ледовой переправы, то ли пуститься вплавь, напрямик? Нет, не мог разгуливать он по этой проклятой, всполошившейся стороне озера, и Каба приняла разгорячённого зверя в свои студёные объятья.
 Напитанное талыми снегами озеро не показалось заполярному зверю хо-лодным и недружелюбным, и он поплыл. Привычно и спокойно работал Аксым ла-пами, оценивая свои силы и расстояние до противоположного берега.
 А там его уже ждали.
 Хватившись своего последнего ценного приобретения и представляя себе всю опасность его для жителей приозёрья, руководство зооботзаведения забило тревогу – в срочном порядке были подняты полицейские, армейские, ветеринар-ские и прочие чрезвычайные органы. Когда полицейская овчарка, легко взявшая след, виновато завиляла хвостом перед лениво шепчущейся озёрной водой, всё стало понятно, и на том берегу срочно был организован плотный вооружённый кордон. Но озеро Каба – не лужица, каждый кустик вокруг под контроль не возь-мёшь. Навалившаяся тьма усугубляло дело, вселяло в вынутые из тёплых посте-лей и уютных дежурок души бойцов заградотряда тревогу и ощущение полной слепоты. Зато воспрянули слух и обоняние. Впрочем, кроме лая овчарок, переме-жавшегося с тявканьем каких-то шавок, ничего не было слышно. С озера накаты-вали промозглые порывы ветра, и несло лёгкой вонью с недалёкой мыловаренной фабрики.
 Среди томящихся во тьме на переднем крае обороны ёжился в видавшей виды курточке охотник, вызванный сюда по экстренному случаю. Он обнимал вер-ную двустволку и думал, что вот только сегодня в зоопарке любовался прекрас-ным зверем, а теперь этот зверюга плывёт на него, и ему суждено встретить и убить беглеца. Полицейские? Да что они могут со своими пукалками! Ветеренары со снотворными зарядами? Смешно.
 За спиной совсем недалеко играл огнями вечерний город, а здесь, на берегу, полный мрак. Ни луны, ни звёзд. По необъятному водному простору бестолково заелозил из стороны в сторону длинный луч прожектора с полицейской машины. Обещали подмогу с приборами ночного видения. Но обещанного три года ждут, а время не терпит. Охотник снял ружьё с предохранителя.
 Аксым уверенно резал грудью чёрные волны. Впереди ждал его светлый бе-рег, предвесенняя тундра с белой грядой увалов, с которых скоро сойдёт снег и зацветёт новая жизнь. Вскроются синие озёра, бескрайние зазеленеют долины, закопошится на них всяческая живность, из лесотундры вернутся олени, песцы, оставшиеся на воле сородичи, взмахнёт крылом перед самым рассветом поляр-ная сова… Жизнь – удивительная вещь, и так просто остановить её невозможно.
;
НЕБОЛЬСИНА
МАРГАРИТА ВИКТОРОВНА

 
Родилась 4 января 1955 года в Казани.
Работает в Академии наук Республики Татарстан.
Кандидат филологических наук.
Автор книг: «Господи, не бросай меня
в терновый куст!» (2009);
«Смысл жизни разгадать пытался я» (2012)
 
Прогноз погоды
В нашем институте, где я работаю секретарем директора, практически не-возможно найти мужчину, в которого можно влюбиться. Начальники и профессора уже давно разобраны, НС (научные сотрудники) мужеского пола всех рангов предпочитает девушек помоложе, всякие остальные сотрудники появляются изредка, получат зарплату и снова исчезают. Есть, правда, трое колоритных кандидатов «в самом расцвете лет», которые требуют отдельных характеристик.
Охранник дядя Саша, отпраздновавший в прошлую субботу 75 лет, работает только в дневное время, потому, что в остальное время его посещает всяческая нечисть, появление которой он объясняет тем, что лет 100 назад при строитель-стве института было обнаружено старинное кладбище.
Электрик Васильич, просыхает только в пятницу 13 - и то только потому, что боится белой горячки, свирепствующей, по его утверждению, именно в этот бе-совский день.
Владимир Ильич, росточку невысокого, с блестящей, как люстра Оперного театра, головой, который числится то ли администратором, то ли смотрителем и носит гордую партийную кличку «Ленин».
Несмотря на свою не очень презентабельную внешность, женщин, претен-дующих на их благосклонность, было как минимум, раза в два больше. Сражаться с ними за первенство я отказалась даже без первой попытки. Заинтересуйся я этими мужчинами всерьез - тут уж мне точно бы ничего не светило.
Варвара, грозная и грузная бабища с громоподобным голосом; худенькая уборщица Катя, тихая и незаметная, как мышка-норушка, бывшая балерина; ма-шинистка Фарида, которая бесконечно распечатывала свои стихи на стареньком громыхающем принтере, и две лаборантки неопределенного возраста ; пред-ставляли из себя спаяный и споеный годами коллектив, который не потерпел бы в своих рядах чужаков. Все дни рождения, революционные, церковные и мусуль-манские праздники, а также все дни недели они отмечали вместе. И никто не мог никого из них безнаказанно обидеть, и никто не мог избавиться от них. Это была старая гвардия, своего рода, мафия, которая работала в этом здании почти с Ро-ждества Христова.
Мне же было 35 лет, и уже давным-давно пора было не только влюбиться, но хотя бы один раз сходить замуж. Но что-то все не складывалось. Дни проходили за днями, лето превращалось в осень, а дальше ; все по кругу. Корпоративный Новый год, который превращался в партийные собрания 70-годов прошлого сто-летия, одинокие праздники в компании с телевизором, отпуск на берегу Волги в спортлагере и снова ; осень. Вообщем, жизнь не преподносила никаких сюрпри-зов и даже не собиралась этого делать.Впереди ждала пенсия, старость, много-численные кошки и собаки и шикарные похороны за счет организации.
Но однажды вдруг пропал наш директор.
Красавец-мужчина, балагур и выпивоха, любимец женщин ; мой шеф – еще вчера, жизнерадостно похохатывая, носился по этажам, вникая во все мелочи. Как обычно, запанибратски хлопал по плечу кого-нибудь из сотрудников, доверительно прижимался безразмерным животом к очередной лаборантке и, хитровато прищуриваясь, напрашивался к ней на чай-кофе.
Поначалу мы все, привыкшие к его неожиданным, без объяснений, исчезно-ваниям ; не удивились. Но когда через три дня появилась обеспокоенная жена, а любимая женщина, не имеющая к жене никакого отношения, почернела лицом от неизвестности, мы встревожились не на шутку.Ответить на вопрос, куда он поде-вался, не мог никто, а телефон занудно сообщал о недоступности абонента. Весь институт замер в тревожном ожидании...
Похоже, что весть о случившемся моментально распространилась по всему городу, потому что то и дело раздавались телефонные звонки, которые начина-лись со слов: «а правда…». В узких коридорах института сбивались стихийные кучки, которые на все лады не просто высказывали свои предположения по пово-ду происшедшего, но и считали их наиболее возможными и верными. Не отметался ни один вариант: ни «зависание» на охоте, ни поездка на Канарские острова с очередной любовницей, ни жалкое желание спрятаться от налоговой инспекции. Любители «мыльных» детективов со знанием дела высказывались по поводу похищения с целью обогащения или даже происков конкурентов, стремящихся перехватить у нас очередное ноу-хау и внести смятение в ряды соплеменников. На крайний случай была припасена версия о неожиданной амнезии и бессмысленном плутании нашего несчастного, голодного и немытого, директора по улицам города.
Единственная мысль о том, что нашего директора уже может не быть в жи-вых, считалась некорректной и с общего согласия даже не обсуждалалсь. При всем при этом никто не работал ; жизнь замерла.
Скажу честно: директора стало жалко. Несмотря на то, что не раз я мысленно обрушивала на его голову все кары господни, он был неплохой человек. Ой, почему был... Если бы я разговаривала с сотрудником милиции, он обязательно зацепился бы за мою оговорку, и неизвестно, чем закончились бы мои рассужде-ния для меня лично. Он веселый, добрый, обладает бешеной энергетикой и неве-роятной памятью. Попавшему в его орбиту очень трудно удержаться рядом с ним, но те, кто не сорвался, никогда не пожалеют о том, что судьба подарила ему встречу с этим человеком. Грустно, что в моем шефе живет еще один маленький человечек ; нервный и задерганный, вынужденный наступать на свою гордость и подобострастно извиваться перед сильными мира сего ; его жалко. За свое уни-жение он мстит подчиненным. Неверно истолкованное невнятно отданное указа-ние, невовремя выполненное поручение, даже форс-мажорное обстоятельство, вообще ; любая мелочь «не по его» ; способны сделать его неуправляемым: вы-ражение лица становится свирепым, глаза наливаются яростью и гневом – спа-сайся, кто может! В это время, если не сумеешь раствориться без осадка, остается только писать заявление об уходе. Сделать это мне он предлагает, как минимум, один раз в неделю. Но все-таки, думаю, благодаря моему миролюбивому и незлобивому характеру, делающему ему различные скидки, наш союз существует достаточно долго.
Окончив нелюбимый институт, я решила, что буду работать секретарем в приличной фирме. В объявлениях о вакансиях встречалась достаточно высокая зарплата но требовался опыт работы и знание татарского и иностранного языка. Я решила, что это дело наживное и приступила к поиску работы. Недели шли, а я не получила ни одного серьезного предложения. То есть меня пригласили в три фирмы, но эти варианты я сочла не то что не заслуживающими внимания, а про-сто неприличными. Мне предлагали копеечную зарплату. А, между прочим, я вполне прилично знала компьютер и оргтехнику, английский пусть не свободный, но вполне достойного уровня, татарский вообще был моим вторым языком. В об-щем, все было безрезультатно. Объявления, где предлагали высокую зарплату, имели примерно такое содержание: «Девушка 20—25 лет, презент. внешность, без комплексов. Обязанности: планирование рабочего дня руководителя, теле-фон, ПК, офисная техника, чай-кофе, встреча посетителей, неформальные отно-шения с руководителем. Требования: хорошие внешние данные, аккуратность, целеустремленность, неконфликтность, без комплексов». Такой вариант меня са-му не устраивал. И когда я совсем уже отчаялась, подруга посоветовала мне об-ратиться к нашему Сан Санычу…
Прошло целых 12 лет. Естественно, за это время я стала асом в своей про-фессии, заслужила приличную зарплату, а еще — получила большой опыт обще-ния с людьми различного уровня. Но в секретарях (даже высокого полета) оста-ваться больше совсем не хочется. Все мои попытки реализовать свой профессио-нальный интерес в родной компании успехом не увенчались. Шеф так и сказал открытым текстом: ты нам нужна как секретарь, зачем тебе переквалифицировать-ся? То же самое я услышала еще в одной компании, куда сходила на собеседова-ние, и в кадровом агентстве, в которое обратилась за помощью. Мол, секретар-ских вакансий мы вам сколько угодно предложим, а вот найти вам работу по ва-шей специальности экономиста – вряд ли.
К сожалению, и личная жизнь моя не сложилась. Конечно, за столько лет бы-ли и романтические увлечения, и служебные романы, была даже первая – она же и единственная ; попытка выйти замуж.
Мы целый год были вместе с моим Игорем. Он работал менеджером в нашем институте, зарабатывал достаточно хорошо и мог позволить себе многое. Когда мы оказались вместе, он не жалел на меня ни времени, ни денег. Мы перезна-комили наших родителей и начали готовиться к свадьбе. Но случилась банальная история, после которой мое желание «сходить замуж» как-то незаметно утихло. Однажды мне срочно нужно было в рабочее время съездить домой. Игорь был в командировке, и я, не ожидая никакого подвоха, вломилась в свою собственную квартиру вместе с водителем…Два переплетенных тела на ковре не оставили мне никаких надежд на будущее…А водителю влетело за то, что он неизвестно где мотался со мной, хотя он просто не мог привезти меня с опухшими от слез глазами на работу.
После этой истории я хотела уволиться, уехать, кануть в небытие, Но Сан Саныч ; спасибо ему ; он вошел в мое положение, сунул мне горящую путевку и отправил в отпуск. А когда я вернулась со сплава ; посвежевшая, загоревшая, Игоря больше не увидела. Он неожиданно для всех ; но подозреваю, не для Сан Саныча ; уволился.
В дальнейшем моя личная жизнь не принесла мне никаких сюрпризов. Может быть, виной мой неуживчивый характер или непомерные требования, предъявляемые к спутнику жизни, может быть постоянная жажда нового, поиски чего-то необычного. Ждать принца на белой лошадке в 35 лет уже смешно, но и подбирать то, что «другим не гоже», не хотелось.
Думаю, что здесь виновата и моя работа, которая в последнее время почти не оставляет времени на личную жизнь. Теперь я с грустью думаю, что вся моя жизнь в роли «лица фирмы» в окружении людей, многих из которых я теперь даже не помню по именам, проходит напрасно и вообще сомневаюсь, что у меня вообще хоть малейший шанс вырваться из секретарей и начать жизнь заново.
Да и попривыкла я как-то… За столько лет столько пережито вместе – и пло-хого, и хорошего, что уже просто начинаешь думать: а стоит ли что-то ме-нять…Рядом люди, которые тебя уважают, ценят, кто-то, наверное, даже любит по-своему ; чего от добра искать добра. Всегда лучше, где нас нет. А там, в при-зрачно-сказочной дали, и начальник может быть Змеем Горынычем, и сотрудники ; ведьмочками, и работы, как у Золушки, невпроворот. И еще не факт, что там толпами бегают Иваны-царевичи и ждут-не дождутся моего прихода. А личная жизнь – вот она, рядом. У кого-то ; жена и любовница ; обе знают о существова-нии друг друга и довольно мирно сосуществуют. Кто-то периодически уходит в трехдневный запой, а потом рассказывает леденящие душу истории, послужив-шие причиной его отсутствия – и убийство соседа, и кинднеппинг, и ДТП, в кото-рых он принимал непосредственное участие. Кто-то широко улыбается тебе, а сам ждет момента, чтобы подставить тебя и наябедничать шефу. Да мало ли что тво-рится в небольшом коллективе ; скучать не приходится!
Но иногда одиночество громко напоминает о себе, когда меня вдруг не ока-зывается в списке приглашенных на чей-то праздник только потому, что «все под-ружки по парам», а мне вроде бы не стоит лишних раз смущать чужих мужиков и расстраивать их жен, наблюдающих с неодобрением за нашим весельем. Оно не молчит по вечерам, а в праздники ; тем более, в бесконечные новогодние канику-лы, просто орет благим матом. И как бы вымученно я ни улыбалась окружающим, от меня за версту несёт страданием. Люди это чувствуют и начинают обходить меня стороной, как прокаженную. Телефон молчит. И даже мама, которая всегда активно вмешивается в мою жизнь, вдруг начинает устраивать свою и даже не звонит. В такие моменты мне страшно смотреть в окно, ходить по улицам, потому что сотни других людей разговаривают друг с другом по мобильным телефонам, ездят на автобусах, гуляют с детьми, ходят по магазинам, и… смеются. И им нет до меня никакого дела…
Но проходит время, я возвращаюсь в свой сумасшедший дом, в свою «рабо-чую» семью, снова начинаю жить ее делами и проблемами, организацией корпо-ративных вечеринок, дней рождений и прочих мероприятий. Массовиком-затейником в душе я была с самого раннего детства. Началось все с хороводов вокруг песочницы. Позже моя фамилия всегда значилась в графе «организатор мероприятия»: будь это школьный огонек, студенческая вечеринка или просто не-санкционированная родителями гулянка. А когда мне надоели бесконечные встречи выпускников, совместные дни рождения, поездки «на шашлык», на кото-рых я отвечала за все ; от еды-выпивки до жидкости для розжига костров ; заме-ны мне не нашлось, и все эти мероприятия тихо скончались без моего неустанно-го присмотра. А поскольку помимо организационных и заготовительных дел я обеспечивала также культурную программу ; сценарии, песни-пляски, конкурсы-аттракционы, поскольку не могла позволить, чтобы организованное мной меро-приятие прошло скучно, все уже привыкли к этому и стали просто потребителями моих услуг. А мне стало скучно. Но организатор во мне все-таки не умер, потому что нет для меня ничего притягательнее, когда я в центре внимания, окружающие выполняют все мои капризы, я всем нравлюсь, и все в восторге от меня. И благо-дарность, и всеобщее признание – самая главная для меня награда. И снова все хорошо, и мыслям об одиночестве нет места в моей жизни! А неожиданная про-пажа нашего директора вообще отодвинула на задний план мои мысли об одино-честве.
Настал очередной понедельник – день оперативок.
Для тех, кто не знает такого умного слова, оперативка – это еженедельное собрание десятерых важных дядечек, пухнущих от собственной значимости, со-ревнующихся в витиеватости названий своих должностей, количестве подчинен-ных и качестве их работы, и двух женщин ; главного бухгалтера, уже лет 50 нахо-дящегося на пенсии и просыпающегося только тогда, когда заходит разговор о деньгах, и юриста, моложавой женщины, искусно скрывающей свои комплексы под маской самоуверенности и стервозности. Оперативки всегда проводит шеф. Он умеет длинно и красиво говорить, даже если он говорит о какой-нибудь ерун-де, за неимением других тем. Шеф всегда говорит своими словами, лишь изредка сверяясь с планом, который он от руки набросал перед совещанием. Наш шеф – генератор идей. Они рождаются у него на ровном месте и всегда воплощаются в жизнь и приносят свои плоды – правда, не всегда сладкие и аппетитно выглядя-щие, потому что для достижения целей используются все методы, и нечестные в том числе. Остальные же говорят скучно, монотонно, и их отчеты о проделанной работе действуют на окружающих усыпляющее. Нить разговора теряется, и каж-дый из присутствующих думает только об одном: как бы подавить в себе желание зевнуть. Зато когда намечается «разбор полетов», все «оперативники» сидят, по-нурив головы (повинную-то меч не тронет), скромно опустив глаза, боясь кашля-нуть и попасть в немилость. В такие «черные» дни запахи парфюма, витающие обычно в кабинете, перебивает резкий кислый запах пота и страха.
Раньше мне казалось, что начальники – это избранные. Я бы даже сказала, небожители. Но каждая подобная оперативка понемногу разрушила божествен-ный лик моего шефа. Теперь слово «директор» для меня ассоциируется с мужчи-ной со своими слабостями, страдающим избыточным весом, умеющим говорить штампами, улыбаться искусственной улыбкой, имеющим кучу амбиций, любящим дорогие аксессуары ; начиная с лощеных визиток и заканчивая навороченным мобильником, на котором он умеет пользоваться двумя кнопками: «вкл» и « про-смотр».
Этот понедельник не принес ничего нового. Ни одного заместителя, ни одно-го начальника отдела не было ни видно, ни слышно ; оперативку сегодня прово-дить было некому. Мы начали привыкать жить без директора. Почувствовали сво-боду. На волне всеобщего смятения и ничегонеделания я вдруг поняла, что не хо-чу больше работать в нашем институте. У меня пропал весь интерес к работе; всё знакомо, всё предсказуемо. Окружающие стали раздражать. Стало бросаться в глаза, что слишком много произносится лишних слов, много пустой, ненужной суеты, бумагомарательства. Народ каждые 5 минут ходит в курилку, в рабочее время бегает за пивом, сидит на сайте знакомств или качает киношки. И почти ни-кто не живет своей работой. Не дай боже возложить на кого-то несвойственную ему работу! Такой стон поднимается: и работы у них много, и этот вид деятельно-сти не входит в их должностные обязанности…И для какого-нибудь новоиспечен-ного кандидата наук западло подежурить в праздничный день, потому что «кто на что учился»… Ведь и зарплаты у нас в последнее время стали нехилые, и премии, и корпоративные вечеринки, оплаченные директором ; и все равно: без 10 шесть народ начинает суетиться и потихоньку тикать домой… Противно все. Я где-то слышала, что чтобы не уйти в депрессию и деградацию, нужно каждые два года менять работу . Вот в следующий понедельник и начну ее искать.. Но найдется ли на этом свете человек, который бы не собирался с понедельника начать новую жизнь? Пожалуй, нет. Ох, вроде не бездельники, и могли бы жить…
А в следующий понедельник появился мой шеф. Хитро расплывшись в жиз-нерадостной улыбке, он доложил, что вынужден был неожиданно уехать за пре-делы страны, поскольку в какой-то там стране третьего мира открывается наш филиал. А поскольку медлить было некогда, он махнул в командировку, не поза-ботившись предупредить об этом даже самых близких людей. Конечно, телефона там нет, мобильник недоступен ; третий мир, что с него возьмешь! Такое впечат-ление, что его напичкали анашой, завернули в персидский ковер и вывезли в эту страну на верблюде! Но поскольку слова начальника не подвергаются сомнению, я доверчиво смотрела в его честные глаза, нисколько не сомневаясь, что в этой истории «шерше ля фам».
Неожиданно для самой себя выводы: нужно научиться воспринимать жизнь, как погодное явление: любая проблема – это просто тучка над головой. Ведь у природы нет плохой погоды. Дождик, ветер, но потом же снова выглянет солныш-ко! И мы сами творцы своей погоды. Надо все воспринимать философски. Или купить зонт. А назавтра я написала заявление об уходе…
Стеклышки моего детства
Посвящаю моим родителям.
Детство,
останься березой,
ягодой, вскриком птицы…
Останься
сказками Андерсена,
чистописанием…
Останься
Призрачной далью…
Р.КУТУЙ
Я родилась при Советской власти, когда все сплошь и рядом ; в том числе, и мои родители ; были атеистами и не верили ни в бога, ни в черта. Бабушки же мои были старой закалки, родились, когда Бог еще существовал, и однажды тайно друг от друга и моих родителей препоручили мою душу и церкви, и мечети одновременно. Поэтому хоть Бог и един, я надеюсь, что у меня целых два ангела-хранителя.
Сейчас, когда уже прожита большая половина жизни, все чаще и чаще на-чинаешь обращаться к своей памяти, своему детству. Детство осталось в памяти, как вечное теплое и ласковое лето. Все его образы связаны с домом, школой, двором…
Одно из ранних воспоминаний ; о моей первой бабушке, матери отца. У нее простое красивое, как в русской народной сказке, имя – Маруся. Бабушку Марусю я помню плохо – она рано умерла. У меня от нее сохранилась только одна фронтовая фотография, на которой у Маруси огромные светлые глаза и вьющиеся русые волосы. В моем раннем детстве она живет в маленькой, узкой, как пенал, комнатке на ул. Бутлерова. Из окон ее комнаты открывается замечательный вид на Собачку (ул. Некрасова). Целым приключением было завернуть за дом, и, пока она не видит, съехать с горы, умудриться при этом не вымазаться по уши в глине, и оказаться на этой странной улице. Словно из города попадаешь в сказочную деревню. По улицам, задрав хвост, бегают собаки, на окнах маленьких приземистых домиков теснятся цветы, жмурятся на солнышке упитанные кошки. Улочка тихая, уютная и немного сонная…
Почему-то мне вспоминается, что бабушка часто обижала мою мать ; та по-стоянно плакала, пряча от меня слезы. Жаркий летний день… Маруся опять за что-то ругает мою мать. Она плачет. Сжав кулачки, разрабатываю жестокий план мести. На самом верху широченной деревянной лестницы стоит огромный, как корабль, алюминиевый таз с мокрым бельем – баба собралась развешивать его посередине двора. Собрав все свои силенки 4-летней девчушки, пинаю этот таз, сильно ушибив ногу – и плачу. От боли и страха возмездия…Таз выскакивает на улицу и опрокидывается прямо в грязную лужу…
Другая бабушка, казалось, была со мной рядом всегда. У нее таинственное и необычное имя – Ануза. Перевод ее имени с персидского стал понятен мне только сейчас ; «все еще, до сих пор, по сей день». По сей день она – мой ангел-хранитель. До сих пор я помню ее…
Мне 6 лет. Я живу с бабушкой Анузой и с родителями в красивом, как сказоч-ный замок, доме Шамиля на Тукаевской. Шамиль – имя такое нежное, звучит как музыка: ша-миль, фа-соль…Наверно, принц из восточной сказки… Дому почти 100 лет, он построен в конце Х1Х века. На крыше много башенок, и даже есть старин-ный ржавый флюгер, который скрипит на ветру и пугает меня ночами. Парадный вход ведет к широкой мраморной лестнице на второй этаж. Наверху лестница расходится в обе стороны. Справа – огромная, обитая черным дерматином, дверь. Звонок так высоко, что даже на цыпочках я не могу дотянуться до огромной черной кнопки, поэтому рядом с дверью стоит длинный прутик ; когда им нажима-ешь звонок, раздается громкий режущий ухо звук. За дверью – наша коммуналка. Самая маленькая, но зато с единственным балконом комнатка – наша. На балконе мне следовало бы сидеть теплыми летними вечерами и ждать принца Шамиля на белом коне. Но балкон, обычно, занят бабушкой, которая жует махорку, ласково щурясь на солнце. Когда она не читает свои потрепанные книги на арабском язы-ке, она рассказывает о своей жизни.
Бабушка моя, Насырова Ануза Габдулнасыровна, родилась 22 апреля 1885 года в д.Олы Торма в семье муллы. Когда ей исполнилось то ли 15, то ли 16 лет – сейчас она уже и сама не помнит ; ее украл будущий муж, Ерусалимов Низамет-дин, отец которого – мой прадед ; когда-то совершил хадж в Иерусалим, после чего и стал носит такую необычную для всех фамилию Ерусалимов.
Йерусалим, ирусалим…Русалки какие-то получаются на лимане…А что такое лиман – не знаю…Или город такой ;Рус алим…
Бабушка прикрывает глаза и замолкает. Потом улыбается и вспоминает про своего дядю, который убил напавшего на него волка, засунув в оскаленную пасть варежку. Волк задохнулся от такого обращения, а дядю после этого случая стали называть «Буре утергэн» ; «убивший волка».
; Давани, а что дальше ?
; Дальше, балам, ; бабушка почти 10 лет прожила с русским зятем, моим отцом, и разговаривает на своем, татарско-русском языке – пожар была.
Низаметдин увез свою молодую жену в Астрахань. Тепло там, фрук-ты…Работать устроился на сахарную фабрику. Однажды она загорелась. Мой дед одним из первых оказался на пожаре и спас хозяйское имущество, за что хозяин щедро вознаградил его. Этих денег им с лихвой хватило на то, чтобы вернуться к себе на родину, в Тетюши, купить огромный пятистенный дом на холме – где-то в районе ул.Пролетарской - скотину, утварь, одежду…
; Айда, балам, чай эчабез, ; прерывает бабушка свой бесконечный рассказ. Она заваривает для меня чай в большом чайнике, а себе кипятит плиточный в маленькой кастрюльке на керосинке. По всей кухне разносится чудесный аромат. Чай получается темный, наваристый. Бабушка разбавляет его молоком и идет на балкон. Я несу следом свою маленькую эмалированную кружечку с надписью «Ленинград».
В тени липовых деревьев мы потягиваем чай. Бабушка продолжает рассказ, листья шепчут что-то свое, и я, сидя на маленькой скамеечке, разомлев на солнце от горячего чая с калиновым вареньем, прижавшись к бабушкиной ноге, засы-паю…
Широкое-широкое поле. Под ногами серебряной лентой волнуется ковыль. Я иду по полю навстречу ветру и оказываюсь на высоком волжском берегу. Вдруг я слышу тонкий свист. Оглядываюсь ; далеко в поле мальчик ведет коня на водо-пой. Золотистая грива стелется по спине и почти переплетается с серебряными прядями ковыля.
; Салям, ; кричит он мне.
; Здравствуй…Какой красивый конь…Как его зовут?
; Это же конь твоей бабушки! Разве ты не знаешь ? Это Алтын.
; Какое красивое имя…А ты кто?
; Я? Я же Гильм. Когда ты станешь большой, я уже буду известным ученым. Академиком. Очень знаменитым…
; Сопли утри, академик! Опять загонял нашего коня, бездельник! Еще и на Волгу зачем-то повел – загубить хочешь! Сейчас бабушку кликну…
Сквозь сон до меня доносится голос:
; Эй, кызым, ты меня слушаешь?
; Да-да, давани! А кто такой Гильм?
; О, балам, сейчас это очень известный ученый, химик. Гильм Камай. Он пас у нас коней, когда был мальчиком. Жил недалеко от нас, приходил сначала просто смотреть на лошадей, потом начал ухаживать за ними.
Дом, в котором жила моя бабушка, стоял на самом высоком месте, на холме, с которого была видна Волга. И когда в Тетюши приходили красные, дом перехо-дил к красным, когда приходили белые ; к белым, а бабушка с семьей ютились в сарае. Когда умер муж, бабушка занималась гаданием и предсказывала судьбу ушедших воевать односельчан – так она сумела прокормить свою многочислен-ную к тому времени семью.
; Балам, хочешь погадаю тебе?
Я с замиранием сердца смотрю, как бабушка скатывает из ржаного хлеба шарики, открывает свою старинную книгу с арабской вязью, находит какую-то таб-личку и, помолившись, начинает бросать шарики на нее ; впереди меня ждет пре-красное будущее…
А впереди было еще лето в Тетюшах. Было широкое- широкое ковыльное поле, как во сне. Высокий холм на берегу Волги, обдуваемый ветрами со все сто-рон и бесконечно длинная лестница от пристани. Помню, жили у Шулаевых, тети Нюры и ее мужа Набиуллы на Пролетарской, 19. Сад был перед домом и прова-ливался куда-то в овраг. Бесконечное море душистой черной смородины, которую мы собирали ведрами.
Помню дедушку Пашу. Он был рыбаком, плел сети и жил на берегу Волги. На столе у него не переводилась стерлядь – и жареная, и вареная, и печеная…
Внучка у него ; Шура. Рыжая-рыжая, как солнышко. И вся в конопушках. Я завидовала ей – красивая. А я – в очках. Сидим на лугу в огромном оцинкованном корыте и дергаем друг друга за волосы ; кого из нас больше любит дедушка Па-ша…А когда меня искусали земляные осы, мне было уже не до любви. Глаза за-крылись, солнце померкло ; настал конец света…
Хотя для меня он настал раньше. В Офтальмологической клинике на Бутле-рова мне закапывали в глаза атропин, от которого зрачки мои расширялись, и по улице до самого Дома Шамиля на Тукаевской, где мы жили, я шла, осторожно пе-реступая ногами, с полузакрытыми глазами и грустно размышляла о своей несча-стной доле. После нескольких врачебных приемов мне был поставлен диагноз «астигматизм», о котором никто из моих многочисленных родственников никогда не слышал, но получил разъяснение от моей бабушки, что «баланын кузендэ - пе-релом лучей». Родственники с ужасом смотрели на меня, поскольку так ничего и не поняли, и горестно рассуждали о моем будущем. Спасением от всех этих пе-реживаний были мои прогулки с бабушкой на берег Кабана.
В начале 60-х там не было красивой набережной с клумбами и скамейками. По травянистому склону можно было спуститься к воде и похлопать по ней ла-дошками. Тогда брызги обязательно попадали на одежду, и бабушка, боясь гнева моих родителей, ворча на меня, скорее по привычке, вела меня сушиться к кому-нибудь из своих многочисленных подруг, живущих рядом с мечетью Марджани. Имен и лиц я уже давно не помню. Помню маленькие чистые крылечки, блестя-щие крашеные полы, покрытые самодельными половичками, море герани на ни-зеньких подоконниках, узорные сундуки, в которых, наверняка, хранилась масса интересных и полезных вещей, чай с калиновым вареньем.
И перед уходом каждая из них доставала откуда-нибудь из комода отложен-ную до лучших времен карамельку.
Новый год…Кинотеатр «Татарстан». Перед киносеансом играет оркестр Вик-тора Деринга. Мы, дети сотрудников – моя мама работает там старшим киномеха-ником ; бегаем по всему кинотеатру в новогодних костюмах снежинок и зайчиков, а в перерывах между беготней танцуем под оркестр перед зрителями.
В фойе продается мороженое. В огромной коробке ; вафельные стаканчики. Мороженщица накладывает в них пломбир ложкой. Все сломанные стаканчики перепадают юным артистам.
В кинотеатре «нон стоп» идут кинофильмы. «Алые паруса», «Человек – ам-фибия»…Мест в детских садах не хватает, и мы, дети сотрудников, торчим на балконе целый день. Смотрим бесконечные фильмы, влюбляемся в молодого Ко-закова, Коренева, завидуем А. Вертинской, играем в дочки-матери, поем пес-ни…Нам наплевать, что зрители недовольны. Куда же нам деться, бесприют-ным?..
Когда кино надоедает, мы выходим во двор «делать секретики»: достаем припасенные бутылочные стеклышки – цветные самые редкие, поэтому самые ценные – рвем пожухлую траву, ультрамариновые цветочки цикория, «вертолети-ки» американского клена… С завистью смотрим на мальчика, у которого отец ра-ботает осветителем ; у него целое богатство: стеклышки от софит ; ярко-красные, синие, желтые… Он щедро делится с нами осколками, и мы до бесконечности украшаем чахлый пыльный дворик узорами.
Я иду в 1 класс в школу № 104 на ул.Ульяновых. Теперь мы живем на Комле-ва, в замечательном старинном доме, где живут привидения. Они бродят ночами, скрипят старинными паркетными полами, шуршат дровами в печи, шепчутся на балконе. На балконе старые, рассохшиеся полы. В огромные щели виден асфальт и макушки проходящих под ним людей. Я плещу водой из кружки на проходящую лысину и замираю в ужасе, прижав голову к коленям. Лысина задирается наверх, внимательно смотрит «эй, кто там» ;окликает и, не услышав ответа, продолжает свой путь.
На заднем дворе растет старый клен. Он перекинул свои ветви на забор, и на них теперь очень удобно лежать, спрятавшись в кроне. Можно наблюдать за проходящими мимо людьми, слушать их разговоры…Сюда почему-то любят приходить целоваться или пить портвейн. Приходится быть невольным свидетелем. Стыда как ни бывало ; в кино я еще и не такое видела!
Меня приняли в пионеры в музее В.И.Ленина. Галстук полыхает на груди, прикрывая значок с изображением Ленина. Я придерживаю его за кончик, чтобы не мешал мне гордиться, важно верчу головой по сторонам, смотрюсь во все окна и витрины.
Чуть позже я горжусь тем, что учусь в школе № 19. Вообще здесь мне очень нравится. Только страшно ходить в туалет – там всегда темно, и пугают мальчиш-ки. Зато в буфете очень вкусные пирожки с повидлом. И еще есть замечательный музей и много-много всяких фотографий. Пока я еще не знаю, кто такие Василий Аксенов, Роальд Сагдеев, Рустем Кутуй…
Бабушка читает намаз. А я истинная атеистка. Нам рассказали, что бога нет. А бабушка молится ; не знает, что Бога отменили. Я пристаю, мешаю ей, учу жиз-ни. Бабушка отмахивается, как от осенней мухи, а когда терпение кончается, обе-щает нажаловаться родителям.
Родители у меня строгие: после школы – домой, допоздна не гулять, уроки выучить без напоминаний. В воспитательный процесс друг друга не вмешиваются. Если меня ругает отец ; мать заступается и подсовывает какую-нибудь вкуснятину. И ; наоборот.
Мы едем на теплоходе «Десна» по Волге до Астрахани. Мелькают пристани, города…А мне интересно лазить по кораблю, бегать по палубе, подставляя лицо ласковому ветерку. Обратно вместе с нами в каюте едут ведра с зелеными поми-дорами, сливами и целый мешок воблы. Воблу родители раскладывают на ши-фоньере – досушиваться. Почему-то у нее очень вкусные спинки и хвостики, кото-рые потом обратно не вырастают…Досушиться удалось только ребрам!
Мы в Ленинграде. Самое большое чудо для меня ; в пакетике по 4 копейки продается самая настоящая газировка. Ее можно пить до бесконечности… Из пу-тешествия я привожу заводного плюшевого медвежонка. Однажды он остался на балконе под дождем и рассыпался, бедный медвежонок из прессованных опилок!
По телевизору показывают похороны Юрия Гагарина. Я прячусь на балконе, прижимаю к себе его фотографию и обливаюсь горькими слезами. Я обещаю ни-кого в своей жизни больше не любить так, как его.
Первая в моей жизни смерть. Моя давани. Ее лицо ; необычайно молодое и умиротворенное. Обернутое белой тканью по мусульманскому обычаю, ее тело вызывает благоговейные чувства, смешанные со страхом. Я смотрю на все, что происходит в этот день, откуда-то со стороны, словно смотрю фильм. Я не пони-маю и не принимаю смерть. «Не со мной, не со мной…».
Жизнь устроена так, что самые родные и близкие люди оставляют нас, когда приходит их час. И, к сожалению, ничего нельзя исправить и изменить.
А мы все ближе и ближе подходим к краю. Уже нет бабушек и дедушек, отцов и матерей. Никто не прикроет нас больше от проблем и забот, от промозглого ветра и холодного дождя…
Настанет время ; и мы тоже уйдем. И нашим внукам останутся только вос-поминания о нас ; пронзительно яркие как небо в начале осени.
;
ОРЕШИНА
НОННА НИКОЛАЕВНА

 
Родилась 30 июня 1933г. в Москве в семье ученого.
В 1939г. семья переехала в Казань.
В настоящее время проживает в Казани.
Заслуженный работник культуры РТ, Лауреат литературной премии им. М.Горького (2005г), Лауреат Всероссийской литературной премии им. Г.Р.Державина (2010г.). Удостоена звания "Золо-тое перо Руси 2012”.
Автор книг: « Тебе семнадцать» (1967); «Первый шаг»(1971); «Время сжатых секунд» (1977); «А не-бо – рядом...» (1982); «Шаг по земле» (1983); «Такое огромное небо» (1984); «Высокого неба глоток» (1988); «Хочу как птица!..» (1993); "Мина за-медленного действия "(2003); «Небо земных на-дежд» (2009); «Полёт души» (2009); «В режиме вертикального взлёта» (2011); Обладатель зва-ния “Золотое Перо Руси” (2012г).
В режиме вертикального взлёта
И наступил этот день… Выделю полёт особо – слишком долго я его ждала. С того памятного разговора в Крыму на пронизанном ветром плацу, когда взволно-ванные слова генерала Павлова о вертикально взлетающем самолёте запали в душу и согревали всё это время, казалось, безнадёжной мечтой. Так же страстно я мечтала когда-то о первом взлёте на Як-18А с травяного аэродрома Казанского спортклуба. Не меньшее счастье испытала, когда оторвалась впервые на МиГ-21У на форсаже от бетонной полосы Черниговского училища. И вот теперь – Як-38У на палубе авианосного крейсера.
4.07.1981. ТОФ. Залив Стрелок. Авианосец “Минск”.
Сижу в первой кабине спарки необычного самолёта. Она просторнее кабин сверхзвуковых истребителей “МиГов” и “Су”, на которых достаточно много прихо-дилось летать. И какой великолепный обзор! Он приумножает ощущение свободы и долгожданной, трепетной радости…
Во второй кабине это чувство было бы приглушено замкнутостью объёма и кажущейся перегруженностью приборами, показания которых непроизвольно счи-тываешь. Это мешает вникнуть в скоротечный процесс полёта с обилием чувст-венной, неинструментальной информации, которая поможет наглядно происхо-дившее описать, готовя очерк о лётчиках палубной авиации. Но это потом…
А сейчас мне надо понять, максимально впитать и запомнить то необычное, важное, что предстоит испытать.
Подполковник Юрий Иванович Чурилов понимает меня без слов и занимает заднюю, инструкторскую кабину.
Под цвет штормового моря многоярусная надстройка авианосца со всеми её пушками, ракетами, зенитными установками, радарами, с фигурками свободных от вахты моряков, облепивших мостики, площадки, переходы, словно выплывает на просторную, облицованную зеленовато-серой теплозащитной плиткой полёт-ную палубу в жёлто-белой разметке кольцевых и прямых линий. С заваленными леерами, лишённая ограждения по бортам, палуба странно перетекает в океан. Неподвижная поверхность – в зыбь волн, мерцающих, словно чешуя морского чу-дища, распростёршегося до горизонта под высоким дальневосточным небом.
Все самолёты, кроме нашего, ещё стоят на технической позиции, на корме, ближе к правому борту корабля. Длинные носы и верхняя часть фюзеляжа блек-ло-синего цвета, нижняя зеленоватая и темней – всё в этих палубных штурмови-ках напоминает об их принадлежности морской стихии. Номера самолётов выпи-саны на бортах жёлтой краской. Номер нашей спарки – тридцать. От воздухоза-борников тянутся острым углом яркие линии, усиливая впечатление устремлённости вперёд. Звёзды с белой каймой на крупном киле. Нос с белым кончиком. Изображение флага Военно-морского флота и значка за дальний боевой поход – на фюзеляже. Всё необычно, нарядно, даже празднично.
Техник самолёта – старший лейтенант Середа, склонившись над нашими ка-бинами, снимает чеки с катапультных кресел и, перебросив шнурки, вешает себе на шею – так надёжнее… Ещё минута и полётная палуба опустеет, матросы из боевой части обеспечения наденут плотные белые наушники, становясь чем-то похожими на инопланетян.
Плавно опускаем фонари, герметизируя кабины. Мгновенное ощущение пе-репада давления, и внешний мир отсекается, перестаёт существовать в своей обыденной, многоликой форме. Остаётся лишь своеобычный мир кабин – мой и подполковника Чурилова, значимее этого сейчас нет, и не может быть, ничего.
Техник оттаскивает от самолёта стремянки, убирает из-под колёс колодки. С внешним миром нас соединяет теперь лишь ниточка диалога лётчика с руководи-телем полётов, стартовый командный пункт которого прилепился, как ласточкино гнездо, к надстройке корабля.
“… Разрешите запуск”, “… Запуск разрешаю”, “… К запуску ”, – чётко звучат в наушниках защитного шлема голоса подполковника Чурилова и подполковника Криворотова с СКП.
Кабина уже живёт своеобразным напевом гироскопов, набирающих обороты, и другими характерными шумами, огнями лампочек, блеклыми в солнечном свете табло, вибрацией корпуса и нарастающим, пока лишь густо-бархатным звуком подъёмно-маршевого двигателя – рычаг управления двигателем (РУД) на малом газе.
Проверить включение системы автоматического управления (САУ), контроль параметров подъёмно-маршевого двигателя (ПМД). Отключить питание… От-крыть верхнюю и нижние створки, убедиться в чём-то ещё, там заметить, здесь не забыть… Крылья разложить – словно распрямляются в локтях руки, закрылки вы-пустить – крыло разрастается, ширясь. Самолёт приобретает устойчивую лету-честь, пока не проявленную, но уже ощутимую каждой клеточкой чутко настроен-ного тела.
Как похоже-непохоже священнодействие лётчиков перед взлётом на разных типах боевых самолётов, так своеобразно оно сейчас. Понятно-непонятно, потому что свершается помимо воли моей и действий, в отработанном темпе, точными движениями опытного лётчика. Мои пальцы, мягко зажавшие РУД подъёмно-маршевого двигателя и массивную ручку управления, чутко воспринимают их. Ручка ещё в бездействии, но кажется податливо-живой, вобравшей в себя явную и тайную суть всего самолёта. Запуск подъёмных двигателей (ПД), первого и второго – желтая рукоятка рычагов управления ПД. И возникает новый оттенок нарастающего в неожиданной тональности звука, вибрации, разных ощущений...
Включение струйных рулей оповещается приглушённо свистяще-шипящими толчками, болтанкой и ярким светом глазасто-зелёного огонька, сигнализирующе-го, что всё – в норме… В норме того понимания, какое неведомо при классиче-ском принципе – отклонении элеронов и рулей на хвостовом оперении.
Ребристый кнюппель–ползунок на ручке управления для вращения сопла подъёмно-маршевого двигателя ложится под большой палец – сопло пошло… К вращению сопла добавляется высокое, пронзительное звучание подъёмных дви-гателей. Оно вклинивается в уже устоявшийся привычный гул в первый момент визгливо, как бы нехотя продираясь, и вдруг обрушивается разом. Голоса двига-телей, выходящих на нужные режимы, сливаются в единый – свистящий от подъ-ёмных двигателей и пульсирующий низкими нотами от подъёмно-маршевого дви-гателя звук. Он сильными волнами бьёт в фонарь кабины, плотно ложится на всё окрест – корабль, людей, воду за бортом и победно устремляется ввысь.
Мгновение, растянутое, как тире, и – вспыхнула зелёная лапочка: “Сопло – вертикаль”. Белая, загоревшаяся на щитке САУ, оповестила о подключении сис-темы автоматического управления. Перемигнулись, констатируя то, что нужно, и предупреждая, надписи на табло... Грохот двигателей нарастает. Реактивные струи в дыму и пламени подпирают самолёт, как стартующую космическую ракету. Он вспухает. Ощущение взвешенности обостряется, как будто привстаёшь на цы-почки сама...
Если взглянуть со стороны, удар в палубу сине-красного пламени подъёмных двигателей, хотя и приглушен светом дня, но кажется кинжальным на фоне блек-лых струй огня и клубов гари от подъёмно-маршевого двигателя. Заметно при-поднимается переднее колесо, самолёт словно вздыхает полной грудью и начи-нает “распрямлять суставы” – колёса шасси обвисают, делая приземистый “Як“ долговязым. Вот он уже на взвеси, в чёрном мареве, и достаточно одному из дви-гателей “поперхнуться” горячим газом, потерять тягу или остановиться совсем, и самолет упадет.
Оглушительно грохочет надстройка корабля, переходы, мостики, палубы. Площадка вооружения звенит густым низким звуком. От гула, грохота ломит бара-банные перепонки, и все любознательные, у кого нет наушников, зажимают уши ладонями.
А в наших герметично закрытых кабинах относительно тихо. Защитный шлем отсеивает резкие звуки, кислородная маска – запах гари. Лишь дым, всё же просочившийся через систему кондиционирования, слегка пощипывает глаза. Эти неизбежные “дымовые” неприятности господствуют оттого, что сейчас штиль. И корабль стоит пришвартованный к рейдовой бочке. Будь “Минск” в движении, на ходу, встречный ветер рассеял бы тёмное облако, старательно умывая “Як” и придавая ему дополнительную летучесть.
РУД плавно перемещается вперёд, увеличивая мощь двигателей и воспри-ятие устойчивого подъёма… Какое-то время движения “вертикалки” хаотичны. Довольно сильно болтает, трясёт, чувствуется, как тянет вниз, словно земля не хо-чет со своей собственностью расстаться. Но стоит выйти из зоны подсоса, и пла-нета начинает отталкивать летательный аппарат, добровольно отдавая его воз-душной стихии. И небо – без исключения требовательное ко всем – благосклонно принимает с виду обычный самолёт.
Высотомер послушно фиксирует прирост высоты – она уже за пять метров. Теперь убедиться в слаженной мощи трёх двигателей – параметры в норме, а по-ступательная скорость – на нуле. И время… С начала запуска подъёмных двига-телей прошло – трудно поверить своим глазам – всего двадцать секунд!..
Включение СК-ЭМ (система катапультирования–электрическая, модифици-рованная) и – привычно-обязательный доклад руководителю полётами. Автоматика и электроника подстрахуют, взяв на себя часть забот. А в случае аварийной ситуации – благополучно катапультируют. Но об этом как-то не думается.
Для лётчика, выполнившего сотни “висений” и полётов с вертикальным взлё-том-посадкой, впитавшего гармонию согласованно-точных движений, манипуля-ций с органами управления и переключателями, воспринимающего могучее дыхание двигателей привычно и чутко, как собственное, секунды эти кажутся целостно-ёмкими.
А мне, усвоившей давно и прочно, что лишь скорость – залог безопасного взлёта и устойчивого набора высоты, кажется, что секунды растягиваются упруго, дробясь на мгновения, за которые надо успеть усвоить происходящее: и на при-борной доске, и с самолётом, и с пространством вне кабины. Но, прежде всего, разобраться в собственном многогранном чувственном восприятии, мобилизовать внимание и память.
Любопытство, настороженность, страстное желание всё уловить, понять и запомнить зондируют мгновения скоротечного времени, впечатывая в сознание и душу потрясающее состояние взвешенного равновесия на столбе ревущего и кло-кочущего пламени. Кажется, что находишься в безориентирном, безопорном, во-обще в безвоздушном пространстве, где не действуют законы аэродинамики, и нет привычного, надёжного потока воздуха, поддерживающего летательный аппа-рат.
Самолёт завершает взлёт плавно и зависает на высоте десяти метров – на уровне стартового командного пункта, слегка покачиваясь. Потом “Як” разворачи-вается носом в сторону надстройки корабля и словно приклеивается к бледно-синему пологу неба. Теперь он кажется внезапно оторвавшейся от крейсера дета-лью…
– Возьмите управление, – слова подполковника Чурилова, прозвучавшие по внутренней связи и предназначенные мне, застигли врасплох, хотя обычно в по-лётах на других типах истребителей не удивляли. Я всегда ждала эту фразу, ра-довалась и старалась максимально использовать те несколько минут, которые по-сле сложного и красивого пилотажа, мастерски выполненного лётчиком-асом, ве-ликодушно отдавались мне. Мне – писателю, дерзнувшему войти и прижиться ду-шой и телом в святая-святых воздушной обители небожителей.
Пальцы мои, чуть крепче сжавшие ручку управления и по-новому ощутившие обтекаемые выпуклости её и массивность, “Яку” не понравились. Его тут же пове-ло в сторону, потом – в другую… Странное плавающее состояние завораживало, но не пугало. Хотелось верить в магию струйных рулей, под моей неопытной ру-кой колдующих не так, как надо, и я осторожными, ласкающе-двойными движе-ниями пыталась переместить самолёт вперёд–назад, в стороны. Но всё в нём бы-ло по-прежнему неустойчиво, безопорно-вёртко, несговорчиво.
Вспомнились признания лётчиков по поводу знакомства их с “вертикалкой”:
”Полёт на висение – шли, как на эшафот…”, “Поистине воздушная акробати-ка…” Шутили: “Под купол цирка вызывается…”. Были случаи, что опытные лётчики с “МиГов”, не выдержав, уходили. Оставались самые талантливые и стойкие. 1975 год… Десять человек – первый выпуск “вертикальщиков” для палубных штурмовиков… Сколько ещё лётчиков за прошедшие шесть лет надо было обучить в Центре боевой подготовки и переучивания лётного состава, чтобы создать полноценные полки на “Минске” и на “Киеве”, базирующемся сейчас в Североморске.
…Тронула подушечкой пальца шероховатую поверхность кнопки триммера, чуть прижала ногой податливую педаль… Чувствуя мою неуверенность и напря-жённость, “Як” артачился как живое, заносчивое существо. В нём был характер, его можно было полюбить за необычность и лётные возможности или невзлюбить за строптивость. Но в обоих случаях обращаться только на Вы… И реактивная сила, зажатая в горсти Чурилова, была залогом безопасности – на первом в жизни висении мне было бы слишком трудно работать еще и оборотами, и то, что рычаг управления двигателем лётчик не доверит мне ни на секунду, стало очевидно сразу.
Сейчас, вместо нерешительного “топтания” над палубой, убрать бы шасси довернуть самолёт на курс разгона, зафиксировать его, иначе будет вращать, и, “скрутив” сопло подъёмно-маршевого двигателя на двадцать пять градусов от вертикали, начать трёхэтапный набор скорости и понемногу – высоты.
Двести пятьдесят километров в час – сопло поставить на сорок пять граду-сов… Четыреста километров в час и сопло – “горизонт”. Уже выключены подъём-ные двигатели и струйные рули, закрыты створки… Набрать скорость до шести-сот, и на высоте двести метров “Як” станет маневренным палубным штурмовиком, предназначенным для ракетных атак по надводным целям, бомбометания, раз-ведки в своих и нейтральных водах. А, если потребуется, то и легким истребите-лем, расчищающим воздушное пространство от самолетов-разведчиков, противо-лодочных, транспортных и десантных самолетов и вертолетов противника. Спо-собным, при необходимости, вступить в ракетный бой с атакующими вражескими ударными самолетами.
Всё вокруг бесконечно, плоско, безлико. Выжженное солнцем небо вяло сте-кает вниз, стирая линию горизонта, и кажется, что всё пространство над океаном заполнено серебристой дымкой, переходящей в тусклое серебро крупных и мел-ких волн. Воздух, наполненный влагой и резким светом, искажает расстояние, вы-соту. Зато радиосвязь чище, надежнее... Взгляд бесцельно ищет и не находит ориентиры в этом мерцающем, бескрайнем водном просторе, где существует од-на-единственная твёрдая точка – корабль.
“Размечталась…” – одергиваю себя сердито, жалея затраченные на фанта-зии реальные секунды.
Рука подполковника Чурилова одним точным движением укрощает разбол-танный мною “Як”, и тот, присмирев, охотно выполняет его желания. Рычаги управления двигателями перемещаются назад, мощные голоса их умиротворённо стихают. Пружинистое касание палубы тремя колёсами шасси одновременно. Лампочки на панели приборов гаснут, оповещая о выключении САУ и струйных рулей, о том, что подъёмные двигатели выполнили свою нелёгкую работу, о закрытии створок и многом другом, говорящем о завершении посадки.
Полёт на “висение” закончен. Продолжительность его была, как и значилось в полётном задании, всего пять минут. Но это отсчёт по обычному, земному вре-мени. Для лётчика полёт состоял из трёхсот секунд, а для меня – из трёх сотен предельно насыщенных, незабываемых и прекрасных мгновений… Так и хочется тихо сказать, в надежде, что Душа, покинувшая этот мир, услышит:
“Уважаемый генерал-лейтенант авиации, Георгий Васильевич… Ваше поже-лание выполнено – частично… Спасибо за тот неожиданный разговор в Крыму, за то, что познакомили с удивительным самолётом и заронили надежду на нём поле-тать. За приглашение в эти края, за лётный Дух, который владеет лишь истинны-ми Небожителями. За полёт мой в режиме вертикального взлёта.
Судя по тому, какие интересные люди завоевывают небо над водными про-сторами, творческий полёт мой в этой теме ещё не скоро закончится”.
Полёт на “висение”, рассказы лётчиков то серьёзные, то с юмором о походах по южным морям, особенности корабельной жизни, – всё складывалось в инте-реснейший материал, значительно превосходящий по объёму газетный очерк. Не хватало лишь целостного представления, специфики полёта над безбрежьем океана и вида “Минска” с высоты. Хотелось пережить хотя бы имитацию захода на корабль, проход над ним… В сложившихся условиях это можно было сделать лишь на истребителе МиГ-21УМ с аэродрома Пристань.
Командир полка подполковник Вячеслав Михайлович Свиточев – приятное, улыбчивое лицо, коротко стриженые курчавые волосы. Говорит мягко, временами в глазах появляется хитринка, а тембр голоса приобретает лукавый оттенок…
О самолёте, полётах и лётчиках полка, о корабле и плавании подполковник рассказывает охотно. О себе, как о командире – уклончиво. Откровенный разговор с Вячеславом Михайловичем произошёл случайно по дороге на аэродром Пристань.
– Когда я на “МиГах” летал, командир полка всегда меня в пример всем ста-вил, говорил: “Единственно, кто это умеет у нас делать – Свиточев”. И, правда, умел всё, в любую погоду, ночью, любой маневр, на любое задание... Бранил ко-мандир только за шахматы: “Перед полётами не играть!” Вот и привык я быть все-гда лучшим… А как сам стал командиром полка на “Яках”, что-то незаладилось, и ругает меня начальство постоянно… Первое время, да и сейчас не хватает ко-мандирских данных – приказывать, повелевать…
Из рабочего блокнота.
По моим наблюдениям Вячеслав Михайлович – натура тонкая, ранимая, но двойственная, что угнетает его самого. Он умён, разносторонне развит, по-рядочен, но для военного человека слишком мягок, впечатлителен. Его дели-катность рождает снисходительность, недозволительную для командира, а самокритичность – нерешительность. Это мешает поступать по-командирски напористо, жёстко, что, видимо, и отражается на обеспечении части, на полётах и деловой жизни вверенного ему полка. Однако, к себе самому подполковник Свиточев максимально требователен, что в приложении к лётному таланту и формирует в нём блестящего лётчика.
Лично для меня, Лётчик в нём отчётливо проявился, как только надел Вяче-слав Михайлович защитный шлем и, прежде чем занять первую кабину, наклонил-ся ко мне, проверяя, всё ли в порядке с привязной системой и, украдкой, самочув-ствие упорной журналистки.
Меня удивила перемена, произошедшая в его облике, а, значит в состоянии души и нервной системы. Лицо сделалось суше, твёрже. Взгляд – по-отечески по-кровительственный и, в тоже время, пытливо-жёсткий. Это был уже совсем иной человек – предельно собранный, решительный, весь ушедший в предстоящее действие – полёт. Таким он становится в небе.
…Солнце высвечивает плоскости истребителей и истребителей-бомбардировщиков на стоянках, всполохами загорается в стёклах кабин. И наш МиГ-21УМ насыщен жарким светом. Мы выруливаем на полосу. Факел форсажного пламени, незаметный в сиянии дня, разгоняя самолёт, стремительно выносит в высоту.
Безоблачное небо в солнечной дымке. Кажется, что она рождается за гори-зонтом, за невидимой грядой островов, в безбрежье Тихого океана и стекает в ак-ваторию Японского моря, стирая грань водораздела, насыщая воздушное про-странство над мерцающими волнами странным сиянием.
В этом оптически обманном мире искажается всё: высота – расстояние до гребней зеленоватых, мерно вздымающихся протяжных волн, удаление самолёта от корабля. Сам “Минск”, окрашенный в пасмурный шаровый цвет выглядит игрушечным корабликом, быстро разрастающимся до гигантских размеров, со сдвинутой к правому борту надстройкой, увенчанной светлым шаром обтекателя антенны. Полётная палуба в половину футбольного поля похожа на плечо, подставленное для посадки. Но, увы, не нашей посадки. МиГ-21 не Як-38 и на такое не способен...
“МиГ” проносится над “Минском”, приветливо качнув крыльями и, набрав вы-соту боевым разворотом, уходит в сторону моря, подальше от берега и стоящих на рейде кораблей. Сверхзвуковому истребителю нужен простор, но сейчас не в высотах неба, а над водой. Имитация работы палубного штурмовика, после того, как он становится обычным самолётом, – наше задание.
Основная тактика маневрирования – взлетев с крейсера, уйти от него неза-метно, так, чтобы не засекли радары, зенитно-ракетные комплексы кораблей воз-можного противника. А это значит – прильнуть к зыби волн, в кажущейся непод-вижности застывших внизу, и скользить в студенисто-густом, невидимом слое ис-паряющейся влаги, в чешуйчатом мерцании воды, в искажённом пространстве, где уже заканчивается небо, но ещё не началась вода. Где показания радиовысо-томера не соответствуют тому, что видит даже опытный глаз. Где каждое невер-ное движение ручкой управления чревато и непоправимо.
Предельно малая высота пятьдесят метров – формальный рубеж для полё-тов истребителей-бомбардировщиков наземного базирования. Мы проходим его незаметно… Подполковник Свиточев снижает преданно-послушный в его руках “МиГ” плавно и неумолимо. Двадцать метров на приборе, а мне кажется, не меньше тридцати… Блеклая тень от самолёта размыто несётся сбоку. Чем ближе мы к воде, тем ближе она к нам. Ещё немного… Не дай Бог, если сольётся…
Десять метров – предупреждает стрелка радиовысотомера, семь... Звук двигателя, давно став глуше и протяжнее, теперь напряжён. Двигатель словно боится споткнуться – рычаг управления им под моей рукой недвижим, и мне кажется, я ощущаю ладонь Вячеслава Михайловича, прочно и чутко зажавшую его. Оборачиваюсь назад, насколько позволяют привязные ремни и ЗШ… Реактивная струя за хвостом самолёта пропахивая борозду, закручивает из водяных смерчей гигантский вал. Поэтому в воздухе висит бесконечное облако из мельчайших капель, в котором горят, переливаясь, тысячи серебристых радуг. Краем глаза я вижу их.
Плавно-энергичное движение ручки управления – уход от поверхности… Не-ожиданно – включён форсаж, и всё внизу взрывается осколками моря. Мгновен-ный кратер тут же захлёстывают потоки воды. Перегрузка вжимает в катапультное кресло – “подскок”. Сто метров высоты, триста, пятьсот… Теперь видно всё окрест, и похожий на игрушечный тёмно-серый эсминец, который подполковник Сви-точев видимо решил атаковать, но лишь наметил траекторию пикирования…
Самолёт в боевом развороте набирает высоту и уходит в сторону солнца. Небо принимает его в солнечно-жаркие объятья, словно отвоевав у моря…
Потом мы атакуем невесть когда и для чего поставленный буй с оранжево-чёрной головкой, потом опять “прилипаем” к морской поверхности, похожей на золотисто-голубое руно, вытянувшее свои бесконечные пряди… Потом…
– Пора домой, – говорит Вячеслав Михайлович по внутренней связи.
Будничные слова разрушают сказочность полёта, который для морского лёт-чика был всего лишь очередным учебно-боевым заданием, выверенным в небе над водой до секунд и сантиметров.
;
ОСОКИН
ДЕНИС СЕРГЕЕВИЧ
  Родился в 1977 году в Казани. 1994-1996 учился на факультете психологии Варшавского универси-тета.
В 2002 году закончил филологический факультет Казанского университета.
Автор книг: «Барышни тополя (2003);
«Овсянки»(2011) «Небесные жены луговых мари»
(готовится к печати)
Режиссер и сценарист.

с к а т ы
з и м а
2
0
0
8
л е т о
2
0
0
7
(6)
(5)
(4)
(3)
скаты оказывается рыбы. ну да правильно – ведь у них жабры. не осьминоги же они – не медузы. и пусть поначалу трудно решиться назвать скатов рыбами – ну какая это рыба? – это водяная ле-пешка – это неизвестно кто. скаты – примитивные хрящевые рыбы – как и акулы.
пилорылые скаты – акулохвостые скаты – гитар-ные (рохлевые) скаты – ромбовые скаты – ните-рылые скаты – скаты-хвостоколы – толстохвостые скаты-хвостоколы – речные хвостоколы – скаты-бабочки – скаты-орляки – быченосые скаты – ро-гачевые скаты (манты) – электрические скаты (гнюсы) – нарковые скаты (наркогнюсы). мы узна-ли об этом потом.
скаты плывут все вместе. кушают и плывут. куша-ют. скаты собираются большой толпой где нет акул и начинают размножаться. ската поймали и вытащили из воды – а он свистит. эти скаты выну-ли мою душу – и я сижу и реву. прячусь в ванной чтобы жена не видела. я там как в западне. выйти нельзя – и на улицу выбежать поздно. вроде все уже – проревелся. но подумаешь: скаты. и все с начала.
скаты нельзя дышать.
*
камбала и морская капуста – так дешево. так про-сто с их помощью добраться до океана. капуста открыта консервным ножом. туда как всегда насо-вали лук. убираю сколько могу эти отвратитель-ные кусочки. камбала оттаяла – и жарится в кухне. выпотрошены маленькие животы. брошены в вед-ро льдинки-внутренности. я и сам лег глазами в шипящую сковороду.по дому разливается йодистый запах жизни. правильной жизни. полной скатов. черпаю вилкой водоросли, отщипываю камбалы – отправляю в рот – глаза брызгают. здравствуйте скаты! я вас вижу! я не могу жевать.
как добраться до океана мечты? примерно так же. скаты-мечты терпеливо ждут когда я не доев кам-балу побегу по улицам в малолюдный парк у же-лезнодорожной ветки – там побегу по горячей трубе на север – в сторону тэцевских башен – к океану огромному, радостному, моему-моему – спотыкаясь о улыбки свои и плачи – по обе сторо-ны от трубы разбрасывая одежду – здравствуйте скаты здравствуйте! товарный стучит. не жду – не могу – через него перепрыгиваю. скаты мои! – вот мы и вместе!
*
измучился. я не люблю города. узкого полуострова – прохладного дома – ветра над океаном! – иначе нельзя. мне нужно на север – и чтобы скаты были вблизи. нам вместе всем так там тепло. даже жарко!
мне нужны живые пучки подводной травы. живой удивленный скат пусть касался бы моего живота своим боком. мне нужны большие влажные камни – чтобы подолгу сидеть на них – и зрачки отпус-тить и разжать губы.
я очень люблю города за то – что столько здесь скатов моих летает – летает и гибнет на моих гла-зах – рождается гибнет рождается.. улетают из меня – и не возвращаются ко мне обычно. я столько местностей перецеловал – что мне давно уже некуда складывать удостоверения о почетном гражданстве. не знаю в каком подаренном доме жить – в какой квартире? как поддерживать все дома свои в чистоте и чем оплачивать комму-нальные услуги? куда приглашать друзей? – ведь везде так просторно и чудно.
люблю – и скаты тому свидетели. скаты-утешители! – навестите меня наяву!
*
у каждого свои причины не жить со скатами. и плакать над морской капустой у себя в кухне.
*
моя пустота – гулкая и наполненная – самая све-жая – тебя не будет?
*
соевый соус сделанный в хошимине – тоже путь к скатам. в мае я рассеян – и дома сидеть не могу. вышел – иду в магазин за соусом. перекрестками сразу всеми своими. в мае заработали приемные комиссии. я собираюсь выучиться на ихтиолога. как всегда из года в год в это время. это давно уже – ритуал. куплю соус – приду в университетский двор – где-нибудь присяду. в майские-летние дни дворы университетов – это те же порты, откуда отправляются навстречу скатам большие и ма-ленькие лодки.
мои порты – моя комната, стол и стул, задуманные книги, рыбные ряды в супермаркетах и на рынках. слава скатам – что сердце как океан.
*
но – в аквасалоне улицей ниже есть настоящий скат. я часто туда спускаюсь. за двадцать рублей покупаю билет. скат смешной. и я смешной. у ска-та – крылья. а у меня в сумке соус. глаза ската – это мои глаза.
но – между зимними берегами широкой реки бегает катер на воздушных подушках. скат-рашпля водит его. он пятнистый – и переливается всеми планетами. через брызгальца набирает воду – которой заполнена капитанская тесная рубка – дрожит жабрами – поет и гудит. я улыбаюсь ему из вечернего автобуса в городской пробке – из обжигающего ресницы метро. и скат-капитан меня слышит – и посылает для меня по льду фиолетовый крик.
*
новогодними ночами я дарю сам себе и своим близким баночки с мясом каракатицы. может быть все мы встретимся со скатами в наступившем го-ду? и с каракатицами конечно тоже! и с камбала-ми – очень живыми. и с аурелией ауритой – нашей лунной медузой-мечтой. и с тунцами. и с сигами. и с сардинами. с морскими гитарами, с морскими скрипками, с акулами-банджо.
*
уснул в середине дня укрывшись картой ямала. я сплю так почти всегда. карт и флагов в моем доме много. я сплю – вижу скатов своих во снах. про-плывают над головой – и говорят слова утешения. вот японский скат-бабочка. вот гладкий скат рая батис. вот рая радиата – беломорский звездчатый скат. вот мобула мобула – такая славная, умная. вот скат морской кот живущий напротив ялты.. они проплывают – а у меня во рту вкус молока и черники. и – чистое все внутри.
спать спать под картами! под флагами! ямала, таймыра, латвии, республики коми, якутии, фин-ляндии и камчатки! румынии, франции, сербии, боснии-герцеговины! полуострова канин и устья лены! ирана, пакистана, вьетнама, турции!
спать на полу в резиновой лодке. она занимает почти всю комнату. я ее не сдуваю – это моя кро-вать. настежь окно. в запахе бортов и уключин – как в запахе ног любимой. обнимаю борты. знаю что скаты на меня любуются.
*
мой сосед лёва тоже без скатов не может никак. с раннего утра – всегда пьяный. сидит у подъезда с кошкой. салютует проходящим девушкам обруб-ками рук. лёва всегда со мной здоровается. за-думчиво спрашивает то десять то пять рублей. я никогда не отказываю потому что читаю в его гла-зах совершенно другой вопрос: так когда мы с то-бой едем к скатам?
*
мы загрязнены, мы отравлены. наши лучшие пла-чи превращаются в наших скатов. проплывают за окнами – скрываются из виду. а как же скаты – ко-торые гибки и очевидны? которые будучи пойман-ными – тащат за собой катера с волочащимися по дну якорями на расстояние десяти миль – а потом убегают и залечивают свои раны.
покупаем водку ‘лапландия’ ко дням рождений. набираемся ‘лапландией’ лишнего – ах как жаль! ламинарии из аптеки добавляем и в макароны и в суп. слишком много насыпали – невкусно.
*
опустился вчера зачем-то на окрашенную скамей-ку в сквере. так огорчился: что это я? в только что стиранных шортах. раньше такого со мной не слу-чалось. сидел – трогал пальцем зеленые пузыри невысохшей краски. молодежь по соседству с ин-тересом на меня смотрела. оставил в поезде лор-ку – возвращаясь последний раз из москвы. в ‘до-ме чая’ забыл часы. заказал манты со сметаной и два треугольника. даже без водки. все съел – вы-мыл руки – а часы оставил. нечаянно сломал ко-мод – навалился на задвижку, а она хрупнула.
*
трясусь от нежности и мороза – завернувшись в три одеяла в середине летнего дня. утром и вече-ром я пишу пишу – ноги в сухом аквариуме с мор-скими камнями – на шее зеленый платок для слез. то один глаз – то другой глаз вытру.
*
сенокошки внезапно ушли из моего дома. их было так много всегда. их распугали бутылки из-под ‘лапландии’ и грустные подруги? сенокошки от-правились к скатам. а я с каждым годом все дальше от них.
*
объедаемся – плачем – тошнимся. зачем нам еда? – мы ведь не голодные. зачем готовили? зачем на рынок ходили за вкусными рыбами? ‘вы-тащенный из воды скат-мобула издает музыкаль-ные звуки – похожие на звон колокола’.
*
у меня есть друг – старый-старый господин григо-реску – посол румынии в польше – хороший чело-век и хороший писатель очень. и начальница от-дела культуры кандалакшского района мурман-ской области – лена лучникова. и мэр восхити-тельного торжка наталья пушкина мне иногда зво-нит – приглашает в гости. и король островов тонга – толстый и добрый, в очках – про меня помнит. поклонимся ему! – и будем ему верны! я счастлив и горжусь собой – раз такие люди обо мне думают. скаты тоже думают про меня. только мы обычно не видимся. и удильщики. и кузовки. анемоны наземные, надземные и морские.
*
где моя полярная станция, мое побережье и мой бесконечный гусь в небе? – только в сердце. ска-ты! – спасибо за то! вы как мои анемоны – вас нет, а вы есть, а вас нет. ладно.
*
скаты уплывают в литературу. и это – как жарить камбалу. вкусно – но больно и глупо. получается очень красиво – но нет больше сил держать слез. вылезти из ванной что ли? нельзя ж ее долго так занимать. скаты мои – за мной! камбала моя – на обеденном, а вас приглашаю к письменному сто-лу. нам ведь не привыкать. ничего не бойтесь.
*
а сегодня – день города. стало быть – праздник и мой – мучительный самый и самый нежный. дует ветер и хлещет дождь. на улицах все равно кон-церты. и танцплощадки. и угощения. и мокрая ми-лиция в белых рубашках на мокрых лошадях. ве-чером начнется салют. я сижу дома. я купил для города цветы и шары. и в упаковке воздушного змея. я не буду писать сегодня. лягу в лодку – и поплыву. потолок откроется – там гусь полетит. обниму тугой борт – как ненаглядную, милую, теп-лую и родную. за бортами лодки и под ее дном поплывут скаты. на что мне жаловаться? ну на что?
*
но – боже мой – скаты! мокрые боги мои! я обо-жаю вас – скаты-прескаты! я не с вами – простите простите меня!
пилорылый скат – моя радость – прости меня!
акулохвостый скат – моя тишина – прости меня!
гитарный скат – моя музыка – прости меня!
ромбовый скат – мой танец – прости меня!
скат-нитерыл – моя красота – прости меня!
скат-хвостокол – моя смелость – прости меня!
толстохвостый скат-хвостокол – моя сила – прости меня!
речной хвостокол – моя чистота – прости меня!
скат-бабочка – моя бабочка – ну прости меня!
скат-орляк – мой праздник – ну прости меня!
быченосый скат – моя верность – ну прости меня!
скат-рогач, большущая манта – мой создатель – прости меня!
электрический скат – мое чудо – пожалуйста про-сти меня!
нарковый скат – моя нежность – ну пожалуйста прости меня!
ну простите меня – мои скаты.
;
ПАУШКИН
ГЕННАДИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ

 
Родился 28 февраля 1921 года в Казани.
В 1939 году поступил в Казанский университет, оттуда был призван в армию. Прошел Великую Отечественную войну от начала до конца. Был награжден орденом Красной звезлы и медалями.
Осенью 1945 года возвращается в Казань, где продолжает учебу в Университете. Работал в газете "Комсомолец Татарии", затем собкором "Комсомольской правды" по Татарстану. С 1955 года работал консультантом Союза писателей по русской литературе.
Автор книг: "На дальней заставе" (1952); "Алеш-кин голубь" (1953); "Дозорные тропы" (1957); "На зорьке" (1960); "Птицы улетели" (1962); "Слушай мои позывные" (1965); "Звёзды не гаснут" (1967); "Данинка" (1969); "Вернитесь, аисты!" (1970); "Дальние поляны" (1973); "И так же падал снег" (1981); "Пришельцы" (1984); "Позабыть нельзя" (1986); "Затмение" (1990); "Трава на камне" (1991); "Материнская звезда (1996); "Живу и помню" (2001).
Умер 5 октября 2007 г.
Тридцать третья река
— Пристал я, сержант.
— Пристают только лошади, а ты — солдат, Се¬мен. Ну, малость устал...
— Нет, как раз не устал, — возразил он. — Ус¬тал — это значит отдохнул и дальше пошел. А я — шабаш! Дальше не пойду...
Уже в который раз горный поток преграждал нам дорогу, и тяжко было смот-реть на эту кипя¬щую воду, которая переворачивала позеленевшие от времени камни и с неумолчным гулом катила по дну острый щебень и гальку. Ни сержанту, ни сол¬дату не доводилось прежде видеть такие реки, и не верилось им, что вода бежит сама по себе, казалось, ее кто-то гонит из узкого ущелья, чтоб преградить им тропу. ’
— Ты должен идти, Зарубин, — сказал сержант. —. Иначе нельзя.
— Вот и «скат» полетел, — усмехнулся Семен и, присев на каменную плиту, стал разматывать кабель с разбитого ботинка.— Стальная проволока и та не дер-жит. Ну и дорожка!
От непрерывного шума воды и от мысли, что опять надо переходить этот бешеный поток, у Зару¬бина появился во рту кисловатый привкус металла и стала кружиться голова.
— Закурить бы сейчас, — сказал он, разглядывая ботинок, как диковинную рыбу, пойманную на теле¬фонный кабель.
Сержант вывернул карманы галифе и, проведя ногтем по всем швам, стрях-нул в ладонь табачную пыльцу вперемешку с мелким крошевом сухарей.
— Ага! — обрадовался Зарубин и, живо сняв фуражку, вытащил из-под око-лыша засаленный вкладыш. Вырвав изнутри чистую полоску бумаги, он снова за-ложил этот «обруч» за клеенчатую под¬кладку и стал мастерить самокрутку.
— А сейчас добудем огня, — приговаривал Се¬мен и высек кресалом искру. Подув на лохматый фитиль, вобравший в себя невидимый огонек, он прикурил, глубоко затянулся и выпустил из ноздрей едва заметную струйку дыма.
— Оставишь «сорок», — сказал Семен, протягивая «козью ножку» сержанту.
Запахло жженой бумагой, сальной свечой и под¬горевшим хлебом. Сержант, курнув, вернул самокрут¬ку солдату. Семен сбросил вещевой мешок, в котором ос-тались только одни подсумки, положил на него винтовку и прилег возле камня.
— Знаешь,— сказал он, глядя в высокое, отре¬шенное от земли небо,— на пути — это уже тридцать третья река. Я их все пересчитал.
И тут вдруг Зарубин вспомнил, как на девятой по его счету реке, в бушующем потоке билась ло¬шадь. Пытаясь подняться на ноги, она судорожно вскидывала морду и вращала широко раскрытыми от ужаса глазами. А ее все несло и несло посередине реки, кружило, как щепку, в водовороте, перекаты¬вало с боку на бок и тащило прямо в зубастую пасть выступающих из воды каменных рифов. Солдаты бежали за ней по берегу, разматывая на ходу веревку. Когда на минуту она за-стряла среди острой гряды камней, солдаты пытались накинуть ей на голову пет-лю, но все неудачно, все мимо — и веревку сно¬сило стремительным течением.
Опираясь на твердое дно, лошадь поднялась было на ноги, но разбитые ко-пыта разъехались на ослиз¬лых камнях, и она снова повалилась на бок, уронив го-лову. Поток с силой подхватил ее, и солдаты молча стояли на берегу, пока лошадь не скрылась за новым перекатом.
Но Семен и сейчас видит ее белую шею и темные навыкате глаза, в которых стояла бравшая за душу живая человеческая тоска...
— Ты должен идти, Семен! — повторял сержант.— Так нельзя раскисать, ведь ты же солдат! Надо при¬вести себя в боевую готовность. Разве не слышал, что эти егеря перерезали нам тропу?
— Слышал.
— Ну, тем более.
— Чудно как-то, — задумчиво проговорил сол¬дат.— На нашей карте одна тропинка, а на немец¬кой, стало быть, две. Как же это получается?
Семен поднялся на локтях, стараясь заглянуть в глаза сержанту.
— До войны, — стал объяснять командир,— здесь побывали немецкие аль-пинисты, вот они и нарисовали...
— Говорят, на днях поймали одного, — перебил Семен, — так тут тебе и концентраты, и галеты, и шоколад, и даже сухой спирт!
— Это — из дивизии «Эдельвейс», — пояснил сержант, — у них давно все было подготовлено, и выучка — будь здоров!
— М-да, — протянул Семен, укладываясь поудоб¬нее на гладких и теплых ка-менных плитах,— шо¬колад ни к чему, а вот пачку галет...
— Ну-ка, подожди! — привстал сержант. — Ка¬жется, легки на помине.
— Песчаный склон перевала живым пунктиром про¬чертила цепочка людей.
— Приготовиться! — скомандовал сержант и, от¬бежав в сторону, залег за широким стволом каштана.
Семен сел и стал торопливо наматывать на разби¬тый ботинок кабель. По-правив свой «скат», он вы¬тряхнул из мешка подсумки и распластался на пли¬тах, приспосабливая камень под упор для винтовки...
По склону горы немцы бежали, как по гаревой дорожке стадиона, и никто из них не поскользнулся, не упал, не скатился с песчаного откоса.
— Вот черти! — удивился Семен. — Там и двух шагов не сделать, а они так шпарят!
Сержант поднялся выше по реке и, видимо, заняв удобную позицию, открыл огонь.
Эхо подхватило выстрел и раздробило его на сто частей в своих глубоких ущельях. Вскоре все кругом загрохотало, и было трудно разобрать, то ли сержант успевает так часто менять обоймы, то ли подоспела помощь из третьего батальо-на, замыкающего колон¬ну? Но это подбодрило Семена, и, «посадив» на муш¬ку альпийского стрелка, он плавно нажал на спу¬сковой крючок, потом послал новый патрон в пат¬ронник, стараясь бить с опережением, как по дви¬жущимся мишеням. Цепь немецких разведчиков сло¬малась. Они было кинулись вниз, потом подались назад, к лесу, и расползлись по склону, как черные муравьи.
Семен прислушался и понял, что действительно подоспела помощь из ба-тальона и дружным огнем солдаты отрезают дорогу альпийским стрелкам. Но вот одна фигура отделилась от других. Альпийский стрелок, выйдя из огня, пошел, припадая, зигзагами в сторону, где залег Семен.
— Хорош, голубчик! — сказал Зарубин и взял его под свое наблюдение. В прорези прицела немец висел, как паучок на ниточке, и казалось, теперь он не бежит, а Зарубин тянет его за эту паутину вдоль склона, готовый в любую секунду оборвать ее нажи¬мом на спусковой крючок.
Немец мчался во весь дух и ни разу не споткнул¬ся. Семен, подпуская его на верный выстрел, поди¬вился ловкости альпийского стрелка: «Ботинки, что ли, осо-бые на нем?» — и на миг отвернулся, глянув на свои.
Когда Зарубин снова припал к винтовке, он вдруг увидел не только «паучка на ниточке», а еще и большой, заросший мхом валун, которому что-то помешало скатиться с откоса. К нему-то спешил немец. Семен второпях выстрелил и про-махнулся. Немец вскинул автомат и длинной очередью прижал Зарубина к пли-там. Пули процокали по камням. Се¬мен опять почувствовал привкус металла во рту и притаился за своим надежным бруствером. Через минуту он выглянул из-за камня и увидел только большой, обросший мхом валун...
Горная река Бзыбь, извиваясь у подножия перева¬лов, пересекала горные тропы в низинах, ныряла под темные навесы камней, срывалась с гранитных по-ро¬гов и с грохотом неслась по глубоким ущельям к морю. Ее стремительная вол-на, разбиваясь о ка¬менные надолбы, взмывала фонтаном вверх и горела радугой на солнце. Семицветные дуги то появлялись в проемах между зарослей, то про-падали, заслонен¬ные от света зелеными кронами вековых деревьев, и казалось, будто дикая река, запряженная в грохочу¬щую колесницу, несется вскачь, готовая разбить и седоков и поклажу за первым же поворотом.
Мир, вместе с небом и землей, был необъятен и широк, но что-то вдруг из-менилось в нем, изменилось так, что Семену приходилось озираться, прислуши-ваться и подозревать каждый камень в измене. И мир стал суживаться, суживать-ся до того валуна, кото¬рый почему-то не докатился до воды, и теперь за ним враг. И нельзя забыть о нем, нельзя оторвать от него глаз и даже как следует вздохнуть, чтоб осво¬бодиться от скованности в груди.
— Вот это номер! — не унимался Семен. — Упус¬тил! А теперь он — царь и бог за этом валуном...
Зарубин уже подумывал: не отползти ли назад, в лес, да не предупредить ли своих, чтоб не лезли на рожон? Скольких может он теперь уложить, этоф прокля-тый альпинист!..
И тут обожгла новая мысль: а егерь-то видит его, наверно, и только ждет, ко-гда Семен сдвинется с места. И он решил лежать пластом, пока тот не начнет действовать первым.
Где-то выше по течению все еще шла перестрелка, но Семен улавливал, как редели залпы, и понимал, что скоро там все будет закончено и хлопцы двинутся, как ни в чем не бывало, к тропе, ведущей на перевал.
«А если взять чуть правее, — лихорадочно сооб¬ражал он, — отползти и скрыться за той вон грядой?..»
Прижимаясь к ровным плитам и не отрывая глаз от валуна, он стал медленно передвигаться в сто¬рону от своего бруствера и, когда очутился в прохлад¬ной тени каменной гряды, выпрямился, поднялся в полный рост.
У самых ног крутилась и пенилась вода, волоча за собой нескончаемый поток разноцветных камней и серого щебня. Река казалась взъерошенной от брызг и рычала, стараясь вырваться из тесных бере¬гов.
...И Семен прыгнул прямо на спину этого косма¬того зверя. Он кинулся с той злостью, которая на какое-то мгновенье отнимает сознание, и пришел в себя, ко-гда крутая волна сбила его с ног и он очутился в седловине ослизлых камней. Бу-шующий поток хватал его за ноги и с силой тянул вниз, а Семену не за что было ухватиться. Каким-то стремительным кадром опять возникла перед глазами ло-шадь с белой шеей, ее взметнувшиеся над водой копыта, и он, сползая с камней, схватился обеими руками за вин¬товку...
Он ехал, как на салазках, по мелкому дну, тор¬мозя и выруливая прикладом на ту сторону, и влетел в небольшую заводь, ударившись спиной о гряду острых камней.
— Приехали! — опомнился Семен и стал выби¬раться на берег.
То ли от ледяной воды, которая пронизала Се¬мена насквозь и напрягла все его мышцы, то ли от ощущения победы над дикой рекой, он вдруг почув¬ствовал себя легко и с небывалой ловкостью стал карабкаться вверх по крутому камени-стому склону. Выбравшись на открытое место, он прижался к горя¬чей земле пере-вала, прикидывая, как лучше обойти тот валун с тыла и остаться незамеченным. Загребая локтями щебень, Семен пополз вверх, отклоняясь слегка вправо, в сто-рону тропы. Он не почувствовал, как с размокшего ботинка соскользнул виток ка-беля и теперь тянулся за ним, словно тоненький хвост ящерицы.
Где-то внизу шумела Бзыбь — тридцать третья по семеновскому счету река, но он уже не слышал ее: тревожные удары сердца, отдаваясь в висках, заглушили вековечный ропот воды на тесную дорогу. У Семена Зарубина была одна только жизненная цель, и все его существо было устремлено сейчас к этой цели...
Когда сержант вернулся к приметному месту, он увидел пустой вещевой ме-шок, желтую россыпь стре¬ляных гильз, раскрытые подсумки и обгорелое колен¬це «козьей ножки», приклеенное впрок к щербинке камня. Сержант осмотрелся во-круг и цепким взглядом бывалого разведчика выхватил из мелкого щебня вмятину от железной подковки солдатского ботинка. Потом — еще и еще, и по этим еле заметным полумеся¬цам дошел до воды. Здесь следы оборвались резкой чертой по мху валуна. Сержант стал всматриваться в противоположный крутой берег, не веря еще, чтоб Семен Зарубин мог перейти эту бешеную воду. Но за грудой кам-ней, на сером крупчатом песке, ясно отпечатались подошвы, а еще выше — ши-рокая поло¬са, вспаханная телом Семена.
«Ну, черт! — изумился сержант. — А еще говорил, что пристал. Пристают только лошади, а ты и вправ¬ду солдат, Семен. Высоко пошел!»
— Эй, хлопцы! — крикнул сержант в чащу ле¬са.— Давай выходи — порядок!..
Все так же шумел горный поток. Крутая волна, разбиваясь о вековые гранит-ные бивни в мелкую водяную пыль, мерцала радугой в местах, куда проникал солнечный луч.
У переправы выстроилась очередь солдат. Пере¬ходили реку по скользкому стволу поваленной сосны, балансируя с винтовкой, приседая на предательских мостах, где оголялся ствол, и торопливо бежали к берегу, когда опасность мино-вала...
«Вот черт! — повторял про себя сержант, сту¬пая по округлому стволу дерева и боясь глянуть вниз, » кипящий поток. — А он — вплавь, вот черт!..»
;
ПАШАГИНА
ТААТЬЯНА ВЛАДИМИРВНА
  Родилась 26 сентября 1965 года в Казани. Окончи-ла архитектурный факультет Казанского инже-нерно-строительного института, работала в Главном управлении архитектуры и градострои-тельства г. Казани в 1989-2000 годах. Сейчас преподает рисунок и живопись в Казанской госу-дарственной академии строительства и архи-тектуры.
Автор книг "Абсолютный возлюбленный", 2000 г.; "Дела молодой Луны", 2001г.
Абсолютный возлюбленный
Часть 1.
Точка аномального тепла
(отрывок)
«Реальность — это только та ткань,
на которой фантазия рисует все новые узоры».
(И. Бергман)
Предисловие
Есть вещи, которых я опасаюсь касаться словами — слиш¬ком много свистящих звуков, уносящих смысл. Звуки оседают на поверхностях предметов, а некоторые проникают в их глубины. Поэтому я предпочитаю словам предметы — они не болтливы и хранят все долго и верно, не каждому открывая смысл, унесенныЙ звуками.
Глава I. ЗИМА
«Зима этого года стала притчей во языцех из-за своего ано¬мального тепла», — передавали утренний прогноз погоды, по теле¬видению, а Соня вспомнила свою соседку, у которой расцвел на подоконнике зеленый лук, грустно улыбнулась и еще больше углубилась в теплое ватное одеяло и закрыла глаза.
Кошку Дашу в это время мучило присутствие под окном множества черных ворон, которые слетелись на крошки со вче¬рашней скатерти, выброшенные хозяйкой. Вороны стремились выб¬рать сухоЙ пятачок среди множества мелких луж, но все равно места всем не хватало и некоторым из них приходилось доставать крошки прямо из лужи.
В парке за окном было безлюдно и тихо, лишь откуда-то издалека доноси-лись глухие звуки проходящего поезда. Весь парк был покрыт толстым нетрону-тым снежным ковром, лишь кое- где наискосок появлялись иероглифы чьих-то следов. И поэтому казалось, что настоящая его жизнь происходит где-то внутри, под толстым слоем снега. Там дарят друг другу большие Белые цветы на тонких высоких стеблях и ничего не требуют взамен. И вот она уже протянула руки за цветами — хотела взять их, но в руках у нее остались беспомощные зеленые тра-винки, а белые шары превратились в мелкие лужи под ногами на неприбранной кухне, где она жарила картошку. В руках у нее был зеленый лук.
Значит, нужно готовить завтрак и уходить на работу. Потом ехать в тесном автобусе, где десятки людей прячут друг от друга свои усталые глаза, стремясь раствориться в темном месиве из зимних шапок и шуб. Но вдруг откуда-то изнутри этого месива Соню пронзит чей-то взгляд, которой заставит шевельнуться внут¬ри маленького зверька (уж не Дашу ли?). Соня, конечно, не сможет не посмотреть на этого капитана в серой шинели и не поверить, что он прямо сейчас, немедленно и решительно пробе¬рется к ней сквозь эту черную толпу, и все будет по-другому...
И вот она уже идет с ним по заснеженному парку, оставляя на снегу причуд-ливые узоры сплетающихся и расходящихся следов.
Медленно идет время, белая скатерть все еще ждет прихода гостей. Темная толпа неприступна, и Белый цветок, не успев коснуться ее руки, тает. Но вот ав-тобус останавливается, выно¬сит и вносит новых пассажиров, черная масса реде-ет, и тогда капитан беспрепятственно подходит к ней, предлагает ей встречу и по-лучает отказ, но он не виноват в этом — просто он по утрам не смотрит телевизор и не знает, что Белые цветы в этом году тают из-за «аномального тепла».
Глава 2. ВЕСНА
«Здравствуй,
Пишу тебе, потому что я устала от этой бесконечной зимы и больше не могу просто так ждать, когда она кончится. Сначала я решила написать письмо в Гид-рометеоцентр, но подумала, что они вряд ли смогут мне чем-либо помочь, а адре-са Господа Бога у меня просто не было. И тогда я решила написать письмо про-стым смертным. Ночью я зажигаю свет на кухне и ставлю чайник. Окна притихших домов словно глаза уснувших людей. Я пью чай и размораживаю лед на стекле, но одной отогревшейся чаем душе не разморозить всех окон, и тогда я начинаю их просто считать. Потом устаю от этой своей работы, у меня ничего не выходит, просто не хватает сил. Когда проходит отчаяние, появляется на¬дежда на большой костер среди уснувших домов, в котором сго¬рят остатки льда, холода, всей этой лжи и лицемерия, приду¬манных кем-то слов и мелких условностей. На обугленных ветках вырастут Красные цветы, и ты наконец-то поверишь мне, что я уже видела Город, в котором живет Малиновая птица.
Это — идея фикс, как говоришь ты, но я все-таки очень прошу тебя сделать хоть что-нибудь, чтобы зима поскорее кон¬чилась! Я боюсь, что наступит весна, потому что она имеет свою внутреннюю силу, управлять которой я не могу. Я умею играть только с маленьким огнем, умею зажигать Северное сияние, но когда я вижу, что стало слишком тепло среди мглы, я понимаю, что мне пора уходить и разводить огонь в другом месте, иначе я растаю сама. Наверное, я смогла бы ра-ботать Малиновой птицей. Я боюсь весны, потому что знаю, что это моя единст-венная сильная соперница. Так часто силы, которые я вызываю на по¬мощь себе, оказываются сильнее, чем я ожидала. Они могут ког¬да-нибудь сломить меня. Но кто хоть раз подошел к Черте и смог балансировать на ее хрупкой грани до тех пор, пока не увидит Город, тот уже никогда не сможет отказаться от этого безум-ного удовольствия, хоть оно и небезобидно для здоровья.
Чтобы долго стоять у Черты, нужно иметь сильные тросы. Разве ты не чувст-вуешь, когда сидишь в своей комнате, что от тебя через окна и двери тянутся тро-сы, нитки и веревки к дру¬гим людям, как потом по ним ходят люди, переезжают трамваи, легковые машины, поезда? Тебе не больно от этого? ...Хотя я узнала, что ты в своем подвале сковал себе из почтовых ящиков железное пальто, и тебе в нем ничего не страшно. Зато я теперь знаю, что когда я иду отправлять письмо, я кидаю его тебе за шиворот! На следующий день я увидела Голубого Ангела. Ты, конечно, сразу мне не поверишь. У него были большие крылья за спиной, он свер-кал чем-то золотым, золото перемешивалось с голубизной, и было больно глазам. Он приходил за мной, но я ему сказала:
— Подожди. Я еще не все решила.
Он улетел, сказав:
— Все хорошо. Зови, когда что-нибудь случится.
Потом я собиралась было нарисовать Красного и Голубого Ангела, но оказа-лось, что у меня очень много красной краски и совсем не осталось голубой.
Потом мне снился сон, будто я читаю лекцию — не помню о чем, — поворачиваюсь к доске, пишу слова или формулы, у меня спокойный, ровный голос — оборачиваюсь, смотрю в зал и вижу, что никто не слушает меня, а все — все-все, кто там есть — целуются! У меня выпал из рук мел, и я умерла на том же месте, из меня сделали манекен и поместили на витрину, как бабочку. Все проходили мимо меня и показывали пальцем. А однажды вечером мимо витрины прошел ты, узнал меня и заговорил со мной. И мы с тобой пошли к тебе домой. А наутро в твоей спаль¬не случился страшный потоп, прибежали соседи снизу и увидели на полу, на постели, на стульях не растаявшие еще Белые цветы, из которых я состояла... Зачем тебе нужна Малиновая птица, ко¬торая видела Город? Малиновые птицы не любят долго жить на одном дереве, они дожидаются его пожара и летят к другому.
«Персиянке представлялось в жарком больном уме, что растет одино¬кое дерево где-то, а на его ветке сидит мелкая ничтожная птичка и медленно¬медленно напевает свою песню.
Мимо этой птички идут караваны верблюдов, скачут всадники вдаль и гудит поезд в Туран. Но птичка поет все более умно и тихо, почти про себя, и еще неизвестно, чья сила победит в жизни — птички или караванов и гудящих поездов. Заррин-Тадж проснулась и решила жить, как эта птица, пропавшая в сновидении. Она выздоровела».
(А. Платонов).
Ты только скажи, правда или бред все это для тебя? Если бред, то я стану безжалостной Малиновой птицей, если правда, то я принесу тебе сколько надо почтовых ящиков, и ты пода¬ришь мне на время свое железное пальто, а я успею за это время нарисовать Город, и ты тогда тоже сможешь его увидеть.
«А город был чистое золото, подобен чистому стеклу. Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями. Светило его подобно дра¬гоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному. Он имеет боль¬шую и высокую стену, имеет двенадцать ворот и на них двенадцать Ангелов. Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет. Среди улицы его, по ту и другую сторону реки дерево жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой и листья древа для исцеления народов».
(Откровение Святого Иоанна Богослова.
21:18, 19, 11, 12, 25, 22:2)
И тогда я больше не буду бояться Весны.
До встречи.
29 февраля 1988 г. Соня.
P.S.
На этой неделе у Даши родились котята, совсем слепые и беспомощные. Помнишь мою сказку: «Жила-была старая кошка. И вдруг у нее каким-то чудом родился котенок. Котенок стал большим, кошка умерла».
;
ПОДГОРНОВ
ВАСИЛИЙ МИХАЙЛОВИЧ

 
Родился 1 января 1928 года в селе Незайкино Ульяновской области.
Работал пчеловодом, агрономом, журналистом.
Автор книг: "Медовая река" (1954); "Лесные тропы" 1959; "Солнечное племя" (1959); "Синеет в лесу медуница" (1962); "Тропинки в волшебный мир" (1964).
Умер 3 ноября 1964 года.

Тропинки в волшебный мир.
Солнечное племя
В темном лесе, за рекой,
Стоит домик небольшой.
А. Кольцов
Пчеловоды да бортники испокон веков в народе мудрецами слывут. И удиви-тельного тут ничего нет. Ходит пасечник целыми днями между своих ульев, по-дымливает, посматривает, а в лесу да в одиночестве и самому заурядному чело-веку иногда такое в голову прийти может, что другой, живущий в селе, в вечной суете сует, послушает такого лесовика и непременно скажет:
— Молодец! Твоими бы устами да мед пить!
И пчеловоды пьют этот мед своими заросшими, как у медведя, устами впол-не заслуженно.
А скорее всего мудрость к пасечнику от самих пчел приходит. Очень уж инте-ресно живут эти маленькие, трудолюбивые и дружные насекомые.
То ли от постоянного одиночества, то ли еще от чего, только почти все ста-рые пчеловоды — народ замкнутый, малоразговорчивый. Себе на уме, одним словом. А все знают, каждую букашку-мурашку, каждую травинку чувствуют. Душу, значит, имеют добрую.
В глубокую старину пчеловодов колдунами звали. Девушки ходили к ним в дремучие леса за приворотным зельем. Мужики, когда случалось купить лошадь или корову, тоже шли с поклоном к этим мудрецам, чтобы непременно они своей легкой рукой ввели для счастья покупку во двор И помогало! К девушке вскоре обязательно возвращался ее возлюбленный, а лошадь, введенная во двор пасеч-ником, верно служила своему хозяину до самой смерти.
И лекарей в старину лучше их не было...
А то, что все это глупость одна, мужичьим невежеством рожденная, знали тоже одни только пасечники. Знали, но помалкивали.
Были среди пасечников и истинно талантливые люди, которые своим пытли-вым умом и настойчивостью в одиночку изучили биологию пчелиной семьи, слож-ную, трудно поддающуюся изучению.
Мудрый народ эти пасечники. Меткое словечко свое они не высиживают. Оно срывается с заросших уст лесного мудреца безо всяких усилий, как в тихий день золотой осени неслышно срывается с березки желтый лист и, тихо покружившись в чистом, уже похолодавшем воздухе, бабочкой-лимонницей невесомо опустится на землю.
Солнечное племя!
Такое определение рода пчел не сразу придумаешь, ломай голову хоть ме-сяц и два. А вот у одного старого пчеловода сорвалось оно так быстро и естест-венно, что, казалось, он и секунды не думал над тем, что сказал.
Было это давно, еще в начале Великой Отечественной войны. Как сейчас помню, меня, тринадцатилетнего мальчишку, послали на все лето на колхозную пасеку к старику пчеловоду заменить ушедшего на фронт его помощника. Сидели мы как-то со стариком на крылечке пасечного домика, отдыхали. Дело было к ве-черу, лет пчел стихал. Я вспомнил что-то из школьной зоологии и спросил деда, к какому семейству относятся пчелы, правда ли — к перепончатокрылым?
Вместе с зоологией я вспомнил в этот тихий летний вечер своих школьных друзей-товарищей. Приятно стало. Радовало и то, что недаром, мол, в школе учи-лись. Даже со старым пасечником есть о чем поговорить.
Но старик был совершенно неграмотный и настолько, что даже фамилию свою не мог выложить на бумагу. И конечно, всей этой школьной премудрости не знал. До всего доходил он своим умом и большой практикой.
— Пустое! — вдруг, к большому моему огорчению, махнул он рукой.   
— Пчелы ни к каким там крылым, а к солнечному роду-племени принадлеж-ность имеют. Видал небось, как они солнышко любят? Видал? Ну вот! Чуть прогля-нет оно, и пчелы сейчас же марш-марш — полетели! А как к осени охолодает сол-нышко, студенее станет, и пчелы вялые делаются. Без солнышка они никак не могут, потому что род свой от него самого ведут. Цветы, я думаю, тоже к этому солнечному племени отнести можно и разных бабурок, козявок тоже, которые не вредны. Без солнышка вся эта тварь не живет. А ты — крылые! Они все крылые. Ворона на что дрянная птица, и та крылья имеет, курица тоже. Вот их-то и нужно к разным там крылым причислять, а пчелок нет. Они к солнечному племени относятся!
Старик умолк, над чем-то задумавшись. Потом, словно очнувшись, попросил:
— Давай-ка неси сетку, сходим на часик в рожь перепелов половим. Никак пора уж, хорошо осмерклось.
Тогда я никакого значения стариковскому определению не придал. Теперь же, когда с той поры целое море воды утекло, часто задумываюсь над словами деда и всегда удивляюсь сметливости этого самобытного биолога, зоолога, бота-ника и пчеловода, который не только никогда в жизни не читал Дарвина, но и фа-милию-то его вряд ли знал и до всего, что его интересовало в природе, доходил сам. И хотя все «открытия» его были примитивны, но доля правды в них была, а большего старик и не хотел.
Теперь таких пасечников-самоучек уже нет ни на одной колхозной пасеке. Сейчас здесь больше работает молодежь. Правда, нередки еще на пасеках и ста-рые пчеловоды, но это уже не самоучки тридцатых годов, а люди грамотные, по-наторевшие на разных курсах и семинарах, и уже чего-чего, а пчеловодные книги и журналы теперь встретишь даже в самом захудалом пчеловодном домике. Рай-онные агрономы-пчеловоды, эти первые разносчики всех пчеловодных новинок, тоже немало помогают им.
Кадры пасечников теперь изменились до неузнаваемости, и дед мой, этот самобытный биолог, был, видимо, «последним из могикан» древнейшего племени лесных мудрецов и сказочников. На смену им пришла новая армия колхозных пчеловодов, хорошо обученных своему делу.
Когда я задумал написать книжку для детей о том, как живут и работают пче-лы, то решил, что, если книжка напишется, назвать ее с легкой руки старого па-сечника «Солнечное племя».
Как ни говорите, а доля правды в этом определении лесного мудреца есть, а звучит оно даже лучше научного «перепончатокрылые», которое дед мой не смог даже правильно выговорить и звал просто «крылые».
Поет зима — аукает,
Мохнатый лес баюкает
Стозвоном сосняка.
Кругом с тоской глубокою
Плывут в страну далекую
Седые облака.
С. Есенин
Скучно зимой на пасеке.
Ульи убраны, и все кругом замело-запорошило снегом: и тропинки, протоп-танные в высокой траве, и колышки, на которых стояли ульи, и даже изгородь. Вот сколько намело в лесу снегу! Только избушка пасечника одиноко стоит у седой стены леса да омшаник, до того занесенный снегом, что стал похож на большую снежную гору.
Тихо...
Подо льдом озера, забившись в ил, уснули широкие, в ладонь, караси. Глу-боко в земле, в расщелинах под корнями деревьев, в старых кротовых норах-ходах, окоченев от холода, спят ползучие гады. Уснули барсуки и ежи, муравьи, осы и шершни. В глухоманях дремучего леса чутко дремлет медведь.
Кажется, и пчелы уснули в своем теплом, засыпанном снегом омшанике. Но это только кажется. Из всех насекомых, какие живут в наших полях и лесах, пче-лы-то сейчас и не спали.
С осени, когда наступили первые заморозки, пчелы в своих домиках-ульях сгрудились на сотах в тесную кучу — зимний клуб. Разместились они на сотовых рамках против летка, чтобы всю зиму можно было дышать свежим воздухом.
Клуб пчел походил на большой шар, разделенный сотами на слои. Пчелы не только плотно занимали пространство между сотами, но и забрались в пустые ячейки сотов и представляли почти сплошной клубок. Они сидели, прижавшись друг к другу, чтобы лучше согреться. Наружный слой пчел держался плотнее внутреннего и был как бы скорлупой, защищающей весь клуб от потери тепла. Пчелы верхнего слоя, озябнув, лезли вовнутрь, вытесняя на свое место других. Те, в свою очередь, тоже лезли погреться. Так всю зиму и шло это движение. Ко-гда было особенно холодно, клуб сжимался еще плотнее, и пчелы верхнего слоя чаще лазили греться. С потеплением клуб расширялся, и перемещение замедля-лось.
Сидели пчелы на пустых ячейках сотов, и только одним краем клуб захваты-вал полоску медовых ячеек. Так они разместились потому, что на меду сидеть очень холодно. Пчелы, которые находились около меда, брали его, ели сами и передавали своим сестрицам, сидевшим ниже.
Так и шли зимние месяцы один за другим. По лесу гуляют вьюги, трещат мо-розы и сыплется, сыплется снег. Но пчелам все это не страшно. В омшанике, сде-ланном глубоко в земле, всегда тепло и тихо.
Пчелиный городок
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой.
М. Лермонтов
А как непохоже здесь было летом!
Пасека стояла за озером, на большой солнечной поляне у опушки старого липового леса. Конечно, росли тут и кудрявые стройные березы, и темные, вечно задумчивые ели, и жаровые красноствольные сосны, но больше всего было здесь старых раскидистых лип, поэтому лес и назывался липовым.
Разноцветные ульи, расставленные ровными рядами в высокой траве, похо-дили на домики какого-то сказочного городка и радовали глаз.
Со всех сторон пчелиный городок окружили деревья. Казалось, им очень хо-чется выйти из темного леса на солнечную поляну, но необычные домики с кры-латыми жителями все время смущают их. Деревья, словно не желая сделать и одного шагу, стали, прижавшись друг к другу, зеленым полукольцом оцепив пасе-ку... Эта высокая стена деревьев хорошо защищала хрупких жителей от ветров: какой бы сильный ветер ни подул, на лесной поляне было всегда тихо и солнечно.
От пасеки во все стороны вились между деревьями невидимые пчелиные стежки-дорожки, по которым крылатые труженицы летали на лесные поляны и вырубки, сплошь заросшие ярко-лиловыми колокольчиками иван-чая. С раннего утра и до позднего вечера шум стоял на воздушных пчелиных дорогах. Летали пчелы везде, где только были цветы с сладким, душистым нектаром и пыльцой.
Дед Никита
Дедушка, голубчик,
Сделай мне свисток.
Дедушка, найди мне
Беленький грибок.
Н. Некрасов
Проходившие мимо пасеки колхозники шутили, поглядывая на аккуратнень-кие домики-ульи: «Э, да тут целое государство пчелиное! А вон и царь ихний — Никита!» — говорили они, будто впервые видя эту пасеку вместе с «пчелиным ца-рем».
Никита — старик среднего роста, немножко сутулый, отчего кажется малень-ким. Голова у него давно облысела от темени до затылка, а ниже волосы уцелели и, совершенно белые, серебряным полукольцом, словно венком, обвивали голову. Борода тоже белая, пышно разрослась на щеках, забралась в нос и уши. Вокруг губ — колечко, волос желтый, прокуренный. Брови широкие, кустистые, срослись на переносице, и маленькие, но все еще очень живые серые глаза выглядывали из-под них, как из-под укрытия.
Носил Никита почти всегда синюю рубашку-косоворотку, перехваченную в талии узеньким пояском, стеганый, на вате, жилет и серые брюки, заправленные в толстые шерстяные носки. По зимам ходил в овчинном полушубке и старом за-ячьем малахае, мехом наружу, на котором и меха-то осталось не больше, чем у самого Никиты на голове волос.
А когда кто-нибудь из насмешников пробовал шутить над ветхостью заячьего малахая, старый пасечник в шутку отвечал:
— По Сеньке и шапка!
Односельчане любили деда Никиту за доброе и мудрое словечко, вставлен-ное вовремя в разговор, за деловую рассудительность и трудолюбие.
Приятно было летним вечером у костра послушать длинные до бесконечно-сти рассказы деда Никиты о лесах. Рассказы, видимо, и самому деду доставляли большое удовольствие, поэтому и длились до бесконечности.
О пчелах старик мог говорить сколько угодно, был бы лишь слушатель. Это объяснялось тем, что дед Никита очень любил леса и пчел, радовался, глядя на них, и всегда желал поделиться с кем-нибудь своим чувством.
Пасека на полкилометра вдалась в лес. Впереди раскинулось большое свет-ло-голубое озеро Купавино, за ним — пойменные луга, дальше — суходол и поле, и, замыкая все это голубоватой дымкой, на много верст окрест раскинулись глухие марийские леса. Тишина, покой...
Да, хорошо было на пасеке летом!
Почти каждый день наведывались к деду ребятишки, жадные до стариков-ских рассказов о пчелах и лесе, устраивали игры, пели песни.
С весны и до глубокой осени, пока не уберут ульи в омшаник, жил на пасеке безвыездно сторож Афанасий, такой же старенький, как и дед Никита. На зиму правление колхоза переводило деда Афанасия в село сторожить ферму и амба-ры.
Хорошо было летом еще и потому, что каждый день проходил за любимым делом. А сейчас скучно. Не слышно ни жужжания пчел, ни веселого щебета птиц: все куда-то захоронилось. Только изредка на большой дороге, нагоняя скуку, тоскливо и нудно завоют волки. Скучная песня!
Но дед Никита ко всему этому привык, сжился и с лесом, и с завыванием студеного ветра. Не первую зиму так-то коротает.
Корень зимы
Мороз-воевода дозором
Обходит владенья свои...
Идет — по деревьям шагает,
Трещит по замерзлой воде,
И яркое солнце играет
В косматой его бороде.
Н. Некрасов
Прошел декабрь. Ушли вместе с ндм и тяжелые снеговые тучи. Наступил ян-варь — году начало, зиме середка, корень! Зима разгулялась вовсю. Ударили мо-розы, да такие, что, казалось, само солнце сговорилось с зимой и, вместо живи-тельного тепла, излучало на заснеженную землю леденящий холод. Все леса за-тянуло серой туманной мглой, выжатой из воздуха сильным морозом. Маленькое, колючее солнце смотрело на мир тускло, словно через промороженное стекло. Даже звезды по ночам не могли пронзить эту мглу и мутными точками чуть видне-лись в мглистом морозном воздухе.
Особенно морозно было по утрам, когда над лесом занималась багрово-красная заря, а с севера дул пронзительный, острый, как бритва, ветер. Даже деревья не терпели такой стужи и трещали, будто кому-то жалуясь. В тонких ветках леденел сок, лед разрывал молодые волокна. Ветки делались хрупкими и, не выдержав даже слабого напора ветра, ломались, словно стеклянные. На озере резко, как ружейные выстрелы, трещал лед. Треск глухо перекатывался по лесу, нарушая утреннюю тишину. С тонких, обледенелых веток берез сыпался рассыпчатый иней.
В такие морозы дед Никита отсиживался в избушке. Только часа на два вы-ходил он, чтобы принести с озера свежей воды да натаскать дров. Так целыми днями и вился над избушкой белый столб дыма, словно развесистая белая бере-за в инее.
В такие дни замирало все. Только ветер, жесткий и колючий, как еж, одиноко бродил по лесу. Он целыми днями ворочался в голых верхушках берез, пел на ка-ких-то радостях свою угрюмую, древнюю, как земля, песню, а лес стонал. С высо-ких сосен падали снежные шапки. Задевая за сучья, они дробились, и в воздухе долго искрилась алмазная пыль. От падающих раздробленных шапок снег под де-ревьями делался ноздристым, как пчелиные соты.
По ночам ветер куролесил на крыше пасечного домика, стучал в ставни, по-том забирался в трубу и, то ли от холода, то ли от одиночества и скуки, тоскливо вопил до утра. Но на заре затихал и он, словно коченел, не выдержав лютой сту-жи. В этот час затихало все, и на свет нарождался новый утренний мороз, румя-ный и статный, но еще злее ночного. Лес встречал это рождение спокойно, как не-обходимое и обычное явление, застыв в ледяном безмолвии.
А дед Никита, поглядывая в окно, радовался:
— К урожаю!
;
РАДЗИЕВСКАЯ
СОФЬЯ БОРИСОВНА

 
Родилась 12 июня 1892 года в Петербурге. Училась в гимназии, закончила Бестужевские курсы, биологический факультет. Энтомолог по специ-альности, она участвовала во многих научных экс-педициях. С ее научной деятельностью была не-разоывно связана ее литературная работа.
Во время Великой Отечественной войны перееха-ла в Казань. Работала в отделе редких рукописей и книг библиотеки Казанского университета.
Награждена орденом Дружбы народов.
Автор книг: "Избранное" (1972); "Болотные робин-зоны" (1959); Тигренок Гульча" (1960); "Джумбо" (1963); "Для вас, ребята" (1965); "Том-музыкант" (1965); "Рам и Гау" (1967); "Остров мужества" (1969); "Лесная быль" (1975); "Полосатая спинка" (1979); "Повести и рассказы" (1982).
Умерла в 1989 г.
Болотные робинзоны
Глава 1 Дед Никита
Лес вокруг Малинки был очень старый и такой густой, что сколько его ни ру-били, он по-прежнему окружал деревушку плотной стеной. Казалось, вот-вот сдвинется, нагнётся и прикроет низенькие избушки мохнатыми лапами, словно их тут и не было.
Малинка-деревня огородами спускалась к Малинке-реке, узенькой и неглубо-кой. А за деревней, по ту сторону речки, начиналось заросшее лесом моховое бо-лото, и тянулось оно неведомо куда. Густой мох стлался по нему и колыхался, как качели под ногами, если кому пришло бы в голову ступить на него. Но таких смельчаков давно не находилось. Известно было, что пройти по болоту можно только по примеченным тропинкам, а сбиться с тропинки — верная смерть: мох прорвётся и сомкнётся уже над головой человека, заглушая его смертный крик. Называлось это болото «Андрюшкина топь».
Кто такой был Андрюшка, когда и почему поселился он в таком страшном месте — этого не помнили даже самые древние старики Малинки. Известно было только, что где-то в середине топи есть остров и на нём избушка, выстроенная самим Андрюшкой. Но дорогу к острову знал один Андрюшка и эту тайну унёс с собой.
Зимними вечерами ребятишки, сбившись в кучу на чьей-нибудь тёплой печке, любили поговорить о том, что и сейчас, наверно, Андрюшка бродит где-то незнаемыми тропами по гиблой трясине, и беда живому человеку встретиться с ним на тесной дорожке.
На этот счёт у Фёдорова Ивашки были самые верные сведения. Он и расска-зывать умел по-особенному: опустит голову и говорит тонким голосом, потихоньку. А в нужном месте как вытаращит глаза — они ну вот как у кошки засветятся.
Ребята не выдерживали, с криком сыпались с печки, поближе к лампе над столом, подальше от тёмного угла. А на другой вечер снова мостились на чью-нибудь печку и опять за рассказы. Договаривались до того, что и в сени выйти становилось страшно: за дверью мерещилась чья-то тень и слышался тонкий вой. «Так воет душа мёртвого человека, если его тело не закопают», — объяснял Ивашка.
Топь даже зимой местами не замерзала, деревья на ней стояли полумёрт-вые, окутанные длинными космами серого мха, а в глубине её слышались стран-ные звуки, точно вздохи и хлюпанье, да иногда жалобно кричал кто-то.
Говорили в Малинке, что один человек знает про Андрюшкину топь больше других. Что ещё мальчиком не раз добирался он до Андрюшкина острова с приез-жим охотником за дорогими перьями белой цапли, которой на острове водилось множество. Но однажды пошли они вдвоём, а вернулся Никитка один, без охотни-ка. Целое лето он бродил как потерянный и с тех пор в жизни больше про Анд-рюшкину топь не сказал ни словечка.
Теперь старше деда Никиты не было старика в Малинке. Но и сейчас все знали: если кто заговорит про Андрюшкину топь — дед потемнеет весь, встанет и уйдёт.
Борода у деда Никиты была от старости уже не белая, а желтоватая, как слоновая кость, и такая длинная, что он её закидывал на плечо, чтобы не мешала работать. Дед ею гордился и по субботам мыл в бане щёлоком. Сколько было ему лет, про то никто в Малинке точно не знал. Ходили слухи, что он «француза пом-нит». Но когда его самого про это спрашивали, он отвечал только: «Хм-хм, так». А на лице у него было написано: «Знаю, а сказать не хочу». Когда же новый учитель из соседней деревни, Иван Петрович, вдруг взял да и сосчитал, что никак этого быть не могло, потому что французы воевали с Россией сто с лишком лет назад, дед Никита ничего не сказал, но видно крепко на учителя обиделся. Даже здоро-ваться с ним перестал: встретится, а сам в сторону смотрит, будто не видит.
Ходил дед ещё твёрдо, даже не горбился. Лицо только было всё в глубоких морщинах, точко вырезано из тёмного дерева, но глаза ясные, голубые, под гус-тыми бровями-кустиками. Правда, не любил дед признаваться, что видят они ху-же, чем смолоду. Положит начатый лапоть около себя на завалинке и хлопает ру-ками не с той стороны, пока не нащупает пропажи. Сам громко удивляется: «И как это я в ту сторону не поглядел!»
Жил дед вдвоём с единственной своей дочкой Лукерьей, и та уже была ста-рухой. Но ещё одна управляла всем хозяйством и работала в колхозе. Внук его, Степан, женился и жил отдельно, с женой и с сыном Андрейкой. Больше у деда в деревне родных не было.
Глава 2 Гость из города
Солнце ещё не начало как следует припекать, а дед Никита уже устроился на завалинке: на солнечной стороне тёплые стены приятно согревали спину. Около себя он разложил по порядку связки лык, начатый лапоть, кочедык и забрал в горсть бороду, собираясь её перекинуть на левое плечо, но приостановился и, на-клонив голову на бок, прислушался. На дороге перед самой хатой из-за угла вы-бежала стая мальчуганов, босых, в холстинных штанишках и цветных рубашонках. Впереди шёл мальчик в белой майке и синих трусах, он ступал осторожно, точно по острым камням: видно было, что не привык бегать босиком. Его незагорелая кожа казалась ещё белее от тёмных вьющихся волос. Другие же мальчики, наобо-рот, загорели до черноты, а волосы их, выбеленные солнцем, походили на свет-лый лён.
— Иди, иди, — наперебой кричали они, подталкивая мальчика в майке. — Ты только спроси, сам спроси, он это страсть любит.
Новенький не успел и оглянуться, как мальчишки подтащили его к самой за-валинке и отбежали, оставив его одного.
Дед Никита поднял голову, положил лапоть на завалинку и приставил руку козырьком к глазам.
— Ты чей же такой озорник будешь? — спросил он довольно немилостиво.
— Антона, дедушка, — закричали мальчишки. — Антона Нежильцова, в Мин-ске который жил. Приехал к бабушке Ульяне. Его дядя Семён со станции на под-воде привёз. Мамку у него на войну взяли.
Мальчишки кричали все наперебой.
— А мамка у него командир, — пропищал самый маленький, в синей рубашке с оторванным, сползавшим с плеча рукавом, усиленно пробиваясь вперёд.
— Как это можно? Баба она или нет?
Мальчик в майке оглянулся.
— Как это — баба? — спросил он с недоумением. — Моя мама врач, её мо-билизовали, она теперь старший лейтенант и на фронт уехала. А бабушка Ульяна — мамина мама, вот я к ней и приехал, пока война кончится. А папа… — мальчик опустил голову и договорил тише: — Папа умер. Давно.
— Так, так, — медленно произнёс дед Никита. — А ну, подойди ближе, я на тебя погляжу.
Ребята приблизились и нажали на новенького так, что он поневоле оказался перед самой завалинкой. Вертлявый и курносый Мотя даже рот открыл и глубоко вздохнул от волнения. Маленький Андрейка поддёрнул сползающий оторванный рукав и, подпрыгнув на одной ножке, тоненько крикнул:
— Ой! Мамка — командир!
Но самый высокий мальчик с упрямым лицом сердито схватил его за шиво-рот и сильно дёрнул назад.
— Мамка на фронте, — насмешливо передразнил он, — а сам гусака испу-гался! — И, засунув два пальца в рот, громко свистнул прямо в лицо новенькому.
Мальчики громко расхохотались, а новенький стоял растерянный, не зная, что ответить. От обиды у него даже слёзы выступили на глазах, и это смутило его ещё больше.
— Я ведь не заметил этого гусака, — дрогнувшим голосом проговорил он. — И вдруг…
— Вдруг… — передразнил его высокий мальчик и так похоже, что все опять засмеялись. — У деда-то будешь спрашивать, чего говорили, или опять заробе-ешь?
Новенький посмотрел на блестевшую наклонённую лысину деда Никиты и оглянулся. Ребята не сводили с него глаз. Андрейка пискнул и опять подпрыгнул на одной ножке, но высокий, не глядя, дал ему подзатыльник. Его серые упрямые глаза смотрели на новенького в упор.
— Гуса-ак, — насмешливо протянул он.
Новенький вспыхнул и сделал шаг вперёд.
— Дедушка, — проговорил он, — а как пройти на Андрюшкин…
Но договорить он не успел. Дед Никита вскочил и, бросив лапоть, крепко схватил его за плечико майки.
— А, так ты над дедом потешиться захотел! Над дедом потешиться? — за-кричал он и дёрнул майку с такой силой, что плечико треснуло и порвалось. От неожиданности мальчик присел, майка осталась в дедовых руках.
Мальчишки, как горох, с визгом посыпались через плетень на противополож-ной стороне улицы, а дед Никита поднял майку на уровень глаз и, покачав голо-вой, бросил её на завалинку, сел и снова взялся за кочедык.
Мальчик постоял немного и решительно шагнул вперёд.
— Отдай мою майку, дедушка, — сказал он дрожащим от обиды голосом. — Вот тот большой мальчик, Федоска, сказал, что ты любишь, когда тебя про это спрашивают, и рассказываешь всё интересное, а что ты дерёшься, я не знал.
Дед тряхнул головой и поправил сползающую с плеча бороду.
— Дождутся у меня, поганцы, — промолвил он сердито. — Ну, не скачи как козёл, сказываю — не буду драться. А с вами, озорники, я ужо разберусь. — И дед погрозил кочедыком в сторону плетня, за которым слышались смех и возня. — Че-го тебя гусаком-то дразнили? — добавил он уже мягче, снова принимаясь за ра-боту. — Рубашку свою подбери или у матери ситца на рукава не хватило?
Дедово замечание за плетнём отметили новым смехом и вознёй. Мальчик опять покраснел.
— Меня зовут Саша, — отвечал он. — И в Минске все так ходят. А гусака я не заметил, он сбоку стоял. Ну и подпрыгнул, как он зашипел. А они смеются, что я трус. И что босиком мне больно. И про маму. И что я городской. Я теперь и сам с ними дружить не хочу. Я сюда один поездом приехал и один уеду. Сейчас. И… вот!
Саша говорил, царапая ногтем плетёнку завалинки. Постепенно разгорячась, он отошёл от неё и, стоя перед дедом, при каждой фразе взмахивал кулаком. До-говорив, он отвернулся и начал перебирать руками резинку трусов. Затем мед-ленно, высоко подняв голову, пошёл назад по дороге.
— Не буду больше с ними играть, — повторял он упрямо. — Домой уеду. Там рябой Колька. И Петушок. И скоро война кончится, и меня мама опять…
Но тут кто-то потянул его за руку. Мальчик быстро оглянулся: перед ним, смущённо улыбаясь, стоял голубоглазый Ивашка, а за ним, кучкой, все мальчики. Только высокий Федоска держался поодаль, отвернувшись, как будто бы не со всеми шёл, а оказался тут случайно.
— Идём с нами раков ловить, — проговорил Ивашка застенчиво и чуть заи-каясь. — Их там страсть сколько, под камнями.
Предложение было заманчивое, и все ребята, видимо, очень хотели поми-риться. Ивашка, держа Сашу за руку, смотрел на него уже весело. Любопытный Мотя забежал спереди, а маленький Андрейка высунулся из-за его спины и потро-гал Сашину майку.
Саше и самому очень хотелось согласиться, он никогда ещё не видел раков в реке, но тут Федоска посмотрел на него так насмешливо, что он покраснел и вы-дернул руку.
— А вот вы сами спросите у деда Никиты, как пройти на Андрюшкин остров, тогда я с вами буду дружить, — проговорил он вызывающе и повернулся, чтобы идти. Но Федоска вдруг шагнул и загородил ему дорогу.
— Чего там — раки. Мы завтра в старый лес пойдём, — выпалил он. — Ивашка там филина подсмотрел в дупле. Кто его первый из дупла выгонит, тот молодец. Пойдёшь?
Мальчики молча смотрели то на Сашу, то на Федоску. И может потому, что серые глаза Федоски по-прежнему светились насмешкой, Саша решительно кив-нул головой.
— Пойду, — сказал он. — Когда?
— Я тебе утром в окошко постукаю, — поспешно объяснил Мотя, и вся его круглая мордочка засияла от удовольствия. — Тихонечко постукаю, чтобы бабуш-ка Ульяна не услыхала. Ты не сердись, Сашка, право!
— Постучи, — сказал Саша. Быстро повернувшись, он вбежал на крыльцо маленькой покосившейся избушки и, не оглядываясь, закрыл за собой дверь.
;
САБИРОВ
РУСТЕМ РАИСОВИЧ

 
Родился 13 декабря 1951 года.
После окончания Казанского финансово-экономического института работал на различ-ных предприятиях города, в Татарском книжном издательстве.
Автор книг: «Прощание с ангелом» (1991); «Странные истории. Летучий Голландец» (1998); «Конец Лабиринта» (2001); «Беглец» (2007).
Лауреат литературных премий им. М. Горького и Г.Державина.

Поселок Шуган
И тонкий свет исчезнувшей земли
Отталкивал рукой неторопливой.
НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ
Так вышло, что остался Хакимов без одежды. То есть, буквально. И никто в том не виноват, кроме него самого. Ведь беды-то все, как мы знаем, не с того, что путь взят неправильный, а с того, что с пути сворачиваем. Сколько бед натворила мимолетная блажь!
Озеро, что он увидел в вагонном окне…
С другой стороны — жарко было, электричка была набита битком, шла мед-ленно с кандальным скрежетом, и воняло там отовсюду невесть чем. Ну и день выдался бестолково суетный, надрывный даже. Поехали с ребятами на шашлыки на какую-то базу отдыха на озерах. Поездка сразу не заладилась. Не поехали те, с кем Хакимов с удовольствием, что называется, расслабился бы, зато приехала свора незнакомых мордастых юнцов с конскими глотками, беспрерывно бессмыс-ленно матерящихся («девочки, заткните уши!»). Да еще притащилась Алина, с ко-торой уже больше года тянулся несносно унылый роман без конца и края. Алина, ощутив невнимание, вдруг принялась скучно и мстительно язвить в его адрес, за-тем на нее вдруг, к полному удовольствию Хакимова, положил глаз один из ржу-щих и жующих кентавров, конопатый остряк в синих, обтягивающих ягодицы шор-тах. Однако когда тот повел нервически хохочущую Алину в пустующий домик, деликатно поддерживая ее много ниже талии, Хакимову вдруг стало обидно. Да так, что он взял да и разругался со всеми, и, гордый и насупленный, пошел к станции, не испробовав шашлыка, не искупавшись в озере.
Вот и потянуло его на то несчастное озе¬ро, которое сквозь серое с грязевыми разводами оконное стекло показалось прямо-таки райской лагу¬ной. Да так потя-нуло, что взвыть захотелось с досады. что тронется наконец через мгновенье пропеченный, как вошебойка, вагон, и пропадет озеро, и никогда уж больше, нико-гда... Ах, опасное это все-таки сло¬во – «никогда» Таким леденящим холодком иной раз пахнет от него.
И вот тут раздвинул Хакимов локтями народ, слипшийся, как леденцы в бан-ке и стал торопливо пробираться к выходу, «Искупнусь, — подумал он, — и тут же на следующую элек¬тричку. Народу, глядишь, поменьше будет».
Эх, Хакимов, Хакимов, забыл ты, верно, что за так ничего не бывает, что ни-кому еще не удавалось так просто, как ни в чем не бывало сесть на следующий поезд и что за все, Хакимов, надобно платить.
***
И вот тут приключился с ним этакий казус. Пренеприятный. Дело в том, что у самой двери стоял скверно одетый мужичок с сумрачным лицом, похожим на червивое дупло, с огромным костлявым велосипедом. На остановках, когда раздвигались двери, мужичок неохотно приподнимал велосипед на заднее коле-со, как шлагбаум, не обращая внимания на недовольство и ворчбу. Когда Хаки-мов буравчиком извилисто добрался до двери, велосипед был уже почти водво-рен на место. Тогда он, чертыхнувшись, отпихнул велосипед ногой в сторону и, слыша спиной негодующий, чавкающий, как мясорубка, мат, вывалился на горя-чую, пахнущую мазутом и пылью платформу. Причем, вывалился в самом сквер-ном, прямом смысле. Попросту рухнул, нелепо суча руками, обдирая ладони о серый, режущий асфальт. Кажется, ноги зацепились за что-то. Произошла мгно-венная, сумятица, окружающий мир полыхнул, завертелся переливающимся, ра-дужным диском раскрученных велосипедных спиц, на какое-то мгновение запол-нился спертым мраком, заполненный криками, так бывало, когда-то, когда вдруг гас экран в кинозале. Жгучая, каменистая пыль, заполонила, кажется, все легкие, даже вошла в кровь. Боль, которая началась с содранных ладоней, наводнила все тело, на какой-то миг стала нестерпимой, он даже, кажется, закричал, но боль быстро закончилась, попросту смешалась с темнотой и стала ее частью. Да и темнота вскорости пропала. Хакимов, озираясь и тряся головой, поднялся на ноги, глухая остаточная боль еще пульсировала в ладонях, на локтях, за грудной клеткой, но большая ее часть хотя и не исчезла, но существовала уже как бы вне его.
Электричка почему-то все еще стояла. На платформе грудился народ, они что-то обсуждали, галдели, жестикулировали, но для Хакимова они были неинте-ресны. Он легко сбежал вниз по ступенькам и зашагал в сторону озера.
***
На берегу было совершенно безлюдно, несмотря на зной. Да и само озеро показалось ему неживым, ненастоящим, с неестественно приглаженной поверхностью воды, бутафорскими, лакированными пучками камышей и какой-то бестолково парящей над водою птицей.
Хакимов уже жалел, что сошел на этой богом забытой станции, да еще с та-ким нелепым приключением. Однако неторопливо разделся, сложил одежду под ивовый куст и бодренько побежал к воде.
Никакого удовольствия купание не принесло, вода была такая же неподвиж-ная и вялая, как воздух вокруг. И песок — какой-то вязкий, зыбучий неприятно прохладный. Лишь на мгновение сонное, колышущееся тепло вдруг полыхнуло ледяным, недобрым холодком, да так, что потемнело в глазах. И странно, то не-приятное ощущение едучей, проржавленной пыли — на зубах, в ноздрях, на коже, повсюду — упорно не оставляло.
Однако все равно лучше, чем в раскаленном, пахучем тамбуре, успокоил се-бя Хакимов. Выбрался на берег. Решил не торопиться и покурить на бережке. Странное какое-то озеро. Как оно называется? И станция эта. Сколько ездил, а не видел ни разу. Какая-то новая что ли? Впрочем, кто-то в тамбуре, сказал что-то… ах да, поселок Шуган.
Он бодро вернулся к тому месту, где разделся, но обнаружил вдруг, что ни сигарет, ни одежды нет. Вообще ничего. Будто и не было тут никакого Хакимова.
Досадливо морщась, не веря до конца слу¬чившемуся, он тяжелой поступью непроспавшегося человека обошел все проклятое озеро. Безрезультатно. Где-то в глубине уже заелозил, запросился наружу порыв тупого истерического смеха. Хакимов с трудом взял себя в руки и стал обдумывать положе¬ние. Хотя, что, соб-ственно, обдумывать, — одежды нет, денег нет, документов нет. Ни черта нет. Только игривые бело-розовые трусы, да и те мокрые.
***
Нет, однако, ничего проще безвыходного положения. Ибо безвыходное по-ложение — это когда есть только один выход.
Хоть так, хоть этак, надо добираться до дома. Дойти платформы. Сесть в электричку. Добраться от вокзала до дома. Да, в трусах, черт побери! Лютики-цветочки, бело-розовый зефир. А у вас есть иные варианты, джентльмены?
До платформы было метров двести. Хакимов с томлением вспомнил, как лег-ко пробежал он эти злополучные метры еще полчаса назад, счастливым облада-телем отличных почти новеньких штанов и сво¬бодной летней рубашки, и еще много чего другого.
Крест¬ный путь был обильно усеян битым бутылочным стек¬лом. Судьба вто-рично за день показала Хакимову свое хихикающее мурло. Он шел, тоскливо не-навидя свои бледные го¬лые ноги с выпуклыми сизыми ногтями. Никто, однако, никакого внимания на него не обращал. Те редкие люди, что попадались навстречу, во-первых, смотрели, будто сквозь него, во-вторых, они были как-то странно одеты, словно бы одинаково. Какие-то бесформенные робы цвета мокрого сахара. Как в полевом госпитале. Да и лица у всех были будто незрячие. Серые, впалые, с бесцветными, выпуклыми глазами, как у античных статуй..
Хакимов решил было ничему не удивляться — ну вот такой он, этот поселок Шуган, лучше не вникать, себе дороже. Однако удивиться все же пришлось. Платформы там, где она должна была быть, не было. Вот вообразите, не было и все. Там, где она должна была располагаться, тек широкий, мелководный ручей, похоже, промышленного происхождения, через него был перекинут мостик из двух бетонных свай. За ручьем возвышался покосившийся, щербатый киоск с сохранившейся надписью «Мир света». Далее простирался беспросветный, бесцветный пустырь.
Вот тебе и Шуган, уркаган, дырявый калган. Вот тебе и райская лагуна, вот тебе и полцарства за штаны.
***
— Что-то потеряли?
Прямо за мостиком стоял, невесть откуда взявшийся человек в помятой фу-ражке пограничника с треснувшим козырьком. Хакимов вздрогнул, узнав в нем, того типа с велосипедом из тамбура. Только пропали болезненная сутулость и оз-лобленная настороженность во взгляде.
— Вы… вы откуда здесь?
Человек лишь снисходительно улыбнулся.
— Я спрашиваю, вы что-то потеряли?
Незнакомец смотрел на него с равнодушным любопытством. Однако лицом совершенно не походил на остальных жителей поселка. Глаза смотрели в упор с жесткой, ознобной пристальностью. В них не было злобы, издевки, лишь насмеш-ливое уничтожающее безразличие.
— Н-нет. То есть… Вы не подскажете, где тут железнодорожная станция? Ч-черт, я заблудился, кажется. Да и вообще весь этот поселок…
Он комично провел руками от плеч до живота, давая понять, что этот вот не-лепый вид его есть прямое следствие странности этого поселка.
— Железная дорога? — незнакомец вскинул брови и глянул, на него, как сморозившего глупость ребенка. — Путаете вы, гражданин чего-то. Нет тут для вас никакой железной дороги. Так что вам — сюда, на этот бережок. Не бойтесь, мостик надежный, не таких выдерживал.
— Слушайте, — что вы мне тут морочите голову? Какой бережок еще! Если знаете, как пройти к станции, подскажите. Нет, так подите к черту.
Он хотел развернуться и пойти в другую сторону, но тут боль, которая туман-но колобродила где-то возле, вдруг вошла в него тупым, толстым жалом откуда-то снизу, словно решив разорвать его изнутри. Поселок на мгновение словно бы ис-чез, обернулся мечущимся хаосом. Он услышал, как кто-то прямо над ухом моно-тонно произносил какие-то слова, но слова эти не выстраивались в осмысленную цепочку. Однако мгновение прошло. Свет вернулся. Но боль продолжала вертеть-ся в нем ржавым веретеном.
Незнакомец же, внезапно переменясь в лице, торопливо перескочил через мосток и подошел к нему.
— Э, вон чего! Это что ж я сразу-то…
Он рывком взял его за плечи и глянул в глаза. Взгляд был настолько тяже-лым, невыносимо пристальным, что Хакимов на миг забыл о разрывающей его боли. Это не был взгляд человека. За выпуклой глянцевитой оболочкой тума-нилась кромешная тьма. Да и боль ушла, то есть вновь перетекла в ту, добавоч-ную полость, и Хакимов глядел на незнакомца уже как на избавителя, забыв, что мгновение назад не испытывал ничего, кроме презрения и ярости.
— Да вам, почтеннейший, не туда вовсе. Извините, ошибся. Ступайте-ка, вон туда. Переждите. Там видно будет. И железная дорога объявится, глядишь.
Он указал длинным заскорузлым пальцем в сторону стоящего особняком до-ма с допотопной, похожей на ведьмино помело, радиоантенной на позеленевшей черепичной крыше. По обеим сторонам возвышались беспокойно шумящие на ветру ивы.
— А что там? — спросил немало удивленный Хакимов. — Или кто?
— Никого. И ничего. Но переждать можно. Ступайте, не надо вам тут...
Хакимов покорно кивнул и побрел в сторону дома. У самой изгороди он обернулся. Незнакомца уже не было. Там, где он стоял мгновение назад, валялся насквозь проржавевший скелет велосипеда.
***
Во дворе царило запустение. У полусгнившей собачьей конуры зеленела не-догрызен¬ная кость, из опрокинутой бочки настороженно таращилась ящерица, во-круг едва заметно горбились задушенные одуванчиком грядки, на дорожке сирот-ливо валялся игрушечный само¬свал с расплющенным кузовом.
Дом был старый, наглухо заколоченные окна делали его похожим на сарай, над крышей висел скособоченный скворечник с отвалившимся дном.
Он нервно прошелся по двору, распугивая кузнечиков и лягушек. Затем по-дошел к дому, постоял в нерешительности и вошел в сени. Там царил такой же бедлам, как и во дворе, было к тому же темно и пыльно, пахло мышами, прокис-шей едой, под ногами громыхнул рукомойник, в углу косо громоздилось зеркало, прикрытое упавшей портьерой. В другом углу стоял кургузый зеленый, сундук с перемотанным проволокою засовом. Он хотел было попробовать его открыть, но, обернувшись, испуганно замер: у приоткрытой двери, ведущей в дом, неподвижно стояла женщина. Худенькая, невысокая, в просторной клетчатой рубашке навыпуск и закатанных до колен джинсах, она смотрела на Хаки¬мова сквозь большие затемненные очки с пристальным любопытством,
–— Э-э... простите... я думал... — с трудом выдавил из себя Хакимов, пере-минаясь с ноги на ногу.
–— Можете не продолжать, — перебила его женщина. — Вы дума¬ли, тут ни-кого нет. Правильно?
Хакимов хотел сказать что-нибудь веселое, даже игривое, но, вспомнив, что он без штанов, передумал
— Вы, простите, здесь живете? — спросил он вместо этого.
— Не знаю, — перестав улыбаться, ответила женщина. — Думаю, что нет. Я, по правде говоря, сама не пойму, как здесь оказалась. Это смешно, но — так.
— Да нет, вовсе не смешно... Вы электричку ждете?.. Вы хоть что-то можете объяснить вообще?
— Что вы хотите, чтоб я вам объяснила? — голос женщины стал сухим и от-рывистым, видимо, ей передалось раздражение Хакимова. — Я уже сказала: я не знаю. Никакой электрички. А сюда ходят электрички?
— Кто вас сюда привел? Тот мужик в зеленой фуражке?
— Нет. Мальчик.
— Мальчик?!
— Да что ж вы кричите?! Ну да. Худенький такой, серьезный. Совсем не улы-бается, исподлобья смотрит, да так, будто знает обо мне больше, чем я сама. Даже забавно.
— С велосипедом? Я говорю, мальчик был с велосипедом?
— Да, — она глянула удивленно. — Я еще удивилась: мальчик, а велосипед — дамский, желтый такой, как канарейка. А вообще, я его где-то видела раньше, этого мальчика. И тоже с велосипедом… желтым. И ведь недавно совсем, навер-ное, мельком. Он остановился, а я… я все искала больницу, понимаете? У нас что-то такое случилось с машиной. Мы ехали — я, Аля, моя дочь, и… в общем, еще мужчина один. Что-то такое случилось, где-то на повороте, я как-то так упала, — она рукой описала дугу, — было больно, меня должны были отвезти в больницу. Но я почему-то осталась там… у ручья. Я искала больницу, Алю… но тут появился этот мальчик. Он и сказал, что с Алей все хорошо, а мне надо идти вот сюда. Я потом снова выходила, искала, никого не находила и всякий раз возвращалась сюда. Как вы думаете, — она вдруг глянула на него почти с мольбой, — это скоро закончится? Мне уже кажется, что случилось что-то плохое, и я ничего не могу изменить. Сижу, как дура, жду непонятно чего. … Вы меня не слушаете? Куда вы пошли?!
— Да никуда, — ответил Хакимов, не оборачиваясь, вновь подошел к зеркалу и сбросил с нее бахромистую от пыли портьеру. — Висит, будто помер кто, — пробормотал он, брезгливо морщась.
Однако в зеркале, матовом от пыли и свалявшейся паутины, не отразилось, можно сказать, ничего, лишь бледный силуэт, похожий почему-то на кокон, а сзади — вовсе нечто едва различимое. Хакимов безотчетно протянул руку, дабы смахнуть пыль, но его тотчас остановился испуганный, птичий вскрик женщины.
— Не надо! Оставьте его. Оставьте, я вас прошу!
— Да ничего страшного, — весело бросил Хакимов, не оборачиваясь. — Кто-то сказал: зеркала, как люди — множат подобных себе. Вот не помню, кто…
Ему вдруг пришла в голову простая и сытая мысль, что время, отведенное ему (непонятно, кем и сколько!) можно с пользой и удовольствием использовать, предавшись прелестям мимолетной любовной разрядки с этой перепуганной (тем лучше, напуганные — податливей, глаже и пикантней), но не лишенной привлека-тельности женщиной.
— Ну послушайте, — начал Хакимов бархатисто участливым тоном старого обольстителя, затем бережно положил руку на ее узкое, съеженное плечо, а дру-гой осторожно снял с нее очки, которые оказались, кстати, совершенно разбиты-ми. Курьезно. — Послушайте же. Вот мы сейчас одни в этом доме. Вам нужно од-но, мне — другое, — пальцем он ощупал выпуклую ключицу. С удовольствием от-метил, что женщину начинает бить дрожь, — так давайте же…
Кажется, женщина начала было что-то говорить, но голос ее как-то странно, скрипуче осекся, будто кто-то внезапно сорвал стоп-кран, затем послышался про-тяжный горловой, всасывающий всхлип. Тело ее на мгновение выгнулось и за-стыло.
— Поди прочь, — сказала она чужим, словно затвердевшим голосом.
— Да я, собственно…
— Прочь, я сказала! — Голос был чужой и враждебный. Он проникал в соз-нание не прямо, а какими-то окольными путями. — Иди! Там твоя электричка. там — всё. Пока не поздно!..
Она повелительно вытянула руку, не оборачиваясь, и тогда Хакимов, бес-прекословно повинуясь, встал и едва ли не на цыпочках подошел к двери и вышел вон.
***
«Шуган, Шуган, дуракам капкан», — напевал он, шагая по темной, до чер-нильной густоты улице. Шаги в этой гуще вязли так, что он их вовсе не слышал. Не горело ни одно окно, и только там, на платформе, раскачивался и ржаво лязгал на ветру одинокий фонарь. Да, да, вообразите, именно на платформе. Вот она, будто и не исчезала никуда вовсе. Так что наваждение, откуда б оно ни взялось, заканчивается. Сейчас, просто не надо морочить себя загадками. Мы еще успеем поразмыслить на это тему, не так ли? А потом просто посмеяться над страхами и догадками. И главное, — слава богу! никто этого не узнает никогда. Не идиот же он, в самом деле, чтобы рассказывать друзьям и партнерам по бизнесу, как он несколько часов в мокрых трусах бродил, как маньяк, по вымершему поселку, сидел в развалившемся доме в обществе полусумасшедшей особы, с глазами напуганной овцы, которую вознамерился было без затей «оприходовать», да при этом был жестоко отвергнут! Это он, Хакимов, сама респектабельность, владелец небольшой, но набирающей обороты фирмы, человек не самый последний в городе, разведенный холостяк, от одного взгляда которого, бывало, бабы таяли, как шоколадки на солнышке. Хотя все к лучшему, подцепил бы еще гадость какую, прости господи! Да ежели разобраться, у кого в жизни не было такого вот Шугана, лязгающего, ухмыляющегося скелета в шкафу? Пусть он и останется неким неприятным воспоминанием, от которого, впрочем, легко отделаться — достаточно зажмуриться и качнуть головою.
Шагалось легко, бодрила резкая сухая прохлада и смутная, глубинная трево-га. «Хоть собака залаяла бы что ли, — вдруг с отчаянной тоской подумал Хакимов, — все-таки живое существо». Однако живыми были тут лишь тени деревьев, мечущиеся от света сумасшедшего фонаря, да монотонный шум листьев над го-ловой. Хакимов не выдержал и обернулся. На мгновение там, где был дом под ивами, сверкнул и погас слабый огонек. Показалось?..
***
Электричка остановилась плавно и почти бесшумно. И тогда вдруг полых-нувшая в груди шаровой молнией боль вдруг с безжалостной ясностью осветила — все черные закоулки разума. Он на миг осознал, что это был за дом, и отчего так странно переменилась та женщина, и что он увидел в зеркале, и что проис-ходило и происходит с ним. Да с такой ясностью, что замер он возле раскрывшей-ся, как створки моллюска, дверей электрички в трепете и нерешительности.
— Давай, давай, — раздался вдруг за спиною знакомый голос. — Аль расхо-телось?
Словно упругой струей теплого воздуха всосало его в тамбур. Он через силу обернулся. На платформе стоял тот человек в зеленой фуражке. Он махал рукой и скалился в широкой щербато-желтой улыбке.
— Еще увидимся! Только уж нескоро. И запомни: Шуган по-нашему называ-ется — Судьба.
Электричка между тем тронулась, бесшумно и мягко. Та же струя втянула его из тамбура в вагон, белесую коническую, опрокинутую капсулу. Вагон набирал скорость, но ощущалась она лишь нарастающей неосязаемой, пчелиной вибраци-ей, более походящей на гул из горловины витой раковины…
Эпилог
— Ну и как там тот бедолага? Которого днем привезли.
— Да представляешь, выкарабкался, похоже. Пять ребер сломаны с обеих сторон, ключица в трех местах, обе стопы. Ну, сотрясение мозга, ясно дело, че-репно-мозговая. Правда, открытая, но вполне глубокая. Гематомы нет, похоже, но шок болевой страшенный. Плюс сильная кровопотеря. Полторы минуты пульс был почти нулевой. Еще с селезенкой что-то — пока не поняли. Прикинь, зажало мужику ногу дверцей электрички, а она тронулась. На платформе народу полно, машинисты не видят ни фига. В общем, проволокло его полплатформы, метров пятьдесят, считай. Ну, жить, однако, будет, того и довольно. Да. А вот дамочка, та, что с Лебяжьего привезли, померла минут десять как. Жанной звать. А фамилию забыл. Ну там-то сразу все ясно было — перелом основания черепа, полный раз-рыв печени, прочее. Я ж сам туда выезжал. Мальчишка, говорят, на встречку вы-порхнул на велосипеде. Они свернули неловко и на скорости влетели в реклам-ный столб. Она за рулем была. Девчонка у нее осталась пяти лет. С ней была, кстати. Но у нее — так, ушибы. Мужа нет, так хахаль какой-то сосунок. Тот, кстати, вообще, считай, не пострадал — лицо расцарапал, да синяк на лбу. Зато обос-сался, как щенок. Ты б поглядел на него. Кричит, как зарезанный. «Идиотка! Чуть меня не угробила!» А когда ее, как кровавый шматок, в Скорую заносили, даже не повернулся в ее сторону. Все с гаишниками собачился с мокрыми штанами. Потом поймал такси и домой. Сучонок, ****ь!
***
И вот тут появилась Жанна. Голоса стихли, словно она незримо отвела их рукой в сторону как нечто ненужное. Она подошла к нему, и он ее видел — сквозь ватную и марлевую пелену, которая плотно застилала его глаза. Она была все в той же клетчатой рубашке и в джинсах, правда, без очков.
— Ты жив, — сказала она. — Я это тогда еще поняла.
— А ты…
— У меня мало времени. У меня осталась дочь, ее зовут…
— Аля, я знаю. С ней все в порядке. Она…
— Пожалуйста, не перебивай. Странно, ведь я никогда не видела тебя и не увижу. Я даже не знаю, как тебя зовут, и не узнаю, просто не успею… не пере-бивай, пожалуйста! Но мне некому сказать это, кроме тебя. У нее теперь нет никого. Ну вот совсем никого. Так вышло, неважно, почему. Ей пять лет. Будет августе. Потом, когда всё это пройдет, а это пройдет, я точно знаю, ты ее найди. Просто найди. Найди и скажи: меня просила найти тебя твоя мама. И она поймет, что она не одна. И больше ничего. Ты найдешь?
— Найду, — ответил он совершенно беззвучно.
И тут, показалось ему, что-то шевельнулось в этом темном, глухонемом ми¬ре. Он увидел себя со стороны, скомканного, распластанного, словно бескост¬но¬го, раздираемого болью, затянутого в невыносимо тугой кокон, точно, как в пыль¬ном треснутом зеркале в том доме. Он увидел ее, Жанну, сидящую чуть поодаль, гля-дящую на него с затаенной опаской и надеждой. Он понял: когда эта постылая ватно-марлевая скорлупа отслоится от него, вместе с ней отвалится, как короста, и вся его прошлая жизнь, в которой так много было фальши, цинизма, бессерде-чия, поганого душевного шлака. Отойдет, как пропитанные желчью и гноем лохмо-тья. Он и не силился представить себе ту будущую жизнь. Она билась внутри него, будто зародыш во чреве кокона и почему-то походила на ту девочку, которую он еще не видел, но которая обозначилась туманным абрисом.)
— Ты придешь еще?
— Нет. Больше никогда.
***
— Так ты, вообще зачем приходил-то, о том мужике что ли справиться?
— Да нет, кто он мне. Скучно. И сигареты кончились.
— Так бы и сказал. Возьми вон в пиджаке. Только не борзей. Эй, не борзей, говорю! Куда столько? Опять «Абрамсемёнычу?»
— Да я один. Просто ночь длинная.
— Ну это — да. Ночь — длинная…
;
САЛМИН
АЛЕКСЕЙ НИКОЛАЕВИЧ
  Родился 4 марта 1893 года в селе Красновидово в нынешнем Камско-Устьинском районе Татарстана. Участвовал в Гражданской войне.
Автор романа "Буря на Волге" (1956).
Умер 3 июля 1973 года
Буря на Воллге
(отрывок)
Теплый июльский вечер. Солнце медленно прячется за гору, косые лучи его пронизывают серую дымку и ласково скользят по морщинам Волги. Под высокой горой стало прохладнее, на песчаную косу легла густая тень.
В тихой заводи громко плеснула щука; не успели разойтись круги, как заводь прорезала остроносая лодка и бесшумно уткнулась в берег. В лодке двое тороп-ливо начали разбирать сеть. На корме сидел широкоплечий мужчина с коричне-выми от загара могучими руками. Не¬большая черная бородка окаймляла его ху-дое цыган¬ское лицо. Это Иван Петрович Чилим. На скамейке у гуслей такой же загорелый сын его — десятилетний Ва¬ся. Он помогает разбирать сеть и, часто от-махиваясь от назойливых комаров, тревожно посматривает на берег.
— Тятька, вон из-за перевернутой лодки вроде кто- то выглянул,— шепнул он и снова стал укладывать ве¬ревку на дно лодки.
— Ребята, наверно, балуются,— тихо сказал Чилим.— Все у тебя?
— Все,— ответил Вася.
Оттолкнулись, поехали. Лодка проскользнула мимо песчаной косы и скры-лась в сумерках.
***
Прозвище «Чилим» Иван Петрович получил еще в молодости, когда вернул-ся из Астрахани, проработав там три года весельником у рыбаков. На второй день после возвращения он встретился в Теньках с другом своим Кузьмой Солонки-ным. Тот тоже только приехал с рыбных промыслов. На радостях завернули в ка-бак на базарной площади, выпили по стакану, и пошел у них веселый разговор.
— Ну как поработал в Астрахани? — спросил Солонкин.
— Да всяко было, вначале туго, а потом привык. Первые дни думал, затеря-юсь, да, спасибо, Додок выру¬чил.
— Это Андрюшка-то? Знаю. Хоть и любит выпить, а добрый человек,— ска-зал Солонкин.
— Пришел в Кутум наниматься к рыбакам,— про¬должал рассказывать Чи-лим,— вдруг слышу знакомый голос: «Здравствуй, Ваня!» Думаю, что за дьявол, кто это меня по имени кличет? А он смеется: «Аль не узна¬ешь?»— Теперь, говорю, признал. Ну, поздоровались как полагается.
«Ты чего, говорит, тут трешься?» — «Да вот хочу наняться к рыбакам». Он глянул на мои коты и живот поджал. «Это ты, говорит, брось, В такой обувке не возьмут рыбаки. Опорыши надо снять да морские сапо¬ги надеть, пусть хоть они без подметок, наплевать, важ¬но фасон рыбацкий выдержать».— «У меня, отве-чаю, денег на такое дело нет».— «Ничего, мы это живо обладим. Айда на бара-холку. А, может, с нами пойдешь на Балду Липку катать. Там в котах можно. Мы, брат, тыщами ворочаем...— смеется.— Не подумай, что полу¬чаем тысячи, нет, тысячами плашку выгружаем из бар¬жи...»
На толкучке отыскали самые что ни на есть рваные морские сапоги, огорева-ли их за восемь гривен. Хоро¬шо, что посчастливилось сплавить этому же бара-холь¬щику свои коты за двугривенный, на них я угостил Ан¬дрюшку. Обмыли с ним покупку и распростились: он пошел на Балду, а я — в Кутум».
Что произошло дальше с Иваном Петровичем, он рассказать не успел. В ка-бачок ввалились три щеголя — сынки теньковских купчиков, чубатые, в шелковых косо¬воротках и в бархатных штанах. Бахвалясь, начали они показывать свою удаль, кинулись на Солонкина.
Ах, так, курдюки бараньи! Астраханских чилимников задевать?! — крикнул Иван Петрович, сунув кула¬
ком крайнего. Щеголи выскочили из кабачка, след их простыл.
С тех пор и укрепилось это рыбье прозвище за Пет¬ровичем, правда, наполо-вину укороченное — его стали звать Чилимом...
*
Стемнело. В небе загорелись одна за другой робкие звезды; половинка луны, похожая на раскаленный сош¬ник, выплыла из-за густого вербача. Чилим нетороп-ливо раскидывал сеть.
А в это время в теньковском кабачке шел приятный разговор хозяина плеса Пронина с теньковским урядни¬ком Чекмаревым.
— Вот зачем я позвал тебя, Лукич,— наливая стакан, говорил уряднику на ухо Пронин.
— Выпить и закусить,— ответил урядник,— это не¬плохо. Я люблю,— улыб-нулся он, глядя в стакан выпук¬лыми рачьими глазами.
— Выпить, это само собой, а ты вот помоги мне.
— Для вас, Ларионыч, в огонь и в воду...— покручи¬вая черные усы, ответил урядник.
— Надо мне поймать Чилима. Знаешь такого?
— Как же,— кивнул головой урядник.— Астраханец?
— Он самый. Валандается каждую ночь в моих во¬дах, аренду перестал пла-тить и рыбу не сдает. Пытался я посылать работников, да все впустую, больно хи-тер он, дьявол... Не могу обуздать.
— Обуздаем! — уверенно пообещал урядник, чока¬ясь с Прониным.— Когда заняться?
— Я скажу. Может, сегодня. Ты пока тут того, уго¬щайся, а я на минутку...
Пронин вышел из кабачка.
— Тришка! Сверчок! Подь сюда! — крикнул он с крыльца.— Вот чего, Сверчок, беги сейчас же, куда я говорил...
— Слушаю! — покорно ответил Сверчок и быстро побежал к пристаням.
Когда Пронин вернулся в кабак, урядник был уже навеселе, раскраснелся, глаза его еще больше выпучи¬лись и блестели в масляной улыбке. Он покуривал папи¬роску и пускал синие колечки к прокопченному по¬толку.
— Скучаешь? Наливай еще! — поглаживая бородку, предложил Пронин.
— Хватит, Митрий Ларионыч, нельзя так много, служба...
— Ну, гляди, а я еще выпью... И знаешь, ведь, какой подлец! Однажды соб-ственными глазами вижу: поехал в нижний плес, ну, думаю, шалишь, молодчик, не уй¬дешь сегодня. Всю ночь сторожил с работниками на бе¬регу, и нет — как в воду канул. Слышу на рассвете — едет сверху и песенки поет. Стало быть, опять нас в ду¬раках оставил.
— Он это в Астрахани насобачился — скрываться от барина,— заметил урядник.
— Вот это верно сказано,— подтвердил Пронин.— Все рыбаки честно платят и рыбу сдают, а этого мерзав¬ца никак не вгоню в колею.
— Вгоним...— пообещал Лукич.— Ну, Митрий Ларио¬ныч, благодарю, мне по-ра. Коли потребуюсь, присылай. Я с моим удовольствием сам пойду или Сково-родкина пошлю, он — а-яй!—мастак на такие штуки...— покачи¬ваясь и часто ми-гая, жал костлявую руку Пронина урядник.
Слышавший их разговор целовальник улыбнулся. «Подите суньтесь, как он вас переметнет из лодки...» — сказал он, убирая со стола посуду.
*
Тихая ночь. Плещутся сонные волны. На теньковской колокольне пробило час. Предутренняя дремота начала сковывать Васю. Он взмахнет веслами, да так и застынет в дремоте.
— Ты чего это, Васятка? — спросил отец.
— Спать хочу.
— Намочи голову — пройдет. Еще кинем разок и ко дворам.
Вдруг из кустарников у берега выскользнула темная лодка и быстро понес-лась навстречу.
— Стой! — завизжал Пронин.
Чилим вскочил на ноги и проворно стал вытаскивать сеть.
— К берегу, в кусты,— шепнул он Васе.
Но было уже поздно. Лодка под сильными ударами четырех весел настигла Чилима.
;
САХИБЗАДИНОВ
АЙДАР ФАЙЗРАХМАНОВИЧ

 
Родился 2 декабря 1955 года в Казани. Учился в Ка-занском университете, в1988 году, поступил в Литературный институт им. Горького.
Лауреат премии имени Г. Державина. (2012 г.0
Автор книг ««Ни в селе, ни в городе» (1993);
«Скованные одной цепью» (2000);
Лауреат литературной премии имени Г, Держави-на (2012 г,)
Материн гостинец
«Надо же, хлеба нет! Дожили! Хоть бы пряник какой – супу с толком по-жрать!» – недоумевал Сашка, вернувшись с работы.
Уже неделю стояли крещенские морозы. Хлеба в магазинах не было. Гово-рили, сломалась мельница.
Сашка, мужичья плоть, без хлеба есть не садился. Без хлеба хоть кастрюлю щей наверни, все – как в прорву. И вот мечтал о прянике, хотя сладкое не жаловал. Еще недавно мать приносила ему пирог с яблоками, толстый, пористый, – так и не научилась по-интеллигентному тесто катать; с войны, что ли, любовь к муке?..
– Еще раз принесешь, выброшу, – в который раз предупреждал Сашка, жа-лея мать. – Ведь все равно сладкое не ем!
– Как же, сынок?.. Это ж пирог!.. – отвечала виновато.
Сашка сожительствовал с Любкой, соседкой. Любка была ленива и нигде не работала. Раскинув ноги на кровати, глядела в потолок:
– Мужа иметь нынче глупо. Варить, стирать!..
Сашка работал бурильщиком. Приходил поздно. Любка выпивала, иногда дома не ночевала. Говорила, что была у подруги. Однажды вернулся изможденный, ни пожрать, ни согреться. В злобе написал пальцем на пыльной крышке телевизора:
«Дубина, вытри пыль»
 А вечером, придя с работы, читал:
 «Дубина, вытри пыль»
Сегодня Сашка был на ремонте. Пришел обедать домой, прогнал Любку за хлебом к хлебозаводу, где из окошечка иногда торговали. Любка сходила, принес-ла… новость: хлеб жмет мафия.
«Гады! Спину гнешь, весь черный от работы, а тута…» – скрежетал Сашка.
 Полмесяца назад скончалась мать. С утра занемогла, слегла на соседней койке напротив отца, разбитого параличом (они жили у младшего брата). И вдруг, сердечная, позвала детей, сказала:: «живите мирно» – и скользнула по лицу ее тень, как от облака в поле…
После похорон сидели у брата. Молча. Столы уже убраны. Решали, как быть с отцом. Невестка уставила покрасневшие глаза в угол: за тестем убирать она не будет!
И вдруг за дверью дико закричал отец. Кинулись в комнату.
Выпроставшись наполовину из-под одеяла, отец упирался о локоть. Другую руку, как приржавевшую саблю, пытался вырвать из-под бока...
– В дом старости мя! – трясся с пеной у рта. – В дом старости!..
 Сыновья выносили его на носилках, виноватые и притихшие, словно боя-лись получить подзатыльники. Родитель, полулежа, молча и зло указывал путь – тыкал клюкой в пружинящие двери. Эх!..
В животе урчало.
«Хоть бы пряник, хоть бы пряник. Пряник бы!..» – дурел Сашка.
Он решил слазить на хлебозавод.
– Сашк, а помают?
 Любка тоже хотела хлеба.
– Не боись… – Сашка, одетый, сузил глаза и вышел в сени. Любка, полуго-лая, сорвала с вешалки вторую авоську, выскочила следом. В морозном пару на-толкнулась на Сашку…
– Цыц, курица!..
Глаза у Сашки были мокрые. Он смотрел на верхнее оконце в сенях. Там, на подоконнике, в заиндевелом газетном свертке (Сашка вспомнил) лежал яблочный пирог. Щедрый, с толсто запечным тестом, – последний материн гостинец…
Костры
Упаси, Господи, от старческого маразма и назидательности.
Н. Гумилев
И все же они были милей, наши девушки. Нынче гламурная гостья отличает-ся пониманием жестов холостяка – раздеться и лечь. Кружевное белье – признак смекалки. Не то что в былые годы, когда на комсомолке обнаруживалась пара ужаснувшихся рейтуз, одетых лишь для тепла. Или пропитанная честолюбивой испариной молитва в глубине лифчика — сверточек, прилипший к коже, да еще страх, цепкость пальцев, судорожность движений, далеко не голливудских.
Оно как-то не манит, когда белье красивей тела, не несет в себе загадку чу-жого быта и мирка. И холодит душу от вида ледяных кружев, будто они одеты на манекены с январских витрин. Девичьи таинства сквозят в прозрачных узорах, как охлажденное мясо птицы. Не вскрикнут береженым жаром, не огрызнуться алым рубчиком на коже от тугой резинки...
Ныне девицы выходят на подиумы — мосластые, злые, идут, вскидываясь, как кощейки на веревках. Развернутся и глянут, будто хотят убить. А то, наобо-рот, на телеэкране — лежат полуголые в позе жаб, в лживой страсти потеют глазами – выманивают у подростка денежку: по-звони!.. И веришь Чехову, что вместо легких у них жабры.
А может, ты ошибался всю жизнь? И женщины вовсе существа не из другого измерения, а те же особи, только самки, с мелкими и недальновидными воззрениями, мстительные и алчные? Мечтающие о денежном мешке или похотливом орангутанге? Третьим вообще мужчина не нужен, и в ласках они не то что холодны, — они давно уже замужем – с двенадцати лет, но мужья их — всевозможные гномы, разбойники или артисты, которые так романтично насилуют их в грезах, привязывая к деревьям, к колесу телеги…
 Однажды ты обнаружил себя обкраденным. Любя, жаждая и получая возна-граждение, прежде ты думал, что только тебе доступно это чудо, вручено жгучее счастье, что люди об этом не догадываются. Вот они спорят и ругаются за сте-ной, считают мелочь за окном, покупают газеты, едут на работу… А ты испыты-ваешь только страх, что они вот-вот опомнятся, ужаснутся твоему эгоизму, вер-нутся и отберут твое счастье.
 Соитие перестало быть сакральной тайной. Теперь твою женщину раздели и выставили напоказ. Ее насилуют и заставляют перед камерой делать невообра-зимое. И ты все это терпишь, беспомощный, жалкий, придавленный грудой це-пей новой свободы.
 Новые названья заменили то емкое, содержательное, сдирающее все по-крывала, как откровения Теофиля Готье, — слово. Его и произнести-то было нельзя: так могущественно табу на него! Это слово намолено, как языческая скрижаль, усилено стыдом предков, ужасом отроковиц, тайным зверством юно-шей… Оно до того пронзительно и постыдно!.. Этого слова порой боится муж-лан, но может выкрикнуть стыдливая женщина, — в забытьи, в угаре, первобыт-ном, пещерном , где оно, очевидно, в свете костра, и родилось… И теперь какая-нибудь буфетчица с телеэкрана учит тебя жить, пытается протолкнуть тебе по дешевке отнятый у тебя же сокровенный товар. И легко называет это слово «сексом», будто это семечки.
Куда все делось? Где этот взгляд, дрогнувший и ужаснувшийся тому, чего от нее хотят – что в ней вызывает страх, видение карающего костра, щипцов ин-квизиции? Где воображаемая линия ноги, скрытый крепом юбки бесстыдный изгиб бедра?
Или у нас — как у дикого африканского племени, где у женщины обнажена висячая грудь, которая столь же эротична, как ее пятка?
Где тайная сладость поцелуя?..
 У метро девица жует жвачку и смотрит от скуки, выдувая шары, как другая жует такую же жвачку – смачно выдувая, губа к губе, висящего на подтяжках, одурманенного наркотой партнера.
Еще в памяти жертвенные костры. В детстве в библиотеке деревни Именько-во ты случайно наткнулся на книгу «Спартак», с толстой обложкой и удивитель-ными картинками, — книгу, чудом сохранившуюся в татарской деревне, потому что в русскоязычной ее давно бы украли. Читал запоем, сдерживая восторг, ос-танавливался и заново пробегал страницы о поединках на аренах амфитеатров, о сражениях с римскими легионами.
Ты был восхищен гладиаторами, их мощью, храбростью и красотой. И рыдал, рыдал громко в саду над возгласами Крикса, погибающего в засаде: «О, Спартак! Ты не можешь мне помочь!»
Ночью с Криксом и Спартаком ты мылся в тесной бане, они обмахивали тебя пушистым березовым веником, легко передавая из рук в руки, а после вынесли и усадили в предбаннике.
Еще, когда босые, ты и Спартак, шли к Криксу, сзади ты любовался фигурой дяди в узких плавках, будто в набедренной повязке. Его мышцы, освещенные полумесяцем, выступали круто, бугристо, будто луженные лунным припоем доспехи. Он нес пудовые плечи, чуть вывернув их вперед и, склонив русый ежик, неторопливо, будто шел по стеклу, сокращал свитки буйволиных мышц на ляжках. В предбаннике гладиаторы пили чай и тихо беседовали, ты по очереди щупал их равнодушные бицепсы. И удивлялся детским умом, как угораздило их, победителей сабантуев, родиться здесь на одном берегу, в одном дворе. Нежная соседская дружба отличала их. Позже, изучая историю, ты всегда думал о них, что именно такие угланы в схватке с несметными полками не сдали Казань, свою веру и вековые обычаи, — все унесли собою в леса и сохранили до наших дней.
Спартак был копия Кирка Дугласа, сыгравшего предводителя восставших гладиаторов: светлые глаза и русый ежик, у него даже кожа была как у артиста – белая, не принимающая загара. Крикс же был ниже ростом, но шире в плечах, на грудь можно ставить рюмку с вином — не упадет. И если уж брать для срав-нения образы знаменитых артистов, Крикс напоминал Алена Делона – такой же синеглазый, бледнолицый, с черными волосами…
В то лето между двумя деревнями произошла драка. Парни из соседних Черпов на мосту избили двоих именьковских. Те бросили клич и пошли, отроки с кирпичами и дрекольем сзади. Черповские собрались и грозно скрылись в ночи: невесть откуда жди удара.
Во тьме шли полем, быстро и целеустремленно. Сзади, не помня себя от героизма и страха, бежали мальчишки, спотыкаясь о кочки, с размаху пласта-лись, отшибая оземь ладони. Вот и Черпы. Тревожно подрагивает свет перед клубом. Стрекот сверчков. Спартак со своим ежиком, влитый в новый костюм, был изящен, он шел с дамой под руку в клуб – в стан врага: в случае нападения принять бой и оттуда из клуба, свистнуть. «В клуб, один? Ведь там полно народа! А если затопчут?..» Нет. Отшибая кулаки кулаками – свистнет: завернет стальную губу и рывком лишь опустит грудь...
 В клубе оказались только женщины и подростки...
 Другая группа именьковских вояк ушла искать неприятеля к речке. И возле церкви нарвалась на град камней. С колокольни, с крыши полетели заготовлен-ные кирпичи. Толпа рассыпалась, появились раненые. В темноте, хоть глаза ко-ли, мальчишки с яростью выдирали из земли снаряды и подносили взрослым. Булыжник с шумом человеческого рывка вылетал из-за плеча, как из катапульты, и, вращаясь, будто комета, уносился в сторону осажденных. И в темноте, где жестью мерцала крыша, грохотало, будто катился по небу гром.
Рукопашная не состоялась. Но случился конфуз. Кто-то крикнул: «Черпов-ские пошли по домам, собирают мужиков. Выйдут матерые мужики!» И пацанье в ужасе кинулось бежать! Не видя дороги, через хлещущий в лицо бурьян, кочки и невидимые ямы, ломающие позвонок. Ужас поджаривал пятки. (Так проигры-вались великие сражения.) Добавили страха два яростных глаза появившегося за спиной трактора. «Это они! Догоняют!..» Но оказалось, что трактор – свой. По-грузились в кузов, помчались. И стыдно и спокойно стало, когда увидели возле клуба мирно стоящих Спартака и Крикса. Какой-то парень, одетый по моде, с бляхой на низком бедре клешей, в широкоплечей рубахе, увещевал Спартака и Крикса: « Бросьте, ребята! Что вы с ними не поделили? Набрали вина, выпили и мир!..» Сзади него мой троюродный брательник, еще юнец, держал в руках ствол молодой березы. «Огреть?» — спросил он, намекая на черепушку увеще-вающего миротворца. Крикс чуть повел головой: нет. Не понимая чужого языка, парень и не заметил, что ему грозило, все продолжал уговаривать своим хмель-ным, впрочем, приятным юношеским баском.
— Дай пять! Меня зовут Женя…
Руку ему не подали.
Так и ушли: черповские с церкви слезать не собирались.
С тех прошло больше сорока лет. Мир изменился.
 Спартак состарился и спился. Страшно отощавший, с красной, будто опа-ленной кожей лица, он шагал впереди в синей спецовке с короткими штанцами, отчего был похож на мальчишку. У него портилось зрение от одеколона, который он употреблял.
Боже, как меняется плоть! Кто поверит, что этот немощный муж когда-то был гладиатором, гордостью и защитой деревни?! Кто поверит, что где-то из-за какой-то облезлой старухи сохли парни в пол-околотка. А ведь сохли!
 Говорят, чуда нет. Есть чудо. Время.
— Не пей ты этот одеколон!.. Ослепнешь!
— Почему? Этот специально для питья делают, — он вынул из кармана фла-кон с остатками зеленоватой жидкости. — Смотри, какое горлышко большое. Это чтобы наливать было удобней.
 — Пойдем, Самат абый, я куплю тебе водки. Хорошей водки! А, дядя?!
Слово «дядя» ты произнес с чувством.
— Какой дядя? Я тебе брат.
— Как? Ведь ты старше на…
— Твой дед и мой дед — родные братья. Сын твоего деда – твой отец, сын моего деда – мой. Мы братья.
Странно, ты об этом никогда не задумывался. Брат…
Ты брал грех на душу. Предлагал водку вопреки предупреждению его супруги, преподавательницы математики, не покупать ему спиртное. Но ведь все равно он будет пить этот проклятый одеколон! К тому же тебе доставляло удовольствие сделать для него приятное: воспоминания детства еще не истерлись в памяти.
Ты хорошо помнил и его деда. Бородатая голова, как кудель шерсти, — с пал-кой в руке, согбенный, но быстрый он входил в ворота с походным мешком за плечами, частный гость в вашем доме. Он выманивал у тебя щенка. Сидел у печи в рубахе навыпуск, опираясь о посох и улыбаясь, о чем-то ласково баял. Вернее, он говорил, что смастерит собачью будку, под яблоней, где тень, настелет в будку солому; собаку будет кормить вареной картошкой, мясным бульоном. В ответ ты улыбался, и не понимал, чего хочет дедушка. А он говорил еще о самосвале, железном, зеленом, ручку которого крутишь, у него поднимается кузов, этот самосвал ведь дороже пса… Он опять щурил глаза и ни о чем не спрашивал, а ты только хихикал, живо представляя яблоню, будку под ней и чью-то собаку …и дед, наверное, думал, что ты мал да хитер. Но если б до тебя дошло, чего он хочет, ты бы все равно не отдал ему, пусть даже за самосвал, своего дружка, щенка немецкой овчарки. Хотя сейчас понимаешь, как нужна, как недоступна была в деревне на ту пору такая собака
— Как зарплата? — спрашивал ты у Самата.
Вы шли в сторону шоссе, за которым простиралось Камское водохранилище.
— Колхоз разграбили, платят гроши, и те с опозданием на три года. Вон на-ши деньги! Он обернулся и вяло махнул рукой в сторону околицы, где на новых площадях возвышалось коттеджи местного начальства.
— Сжечь их к черту!
— Посадят…
 — Как живут двойняшки Зинатулла и Зайнетдин?
Вспоминалась картинка, словно из доброй сказки: опушка леса, два дере-венских малыша собрали для малыша из города полную банку земляники, под-несли: «Ешь» — смотрели и улыбались.
 — А еще Рафаэль, братья Нурислам, Хайдар, Камиль?
 — Зайнетдин умер, — отвечал Самат. — Рафаэль погиб. Мешал палкой жидкий битум, опора ушла из-под ног, опрокинулся прямо в чан. Да… Нурислам отсидел за драку, пьет где-то. Весной приезжает за рыбой. Хайдар в городе. Ка-миль построил дворец на берегу Камы. Сегодня идем к ним, тебя ждут…
 Все перечисленные твои братья. Камиль — младший, Хайдар ровесник, с ним ты закапывал в прибрежную глину человеческий череп. Тогда, в семидеся-том, стояла страшная засуха, горели леса, погибали посевы. Местный старец ска-зал: на берегу, под старым кладбищем, валяется череп. Пока его не придадут земле, дождя не будет.
 Череп вы нашли и закопали. Но дождя так и не случилось. В то лето погиб-ло много лесов по всей России.
Взяв в магазине водки, вы прошли к берегу Камы. Самат налил, выпил, по-нюхал голову воблы.
— Одеколон крепче, — сказал он, морщась, — с него душистый кайф.
 Прибрежные волны, набухая на отмели, буро мутили глину. Вдали, за штрихами водяных бликов, кильватерной колонной шли суда.
— Погоди, а Горка жив?
Три русских двора стояли на отшибе деревни Именьково. Горка-книгочей оттуда. Большеголовый рахит с крошечными ступнями, вечно обутыми в калоши, он будто и сейчас стоит у клуба: широко раздвинув носки и заплетаясь языком от возбуждения, вещает о возможностях «Мессершмитта 109 Е», о подвиге линкора «Бисмарк»:
— Если б не попадание торпеды в руль, он бы все английские линкоры пе-реколбасил! – Горка чуть не плачет. — «Бисмарк» развернулся и один в атаку на целый флот пошел!..
— Горка-то? – сказал Самат. – Жив.
И тут ты вспомнил о Криксе, великолепном Криксе.
—  Рамазан… — Спартак помолчал. — Он повесился.
— Как?!
Спартак глянул в даль.
– Дочь у него в городе забеременела. Ушел в лес и пропал. Нашли его на третий день. На осине.
— Слушай, это невозможно… Это, е-мое, национальная потеря!..
 Долго молчали
— Я был на кладбище, деда искал, твоего деда. Там у входа могила девушки. Кто она?
Новое кладбище, которое тянулось вдоль обрыва, густо заросло сиренью, особенно в середине. Приходилось телом наваливаться на кусты и просто под-тягиваться, зависая над землей. Могилы ты не нашел. Выходя, обратил внима-ние на серый камень у самых ворот, на веселом солнечном пятачке. В камень была ввинчена овальная цветная фотокарточка, забранная в стекло. С фотокар-точки смотрела красивая девушка. Русые волосы и очень выразительные на фоне муравы и листьев зеленые глаза. Очень живые, очень зеленые, мерцаю-щие изумрудной глубиной. Казалось, что они играют на солнце тем же нату-ральным блеском, что и живая листва. Ты смотрел на фото с глубокой грустью, печалью очарованья. И не верилось, что этой девушки уже нет, тем более что она — под землей, вот здесь, у твоих ног, — та, что смотрит на тебя таким живым взором.
 По датам ей едва исполнилось девятнадцать.
— Это могила, которая у входа? – спросил Самат. – Та же история. Вне-брачная беременность. Не выдержала позора.
— Она тоже – как Рамазан?..
— Нет. Отравилась. Умирала у матери на руках.
 Самат посмотрел на тебя выцветшими глазами, в которых еще мерцал ого-нек вашего отживающего рода:
— Кстати, она тоже твоя сестра.
 Тело обдало нежным жаром. Снова ожил в памяти мягкий овал лица и эти живо глядящие на мураву глаза. Сестра…
Может быть, правы те, кто стонет с телеэкранов — зовет? Они зовут в жизнь, и убийственный взгляд с подиума – как самоутверждение? Разве они будут пить яд? Нет! И правильно сделают.
Но Рамазан, эта девушка, семь девиц… Семь изнасилованных стрельцами сестер погубили себя в озере на окраине Казани, там их могила. Туда ходят ты-сячи людей. И почти каждый задается вопросом: как смогли разом? И никто не смалодушничал перед смертью — ведь девочки! Не меньшим ли самоутвержде-нием веет от этого семикратного взгляда из прошлого?
 С Камы потянул ветер. Вдали, по черте берега в опустившихся сумерках за-жигались костры. А затем такие же костры вспыхнули на потемневшем горизон-те, где угадывался фарватер, — много костров; загорелись в несколько этажей, двигались вправо и влево, мигали, будто о чем-то напоминали нам, живущим...
;
СКОРОХОДОВ
МИХАИЛ ЕВГЕНЬЕВИЧ

  Родился 15 января 1926 года в городе Чистополе.
В 1947-1952 гг учится в Литературном институ-те им. Горького. Работает в газете «Полярная Звезда в Диксоне, корреспондентом ТАСС в Архан-гельской области. Много пишет о природе Севера.
Член Союза писателей с 1958 года.
Автор книг:
«Человек в тундре» (1958);
 «Превосходящие силы» (1961);
«Невидимый берег» (1962);
«Тайна острова Ваули» (1963);
«Северные робинзоны» (1965);
«Под алыми парусами»  (1970);
«Путешествие на Щелье» (1972);
«Крутые горы» (1974);
«В пыли снегов» (1986).
Умер в 1994 году.
Пурга
Начальник промысловой станции Окатов видел в ок¬но, как к магазину подъе-хал на упряжке охотник-нови¬чок с ближайшего зимовья, первый сезон промыш-ляю¬щий самостоятельно,— Николай Стругов. Через десять минут вышел с двумя девушками. Одна — Оля Шумова, дочь охотоведа, вторая, видимо, из порта или с поляр¬ной станции, незнакомая. Поговорили, девчата побежа¬ли к дому Шумовых, туда же направилась упряжка.
Переоденутся и — в тундру, решил Окатов. Суббота, из поездки по зимовьям должен вернуться Шумов, Оль¬га с подругой хотят его встретить. Зимовья Струго-ва он не минует. Повстречают в пути, пересядут на его нарты. Пусть прокатятся, погода хорошая.
Тихо в тундре. Голубовато-серые заструги одновре¬менно стоят на месте, как на цыпочках, и бегут от гори¬зонта к морю, скатываясь по каменистому обрыву к си¬не-зеленым, присыпанным тусклой снежной пылью то¬росам. Полярная ночь да-же в полдень дает о себе знатью в ее владениях — ни одной тени.
На крыльцо выпорхнули девушки, в паницах, на но¬гах расшитые цветными узорами пимы. Как ненки. На Ольге паница не по росту, материнская. Устроились за спиной Стругова, упряжка тронулась, поплыла... Скры¬лась.
В час дня прибыли'на зимовье, хозяин сразу затопил печь.
— Пойду распрягу собак. Чайник на плите. Сварю суп из куропаток, на второе оленья печенка. Устроит?
— Мы приехали с познавательной целью. Чайку выпьем и пойдем смотреть ловушку. Ближнюю, за хол¬мом, я знаю. Лида недавно прилетела в тундру, ей все интересно: И раздеваться не будем.
— Впервые прокатилась на собачьей упряжке, — ска¬зала Лида, растирая ла-донями нежные, цвета спе¬лой морошки, щеки.— Не думала, что собаки такие сильные. Спасибо вам.
— И на рогатом такси прокатимся,— пообещала Ольга.— На оленьей упряж-ке.— Обращаясь к хозяину, добавила: — Она работает воспитательницей в шко-ле- интернате. Судьба твоих будущих детей в ее руках. Учти.
— Учту,— буркнул Стругов и вышел.
— Ты хотела посмотреть зимовье, смотри,— Ольга развела руками.— Две квмнаты, пристройка. Дальше сарай, баня. Приемники, журналы, газеты, репро-дукции из «Огонька» на стенах — на каждом зимовье. Поляр¬ная усадьба. Всего зимовий четырнадцать. В урожайные годы станция отправляет на международный пушной аукцион сотни песцовых шкурок, белых и голубых. Мо¬ла на них была, есть и будет, никаких спадов, спрос растет неудержимо, очень ценный мех.
Вошел хозяин, объявил:
— Чайник кипит.
Гостьи выпили по кружке чаю со сгущенным моло¬ком, поднялись.
— А где твои напарник? — спросила Ольга.— Пасти проиориот?
— Ушел в порт по личным делам. До ловушки и обратно, договорились? Мо-жет быть, проводить вас?
— Не надо. Готовь обед. Вернемся, поможем. Если обнаружим песца, что нам за это будет?..
Через двадцать минут Стругов вышел на крыльцо. Девушек не видно, а с за-пада наплывает мгла — то ли туман, то ли туча. Прогноз — небольшая облач-ность, ветер два-три балла, но бывают сюрпризы. До песцовой ловушки триста метров. Что-то тревожно на душе. «Встречу»,— решил он, вернулся в комнату, не успел надеть малицу, дом содрогнулся, с потолка посыпалась пыль. Стало темно. Зажег лампу, быстро записал в про¬мысловом дневнике:
«Оля Шумова с подругой пошли к ближайшей пасти, началась пурга. Беру Норда, иду искать».
Ветер едва не свалил его с ног. Вокруг бесновался серый хаос, его пронзали темные сгущения снежной пы¬ли, горизонтальные смерчи, видимость — один шаг. Вы¬пустив из сарая вожака упряжки, он побежал, увлекае¬мый снежным потоком, представил, как пурга своими грубыми лапами давит, мнет девушек, подумал: «Не уберег. Не найду, застынут. Против ветра идти не смогут. Лежат за пастыо, с подветренной стороны».
У ловушки девушек не было.
* * *
— Еще издали Ольга заметила, что пасть спущена.
Песец попался!.. Ловушка очень простая, коридор из досок, сверху нависает бревно, нижняя часть стеса¬на, в ней углубление, по длине песца. Внутри приман-ка, перед ней поперек натянута нитка. Песец задевает ее, срабатывает настора-живающее устройство, бревно пада¬ет, убивает зверька мгновенно. Древняя ло-вушка, мо¬жет быть, первая, придуманная человеком, служит исправно тысячи лет, конструкция по существу не ме¬няется. Иногда боковые доски заменяют двумя ря-дами кольев. Поглядим, я приподниму бревно. Может быть, куропатка... Голубой песец! Мечта каждого охотника. Мы принесли Николаю удачу... Вроде пурга над-вига¬ется. Бежим!
Плотный поток перемолотого полярными ветрами снега остановил их, при-гнул к земле. Повернули об¬ратно, укрылись за ловушкой.
— Слушай, Лидочка,— Ольга прикоснулась губами к щеке подруги.— Не бой-ся, ничего страшного. Сейчас мы встанем и пойдем по ветру. Тут недалеко скали-стый мыс, всего полкилометра, там избушка. Ни о чем не думай, считай шаги. Бе-ри меня под руку, держись крепко. Пойдем по берегу моря, под обрывом, дорога ровная, только на мысу будут камни и бревна. Пошли. Раз... Два...
Лида часто падала, ей казалось: природа сошла с ума, буйное помешатель-ство, ветер с бессмысленной враждебностью набрасывается на них одновремен-но сверху, снизу, со всех сторон, они идут наугад, идут очень долго, заблудились. Прерывистый, надрывный, ни на что не похожий гул становился невыно¬симым, хотелось кричать, но не было сил, в мозгу мелькали смутные, зловещие образы, обрывки мыслей:
«Это не снег. Шесть... Четыре... Снег теплее. Зачем поднимает? Надо отдох-нуть. Фиолетовый лед, море. Черная полоса — трещина. Не хочу...»
Она рухнула, повалила Ольгу.
— Ушиблась? Ты меня слышишь? Вставай, лежать нельзя. Скажи что-нибудь.
Лида слышала, но не могла разжать губ. Силы покинули ее, она чувствовала, что умирает.
Ольга взвалила подругу на спину. Сделала шаг, другой, прижалась плечом к обрыву.
— Отдохнем немножко,— она протерла ладонью лицо подруги. — Мы на мы-су. Избушка рядом. Присло¬нись к бревну. Обними за шею, держись.
— Пойду сама.
Ольга рассмеялась, расцеловала подругу в обе щеки.
— Заговорила! Вставай.
Ноги не держали Лиду, она повисла на шее Ольги, та подхватила ее, понес-ла.
— Пришли. Посиди минутку, сниму засов.
Она втащила подругу в помещение, закрыла дверь.
— Не дома, но в доме. Печку затопим. Из желез¬ной бочки, нагревается быст-ро. Готова к употреблению: дрова, растопка. Под нарами каменный уголь. Спички должны быть на столе... Консервная банка — соль. Пачка сигарет. Еще банка, огарочек, прекрасно. Есть!— Она зажгла свечу, затопила печь, стянула с се¬бя па-ницу, выбила снежную пыль, расстелила на нарах. Раздену тебя. Скоро станет жарко. Боялась, обморозишь  носик, щечки. Капюшон оторочен длинным мехом, ветер, даже встречный, в нем запутывается. Проверим ножки... Теплые. Пимы но-вые, меховые носочки тоже. Залезай на нары.
Избушка на курьих ножках, как в сказке, но со всеми удобствами. Построили ребята из порта, в поза¬прошлом году. Над дверью деревянная плаха, на ней вы-резано: «Гостиница «Белый медведь». Летом быва¬ют охотники, рыбаки. Кто не знает, пройдет мимо, кру¬гом скалы, груды леса-плавника. Ты вся дрожишь
— Не знаю, от холода или от жути. Чувствую себя разбитой, трудно шевель-нуть рукой,— слабым голосом произнесла Лида
—  Пройдет.
Считала до пяти-шести, сбивалась. Как ты отыскала избушку, не могу понять.
— Была несколько раз, летом.
— Я вешу сорок семь килограммов, а ты несла меня на руках, как маленькую. Удивительно. Ты на вид хрупкая.
— Выросла на зимовьях. Я могла утащить тебя не знаю куда.
Сухне дрова прогорели быстро. Ольга насыпала сверху слой каменного угля, и нижняя часть печи вскоре раскалилась докрасна. Потушила свечу, забра¬лась на нары, прижалась к Лиде.
— Отошла? Согрелась?
— Как будто. Стыдно перед тобой, такой трусихой оказалась.
— Пурга, ты в первый раз, это естественно. При¬выкнешь.
— К пурге? Никогда. Но если ты будешь рядом, постараюсь, из кожи вылезу, не подведу. Николай, на¬верно, с ума сходит. Ищет нас?
— Дома он не усидит. Беспокоюсь за него. Ловушка рядом, выскочит, поте-ряет ориентировку. Спохватится, поздно будет. И до пасти не доберется.— Она помол¬чала.— Ничего, папа его найдет. А будет действовать осмотрительно, при-дет сюда. За голубого песца с него причитается. Пошлем за шампанским, за шо-коладом. Симпатичный человек, правда?
— Да, только угрюмый какой-то.
— Страдает.
— Я так и подумала, А ты что?
— Подушку переворачиваю. Он робкий, а я глупая, гордая.
— И давно вы так?
— Прошлым летом познакомились. В клубе. Он из Салехарда, приехал в порт по оргнабору, грузчиком, на одну навигацию. Пригласил меня танцевать, медведь медведем. Спрашиваю: вы первый раз в жизни танцуете или второй? Даже не улыбнулся. Молчит, на лбу ка¬пельки пота.
Прозвенел звонок, до свидания, говорю, я этот фильм уже смотрела. Рыцарь за мной: я тоже смотрел, нам по пути. Нет, говорю, вам налево, мне направо, в дру¬гой поселок. А он: тем более. На нахала не похож, ду¬маю, пусть идет. Море шумит, солнышко. Гляжу, Ока¬тов на катере. Влипла, думаю, разговоры пойдут. А на душе весело. Окатов рукой помахал. Говорю: начальник нашей станции. Стал расспрашивать, что да как, чем занимаемся. Отвечаю, валютный цех, мягкое золо-то... Глянул на мои волосы, хотел что-то сказать, но не решился, вздохнул, я ничего не замечаю, смотрю в морскую даль. В поселок, говорю, вам нельзя, собаки злые, чужих не любят, растерзают. И убежала.
Встретились еще два раза. Вижу, что-то серьезное. Посмотрю в глаза крот-ким взглядом, обмирает. Приз¬наний слушать не хочу, он чувствует, на метр не под¬пускаю, очень нужно, кончится навигация, поминай как звали, были случаи, потом расскажу.
В клуб ходить перестала, осень, думаю, уехал, даже не простились, на душе муторно. Как-то вечером папа говорит: оформили ученика, Окатов сказал, твой зна¬комый, деньжат хочет заработать, места наши понра¬вились. Ты понимаешь? Сердце остановилось. Жил на дальнем зимовье, год не виделись, летом пере-брался сюда. Серьезный, работящий, в навигацию заметка бы¬ла в нашей газете, его упомянули. Наставник его хва¬лил, промысловик: упорный, смекалистый, толк будет. Отец сказал: хозяйство к сезону подготовил удовлетво¬рительно. Высшая оценка у него.
Может быть, неправильно себя вела, высокомерно, подумал бог знает что. Отчуждение появилось, пони¬маешь, у пего, не у меня. Только бы все обошлось, сама сделаю верный шаг, не могу больше. Или не надо? Правду говорят, что пур-га па психику действует.
— Еще как.
— Посоветуй, что мне делать.
Лида рассмеялась.
— Тебе смешно.
— Не сердись. Представила, как вы делаете шаги навстречу друг другу. Раз! Шагнули. Два!.. Какие тут советы. Пурга вам на пользу. И мне тоже, между про¬чим, Открылись глаза, влюбилась. Не в Николая, ко¬нечно, в тебя. На всю жизнь.
Девушки разом всхлипнули, обнялись, притихли.
—  Лида, у тебя было? Рассказывай, твоя очередь.
— Потом как-нибудь.
—- Нет, сейчас. Все равно делать нечего, спать рано.
— Был жених, появилась одна фифочка залетная, разведенка, жаба конопа-тая, Гурченку из себя корчи¬ла... Ну и все.
— Жизнь их покарает. Что за люди, как будто выключатель в сердце: полю-бил — разлюбил...
— Я им зла не желаю. Николай может зарыться в снег, правда? Я слышала, так пережидают пургу, в куропаткином чуме, старожилы, ненцы.
Если поверх малицы надеть еще сокуй, это ма¬лица наоборот, мехом наружу, тоже из оленьих шкур,— можно спать на снегу, на льду, никакой мороз, никакая пурга не страшны. А в одной малице, в обычной одеж¬де, хоть в тулупе, зарывать-ся в снег зимой нельзя, вер¬ная гибель. Снежинок здесь нет, пыль. Пока есть силы, иди. В прошлом году рабочий шел под пургой четверо суток, представляешь? Ос-тался жив, а если бы лег, все.
Я пургу люблю и ненавижу. Выйду на крыльцо, смотрю, слушаю: вихри, по-лосы, волны, шелест, плач, свист, вой, что-то первозданное, дикая красота. А как подумаю: в тундре люди, олени... В ненецких сказках пурга, косматая старуха Хад,— самая страшная ге¬роиня, вроде нашей Бабы-Яги.
Если бы не эта избушка...
— Ничего,— уверенно сказала Ольга,— пошагали бы дальше. До соседнего зимовья меньше тридцати километров. Отца бы встретили. Собаки почуяли бы нас издалека. По их поведению, лаю, он бы понял: не медведь в тундре, не олень, а человек. Я соскучилась по собакам, они по мне, не знаю как, но дали бы понять: хозяюшка идет навстречу, твоя дочка, ее духом пахнет. Отец знает их язык, по-вадки, как никто. За него я спо¬койна, встречный ветер, поперечный, белая пурга или черная, ему все равно. Если разминутся с Николаем, он заглянет на зимовье, хозяев нет, поедет домой, сра¬зу вернется и всех нас подберет, вот увидишь.
Сейчас какая пурга, белая или черная?
— Белая — при ясном небе. Черная, когда тучи.
— А какая хуже?
— Обе хороши.
— Над столиком в стене проступило белое пятно, Оль¬га встрепенулась.
Свет в окошечке... Подъем!
***
«Разошлись! — подумал с отчаянием Стругов, пол¬зая вокруг ловушки.— От-бежали, лежат в снегу. Пасть спущена, задели нечаянно. Или рассторожил ветер. Знает Оля про «гостиницу» или нет?»
— Норд, ищи!
Он ухватил вожака за ошейник, тот рванулся по направлению к мысу.
«Все правильно, Оля знает эти места лучше меня.— Он бежал, не выпуская из руки ошейника.— Только бы не переменился ветер, уйдут в сторону. Триста метров в Арктике в полярную ночь, когда такая карусель, мо¬гут превратиться в бесконечность.
Любит, не любит, разве ее поймешь? Говорит ласково, глаза смеются... Уви-жу, первые мои слова: не могу без тебя жить. При Лиде. Будь, что будет. Скорее все¬го, от ворот поворот. Что-нибудь вроде: останемся друзьями. Тогда подамся на Курилы. Слишком хороша для меня эта девушка, с первой встречи было ясно. Хо-тел себя показать, в «Полярной звезде» моя фами¬лия была, лучшая бригада. На-верно, не обратила вни¬мания.
Может быть, ждет, когда заговорю. Надоест. Приедет однажды Шумов, ска-жет: Ольга замуж выходит, соби¬раю гостей, жених вроде ничего, с высшим обра-зова¬нием, речистый, из молодых да ранний, танцует как американец, руками, но-гами сучит, головой мотает. Приезжай, гульнем. Нет уж, гуляйте без Николая Стругова.
Лида, наверно, сразу отключилась. Избушку найти трудно. Свалились. Вся надежда на Норда. Погибнут — застрелюсь».
***
Прочитав запись в дневнике Стругова, Окатов за¬курил, подумал: «Горячку пороть не стал, молодец. Девки в «гостинице», в тепле, он тоже. Разморило. Спят, не чуют, что пурга выдохлась. Поеду, разбужу».
Вышел на крыльцо и увидел всех четверых, считая Норда. Остановились. Ольга побежала обратно к мысу. Чего она там забыла? Запуталась в полах пани-цы, упала ..
Присмотрелся, увидал веерную упряжку. На нартах Шумов.
Ветер утих, и только мерцающая в сумеречном свете снежная пыльца напо-минала о косматой старухе Хад.


;

СОЛОДУХО
НАТАН МОИСЕЕВИЧ

 
Родился 18 марта 1952 года в Казани.
Окончил физический факультет Казанского государст-венного университета в 1974 году.
Работал инженером инфракрасной техники в Казанском научно-исследовательском технологическом институ-те вычислительной техники (1974—1979 гг.). Препода-вал на кафедре философии Казанского государственно-го педагогического университета в должности асси-стента, доцента, профессора (1979—1996 гг.). Автор поэтических и прозаических произведений в книгах: «Российские поэты», «Современная поэзия», «Галерея - 3», «От бытия до небытия. Стихи и философские эс-се», печатался в Журналах «Вопросы философии», «Вестник РФО», «Казань» и др.
Подробности смерти стрекозы
После утреннего дождя, как это бывает летом, погода быстро стала вырав-ниваться. Первую половину дня я провалялся на дачном диване, читая француз-ского писателя и психолога Мишеля Фуко, и чтобы развеяться от описания ужасов казней Нового времени, решил сходить в дальний верхний лес. Нижний волжский лес, в котором располагается мой домик, лиственный – после дождя в его тени долго задерживается влага, земля раскисает, и потому хочется уйти туда, где сухо и солнечно.
Верхний лес по склону речного берега другого качества – там сосняк и пес-чаная почва. «В знойный летний день в сосняке душно, а в такой, как сегодня - день августа, начавшийся дождем, - там должно быть легко и приятно», – так ре-шил я и отправился по крутому бездорожью, минуя тропки, чтобы скорее достичь цели.
Запыхавшись, я взобрался на террасу склона, и, путаясь в буреломе, пролез через густые сплетения травы, листьев и веток. От влажной почвы под ногами пахло прелью и отдавало духом мертвечины. «Откуда здесь быть падали», - по-думал я, и с опаской посмотрел на оранжевую гроздь ядовитых ягод, возникших передо мной на вершине зеленого куста.
Однако вскоре я выбрался на лесную дорожку и, все еще часто дыша, побрел по ней. Она не так круто, но все так же с подъемом, вела меня туда, где стояли вековечные сосны, был густой смолистый воздух, трава под солнцем и синее небо с клубами кучевых облаков. Такой сосновый лес я помнил и любил с детства, и потому стремился попасть в него как можно скорее.
Дойдя до знакомой, заросшей травой и кустарником поляны, я повернул в сторону, ведущую к сосняку. Раздвинулись листья осин, кленов и берез, и открыл-ся вид на сосновую рощу. Пересекая заросшие борозды земли, стараясь не на-ступить на маленькие игольчатые елочки, я шел по тому направлению, где раньше пролегала лесная тропа, соединявшая лиственный лес с желанными соснами, вокруг вставал резной папоротник – свидетель доисторических эпох.
И вот я, наконец, достиг стволов, с неровной поверхностью, покрытых пла-стинами бугристой коры, сквозь которую проступала вязкая и клейкая, пахучая смола. Высоко вздымались стволы сосен, доставая до лучей яично-желтого солн-ца, и в вышине, в этом солнечном свете, коряжистые оранжевые ветви держали малахитовую щетину кроны. На этой поляне сосен было не так уж и много, и каж-дая имела свой особенный вид, свой неповторимый становой изгиб, индивиду-альный коричневый оттенок и характерную только для нее форму зеленой кроны.
Я узнавал их, эти сосны, так как посещал это место почти каждый год, когда приезжал на дачу. Узнавали ли они меня, смотрели ли они вниз на пришедшего человека? Это вопрос, остающийся без ответа. Ясно, что столетние сосны не мо-гут перемещаться в пространстве, эти гиганты, как стойкие оловянные солдаты, стоят на своей крепкой ноге только там, где их поставила природа, но зато они объемлют большие временные периоды. Их генетическая память в годовых коль-цах и завязях, в каждой иголке и семени в лепестках шишек хранит воспоминания архидревних времен.
Среди веточек и листочков, в зарослях папоротника, я отыскиваю большой пень – основание когда-то срубленной сосны. Долгие годы он не чернеет, он кре-пок и корист, по обнажившимся годовым кольцам можно определить обстоятель-ства его жизненного пути: засушливые и дождливые годы отпечатались в дакти-лоскопических кольцах на срезе сосны.
Над пнем зависла стрекоза – еще один посланник далекого прошлого.
Она изящна.
Освещенная солнцем, стрекоза выделяется яркими красками: зеленовато-голубые фасеточные глаза, занимающие основной объем головы, делают ее по-хожей на мотогонщика в шлеме, оранжевое тело держится в воздухе, как завис-ший вертолет за счет быстрых движений четырех согласованно работающих вы-тянутых прозрачных сиреневато-синих крылышек, чуть подрагивает красно-коричневый коленчатый хвост – зауженное длинное продолжение тела.
Ученые считают, что благодаря фасеточному зрению мир для стрекозы представляется в виде многократно повторенной мозаичной картинки располо-женных перед ней предметов, видимо, и меня, нагнувшегося над ней, она видит многократно умноженным параллельными рядами на фоне многочисленных кар-тинок привычного пейзажа.
Почему она не боится меня и не улетает? Напротив, бравируя опасностью, стрекоза садится на край пня и застывает. Притягательно блестят на солнце ее радужные крылышки.
Я склоняюсь над ней ниже, стараясь не закрывать ее своей тенью. Вероятно, теплое солнце нежит ее тельце, и яркие лучи слепят ей глаза, отражаясь сотнями мелких искорок в каждой фасетке, мельчайшей блестящей ячейке, дурманят ма-ленький мозг этого существа.
Мне стоит только протянуть руку, чтобы подхватить стрекозу. Как хочется поймать это яркое живое создание и пристально разглядеть его у себя на ладони. И я делаю быстрое роковое движение рукой вперед и сверху накрываю стрекозу, захлопывая живую клетку пальцев.
Молниеносное движение опережает крылатое насекомое – я вижу, что стре-коза не смогла упорхнуть из-под моей руки, а значит, она поймана. Но почему я не чувствую ни трепетания крыл, не щекотания тонких лапок в моей ладони. Там ли она? Я осторожно разворачиваю кисть руки к себе и смотрю: между пальцами видна моя пленница. Но она неподвижна.
Приоткрываю один палец за другим, высвобождая хрупкое тельце, - но в нем нет движения. Я раскрываю всю ладонь – стрекоза неподвижна, она застыла, буд-то ее уже засушили на игле. «Хитрит», - думаю я, - «Притворщица, выжидает удобного момента, чтобы внезапно вспорхнуть и улететь».
Я тоже жду. Но нет движений в этой маленькой застывшей «игрушке».
Я рассмотрел ее прелести, я уже насладился своей ловкостью, я сделал, что хотел – стрекоза мне больше не нужна. Я ловил ее не для коллекции, она не нуж-на мне засушенной в коробочке под стеклом, я не пойду с ней на рыбалку как с наживкой. Мне вообще не нужна она, мне не нужна ее жизнь. «Лети! Живи. Делай свои привычные дела». Я подталкиваю ее пальцем: «Давай, вперед. С моей ла-дони – к своим травинкам, листочкам, цветам».
«Лети, черт возьми!» – но стрекоза все так же неподвижна. Она «заснула».
«Неужели я убил ее? Но, ведь, я не желал этого. Что же сделал я ей?»
Присматриваюсь к ее фасеточной голове, которая как-то неуклюже поверну-та набок.
«Так вот в чем дело. Кажется, я повредил ей тонкую ниточку шеи, и, возмож-но, ее парализовало».
Больно ли ей, что она испытывает, если в ней еще находится стрекозий дух?
Но, возможно, она еще придет в себя, проснется, оживет. Я осторожно кладу ее на край пня и жду. На солнце поблескивает ее вытянутое переливчатое кры-лышко. Она опять как будто в той же позе, в которой я изловил ее. Только теперь она, как восковая. Но я все же жду в надежде…
Проползающий мимо черный блестящий муравей приостанавливается, при-нюхивается, осторожно подбирается к стрекозе и быстро наскакивает на нее. Она неподвижна. Муравей взбирается ей на спину и тоже замирает. Он похож на пилота, готового к полету на «стрекозе-самолете», только вот двигатель отключен и уже, похоже, не заведется моторчик и не взлетит живой самолетик. Но этого му-равью и не надо. Он начинает совершать суетливые движения, чтобы удостове-риться, что это тело может принадлежать ему и его сородичам. Для верности он кусает стрекозу то в спину, то в шею, то в хвост. Он пытается овладеть этим те-перь ничейным телом, дергая его за лапки, раскачивая в разные стороны, загибая ее хвост и толкая сзади. Он то отбегает на некоторое расстояние, то быстро обе-гает насекомое, вновь и вновь пытаясь сдвинуть его с места. Он рад находке и возбужден наживой, он активен и деятелен. Его задача оттащить и разделать найденное тело.
Я застыл и наблюдаю за происходящим. Теперь я только зритель, сделавший свое дело, и свидетель дальнейшей судьбы маленькой жертвы. Меня захва-тывает это зрелище – магия работы с еще почти живым телом бедной стрекозы.
На неподвижно лежащее насекомое обращает внимание еще один муравей – рыже-красный, он совсем маленький. Рыжий муравей подскакивает к голове стрекозы, забирается ей на шею и тоже кусает ее и сильно возбуждается. Уже два разнокалиберных и разноцветных муравья упиваются лежащим тельцем, которое для них предстает лакомым кусищем, пришедшимся им не по зубам.
Вдруг кажется, что под их натиском плоть стрекозы начинает сопротивляться, силясь преодолеть агонию смерти.
Между тем рыжий муравьишка оказывается более спорым, чем его черный соперник: каким то образом он сообщает о находке своим собратьям. И вот уже число красно-рыжих перескакивающих муравьиных шариков быстро возрастает вокруг бедной страдалицы. Этих муравьев уже два десятка, не меньше. Они об-лепили стрекозку со всех сторон, но больше всего им нравится ее голова и шея – вокруг несчастной образовалось красноватое вибрирующее ожерелье.
Теперь на краю пня идет настоящая муравьиная работа, усилиями рыжих насекомых стрекоза «оживает» – она приводится муравьиной массой в движение: ее тельце рывками подвигается к краю пня, голова неестественно ворочается, хвост то скручивается, то расправляется.
Может быть, интенсивные уколы муравьев вернули ее с того света, чтобы продлить мучения, или это только так кажется? Если стрекоза еще жива, что она испытывает? Вполне возможно, что она просто не способна владеть своим телом, и от этого ее положение еще хуже - она не может оказать сопротивление, взлететь и покинуть мучителей.
Прилетела большая серо-черная муха, с вытянутым брюшком, села на вы-ступ коры злополучного пня, превратившегося в эшафот для стрекозы, сложила благочинно крылышки вдоль тела и стала наблюдать за происходящим, греясь на солнце. Еще один зритель картины раздела тушки насекомого.
Глядя на разыгравшуюся драму в мире малых живых существ и имея к ней самое непосредственное отношение, я стал думать о том, о чем еще утром читал, лежа на диване. У меня в голове всплывали отрывки из книги Мишеля Фуко «Над-зирать и наказывать. Рождение тюрьмы». Ниже я привожу выдержки из этого про-изведения французского философа, психолога и историка; они идут под названи-ем «Тело осужденного».
«Второго марта 1757 г. Дамьена (покушавшегося на французского монар-ха – Н.С.) приговорили к «публичному покаянию перед центральными вратами Парижского Собора»…
И вот рассказ караульного Бутона: «Зажгли серу, но пламя оказалось столь слабым, что лишь слегка опалило кожу с наружной стороны руки. Затем один из заплечных дел мастеров, высоко засучив рукава, схватил специально выкованные стальные щипцы фута в полтора длиной и принялся раздирать ему сначала икру правой ноги, затем бедро, потом с обеих сторон мышцы пра-вой руки, потом сосцы. Палач сей, хоть и был человек дюжий, с большим трудом вырывал куски мяса, которое ему приходилось захватывать щипцами дважды или трижды с одной и той же стороны и выворачивать, и на месте изъятого всякий раз оставалась рана величиной с монету в шесть ливров.
После этих терзаний Дамьен, много кричавший, но не богохульствующий, поднял голову и оглядел себя. Тот же приставленный к щипцам палач желез-ным черпаком захватил из котла кипящего варева и щедро плеснул на каждую рану. Затем к телу осужденного привязали тонкие тросы, прикрепленные с другого конца к сбруе: к ногам и рукам, по одному к каждой конечности…
…Лошади рванули, каждая из них тянула к себе выпрямленную конечность, каждую держал палач. Через четверть часа процедуру повторили, и после не-скольких попыток пришлось направить лошадей по-другому: тех, что тянули за руки, стали поворачивать в сторону головы, а тех, что были привязаны к бедрам, - в сторону рук, чтобы порвать связки. Так пробовали много раз, но безуспешно. Он поднимал голову и оглядывал себя. Пришлось впрячь еще двух лошадей, в помощь тем, что были привязаны к бедрам; лошадей стало шесть. Но и это тщетно…
…После двух-трех попыток палач Самсон и тот другой, который орудо-вал щипцами, вытащили из карманов ножи и, поскольку больше ничего не оста-валось, надрезали тело Дамьена в бедрах. Четыре лошади потянули что есть силы и оторвали обе ноги, сначала правую, потом левую. Потом надрезали руки у предплечий и подмышек и остальные связки; резать пришлось почти до кости. Лошади надсадно рванули и оторвали правую руку, потом левую.
Когда все четыре конечности были оторваны, духовники пришли говорить с ним. Но палач сказал им, что он мертв, хотя, по правде сказать, я видел, что он шевелится, а его нижняя челюсть опускается и поднимается, будто он говорит…»
……………..
Последнее, что я видел и запомнил на полянке у сосен, – это как тело стре-козы, цепляясь заусенцами лапок и неровностями крылышек за выступы коры и высокие травинки, повалилось с плахи пня вниз…
Словно, озлобившись на меня, сосновый лес напустил комаров, которые стали нещадно кусать. Они садились на пальцы моих рук и впивались своими ост-рыми хоботками, раздвигая слои мягких тканей, пытаясь дотянуться до кровенос-ных сосудов. Настала и моя очередь, суд леса вершился надо мной.
Я отвернулся от пня и быстро пошел домой, настроение было окончательно испорчено.
«Почему так выстроилась цепь событий?» - думал я.
Почему утром прошел дождь, а где-то стрекоза жила своей жизнью, потом я валялся на диване, и стрекоза отсиживалась и сушила свои крылышки от влаги или летала на своем лесном пространстве, а затем в четыре часа пополудни я решил отправиться в сосновый лес, где в это время в беспечности пребывала стрекоза? Почему, когда я подошел к соснам, она подлетела к пню и не улетала, как будто ждала своей участи? Почему именно в это время я подошел к этому пню и поймал несчастную стрекозу? Почему все так сошлось? Почему так сложилась ситуация?
И этот финал: комариные укусы как наказание за мое преступление. И как оно незначительно, по сути, несоизмеримо по сравнению с гибелью уникальной жизни одного летающего насекомого. Мир многократно повторялся для стрекозы только в ее удивительных глазах, но он больше никогда не повторится для нее, потому что любая жизнь однократна. Тогда почему такое слабое наказание за смерть живого существа? Что это? Снисхождение к господствующему в животном мире человеку со стороны все контролирующего Творца или порождающей и спонтанной по своей сути Природы?
Или столь высока милость, столь велико милосердие к человеку на этом масштабе среза бытия; к человеку, который невольно или вполне осознанно еже-дневно и ежечасно давит, прихлопывает, размазывает, постоянно и повсеместно убивает тысячами, миллионами жуков, пауков, бабочек, муравьев, мух, ос и дру-гих живых тварей (тварей, то есть творений, - значит, сотворенных для какой-то вселенской надобности)?
Обо всем этом я думал по дороге домой в лесу, об этом я размышлял, сидя за столом на чердаке дачи, эти мысли не оставляли меня, когда я стоял по щико-лотку в холодной воде реки на закате солнца.
Именно так, а не иначе, я прочел текст сегодняшнего дня в ситуационной книге бытия. Философы-герменевты говорят, что каждый читает тексты книг по-своему, и нет, и не может быть однозначного прочтения. Каждый читатель дает свое собственное толкование прочитанному.
;
СУХОВ
ЕВГЕНИЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ

  Родился25 июля 1959 в городе Потсдаме бывшей Германской Демократической Республики.
В настоящее время живет в Казани.
Доцент. Преподает на геологическом факультете Казанского университета.
Охота на смотрящего
Сорванный налет
(отрывок)
В кармане завибрировал телефон. Глянув на экран, он понял, что звонит Моня.
– Слушаю.
– Народ собрался, тебя нет. Когда начинать? – ровным голосом спросил Мо-ня.
– О чем ты? – не понял Александр.
– Шрам, ты что, забыл? – удивленно протянул Моня. – Я об обменном пункте, что на проспекте Металлистов.
Шрам невольно посмотрел на часы:
– Валера, где ты находишься?
– На четвертом этаже. Отсюда хорошо виден объект. Так ты чего?
– Вот что… У меня важная встреча. Если не подъеду в течение часа, начи-найте без меня!
– Шрам, но ведь…
Выключив телефон, Александр Степанов, он же Шрам, широко распахнул дверцу внедорожника и плюхнулся в кожаное кресло. Стараясь не поддаваться накатившему раздражению, бережно повернул ключ зажигания. Автомобиль мгно-венно отозвался утробным рычанием.
– Пропади оно все пропадом! – произнес он, выворачивая «Лексус» на шоссе.
Взяв резвый старт, машина лихо мчалась от Финского залива к Васильев-скому острову. Это был тот редкий случай, когда Шрам вел машину сам. Длинные пальцы Александра, поросшие тонкими рыжеватыми волосами, уверенно обхва-тили оплетку руля, лицо напряженное, сосредоточенное, он лишь иногда погля-дывал на спидометр, где стрелка, будто приклеенная, держалась у отметки 160.
Вообще-то Александр не любил неоправданного лихачества и, когда все-таки садился за руль, предпочитал езду спокойную и уверенную. Но в этот раз случай был особый.
Обменный пункт на Металлистов появился с полгода назад. Расположенный в полуподвале жилой девятиэтажки, он давно приглянулся Шраму. Формально обменный пункт был петербургским филиалом Нижневартовского коммерческого банка «Беркут». Заправляли в нем делами почему-то афганцы. Не российские ве-тераны войны в Афганистане, а самые что ни на есть черноглазые и смутные уса-чи-афганцы, которые неведомо как внедрились в нижневартовский бизнес и те-перь крутили в Питере поступавшие из нефтяного края бабки.
Шрам, ясное дело, тут же послал к афганцам своих гонцов со стандартным деловым предложением о сотрудничестве. Афганцы повели себя нагло – от «крыши» отказались, сославшись на уже имеющуюся защиту. Было чему удив-ляться, такое в его практике случалось не часто. Следовало к ним присмотреться повнимательнее, и он приказал последить за строптивыми «духами». Через неде-лю разведка донесла, что к афганцам каждый вечер приезжает инкассаторский броневичок банка «Сокол», принадлежащий питерскому УВД. Тут Шрам смекнул, что означает вся эта «хищная» терминология.
Отправив запрос в Москву знающему человеку, он скоро получил добрый со-вет в «Беркут» не соваться, потому что там идут сложные многоходовые аферы с нефтедолларами и деньгами от афганской наркоты, а курируют эту группу влия-тельные генералы из Москвы. Становилось понятно, отчего это афганцы отказа-лись от «охранных услуг».
Поразмыслив, Шрам решил поступить по-своему: Москва далече, да и мен-товские генералы не всесильны, а его обязанность заключается в том, чтобы со-держать собственное хозяйство в порядке, на то он и поставлен в Питере смот-рящим. Черномазые банкиры ударили по его самолюбию, а за это тоже следует заплатить. Вот тогда и родилась идея грабануть обменный пункт.
Шрам дал отмашку, и бригада Мони обычным порядком начала готовить операцию по «выемке денег». Для начала у пункта выставили наружное наблюдение. В соседнем подъезде сняли однокомнатную квартиру, поселили туда Чушпана, поручив ему заняться во дворе починкой своего допотного «жигуля». И каждый день, часиков с семи утра, Моня с Чушпаном, облачившись в замасленную одежонку, не спеша ковырялись в прогнившем движке, изображая капитальный ремонт.
Через четыре дня ребята представили Шраму полный график движения лю-дей и техсредств вокруг бронированной двери филиала банка «Беркут». Обмен-ный пункт посещали человек сто в день – по местным меркам не так уж и много, но и не мало. Предположительно, средний дневной оборот в «обменке» состав-лял порядка пятидесяти-ста тысяч баксов. Любопытно было другое: ближе к концу дня, часов в пять, банк закрывался на «технический перерыв», и вот тут-то начи-налось самое любопытное. С пяти до восьми к запертой двери подкатывали ино-марки, из которых выходили коротко стриженные мускулистые ребята с кейсами, и после нескольких коротких фраз через домофон их впускали внутрь. Из «Беркута» молодцы выходили уже без портфелей. Ясно, что никакого обмена они не производили, а скорее всего свозили в банк наличность. Ровно в восемь к парадному крыльцу банка подъезжал инкассаторский бронированный «Форд» с опознавательными знаками банка «Сокол», торопливо загружался мешками и уезжал.
Моня и Чушпан, чтобы не привлекать к себе внимания, теперь наблюдали за банком с крыши соседнего дома и тщательно изучали график приезда ребят с кейсами и броневичка. Выяснилось, что гонцы с кейсами подъезжают около семи вечера. Называли в домофон цифры от пятидесяти до ста, являвшиеся паролем, и входили в помещение.
Через неделю вызрел план захвата обменника.
* * *
Моня невольно нахмурился: сейчас, когда все было подготовлено к изъятию денег, у Шрама вдруг обнаружились какие-то срочные дела. Не так они планиро-вали. Он стоял в подъезде у окна четвертого этажа и внимательно наблюдал за двором. На первый взгляд обыкновенный, каких в Питере не одна сотня. Двор был проездным и соединял два небольших переулка, выходивших на проспект. Перед подъездом стоял синий внедорожник «Тойота Лендкрузер». Водитель, обхватив руль обеими руками, тоскливо посматривал по сторонам, очевидно мечтая о завершении рабочего дня, когда можно будет, взобравшись с ногами на диван, хлебать пиво прямо из бутылки. Пассажир, здоровенный детина в сером костюме и тяжелых ботинках, уже минут десять находился в помещении банка. Из опыта наблюдения можно было предположить, что пробудет он в помещении не менее двадцати минут, а следовательно, у них еще имелся резерв.
Вдруг Моня заметил, как со стороны футбольной площадки во двор въехал белый «Москвич». За неделю он успел приметить всех автовладельцев этого до-ма. Такого «Москвича» ни у кого из местных не было. Значит, машина прикатила в гости. Или забрела случайно. Не спуская глаз с белого «Москвича», Моня выта-щил из заднего кармана миниатюрный радиопереговорник и вызвал Чушпана, сидящего во дворе в «Жигулях».
– Что за гости? – коротко поинтересовался Моня.
– Сам голову ломаю.
– Сколько их там?
– Четверо. Отсюда не вижу, но вроде как черные.
– Негры, что ли? – усмехнулся Моня.
– Не поймешь… Кажись, зверьки. Кавказцы.
– Где пацаны?
– Все на своих местах… Кузя и Филин в подъезде под лестницей. Рома и Петря кучкуются у подъезда под козырьком – тебе оттуда не видать.
– Гонец с кейсом еще не выходил?
– Торчит в «обменке».
– Будем ждать Шрама?
– Как бы не опоздать, Валера, – неуверенно протянул Чушпан. – Инкассаторы минут через пятнадцать прикатят.
– Хорошо. Через три минуты выходим.
– Договорились.
Моня убрал переговорник в карман. На душе отчего-то было тревожно. Сунув руку во внутренний карман куртки, он натолкнулся пальцами на короткий ствол «узи». Прохладный. Вздохнув глубоко, он некоторое время подержал в легких воздух, после чего медленно выдохнул его вместе с опасением. Теперь на душе был покой. Надев лыжную шапочку, он быстро спустился по лестнице.
Кузя и Филин уже стояли перед запертой металлической дверью обменного пункта. В таких же, черного цвета, лыжных шапочках. Моня утвердительно кивнул, и Кузя решительно позвонил. Домофон зашипел, и голос с сильным азиатским ак-центом произнес:
– Я вас слюшаю?
– Пятдесят одын!
Звонко лязгнул замок. Будто по команде натянули на лица шапочки с проре-зями для глаз, и Кузя нетерпеливо толкнул тяжелую дверь. Все трое ввалились в тесный предбанник. За крохотным столиком с телефоном сидел охранник – щуп-лый смуглый афганец. Увидев вооруженных посетителей, он вскочил, но, получив удар в лицо прикладом автомата, повалился под столик. Моня поднял телефон-ный аппарат и грохнул его о цементный пол, потом молча кивнул на занавешен-ное окошко кассы. Кузя тут же накинул на окошко заготовленный черный плащ. Филин ткнул кулаком в дверь с надписью: «Посторонним вход воспрещен». Дверь распахнулась, налетчики ворвались в помещение банка и с ходу выбили дверь, ведущую в кабинет управляющего.
Их взору предстала заманчивая картина: на длинном деревянном столе ле-жали аккуратные пачки долларов, видно вынутые из черного «дипломата». Хозяин портфеля – бугай в сером костюме – с ужасом смотрел на ворвавшихся налетчиков. Все трое были в черных горнолыжных масках и держали наготове три ствола: Моня – автомат «узи», Чушпан – «беретту», а Филин – «ПМ». Два низких черноволосых мужика – по виду афганцы – как сидели за столом, так и замерли с перекошенными физиономиями.
– Сидеть! Руки на стол! – гаркнул Моня, тряхнув автоматом. – Не рыпаться! Одно движение – и всех кончаю! Первый, проверь остальные комнаты, я держу их на мушке, второй, собирай «зелень»!
Моня грозно повел стволом «узи», Чушпан рванул в коридор, а Филин бро-сился сгребать «зелень» в раскрытый рюкзак.
– Сейф! Где ключи от сейфа? – Моня резко развернулся в сторону смуглоли-цего управляющего.
Тот, не раздумывая, вынул из ящика стола небольшую связку ключей и нерв-но стал открывать стоящий за его столом сейф. В сейфе оказалась внушительная стопка рублей и долларов.
Филин быстро перегрузил содержимое сейфа в уже наполовину заполненный рюкзак и восторженно поднял вверх большой палец.
Моня достал переговорник и вызвал оставшегося на улице Петрю.
– Третий, что там гости? Стоят?
– Стоят.
– Все на месте?
– Все.
– Что происходит?
– Ничего. Пусто. Дети в футбол гоняют.
Моня отключил переговорник. Чушпан, запыхавшись, вернулся в комнату:
– Все в порядке. Девицу в расчетном я закрыл на ключ, а мужика в соседней комнате оглушил, до ночи не очухается.
Филин уже собрал оставшиеся пачки долларов со стола и затянул на узел рюкзак. Все это заняло минуты три-четыре.
Держа на прицеле перепуганных насмерть афганцев, Моня, не повышая го-лоса, сурово выдохнул:
– Так, черномазые, всем замереть! На улице мои бойцы стоят, прикрывают дверь в сраный банк. Телефоны я вырубил. Так что если жить хотите – без глупо-стей. Если что, всех порежем!
В эту секунду с улицы раздались одиночные пистолетные выстрелы. Моня выматерился и машинально взглянул на часы – половина восьмого. Для инкасса-торов рановато. Что там, блин, происходит?
– Первый – если что, мочи их всех на хер! – повернулся Моня к Чушпану и бросил на ходу Филину: – Второй, за мной. Рюкзак береги.
Моня раскрыл бронированную дверь в «обменку» и столкнулся нос к носу со здоровенным черноглазым парнем в тренировочном костюме. В его широкой ла-дони колыхнулся ствол, но Моня, стиснув в ярости зубы, надавил на спусковой крючок и увидел, как выпущенная очередь разодрала набегающему кишечник, угодила в голову. Задергавшись, как ошалелая марионетка, прошитая горячими стальными нитками, он повалился на пол. На лицо Моне обильно брызнула кровь и какие-то слизистые плюхи. «Мозги», – промелькнуло где-то в уголках сознания. Поднявшись по лестнице, он пробежал по коридору и выскочил на улицу.
Его встретил шквал огня. Стреляли с двух сторон – справа и слева. Пули зло стучали в кирпичную стену, откалывая веер осколков; звонко отскакивали от ме-таллической двери; с глухим стуком входили в косяк подъезда, расщепляя дерево. Боковым зрением он заметил белый «Москвич» – все дверцы у него были распахнуты. Значит, пальбу вели пассажиры «Москвича». Совсем рядом просвистели пули. Моня скользнул взглядом по асфальту и увидел лежащих без признаков жизни Петрю и Рому. Под Ромой разлилась громадная лужа крови.
– Моня, назад! – крикнул Филин и шмыгнул в подъезд.
Моня вбежал за ним и бросился по лестнице вниз к двери обменного пункта. Позади послышались гулкие быстрые шаги. Моня вслед за Филином юркнул в «обменку» и захлопнул за собой дверь. Выпущенные вслед пули звонко зацокали по стальной обшивке. Он лязгнул задвижкой.
Моня вбежал в помещение, где Чушпан держал под прицелом афганцев и гонца.
– Что там? – услышал Моня тревожный крик Чушпана.
– А хрен его знает! Налетели какие-то архаровцы. Наших замочили.
Моня оглядел помещение. В дальнем углу под самым потолком виднелось занавешенное окно.
– Вон то окно куда выходит? – спросил он у пожилого афганца.
– Тот окно на проспект выходит! – с готовностью ответил азиат.
– Первый, Второй – уходим через окно! – И с этими словами Моня побежал было вперед, но вдруг, снова вспомнив про афганцев, обернулся и свирепо гарк-нул: – Всем на пол! Руки за голову! Кто поднимется – будет покойником.
На улице у входа затарахтел «АКМ». Это уже серьезно. Там шел настоящий бой. Моня посмотрел на часы: ровно восемь. Это, должно быть, подъехал инкас-саторский броневик. Значит, кавказцы на белом «Москвиче» не охрана, а наезд на банковских – кто же они? Неужели тоже налетчики?
Ну, блин, вы даете!
Моня ударил прикладом автомата по стеклу. Почувствовал, как один из ос-колков вонзился в ладонь. Не обращая внимания на порезы, он принялся остер-венело выламывать осколки из рамы. Окно было в половину обычного, но про-лезть в него можно было даже здоровяку Филину.
И вдруг лежащий банковский гонец проворно развернулся и выхватил из-под мышки пистолет. Раздался выстрел, потом еще и еще. Филин неловко покачнулся, схватился за грудь и стал медленно оседать. Моня, почти не целясь, пальнул в гонца короткой очередью. Тот вскрикнул, дернулся и затих, неловко ткнувшись лицом в кафельный пол. Филин лежал на полу, все еще сжимая в руках рюкзак с «зеленью» и рублями.
– Чушпан! – забыв о конспирации, рявкнул Моня. – Бери рюкзак и дуй сюда! Этих мудаков положи – всех!
Чушпан, бледный как полотно, поднял руку с «береттой» и направил в лицо управляющему:
– Получай, сука!
Рука дважды дернулась, наполняя низкое помещение оглушительным грохо-том и пороховой гарью, и старик с молодым афганцем рухнули на пол. Чушпан подхватил туго набитый рюкзак и ринулся к выбитому окну. Но в этот момент со стороны бронированной двери, ведущей в «обменку», раздался чудовищный взрыв, словно бы стены и потолок подвального помещения зашатались.
– Дверь взорвали! – крикнул Моня, уже успевший вылезти на улицу. – Давай, бросай мне рюкзак и лезь быстрее!
Но его последние слова потонули в автоматных очередях. Он видел, как Чушпан уже схватился за оконную раму, подтянулся – и тут его настигли огненные плевки. Чушпан поморщился, пальцы его разжались. Рюкзак с «зеленью» пока-тился на пол.
Моня огляделся по сторонам и сразу уловил взглядом предусмотрительно оставленный ими на проспекте заляпанный грязью «Форд». Он бросился к маши-не, рванул дверцу водителя и, сев за руль, включил зажигание. Слава богу, Петря оставил ключ в замке. «Форд», взвизгнув шинами, рванул с места.
Моня тяжело дышал. Машину он вел точно на автопилоте. Руки дрожали. Он так и не понял, кто это испортил им «песню», кто сорвал тщательно и, можно ска-зать, идеально подготовленную «выемку денег».
Но одно он знал наверняка: Шрам обязательно выяснит кто. И объявит сукам войну. Он вытащил из кармана телефон и, не попадая пальцами по кнопкам, стал было набирать мобильный номер Шрама. И только спустя минуту заметил, что его «Нокия» приказала долго жить – одна из выпущенных в него пуль расколола те-лефон.
;
СЫЧЕВ
ДМИТРИЙ СТЕПАНОВИЧ


 
Родился 18 сентября 1918 года в городе Сатка нынешней Челябинской области. Участник Вели-кой Отечественной войны, награжден орденом Красной Звезды. Работал на Казанском производ-венном объединении им. Горбунова.
Член СП с 1983 года.
Автор книг: "Ребята с нашей улицы" (1968);
"Гром над облаками" (1980;
"Близ голубых лагун (1984).
Умер 1988 г.

"Рио-рита"
Пыль не успевает оседать, стоит облаком. Самолеты один за другим опуска-ются на укатанный чернозем и расползаются жужелицами по сторонам, к зеленым ос¬тровкам полян. Вдали, в утренней дымке, маячат окраи¬ны Краснодара. При-зрачные, неведомые, будто нарисо¬ванные на макете.
Старший лейтенант Николаев и с воздуха не рас¬смотрел города. Весь полет, от старта до посадки на это незнакомое, судя по всему, недавно подготовленное летное поле, голова его была занята другим, как ему казалось, основным сейчас, трагическим событием: Крым пал. Полк уходил спешно. Хотя еще вчера бомбил скопление противника у Геническа и на подходах к Ишуни. Били немцев на Ара-батской Стрелке. Никто не предполагал беды. И вот — Краснодар. Непостижимо!
Выйдя из самолета, Николаев лег на траву, лег вниз лицом.
Штурман Тиунов, молоденький лейтенант с краси¬вым, непроницаемым ли-цом, сел рядом с Николаевым, разглядывая карту в планшетке. Он понимал ко-ман* дира. У того остались жена и сын в Старом Крыму. Еще в первые дни войны Николаев отправил их к теще, считая этот город самым безопасным мегтом. Твер* до стоял на своем: не эвакуировал семью в глубокий тыл. Теперь переживает, му-чается.
Николаев перевернулся на спину. Глаза открыты. Сухое носатое лицо ока-менело. Складки у переносья залегли глубоко, под глазами синь.
Штурман закурил. Бросил планшет на тощую травку. Планшет упал прозрач-ной стороной вверх; за плек¬сигласом — вырезка из журнала... Яркий день, берег с бархатистым отблеском, море, лазурное и манящее. Стройная девушка в купаль-нике держит в руках связку кефали...
Штурман хмыкнул и, нагнувшись, подтянул за ремень планшетку к себе; на миг еще раз кинул взгляд на вырезку, потом достал ее, свернул вдвое и сунул вглубь.
— Товарищ старший лейтенант! — подошел радист, тревожно поглядел на молчащего командира и уже ти¬ше к Тиунову: — Товарищ лейтенант, будем вы-гружать?
— Отставить! Подождем,— неожиданно сказал Ни¬колаев.
Он встал, резким движением поправил волосы, рас¬сыпавшиеся по крутому с залысинами лбу, и пошел к самолету, возле которого, надвинув фуражку на глаза, с кислым видом ходил Михайлов с деревянными струбт цинами в руках. Прежде чем заклинить рули, он раз¬глядывал струбцину, хмурился. Богатырского роста, плечистый, но медлительный, техник обнаруживал рас¬терянность и недоумение.
Подкатила полуторка, девушка в белом переднике, стоявшая в кузове, крик-нула:
— Соколы! Принимай завтрак! Эй, молодой, симпатичный,— обратилась она к радисту и протянула ему термос и еще что-то, упакованное в бумагу.— Скорей, скорей, а то остынет. Налетайте!
Она спрыгнула на землю, сдернула с головы белый с кружевной каемкой платочек и, тряхнув пышными в завитушках волосами, сказала;
— Завтракайте. А я пока в кабинке подремлю. Ночь сегодня не спали, гото-вили, вас ждали. Теперь все, Остается посуду собрать.
Николаев выпил стакан какао. Снова лег на траву, не проронив ни слова. Ос-тальные тоже завтракали мол¬ча. Штурман сосредоточенно жевал бутерброд, на-блю¬дая за техником, все еще хлопочущим у машины. Ра¬дист вздыхал, погляды-вая на кабину полуторки, где, отвалясь в разные углы, дремали шофер и офици-антка. Наконец, он не вытерпел, подошел к шоферу и, краем глаза следя за де-вушкой, позвал:
— Кореш? А кореш?
Тот открыл глаза:
— Почему «кореш?,
— Вижу по глазам.
Шофер хохотнул:
— Они у меня были закрыты. Ты что, факир Ван- Юли? — сказал он, осто-рожно беря папироску из короб¬ки «Казбека», протянутой ему радистом.— Важные па¬пироски употребляешь. Москва. Высший сорт!
— Командир подарил. А у меня — махорка, алатырская, хочешь махорочным дымком обмыться?
Тот замотал головой, пуская дым в ветровое стекло, удовлетворенно чмок-нул, спросил:
— А что это у вас, тот вон, тощий, длинный... болен, что ли?
Радист взглянул на поляну, тихо сочувственно от¬ветил:
— Хуже, кореш. Это командир и есть. Семью оста¬вил под немца.
— Как под немца?! — встрепенулась официантка. На лице ее отразился ис-пуг. Широко открытыми глазами она уставилась на радиста.
— Вот так... — сказал тот, отворачиваясь. Затоптал папироску, взглянув на девушку, продолжал.— Тут не расскажешь сразу... Вчера третий раз поднялись мы в воздух. Отбомбились, сели. А нам — час на заправку и погрузку! И вот мы здесь. Прорвались, видно, окаян ные. Заболеешь тут... у меня вот никого, один я, как есть, и то душа перевертывается.
— Ох, как вы меня расстроили, солдат,— сказала девушка, положив плотно сжатый кулачок себе на грудь.
Она вышла из кабины, залезла в кузов, задвигала ящиками и посудой.
Послышалась музыка. На соседней стоянке завели патефон. Тихий, полный тоски тенор пел «Аникушу».
Это был подарок одесских моряков. Несколько пла¬стинок и патефон. Пода-рок лейтенанту Скатову в его предпоследний полет в осажденный город. Экипаж Скатова геройски погиб на другой день. Подарок остался, и командиры экипажей разыграли его на счастье. До¬стался патефон Николаю Комарову. Как видно, кома-ровцы соседями оказались. Там кто-то решил раз¬влечься.
— Эх, не нашли ничего лучше! — с досадой сказал радист.— Извини, ко-реш,— и бегом направился к со¬седней стоянке.
«Аникуша» смолкла. Над полем полилась «Рио-Рита». Волнующая, бодря-щая «Рио-Рита»... Чудился ве¬чер, шум моря, праздничный гул танцевальной пло-щадки.
На соседней стоянке закружилась черная пара.
Официантка улыбнулась. Шофер усмехнулся весело, кивнул головой: «Во дают матросы!»
Донесся топот бегущего радиста. Задыхаясь, подбе¬гая к своему самолету, он ликующе крикнул:
— Товарищи! Всех командиров — на КП. Наша эс¬кадрилья возвращается. Возвращается в Крым. Под Се¬вастополь! Ура-а!
Он протянул руку официантке, она поняла, спрыгну¬ла на землю.
Радист закружил девушку в быстром фокстроте.
Николаев поднялся с земли. Одернул китель и разма¬шисто зашагал к зданию с полосатым «ветродуем» над крышей. Стиснув зубы, просветленным взглядом он окинул поле.
От самолетов к белому саманному домику, где раз¬местился командный пункт, как на ориентир, по полю устремились командиры экипажей. Шли торопли-во, буд¬то льющаяся на полную мощь мелодия стремительной «Рио-Риты» подго-няла их.

;
ТОЛСТОЙ
ИГОРЬ АЛЕСЕЕВИЧ

 
Родился 19 февраля 1916 года на Украине, в Харь-ковской области.
Участник Великой Отечественной войны. За про-явленный героизм, награжден Орденом Отечест-венной войны II степени.
Жил в Казани, работал школьным учителем.
Его книга «Люди в кирасах вышла в Таткнигоизда-те лишь в 1990 году, пролежав «на полке» более двадцати лет. Это была страшная правда о вой-не, о штрафных батальонах.
Умер 19 ноября 1990 года.

Люди в кирасах
(отрывок из повести)
Живым и павшим солдатам
2-го ОШБ (офицерского штрафного
батальона) посвящается.
Автор
Часть вторая
Кто, за что, по воле чьей Разберись, наука...
А. Твардовский
1
В тот же день, потолкавшись среди пестрого лагерного люду, Сушко узнал, что все оказавшиеся здесь подлежат какой-то спецпроверке. В такие лагеря соби-рают всех, кто был в немецком тылу и перешел линию фронта не в соста¬ве части или не имеет документов. Относительно времени пребывания в них говорили по-разному: одни уверяли, что все это займет несколько дней или недель (на фронте не ждут!), другие доказывали, что это тянется месяцами, а третьи утверждали, что будешь сидеть до тех пор, пока ос¬вободят ту местность, где был в оккупации.
Узнал также Сушко, что этот лагерь — сортировочный, а проверку проходят в других, специальных лагерях.
Заключение в лагерь сломило Алексея: он упал духом, замкнулся в себе, ча-сами лежал на нарах или сидел в ук¬ромном месте, снедаемый горестными дума-ми. Он уже не думал о задании, не пытался даже поговорить об этом с каким-нибудь начальством, потому что в таком сборище людей добиться чего-нибудь было невозможно. До послед¬него момента его не покидало убеждение в том, что все случившееся с ним — обычное недоразумение. Он обвинял в дурацкой сверх-бдительности всех: начальника госпиталя, майора на пересыльном пункте, нако-нец, сержанта-конвоира. И только теперь, послушав немало историй, подобных своей собственной, он понял, что дело обстоит куда слож¬нее. Все больше напра-шивался вывод, что поводом для за¬ключения в лагерь служил сам факт пребыва-ния в плену или на оккупированной территории.
Ему вспомнилась грязная писанина националистических листков, кричавших о таких лагерях, но тогда он даже в мыслях не допускал их существования, ибо был уверен, что создание их в нашей стране вообще невозможно. «В чем все-таки дело? — думал Алексей.— Неужели среди нашего народа так много предателей, что нужно проверять каждо¬го человека? Да и как практически можно установить ис¬тину?»
Он вспомнил сорок первый год, бойцов и командиров, выходивших из много-численных окружений и попадавших в их отряд. И хотя среди них бывали и слу-чайные люди, при¬шедшие только потому, что больше идти было некуда, к ним и то относились с большим доверием. Их проверяли просто: давали оружие и брали в бой. Долгие часы прово¬дил Алексей в таких невеселых размышлениях. Подав-лен¬ный, униженный, он тяжело переживал заключение в ла¬герь и даже не пытал-ся ни с кем сблизиться.
А жизнь в лагере шла своим чередом, странная, непо¬нятная, невообразимая. Люди о чем-то часами спорили, тайком поигрывали в карты, что-то покупали и продавали из-под полы — словом, вели себя совсем не так, как долж¬ны были, по мнению Алексея, вести себя в подобных слу¬чаях.
Временами, пробуждаясь от душевного оцепенения, он прислушивался к разговорам, присматривался к людям и удивлялся. «Почему они так спокойно все это переносят? Почему не протестуют? Неужели это их не оскорбляет? А может, они все виноваты?»
Из пестрой мозаики лиц Алексею скоро запомнилось од¬но: сухощавое, мус-кулистое, с большим крючковатым но¬сом и коротенькой трубкой во рту. Нос, чуть свернутый набок, казалось, постоянно заглядывал в трубку, пытаясь уви¬деть, не осталось ли там хоть немного табаку. Но она поч¬ти всегда пустовала и сердито сипела.
Ее владелец ходил в кирзовых сапогах и стареньком ту¬лупчике нараспашку, под которым была видна гимнастер¬ка с тремя дырочками на красных петлицах. Невысокий, плотный, с широченной грудью и большими волосатыми руками, он был очень силен и, видимо, принадлежал к кад¬ровым военным. Алексей часто ви-дел, как он подолгу сидел возле курящей компании, дожидаясь, когда кто-нибудь на¬меревался бросить окурок. В такой момент длинноносый молча толкал курив-шего и протягивал руку. Отказывали редко. Обычно куривший сначала недоумен-но смотрел на пальцы, сложенные характерным жестом курильщика, а потом молча совал окурок. Длинноносый вдавливал его большим пальцем в трубку пря-мо с бумагой и затягивался. И снова сидел молча или переходил к другой группе.
Однажды он подсел к Алексею, который курил, примо¬стившись на солнышке у стены барака. Зная его повадки, Алексей подал кисет. Он не спеша набил свою трубку и глубоко вдохнул дым.
— Табачок что надо. Давно сидишь?
— Недавно.
Длинноносый снова затянулся и тоненькой струйкой дол¬го выпускал дым.
— Оно и видно: табачок еще сохранился. А я скоро ме¬сяц. Совсем прожился.
— Что так? Говорят, тут не засиживаются.
— Черт его знает! Сунули и забыли. Как тебе это нра¬вится? — спросил он.
Алексей не ответил.
— То-то и оно...— огорченно протянул длинноносый и замолчал. Его трубка теперь не сипела, а чуть потрескива¬ла и весело курилась голубым дымком.
— Спасибо за табачок,— поднялся он
— А кисет? — спросил Алексей.
Длинноносый, словно не слыша, тронулся было прочь. Тогда Алексей при-поднялся и сильно дернул его за тулуп¬чик сзади. Тот грузно плюхнулся на землю.
— Кисет, говоришь? Пожалуйста,— и он протянул Алек¬сею кисет.
— Не люблю таких штучек.
— Не обижайся: без курева — прямо уши пухнут. Про¬дай немножко,— попро-сил он.
— У самого мало.
— Мало так мало. И на том спасибо,— и он ушел.
Вскоре после этого случая он снова встретился с длин¬ноносым. Однажды утром Алексея вызвали в управление лагеря. Когда он подошел к бараку, где оно помещалось, там уже собралось человек сорок. Разбившись на группки, люди об-суждали возможные перемены. Алексей подошел к одной из них, где что-то дока-зывал бородатый высокий мужчина в черном демисезонном пальто, подпоясан-ном уз¬ким ремешком.
— Не могут тут нас долго держать. Смысла нет: на фронте сейчас каждый человек нужен. После Сталинграда немцы долго не задержатся, успевай только догонять.
Ему возражал изможденный светловолосый человек то¬же в гражданской одежде:
— Сталинград — это Сталинград. Но бежать немцы пока еще не собираются. Воевать они умеют, тут еще не один Сталинград потребуется.
Типичная политическая незрелость! Да будет тебе известно, что немцы нико-гда не умели воевать. Их еще Александр Невский бил! А Суворов? А Брусилов? Они сильны своим генералитетом, а солдат у них жидковат про¬тив русского Ива-на. Это из истории хорошо известно.
На кой ляд мне твоя история, когда я на собствен¬ной шкуре знаю, умеют или не умеют. Да и с чем твой Иван воевать будет? С винтовкой и шашкой против са-молетов и танков? Видел я, как в сорок первом кавалерия против танков ходила, что от нее осталось?
— Знаю. Но это не дает тебе права утверждать, что немцы непобедимы.
— Хитро, борода, выворачиваешь,— вмешался один из слушателей.
— А я и не утверждаю,— возразил светловолосый.— Но и ты нас не утешай тем, что Суворов немца бил. Суво¬рова давно нет. А мы с тобой — есть. Вот нам-то его и бить! А то — Суворов!
— Да пойми ты, что дело вовсе не в кавалерии, как ты хочешь представить. В этой войне у нас никто ставку на кавалерию и не делал. Разве наши не знали, что немцы строят самолеты и танки?.. Дело в том, что их пока у нас еще мало...
— Ну, а если знали, так почему ж не строили? Потому что на лихую тачанку надеялись! Вот послушай,— указал светловолосый на репродуктор, висевший на столбе,— каж¬дый день поют: «И линкоры пойдут, и пехота пойдет, и помчатся ли-хие тачанки!»
— Но в свое время нашему народу ясно сказали: нападение было неожидан-ным, отмобилизоваться мы не успели...
— Слушай, ты кем был в армии? — прервал его светло¬волосый.
Бородатый на секунду опешил, потом с раздражением сказал:
— Какое это имеет значение?
— А такое, что я б тебя к солдатам на версту не под¬пустил. Талдычишь, что в газете вычитаешь, а сам...— и светловолосый выразительно повертел пальцем у лба.
— Кто бы ни был, но пораженческой пропагандой ни¬когда не занимался...
— Как же ты сюда попал? Политически зрелый, вдре¬безги сознательный — и вместе с нами, серыми,— опять вмешался один из слушателей.
— У меня хоть гимнастерка да штаны форменные оста¬лись,— распахнул пальто светловолосый,— а ты, наверное, и подштанники армейские выбросил...
— Дак они ж полные были,— бросил кто-то из окру¬жающих. В громком хохоте потонули последние слова бо¬родатого. Он пытался еще что-то доказывать, но его уже никто не слушал.
Алексей, стоявший рядом, хотел было вмешаться, но тут кто-то потянул его за рукав. Он оглянулся и увидел длинноносого. Он тянул его в сторону и говорил:
— Брось эту хренословию слушать. Ты ж не знаешь, что это за люди. Давай лучше закурим.
Они отошли в сторону. Наученный опытом, Алексей до¬стал щепотку табаку и высыпал в его огромную ладонь.
— Хе-хе, запомнил науку! — засмеялся ..длинноносый и стал набивать труб-ку.— Теперь этих стратегов развелось, как вшей в кожухе. Посади хоть одного та-кого в Генштаб, так немцы сразу наложат в штаны и закричат «Гитлер ка¬пут!»
Алексей улыбнулся и спросил:
— Не интересуешься?
— А зачем? Тут в каждой кучке до драки спорят. Ви¬новатого все ищут. А тол-ку что?
— Теперь только и остается спорить,— ответил Алек¬сей.— Делать-то нечего.
— Делать-то, действительно, нечего. Мы теперь вроде в политическом ка-рантине: не заболел ли ты чумой пре¬дательства? Вот такие бородатые доктора и выявляют,— и длинноносый кивнул в сторону споривших.
— Это ты уж загнул! — ответил Алексей.— Люди просто говорят то, что ду-мают.
— И я о том же. Они беседуют, а рядом какой-нибудь тип стоит да все запо-минает. А потом их, голубчиков, в из¬вестном месте и прижмут. «А вы такое вот го-ворили?» Я уж, брат, ученый. Теперь молчу. Сволочей у нас еще по¬рядочно.
— А мне-то почему говоришь? Не боишься?
— Нет,— ответил длинноносый.— Ты еще зеленый. Толь¬ко не унывай, а то целыми днями сидишь, чуть ли не слезы льешь. Привыкай, тут тоже люди, раз-ные, правда, но люди.
Они разговорились, познакомились. Его собеседник ока¬зался кадровым во-енным, бывшим командиром стрелковой роты и назвался Костей Шубиным. Когда-то он носил три кубика, попал под Киевом в окружение, скитался почти год на оккупированной территории, пока, наконец, пробрался к своим.
Так Алексей познакомился с человеком, надолго став¬шим ему попутчиком и другом.
А часа через два они уже стояли перед воротами нового лагеря, располо-женного далеко от города. Несколько об¬шарпанных приземистых бараков, отре-занных от всего мира двумя рядами колючей проволоки, одиноко чернели в поле. И только километрах в двух виднелись трубы какого-то за¬вода.
Как только колонна остановилась перед воротами, с той стороны проволоки начали собираться люди.
— Откуда прибыли?
— С Воронежского есть кто?
— В шестнадцатом лагере кто был?
Новички молчали. И вдруг с той стороны проволоки раз¬дался радостный крик:
— Чернышев! Вася!
Алексей глазами разыскал в толпе лагерников кричав¬шего. Это был светло-русый парень лет двадцати пяти, в сапогах, гимнастерке и черном штатском пид-жаке поверх нее. Ему ответил человек, стоявший в первом ряду:
— Валька! Привет! А я думал, ты уже воюешь.
— Еще не скоро, Вася.
— Ну, как тут у вас? — спросил Вася.
— Да ничего: днем спим, по ночам беседуем. Баланду дают, работу не спра-шивают, так что жить можно.
Открыли ворота, и новички вошли во двор. Их пересчи¬тал какой-то лейте-нант, провел на середину двора и оста¬новил перед одним из бараков, где было управление лагеря. Алексею теперь удалось рассмотреть того, кого назы¬вали Васькой. Это был совсем юный парнишка в армей¬ском ватнике и шапке-ушанке. Он, не выходя из строя, все еще разговаривал со своим приятелем. Новичков ок-ружила толпа старожилов, пошли разговоры, первые знакомства.
Но вот из здания, перед которым они стояли, вышел невысокий полнеющий капитан с рыжими, подбритыми бро¬вями, в голубой фуражке, из-под которой оттопыривались небольшие красные уши. Это был начальник лагеря. Лей¬тенант, его помощник, подал команду «смирно». Капитан по¬дошел поближе и, приложив руку к козырьку, крикнул:
Здрасьте, новички!
Новички нестройно ответили. Скомандовав «вольно», ка¬питан прошелся вдоль строя и сказал:
Значит, так, товарищи. Вы прибыли в лагерь для прохождения спецпроверки. Здесь будете находиться до тех пор, пока соответствующие люди не установят ваши лично¬сти и не убедятся, что вы не совершили никаких преступ¬лений перед Родиной. Только после этого вас освободят и выдадут соответствующие документы. Переписка не разре¬шается. Размещаться будете вон там,— и капитан указал на широкий приземистый барак с крыльцом, напоминавший полуразвалившуюся баржу. Впрочем, как потом Сушко уз¬нал, барак этот действительно называли «баржой».
Места покажет староста — подполковник Туров,— и капитан указал на чело-века, стоявшего поодаль. Новички разом повернули головы, Алексей увидел су-хощавого, чуть сутулого человека лет сорока пяти в начищенных сапогах, с чисто выбритым лицом и щеточкой коротко подстрижен¬ных усов. Он спокойно встретил взгляд сорока пар глаз и поправил шинель, наброшенную на плечи. Алексей про себя отметил, что подполковник резко отличался от остальных лагерников акку-ратным, армейским видом, с которым не вязалась только шинель внакидку. Он ка-зался человеком, не принадлежавшим к заключенным. Но подполковник Ту¬ров своей судьбой почти ничем не отличался от других.
Капитан выждал минуту и спросил:
— Вопросы есть?
— Есть! — отозвалось несколько голосов сразу.— Как называть вас: товарищ капитан или гражданин начальник?
— Называйте по званию.
— Сколько мы будем сидеть здесь? — крикнул стояв¬ший рядом Шубин.
— Я сказал: столько, сколько потребуется, чтобы ра¬зобраться, кто вы и что вы.
— Лучше бы на фронт,— поддержал кто-то несмело.
— Успеете и на фронт. Война еще не кончилась.
— Где будем работать? — узнал Алексей голос Черны¬шева.
— Работать не будете. Офицеры не привлекаются.
Кто-то еще спрашивал что-то, но капитан уже не слушал и скомандовал:
— Р-раз-зойдись!
Так началась для Алексея новая жизнь, о которой меся¬ца два назад он не имел никакого представления, жизнь, которая раньше не могла даже присниться. Теперь остава¬лось только одно: терпеливо ждать своей участи.

;
ТРЕСКИН
ЭДУАРД  ТЕРМАНОВИЧ

  Закончил физический факультет Казанского уни-верситета и Казанскую консерваторию по классу вокала. С 1976 года — солист ТГАТОиБ им. М.Джалиля. С 1992 года — солист Государствен-ной оперы Праги и Национального театра Чехии.
Автор книг: «Насморк Майкла Джексона», «Ночь после Рождества», «Как стать кинозвездой».
Допотопная история
Мирек Железный по природе не был слишком любопытным человеком, о нет. Напротив, он любил уединение, тишину, покой — когда мысли неспешны, обстоятельны и прозрачны, словно воздух, сквозь который виднеются озеро, сосны, желтая отмель и краешек безмятежного июльского неба. Когда поплавок замер на воде, пчела зависла над цветком, а душа — над миром. Но жить так, как хотелось, Миреку не удавалось: надо было работать, чтобы кормить семью, платить ипотеку, достраивать халупу, словом, жить не хуже других.
Нет, не любил Железный болтовни о том, кто, да кого, да как, да за сколько. Но  — приходилось выслушивать поневоле, ведь Мирек работал барменом.
Так уж вышло, что, будучи интравертом по натуре, он оказался за стойкой небольшого бара, расположенного в самом центре Праги. Можно сказать, Мирек Железный был актером, играющим нелюбимую, но хорошо выученную и отрепе-тированную роль.
Он наливал пиво, водку, смешивал коктейли, улыбался, сочувственно кивал клиенту, поддакивал: Ano-ano. O, yes! Ja-ja. Si, signore, prego...
Надо заметить, что иностранные языки Миреку давались легко еще со шко-лы. По английскому у него всегда была единичка, по-немецки и итальянски он на-чал болтать вполне сносно в ходе работы в ресторанах и барах. Ну, а русский во-обще был его коньком — бабушка родом из Сибири выучила внука своему родно-му языку, читая по вечерам сказки да напевая песни.
Знание языков было большим подспорьем в работе — посетителями бара, в основном, были иностранцы, необремененные пониманием чешского, но желаю-щие, чтобы бармен мог выслушать их и понять. А с другой стороны — оно, это знание, было лишним для нелюбопытного Мирека. И он привык стирать, выбра-сывать из памяти всё, что услышал за вечер.
Закончив работу и переодевшись, он выпивал рюмку сливовицы (только одну — больше душа не принимала) и не спеша шел домой. Жил он в старом доме возле площади Палацкего. Путь домой был недолгим и привычным — через Народный проспект, мимо Народного же театра, мимо Жоффина по набережной вдоль Влтавы.
Проносились редкие ночные трамваи, катили куда-то такси, а Мирек шел и, поглядывая на темную середину реки, отходил от суеты, прокуренного воздуха и ненужного словесного напряжения. Сонно покачивались на воде лебеди, многим из них было по сто лет, но их — как и Мирека — не томило любопытство к пестро-му балагану вокруг, только хлеб да любовь их интересовали.
Когда Мирек возвращался домой, Марженка и дети уже спали: Янечка и Гон-зик крепко, а жена — чутко. Мирек тихо раздевался, тихо шел в ванную, тихо в спальню, тихо обнимал и любил Марженку и проваливался в беззвучный и слад-кий сон.
На следующий день вставало солнце, и всё повторялось, как и накануне.
В начале августа 2002-го года, когда над горами прошли обильные дожди, реки вздулись, и всё громче говорили о предстоящем наводнении, Мирек отпра-вил семью на дачу, к счастью, находившуюся к западу от Праги — там потоп не предвиделся. Дни тянулись долго, вечера — в дыму и звоне — еще дольше, а но-чи казались бесконечными: без Марженки почему-то не засыпалось.
Мирек лежал на спине с открытыми глазами, смотрел на отсвет уличного фонаря на потолке и думал о том, что в свои тридцать лет никогда еще не встре-чался с приключениями — пусть не с такими, как у Индианы Джонса, но хоть не-много лежащими в стороне от обычной жизни.
А еще он думал, что чей-то праздник шумит вокруг, не проникая в душу. И это — хорошо, потому что он, Мирек, не любит шума.
13 августа Мирек пошел на работу немного раньше обычного — не сиделось дома. Его смена начиналась в шесть — можно было пройтись по знакомым ули-цам и улочкам, купить вечернюю газету, сварить себе хорошего кофе в баре и, смакуя каждый глоток, просмотреть новости спорта, чтобы не попасть впросак, разговаривая с посетителями.
На улицах царило странное оживление — все чего-то ждали.
«Наводнения ждут, — подумал Мирек, — точно».
Собственно, наводнение уже началось, но объявляли, что вот-вот Прагу на-кроет гигантский вал взбесившейся воды.
Люди смотрели на Влтаву, уже набухшую, переполненную — вода была жел-товатая, замусоренная: кора, какие-то щепки плыли, крутясь, от моста Легиона, где стоял Мирек, через водорез к Карловому мосту — и дальше.
Казалось, что еще вот-вот — и из глубины реки всплывет то ли субмарина, то ли Левиафан.
Мирек взглянул на затопленный Стрелецкий остров, на острый профиль Гра-да, на плоскую Кампу, слившуюся с Влтавой, на толпы туристов, на окна кафе «Славия» и внезапно почувствовал приступ тоски, захотелось вырваться отсюда, пусть бы его потащило — вон, как ту ветку с зелеными блестящими листьями в мутном потоке.
Он вспомнил любимую сказку, читанную ему бабушкой в детстве: «Поди туда — не знаю куда. Принеси то — не знаю что». Помнится, царский приказ привел его в состояние восторга-отчаяния.
Как это? — «Принеси то — не знаю что!» Почище даже, чем послать за моло-дильными яблоками. Там хоть понятно, для чего старому царю нужны волшебные фрукты — чтобы молодым стать и жениться на красавице. А тут — «не знаю что».
Нет, постигнуть это было невозможно.
Конец сказки, правда, немного разочаровал, когда стрелец на острове Буяне нашел невидимого слугу, который исполнял все его желания. Слуга походил на джиннов из арабской сказки, правда, без обычного их коварства.
Что-то разрушалось, тайна теряла какое-то страшное обаяние, оборачиваясь простым — «покорми-ка меня», «перенеси через море», «а ну, задай им трепку!»
Где находится остров Буян, Мирек догадывался. Бывало, он спрашивал ба-бушку:
— Ба, а куда облака по небу плывут?
И она отвечала, гладя его по голове:
—   В Сибирь, внучек.
Сибирь была в России, а, может, наоборот: Россия — в Сибири. Но Буян был точно там — в России, в Сибири.
Дойдя до бара, Мирек вспомнил, что забыл купить газету. Ну, да ладно, он расспросит о спортивных новостях официанта Ярду — тот всегда всё знает.
Народу в зале было немного — пара немцев у окна, трое англичан возле входа и еще двое каких-то за столом, почти вплотную примыкавшим к стойке.
Мирек прошел в подсобку и переоделся — белая рубашка и малиновый мо-тылек.
— Иди домой, Томаше, — сказал он коллеге, работавшему с утра.
— Еще только половина шестого, ты что-то рано пришел сегодня.
— Иди, иди, я решил стать трудоголиком.
Верзила Томаш нагнулся к уху Мирека.
— Те, что рядом с баром, — русская мафия.
Мирек посмотрел. У Томаша все были — мафия: русская, итальянская, аме-риканская. Но эти, действительно, были русские. Сразу видно, да и слышно по обрывкам долетающих фраз.
— Ну, я пошел, — Томаш подмигнул Миреку. — Па-па.
Мирек сварил себе эспрессо в машине, привычно окинул взглядом свой ка-питанский мостик — бокалы сияют, стойка чистая, всё в порядке.
Подошел Ярда — немцы попросили сделать музыку потише, мешает, мол, разговаривать. Правда, Мик Джаггер орал слишком громко — Томаш вечно вруба-ет на полную катушку, объясняя это тем, что музыка должна быть слышна на ули-це, чтобы завлекать посетителей.
«На самом деле, — думал Мирек, — у него со слухом плоховато, оттого, на-верное, что в юности играл в рок-группе ударником».
Он убавил звук динамиков, хлебнул кофе — крепкий, в самый раз.
Русские оживленно разговаривали меж собой. Притихшая музыка не заглу-шала их голосов.
— И что тут особенно хорошего? — говорил тот, который сидел к Миреку спиной, плечистый, в сером шелковом пиджаке. — Ну, архитектура старинная, да. Пиво хорошее, да. А что еще? Улицы узкие, темные — если какая чуточку пошире другой, так уж сразу и площадью зовется. То ли дело в Москве! Улица — как пло-щадь, а площадь — как степь.
— Это, Вася, в тебе имперская гордость говорит. А еще, извини, Собакевич! — усмехнулся его приятель, узколицый, похожий на кавказца смуглостью и орли-ным носом. На вид ему было лет сорок.
— Да причем тут имперская гордость? — Вася допил пиво, вытер пену с губ тыль-ной стороной ладони. — Живете вы тут, Андрей, в деревне... и знать не знаете, как люди сейчас в Москве живут.
— Прага — не деревня, — обиделся Андрей. — Прага —центр Европы, культур-ная столица.
— Да ладно, «культурная столица»! Ты когда в последний раз в Москве был?
— Года три назад.
— Ну, так ты — не в теме.
— В чем, в чем?
— Не в курсе, говорю, фишку не рюхаешь.
— Говори, пожалуйста, нормально.
— А я и говорю нормально. Это вы тут закостенели. Ладно. Мишку Савватина помнишь?
— Помню, и..?
— И! Он теперь на трубе сидит в Сибири. Знаешь: А и Б сидели на трубе. А упало, Б пропало, кто остался на трубе? И!
— Ну и что?
— А то, что был я у него в гостях, сподобился.
— В Сибири?
— Нет, под Москвой. Это труба — в Сибири, а дом — в Махаловке.
— В Малаховке, наверное?
— Нет, в Махаловке.
— И большой дом?
— Да уж немаленький. Только терраса — тыща квадратных метров. Теннис-ный корт там, бильярд, фитнесс, понимаешь, сауна, три бассейна.
— Зачем же три?
— Открытый, закрытый и отдельно — детский.
— У него много детей?
— Еще бы, от четырех-то жен.
Вася кивком головы подозвал официанта и заказал еще по кружке «Вельве-та».
Наливая пиво, Мирек думал: «Отчего этот Мишка Савватин сидит на трубе в Сибири, а гостей принимает в подмосковном доме с тремя бассейнами и четырь-мя женами?»
Меж тем, бар постепенно заполнялся посетителями, становилось шумно, дымно, работы прибавлялось. Ушли немцы и англичане, ввалились итальянцы, потом шведы.
Вечер понесся вскачь. Пили, галдели. Итальянцы удивлялись, что в баре нет граппы, и пили сливовицу, а шведы почему-то вместо «Абсолюта» непатриотично заказывали «Столичную».
Но сквозь общий фон гвалта, звона и музыки доносился до Мирека диалог русских, переходивший временами в спор. Не все слова долетали, а те, что доле-тали, не всегда были понятны. Общая картина была ясна: каждому хотелось дока-зать другому, что его жизнь — круче. Правда, речь шла о жизни других людей — приятелей, знакомых, родственников. О себе спорящие не говорили почему-то. Мирек подумал, что они делают это из скромности, а как же иначе!
— Москва-а-а, Москва-а-а — столица мира! — с пафосом заявлял Вася.
— Это вы там так думаете, — ехидничал Андрей. — На самом деле столица мира называется иначе.
— Уж не Прага ли?
— В каком-то смысле — да, Прага, — многозначительно говорил Андрей.
— Ну, и в каком таком смысле?
— В мистическом.
— Ну, ясно, в мистическом! В реальности-то — дыра. Зря, зря ты сюда в 92-м подался. Отстал от поезда. Выпал из обоймы.
— Ладно, Вася, — миролюбиво говорил Андрей, — ты не всё знаешь о Праге. И тут — живут люди... Неплохо живут.
— Ты пойми — в Москве народу в полтора раза больше, чем во всей Чехии! В Москве 150 театров, лучшие в Европе бутики, а какие новые дома — здесь та-кие и не снились!
— Что же хорошего в том, что в Москве столько народищу набилось? Давка, толкотня, экология отвратная. Одно слово — мегаполис!
— Да, мегаполис! — говорил Вася гордо и опрокидывал очередную рюмку водки: на нее приятели перешли после того, как сошлись во мнении о том, что ре-путация чешского пива несколько преувеличена, а градус занижен.
— Именно, мегаполис. А у вас, здесь, все улицы собаками засраны — сту-пить некуда.
— Собак тут, действительно, много, — соглашался Андрей, — как и во всей Европе.
— Вот, — кивал головой Вася, — вот, про то я и говорю.
И он подзывал официанта, и Мирек снова наливал им водки.
Несколько волн посетителей сменились, а русские друзья — всё сидели и то спорили, то уважали друг друга, то даже начинали любить.
К закрытию бара они уже знали, как зовут официанта, бармена, их жен и де-тей. Хвалили Мирека за то, что знает русский, Ярду — за то, что понимает всё без слов. Огорчались, что бар не работает до утра, но оно и к лучшему, может быть, потому, как Вася завтра в 9 часов улетает в Москву, а Андрюша в 7.50 — в Лондон.
Чаевые были настолько щедрыми, что Мирек не отказался даже выпить с клиентами, чего обычно себе не позволял.
Вызвали такси, и русская мафия умчалась в ночь.
Мирек сноровисто и привычно навел порядок в баре и, предоставив Ярде за-пирать заведение, направился домой.
Было заполночь, Прага уже затихала, но еще вздыхала, обмирая в налетав-ших снах.
Мирек шел и припоминал разговор русских.
«Вот, — думал он, — живешь и не знаешь, что рядом творится».
А рядом, действительно, происходило невероятное, если верить тому, что русские наговорили друг другу.
Вначале речь шла о том, где лучше живут богатые — в Москве или в Праге. Говорили, разумеется, о тех «новых русских», что так неожиданно возникли из ни-чего и повсеместно.
Допустим, собственные теннисные корты, поле для гольфа, бассейны, до-машние кинотеатры, зимние сады, дорогие спортивные автомобили, личная охрана и парикмахеры-массажисты — словом, то, о чем беседовали приятели вначале — ничуть не удивило Мирека. Но, по мере потребления пива и водки, по всей видимости, открывались двери в хранилище тайной информации, которой обладал каждый собеседник.
Оказывается, московские богачи уже не ездят охотиться в Кению или рыба-чить на Сейшелы — потому что в России всё есть. Так заявил Вася, рассказывая про какого-то невероятного богача из своих знакомцев.
— У него, Андрюха, такое поместье, которое за день на джипе не объедешь. Ему доставляют из Африки львов и жирафов, из Индии — слонов, из Индонезии — носорогов, а с острова Коммодо — слыхал? — драконов. Слетаются друганы, и он устраивает для них как бы сафари. А потом, конечно, пир на весь мир! Запе-ченное слоновье колено, отварной хобот, жареная шейка жирафа, драконий язы-чок — и всё это приправлено соусом из толченого носорожьего рога. Классная вещь — виагре нечего делать! И потом все идут, конечно, в гарем. У него их два: для себя и для гостей. Такие телки — турецкие султаны отдыхают! А ты мне — Прага, Прага!
— Да ты не знаешь! В Праге.., — начинал было Андрюша, но Вася перебивал его.
— Нет, ты послушай, послушай. Помнишь Сеню Шкляра? Не помнишь? Ну, не важно. Так вот у него любовница увлекается икебаной. Казалось бы, что тут особенного? А икебана-то не простая. Знаешь, откуда камни?.. С Луны. Как в пес-не поется, «с неба звездочку достану и на память подарю». И — достал! Сеня их у НАСА выкупил. Бабок отвалил немерено. Зато и кайф отрывает. Его красавица, думаешь, кто? Профессиональная циркачка, женщина-змея. Когда он её… это са-мое, то понять не может — где руки, где ноги, где голова, а где, скажем, живот. Сенька от нее просто в улете — ни на какой гарем, говорит, не променяю.
— А у нас...
— Погоди, погоди! У вас, ясно, в квартире — газ, а дядя Жора — педагог. Вот у Захара Полищука — у того, говорят, в парке Колизей выстроен. Один к одному, как в Риме — в натуральную величину. Только новый и со всеми удобствами. Он там гладиаторские бои устраивает — всё, как в кино, но… на самом деле. Гладиа-торы друг дружку мочат, а потом их реанимируют в специальной клинике. И снова — в бой. Там на них делают такие ставки, что Монте-Карло отдыхает!.. Кстати, все казино в Монако принадлежат Газизу — его-то ты должен знать. И половина кази-но в Лас-Вегасе — тоже его. Вот так вот. Крыть нечем — все карты у нас.
— Нечем крыть, говоришь? — язвительно усмехнулся Андрей. — Ну, так по-слушай.
По его словам выходило, что всё, о чем толковал Вася, имеется в Праге. Плюс кое-что еще. Только в законспирированном виде. Либо в горах, либо под землей. Всё замаскировано так, что не только конкуренты-мафиозо найти не смогут, но и новейшие американские спутники-шпионы не обнаружат — как бы ни старались.
— Про Шамбалу слыхал? — спрашивал Андрей Васю.
— Это которая в Гималаях, что ли?
— Ага, в Гималаях. Только вход-то — здесь, в Праге. Точно не знаю, врать не буду — то ли где-то на Баррандове, то ли возле Староновой синагоги. Меня туда пока не приглашали. Но кое о чем слышать доводилось.
И Андрей рассказывал о тайных лабораториях, где прикованные цепями к стенам алхимики превращают золото в красную ртуть, а красную ртуть — обратно в золото, в результате чего в осадке вот-вот должен выпасть Философский ка-мень.
А в других кельях чернокнижники ищут тайну Слова — того, что было в са-мом начале.
А в мастерских, что расположены глубоко под линиями метро, потомки ребе Леви уже наладили массовое производство Големов из заговоренной глины.
Там в огромные колодцы стекают сны и фантазии людей, живущих наверху, чтобы потом искусники Шамбалы сотворили из них новую Матрицу, которая будет ксерокопировать Вселенную в любом количестве экземпляров.
…От всего, невольно подслушанного, кружилась у Мирека голова, а, может быть, кружилась она и оттого, что позволил себе Мирек в этот вечер не одну, а целых три сливовицы.
В прогалы облаков сияли звезды, а в витринах призрачно мерцали янтарь и гранат. Встречные, похоже, шли на ночную работу в Шамбалу, время от времени улицы глухо дрожали, словно от топота тяжелых глиняных ног, из Народного театра доносилось странное нездешнее пение, Жоффин, с его огромными черными окнами, словно выжидал момента, чтобы уйти под воду вместе со Стрелецким островом.
В детстве Миреку приходилось бывать за кулисами театра — его тетя рабо-тала в Карлине гримершей. Тогда его поразило несоответствие вида декораций вблизи тому миру, который виделся из зала — в свете ярких софитов и прожекто-ров. Машинисты убирали подпорки, сдвигали станки, уносили целые стены и ле-стницы. Сцена становилась голой, как пустырь, но появлялись новые декорации, мир возникал снова, измененный, но такой же волшебный.
И сейчас, когда Мирек, подходя к дому, оглянулся на освещенный Град, ему показалось, что вот-вот электричество выключат, закроют занавес и сменят деко-рации. Он встанет поутру, выйдет на улицу — и всё будет другое: новое, но такое же волшебное.
На следующий день он проснулся от воя сирен. Жителей предупреждали об опасности выхода Влтавы из берегов, началась эвакуация. Мирек сложил в сумку документы, немногие ценные вещицы, спортивный костюм и пару рубашек, запер дверь и поехал к брату, чья квартира пустовала, поскольку тот был в отпуске в Турции. Брат жил на Градчанах — туда-то уж точно не достанет наводнение, разве что всемирный потоп.
По дороге Мирек позвонил хозяину бара — выяснилось, что на работу идти не нужно, так как заведение решили на несколько дней закрыть. Хотя, теоретически, вода не должна была до него добраться. Марженка с детьми были в порядке, скучали, но он решил не ехать к ним — вдруг потребуется какая-то помощь на работе.
Глядя сквозь окно автобуса на взбудораженную Прагу, на сумятицу машин и прохожих, на толпы зевак, Мирек подумал, что смена декораций уже началась, и вполне возможно, что наводнение возникло от какой-то неполадки там, внизу, под городом, где Прага тайно соединяется с Гималаями. И еще Железный подумал, что после вчерашнего вечера, после этой странной беседы-спора русских клиен-тов, что-то изменилось в нем самом, потому что много узнал он такого, о чем и не думалось никогда. И о том, что в Зоне — так иногда Андрей называл пражскую Шамбалу — не действуют обычные законы природы. Пространство и время там так перепутаны, что, не зная шифров-оберегов, можно зайти туда юношей, а вый-ти — стариком. Иногда случается и обратное — заходит в туннель взрослый че-ловек, а выбирается трехлетний ребенок.
И о том Мирек узнал, что под холмом, на котором стоит Град, есть озеро, где паразоологи разводят невиданные породы рыб, умеющих говорить.
И о том, что драгоценности Атлантиды, спасенные египетскими жрецами, хранятся там же, под Градом.
А перед тем, как приятели уехали, Вася, подавленный аргументами пража-нина Андрея, пытался сообразить, что же еще можно рассказать про новорусские чудеса.
— А вот еще, — вспомнил он, — у Толяна Кривого в Баврихе...
— В Барвихе, наверное… — поправил Андрей.
— Нет, в Баврихе. Так у него там в миниатюре восстановлен Советский Союз — 15 республик-сестер на ста гектарах разместились. Он у каждой сестры по три дня гуляет: у одной плов кушает, у другой — щи, третья его борщом кормит, а четвертая — сациви... Утром и вечером все поют гимн со старыми михалковскими словами — мол, «нас вырастил Ста-а-а-лин на верность наро-о-о-ду»...
А Толян сидит в юрте — это он, значит, в Казахстан уже приехал — пьет ку-мыс и плачет, целину и юность комсомольскую свою вспоминает...
Но еще круче врезал его двоюродный брат Степан. У него на хуторе — ма-а-аленький такой хуторочек, всего и размером-то с вашу Моравию — знаешь, что заместо картошки посажено?…
— Ладно, Вася, скажу тебе еще кое-что, так и быть, — Андрей постарался понизить голос, но его всё равно было хорошо слышно.
— У нас тут, то есть — у них... под Прагой существует... Рай.
— Чешский?
— Да нет, Чешский Рай — это местечко для туристов. Тут настоящий Рай. Реальный. Чешский филиал, правда, небольшой — мест, так, на шестьсот.
— Как это — реальный? Реальный он... это... на небесах.
— Да? Неужели? А где, по-твоему, небеса?
— Где, где... там, — Вася мотнул головой в сторону потолка.
— Ну, допустим. А где же небеса у австралийцев, м-м-м?
Вася подумал и задумчиво уставился в пол.
— Правильно, Вася, молодец. Видно, что учил географию в школе, помнишь, что Земля круглая. Так что небеса — они повсюду. И Рай — всюду. А вход в него — где-то тут, возле Праги. Но точно никто не знает — где.
— И что там, в Раю, — круто? — всё еще осовело глядя в пол, пробормотал Вася.
— Этого-то уж абсолютно никто не знает — что там, да как. Те, кто в Рай по-пал, обратно, как бы, не возвращаются. Но фишка в том, что туда за бабки не вле-зешь. А за что — никто не знает...
— Фейс-контроль, что ли?
— Скорее, соул-контроль… А кто его проводит — неизвестно…
— А на хрена мне места, куда за бабки не пускают! — Вася икнул.
Андрей встал, его чуть мотнуло, и он, удерживаясь на ногах, приобнял при-ятеля за плечи.
-Так что, брат, это вы там, в Москве, малость закостенели. Рай-то — у нас.
Он побрел в туалет, заботливо сопровождаемый Ярдой. Вася почесал в за-тылке, полез в карман своего шелкового пиджака, достал мобильник и нажал кнопку.
— Але! Петрович, ты? Спишь что ли? Ах, у вас уже поздно! Ну, ничего, ты да-вай проснись. Короче, записывай. Мне котлы нужны. Большие. Очень большие. Как для атомного реактора. Достань пару. Нет, лучше три. Бабки — любые, лишь бы были через неделю у меня на даче. Понял? И подгони штук пять экскаваторов — кое-что строить будем. Инвесторы найдутся. И еще — позвони на химкомбинат. Мне сера нужна, тонн двести для начала. Потом объясню. Ну всё, пока. Да, чуть не забыл! Раздобудь сковороду пошире — мест на двадцать, лучше всего «Цептер». Не переспрашивай — делай, что тебе говорят! Менеджер, блин!
Когда Андрей вернулся из туалета, Вася потребовал водки «на посошок» и взял с приятеля слово, что тот непременно через месяц приедет к нему в Москву. Погостить.
Пик наводнения прошел, бар снова открыли — его, к счастью, не затопило. Мирек вышел на работу и, как обычно, стал к штурвалу своего капитанского мос-тика — сияющего хромом, никелем и стеклом.
Мир вокруг не переменился, он только скорчил гримасу — так думал Мирек.
И оттого ли, что давала себя знать четвертинка русской крови, возбуждаю-щей, как известно, неуемные желания, или же оттого, что допотопный вечерний разговор двух соотечественников его бабушки почему-то врезался в душу, Же-лезный после наводнения укрепился в убеждении, что мир — не то, что мы видим, а то, что о нем слышали.
Он купил в книжном магазине «Луксор» красиво изданную «Энциклопедию паранормальных явлений» и, когда клиентов в баре не было, почитывал ее. Если коллеги спрашивали: ну что, мол, интересно? — Мирек пожимал плечами и отвечал:
Да так… ничего.
Но когда телевидение показывало драматические кадры наводнения, когда в волнах мелькала женская головка то ли тюленя, то ли морского котика, спасающе-гося из тонущего зоопарка, только Мирек знал точно, что это — русалка, сбежав-шая из подземного озера. Того самого озера красной ртути, которое надо пере-плыть, чтобы попасть в Рай.

;
ТУЗОВ
МИХАИЛ ВИКТОРОВИЧ
  Родился 29 июля 1945 года в городе Казань в се-мье военнослужащего. Избрал профессию воен-ного. Имеет высшее военное образование. Сей-час в отставке по инвалидности.
Автор шести поэтических сборников, сборника переводов стихов татарских поэтов, либретто рок-оперы «Грань», повести «Маленькие исто-рии». Призёр Московского международного кон-курса поэзии «Золотая строфа 2009»
Лауреат литературное премии имени Г, Держа-вина (2013 г.)
Маленькие истории
(отрывок)
Саратов. Военное училище
Ничь яка мисячна, зоряна ясная…
Украинская песня
Ноченька, ноченька, что ж со мной ты сделала? Изломала ты меня, иссушила душеньку. Вчера был на прогоне рок-оперы, которую мы с Айратом Газизуллиным высиживали больше года. Я ломался над либретто, он ; над музыкальной частью и всей организационной дребеденью. Парень Айрат двужильный и талантливый до некуда.
Тема сложнейшая, но не об этом здесь речь, просто я, видно, переволновал-ся, перевозбудился вчера не по возрасту. Вот ночка и поперла наперекосяк. Ни на секунду не вырубился. Потом последнее время очень часто вижу в передачах криминальной хроники Максима Вархушева ; ведущего эти передачи. Фамилия для меня уж больно родная, да и парень здорово похож на Виталяшу ; дважды однокашника моего, когда он был в его возрасте, может, чуть моложе. Так и под-мывает как-то связаться с Максимом, расспросить его о Витале и Зоеньке, если они действительно его папа и мама, передать через него, что не сдох еще Мишка Тузик средь пьяни инвалидной под каким-нибудь забором в родной суверенной республике, стишата вот пописывает, книжоночки свои с оказией передает им, может, почитают хоть когда на досуге пенсионном.
Год одна тысяча девятьсот шестьдесят второй от рождества Христова, июль, центр Поволжья, Саратовский вокзал… Я ; Минька Тузов, Борька Наддъячев, Генка Нудельман ; три казанских среднеаттестованных выпускника средней по образовательности школы десантируются из общего вагона скорого поезда с на-глой уверенностью в том, что ждут их с распростертыми объятиями в стенах об-щевойскового военного училища. Медицинскую и мандатную комиссии в своем городе они прошли, направления от военкомата вместе с кучей других разных важных бумаг затырены в дальние карманы.
«Че осталось-то ; вступительные вальнуть ; вальнем, чай не больно в Бау-манское поступам!» ; трынданул с хихиком Нудельман.
И встретил нас на КПП седой старшина ; помдеж по училищу, провел в штаб, где нам произвели учет в гроссбухе, прошитом суровыми нитками, а потом вместе с
чемоданами, с недоеденными харчами и прочей ненужной хурдой-бурдой препроводили нас в зал для борьбы «самбо», у обитых кожаными матами стен ко-торого лежали аккуратными руликами темно-синие суперплоские матрацы. Не-многие из прибывших до нас бедолаг уже развернули свои лежбища и приступили к инвентаризации шмотья. Мы тоже расстелились и от нечего делать, объединив на газетах свои нехитрые припасы, стали без энтузиазма поедать их. Я не ощущал вкуса еды то ли от внезапно появившегося чувства страха перед неизвестностью, то ли от не менее противного чувства неприязни ко всему происходящему со мной, то ли от того, что я был совсем еще пацан, по сравнению с окружающими меня в тот момент ребятами. В училище пришлось снова проходить все комиссии, сдавать экзамены, и так получилось, что из нашей тройки зачислили меня одного.
С первых дней учебы вокруг меня сама собой образовалась группка из со-курсников удивительно разных, на первый взгляд: Саня Вылекжанин из Воронежа ; крупнячок с мягким интеллигентским характером, пловец-брассист, поэт-лирик, исписывающий целые тетрадки рифмованными письмами к своей, как в скором времени выяснилось, не очень верной невесте. Причем, эту прискорбную весть Саня получил от школьного друга, женившегося, правда ненадолго, на Вылекжа-нинской суженой-ряженой. Ходили мы за корешем по пятам из боязни как бы чего не сотворил с собой, ; уж больно переживал. Через некоторое время он-таки этой мамзели добился, но вскоре разженился, подтвердив тем самым достоверность теории разбитой чашки, как многие двуного-прямоходящие и до и после него.
Второй угол нашей неравносторонней трапеции ; Валька Санчуков, одессит-холерик, прямая противоположность меланхолику Вылекжанину. Не очень умный, но, как бритва, острый, чуточку кривоногий, весь напружиненный, прекрасный гимнаст-силовик, не отличающийся особым изяществом, но мощный, как горилла.
Третий и четвертый углы ; Витька Мушаков и ваш покорный слуга ; оба ярко выраженные сангвиники, живые, как ртуть, легковозбудимые до грызни, меняющие настроение по сто раз на дню.
Витек был чуть старше меня, но уже вполне сформировавшийся юноша-мужчина. Помню случай, когда наш командир дивизиона, подполковник Морачко (батя), распекал на построении какого-то нерадеху, находясь на левом фланге строя… Тут я, пожалуй, чуток отступлю от трапеции ради краткого знакомства чи-тателя с батей.
Морачко чуть пришепетывал в разговоре: буква «эс» звучала у него как «ша», «зэ» ; как «же», но слух он имел отменный; кроме того, к концу первого нашего учебного года он не только знал всех нас поименно, но мог отличить и по голосам. А было в подразделении, эдак, более двухсот «гавриков». Так вот, после шлифовки глупой башки провинившегося, для закрепления урока, комдив объявил пацану об арестовании, причем, звучало это примерно так: «Трое шуток гауптвахты!» Мушак, естественно, не стерпел и тихо так проскрипел на правом фланге: «Во, батя пошутил!» Морачко мгновенно среагировал: «Куршант Мушаков, выйти иж штроя!» Ну, и за разговорчики в строю, соответственно, ; «пять шуток ареста!»
Вот мы плавненько так и вернулись к третьему углу. Как я уже говорил, Витек рано повзрослел, видно, на это влияла бурлящая, как шампанское, смесь цыган-ской и молдавской кровей, текущих в бешено пульсирующих его сосудах. Из-под пилотки выдирались во все стороны жесткие, без просветов между собой, воро-ные мелкие кудри; кстати, и под гимнастеркой у него царил беспросветный хаос растительного происхождения. На пятый день старшина дивизиона Ильюха Самарян (о нем я расскажу позднее) привел Мушака в подразделение, демонстративно уперев свой указательный палец Витьке между лопаток. Тот шел, по-зековски сложив руки за спиной, склонив свою буйну головушку. О, ужас!!! Перед нами предстал «барбудос» со смоляной бородищей. Сей покров был, может, и не больше по длине, чем толщина пальца, но какова была эта куща: свободны от этого войлока были только лоб и глазницы огромных цвета зрелой сливы и такой же формы, как она, очей. Не успел закончиться вой в казарме, как старшина втолкнул амнистированного на целых полдня раньше истечения срока на «губе» в канцелярию курсовых офицеров. Через секунду из нее раздалось такое ржание, что затряслась переборка у двери. Минут через пять свободный и гордый Мушак промаршировал парадным шагом с «оттягом» и «подвесом» из канцелярии в спальное помещение и появился оттуда уже по форме «номер два» с шикарным несессером в руке и вафельным «мордотером » на шее. Кстати, точно такой же несессер подарил мне папаня, бывший тогда майором внутренней службы, провожая меня во взрослую жизнь.
Эх, папаня, папаня, я тогда и бриться-то спокойненько мог обычным поло-тенцем. Эмбрион усишек появился на сыновнем подносье только через год. Не-сессеру к тому времени уже приделали ноги. Ах, какой был этот сделанный в братской Чехословакии джентльменский набор, упакованный в коробочку из тон-кой фибры, обтянутую мягкой рыжей кожей! Ну, как тут не вспомнишь первую гла-ву бессмертного романа дорогого Александра Сергеевича. В этом ящичке име-лось почти все то же, что и в кабинете философа «в осьмнадцать лет». Не было там только что «янтаря на трубках цареграда, фарфора и бронзы…» а вот «гре-бенки, пилочки стальные, прямые ножницы, кривые…» были, был и флакончик с широким горлышком для воды из Кельна и, главное, что могло придать истинный лоск офицерской щеке ; это станочек для бритья из заоксидированного под aurum дюраля с пенальчиком для свежих лезвий из «аналагичнага металлу». Но что жалеть, чего страдать, если ноги приделали свои же старшие товарищи. Кста-ти, в отличие от вышеназванного философа, я был зачислен кандидатом в кур-санты за месяц до своего семнадцатилетия. Младше меня был только Валерка Высота из второго взвода.
Надо же, как незаметно я скользнул к четвертому углу трапеции, то есть к самому себе в этом плавном повествовании! Пожалуй, я, в нашем альянсе нахо-дился, в наиболее привилегированном положении, вероятно, оттого, что был са-мым юным и совершенно не опытным в житейских делах. Нет, меня нельзя было назвать «маменькиным сынком» ; отнюдь! Я довольно быстро научился почти стоически переносить все «тяготы и лишения воинской службы». Почему почти? Да потому, что иногда ночами мочил все-таки подушку слезьми (как выражался Самарян) или от незаслуженной обиды, или от усталости, порою так ломавшей еще неокрепшее мое тело. Нагрузочки-то нам давали одинаковые всем независи-мо от возраста и комплекции. Впоследствии я, правда, открыл для себя, что очень большие ребята были порыхлее нас среднячков: и скукоживались пораньше, и восстанавливались подольше. У меня и у Витьки была одна общая проблема: на-ши гривы значительно раньше, чем у других, вступали в противоречие с требова-ниями по соблюдению уставного внешнего вида. В течение всего первого курса мы постригались наголо, тут все было просто: неделя ; и под машинку, неделя ; и под машинку. На втором и третьем хотелось уже иметь под фурагой что-нибудь типа укороченной «канады», но как тут не переступить границу дозволенного? Ди-лемма, однако. В училище были внебюджетные мастерские разного профиля, как-то: пошивочная, сапожная, мелкого металлоремонта и парикмахерская. Работали в них на операциях, требующих хоть какой-нибудь мало-мальской квалификации, вольнонаемные спецы; а на простых работах «лудились» солдатики срочной, в то время трехгодичной, службы, которые люто, чуть не патологически, ненавидили будущих «фуцеров». Командовал всем этим беспокойным конгломератом стар-шина РУХО (рота учебно-хозяйственного обеспечения) дядя Сема Лифшиц, кото-рый, как большинство наших наставников и преподавателей был ветераном Великой Отечественной. Добрый, но не без придури, человек. Рядовые цирюльники мараковали на наших башках своими садистскими инструментами так, что порой хотелось взвыть волком, не говоря уж о качестве проходов, траншей, эскарпов и рокад на пересеченных поверхностях наших мозгохранилищ. Если старшина дядя Сема засекал в отражении зеркала мученическую гримасу постригаемого или сатанинский оскал рядового «маэстро», последний тут же получал от хозяина звучный поджопник яловым сапогом, машинка переходила в добрые руки Лифшица и практически переставала ощущаться лысиной. Только легкий холодок проплывал, монотонно изменяя диаметрально направление строго параллельно избранному курсу. Я как-то заметил, что после стрижки наголо уши становились намного больше обычного и оттопыривались, как локаторы. Старшина не был жлобом. «Своих симпатиев», как он выражался (а я тоже относился к их числу), он щедро «пульверизовал щиппером» из двухклизменника. И вот наконец наступал кульминационный момент «пратциддуры». Дядя Сема извлекал из-под глухого воротника курсантской гимнастерки салфетку из останков вафельного рушника, отряхивал ею со всех сторон «клиента», мягкой кисточкой смахивал с его румяных щек будылышки волос и вкрадчиво вопрошал: «Ну как, ваше скоровысокоблагородие?» Курсант вставал «во фрунт» и гаркал: «Спасибо, товарищ старшина!», затем резким и вместе с тем изящным движением преклонял перед Лифшицем свой облагороженный «кочан» и получал по центру самой «кочерыжки» сочный шелобан. Но это все происходило на первом курсе.
На втором после отпуска во взводах появились уже собственные машинки ; или привезенные из дома, или купленные «на-пара». Ребята сами наблашнились делать себе такие причесоны, что любо-дорого было смотреть. Тут тебе и не про-тиворечащие уставу «микрококи», и укладочки со всевозможными проборами, и височки прямые и косые, и эклектичные бачки «а-ля Денис Давыдов». Только мы с Витькой страдали из-за своих копешек. И все равно Мушак был очень камильфо-тен. В «Ленкоме» у Марка Захарова есть артист Дмитрий Певцов, так вот он очень похож на нашего тогдашнего Витьку. Ну, и снова обо мне. Был я наивен, неопы-тен, ленив, любознателен и разбросан. Мне хотелось всего сей-час и сразу. Пер-вая детская влюбленность испарилась легко и без последствий, как весеннее об-лачко. Милая восмиклашка Наташка, с которой мы часами по-октябрятски, за руч-ку, бродили по Тукаевскому или Кировскому садикам, прекратила переписку со мной через несколько месяцев ; с момента перехода в девятый. Это событие бы-ло зафиксировано мной в записной книжке во время нахождения моего на посту в карауле по охране объектов училища в следующих виршах:
Март, ночь, дождь,
Заплаканы стекла окон.
Я знаю, меня ты не ждешь,
Мы так друг от друга далёко.
Видна в переливах капели
Озябших деревьев дрожь,
Кажется, близко к апрелю…
Март, ночь, дождь.
Уже не припомню, то ли ли я подслушал где-то нечаянно эти строчки, то ли сам их выдудел. Уже не припомню… Наташка выскочила замуж со школьной ска-мьи, говорят, у нее теперь рота детей и внуков. Молодец, нашла себя.
Чем я только не увлекался! И рисованием стенных газет, и литературным их оформлением, и художественной самодеятельностью во многих ее жанрах от иг-ры на банджо и мандолине, причем инструмент-то был один, просто, когда ВИА (это уже на втором курсе), я перестраивал струны на банджовый фолькроковый строй и чесал по ним почем зря с переборами, а когда нужно было аккомпаниро-вать частушечникам, перестраивал свою плоскую мандолу на парный классиче-ский строй, аналогичный скрипичному, и наяривал тремоло медиатором вместе с Генюшей Барошниковым, виртуозно владеющим и балалайкой, и всеми видами известных в Се-Се-Ере гармоник. Но о Гене потом. На третьем курсе я бегал в драматический кружок, который вела на общественных началах актриса из театра имени Чернышевского. Она обнаружила у меня неизвестно откуда взявшийся ли-рический баритон, научила дышать от живота, как и положено вокалисту класси-ческого репертуара и петь куплеты из оперетты со смешным названием «Свиные хвостики»:
Если вам ночью не спится
И на душе не легко,
Значит, вам надо влюбиться
В ту одну, что от вас далеко.
Кто она, где она бродит,
С кем провожает зарю,
Кто ее под руку водит,
Ту, одну на земле половинку твою?
И т.д.
Пел я, конечно, и до этого, в «ВИАшке», например, ; «Девчонок на палубе», «Воляре», «У моря, у синего моря…» ; саундтрек к фильму «Каникулы любви» от двух близняшек-японочек Дзе-Пинац, который не самым бездарным, хоть и вольным способом, был переведен на русскую мову. Ох, уж этот ВИАшка! Мы чуть не дрались, придумывая ему название, да так и прожили до самой его кончины безымянно. А родился наш ансамбль после того, как командование училища приобрело всякие разные музинструменты не только для штатного духового оркестра, но и для «систематизации культурного досуга» курсантов. Кстати, половина инструментов так и не была востребована за ненадобностью из-за немодности. Кое-что сварганили сами. Например, к аккустической гитаре пришпандорили самопальную пьезуху по схеме из «Юного техника», треугольную громадину бас-балалайку приспособили вместо контрабаса, бас-гитара была приобретена в нужной комплектации. А еще были «ионика», аккордеон, сакс-альт, мое самоперестройное банджо. Ударную установку собрали из всевозможных носимых армейских барабанов, включая «Большой». Где-то добыли «бонги», сами смонтировали из старых тарелок, добытых у духачей, «чаплыжки», приделали к ним и барабану педали, и понеслась! Лафа продлилась с полгода. Мы могли репетировать в клубе все свободное время, прихватывая иногда по часу от самоподготовки, никто нас не проверял, концертный успех списывал все. Однажды дежурный офицер, злыдня майор Федорченко, преподаватель «исткепсиса» заполз в клуб, но мы его вовремя засекли и устроили такой гаер, что уй-юй-юй: Витька Мушак долбит свою грандбалалайку и орет: «Вы че, мля, ритма не слышите? Ионика добавь в басе!» А Валерка Батрин: «Вы мне всю импровизуу-хху режете! Синкопируйте, козлы! Тузик (это мне), подстрой банджуху!»
Весь этот рабочий гвалт в сопровождении какофонического визга инструментов в стиле эмбриональной «скифухи» произвел на гофмановского карлика Федорченко такое впечатление, что он, выпрыгнув из зала, просквозил по паркету фойе до выхода из клуба в один скок.
А и дернул же нас лукавый попробовать играть джаз: «Какой «м..дюк» Элинг-тон, какой «люэс» Армстронг, какая Дорис «бздей»? Вы в какой стране живете? Вы кому служите, а-а, конт-р-ри-ки?» И… Три месяца тюрьмы для инструментов. Только банджуху и удалось выдернуть. Какая без её мандолинного строя часту-шечная сатира! Так я остался при деле. Да, и частушки писал тоже я, причем по заказу всех кафедр.
Не бывали век в спортзале
Мартынюк и Запашной,
До седьмых потов качали
В нашей чайной пресс брюшной.
Тында-рында, Тында-рында,
Тын-да-да…
Вилькензон залег в окопе
В том, что целый час копал.
Увидал противник .опу,
Тут же в обморок упал
Тында-рында, Тында-рында,
Тын-да-да…
Теперь о гармонистах. Их у нас было много. И Самарян попиликивал, и Володя Боков. И тот и другой из ; сверхсрочников. Обоим далеко за двадцать пять. Старшина наш в браке не был. Большую часть времени проводил в казарме, так же как срочные курсачи. Поговаривали, что у него есть в городе гражданская жена, но он особенно за ворота не рвался. Еще болтали, что лысый черт мызгает к кому-то из медперсональш. Лажа все это! Кочумарьте, трепачи! Ильюха где ест, не гадит. Вот Васька Литвинек, наш отделенный, тот «люто;й» был на фронтальный пол. Но он предпочитал пищеблок и военторг. И там, и там куча «вдовствующих королев». А Васька ; живчик с косым пробором под офицерской габардиновой пилоткой, которая так заломлена, что непонятно, на чем держится. Может, он её прикалывает тайной булавкой к чуприне, как старый ребе делает это со своей кипой. Пожалуй, один Васька и мог составить конкуренцию Генаше Барошникову как гармонист. Впрочем, нет... Генка ; уникум! Он в учи-лище приехал со своей «хромкой». В Ленинском уголке была «саратовка» с колокольчиками. Какой-то варвар порвал ей меха и выдрал несколько басовых клапанов. Генка не ел, не спал, пока не отремонтировал инвалидку. Замполит дивизиона, майор Курзон, подарил ему её. А баян, а планочная гармошка?.. Если бы у нас был аргентинский восьмигранный банданион, Барошник и затангировал бы не хуже самого Астора Пьяцолы.
Как играл этот коротышка! Его голова то откидывалась назад, то резко склонялась влево к басам, то медленно поворачивалась к правой руке; из глаз иногда выкатывались крупные слезинки. Нет, он не плакал, он переполнялся музыкой и слезы были просто естественной эмоциональной реакцией его на производимое им же самим колдовское действо. Вдруг правая рука его хваталась за верхнюю деку гармоники и медленно, но сильно начинала максимально растягивать меха, левая басами выдавала соло такую хоральную симфонию, что казалось, это рыдает орган, и вдруг ; виртуозная россыпь «барыни» на правых ладах. Генка орет тонюсеньким дискантом: «И-и-и-и!» Вскакивает неожиданно, не прекращая неистовую вариацию, и начинает выделывать ногами сумасшедшие коленца. Танцор он совсем никакой, но темперамент!..
В обычной жизни Барошников ; тихий, стеснительный, не слишком разговорчивый парень. Типичный русачок-боровичок. Женатик Володя Боков как-то выбил для него внеочередное увольнение, не без легкой корысти, конечно: у кого-то из родных Боковской супружницы был юбилей, ну, и, естественно,; какая пьянка без гармони!
Среди гостей оказался известный в Саратове работник культуры. Долго он уговаривал Генашу сменить стезю: ну, что, мол, ты будешь иметь лейтёхой ; сто двадцать минус партвзносы, служба ; через день на ремень, а в остальные дни ; муштра. Вся жизнь без выходных и проходных. А я из тебя артиста сделаю, весь мир объездишь. Ну, и все такое прочее… Не согласился наш Генаша, не снял погоны.
Где он? Кому-то ведь рвёт, наверно, сейчас душу, если не обезручил и не от-кинулся при нежданной встрече с «дум-думкой» в каком-нибудь сраном «Афгане» или с перышком беглого «зыка» под «Сыктыком». А может, засох от запоев, спро-воцированных обычным межгарнизонным многократным женозамененьем в стиле маркетинга типа «часы ; на трусы и обратно». Прости, Господи, за дурномыслие! Но возникает оно не без причин, к сожалению. Увы, увы,; честная служба и честная жена ; две вещи почти несовместные.
;
УФИМЦЕВА
ЛЮДМИЛА ИВАНОВНА

 
Родилась в 1948 году в Казани. Окончила химический факультет Казанского государственного универ-ситета. Работала в науке (ИОФХ им. А.Е.Арбузова), на производстве в образовании (ССУЗ, школы).
 Публиковалась в местной прессе, журналах «Идель», «Казань», коллективных сборниках «Белая воро-на»(2007 г.), «Галерея»(2006 г.,2010 г.,2012 г.)
Автор поэтических сборников «Впадает в ночь ро-дившийся ручей» (1998 г.), «Кони шальные» (2003 г.), «Я с куполами говорю на Вы» (2006 г.), «Фиолетовых яблок паденье» (2008 г.) и документальной повести «Здание из красного кирпича» (2006 г.)
Чижик
 Поезд мчался в ночи, отбивая чечетку неизвестного размера. Анна смотрела в темное окно сквозь свое отражение, вспоминая прошлое. Соседи по купе - муж и жена, уставшие за день крепко спали. Свет ночника над верхней полкой рисовал тени на белоснежной шторке фирменного поезда.
В характере Анны присутствовала любовь к перемене мест. Ощущение доро-ги, движение, скорость были для нее адреналином, питающим организм энергией. И, если к отпуску она никуда не уезжала из своего провинциального К., то и не отдыхала, не накапливала сил на весь следующий длинный за отпуском год.
Глаза Анны, привыкнув к мельканию теней, постепенно перестали их замечать, сосредоточившись на одной мало различимой точке. Эта точка стала для нее тем заветным ларцом, к которому человек в разные периоды жизни обращается за воспоминаниями о прошлом, подобно старику, листающему альбом с фотографиями.
Чижик…Это слово вернуло ее лет на двадцать назад. Так ласково называл ее только один человек - Женька!
Женька был долговязым, невзрачным парнем с длинной сальной челкой, почти закрывающей глаза. Все движения его были неловкими. Он то и дело наби-вал шишки, задевая притолоку дверного проема старого склада химреактивов, цеплялся расстегнутым халатом за ручки коридорных ниш, разбивал стеклянную посуду, неаккуратно сложенную в решетчатую пластиковую корзину. Поднимаясь по лестнице, он обязательно перепрыгивал через ступеньку, норовя сбить с ног кого-нибудь из сотрудников, а разнося почту, рассеянно изучал таблички на две-рях, как будто пытался запомнить какой-то шифр, прежде чем вручит документы адресату.
- Эй, дядя Степа, о чем задумался? - раздавалось у него за спиной.
Работал Женька лаборантом в испытательном корпусе, к работе относился снисходительно, понимая, что его используют, как грузчика, когда необходимо было колоть лед, переносить баллоны с газом или разгружать машины с лабора-торным оборудованием. Тем не менее, за это желание помочь Женьку уважали. Может быть, кто-то из сотрудников института догадывался, что солидный замес-титель директора приходился лаборанту испытательного корпуса дальним родст-венником. Так или иначе, но Женьке прощали его прогулы и опоздания.
Вся молодежь института в те далекие годы состояла в рядах Ленинского комсомола. Вся, кроме, пожалуй, Женьки, хотя на собраниях он и возвышался в задних рядах актового зала, но в голосовании не участвовал. А исключили его за пустяк - долги по членским взносам.
Однажды, готовясь к очередному концерту, секретарь комсомольской организации Анюта Орлова повесила объявление о создании музыкального ансамбля. Каково же было ее удивление, когда первым откликнулся Женька, да еще двоих друзей- гитаристов привел. Судить о технике исполнения и репертуаре Анюте было трудно, но ребята так лихо выдавали модные мелодии на своих инструментах, что она сдалась и записала их в программу концерта. А когда на праздничном вечере длинноволосые гитаристы исполнили хиты знаменитой четверки из Ливерпуля, зал взорвался аплодисментами от восторга. В перерыве молоденькие девушки засыпали Женьку комплиментами, и с тех пор он стал в институте персоной номер один.
Никто не догадывался, кроме Анюты, которую Женька вызвался провожать после новогоднего вечера, как скромно он жил. Лаборантской зарплаты едва хва-тало на оплату комнаты и воскресные обеды. Сердобольная Анюта незаметно подкладывала домашние бутерброды в Женькин стол, на котором красовался обеденный пакет молока. Постепенно сотрудники привыкли видеть рядом с акку-ратной Анютой длинноногого Женьку Криницына.
Опекая Анюту, Женька совершенно запустил занятия в вузе. Однажды, это было ранней весной, вынимая газету из почтового ящика, он обнаружил повестку в военкомат. Так неожиданно для всех Женька пропал. Даже Анюта, потеряла его из виду, пока сдавала летнюю сессию и работала на уборке урожая в колхозе. Как-то приехав в город на выходные, она нашла записку от Женьки:
" Милый Чижик!
Я так соскучился, куда ты пропала? Произошли некоторые события. Я уво-лился из института. Наверное, на неделю сгоняю к родственникам в Белоруссию и обязательно тебя навещу. Мой привет Екатерине Ивановне.
Целую, Женька".
В сентябре зачастили дожди. По утрам на ступеньках институтской лестницы лежали прибитые тяжелыми каплями желто-красные листья. Сворачивая мокрый зонт в вестибюле, Анюта услышала голос секретаря директора: "Орлова! В утрен-ней почте вам письмо, зайдите"
На аккуратно сложенном вдвое тетрадном листе скакали знакомые Женькины строчки. По письму было видно, что Криницын явно нервничал, потому что пять раз подряд написал слово "чижик". Анюта поняла - Женька признавался ей в любви, мучительно обнажаясь в чувстве, по-детски нежно и трепетно. Оказалось, что он вместе с новобранцами уезжает на Дальний Восток, ближе к границе. Дата на штемпеле стояла августовская, а за окном заканчивался сентябрь. В конце письма был нарисован огромный орел, закрывающий крыльями маленькую птичку.
Время шло, но писем от Женьки не было. Анюта обычно равнодушная к но-востям в прессе, теперь читала каждую строчку о событиях на Дальнем Востоке, о военном конфликте на границе, об инвалидах, возвращающихся домой... Родст-венник Женьки стал нервным и мрачным, встречая ее в коридорах института, от-водил взгляд. И только через три года, на празднике, посвященном Дню Совет-ской армии, докладчик вскользь упомянул о заставе, принявшей неравный бой с противником, подолгу не выходившей на связь, потому что, и выходить-то было почти некому. Через знакомого журналиста Анна послала официальный запрос в военное ведомство. Ответ был кратким: "На ваш запрос отвечаем, что вышеупо-мянутая фамилия в имеющихся списках не значится".
По вечерней улице самого красивого города России идет немолодая женщи-на. Остановившись у канала, она наклоняется и смотрит вниз. Слева на бетонной стене, почти у воды сидит маленькая каменная птичка.
- Это любимое место петербуржцев, памятник Чижику, - говорит экскурсовод группе приезжих. Когда шаги экскурсантов затихают, Анна опускает в воду девят-надцать ромашек, привезенных с Волги.
;
ХАИРОВ
АДЕЛЬ РЕВОВИЧ

 
Родился в Казани 14 мая 1963 года.
Публиковался журналах: «Казанский альманах»,
«День и Ночь», «Новая Юность» и «Октябрь».
Работал корреспондентом в казанских газетах, журналах, редактором – на телеканале «Татар-стан – Новый Век».

Алжирец
Красный китайский автобус на 30 мест с водителем таджиком, который пре-вращал поездку в муторную экскурсию по обрызганному снежной кашей городу, наконец-то, выбрался из пробки. Его худосочная дочь-кондукторша, похожая на нескладного верблюдёнка, чавкая жвачкой, начала объявлять остановки. «Пуш-кин» у ней превратился в «Пуштуна», «Муштари» в «Мушарифа», а площадь «Ту-кая» в «Акая»…
Этим маршрутом пользовались студенты Архитектурного института, застре-вая в дверях своими огромными планшетами, а ещё на этом автобусе катались старушки с баночками, в которых плескалась моча, иногда в руках у них шуршали костьми скатанные в рулон рентгеновские снимки.
 Когда маршрутка подходила к Арскому полю (кондукторша выговорила «Арийский пуля»), в него протиснулся полноватый мужчина. Студентки, повиснув на поручнях, изогнулись вперёд буквой «С». Даже со спины было видно, что он нездешний. Загривок и вся причёска были идеально, волосок к волоску, уложены самой матушкой-природой. Казалось, что такие жёсткие смолянистые волосы не надо ни мыть, ни расчёсывать. Затылок и левая рука, которой он ухватился за по-ручень, были золотисто-шоколадного цвета. На нём приятно пахла и поскрипыва-ла новенькая кожаная куртка, на плече висел портфель из замши. Я сразу дога-дался, что он – алжирец. До этого мне приходилось с ними общаться, и я отметил, насколько все они одинаковы своей коренастой и склонной к полноте фигуре, одутловатым лицом с большими заплаканными женственными глазами и вялоте-кущей мыслью в них.
 Алжирца бесцеремонно задвигали в угол, и он, наконец, обрёл своё тихое местечко у рекламы, приклеенной к стеклу: «Английский за три часа!», «Похуде-ние всего за сутки!». Один раз, когда его больно толкнули, он оглянулся назад, и в глазах мелькнуло удивление. Мужчины сидят, а женщины с сумками, готовы усе-сться им на колени. С первых дней пребывания в Казани, он мало находил здесь Востока. Иногда на улице попадались плоские бескровные девушки, покрытые платками. Их, как мёртвых ночных бабочек, несла позёмка на призыв муэдзина, который обтекал тёплым потоком заиндевевшие сталинки. Алжирец тоже пошёл на эти звуки, но упёрся в тупик. Гаражи, остовы машин, растущие на ветвях пла-стиковые стаканы, жёлтые сугробы… Какие-то опухшие и чёрные от копоти бомжи погнались за ним. Китайский автобус, слава Аллаху, вынырнул из снегопада сра-зу…
 На «Карло Марса» старушки вытекли со своими анализами. В салоне стало чуть просторнее, но не надолго. Уже лезли, подпинывая друг друга тётки с Чехов-ского рынка, увешанные авоськами. И тут, отряхивая снег с сапожек, весело вбе-жала крашенная Джульетта в возрасте Дездемоны или чуть старше. Короткая юб-ка из восьми лепестков мака тут же притянула к себе взгляды мужчин. Мокрое пятно от снега повыше колена, показалось загадочным. Старушки задвинули де-вушку в угол к Алжирцу, спина к спине. И он почувствовал своими лопатками, как ноздрями, замёрзшие на морозе духи. Запах снега и чего-то цитрусового, южно-го… Озябшее её тело поначалу пронзило холодком, потом стало оттаивать, и то-гда пружина позвонка ослабла. На повороте девушку прижало к Алжирцу теснее. Для неё он скорее был печкой, чем мужчиной… Её длинные ноги, в поисках опо-ры, постоянно тыкались слепыми коленками ему в мягкие ляжки. Несколько раз таджик притопил тормоза, и тогда Джульетта, ойкая, хваталась за локоть Алжирца. Он стиснул поручень и взмок. Ему казалось, что они стоят совсем голые: чув-ствовал каждую её косточку. Тело девушки как бы выпадало из одежд и бесстыдно светилось наготой. Портфель соскользнул с плеча, и, потянувшись за ним, Ал-жирец близко-близко увидел небольшой синяк под капроном, как след от черешни. Нервно сунул руку в карман и начал считать финики чёток. Вахад, итнин, арба, хамса, ашара…
 – Фу, чёрт! – вскрикнула девушка, пригибаясь к полу, по которому покатились из порванного пакета апельсины. Собрать их не было никакой возможности, и народ принялся давить оранжевые шары. Салон заблагоухал ароматом алжир-ских садов. На первом сидении даже перестали ругаться две стервозные тётки.
 Когда Джульетта принялась выплывать из толпы к выходу, то он, не понимая зачем, поплыл вслед за ней. Автобус выплюнул их в лужу, припорошенную пухом снега. Пока она оттирала о сугроб красный сапожок, он робко протянул ей обро-нённый апельсин. Она улыбнулась и взяла. Он шёл за ней. У подземного перехо-да, девушка остановилась и стала чистить апельсин. Он ждал. Чуть не сломала перламутровый ноготь. Брызнул нетерпеливый сок. Оранжевые корки бросала тут же под ноги, – голубям. Хлопья постепенно облепляли Алжирца. Она протянула ему дольку, он снова чуть не выронил портфель. Другую отправила себе в рот, золотистая капля побежала по подбородку, – на белый шарфик.
 Теперь Алжирец покорно плёлся за ней, время от времени та бросала на не-го обнажённые взгляды, он быстро опускал глаза. Вахад, итнин, хамса, ашара…
 Она уводила всё дальше и дальше. Наконец, привычно толкнула еле живую от пинков дверь жёлтого барака. Тёмный подъезд, где пахло одеколоном, и на ступенях валялся мужик, через которого пришлось перепрыгивать.
 Алжирец на ватных ногах вошёл в узкий коридор, откуда Джульетта потяну-ла его за рукав в комнатушку, похожую на немытый аквариум в котором недавно умерла последняя рыбка. Серый тюль на окне повис табачным дымом. На подо-коннике даже кактус высох и стал похож на камень. В консервной банке кисли бычки, на столе валялись пивные пробки, голова воблы и чёрно-белые фотогра-фии. Алжирец взял одну из них, на него строго зыркнула женщина, застёгнутая на все пуговицы (глаза тоже были как чёрные пуговички). Она тыкала указкой в карту СССР.
 На столе появилась бутылка рябины на коньяке и два фужера. Он поднял ладонь, чтобы отказаться и нахмурил переносицу, но через минуту уже держал в руках липкий бокал. Губы кривились, но вот уже терпкие капли омочили язык, и липучая струйка потекла по горлу, наполняя чашу сердца. Вскоре учительница тыкала указкой в Алжирца и спрашивала строго: «Куллю тамам?» (Всё хорошо?). Джульетта долго хохотала, припадая к нему, когда он сказал, как будет по-арабски «спасибо, хорошо». И всё потом повторяла: «Шукран, ля бес!», «Ля бес!»
 Несколько раз Алжирец привычно лез в карман и принимался считать чётки, но вскоре и карман оказался от него далеко, – на спинке стула. В бок стрельнула пружина, и в комнате повис грустный звук лопнувшей струны. Её губы шлёпали по его груди и животу, оставляя след помады. Взглянув на полировку серванта, в котором отражалась просевшая кровать, он увидел только белое тело Джульетты, но его самого с ней рядом не было. Не было.
 Она курила в постели, стряхивая пепел ему в ботинок, а он учил её араб-скому. «Утро будет – «сабах», вечер – «масаа», а ночь – совсем нежно – «лейл».
– Налей мне ещё, чуть-чуть! – ныла она.
– Чуть-чуть? Будет «швайя-швайя».
– Да-да, швайя-швайя! – она отпила и поморщилась: «Фу! Гадость…»
– Невкусно?
– Так себе!
– А-а! Нос-со-нос – «так себе»…
– Прикольно. А как будет «я тебя люблю»?
– Ана бэкэбэк энти!
 Джульетта допила, немного помолчала и, наконец, хрипло спросила: – А как по-вашему, деньги?
– Фулюс, – как-то грустно ответил Алжирец.
– Ты мне оставишь немного своих «флюс», да?
 …Он долго не мог попасть ногой в брючину. Грузно прыгал по комнате, чуть не сбил вазочку с веткой красных фонариков. Она наблюдала за ним равнодушно, подперев белокурую головку. Пятитысячная купюра накрыла учительницу с указ-кой. Когда искал деньги, вытащил паспорт и карманный Коран в сафьяновом пе-реплёте. Положил на клеёнку вместе с чётками, чтобы переложить в портфель.
 Вдруг Джульетта вскочила с кровати, сбросив одеяло. Нагая она принялась напевать какой-то мотивчик и пританцовывать под него. Сделав по комнате круг, прижалась к Алжирцу сзади, поцеловала в спину, игривой ручкой потянула денежку к себе. Замахала ею над головой, приговаривая: «Флюс! Флюс! Какой большой флюс!» Разлила остатки рябиновки по фужерам (один по краям был весь перепачкан помадой, как и рот Алжирца). Сказала: «Пей!». Он замотал головой. «Ну же!» – приказала Джульетта.
 Алжирец попятился, прикрыв ладонью губы. Она ухмыльнулась и небрежно чокнулась с нетронутым фужером Алжирца. Бокал, как перезрелый тюльпан, оп-рокинулся. Алжирец вспыхнул, из глаз брызнули слёзы. Он схватил Коран и стал оттирать его краем арафатки…
 Уже в дверях Джульетта бросила в зев его раскрытого портфеля чётки и мокрый паспорт с прилипшей учительница.
 Как он оказался в том самом салоне китайского автобуса с водителем тад-жиком, одному Аллаху известно. Алжирец катался по городу, пока, наконец, не оч-нулся. Вышел и увидел перед собой Старообрядческий храм, в котором тускло горел свет. Внутри крестообразно крутились огни тонких свеч, трещали, бормоча молитвы язычки, и тёмные лики с любопытством разглядывали незнакомца. Ал-жирец втянул ноздрями запах ладана и притулился в углу. Там, открыл слипшийся Коран и стал читать…
 Икона, что светилась в глубине золотым оконцем, вдруг начала приближать-ся. Он почувствовал на себе взгляд тёплых карих глаз. Так на него в детстве смотрел только отец. Начищенное блюдо над головой смуглого Бога сияло солн-цем, а в апельсинах по бокам – дрожали крылья чёрных ангелов. Коран высох в горячих пальцах, и Алжирец произнёс по-русски: «Прости! Женщина – сатана!» Ответ он услышал из уст отца Фомы, которому открыл свой грех. Тот сказал: «Женщина – исподнее существо. И – преисподнее тоже. Так говорят. Но я считаю, она – небесное существо».
«Спасибо, батюшка!»
 Алжирец мёрз и ждал весны. Всякий раз, добираясь на красном автобусе до Старообрядческой церкви, он всё-таки надеялся, что в салон войдёт она. Его бе-локурая Джульетта со вкусом табака и пьяной рябины на губах, которыми пропах его карманный Коран.
 Вахад, хамса, ашара… – шёлковая нить порвалась и чётки рассыпались.
 
;
ЧЕЛЯЕВ
СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ

  Родился 20 января 1960 года.
Живет в Казани. Журналист.
Опубликованы книги:» “Ключи Коростеля” (2001-2002); “Денис Котик и Ржавые заклинания”( 2004); «Тот, кто всегда возвращается»(2006); «Новый Год плюс Бесконечность» (2006-2007)«Царевич Горохов» (2005-2006); «Роковые письма (2007); «Прекрасная охотница (2007);
«Игры кавалеров» (2008)


Пока святые маршируют
Смерть явилась к Стэну на рассвете в образе чопорного пожилого джентль-мена в безупречном костюме стального оттенка, с вежливой улыбкой на тонких губах и докторским саквояжиком в руке.
— Так скоро? – горько сказал Стэн, когда первый шок прошел. – Но ведь я еще не успел уладить все свои дела! С твоей стороны это просто свинство...
Споры со смертью – занятие достойное, но малоэффективное. Смерть толь-ко пожала плечами, отчего в ее саквояжике что-то глухо звякнуло.
— Неужели ничего нельзя сделать? – в отчаянии спросил Стэн. – Я никак не могу умереть до… послезавтра.
— Есть проблемы? – сухо сказала Смерть, равнодушно минуя знак вопроса.
— А как же?! Послезавтра мы играем на сейшне, — развел руками Стэн. – В клубе у Веселого Роджера собираются все лабухи с Побережья. Мы тоже решили тряхнуть стариной. Два месяца репетировали. Если только у тебя есть сердце…
— Три дня, — перебила его Смерть. – Как только доиграете. И ни минутой больше.
Бледная кисть скользнула в жилетный карман. Тонкие пальцы крутнули бре-гет. Щелкнула крышка с глубокой гравировкой — черепом и костями.
— Секундомер? – уважительно спросил Стэн.
— Военное производство, — ответила Смерть. – Сейчас таких не делают.
И нажала кнопку.
Стэн тут же почувствовал, как кольнуло в груди – холодно и звонко. Как упавшая сосулька. Тем временем Смерть рассеянным взором обвела его комнату.
— Можешь начинать прибираться.
— Эту берлогу наследуют мои двоюродные племянницы, – покачал головой Стэн. – Фурии ждут — не дождутся, когда ты заглянешь сюда. Вот пусть сами по-том и прибираются.
— Тогда заведи часы, — посоветовала Смерть и направилась к выходу. Од-нако у порога обернулась.
— И запомни: у меня нет сердца.
После чего вышла вон, плотно притворив за собой дверь.
А Стэн без сил осел на стул! Перечитай эту фразу – именно так все и было.
На репетицию он опоздал – подметал комнату. По дороге прихватил упаковку пива в качестве отмазки, увернулся от шутливых подзатыльников Моргана и Бэшена и уселся между ними на свое привычное место, как меж Сциллой и Харибдой. Но едва вынул из футляра трубу, как за спиной послышалось вежливое покашливание.
— Тут тебя мужик поджидает, — кивнул Бэшен, шелестя стальными бара-банными щетками по альтам и дребезжащему «хэту». — Сказал, старый приятель.
Стэн оглянулся – позади, на стуле с высокой спинкой, прямая как струна, си-дела Смерть. На коленях покоился давешний саквояжик. Очевидно, со складной косой.
— Ты чего тут? – прошипел Стэн. – У меня же еще два с половиной дня.
 — А ты думал, теперь можешь отвлечься и расслабиться? – усмехнулась она. – Не выйдет. Все это время я буду у тебя за спиной, так и знай. Помни обо мне хоть теперь, коли прежде было недосуг.
— Ну? – выжидательно буркнул Морган, любовно оглаживая гриф старинного контрабаса. На инструменте живого места не было от наклеек весьма вольного содержания, а на самых видных местах корпус, подобно стариковским морщинам, бороздили неумолимые трещины.
— Он с нами посидит, — пожал плечами Стэн. Перед его глазами разом про-неслась череда всех армейских приключений, автокатастроф и падений с дерева с регулярностью раз в каждые сопливые полгода до школы. – Это действитель-но… старый знакомый.
— Пусть только не храпит слишком уж громко на твоем соло! – подмигнул ему Пью Ядовитая Змея и пробежался по клавишам корявым, заплетающимся пассажем.
— Веселее, мальчики! – гаркнул Бэшен и вдарил по тарелкам от души. – Тут-ти, вашу мать!
И они выдали тутти – фразу, которую все старательно играют в унисон, нота в ноту. А потом уже пошел классный разброд и душевные свинговые шатания.
Пока разгоняли тему, Смерть всю дорогу смирно сидела на стуле, помарги-вая белесыми ресницами. Когда же дядя Том сипло взревел на своем монструоз-ном саксофоне как поперхнувшийся верблюд, она стала легонько пристукивать носком, но только какой-то совершенно иной, сдвинутый ритм. «Пять четвер-тей…» – просчитал Стэн и чуть не присвистнул. — «Нехило!» Взгляд его теперь был настолько прикован к черной туфле, что он едва не прозевал собственное соло. Повисла пауза, Стэн вздрогнул и медленно поднял к губам трубу. А потом неожиданно для всех и самого себя выдал вдохновенное, потрясное соло на пять четвертей, сломав к чертовой матери весь предыдущий рисунок, но зато ото-рвавшись сполна.
Все уже давно перестали играть, и только труба Стэна упрямо докручивала до конца истерические рулады. Наконец смолк ее последний визг на умопомрачительно высокой ноте, и наступила ватная тишина. Все старики потрясенно, а кто и возмущенно, смотрели на Стэна, а у того перед глазами повисла лишь одна навязчивая картинка: черная, начищенная до блеска туфля, отбивающая ритм для него одного.
Они вышли из клуба вместе. Смерть озабоченно взглянула на часы и зябко подняла воротник плаща.
— Ты неплохо играл сегодня, — скрипуче проговорила она. – Совсем как в молодости.
И не дожидаясь ответа, растворилась в дождливой пелене, затянувшей пе-реулок. Стэн долго смотрел ей вслед.
Дома он допоздна сидел перед проигрывателем, слушая старые пластинки и чаще обычного поглядывая на будильник. Прежде Стэну было плевать на время, сейчас же ему казалось, что оно тикает слишком быстро. Затем он лежал в посте-ли и вспоминал весь минувший день. Потом, как ни странно, уснул, но всю дорогу ему по башке колотила пять четвертей чертова туфля.
На следующую репетицию Смерть притащилась опять. На этот раз опоздала уже она и была встречена критической руладой саксофона Дяди Тома, сразу по-сле двенадцатой цифры. Смерть кивнула старому негру и приветственно помаха-ла остальным. Старики важно закивали в ответ и при этом даже почти не сверну-ли с ритма, только наломали кучу судорожных сбивок. В конце концов, джаз без синкопы – что рэп из Европы!
Однако сегодня у Стэна не ладилось. Игра не шла, соло прошло без полета, вдобавок во рту постоянно сохло. В довершение ко всему он безобразно задул мундштук, так что пришлось делать перерыв. Смерть тем временем беззаботно болтала с Морганом и Бэшеном; по всей видимости, у них обнаружилась куча об-щих тем и знакомых.
— Я вижу, твои мысли начинают принимать правильное направление, — за-метила Смерть, когда они шли к остановке. Стэн предпочитал ходить до клуба пешком, берег деньги и здоровье. Смерть же сегодня вечером, по ее словам, еще должна была успеть в кучу мест, а в такси она не садилась из принципа.
— Что ты имеешь в виду? – удивился Стэн.
— Я слышу по твоей сегодняшней игре, что ты наконец-то задумался обо мне, — ответила она. – Это похвально, хотя, признаем, спохватился ты поздновато.
— А почему ты вчера обмолвился про мою молодость? Ты что, подсматривал за мной уже тогда?
Он вдруг поймал себя на том, что прежде всегда считал Смерть уродливой старухой, а теперь уже почти уверился в ее мужской сущности. Чем же она была на самом деле?
— Скорее, подслушивал, — предположила Смерть. – В молодости, знаешь ли, все увлекаются джазом. Только, пожалуй, не все об этом догадываются.
— Я так понимаю, ты и на сейшн завтра придешь? – хрипло спросил Стэн. – Там будут платные входные.
— У меня контрамарка, — буркнула Смерть. – Отыграешь, и пойдем.
— А как это… будет? – Стэн вмиг приуныл. – Далеко идти?
— Если хорошо отыграете, провожу тебя немножко, — пообещала она и лов-ко вскочила в открытые двери автобуса.
А Стэн весь вечер пил и последнюю в своей жизни ночь совершенно не за-помнил. Может, это и к лучшему.
Смерть пришла, когда весь бэнд отдыхал за столиком, а Морган настраивал на сцене контрабас. Она выставила пива и орешки, и старые лабухи одобритель-но хлопали ее по спине. Стэн же только покосился в ее сторону и тут же угрюмо отвернулся. После вчерашнего у него раскалывалась голова, было разбито серд-це из-за безутешной жалости к себе, и першило в горле, что для трубача перед концертом, разумеется, не есть хорошо. Вдобавок по соседству сидела компания молодых львов, судя по прикиду и гитарным кофрам, рубившая джаз-рок наот-машь. Длинный, бритый наголо юнец, очевидно, басист, ревнивым ухом прислу-шивался к упражнениям Моргана на сцене и язвительно критиковал, неприлично громко даже для музыкального клуба. Морган же, простая душа и дитя старых и добрых джазовых стандартов, увлеченно настраивал норовистый инструмент, дергая струны немудрящими, отрывочными «картошками»:
— Бум-бум! Бум-бум! Бум-бум! Бум… Бум-бум-бум-бум!!
И так по кругу.
— О-о, слажал! – заливался юнец, ухахатываясь с соратниками над «старым валенком». — А-а! Опять слажал!!
В зале стали хихикать и язвительно прихлопывать, а Морган, глухая тетеря и дубина стоеросовая, воспринял все за чистую монету и с удвоенной энергией продолжал дергать стальные карандаши струн.
Все старики за столом разом приуныли, Стэн с досады даже плюнул, и толь-ко Смерть повернула голову и холодно глянула на горластого юнца. Надо сказать, что прикид у нее сегодня был что надо: иссиня-черная тройка с серым воротником и старинным значком в петлице, белоснежная сорочка и лаковые штиблеты цвета душной ночи в Каролине. От Смерти веяло могильным холодком, и паренек, слов-но ощутив дыхание беды, тут же сник. Теперь он только шептался с приятелями, изредка поглядывая на соседний столик.
Тем временем вернулся Морган, крайне довольный собой и свежим пивом за столом. Следующим на сцену забрался юнец, тут же усевшись прямо на монитор подзвучки. Он с шикарным треском распахнул пластиковый кофр и извлек оттуда сверкающее чудо гитарной техники – безладовый джаз-бас. «Джек» шнура вошел в гнездо с сухим щелчком, ласкающим ухо всякого гитариста, повернулся тумблер, и гитара тихонько загудела, наливаясь мощью идущего усиления. Затем наводки сошли, все стихло, и правая рука юнца принялась откалывать на гитаре фортели.
Его большой палец резко клевал с оттягом, точно откупоривал бутылки, с размаху ударял по струнам, ходил взад и вперед как заведенный, безумным ма-ятником, и хлесткий, упругий, металлический бас ударял по залу лавиной низких частот. Юнец был мастером слэпа – особого искусства игры на бас-гитаре с высо-ко поднятыми струнами. В это же время пальцы его левой руки без устали броди-ли по безладовому грифу, делая подтяжки и скользящие глиссандо не хуже кон-трабаса в руках истинного виртуоза.
Юнец выдал вдохновенный каскад ходов, способный закопать любого конку-рента одними только понтами на технику, и резко оборвал. В зале повисла восхи-щенная и завистливая тишина, было слышно только, как Смерть закуривает, щел-кая золоченой зажигалкой.
— О-о! Правильно сыграл! – негромко произнесла она в мертвой тиши клуба. И со вкусом выдохнув дымную струю в сторону сцены, одобрительно прибавила:
— А-а! Опять правильно сыграл!
Зал разразился хохотом. Смеялись все, но громче всех старые музыканты, которых тут набралось со всего побережья. Народ свистел, топал ногами, ибо только музыкант был в состоянии адекватно оценить всю соль этой смертельной шутки. А юнец, пристыженный и сконфуженный, бочком-бочком убрался со сцены и затерялся где-то у барной стойки, заливая пивом свои явно не лучшие времена.
Впрочем, потом все здорово хлопали этим ребятам, включая Стэна и Морга-на, и даже Смерть разок свистнула в знак одобрения хорошему фанки. Ребята эти были, в сущности, совсем неплохими музыкантами, а похвала старых лабухов от-ныне просто лила им бальзам на душу.
Бэнд Стэна должен был играть уже под занавес, и не потому, что они были лучшими. Просто так решил честный жребий – обычай, которого не встретишь на поп-тусовках. А до этого Стэн и Смерть успели разок перекинуться словечком.
— Ну, как тебе тут, у нас? – крикнул Стэн ей прямо в ухо, поскольку уровень грохота в зале неуклонно возрастал к вящему удовольствию всех.
— Вполне, — кивнула Смерть и пронзительно свистнула барабанщику, чрез-мерно увлекшемуся соло. – Но вообще-то я больше люблю реггей и госпел.
Наконец их вызвали на сцену. В зале хлопали – их все еще помнили, поскольку было полно своих. Первые две пьесы отыграли очень прилично, ничего не скажешь. В третьей поначалу немного завязли из-за Бэшена с его барабанами, но Дядя Том спас положение, когда запел прямо в саксофон свои черные песни. Добрая треть зала восхищенно взвыла, другая одобрительно засвистела, третья сдержанно улыбалась и качала головами в такт. Оставалась последняя, четвертая композиция.
Стэн оглядел зал. Смерть сидела среди десятков других зрителей в полутьме и смотрела на него. Взгляд ее как всегда был холоден и строг. Стэн вытер рот, массируя губы, и, отстранив Дядю Тома, у которого было первое соло, подошел к микрофону. Старый негр удивленно взглянул на него и сделал руками судорожное движение, точно расстреливал Стэна из серебристого саксофона. Стэну показалось, что из выгнутого раструба веером вырвались раскаленные, шипящие ноты и устремились к нему. Он вздохнул и громко сказал полутьме:
— Сейчас мы будем играть последнюю пьесу. Вы ее все знаете. «Когда свя-тые маршируют». Не знаю, кому как, а я бы хотел это увидеть.
В зале одобрительно загудели, кто-то свистнул.
— Мы, наверное, уже никогда не соберемся вместе. Годы, дела, заботы… в общем, сами понимаете.
Засвистели громче, раздались жидкие хлопки. «Ну, сво-о-олочь…» – протя-нул чей-то восхищенный пьяный тенорок.
— И я благодарен парням, – Стэн обвел широким жестом лабухов, что улыбались за спиной, – но не меньше того благодарен и судьбе. Той, которая позволила нам собраться здесь, в этом отличном клубе, и играть для вас. Это просто кайф.
И он снова взглянул на Смерть, теперь уже – в упор. Та медленно и с досто-инством наклонила голову, принимая благодарность на свой счет. А зал уже шу-мел и волновался.
— Мы играем всю жизнь, потому что больше ничего толком и не умеем, — покачал головой Стэн. – Что я буду делать потом, когда доиграю свою партию? Кто мне скажет тогда, правильно ли я жил все это время? Ведь у нас ничего не ос-талось, кроме музыки. И ту мы сейчас отдадим вам.
И они сыграли. Труба Стэна творила чудеса: она словно жила отдельно от пальцев и губ, точно кто-то незримый приказывал ей петь. Она вела Стэна за со-бой, и он, пораженный, торопливо шагал за своей музыкой, как когда-то в детстве – босыми ногами по запыленной желтой дороге. А музыка летела впереди и по-минутно оглядывалась, лукаво улыбаясь, как шаловливая девчонка. Потом он ее догнал и сжал в объятиях, так что на глаза навернулись слезы. И вспомнилось прошлое, и плакалось о настоящем, и уже не было будущего. Труба Стэна подня-ла в клубе волшебный ветер, и звуки ее плыли, летели все выше, и выше, к са-мым высотам света и печали. И, возрождаясь, умирали, и ветру не было конца.
Он отнял трубу от дрожащих, натруженных губ. Вокруг было тихо, зале смот-рел на него и молчал. На какое-то отчаянное мгновение Стэну даже показалось, что Смерти нет. Как это бывает в кино: пустое место за столом, сентиментальная и светлая музыка за кадром и влажные глаза женщин.
Он действительно был пуст, ее стул за столиком, уставленным пивными бан-ками и дешевыми фарфоровыми пепельницами. Смерти действительно не было. «Это оттого, что я уже минут пять, как умер, наверное…» – подумал Стэн. «И для меня самое страшное теперь уже позади».
Он положил трубу на крышку раздолбанного в драбадан рояля. Пробормотал старикам невнятные слова не то извинения, не то прощания, спустился со сцены и пошел по узкому проходу к дверям. Стэн знал, что там его ждут.
Наверное, ему хлопали, наверное, свистели или кричали. Лабухи на сцене совершенно потерялись, лишь сакс Дяди Тома тревожно и жалобно гудел ему вслед. Но Стэн уже ничего не слышал. Он открыл дверь и вышел из клуба вон.
Смерть стояла на крыльце, скрестив руки на груди. Стэн остановился в не-решительности.
— Бери, — кивнула она на саквояжик у ног. – Три дня ношу.
— Что это?
— Пригодится, — заверила она. – Идем, тут недалеко.
В конце улицы перед ними возникла дверь, и Смерть велела открыть сакво-яж. Там лежала золотая труба, маленькая и аккуратная; точь-в-точь, как его самый первый инструмент, на котором он учился извлекать звук и правильно держать дыхалку.
— Дай им знать, что мы уже тут, — велела Смерть, и Стэн, повинуясь реши-тельному жесту, поднял трубу. У него тряслись руки, прыгал подбородок, и он не сразу поймал губами мундштук.
— Дунь пару раз, чтобы эти сони услышали, — кивнула Смерть.
Стэн поднатужился и… дунул. Звука трубы он не услышал, зато дверь тут же бесшумно открылась, и перед ними возник абсолютно черный проем. Зловещий и мрачный. Стэн невольно попятился.
— Смелее, — подбодрила его Смерть. – Шагай туда и не оглядывайся. Пло-хая примета, знаешь ли.
Стэн мысленно прошептал самую короткую молитву, воззвал ко всем святым и, зажмурившись, шагнул, крепко сжимая трубу.
Несколько мгновений было тихо и темно. Поэтому он открыл глаза. В ту же секунду, точно только того и ждали, вспыхнули ослепительные прожекторы. Что-то с шипением завертелось над головой, разбрызгивая трескучие искры, и десятки медных труб ударили разнузданным, хулиганским аккордом прямо ему в лицо. Стэн заорал от ужаса, но кто-то невидимый, за спиной, повелительно крикнул:
— Тутти, вашу мать!
Целый батальон трубачей самого причудливого обличья и прикида тут же надвинулся на него и обрушил на голову Стэну поток сверкающей меди первых четырех тактов. Крайний из последнего ряда, белобрысый парнишка в камуфляж-ной форме норвежских егерей, шагнул в сторону и призывно помахал Стэну сиг-нальным рожком.
— Двигай сюда! – крикнул он с характерным скандинавским акцентом. – Мы тебя уже заждались.
Стэн вопросительно указал на свою трубу, и парень закивал. Тогда он шагнул в строй, слегка потеснив тучного негра с трубой «под сурдинку», и батальон сразу пришел в движение. Сотня труб слаженно грянула «Святых», и Стэн, очумело вертя головой, зашагал вместе со всеми, подлаживая шаг.
— Куда это мы? – удивился он.
— На парад, — весело откликнулся парень. – Ты что, забыл, что сегодня – канун дня всех святых? Они нынче маршируют, а мы играем. Три дня тебя ждали, между прочим. Боюсь, теперь придется поторопиться.
Батальон действительно ускорил шаг. Норвежец с минуту одобрительно гля-дел на семенящего Стэна, а затем подмигнул.
— Ничего, быстро подстроишься. Говорят, прилично дуешь?! Ладно, посмот-рим, каков ты в деле… А теперь держи дистанцию, тверже ставь ноги и ничего не бойся – сейчас будем подниматься!
И он поднял сигнальный рожок к небу.
Никто не знает, какого рода приходит к нам смерть. Иные ее движения грубы и сродни мужским, другие проявления – женственны в своем изяществе. Но вряд ли она — Нечто Среднее. Потому что всегда реально смотрит на жизнь.
Да, кстати…
Only the one who sincerely loved life, can understand battalion, leaving in the sky.
Только тот, кто искренне любил жизнь, поймет батальон, уходящий в небо.
Пожалуй, это можно попробовать на пять четвертей. Пока святые еще мар-шируют.
;
ЮЗЕЕВ
САЛАВАТ ИЛЬДАРОВИЧ

 
Родился 2 февраля 1960 года.
В 1982 году закончил Казанский государственный университет.
Режиссер и сценарист студии «Инновация».
Автор книг: "Ничего не бойся!", (2000); "Я остаюсь здесь", (2001); "Сквозняк тишины", (2005).

Фамилия Сакаевых была знаменита на всю округу, и в первую очередь тем, что это была богатая купеческая династия. Ее основатель Бату Сакаев разбогател на торговле чаем. Говорят, ему очень везло с самых первых его шагов в коммер-ции. Но это везение, распространялось не только на коммерцию.
С его именем в нашей деревне связано множество историй и легенд. Для начала я хочу вам рассказать три из них, все они произошли в годы его юности, кроме того, все они так или иначе связаны с его увлечением охотой – во всех трех он или охотится, или идет на охоту – или возвращается с нее. Итак, вот первая из них.
История номер один о Бату Сакаеве
Как-то раз, Бату Сакаев возвращался с охоты. Он вышел из Черного леса, и поднимался в деревню. Был знойный летний полдень, стояла сильная духота. И вдруг Бату краем глаза почувствовал некое движение справа. Взглянув туда, он увидел, что рядом с ним, словно наперегонки, движется копна сена. Человек, хоть раз встречавшийся с нечистой силой знает, что настоящий ужас начинается не в кромешной темноте, а напротив, в ярком солнечном освещении. Итак, Бату уви-дел это странное явление. Вы, наверняка, думаете, он должен был, зажмурить глаза и открыть вновь, не веря своему зрению. Или ущипнуть себя за ляжку, не доверяя сознанию, которое могло перепутать явь со сном. Но вы зря так думаете, поскольку наш герой был настоящий джигит и доверял своим зорким глазам и твердому уму. Он пошел вправо наперерез странному объекту, рассекая свой страх, словно высокую траву. Но копна при его приближении тотчас исчезла. Бату прочитал молитву и направился в сторону деревни. Пройдя шагов двадцать, он заметил, что впереди его путь пересекает женщина. Вид ее был странен, — рос-том она была не выше полутора аршин, волосы ее были черны, как воронье кры-ло и распущены, платье на ней было до самой земли. Передвигалась она неесте-ственно быстро для своего роста, платье скрадывало шаги, она словно плыла в раскаленном воздухе. Бату прибавил шагу, но женщина вдруг превратилась в об-лако пыли, которое заклубившись осело на землю. Сзади послышался храп коня и скрип телеги. Юноша обернулся. В телеге ехал его сосед Яхья Атнагулов со своей сестренкой, которая сидела за его спиной.
— Вы ее видели? – спросил Бату.
— Кого ее? – не понял тот.
— Ее.
Яхья Атнагулов удивленно хмыкнул, хлестнул коня и поехал дальше. Бату посмотрел ему вслед. За телегой поднималась дорожная пыль. И тут Бату при-шлось еще раз помолиться. В телеге, за спиной Яхьи Атнагулова, сидела не его сестренка, а та самая женщина. Она смотрела юноше вслед сквозь дорожную пыль.
Вернувшись в деревню, Бату Сакаев рассказал все как было. Сельчане слу-шали и цокали языками. Яхья Атнагулов уверял, что ехал в телеге один, а сест-ренка в этот момент работала в огороде, это подтвердили сразу несколько дере-венских жителей, которые видели девочку.
Однако, нашлись бывалые люди, которые смогли объяснить, что произошло. Бату Сакаеву повстречалось существо, которое зовут албасты. Чаще всего оно предстает в виде женщины ростом не выше полутора аршин, но может появлять-ся и в других образах. Это существо может прийти к человеку, когда тот спит и за-давить его, поэтому не случайно оно так и зовется (по-татарски «ал» — перед, что подразумевает грудь, «басты» — наступать).
Албасты связан с твоим прошлым. Если албасты приходит, знай, что ты должен держать ответ за свои прошлые поступки. Вот умирают старики. Ты дума-ешь, их скосила болезнь? Знай, что многих из них задавил албасты, упав на спя-щего с потолка.
У каждого есть свой албасты. Если ты плохо спишь, и тебе кажется, что некая черная масса давит тебя, проникая сквозь тело в сон, и дальше, в твое черное прошлое, а порой и туда, куда тебе и хода нет – в прошлое твоих предков, — знай – это пришел твой албасты. Ясно, что для молодого человека это существо менее опасно, чем для старика, детям же оно вовсе не может причинить вреда (здесь я замечу, что через несколько поколений в нашей деревне появится человек по имени Минлебай Атнагулов, который расстреляет своего албасты, но об этом позже).
Пожилые сельчане вспомнили историю, которая произошла полвека назад. Тогда поссорились два деревенских жителя – пастух Минвали и один старичок, имени которого уже никто не помнил. Сора возникла, кажется, из-за земли, но не это главное. Случилось так, что во время выяснения отношений, пастух, разгоря-чившись, ударил старика. Что же тот предпринял в ответ? Ничего. Он умер. Ско-рее всего, причиной тому был даже не этот злополучный удар. Старик уже едва передвигал ноги и постоянно держался за сердце. А где-то через месяц произош-ло следующее.
 Минвали пас деревенское стадо. В середине дня, он, разморенный жарой, решил прилечь в тени раскидистой ивы, и, незаметно, уснул. В это время, от ста-да отделился бык, подошел к пастуху и затеял с ним страшную игру – он подцепил его рогами, подбросил в воздух точно перышко, а затем опять же поймал на рога. Прибежавшие мужики – они неподалеку косили сено и видели эту картину – с трудом отвлекли быка и утихомирили. Минвали остался жив. Однако он полностью потерял память. Именно так и было – еще здоровое тело, но памяти нет. Потом, через десяток лет, память вернулась, но тело уже никуда не годилось. Мужики же, рассказывая о том случае с быком, вспоминали подробности. Когда утихомиривали быка, среди стволов деревьев промелькнула женщина не выше полутора аршин ростом. Один из мужиков утверждал, что еще до начала этой страшной сцены, женщина подходила к быку и что-то шептала ему прямо в ухо.
Таким образом, не обязательно, что албасты рассчитается с тобой собствен-норучно, он может подговорить того, кто подвернется под руку.
Но не всякий человек может видеть своего албасты, большинство видят его лишь перед смертью. Скорее всего, Бату Сакаев наделен даром видеть больше, чем другие. Мало вероятно, что албасты хочет разделаться с ним, поскольку Бату еще совсем юноша и не успел совершить никаких необратимых поступков.
Это говорит о том, что Бату Сакаеву дано многое, но он должен быть втройне внимателен на своем пути и соизмерять каждый свой шаг со своей совестью. Ес-ли же он использует свою способность во вред, ему придется очень худо.
Это одна из историй, связанных с Бату Сакаевым. Другая история, в которой он замешан, произошла через год другой после первой и тоже запомнилась в де-ревне, поскольку ее рассказывали потом еще через три поколения.
История номер два о Бату Сакаеве
В этой истории Бату Сакаев опять возвращается с охоты, что, как я упоми-нал, не удивительно. Стоял такой же знойный полдень, в небе не было ни облач-ка. Войти в нашу деревню можно с нескольких сторон, как вы знаете, она распо-ложена на двух холмах, которые издали напоминают женскую грудь. Бату же во-шел по тропинке меж двух холмов, там где бьет родник. Юноша подошел к родни-ку, положил рядом ружье и опустил горячую голову в студеную, быструю воду. И он увидел сон этой воды. Сон пробрал его до самых пят. Вынув из воды голову, он вдруг обнаружил человека, который сидел позади него, привалившись спиной к стволу дерева. Незнакомец смотрел на Бату ни слова ни говоря. Его взгляд ниче-го не выражал, морщины на загорелом лице были резки, словно высечены саб-лей. Бату опустил взор на воду и увидел, что вода не спит. Она проснулась. Затем юноша услышал, как в Черном лесу закричали мертвые. Незнакомец так же, не отводя от него взора, встал и выпрямился. И тогда Бату схватил ружье и выстре-лил.
В тот день эта весть ходила из дома в дом. Бату убил человека, который пришел попить из родника. Люди неодобрительно качали головами. Никто не хо-тел разговаривать на эту тему с самим Бату, поскольку тот, хотя и был молод, прекрасно владел саблей, стрелял без промаха и не прощал обидных слов. Вокруг него росло молчание, и куда бы он не повернулся, его встречало молчание. И это молчание было столь сильным, что залетевшая в него птица падала мертвой.
О чем же думал сам Бату? Когда стемнело, юноша лег в постель и стал ждать своего Албасты, поскольку знал, что тот непременно появится. Сердце его билось, готовое встретить неизбежность. Он прождал всю ночь. Затем рассвет прокрался в растворенное окно, послышалось пение первых птиц. Бату лежал неподвижно, уперев взор в потолок. Вскоре он увидел над собой паука, который, пробежав некоторое расстояние, завис прямо над его грудью. Любой житель нашей деревни знает, что Албасты является человеку последний раз в образе паука, который, увеличившись до огромных размеров, падает сверху на свою жертву. Однако, ожидания Бату оказались напрасны. Паук, повисев над ним некоторое время, убежал куда-то в угол и пропал из виду. Юноша прочитал молитву и успокоился. И тут к нему пришло странное ощущение. Он вдруг осознал, что в ногах у него кто-то сидит, и это — та самая женщина не выше полутора аршин ростом. Дрожь пробрала его до самых кончиков пальцев, Бату лежал, ни жив, ни мертв, боясь пошевелиться. Это продолжалось довольно долго, пока он не решился по-смотреть ей прямо в лицо. Медленно, съедаемый одновременно ужасом и любо-пытством, он перевел взор в изножье своей постели. И проснулся. В комнате ни-кого не было. Утренний свет обжил пространство. Бату встал и подошел к окну. Ветер шевелил верхушки деревьев. Возле сарая мелькнуло что-то темное и ис-чезло за плетнем. Это была та самая женщина не выше полутора аршин ростом.
Албасты его не тронул.
На утро из соседней деревни пришли следующие известия. Там накануне было убито несколько человек, в том числе женщин и детей. Незнакомец, которого повстречал Бату, оказался безжалостным убийцей. Его жертвами становились те, кто приходит к роднику, а это, как правило, женщины. Он убил много людей по разным деревням. Говорят, злодей дьявольски виртуозно владел ножом. Он мог метнуть нож с двух десятков шагов и попасть жертве точно в глаз. Разумеется, встретив возле родника Бату, этот негодяй имел фору в несколько секунд, но ему не повезло, что он встретил именно Бату. Такова, вторая из известных мне исто-рий о Бату Сакаеве.
Надо заметить, что все эти истории не сохранялись на бумаге, а передава-лись деревенскими жителями из уст в уста. Хотя, последний случай зафиксирован в архиве уездной полиции, кроме того, о нем упоминает газета «Волжский вестник», откуда мы можем узнать, что «Сего 1842 года, июня 29-го, жителем деревни Луна Бату Сакаевым был застрелен известный душегуб Хамди Вадас». Разумеется, эти скудные строчки не дают нам никакой полноты картины и мы можем почерпнуть отсюда лишь то, что некий Бату Сакаев выстрелил достаточно успешно.
Так же скупо выглядит, например, известие, напечатанное в той же газете десятью годами ранее: «сего года октября 14-го крестьянами деревни Луна был забит до смерти известный конокрад Валюшка Взвесь». Что мы можем вынести из этого короткого сообщения? Мы ощутим в душе чувство сострадания и некий неприятный осадок, который оставляет после себя факт любого самосуда. Однако, если посмотреть на этот случай из самой деревни Луна, то он может предстать перед нами совершенно в другом свете.
Личность конокрада порой окутана ореолом романтизма. Но зададим сле-дующий вопрос. Что означал конь для деревенского жителя? Обидно назвать его средством передвижения. Во время пахоты его пот орошает землю вместе с тво-им, и вы равны в своем поте. Это друг, с ним можно говорить, он тебя поймет, он встретит тебя радостным ржанием с другого конца поля. Это часть твоего сердца. А как поступить с тем, кто украл столь близкое тебе существо, а потом еще и про-дал его неизвестно куда? И потому — в случае поимки конокрада, никаких перего-воров быть не могло, и конец негодяя был предрешен.
Недавно мне попалась на глаза одна фотография, что украшала обложку из-вестного советского журнала. На ней запечатлен деревенский мужик, который держит в руках гармонь. Его лицо иссечено морщинами, оно обветренно лютыми ветрами, это грубое лицо. На нем мятый пиджачок, какой носят в деревнях по праздникам. На груди – медали с последней войны. Мужик улыбается, но в глуби-не его взгляда я угадываю вечное страдание. В котором – та страшная темная во-да, уносящая из деревни мужчин. Мне знакомы эти глаза, – которые тысячи раз поднимались к небу – некуда бежать, а надо выжить. Мне знакомы эти руки на планках гармони, руки, жившие в земле и потому, ставшие как корни деревьев. Мне знакомы эти уши, грубые, несуразные, как лопухи, но чуткие, слышащие го-лоса мертвых.
А рядом с ним – морда коня. А кого вы еще ожидали увидеть рядом?
Более того. Между любым жителем нашей деревни и конем есть таинствен-ная, сакральная связь, что живет еще с тех далеких времен, когда вся надежда была лишь на коня, и которая запечатлена в словах Тараса Бульбы: «А ну, дети, попробуйте догнать татарина!.. И не пробуйте — вовеки не поймаете: у него конь быстрее моего Черта».
И потому конокрад, это человек, который пришел украсть у тебя свободу.
Надеюсь, мне удалось объяснить вам мотивы поведения крестьян, заби-вающих кольями конокрада по кличке Валюшка Взвесь? Увы, я опять отошел в сторону от основной лини моего рассказа, и этот уход был затеян с единственной целью – убедить вас в том, что какое бы то ни было документальное изложение событий, случившихся в нашей деревне, не даст нам о них полного представле-ния. Что же касается множества историй, передаваемых из поколения в поколе-ние, – их можно назвать летописью, написанной в душах. Разумеется, здесь мы тоже можем получить некое искажение действия. Если в реальности мы видим деревенскую улицу, в конце ее – речку, то в легенде или истории улица может не вывести на речку, а привести к мечети. Там действуют другие законы, пространст-во может искривляться, заворачиваться, а иногда и вовсе перейти в лошадиное ржание. Крик может превратиться в птицу, слово может стать змеей, а песня – преобразиться в огонь, отраженный в волчьем зрачке. Тем не менее, истории, пе-редаваемые устно, для нас более достоверны, поскольку именно по ним мы мо-жем судить о тайной сердцевине событий.
И потому я перехожу к следующей истории о Бату Сакаеве, к той, где он ув-лечен процессом охоты, как вы помните, я обещал рассказать три истории, свя-занных с его увлечением, и эта будет третьей.
История номер три о Бату Сакаеве
Однажды, Бату, охотясь, увлекся и, забыв себя и, соответственно, потеряв ощущение пространства, ушел далеко от деревни. Ушел так далеко, что попал в совсем ему незнакомую местность. Там он опять обрел ощущение пространства, но пространство было другим — по пути ему стали попадаться чайки, и это озна-чало, что где-то недалеко большая река. И впрямь, наш герой прошагал столько, что добрался до берега Камы. Охотничий азарт привел Бату на территорию, о ко-торой ходила недобрая слава. Это были владения одного жестокого помещика. О нем было слышно, что он ужасно обращается со своими крестьянами. Будучи че-ловеком, не лишенным воображения, этот злодей изобрел множество страшных наказаний для тех, кто чем-то ему не угодил. Например, он приглашал свою жерт-ву в баню, и там со своими подручными парил его вениками до тех пор, пока не-счастный не отдавал Богу душу. Известно так же, что злодей имел собственную тюрьму, где томилось множество невольников, по разным причинам вызвавших неудовольствие хозяина.
Люди из близлежащих селений уверяли, что кое-кто видел, как барин ест по ночам огонь. Другие утверждали, что сами были свидетелями случая, когда барин зашел за ствол сосны и оттуда тотчас вылетел филин, сам же барин как сквозь землю провалился.
Образ оборотня, которым наделила его людская молва, вполне соответство-вал этому человеку. Но главное его превращение заключалось в следующем. Представьте себе — находясь в прекрасных отношениях со своими соседями, имея светские манеры, делая щедрые пожертвования в пользу богоугодных заве-дений — он по ночам становился пиратом и грабил баржи, проходящие по Каме вблизи его земли. Известно, что для этих целей под его началом действовала разношерстная банда, в которую входили беглые каторжники, приблудившиеся разбойники, а так же кое-кто из дворовых, кому эта темная дорога была по душе.
Не заметили ли вы легкое облачко романтизма, витающее над этой лично-стью? Но я спешу развеять его, так же, как и в случае с конокрадом. Я уже упоми-нал, что этот помещик жестоко обращался со своими крестьянами. Теперь надо сказать о правилах, которые он ввел на территории своего поместья. Одно из них состояло в том, что всякий, кто попадется ему на пути, должен тотчас встать на колени. И это правило выполнялось неукоснительно, поскольку люди подверглись жестокому воспитанию. Вот что придумал этот негодяй. Он вызывал кого-либо к себе в дом и встречал пришедшего странным образом, а именно, стоя спиной к нему. Затем, так же не оборачиваясь, приказывал подойти ближе. Пришедший подходил ближе, к самой его спине. А затем происходило следующее. Барин рез-ко, не глядя, разворачивался и — саблей, которая прежде была не видна, делал молниеносный, горизонтальный удар вровень с шеей пришедшего. Если человек был на коленях, клинок проносился над его головой, бросая страшный отблеск на лепной потолок. Если же человек стоял на ногах, то в следующее мгновение его голова катилась под стол, а тело, помедлив, и, словно осознав свою ненужность, с шумом падало на пол.
Оставшиеся после этого в живых всегда теперь поспешно вставали на колени, вставали не только завидев барина, но — даже подумав о нем — настолько серьезен был перенесенный опыт. А мертвым этот опыт был уже не нужен. Им, как известно, не нужен никакой опыт. Единственное, из чего они могли бы извлечь пользу – это умирание, но то, что делается в жизни всего один раз, — не годится для опыта.
Узнав, что некий чужой человек охотится на его территории, помещик был просто взбешен и приказал, чтобы этого нарушителя незамедлительно привели к нему. Бату уже к этому времени был схвачен его людьми, которые, как вы помни-те, хаживали со своим барином по одной темной дороге.
И вот нашего героя привели к дому хозяина поместья. Его сопровождающие ничего не говорили ему, лишь ухмылялись, зная, какая уготована чужаку судьба. Однако, один из них, в ком до конца не умерла совесть, пожалел юношу и довери-тельно сообщил ему, что когда барин попросит подойти ближе, надо подойти и немедленно встать на колени, а лучше всего подползти к нему уже на коленях – так будет безопаснее. И тогда, по крайней мере, у тебя будет надежда на спасе-ние. Бату поблагодарил человека, который выразил к нему неожиданное соуча-стие, и зашел в отворенные двери.
Его взору открылся большой зал с высокими окнами, в середине его, спиной к вошедшему, стоял хозяин. На нем был темный, до полу плащ, какой скрывает и человека и его намерения. Бату остановился, не решаясь идти дальше. Хозяин по-прежнему стоял спиной к нему и молчал. Очевидно, ему нравилось собствен-ное молчание. Он растил его здесь словно дерево – молчание, которое для многих стало прологом к тому существованию, где уже не говорят.
— Подойди ко мне, — наконец раздался его четкий и властный голос.
Бату сделал несколько шагов вперед
— Ближе, — опять потребовал хозяин.
Бату подошел к самой его спине и остановился. Снова воцарилось молчание, и Бату пытался понять его. И когда понял, тотчас сделал шаг вправо.
А в следующее мгновение, рядом с ним, едва не задев плечо, отвесно сверху вниз, промелькнул клинок и, не найдя сопротивления, ударился о каменный пол. Звук металла о камень разбудил тишину и, множась, гулко заметался по углам за-ла. Спектакль смерти, столь хорошо подготовленный, на этот раз провалился, и виновником этого провала был Бату. Хозяин намеревался убить его, не оставив никаких шансов. Он хотел рассечь его надвое, вдоль – от темени до паха, не взи-рая даже на то, стоит чужак на коленях или нет. Очевидно, Бату вызвал в нем та-кую неприязнь, что он даже не захотел преподать ему урок послушания, который сгодился бы только на том свете.
Осознав, что пришедший остался жив, и тем более, так и не встал на колени, барин пришел в великую ярость. Он крикнул своих людей и приказал заключить чужака в тюрьму, решив, что смерть от сабли покажется ему счастьем по сравне-нию с медленной смертью от голода.
Бату оказался в темном, сыром подвале, где в соседних клетях уже дожива-ли свой короткий век такие же несчастные, как он сам. Юноша оглядел стены свой темницы, вдохнул этот воздух и понял, что здесь уже не имеет значение ни твоя сила, ни твоя воля – все сгинет в безвестности и мраке.
Но у Всевышнего всегда свои планы насчет каждого из нас. В ту же ночь, по счастливой случайности для нашего героя, злодей барин был схвачен правитель-ственными войсками. А вскоре – вместе со своей шайкой — предстал перед су-дом. Его оправили на каторжные работы в Сибирь, где, говорят, он долго не про-работал. Злодей барин погиб при загадочных обстоятельствах – он утонул в од-ной из тамошних рек. Именно так завершилась его земная дорога – грабил на од-ной реке, нашел возмездие на другой. «Вода везде найдет себе дорогу. А судьба найдет тебя», — так любил говорить Вафа-бабай.
Если пристально вглядеться в эту историю, можно обнаружить некоторые факты, имевшие место в действительности. Известно, например, что на Каме од-но время разбойничал капитан Нормацкий, помещик, владелец деревни Шуран, отличавшийся крайней жестокостью к своим крестьянам. Кстати, этот же помещик стал прототипом одного из персонажей романа Бестужева-Марлинского «Латник». Однако, здесь мы заметим некоторые расхождения во времени. Злодейства уездного пирата приходятся на царствование Екатерины Второй, истории же, связанные с Бату Сакаевым должны были произойти позднее, как минимум, на сто лет.
Но, как я уже говорил, наши деревенские истории имеют свои законы. Здесь всегда есть элемент волшебства, здесь может возникнуть и вовсе несуществующий персонаж. В этом нет ничего странного и нет никакого отличия от реальной жизни. Например, там, в реальности, живут два человека и любят друг друга, а затем в том же пространстве вдруг возникает маленький третий, тот, кого прежде вовсе не было. И потому я спрашиваю вас – где больше волшебства – в легенде или реальности?
Мне же в этой истории о злодее пирате интересно следующее – тот самый момент, когда Бату удается уйти из-под страшной удара. Я уже делился мыслями о моем народе, суть и характер которого связаны с местом проживания. Вокруг – ни гор, ни моря, ни тайги. Некуда бежать, негде спрятаться. Везде найдут, везде поймают, и ты предстанешь перед своей смертью, имея для спасения единственную возможность – встать на колени. Встань – чего тебе стоит! Перемести тяжесть тела немного вперед, расслабь мышцы ног – и тела само примет нужное положение.
Но. Мой народ удивительным образом, следуя одному ему известному чутью, делает шаг в сторону, и смертоносный клинок проносится мимо, и вновь, который уже раз найден немыслимый третий вариант между рабством и небытием
Вы можете сказать, что я трактую легенду так, как мне удобно. Что ж, может быть. Мне кажется, вы уже устали от моих обобщений и рассуждений, кроме того я опять ловлю себя на том, что ушел от главной линии моего повествования, но таковы наши деревенские истории, они отвлекают внимание на себя, в них есть тайная сердцевина, которая порой важнее линии сюжета. Некоторое время назад, начав рассказывать о Халиле, я неожиданно для себя поведал о совершенно других людях. Сейчас же, надеясь рассказать о Фатиме Сакаевой, я опять, словно творю нескончаемую предысторию, а не сам рассказ. Тем не менее, хочется продолжить разговор о прадеде Фатимы. Во мне постоянно живет это желание – довести наши деревенские истории до слушателя, и я знаю, откуда оно произрастает – я всегда боюсь, что они так и останутся – лишь на устах наших сельчан, и никто больше о них не услышит. Должен же кто-то, наконец, запечатлеть их на каком-либо носителе – будь то магнитная лента, бумага или еще что-то. Кто знает, захотят ли уста следующих поколений принять то, что, что так легко принимали уста поколений предыдущих?

;
КОРОТКОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ
Издание данной антологии — это интересный, хотя и немного рискованный эксперимент. Я думаю, что в современном мире, когда жизнь одних народов «врастает» на пограничных сферах в жизнь народов других, когда духовные сущ-ности их соприкасаются друг с другом и в поисках взаимопонимания притягиваясь друг к другу, а порой и отталкиваясь одно от другого соблазняются враждебными или "осторожными" чувствами — подобное издание является весьма современным и нужным проектом.
Хочется пожелать этой книге доброго пути к внимательному, вдумчивому и заинтересованному читателю.
Станислав Куняев, поэт, прозаик, публицист,  главный редактор журнала «Наш современник», лауреат Государственной премии РСФСР имени М. Горького, премии «России верные сыны», литературной премии имени Г. Державина.


;


Рецензии