Генезис

(повесть-мозаика)

Осень у нас такая задумчивая, что глядя за окно, ты и сам погружаешься в облака мечтаний. В бледном свете пасмурного утра краснеет кружево из листьев рябины, увешанной плодами, как рубиновыми подвесками. Она выросла возле моего дома, и ветви ее заглядывают в окно. Сейчас рябина дремлет, а когда поднимется солнце, ее крона засверкает нарядной листвой, как расплавленной медью. Временами слышится гогот диких уток, живущих в соседнем пруду, спрятанном в ивняке и камышах. А неподалеку отчего-то лают собаки.
В маленькой светлой комнате я сижу за письменным столом и пытаю свой мозг в поисках нужных слов для нового рассказа. Почти месяц я пробыл в отпуске у родственников и ничего не писал, поэтому прежде верная мне словесная гвардия разбежалась, и теперь непросто собрать ее заново в желаемом порядке. Подходящие фразы приходят на ум неохотно. Идея рассказа давно уже проросла в моей голове и даже закустилась, давая побеги, на которых раскрылись яркие образы, так что сияют они, подобно драгоценным цветам. Но слова непослушны, и рассказ на этот раз не выходит. В отчаянии рву исписанный пустыми фразами лист за листом. Мои попытки тщетны. Очередной лист пуст, как лед на реке. Чистый прямоугольник бумаги лежит передо мной на столе, заваленном книгами, журналами, исчерканными набросками, карандашами, – я с ним один на один.
Когда я работаю, вокруг ни души, если не считать молчаливых растений. Они тихо живут в своих горшках на подоконнике. Правда, бывает, навеют какую-нибудь свежую идею, раскрыв для меня свой чудесный цветок вдохновения. Но сейчас окружающий меня мир пребывает в осенней дремоте, и рассчитывать нужно только на свои силы.
Прежде было так: как только на бумаге возникает герой, все вокруг него оживает. С ним уже не соскучишься. Он требует событий. Тотчас находятся и нужные слова. А рука едва поспевает за течением вольной мысли. Время за работой плывет быстро, словно какой-нибудь бумажный кораблик по горному ручью. Я не смотрю на часы, чтобы не вспугнуть порхающие вокруг меня идеи, тем более, когда их много, и нужно стараться не потерять ни одну. Если мысль безупречна, то она прорастает на бумаге, как посаженное в благодатную почву семя кустарника. А потом одна мысль порождает другую, они вытягиваются, ветвятся, переплетаются. Слова в них раскрываются, будто листья, и фразы становятся крепкими, здоровыми, ухоженными. Удачные образы расцветают во всей своей многозначительности, и рассказ получается красочным. Обычно я заканчиваю растить мысли, когда чувствую подкатывающую усталость, но уверенный, что на другое утро после хорошего отдыха, они вновь будут крепкими. Так, день за днем продвигается работа, накапливаются исписанные листы, и зреет подходящее название. Иногда заголовок появляется сразу, иногда после того, как рассказ окончен, иногда он меняется несколько раз, как шляпа в примерочной, пока не найдется такой, что будет к лицу. В течение дня, пока рассказ вынашивается, и в голове проносятся полезные идеи, я ловлю их и записываю на подвернувшемся клочке затем, чтобы потом вживить в готовый текст. Бывает, та или другая пойманная мысль оказывается бесполезной, тогда я замечаю: чем больше о ней думаешь, тем более чужой она представляется. Вернувшись за стол, я беспощадно вычеркиваю ложные строчки, все лишнее отправляется в мусор, отчего рассказ делается значительнее.
Раньше я писал реалистические рассказы, действие в которых происходит так, будто его запечатлели на кинопленке с натуры, потом, когда в памяти накопились яркие сны, и они запросились наружу, я принялся за сюрреалистические рассказы, в которых сюжеты навеяны сновидениями, теперь же, когда ко всему прочему подмешалось мое одинокое эго со всем его внутренним миром, я задумал писать рассказ синфонический, в котором разные истории живут в унисон, но каждый на свой лад. Мне понравилась такая странная идея. И стало приятно думать о необыкновенном рассказе, как будто он уже написан. Но взяться его писать я до сих пор не решался.
Обычно я вынашиваю новый рассказ месяц, полгода, иногда целый год. За это время в голове созревают необходимые образы, находятся все нужные слова, а мысли обретают законченную форму. Тем временем в специальной папке накапливаются листы, салфетки, бумажные клочки с набросками, сделанными где-нибудь в течение дня. И вот, когда приходит чувство, что пора рассказ писать, я сажусь за него, как за десерт. Он получается сходу. Рожденные мною образы, строка за строкой, переносятся в зарождающийся мир. И он, этот мир, весь раскрывается. Не сразу, конечно, – постепенно, – начинает полноценную жизнь.
Иногда набросок рассказа вырастает в повесть. Это происходит в том случае, когда героям становится тесно, им хочется перезнакомиться с большим числом людей и участвовать в разных событиях, а не в одном. В таком случае я не препятствую им, а даю волю.
На этот раз пусто. Ничего не выходит. Слова не слушаются. Ко всему прочему мешают посторонние мысли. Они никак не годятся для задуманного, скорее всего их место на кухне, в управлении жилищным хозяйством или рабочем кабинете моего начальника. Мысли эти окаянные пробиваются ко мне не вовремя, отвлекают, распугивают полезные рассказу образы. Приходится отвлекаться на них, гнать прочь и снова собирать разбежавшиеся слова. Это обстоятельство мучает, захлестывает негодованием, тревожит. Приходится даже откладывать работу, выпить для бодрости чаю, проветриться на веранде. Но, вернувшись за стол, снова чувствую в себе нерадивого командира: слова окончательно разболтались.
Идея задуманного рассказа мне так понравилась, что я нацелился обязательно его написать. И чтобы не потеряться, решил изложить все, что только накопаю в своей голове, а потом выберу нужное. Верные слова обязательно найдутся. Я взялся за ручку, и на лист тотчас хлынул поток моего сознания. Но когда я остановился, чтобы перевести дух, перечитал, осмыслил, то сразу разочаровался: так не годится.
И снова я в замешательстве. Как вдруг со мной заговорила тень. Прежде я не замечал ее. И это обстоятельство, видимо, мою тень оскорбляло. Она корчилась на боковой стенке книжного шкафа, что стоит справа позади меня.
– Вижу, ты мучаешься, – с ехидной усмешкой говорит тень. – Напрасны твои старания. Вот уже битый час наблюдаю, как ты елозишь на стуле, пялишься на бумагу и вертишь в пальцах несчастную ручку.
– Не смейся, а то выключу настольную лампу, и ты исчезнешь, – сердито угрожаю я.
– Тогда ты не сможешь писать, – говорит тень.
– Но что же мне делать? – спрашиваю я. – Не удается новый рассказ. Все, что я тут написал – никуда не годится.
– Не лучше ли оставить эту затею? – советует тень.
– Я итак слишком долго не брался за эту работу. А теперь вот не могу собраться с мыслями, – оправдываюсь я, вздыхая.
– Послушай, у тебя до сих пор нет героя, а без него ничего путного не выйдет.
– Я догадываюсь.
– Значит, тебе больше не о чем писать.
– Но у меня есть свежая идея.
– Оставь. У тебя изданы две книги, еще одна готовится к печати – неплохой результат за пять лет работы.
– Но я хочу чего-нибудь особенного.
– Кстати, ни в одной из тех книг ты не писал о себе.
– Тогда были другие замыслы.
– А теперь нет ни одного хорошего.
– Я пытаюсь найти.
– Ты напрасно мучаешься.
– Что же делать?
– Напиши о себе.
– Я еще не готов.
– Соберись с мыслями.
– Наверное, это хорошая идея, но что же я могу написать о себе? Моя жизнь не так интересна. Я не найду с чего начать.
– Ты ошибаешься. Любая жизнь способна вызвать любопытство. Я давно слежу за твоей работой, и поверь, это зрелище весьма увлекательно.
– Что тут занятного в пишущем человеке?
– Начни об этом писать и узнаешь.
– Хорошо, я подумаю.
– Попробуй прямо сейчас. Ведь куст познается по ягоде.
– Мне надо сосредоточиться.
– Ладно, не буду тебя отвлекать.
Следуя этому совету, я решаюсь записать о себе все, что в голову придет. Потом я переделаю эти фразы и присвою их придуманному герою. И в самом деле, ухватившись за этот нехитрый план, я вырисовываю подходящую фразу. Она оказывается удачной. За ней рождается другая, третья, еще несколько… Они нравятся мне. Но когда я написанное перечитываю, то понимаю, получилось фальшиво. Собранные вместе фразы не лучше кваканья холодной лягушки, воя одинокой собаки или кудахтанья безмозглой курицы. Они, как поганки, маскирующиеся в траве среди съедобных грибов. Я хватаю исписанный ложными строками лист, комкаю его и швыряю в угол. Вновь задумываюсь в поиске слов, которые бы подошли к мерцающей в глубине моего сознания идее. Между тем я отсидел ногу и, раздражаясь на покалывание в ней, трением под коленом разгоняю кровь.
Снова берусь за ручку, все еще чувствуя тщетность отчаянных усилий моего мозга выложить на бумагу лучшие мысли. С ужасом гляжу на очередной исписанный лист. Рву его, бросаю в воздух обрывки и хватаюсь за следующий. И он злорадно белеет передо мной, как будто не желает принимать мои мысли, безжалостно их искажая. Но я не сдаюсь. Я все равно сильнее тебя, белый лист, ведь прежде мне удавалось писать хорошие рассказы. Они путешествуют по свету в моих книгах. Потому я уверен, что и теперь все получится, как бы тяжело это не начиналось. Но лист безмолвствует. Отчаянно мне сопротивляется: что не запишешь – никуда не годится. Он, будто плот, покачивает меня на волнах бушующего моря и в любое мгновение может пойти ко дну. Тогда, выйдя из-за стола, я делаю несколько кругов по комнате и возвращаюсь.
Теперь я задумал писать самыми короткими фразами. Набросаю их несколько, потом еще немного и еще, а после отсею лишнее. Что-нибудь да получится. Но проходит час, я вновь перечитываю и вижу, как плохи мои фразы, словно написаны не мной, а разными людьми. И кто эти люди? Ведь я пишу о себе. Тогда откуда они взялись? Фразы разваливаются, не складываются и выглядят друг другу чужими. Их просто невозможно объединить. Я чувствую себя утопающим в них, словно в море. Да, так и есть, барахтаюсь в морском прибое возле скалистого обрыва и никак не могу ухватиться за его каменистые выступы. Волна накатывается, накрывает с головой и, отступая, тянет меня захлебывающегося словами в мутную пучину с тем, чтобы с новой силой бросить на камни мое изможденное тело. И вновь я не успеваю схватиться за спасительный выступ. Израненные пальцы соскальзывают. Мощный поток отрывает меня от скалы и снова уносит прочь. Я тону в собственных мыслях. И помощи нет. Я снова хлебаю пустые фразы, выплевываю их, глотаю другие. Они наполняют меня горечью досады, меня рвет ими, словно я отравлен. Быстро теряю силы. И вот уже едва способный бороться, подхваченный волнами пустых словосочетаний, оказываюсь заброшенным высоко на стену голой лишенной жизни скалы. Из последних сил я хватаюсь за случайно подвернувшуюся спасительную мысль, держусь за нее крепко, ползу выше туда, где волны безрассудства уже не смогут меня оторвать и вновь завертеть в море фантазий. Эту случайную мысль я записываю в коре головного мозга, понимаю, что она все же не так хороша, но оставляю. Держусь за нее, словно за надежный выступ, чувствуя, как волны неистово бьются под ногами, пытаясь меня достать, но не могут. Я лезу вверх, цепляюсь окровавленными пальцами за камень, но он крошится подо мной, и рыхлые фразы сыплются в голодную пучину отчаяния.
Я с ужасом гляжу на бумагу, на ней бушуют волны безумных строк, я вычеркиваю их и вдруг замечаю, как на стол медленно вползает Сомнение. Оно похоже на огромного призрачного слизня с курносым человеческим лицом, но с одним глазом во лбу, синими губами и подбородком, заросшим длинными щупальцами, похожими на бескостные пальцы. Вся сущность этого демона темна, полупрозрачна и покрыта бриллиантовыми пятнышками, искрящимися, точно звезды в ночной луже. Сомнение ползет, оставляя позади себя блестящий липкий след. Я решаюсь прогнать его, но демон занял половину стола и разлегся на листе, будто проклятие. Удивительно: ведь не могло это существо выползти из моего сна, где-нибудь затаиться, чтобы потом ныть мне о невезении. А может, эта образина всегда живет где-нибудь рядом со мной и теперь решила наведаться.
– Ты напрасно бьешься над новым рассказом, – медленно, будто пережевывая вязкие слова, молвит Сомнение таким глухим голосом, словно он исходит из глубины его тела. – Он еще не созрел для бумаги. Поди-ка лучше прогуляйся, выпей в кафе чашку шоколада, сходи в кино, поиграй в бильярд с красивыми девицами. А я пока тут подремлю.
– Если я буду прохлаждаться, то и в самом деле никогда не напишу задуманное, – возражаю я. – А ты ползло бы отсюда. Пожалуйста, освободи мой стол. У меня уже есть кое-какие полезные наброски.
– Пустая трата времени, – зевая во весь беззубый рот, говорит Сомнение, расползаясь по столу, как амеба. – Найди себе другое занятие.
– Но ведь столько уже сделано. Столько жизни положено. Бросать сочинительство я не стану, нет, – сопротивляюсь я ленивому демону. – Нужно продолжать работу. Чтобы каждый новый рассказ получался лучше предыдущего. И я этого добьюсь. Увидишь.
– Для чего тебе это надо? – с недоумением вопрошает Сомнение.
– Как бы ни было трудно, но моя работа над текстом позволяет отвлечься от обыденных забот. Разве это плохо? Я рад, что моя жизнь наполнена творческим смыслом. Ведь я создаю собственные ценности. В этом и мое спасение от разочарований, тяжелых обстоятельств жизни, страхов. Творчество помогает мне достигнуть гармонии в жизни. Так было прежде. И будет всегда. Кроме того это расширяет кругозор: чтобы писать, нужно много путешествовать, читать, исследовать, погружаться в искусство – все это мне нравится. В творчестве я самосовершенствуюсь.
– Ты рассуждаешь как эгоист, – презрительно пробормотало Сомнение.
– Не правда. Ведь мне нравится делиться своими успехами. Если моя книга удачна, то читатель получает от нее удовольствие, знания, на время забывается от тягот своего существования. В то же время он может поразмышлять, переосмыслить свою жизнь, принять к сведению мои наблюдения. И меня это радует. Я делюсь всем тем благом, что получил сам как писатель. А сейчас ты мешаешь. Так что проваливай скорее.
– Даже не сдвинусь, – капризно произносит Сомнение. – Твои сочинения никому не нужны. Книги пылятся на полках. Людей они больше не интересуют. Лучше бы ты делал кино: боевики, триллеры, мелодрамы – они теперь очень популярны. С того было бы тебе больше материальной выгоды.
– Но книга – первоисточник, – продолжаю я бороться. – Сначала надо придумать произведение, а уже потом снимать фильм.
– Тогда пиши сценарий, – почесывая щупальцами затылок, советует Сомнение и снова зевает.
– Не слушай его, – вдруг послышался резкий голос из-за книжного шкафа.
Я оборачиваюсь и вижу еще одного демона, который решительно выходит на свет, щурится и хмуро взирает на свесившийся со стола хвост мерзкого слизняка.
– Ты на верном пути, продолжай свое дело, а этого лентяя гони прочь, – воинственно произносит он.
Это Уверенность – крепкий, маленький человечек, похожий на домового. Только на лбу его торчит изогнутый, сияющий, как неоновая лампа, рог, с помощью которого Уверенность свободно проходит сквозь стены. Одного прикосновения рога к препятствию достаточно, чтобы оно распахнулось. На руках и ногах этого демона по три птичьих пальца с когтями. Одет он в зеленый кафтан, синие штаны, на голове повязан красный платок. Двигается Уверенность косолапо, покачиваясь, как пингвин и притом клацает когтями по деревянному полу, как ночной еж.
– Берись смелей за ручку, пиши, сочиняй, – продолжает подбадривать он. – Что знаешь – пиши. А там разберемся.
– Я всегда пишу то, что знаю, – говорю я смелее, – по-другому не выходит.
– Зря, – сонно протягивает Сомнение. – Пустая растрата жизни. Этот орешек тебе не по зубам.
– Нет не зря, Delete тебя на Ctrl Alt, – резко возражает Уверенность и ловко запрыгивает на стол, будто с чьего-то пинка. – Он должен работать. В этом смысл его жизни.
С такими словами он выпрямляется перед Сомнением во весь свой скромный рост, глядит на него испепеляющим взором и ставит руки в боки, отчего принимает задиристый вид. Его антибратец на этот довод лишь томно вздыхает.
– Я обязательно продолжу, только пускай твой антоним убирается с моего листа, – говорю я сердито.
– Ты слышишь, что сказал хозяин? – сурово вопрошает Уверенность.
– Пустяки, – зевая, молвит Сомнение. – Ничего у него не выйдет. А мне так лежится на столе. Позвольте мне подремать хоть часок.
– Не упрямься, безмозглое ты отродие! – возмущается Уверенность и пинает Сомнение в его желеобразный бок, отчего демон затрясся и заискрился, словно рождественская иллюминация.
– Оё-ё-ё-й! – стонет Сомнение дрожащим голосом. – Нет мне покоя. Так и быть, я уйду, только не прикасайся ко мне. И все-таки, знайте, вряд ли из этого выйдет чего-нибудь стоящее, – стучит щупальцами по исписанному листу.
Сказав это, Сомнение неохотно приходит в движение и, осязая поверхность стола щупальцами, освобождает лист. Достигнув края стола, оно медленно переваливается, шмякается на пол, да так, что искры брызнули в разные стороны, и ползет дальше, как ни в чем не бывало. Уверенность тоже спрыгивает следом и, ободрительно мне подмигнув, шагает, покачиваясь, рядом с медлительным противником. Продолжая спорить друг с другом, они удаляются под кровать, и там исчезают за стеной.
И вновь я наедине с листом. Пытаюсь собраться с мыслями. Гляжу в окно. Рябина, словно красная девица, зарделась в лучах солнца. Глядя на нее, мне хочется на улицу, но я понимаю, если сейчас же не продолжу писать этот рассказ, то он и в самом деле останется никогда не написанным. А эти двое перебили мне все настроение. Теперь, решаю я, самое время выпить чашку чая.
От своих творческих усилий я так наэлектризован, что бью током все, к чему прикасаюсь: дверную ручку, герань на подоконнике, чайник. Это мои возбужденные митохондрии продуцируют электричество. Разряд хоть и слабый, но действует на меня ободряюще, как нервное потрясение. За чаем, я все-таки решаю написать несколько вариантов начал задуманного сочинения. Потом, когда дело пойдет легче, одно из них окажется подходящим. Прежде мне не приходилось так поступать, потому что рассказы рождались на бумаге на одном дыхании, а теперь все что-то не ладится.
Вернувшись за письменный стол, я взял ручку и посмотрел на разбросанные листы с неряшливыми набросками, может быть, они пригодятся в будущем.
– Не гоже зачинать писанье, коли оное не созрело в голове. Иначе выйдет творение кислым, как бывает дико и зелено яблоко, – вдруг слышу я сказочный голос в открытую форточку и оборачиваюсь.
Это Гамаюн – птица вещая. Она сидит на ветке рябины, глядит на меня своими большими глазами и держит в своей орлиной лапе алую гроздь. Я гляжу на ее миловидное румяное девичье лицо, пышные рыжие волосы ореолом и разноцветные крылья, а сам дивлюсь, откуда она тут взялась?
– Сие творение, Михаил, может оказаться ложью, – добавляет она. – Есть у тебя задумка, но ты не видишь ей формы.
Откуда она меня знает?
– Я смотрю за тобой с тех еще пор, как ты сел творить первый рассказ твой.
– Этого я не знал.
– Не серчай. Вижу, тяжко тебе. И совокупить надобно форму с мыслями твоими правильно.
– Я догадываюсь об этом, – отвечаю я. – Но решил, пусть лучше рассказ созревает на бумаге, чем не зародится никогда.
В ответ Гамаюн качает головой, встряхивается, распушив свои радужные перья, и затем говорит:
– Ежели задумал начать твою летопись, прежде представь ее окончание, – поднимает лапу и бросает на мой стол рябиновую гроздь. – Видишь, как хороша она?
– А что в ней особенного? – отвечаю я пернатой сказительнице, изучая сочные ягоды, соединенные между собой бурыми черешками. – Думаешь, эта гроздь – есть образ моего нового рассказа? Понимаю, мне нужно выудить из своей памяти нужные мысли и объединить их таким образом, чтобы они зазвучали как симфония.
– Правда, – кивает мне Гамаюн. – И я помогу тебе. Но прежде загляни во внутрь себя. В сем блистающем мире увидишь ты тропку красную. Блеск ее пронизывает и свет дня и мрак самой глухой ночи. Шагай по ней смело. Тропа приведет тебя ко скале черной. В ней ты пещеру найдешь. Во глуби ее златой ларец таится. Открой его силой твоей мысли. Ибо из ларца сможешь черпать историю твоего рода, как из священного источника. – Сказав так, Гамаюн взмахивает крыльями и пропадает из виду.
Я внял совету вещей птицы и тотчас ему последовал. Заглянул внутрь себя. Увидел обещанную тропу и зашагал по ней. Я мигом погрузился в работу и так воодушевился, что потекла моя история по красной тропиночке скорой вязью, что едва поспевал ее записывать.
Чего я ищу? Зачем это нужно? Что с этим делать? Быть может, в творчестве заключается связь с предками, поиск любви или бегство от одиночества. А может, все это разом. Я пребываю в вечном поиске. На бумаге можно зайти далеко. Но все это в моих ранних рассказах уже было. А теперь я пытаюсь найти самого себя.
Восстать против судьбы. Повернуть свою историю вспять. Говорят, это невозможно. У каждой души своя судьба. И я – один из звеньев длинной цепи. Издревле передается эстафета от предка – потомку. Это генетический код. В нем записано: кто я, как выгляжу, чем занимаюсь. Я, словно мозаика, собран из миллионов человеческих осколков. Левое ухо от матери, правое – от деда, нос от прабабки из шестнадцатого века, глаза от предка, воевавшего с Ханом Батыем, цвет кожи от кроманьонца, волосы на теле от австралопитека, а копчик – от хвоста обезьяны. Что же выйдет на бумаге? Куда приведет меня красная тропа? Какое такое сокровище спрятано в ларце, хранящемся в глубине меня самого?
Я все-таки разошелся, и справа от меня пошла в рост стопка исписанных листов, – работа наладилась, совсем, как это было раньше. Значит, рассказ продолжается. Слова, подчиняясь моей воле, рисуют картины. Они ткутся на бумаге. Чтобы фраза созрела, приходится искать для нее спелые слова, а зелепушки выбрасывать как лишние – тонкий отбор. Что из этого выйдет? Посмотрим. Нужно набраться терпения.

Логические рассуждения наводят на такую мысль: если австралопитекам снились вещие сны, то они не случайно выпрямились, взяли в руки камень и стали охотиться, – так рассуждал мой бывший одноклассник Валька, превратившийся в дородного, усатого и лысого преподавателя филологии, славяниста Валентина Светодиева. – Следовательно, мой дорогой Ваня, сновидения вполне могут быть одной из движущих сил эволюции человека.
В один из июльских вечеров 1983 года, когда я гостил у Валентина в Ярославле, еще засветло, мы парились в бане. Эту баню мой друг построил на своей даче возле старого соснового бора. Место для нее он искал так тщательно, как будто это была святыня, которую нужно прятать. Но тому, оказалось, был повод. В чем Валя сразу и признался. Он рассказал, как задумал строить баню возле реки, чтоб в ней купаться, так в том самом месте оползень случился, и все начинания в одночасье рухнули. Приглядел другой участок возле колодца, уже фундамент заложил, так с ревматизмом, необъяснимо откуда взявшимся, слег. Что за несчастье? Старуха соседка разъяснила: видать, баннику что-то не по нраву. Сердится дух крепко. Надо иное место выбирать, хлебом-солью банника задобрить, да ждать, где черный кот ямку станет копать там и строить. Так и сделал. «Несколько дней, – говорит, – наблюдал за соседским котом. Глаза свои проглядел, а этот драный черт как назло ленился в земле копаться, я уже плюнуть хотел. Но все-таки дождался. Вот здесь, в углу сада Черныш и указал место. Начал строить – дело пошло, значит, банник одобрил».
Получилась бревенчатая избушка. Крыша двускатная, пол дощатый, печь кирпичная, полати дубовые, а в предбаннике развешаны березовые веники с умением изготовленные самим хозяином. А до реки не так уж и далеко: сотня шагов – и только. Подход к реке пологий, травянистый с кустиками. У самой воды узенький пляж с мельчайшим белым песком. На обоих берегах колышутся тростники. А неподалеку свои ветви-локоны полощут в воде старые ивы. Надо будет с Мишкой в следующий раз приехать, решил я, здесь ему раздолье. И рыбалка отменная. А то совсем мальчишка в городе зачахнет. Всей семьей к Вальке и приедем.
Распаренные, розовые, с прилипшими тут и там на теле березовыми листочками, мы, обернув бедра полотенцами, сели на полку и за кружками холодного пива навспоминались с аппетитом, порассуждали о теперешней жизни и заговорили о приметах.
– Чтобы не мучиться дурными мыслями надо выйти на ветер, – рассуждал Валентин, – и он, промозглый, если стать к нему лицом, выдует их из тебя, разнесет по лесам, полям и весям, так что забудешься.
– Это, наверное, так, если дело происходит наяву, – возразил я. – Но ветер, ураган и даже смерч не способны прогнать плохие сновидения.
– Несколько лет назад, зимой, я нашел способ, – признался он. – Теперь пересказываю сны на бумаге. Это хорошо помогает. Сновидение, записанное во всех подробностях – все равно, что взято в плен, как связанный разбойник, – больше не докучает. Сон прочно привит к листу, будто вишневая почка к ветке, и тогда он растет, разветвляется, преображаясь в прекрасные образы. Его можно перечитывать, править, представлять себе заново, переживая мнимые ночные приключения, но больше уже он не приснится. Разве что на его место придут другие. Тогда их тоже доверяю писчему листу. У меня уже скопилась целая папка. Скоро понесу издавать.
– Хорошо ты придумал, – согласился я.
– Знаешь ли, превращениями сновидений в текст занимались еще древние греки, – продолжил Валя. – Благодаря им, до нашего времени дошли чудесные мифы. И все-таки ни Гелиодор, ни Софокл, ни Гесиод, никто другой из античных мыслителей не ответили на вопрос: откуда их подсознание черпает странные образы? Теперь мы знаем, в нашей черепной коробке, будто в ларце, хранится гораздо больше удивительных сокровищ, чем принято думать. Иногда они проявляются в наших снах. Видеть сны – значит переживать отрывки из собственной жизни. Но только ли собственной?
– Что ты имеешь в виду?
– Можно смело утверждать, что кое-какие сюжеты мы получили по наследству, и теперь они снятся. При этом замечу, непонятно откуда взявшиеся образы в сновидениях доктор Фрейд объясняет случайными и забытыми впечатлениями прошлого. И не ошибся. Но я все-таки уверен, если бы доктор Фрейд обратился к генетике, то гораздо обширнее развил бы свои теории по толкованию ночных видений. Ну конечно, генами передается не сновидение как таковое, а те родительские особенности: сознания, поведения, личности, которые отпечатаны в генах и способны вызывать те или другие образы во сне. Этакое d;j; vu о жизни наших предков. Некоторые сны мы легко запоминаем, другие вскоре забываем, а есть и такие, о которых остается лишь смутное ощущение. Сновидения как метафоры необыкновенно образны, – продолжал Валя, потирая распаренную грудь ладонью. – Они помогают познать себя, свой род и его историю. Ведь ночью сны не подвергаются цензуре нашего рассудка и потому так странны. А те люди, которые снов не помнят, всего-навсего боятся раскрытия самих себя. – Сказав все это, Валентин поднялся, подошел к медному чану с водой, набрал ковшик и плеснул на груду горячих камней, которые тотчас с сердитым шипением задышали паром. Воздух с ароматом березовых веников, хвойной смолы и лавандового мыла в результате такой манипуляции стал обжигающим, но я перетерпел, обливаясь потом и вытирая лицо полотенцем. Рассуждения Валентина казались мне заумными, с чем-то было трудно согласиться, но я был увлечен его рассказом и не пытался перебивать. Вернувшись на полку, Валентин со всей серьезностью к разговору продолжил: – Где-то, не в «Науке и жизни» ли, я читал, некоторые ученые, исследующие активность головного мозга, полагают: есть такие сновидения, которые воскрешают сюжеты благодаря генетической памяти. Знаю, в это не верится, но если это так, то многое можно объяснить. Например, отчего нам снится такое, что никогда не происходило с нами наяву, места, которые никогда не посещали, незнакомые люди, их поступки, переживания, которые могли произойти разве что в далеком прошлом, но никак не теперь. Мне, например, бывает, снится война. Но я никогда не был на фронте. А сюжеты снов настолько подробны, что диву даешься, чем только они навеяны. Да еще снятся, время от времени, продолжения. Помню, как выбираемся из горящего танка: я, командир и еще какой-то невнятный образ то ли механика, то ли артиллериста, не знаю. Гляжу, впереди на широком поле виднеются наступающие вражеские танки, пехота. Они быстро приближаются. Мы строчим из автоматов, но сколько ни стараемся, врага становится еще больше. Причем автомат мой так резв, словно патроны в обойме никогда не заканчиваются. Но противника – легионы. Тогда командир, чтобы не оказаться в плену, приказывает нам отступать. И мы втроем уходим в лес, спускаемся глубоко в подземный бункер, следуем по коридору в дальнюю комнату, чтобы перевести дух, но, услыхав наверху возню, понимаем, наш тайник обнаружен, и выбираемся с противоположного выхода, похожего на лисью нору под холмом, и уходим от преследования лесом. На этом сон оборвался.
В другую ночь, по прошествии нескольких месяцев, сон продолжился. Теперь мы тайком поднимаемся по лесистому склону. Позади нас лают преследующие собаки, доносится грубая немецкая речь, выстрелы. Я понимаю, мы на оккупированной территории, и нам надо выбираться к своим. На гребне холма среди высоких деревьев мы перебираемся через забор из колючей проволоки. Или нет, сначала вплавь ров преодолели, а потом лезем через ограждение, думая, что там, дальше, свои. Но тут в нашего механика или артиллериста или кто он там есть попадает осколок снаряда, и он, тяжело раненный, падает. Мне приходится взять его на свои плечи. Так и бегу от врагов с танкистом за спиной, пребывая в неведении, жив он или мертв. Надеюсь на спасение. По грунтовой дороге мы спешим к невысокому холму, на вершине которого виднеется двухэтажный розовый дом в окружении плодового сада. В нем живет старая добрая женщина. Она радушно принимает нас в большой светлой кухне с окнами в сад. Вскоре мы уже сидим за столом, накрытым белой скатертью, и женщина кормит нас. Кстати, мой товарищ приходит в себя. Он цел и невредим, а я этому рад и счастлив. Хозяйка оказалась заботливая. Она знает, что солдат голоден не только по еде, и потому, пока мы обедаем: на первое – красный борщ с пампушками, на второе – картошка печеная с куриным филе и помидорами, на третье – вишневый компот, – она ласкает наши лица взглядом своих оливковых глаз. Помню, у нее такие длинные черные с проседью волосы, что она может укутываться в них, будто в халат. Понимая нашу беду, она рассудила, что продолжительное воздержание мешает мужчинам одолеть врага и, раздвинув свои волосы, под которыми она и в самом деле оказалась совершенно голой, позволяет нам овладеть собой, пока ее муж поднимается по склону. Без лишних споров мы по очереди всадили в нее по обойме мужской силы, накопленной месяцами войны, да так ловко, что, когда ее муж показался в дверях, мы уже сидели за столом и доскребали свои тарелки, как ни в чем не бывало. После этого женщина показывает нам путь к бегству в кухонное окно, поскольку немцы уже вокруг и вот-вот придут разыскивать нас в этом гостеприимном доме. «Война закончится тогда, когда враг поймет, что начал уничтожать самого себя», – такими были ее слова на прощание, и я до конца жизни буду их помнить. А нацисты и впрямь уже рыщут в саду, словно мы были грибы, которыми они собирались утолить голод. Мы уходим незамеченными, переодетыми в крестьянские лохмотья, через огород, вниз к лесу, за которым, я чувствую, наше спасение – свои. Когда я в последний раз оборачиваюсь, чтобы помахать рукой женщине, то вместо дома вижу на холме высокую березу с поникшими ветвями. Тут и проснулся.
В следующий раз лето мне снилось такое жаркое и белое, что можно было загореть прямо во сне, хотя сон этот я видел посреди зимней ночи. Теперь, выйдя из леса, мы перелезаем через колючую проволоку и оказываемся на пыльном дворе среди бараков концентрационного лагеря для военнопленных. Командир приказывает нам разделиться и, незаметно подбираясь к баракам, освободить всех заключенных. Я остался один. Мне жутко, но я держу себя в руках, смелею. Неподалеку под ослепительно сияющим солнцем стоит будка контрольно-пропускного пункта со свастикой на стене, возле которого суетится высшее начальство и солдаты с автоматами. Поднимая желтую пыль, за шлагбаум выезжают автомобили. Я осторожно продвигаюсь под зарешеченными окнами барака к двери, за которой сидят наши пленные бойцы, и держу наготове гранату; вдруг из-за угла соседнего дома выходят несколько вооруженных надзирателей, они весело болтают и, не замечая меня, влипшего в стену, проходят мимо. Дождавшись удобного случая, подбираюсь я к ненавистной двери, подрываю ее гранатой и… просыпаюсь. Все эти военные образы, созданные моим воображением, я отчетливо помню. И места такие дивные: холмы, дремучие хвойные леса, овраги мне незнакомые. Только бы не проснуться раньше времени. Но тут ничего не поделать. В каждом сновидении из этого военного сериала происходит что-нибудь новое. И еще, я заметил, бывают они в новолуние. Я с нетерпением жду, когда же приснится очередное продолжение, даже не знаю, останусь ли жив. Признайся Ваня, тебя во сне когда-нибудь убивали?
– Стреляли, четвертовали, вешали, но просыпался живым, – откровенно ответил я.
– Вот и со мной также бывает. Да только откуда все это? Загадка, – вздохнул Валентин. – Знаю, мой отец был танкистом, но я не застал его, он погиб незадолго до конца войны. Мне тогда еще не было и трех лет. Никто никогда не рассказывал мне подробности его боевого пути. Но подозреваю, он-то мне и снится. Во всяком случае, таким способом я надеюсь узнать, как отец погиб.
– И в самом деле, бывают сны не от мира сего, – согласился я. – Удивительные, яркие, образные. Но какова же связь между материальностью генов и эфемерностью сновидений?
– Неизвестно, – со вздохом ответил Валентин. – Но уверен, советская наука когда-нибудь объяснит нам и это. Ты, Ваня – биохимик, должен докопаться до истины в своем институте.
– Теперь уже доказано: в наших генах заключена история предков, – заговорил я. – Все записано в генах и передается по наследству. Предполагается, разнообразные события из жизни предка проявляются у потомка в виде эмоций, поступков, болезней. Скажем, гипертония иногда достается нам по наследству вместо сундуков с золотом, вклада в банке или загородного дома на морском побережье с мимозами. Наша интуиция во многом обязана предкам. Если это будет доказано лабораторно, тогда можно утверждать, что благодаря подсознанию, мы и в самом деле видим прошлое во время сна. Все зависит от личной способности к восприятию, чувствительности и развитости интеллекта. Но сейчас еще многое не понятно. Мы знаем, пережитые предками события на гены, то есть наследственность, никакого воздействия не оказывают. Ни сновидения, ни конкретный язык, ни жизненные потрясения не наследуются. Значит, скорее всего, наши гены здесь не причем. Тогда, спрашивается, каким таким образом пережитые отцом события могут сниться сыну?
– Да, но…
– Послушай. Есть другое мнение: в наследственности замешаны наши симбионты – микробы. Эти существа передаются от предка – потомку, они несут свои гены в клетки нашего организма и своей деятельностью, химическими веществами, которые вырабатывают, влияют на нашу жизнь, здоровье, психику. ДНК наших персональных микробов – это как историческая книга, текст которой еще предстоит научиться читать, ведь они быстро реагируют на изменения условий окружающей среды, приспосабливаются, выделяют химические вещества разной природы, которые могут влиять на наше сознание. Наука предполагает, что сновидения сопровождаются всплесками электрических импульсов, и это теперь досконально изучается. А в основе работы мозга лежат химические и физические процессы. Но здесь опять не твой случай. И третье, это рассуждения о существовании вечной души. В науке она менее всего популярна. По известным причинам. Но если пофантазировать, то выходит следующее: призрак отца является в твою спальню и рассказывает тебе свою военную историю, которую ты воспринимаешь зрительно. Так объясняют сторонники домыслов о переселении душ, когда убеждают нас, что жили где-то на другом континенте в прошлой жизни. Об этом говорят нам Пифагор, Платон, Юнг и современники, исповедующие индуизм.
– Во сне ты король без власти, – сказал Валентин. – Нечто более могущественное управляет сновидением. А ты лишь персонаж в нем, подчиняющийся его воле, словно актер – незримому режиссеру. Но кто он? Этого мы не знаем.
– Кто бы ни был, он управляет сознанием спящего.
– Возможно.
– Думаю, любая из гипотез заслуживает внимания и детального изучения.
Валентин покачал головой, поднялся и снова плеснул ковш воды на раскаленные камни: брызги, пар и жар.
– А как же пророческие сны? – поинтересовался он, усевшись на полку.
– Считается, будущее увидеть во сне невозможно, – сказал я. – Вещий сон – всего лишь образ наших настойчивых желаний, которые вполне могут потом реализоваться в быту. Как писал Шопенгауэр, мечтания подобны сну наяву. Вот, например, я так долго желал вернуться в Ярославль, пройтись по родным улицам, проведать бывший родительский дом, школу, тебя, что все это мне приснилось. Я хорошо помню этот сон, хотя видел его несколько лет назад. Мы бредем с тобой по улицам нашего города, заходим в школу, ты прячешься от меня в классе, а я разыскиваю и… вдруг просыпаюсь. Меня будто выплеснуло из сна. Первую минуту после пробуждения не сразу я понял, где я, что происходит, куда ты подевался. Причем я видел тебя не таким, в кого ты вырос, а прежним мальчиком, которого я знал. И вот мы встретились вчера, бродили по улицам, заходили в школу, в тот самый класс… Сбылось!
– Иногда снятся нереальные живописные места, улицы, сады, которых никогда раньше не видел, – промолвил Валентин, – и потому нас удивляет, откуда мозг берет такие фантастические картины. Чудеса какие-то. – Тут он немного заволновался, подумал о чем-то и заговорил тихим голосом: – Пожалуйста, никому не говори, но как-то раз приснилось мне, Ваня, что Советский Союз развалился. Да-да, представляешь? коммунисты улетели на небо в ракетах, космос заселять, в наших магазинах полки завалены колбасой полусотней сортов, а на дорогах пробки, да все Фольксвагены, Мерседесы, Опели – другой мир какой-то.
– Так вот ты о чем мечтаешь? – засмеялся я. – Ну-ну, проверим.
В тот банный день я чувствовал себя помолодевшим. Выскочив из горячей парилки мы, как дети, с воплями бросились в речку. Накупались в удовольствие, наговорились, напились чаю с пирогом, который дома испекла Анюта – подруга Валентина – они тогда еще не были расписаны, и время на даче пролетело, как приятный сон.
Перед тем как покинуть баню, мой друг оставил возле печки ломтик пирога для банника, чтобы в следующий раз он был милостив, не ошпарил кого кипятком, не задымил парилку копотью и не выдал кому-нибудь тайны наших разговоров. Валя, как я заметил, стал суеверным. Но дача у него славная. Обязательно с семьей приедем. Я дал себе слово. После этого мы сели в его белую «Чайку» и покатили в город.

В поисках себя можно весь мир напрасно обойти, а воротишься, искомое у родного порога застанешь, – так я рассудил, приближаясь к хоромам государевым.
Величав Кремль Московский и много дворов, и церквей, и палат в нем размещаются. Сколько леса, да камня белого, да злата пошло на сие творенье – неведомо. А лицезрение богатства зело глаз радует. Терем царский тонкой резьбой украшен. В орнамент причудливы цветы, птицы, звери вписаны. Токмо и резные парапеты гульбища широкого. Двор брусом дубовым выложен. Лепота кругом дивная.
Приблизился я ко крыльцу красному, а страж бердышами путь мене преградил крест-накрест. Оба молодца в пурпурных кафтанах золотом расшитых, в шапках из кунки и в сапогах остроносых. Златокудры, лицом румяны, а взглядом суровы. Подошел, откуда ни возьмись, опричник – крепкий молодец нездешнего виду, гладко выбритый, в одеже не обыкновенной, и рече:
– Чего тебе надо?
– Важно царя увиде, – ответил я покорно.
– С чем к государю пожаловал?
– Пусти мя, раба Божьего, ради Христа Господа позволь пред царем челом бить, – ответил я. – Знаю, как города российские от татар избавить.
Выслушал мя добрый молодец, поразмыслил, оглядывая мою скромную крестьянскую одежу дорогой долгою потрепанную, и опять вопрошает:
– Как доложить о тебе?
– Петр, крестьянский сын Васильев я, из хлеборобов, что в деревне Васнецы, оттуда родом, – представился я.
– Петр Хлеборобов, значит, – нахмурил брови опричник. – Раз дело твое серьезное – допущу до государя. Но головы тебе не снести, если царя прогневишь.
– Да не голову свою жалеть мене надобно, – взмолился я. – Детушек кормить не чем, едва к зиме лютой приготовились. Разоряют нас идолы ханские. Спасу от них нема. Может, на государевой службе пригожусь, пускай выслушает крестьянского сына. Не дадим более разорять русскую землю.
– Подожди, отец, сперва доложить о твоем прошении надо, – смилостивился добрый молодец, повернулся и зашагал по ступеням ковром атласным стеленным в царские хоромы.
А сам думаю: ежели неудача мя, то пойдет семейство мое по миру, а успех – жить будем краше прежнего.
Тем временем лилось над Кремлем колокольное пение, то Иван Великий Бога славит. И сладко на моей душе сделалось. Заслушался я колокола.
Скоро воротился опричник с царским словом, с крыльца приказал страже, чтоб свои бердыши к плечу приставили, а потом рече мене:
– Следуй за мной. Царю в ноги кланяйся, да первый не говори, дождись на то высочайшего позволения. Не то пристрелит, – поправился: – то есть прикажет обезглавить, не задумываясь.
Услыхав наказ, я так и обмер, волнением дух захватило. Язык онемел, во рту сухо сделалось. Дрожь пошла по всему телу. А ноги, будто железом налились. Зашагал я в покои царские, себе самому не веря, что пред государем Всея Руси буду слово молвить. Насилу с духом собрался.
А вокруг красно: своды дивные, окна цветным стеклом украшены, двери кожей обтянуты. Просторно в царских палатах, свету много, стены, своды, окна дивными ветвями расписаны красочно. Всюду ковры постелены. Дымом, пряными травами, сыростью пахнет. Да так богато кругом, что голова кругом идеть, видно хозяево величие.
Явились мы в палату переднюю. Страж и тут смирно стоит, все с чеканами у плеч, да саблями на поясе. У окна сводчатого, вижу, государь стоит. Точно монах в черну рясу до пола обряжен. Нос крючком, брови хмуро изогнуты, борода клином. Он все эту свою бороду поглаживает. А пальцы кольцами, да перстнями украшены. Пока поднимались в палату, я уж было совсем утешился, а как увидал государя, так по новой зело волнением охватило.
Пал ниц пред государем, да стал про себя молитву за спасение души проговаривать. А батюшка наш все у окна стоит, в глубокой задумчивости, вдаль глядит. Потом как обернулся он, как глянул на мене, как сделал несколько шагов в моем направлении, так снова душа во мне затрепетала. Аж сердце екнуло, забилось шибче, кровь к голове прилила, язык и вовсе к небу приклеился и отнялся.
– Чего тебе надобе, крестьянин? – сурово спросил государь.
Я все на коленках стоял, на царя глаза поднять боялся, все в ноги его глядел.
– Ну! – поторопил он, теряя терпение.
Я с коленей поднялся, в пояс царю гляжу, а слова с языка не идут.
– Что, язык проглотил? – сердито сказал он.
– Ме… тар… изм... – промямлил я, едва языком ворочая, сам не зная, яко рече такое.
– Ох, не томи, крестьянин, говори с чем пришел, а то велю взашей прогнать, – молвил царь хмуро.
Тут я как глянул на него жалобно, тако сердце зашлось, тако кровь в голову забила, тако и пуще онемел весь, что едва не лишился чувств посреди светлой палаты. Чую, погубит мене язык, и вздохнул тяжело.
– Изыди прочь, несчастный, коли немота одолела, – потребовал царь и топнул о пол со всего маху.
Эти слова на мене силой подействовали.
– Прости, государь, что беспокойствие вам причиняю, – выговорил я наконец. – Землю нашу татары грабят. До смерти окаянные нас одолели. Долгий путь проделал, чтоб явиться пред очами вашими и слово держать. Знаю секрет, как татар из Руси родимой изгнать. Извольте мя выслушать.
Тут царь Грозный посмотрел на мене пристально со вниманием.
– Секрет, говоришь? – покачал головой. – Да ты себя забыл, диавол этакий, ничтожный ты человек. Как ты решил татар изгнать? Не забавно ли это? – Глянул на опричника. – Прочь его! Долой с моих глаз мужика безмозглого. Пускай прежде бояре с ним разбираются.
Подошли ко мене два дружинника, я промеж них оказался, подхватили мя под руки. Чую, гибельное дело и затараторил, что было духу:
– Послушайте, ваше величество, знаю, батюшка, помилуйте, знаю, все скажу, как татар прогнать скажу, слава навеки за вами останется…
– Оставьте, – приказал царь своим добрым молодцам.
Отпустили мя ратники.
– Знаю, – продолжил я, – примите, ваше величество, в услужение, татар воевать буду. Верой, правдой служить отечеству. Знаю, средство есть чудодейственное.
– Говори, лихоимец, не то сечь буду, – пригрозил царь в большом раздражении.
– Все скажу, батюшка, как пред Богом честен буду, – молвил я смелее. – Ничего не сокрою. Знаю машину адскую. С ее помощью живо татар из Казани выбьем.
– Машину!? – разозлился царь не в шутку. – Что за ересь ты принес в государевы палаты? Никак от диавола? Сгинь нечестивец окаянный! Сгинь! – замахал руками и снова приказывает: – Уведите сего нехристя прочь. От лица моего долой, а чтоб не смел более помышлять о бесовщине, высечь его!
– Я ж татар прогнать знаю как, машина есть заморская, Христа ради позвольте слово молвить, не погубите… – умолял я во все горло, что было сил, да все понапрасну.
Не поверил мене государь. Вывели мя из терема, бросили на землю, отходили мои бока плетями звонкими, да так, что одежа на мене порвалась, кровь на землю пролилась, да стон мой на все четыре стороны ветер разнес. Пинками вытолкали мя едва живого за кремлевские ворота. На силу оклемался. А опричник, тот ясновидец, что об мене прежде доклад пред государем держал, и говорит:
– Попомни государя нашего, что живым тебя оставил. А то явится на голову потомков иной деспот, Сталин какой-нибудь, будут вспоминать царя Грозного милосердие, праведный суд творящим.
Побрел я восвояси. Сам не зная, что и думать. По дороге домой новая напасть случилася. Лихие молодцы в округ взяли на конях своих. То подобрали мя донские разбойники от Ермака. Как увиде, человек еще молодой без копейки, голодный, побитый, то забрали с собой. Все, думаю, лучше с разбойниками ладить, чем видеть, как мои ребятишки сухари со слезами гложут, как татары село грабят, как жен в рабство уводят хану своему на потеху.
Господи! Помилуй раба своего. Настави на путь истинный. На тя уповаю. Пойду с разбойниками. Иного пути мене нет. Ради детушек постараюсь. Буду хлеб добывать. Спаси мя, Господи!
Служба у казаков пошла мене на пользу. Разбоем поживу себе добывали. Зимой купеческие обозы грабили, летом ладьи на реках брали, да опричников били, что государеву казну податями пополняли, от которых ущерб простому люду причинялся. Доставалось от нас государевым землям.
Скоро у мене стали деньги водиться. Приоделся, семью накормил, потом двоих детей учиться в город отправил, третьего у себя оставил, потом новую избу поставил – краше терема вышла, потом делом кузнечным занялся. Так жизнь моя недурно наладилась.
В благодарность решил я к Ермаку явиться, да секрет ему выдать, машину иноземную преподнести, чтоб татар из Руси выбить. Може великий казак мя выслушает. Да историю моей жизни к сердцу примет.
Привезли мене казаки в становище разбойников, где сам Ермак сидит, да с воинами своими слово держит. Изба у него глинобитная, полы доской крыты, в окошки закоптелые едва белый свет просочится. А хозяин в окружении казаков храбрых – светлый молодец. Богато разодетый в кафтан дорогой, сапоги сафьяновые, сабля в ножнах с орнаментом и драгоценными каменьями украшена. Сидит Ермак в большом кресле, точно какой государь на троне, на мене хитро поглядывает, в усы посмеивается с недоверием.
– Ну так расскажи про машину свою, Петр, что за средство имеешь ты противу татарского хана?
От слов его добрых с мене и робость сошла. Заговорил я с государем всех разбойников, как на равных. Молвил я смело, ничего не утаивал и про царя Грозного тоже поведал. Всю подноготную выдал. Выслушал Ермак с почтением, да любопытством.
Подивились казаки моим приключениям, похвалили за храбрость доблестную, а секрет мой велели в тайне держать. А как время настанет, так машиной адской и воспользуемся. С тем и отпустили.
Долго ли, коротко ли, явился однажды ко мене всадник Ермак со своею дружиною прямо в кузницу, спешился и предстал предо мной.
– Ну что, брат Петр, время пришло твоим секретом воспользоваться, – рече он мене.
Я кивнул, оставил работу на сына и, вытирая пот со лба подолом замаранного фартука, вышел во двор. Долго мы наедине речь держали. На машину мою надежда у Ермака появилася. И пожелал он сам к царю Иоану Грозному явиться. Просить государя о милости, да чтоб подмогу дал, изгнать татар из Казани, да в Сибирь пути проложить во славу Российской державы.
Преподнес я казаку секрет с такими словами:
– Сей кисет я у странника позаимствовал. То был китайский купец. Остановился он в избе моей на ночлег. Накормил его, напоил медовухой хмельной, спать уложил. Он спьяну, прежде чем заснуть, поделился со мною тайной. Сто пудов зелья гремучего он в Москву вез торговать. Но порох этот необыкновенного свойства оказался. Ежели его в машину засыпать, да шнур поджечь, она весь стольный город на воздух подымет. Понравилась мене машина. Как уснул иноземец, так я себе мешочек зелья и отсыпал, думал, в хозяйстве не хитром пригодится. Возьми, атаман, мешочек. Покажи царю его действие. Глядишь, тебе поверит.
– Пороху в Москве предостаточно, – рече Ермак, – а за машину спасибо. Уж я позабочусь. Иди с Богом, работай, тебя век помнить буду. В беде твою семью не оставлю.
Так и поступил Ермак Тимофеевич.
– Ты почто разбой держишь? – спрашивал его государь. – Дружину мою биваешь, купцов на Волге грабишь. Отвечай, лихоимец неправедный.
– Ваше царское величество! – заговорил атаман. – Бивал корабли татарские, армянские и все басурманские. Значит, и ваши под руку попадали. Почем я знал, что ваши? Они ведь не клеймены!
– Резон! – сказал царь, поглаживая бороду задумчиво. – А как смел дружины мои бивать? Не чист ты, хищнец, от крови сия.
– А как они смели моих казаков бивать, на меня охоту держать? Не вытерпел я. Какое сердце вытерпит? А мои казаки лучше ваших дружинников воюют. Принимай на службу.
– А победа будет?
– Победа за нами!
– Резон!
Царь пустился в раздумья.
– Ваше величество! – продолжил Ермак. – Есть машина гремучая. Творит она большие разрушения. Поможет нам Казань взять, прекратить грабеж русских земель да прогонит ханских коршунов прочь.
– А не обманешь? – нахмурился царь.
– Сам, государь, увидишь.
– Резон!
Долго размышлял царь. На месте не мог усидеть. По палате ходил.
– Ну так слушай, казак, буде посулил, держи слово свое и будешь у меня в почести, – заговорил наконец государь. – Коли оплошаешь – преследовать буду. Такая меж нами мена.
– Будь по-вашему, – согласился Ермак.
Лишь спустя год услыхал я от добрых людей, как разжился Ермак порохом у купцов, как повел дружины казацкие, да царских ратников, как устроил подкопы тайные в крепостных стенах Казанских. Заложили казаки в непреступный камень бочки, начиненные огненным зельем, шариками, да иглами железными, и поджог он шнуры длинные. Сотряслась земля под городом, гром великий оглушил окрестности, заполыхала Казань пожарами. Чуть ли весь город не рухнул до основания. И пошли дружины город брать. Не устояли казанцы против тмочисленного воинства русского и пали, как трава подкошенная. И стал Ермак у царя в почести.
А я в то время дело держал, много добра наживал, и род мой то добро унаследовал. Слава Ермаку Тимофеевичу! Любимого внука моего отцу крестному.

Утро. Солнце тоже проснулось. По небу ходят бледные облака. Высокие травы трутся сухими стеблями друг о друга. Ветер слабый, потому что деревья и травы ленятся. Начали петь маленькие серые кузнечики.
Леи  нет давно. Светит горячее Солнце. Оно бьет лучами. Оно похоже на большой огонь. Черные облака приходят, когда баобаб покрывается листьями, они несут Большие Леи. Бывает, тучи бьются друг о друга, дают огонь и грохочут. Тогда нам опасно. Все сидим в пещере. Ждем, когда небо перестанет сверкать. А нынче на небе воды нет. В озере воды тоже стало мало.
Я прозвался Зорким. Сижу на земле, смотрю вокруг, жду остальных соплеменников. Мы все пойдем кормиться. Вожак еще не готов, чем-то занят, мне за деревьями не видно.
Возле скал, где наша пещера, стоит много деревьев. Вчера слоны поломали много акаций. Теперь вожак думает искать другое убежище. Мне не хочется. Здесь надежная пещера, есть рядом озеро, там пьют воду антилопы, зебры, свиньи, разные птицы. Мы тоже туда ходим. На берегу мы ловим черепах, крабов, улиток. Иногда ловят нас. В глубине живет большое водяное чудовище. У него длинные челюсти, много-много крепких зубов и сильный-сильный хвост. Он тоже хочет есть. Однажды он схватил молодую женщину. Утащил ее под воду. Я видел кровь.
Далеко, на краю земли, растут высокие горы. Одна самая большая. Она среди гор свой вожак. В другой стороне стоят синие холмы. Там живет племя Крикуна. Его голос можно слышать, когда деревья и травы гонят ветер с холмов. Мы редко видимся. У нас есть их женщина и два ее детеныша от Наглеца. Это он привел. Говорит, нашел ее возле ручья, когда пришли леи, позвал переждать в лопухах. Там она случайно заснула. Пока спала, Наглец ухватил ее крепко и быстро-быстро отходил своим лиловым истуканом. Проснулась она довольная. Потому они пришли к нам вместе. Ей нравится здесь.
Наш вожак большой. Его имя Здоровяк. Он очень сильный, могучий и опытный среди нас. Его род от великого слона происходит. Он знает, когда баобабы позовут Большие Леи. Слушает птиц, чтобы знать, где прячется хищник. Бьет кулаком по земле, чтобы стук собрал наше стадо в пещере. Здоровяк любит порядок. Он правит молча. Мы все слушаемся. Поэтому он суровый. Когда он смотрит, мне страшно, моя шерсть на голове встает, руки сильно дрожат. У Здоровяка шерсть темная с белизной от Луны, широкая грудь, большие руки. Клыки он показывает, когда ему что не нравится, они помогают ему держать порядок. Руками бьет сильно.
В соседнем лесу живет стадо шимпанзе. Когда мы ходим в лес за фруктами, насекомыми, орехами, они устраивают засаду. Шимпанзе громко кричат, кидаются камнями, бьют палками. Здоровяк может бить их руками. Остальные имеют дубины. Мы тоже бросаем камни. Тогда шимпанзе громко кричат, лезут на деревья и оставляют нас в покое. И мы начинаем искать пищу в их лесу.
Моя дубина ладная. Недавно я отбил нашу женщину от шимпанзе. Он хотел затащить ее на дерево. У него тоже большой истукан. Женщина очень напугана. Я кинул дубину. Попал в голову. Шимпанзе оставил женщину, схватился рукой за голову и полез на дерево.
В саванне тоже опасно. Мы всегда ходим за пищей всем стадом. Там большая трава. Самые высокие среди нас должны смотреть хищников. Львы, леопарды, гиены – наши враги. Они хуже шимпанзе. Очень хитрые, злые и сильные. Они охотятся нас, чтобы есть и пить кровь. Когда сторожа видят зверей – громко кричат. Мы убегаем к деревьям.
Один из нас хорошо лазал по деревьям. Его имя Хват. Он не умел быстро бегать. Он хватал за ветки сильными пальцами на руках и ногах. Он мог выкапывать полезные клубни, мог острым камнем раздробить кость антилопы, чтобы есть костный мозг, мог спать на дереве. Недавно его съел злой леопард.
Другие хорошо бегают. Женщины тоже быстрые. Детеныши спасаются на спине матерей.
Я тоже должен смотреть хищников. Я самый высокий. Моя шерсть светлая. Волос очень мало. Значит, хищники смотрят в саванну и не видят меня.
У женщины родилась светлая девочка. Я знаю, это от меня, потому что я отобрал женщину от шимпанзе, значит она моя. Девочка ходит прямо, как я, она будет высокая, у нее светлая шерсть. Она меня любит. Женщина тоже любит. У нее большая грудь, толстый зад и нежные губы. Ей теперь семнадцать Больших Леи. Я старше ее на один лей. Здоровяку, Наглецу и другим она тоже нравится.
Наглец говорит, это его девочка, потому что она красивая, как он. Мы часто деремся. Он старше меня на три Больших Леи. Но я сильнее. У Наглеца большой истукан. Здоровяк и все его уважают. Хват любил Наглеца.
Со мной никто не дружит: я не такой как они.
Перед выходом в саванну Здоровяк всегда кидает в рот два круглых кусочка из корня валерьяны и запивает водой из ручья.
Наконец он показался из пещеры. Все идут за ним. Я предупредил: хищников нигде нет. Мы идем кормиться в саванну. Я вижу далеко.
Зебры, антилопы, слоны, жирафы, свиньи кругом. Они не боятся нас, потому что их много, нас мало. Они бегают быстрее.
– Уа-хр-хр! – закричал Чуткий и зовет нас, потому что нашел большой дом беляков : – Ур-кха-йна-на!
– У-у-у-йна! – ответили ему со всех сторон.
Мы спешим к дому. Все наломали тонких стеблей, облизывают их концы и ждут, когда Здоровяк накормится. Потом мы тоже просовываем стебли в дыры и трещины дома. Беляки прилипают к стеблю. Мы слизываем их. Очень вкусно! Когда я наелся, моя женщина и детеныш сели на мое место. Другие женщины еще ждали. А я пошел смотреть, где хищники.
Мы ушли далеко. Озеро в другой стороне. Мы пойдем к нему потом.
Вдруг слышу плач детеныша. Выпрямился, огляделся и увидел мальчика в высокой траве. Его мать далеко. Собирает добрые коренья.
– У-у-у-вая! – позвал я мать. – У-у-у-вая!
Она услышала меня. Рукой я показал место, где плачет ее детеныш, и зашагал в траве дальше. Мне хорошо видно. Но кто далеко глядит, тот близко не видит. Так говорит Здоровяк. Я помню это. Женщине детеныша не видно – она очень горбится, наконец нашла его и взяла за руку.
Скоро я заметил опасность. Большой лев крадется туда, где женщина с детенышем, он уже близко. Она не видит хищника.
– Найя-уа-уа-ррйа! – закричал я женщине, морщу свой лоб, размахиваю руками. – Найя-уа-рйа!
Она испугалась, взяла детеныша и побежала с криком:
– Найя-уа-у-у!
Все услышали, побросали дела и побежали к деревьям.
– Найя!.. – повторил Здоровяк, поморщил свой лоб, огляделся и тоже побежал за всеми на четвереньках.
Из травы выскочили другие львы.
Вижу, лев догоняет женщину с мальчиком, я выпрямился и побежал к ним. Кричу, машу руками, бросаю камень. Лев увидел меня. Я выдернул ком земли с травой, бросил в него, попал в морду. Тогда лев прыгнул ко мне. От его рыка я глохну. Мне очень страшно. Я бегу от хищника. Лев скоро догоняет. Я упал, увидел над собой его пасть с большими клыками, начал отмахиваться руками. Мне стало больно. Лев рвет когтями мою кожу на груди. Потом вдруг темнота. Глухая красная ночь.

Очнулся я в постели под ласкающим взор балдахином из нежнейшего синего бархата, с трудом осознавая, где я теперь, что со мною случилось и куда подевались верные мои друзья. Неспешно приходя в чувства, я начал понимать, что вокруг происходит. Впрочем, ничего существенного не происходило, только не мог я вспомнить, как оказался в доме моего любезного петербуржского приятеля и поэта графа Вербицкого. Лишь затуманенный взор мой очистился ото сна, как в памяти моей стали вырисовываться картины вчерашнего приятного вечера – бала изысканной прелести. Видимо, слуги, обнаружив мое невменяемое состояние по завершении сего прекрасного мероприятия, сами доставили меня в комнату, полагаю, без помощи самого графа. Теперь меня основательно плющит. Ах, но какой это был замечательный бал в доме Энгельгардта! Бал в неурочное время по случаю подписания мира в Тильзите. В какую славную эпоху мы живем! Мир! Viva Alexander! Paix! Вновь гремел в моей мутной голове радостный хор: «Мир!» Всю ночь танцевали, гуляли, поздравляли друг друга под хрустальный звон бокалов с окончанием этой ужасной войны. Как тяжело дались нам заграничные походы. Но мы живы! Конец войне, солдаты возвращаются домой, Россия, наконец, переведет дух. Мир!.. Тут я совсем уже оправился ото сна.
Приподнявшись на локтях, страдая головную болью, огляделся. В сумеречной комнате никого. Во рту изрядная сухость. Голова невозможно тяжела. На мне одна только белая сорочка и брюки. Значит, Мишка с Кузьмичом постарались, хоть убей, не помню, коим образом они доставили меня в эти покои. Один – малолетка, второй – дряхлый старик. Фрак, жилет, галстук аккуратно сложены заботливыми руками, и дожидаются на банкетке. Не помню как… Ах, ну да, кучеру я платил, помнится, как доставал из кармана банкноты. Правильно, ведь сам накануне просил Кузьмича наших коней не беспокоить – им еще в дальний путь. А где же сам Вербицкий? Должно быть, остался – его со мной в экипаже не было. Вот уж волочило! Мимо юбки спокойно не пройдет. А как теперь Лизавета Генриховна? Душа моя, девушка моих желаний, возлюбленная. Ах, как мы танцевали! Тут я со вздохом пал головой на подушку. Счастье, кое буду испытывать до конца дней своих, счастье нашей новой встречи. Но довольно валяться. Который теперь час? Пора. Да здравствует мир! Сколько же я проспал? Чорт возьми!
– Мишка! – крикнул я, как мне показалось, вялым голосом.
Этот мальчишка тринадцати лет белобрысый, веснушчатый, синеглазый и довольно смекалистый.
– Мишель! – позвал я громче с заметной хрипотцой.
– Слушаю, ваше сиятельство, – запыхавшись, выпалил он, спешно входя в комнату.
– Принеси мне пить, – промолвил я. – Скажи, который теперь час?
– Начало первого пополудни, ваше сиятельство, – ответил он.
– А… – выдохнул я. – Как поздно уже. Ладно. Неси воды, да готовь платья, переодеться мне надо. Живо!
– Слушаю, ваше сиятельство, – сказал Мишка и застучал прочь каблуками своих новых замшевых сапог.
Он парень хоть и ловок, но сам бы меня не доставил в опочивальню, наверное, за помощью обращался. К старому Кузьмичу. Вместе меня привели. Соблюли ли этикет? Совершенно не помню, как покинул дом, как садился в экипаж, как очутился на кровати. Мертвецки был пьян. За что обоих люблю, так это за преданность, глядят за мной, как за дитем малым. Это матушка моя обоих научила. Более некому. Мальчишка в нарядном камзоле, новых штанах и картузе всюду за мной в обновках щеголяет. Картина хоть куда.
Вернулся Мишка скоро. Поставил подле меня на столике поднос с полной кружкой воды и принялся раздвигать портьеры, чтобы пустить в комнату солнечный свет.
– Кузьмич где? – спросил я, поднимаясь, чтобы взять кружку.
– В конюшне, – ответил мальчишка, – сию минуту позову.
– Не надо, – остановил я. – Пусть занимается наш бравый солдат. Пока помоги мне.
Мишка дождался, когда я допью, принял у меня кружку, поставил ее на столик и помог мне подняться с кровати, подставив свое тонкое, хрупкое плечо под мою тяжелую руку.
– Неси теперь таз и кувшин, только проверь, чтобы вода теплая.
– Слушаю, ваше сиятельство.
Пока он выполнял мое поручение, я подошел к зеркалу, что висело над комодом. Ну и мина! Тогда я открыл свой дорожный несессер и, достав маленькие ножницы, принялся поправлять усы и бакенбарды. Лицо в отражении показалось мне неприятным, довольно помятым, да еще с кругами под глазами. Прическа в полном беспорядке. Точно мне не двадцать шесть неполных лет, а все сорок пять или пятьдесят. Перед Лизаветой Генриховной с такой-то рожей будет совестно.
– Значит так, домой сегодня не выезжаем, – объявил я Мишке, когда тот вернулся с широкой керамической плошкой и кувшином теплой воды. – Останемся до завтра. Или нет, до послезавтра. А, – махнул я рукой, – там видно будет.
– Как вам угодно, ваше сиятельство, – покорно ответил Мишка, поливая мне на руки, чтобы я мог умыться над плошкой.
– Скажешь Кузьмичу, чтоб коней в дорогу не запрягал, я передумал. Nous n;allons nulle part. J;ai une affaire. Me comprenez-vous?
– J;y suis, monsieur .
– Tr;s bien. Donner moi la serviette .
– Le voil;, monsieur .
Мишка подал мне белое махровое полотенце.
– Теперь беги к Кузьмичу, – сказал я, вытираясь. – Скажи, в Москву покамест не едем.
– Oui, bien s;r, monsieur .
С этими словами Мишка забрал посудину с мыльной водой и удалился.
Одевшись в платье, заботливо принесенное слугой, я спустился в гостиную. Эта просторная комната с большими окнами и стеклянной дверью, за которой широкая веранда с колонами, пришлась мне по душе. По углам расставлены кадки с пальмами. По стенам развешаны картины: портреты, пейзажи, натюрморты, писанные российскими да европейскими живописцами. На круглом столе, покрытом белой скатертью, стоял пышный букет садовых цветов. Кругом стулья, диван у задней стены и кресла. Здесь много света, воздуха, все со вкусом, коим одарены хозяева дома.
После чашки кофе, который мне сделала кухарка и принесла в гостиную, я совершенно уже взбодрился. От домашней прислуги я наконец удовлетворился в любопытстве, куда подевался мой любезный друг Вербицкий. Оказалось, сей достойный муж отбыл поутру по какому-то служебному делу, касаемо политики, и обещал воротиться к вечеру, а мне оставил записку, в которой просил никуда не торопиться, отдыхать и распоряжаться в доме по своему разумению. Ну да Бог с ним, с Вербицким, сейчас меня больше волнует иная особа.
Вчерашний вечер с милейшей Лизаветой Генриховной я буду лелеять в душе всю оставшуюся жизнь. Какая она славная! У нее хорошее английское воспитание. Необыкновенная! Непременно ее навещу. Сегодня же встретимся вновь. А не пойти ли нам в сад? Такой дивный день. Я должен ее видеть. Она вчера была со мной любезна… О, Лизавета, душа моя! Ваши глаза искрящиеся пленили меня навсегда. Как глянет на меня, так сердце заходится от счастья. Как танцевали мы, как кружили по залу, как чудесен был наш вальс-гавот. Она прекрасна, что поделать? Вскружила голову и вдруг исчезла. Нет, не исчезай моя любовь… С такими вот амурными фантазиями млел я на диване в гостиной среди портретов местных вельмож, чьи лица так и лезли мне на глаза, словно посмеиваясь надо мною, и сердце, биясь в груди, замирало от воспоминаемого… По мне прошла блаженная вибрация. Сейчас же напишу ей. Я предложу ей, например, прогулку в саду.
Задумав сие здравое мероприятие, я прошел в кабинет, сел за письменный стол у окна с экзотическим растением в кадке и положил перед собой лист. Все было готово для письма: чернильница, перья, бумага. Все аккуратнейшим образом имело свое место на столе, как будто хозяин недавно занимался здесь. Макнув перо в чернилах, я задумался на мгновение, улыбнулся и написал дату. А потом вывел обращение, с каким-то робким трепетом выписывая ее славное имя. Самозабвенно писал я по-немецки с четверть часа. Перечитал, исправляя ошибки, поскольку в германском я не так силен, а Лизавета Генриховна не понимает русский, но владеет еще и английским. Затем переписал все набело и остался доволен. Вот, что вышло:
19 июля 1807 года
Милостивая государыня Лизавета Генриховна!
Не прошло и дня, как мы с Вами расстались, а я не могу примириться с мыслью, что отъезд мой в Москву разлучит нас навеки. Воспоминания о Вас наполняют мое сердце истинным счастьем. Не в силах я покинуть Петербург, не повидав Вас снова, и посему, тревожась об этом, умоляю Вас принять мое приглашение. Вполне уверен, прогулка в Летнем саду доставит Вам подлинную радость. Позвольте надеяться, что Вы не откажете мне в удовольствии видеть Вас в пять часов сего дня. Преданный Вам
Алекс.

Чистый конверт оказался в ящичке стола. Тут же мне на глаза попался исписанный клочок бумаги, над коим, видно, было совершено творческое насилие. Я достал и его. Какой-то лирический набросок, наверное, мой друг упражнялся в стиле. И вот прочел:
Как звездный дивный свет,
Глаза ее сияют.
Имя ей Элизабет
И краше девы я не знаю…

Ого! Однако тут конкуренция. Ну так опережу его, пока он по государственным делам скачет, если только они происходят не в спальне Лизаветы. Это внезапное подозрение подогрело во мне прыть. Как говорится, хватай время, чтоб не убежало. Написав адрес, я сунул письмо в конверт и позвал:
– Мишка!
Тотчас из-за двери послышались шлепки босых ног. Мальчишка появился предо мной, встал, как вкопанный, взирая на меня своими сияющими глазами.
– Ты отчего босиком? – сердито спросил я. – Где сапоги твои?
– Не успел надеть, ваше сиятельство, – виновато ответил он.
– Жмут что ли?
– Не разносились еще.
– Надень немедля и беги, что есть духу на Мойку к Ветцхаузенам, ты знаешь, где это. Вручи сие письмо лично Лизавете Генриховне, дождись ответа, да с ним возвращайся немедленно.
– Слушаю, ваше сиятельство.
– Je t;attends ici. Plus vite .
– Oui, monsieur .
Мишка торопливо зашлепал прочь, унося в руке мое послание, за дверью он натянул сапоги и потом застучал каблуками вниз по лестнице.
И потянулись непереносимые минуты ожидания. Томление, сомнения, нетерпение накатывали на меня, будто Невские волны. Неужели она любит другого. Что, если в самом деле в ее сердце молодой граф Вербицкий, а не я. Мой друг знаком с ней. Нет, я люблю ее! В таких тревожащих душу раздумьях я подошел к книжному шкафу, желая отвлечься за чтением, снял с полки «Сочинения Михайло Ломоносова» и стал читать, что придется, меж тем все думая о ней.
Фортуну вижу я в тебе или Венеру
И древнего дивлюсь художества примеру.
Богиня по всему, котора ты ни будь,
Ты руку щедрую потщилась протянуть…

Ежели откажет – застрелюсь. Отправлю Мишку к ней с прощальным письмом, Кузьмичу прикажу готовить коней к отъезду домой, потом отправлю его с Мишкою в Москву к маменьке с прощением. И тогда кончу с собой. Прямо здесь, в этой вот комнате, пущу себе пулю в рот.
Кабинет был небольшой с окнами в сад, кругом книжные шкафы, на потолке большая люстра с двумя дюжинами свечей. Паркетный пол чисто начищен до блеску. Посреди комнаты пестрый английский ковер. Два кресла по углам и большой письменный стол. Зеленые портьеры по обе стороны окна изящно подвязаны. Свету в комнате вполне достаточно, хотя солнце, если оно вообще есть меж дней хмурого Прибалтийского неба, заглядывает сюда лишь по утрам.
И пусть я молод, пускай герой войны, пускай богат, но умру от неразделенной любви. Прости меня матушка, иначе не мог, дал себе слово. Не вини Мишку, да Кузьму за то, что проглядели. Они не виноваты, а работники старательные. Прости, ежели княжеский род Радославских пресечется, ибо нет мне жизни без милой сердцу Лизаветы.
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на полях желтеют;
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою;
Ты сыплешь щедрою рукою
Свое богатство по земли…

Ах, сударыня Лизавета Генриховна! Не откажите мне хотя бы еще раз побыть с вами наедине. Объясниться.
Мишка явился спустя приблизительно час.
– Что она, дома? – спросил я нетерпеливо, живо вскакивая с кресла и роняя книгу на ковер.
– Дома, ваше сиятельство. Извольте, вот ее ответ, – с деловым видом ответил Мишка и протянул мне письмо.
– Merci! – произнес я в волнении, принимая сие драгоценное послание, будто из рук самой Лизаветы Генриховны. – Comment se sent-elle?  – спросил я, вынимая письмо из конверта, едва ли осознавая свои вопросы и Мишкины ответы, поскольку все внимание мое было сосредоточено на желанной бумаге.
– Comme-ci, comme-;a, monsieur , – ответил Мишка, следя за моими дрожащими от возбуждения пальцами, разворачивающими сложенный вдвое листок.
– Ладно, беги теперь, свободен, – махнул я рукой, не отрывая взгляда от письма.
– Спасибо, ваше сиятельство, – сказал Мишка и поспешил восвояси.
Трижды я перечитывал ее ответ, вдыхая аромат французской лаванды, оставленный ее руками, ее милыми руками, писавшими вот эти строки:
19 июля 1807 года
Милостивый государь Алексей Иванович!
Я не в состоянии выразить всю сердечную тяжесть моей разлуки с Вами. Истинная дружба не может так скоро прерваться. Я принимаю Ваше приглашение. Непременно приду в сад повидать Вас в назначенное Вами время. Навсегда преданная Вам
Лизавета Паулина Генриховна баронесса Ветцхаузен.

Еще несколько раз я перечитал эти строки, словно искал в них слова, лишенные искренности, но не нашел. Она согласна! Мой Бог! Согласна! Неужели мои подозрения были напрасны. И радость охватила мою душу. Сердце колотилось так, что я чувствовал его удары в голове, груди, да и во всем теле целом. Но как не велика моя радость, сдержанность я проявил, дабы не отпугнуть удачу – так учила меня матушка. Собравшись с терпением, я поцеловал письмо, сложил его и, сунув в конверт, положил в карман моего нового сюртука.
И вновь потекли томительные минуты ожидания. Подобрав томик стихов Ломоносова, коему так доверился нынче, я попытался прочесть из него, но стих едва доходил до моего взбудораженного сознания. Книгу пришлось убрать на полку. С полчаса после этого я ходил по комнате, доставал письмо, перечитывал его у окна и снова прятал в карман, как святыню. И не было в те минуты большего счастья, чем думать о нашей предстоящей встрече с Лизаветой Генриховной, ждать тех восхитительных мгновений, мечтать. Долго я маялся в кабинете, листая книги, что в нем водились, хотя не понимал в них ни строчки написанного. Всем духом уже был я с Лизаветой.
Наконец подошло время, и я стал собираться: облачился в светлые сюртук и брюки, под ворот белой рубашки повязал голубой шарфик индийского шелка. На палец надел перстень с печаткой, – подарок князя Багратиона, – очень мною ценимый. Надел вычищенные Мишкой до зеркального сиянию туфли. И вышел приблизительно за час до намеченного времени. Вдохновенный скорым свиданием, я пошел бродить по улицам, чтоб убить невмоготу медлительное время.
Мой путь лежал вначале по Фонтанке, затем повернул я на Невский проспект и дальше зашагал мимо Дворцовой площади, за которой открылся мне простор искрящейся под солнцем Невы.
Погода выдалась чудесная: не было жарко, тихо и свежо. Солнце куталось в рыхлую вуаль из кружевных облаков. Легко на душе было как никогда прежде. Я дышал свободно. И вновь закружились в моей памяти вчерашние полонезы. Мыслями я был на балу с Лизаветой Генриховной, вдыхал ароматы ее надушенных французскими лосьонами волос, шеи, рук и в мечтах целовал ее тонкие губы.
А как она воодушевляла своей арфой и пела! Зал притих, упиваясь ее музыкой, прекрасней которой не сыскать на свете. Это было в просторной гостиной в синих тонах, где над большими окнами античный портик и по стенам развешаны огромные полотна в золоченых рамах. То были пейзажи. Большая хрустальная люстра искрилась в пламени свечей. И гости, – так много их, что слугам не протолкнуться с напитками, – сидели в креслах, стояли, теснились, внимая божественной музыке. Лизавета Генриховна и арфа в центре зала. И казалось, весь мир замер, покоренный талантом этой девушки. Я находился позади Лизаветы. Она не видела меня, но чувствовала мою близость, пела своим чудесным голосом, равного коему не найти более ни в Москве, ни в одной столице, во всем шаре Земном не отыскать. Струны вибрировали от прикосновения нежных пальцев. И эти вибрации достигали моей души, которая тоже пела, тронутая их волшебным воздействием.
Помню ее милой девочкой, гостившей в доме Строгановых, когда она музицировала на арфе посреди лужайки в саду, а я, совсем еще безмозглый мальчишка, следил за ней из-за высокой статуи Леля и не смел приблизиться, боясь прервать ее необыкновенную игру. Мы так и не встретились тогда. Другой раз, уже спустя много лет, я видел ее в Пруссии, в Тильзите, незадолго до того, как Бонапарт и Александр заключили мир. О, как тронули струны ее арфы душу мою, когда услышал я знакомую с детства музыку в усадьбе барона Ветцхаузена, что под Тильзитом! когда я находился у прусского барона с посланием. И поклялся я тогда, ежели вернусь из боя под Фридландом живым и здоровым, непременно сделаю его дочери предложение. И вот по прошествии нескольких месяцев мы оба уже в Петербурге. О, знали бы вы, Лизавета Генриховна, сколько дум я передумал о вас теми бессонными прусскими ночами! Какое счастье, что этот мир заключен теперь, и счастливы мы будем коли вместе. Конец войне! Начало новой жизни!.. С такими вот радужными мыслями я бродил по набережной. Нева сверкала бликами, плескала о гранит, дышала. И я парил над этим простором окрыленный силою любви.
 К назначенному часу подошел я к воротам сада, где начинались аллеи, ходил вокруг да около условленного места и боялся взглянуть на часы. Есть такая примета: время, за которым наблюдают, еле движется. Она придет, непременно придет. Она не может не прийти. Долго я томился и чувствовал, как проходят минуты, но все ж надеялся. Наконец, не выдержав томительного испытания, полез я в карман сюртука, достал итальянские часы с арабесками. Щелкнула крышечка и… о, ужас! – теперь уже четверть шестого! Сердце сжалось, как будто его стиснул кулак, но то был не страх – было что-то более худшее, чем самый этот страх. Нет, этого не может быть. Она придет, придет, обязательно придет… твердил я. И уже сомневался. Неужели мои ожидания напрасны? Ах, друг мой Вербицкий, не уж-то обскакал меня? И девица туда же. Выбор сделала, наверное, без тяготы раздумий. Неужели между нами пропасть… Я вновь взглянул на часы и убрал их в карман, решив воротиться домой, как, подняв голову, увидел ее. Дыхание перехватило, сердце отчаянно забилось, и я направился к ней навстречу.
Она краше прежнего. Облитая солнечными лучами. В изящном светлом платье с оборками и голубым бантом на боку. Шляпка корзинкой изогнута над головой, украшена белым пером и живыми незабудками. На шее жемчужное ожерелье. Из-под шляпки выбились темные локоны – завитками лежали на лбу и висках. На руках лайковые перчатки. Над собой она держала белый кружевной зонтик от солнца. Такова моя прусская богиня.
– Здравствуйте, Лизавета Генриховна! – приближаясь к ней, произнес я по-немецки, и поцеловал ее руку. – Как поживаете?
– Ах, не спрашивайте, мой Алекс, – ответила она, – утомительный был вечер. Я не привычна к русским балам.
– Надеюсь, вы здоровы, – с искренней заботой справился я.
– Все хорошо, любезный друг, – улыбнулась она.
И от ее улыбки я едва не растаял. Вновь закружилась голова. Неловко, – я чувствовал это с нескрываемым волнением, – улыбнулся в ответ.
За разговором мы неспешно направлялись по аллее. Вокруг цветы, лужайки, стриженые деревья. Лишь краем глаза, когда мы проходили мимо сирени, я заметил непорядок.
– Простите, Лизавета Генриховна, – проговорил я тихонько, – боюсь, мы не одни.
– Неужели? – улыбнулась она.
Я сжал кулаки, готовясь к обороне. Кто бы там не скрывался, я должен его наказать. Но вдруг догадался и смилостивился.
– Мишель! – сердито позвал я.
– Я тут, ваше сиятельство, – выбираясь из кустов, откликнулся негодный мальчишка и, приблизившись к нам, покорно склонил голову передо мной и моей спутницей; как он хорош, черт возьми, в этом своем новом камзоле!
– Это ваш сын? – поинтересовалась душа моя.
– Ну что вы, голубушка, он слуга мой, – ответил я с тщетно скрываемым негодованием, а потом приказал Мишке: – Немедля беги к Кузьмичу, скажи, я велел карету готовить. Кататься поедем. Живо!
– Сию минуту бегу, ваше сиятельство, – ответил он и бросился прочь, придерживая на голове картуз и стуча по мостовой каблуками.
– Эх, сорванец, – вздохнул я, – никакого интиму не дает этот шпион от моей матушки.
– Шпион? – улыбнулась Лизавета, вскинув брови.
– Прошу вас, не обращайте внимания, – ответил я учтиво. – Сирота он парижская.
И она засмеялась. Так звонко и заразительно она рассмеялась, что не удержался и я – улыбнулся. А затем подхватил ее смех. Как сказывает наш бравый солдат Кузьмич, беспокойства много, но приспособимся. И мы, как давешние знакомые, со смехом и шутками по поводу шпиона, и вчерашнего бала, и вообще всего того, что было между нами, направились по тенистой дорожке, веющего благодатью, тихого, наполненного счастьем милого сада.

На другое утро нищеты дикой вылез я из канавы затхлой весь грязный, зловонный, яко пес безродный, обернутый в лохмотья. Ланиты черно заросли, под ногтями грязно, на ногах лапти драны. И снова заспанный. В канаве зело сыро лежать. Всю ночь озноб пробирал до мене. Якой тут сон? Еле зиму пережил – неможно понять сего. Вешнее солнце уже припекает на небеси. Хорс ясным ликом к земле-матушке обернулся. Кругом ручьи поют, воды много растекашется да грязные сугробы синеют в ямах, под кустами, у хат, да по речке ломаные льды несет.
Поковылял я по дворам Киевским, людье от мене сторонится, псы брешут, вороны над главой кричат, рци голодныя. Давно я не ял, не пивал, не согревался. Так побирахой брел. Задумал я до самой хаты ко великому явиться. Не что княже не выслушает человека нуждащегося. Може, будет мне дарми поживиться. А нет, так в лес ко зверям лютым пойду. Пускай оне кончат живота моего неприкаянного.
Изволил я подобраться ко хоромам княжеским. Гляжу, Святослав Игоревич со дружинниками на злато крыльцо вышли. Собой крепок, умеренного росту, безбород, но с густыми длинными усами, бритый наголо, да только чуб свисает знатный, очи синие. В одном ухе серьга златая, сам в белой рубахе, штанах и сапогах по колено. Светлый молодец собой. А вожди-дружинники его все с копьями, да мечами острыми, да глазами хмурые. Сам княже смурен. И забоялся тут я.
Все ж подкатился к нему под ноги и давай биться челом, чтоб мя выслушал.
– Здравствуй, княже великий! – глаголе мя. – Слава тебе, ратного духа, чти. Подай побирахе на хлебушек. Голоден я. – Рече, да тряпьем своим пред ним потрясаю. – Вели бросить мене хоть объедков со стола твоего. Отрок мой землю пахает и живет не худо, и отче не поминает, – тако рече я, ползая коловратом у княжеских ног.
А дружинники его стояли, задумавшись, зрили на мене сердито, яко враги. Ополчилися. Святослав як глянул на мене, брови густые опустил, ничо не молвил. Знать, полно брюхо ко голодному глухо.
– Внемли, святый княже, яко дела твои сложатся, – я дальше плакася. – Подай – рече тебе.
– Прочь! – оттолкнул мене княже. – Не время слушать язык твой поганский.
– Знаю, знаю, знаю, – не унимался я. – Ай, много днии пройдет, греки силою возьмешь, да печенеги, да древлян. Не дай от голоду мене сгинуть, княже светлый.
– Прочь, демон окаянный! – молвил он, рассердившися, и так пнул мя, что откатился, да едва дух не испустил.
– Не желаешь выслушать – сгинешь нехристь еси этакий! – рече я с обидою. – В одночасье сгинешь, Даждь-Божа внук. И ополченье твое побьют на Днепру Великом. Княже печенежский одолеет.
– Гоните прочь сумасшедшего! – повелел княже и десницей на врата указал. – Гоните от двора, за околицу.
А я ближе подполз и воскликал что было духу глухим голосом:
– Крестись княже, не то горе тебе и рати твоей буде. Крестись! Послушай матушку Ольгу твою.
Добры молодцы противу мене выступили, пиками, мечами тыкали. Гнали от двора. Но я не унимался:
– А мой отрок землю пахает, сеет, урожай собирает, отче не поминает. Тяжела година мя настала. Крамола мене одолела. Великий княже Святослав, денежку брось, а не хочешь денежку, тогда хлебушку, калачика, да кусочек пряничка.
Тут княгиня Ольга, услыхав мое горе, вышла из терема, явилась ко моему ратному окруженью, да передала для мене хлебца белого. Молодец кусок пред мною бросил. Я подобрал его, за пазуху сунул и во благодарности глаголе:
– Спасибо тебе, милыя матушка, помози тебе Христе Боже!
Она и перекрестила воздух по мою сторону.
А Святослав не слыхал мене. С малыми отроками на крыльце рече завел. Чего молвил – не знаю, не ведаю. Да только чуяло сердце мое – не доброе грозило им, да всему люди Киевскому.
– А я видел сон! Мутен сон! Видел, сгинешь еси нехристь от врага твоего печенежского! – рече я что было силы во все хрипящее горло, понукаемый хлопцами за околицу. Полз через грязь, лужи, ручьи хладные. Дружинники каленымя пиками грозили. А я не угомонялся: – Дай кусочек пряничка. Слушай княже Святослав. О злодействе предвижу. От хлада исстрадаешься, от глада ослабнешь, на воде погибель примешь ты.
Прогнали мя от двора добры молодцы.
И побрел я по чисту полю, да в темный лес, а в лесу волки, медведи, змии – не сберечь живота мне с ими – издерут. Овладел мною ужас. Темная чаща лесная, деревья скрыпят, морока. И сызнова пришед во град Киев. На улице, кто корку хлеба бросит, кто объедки выплеснет, кто кость обглоданную швырнет. И снедь сию я со псами голодными делил.
– А злато не бросают – мене на гусли не хватает… – рече я на хладном ветру пронизывающем.
А так хотелось на гуслях играть, князю слух потешить, добры люди быль поведать. Эх, гусли, мои гусли звонкострунные, где найти мне вас? Вижу, персты мои по струнам пробегают – звук волшебный творять, славя рати сего времени – тако было видение. А нет у мене гуслей. Никто не удружит в мои грязные лапы их. Не уж-то смерть одолее мя, так ни разу на гуслях не спою, як Боян бо вещий – Велесов внуче, не сыграю. Не жить мне более, ковды не нужен никому. Отрок землю пахает. Я ко ему не каже. Зачем не каже? Он мене накормит, согреет, спать на печи положит… Нет, не пойду, не быть мене на шее сидеть его, там ртов много. К детям без гостинца идти совестно. А ничего у мене нет. Лучше в лес идти ко зверям лютым. Зачем я живу? Судьба моя изломата. Мене уже никогда не бренчать на гуслях… Такие суровые мысли угнетали мя.
Бродил я по дворам Киевским, побирался дотемна. В избах, чую, светло, тепло, сытным духом веет. А я на улице в сырую погоду ищу канаву для ночлега. Никому не нужен: стар для работы, сил нема, здоровие кончилось. Лучше бы не жить вовсе. Помози мне Господи.
Так минул день, ползал як побитая собака я, не ведая, где пристанище отыскать. А по дворам ватага хлопчиков собралася. Идут за мной, глядят, зло смеяся. Потом еще немало дородных мальцов к ним примкнули. Юна кровь у них разгулялася. И вот тогда мене на округ поставили. С гиканьем заплясали, палки противу мя достали, ударили мене под колено – на хладну землю повалили. Плевали, смеяся над нищетой моей, палками бивали. Задумали мене забить до смерти. Иныя хуже волков лютых. Совсем мене, побираху, замучили. Кричи – не кричи, вой – не вой, а помози ждать неоткуда. Сил моих уже не было. Худо мене стало. Все закружилося пред моими очами, ползти уже невмоготу, руки-ноги не слушают.
– Только не теперь! – рече я к ним, укрывая патлатую мою главу, лицо, грудь руками от побоев. – Не убейте! Не теперь! Внуки мои, чего задумали, много еще должон успеть я! Не убивайте, слышите? погодите родненькие!.. Я уже в бреду не понимал, что с языка срывается, боль сковала тело мое. И осознал я, что смерть за мною теперь пришла, и уже берет мя под руки белые, от убивцев проклятых уводит.

Ничего более не желала я так отчаянно, как покинуть святую обитель, сменить монашескую рясу, да скуфью на светское платье, забогатеть, выйти замуж повыгоднее за человека приличного, дабы стать уважаемой членшей новорусского обсчества, коего просвещения днями и ночами добивается Ее Императорское Величество Екатерина Вторая Всероссийская. Опостылела мне, прости Господи, жизнь аскетическая, хотелось перспективы столичной, любить, вращаться в салонах знатных. Одеваться в моду, блистать светской дамой на всех балах и куражиться с любовниками. Чтобы впредь все недоступное стало доступным. Ведь по злому обстоятельству оказалась я малолетним подростком в стенах монастыря Зверина-Покровского, а именно по внезапной потере обоих родителей, разбившихся на оживленном перекрестке, когда ехали в экипаже на крестины в дом губернатора Афигелова.
Монастырь наш белокаменный привольно раскинулся на берегу Волхова. Церковь Пресвятой Богородицы посреди оного величаво высится и колокольня и маленькая церковь Симеона Богоприимца, а возле них сестринские корпуса с кельями скромными, вдоль монастырской стены огородики разбиты и деревца плодовые тенятся. Ворота глухие с дверцей для пеших проходов от греховного мира святую обитель ограждают. Когда отворяют их, чтоб пропустить телегу с провизией или выпустить экипаж матушки-настоятельницы Евдокии, так скрыпят оголтелые, что душу тем неистовым звучанием режут, невыносимые. Легче всего мне среди дерев пребывается, где наедине со своими мыслями можно упрятаться в дальнем уголке и почитать какую-нибудь неодобренную матушкой Евдокией литературу.
В монастыре еще строительство продолжалось. Не доставало нам и келий, потому в каждой теснились по трое-четверо. Средства на монастырскую жизнь своими силами добывали послушницы да сестры. Казенных не хватало. По высочайшему велению деньги распределялись на развитие государства Российского, продвижение науки, поимку злодеев-разбойников во главе с лютым самозванцем Пугачевым, и прочие светские потребности. Но большей частью тихо разворовывались. Оттого дворцы у знатного сословия особливо богатые. Оттого нищих много. А монастыри на произвол судьбы брошены. Потому сестры на паперти у новгородских церквей, на оживленных улицах и возле кабаков стоят, прося милостыню. Так-то акромя основных работ в огороде, саду, кельях и в церквях, где мы должны мыть, красить, следить за порядком, вынуждены еще и побираться. И мне часто приходилось у церкви Параскевы Пятницы простаивать. Побираюсь, а у самой мятежная душа на волю рвется. Ради свободы, прости Господи, я готова на все издержания. Ни денег, ни комнаты, ни полезных знакомств у меня, двадцати трехлетней монашенки, не было и не могло быть. Сестры, матушка-настоятельница, работники строго за порядком бдели. Решилась я на худой проступок из отчаяния.
Мой благовидный образ не вызывал подозрений ни в одной благородной душе. Репутацию монашенки ничто не оскверняло, и бросал честный люд пожертвования в мой медный кувшин, кой у груди я держала. Но под этой скромной моей личиною, прости Господи, лукавство затаилося. Противу благоразумия не все добытое на паперти я в общую казну отдавала. Кое-что прятала. Но никакого подозрения никому не внушала. Стоило мне заурядного труда тайком накапливать нужную сумму и клад свой держать в тайнике среди руин фундамента старой церкви под камнем, куда никто никогда не заглядывал.
Сердобольные мужчины часто в мой кувшин монеты опускали, крестились, склоняли голову, а я провожала их словами: «Храни вас Господь». Привлечь внимание купца, кучера, иноземного странника к своей особе было не хитрой задачей. И князья, бывало, на белое личико мое заглядывались. Когда тот или другой проходил мимо, я ловила его взгляд, застенчиво улыбалась, опускала глаза и – враз, подняв подол, показывала ножку. Не сходу барин клевал на сие безобразие. Нужно было пройти некоторому времени, чтоб клиент опомнился, дабы образ благовоспитанной монашки в его сознание преобратился в образ желанной грешницы-распутницы. И удача Венеры меня не обходила. Вместе с господином уходили мы в его покои, делали любовь, и тогда достаток мой увеличивался в разы. С мужчинами я стала откровенна, обучилась совершать все, чего им только желалось, и старалась я от души. Слава о страстной монашенке Есении (это мое ложное имя) стала опасно шириться. Студ ведь какой! В любой день могли установить за сестрами строгий надзор. И пора уже было, забрав из тайника накопленное, бежать из монастыря в столицу. Фортун меня, юную монашку, покамест не подводил. Только нужно было вовремя остановиться, дабы, не дай Бог, не лишиться добытого непосильным трудом. Как вдруг случилась со мною история.
В тот раз стояла я на паперти церкви Спаса Преображения. Был простой день лета 1774 года. На улице народу немного. Одни только ребятишки беззаботные и веселые в пыли игралися, ничего от жизни не требуя. Улица старая, дома двухэтажные, дорога брусчаткой выложена, коровьим, да конским навозом удобрена, так что воздух тут витал духовитый. Не по-летнему небо было подернуто мрачной серостью. И оттого на душе моей тоже было прескверно. Тут и там юродивые сидели. И тот человек, который великое милосердие с бедным учинял, бросая ему на грязную ладонь монеты, невольно тому кланялся, чуть ли не в ноги. А я стояла со своим кувшином в руках и почтенно кивала каждому подателю. В какой-то час проходил мимо красивый барчук иностранного роду с болтливыми приятелями. Остановился он предо мной, достал из кошеля монеты и бросил в кувшин, ни слова не промолвил. И глянула я в очи его синие, улыбнулась, да так искренне, что вижу, барчук румянцем зарделся и стыдливо взгляд опустил. Ну, думаю, и этого зацепила, хотя вовсе не собиралася. Глянул на меня сей въюнош напоследок и, опомнясь, поспешил догонять своих приятелей, а я едва вымолвила: «Благослови вас Господь» – так он глубоко мою душу тронул. Пригож он собой. Строен, белокур, разодет. А взгляд! Таких милых больших глазищ с ресницами в дюйм я отродясь не видывала. Внешне хоть и худощав, но крепок и явен зачин на будущее укрепление силы и добротного телосложения.
Пришелся мне иноземец по душе так, что остаток дня только об нем и думала. Тайно надеялась, что сей высоколобый отрок тоже ко мне особливый интерес почувствовал. А ежели судить по робости его, залитым румянцем ланитам, да вспыхнувшим было глазам, то любви он прежде не ведал, да разве только в мечтах пропадал – так мне хотелось этому верить. Знать думы мои не напрасны. Полюбила я горячо с первого взору. Страсть как понравился. И тайную мечту об нем укромно в сердце противу всех упрятала.
Каким чудом крестьянин-работник наемный, тайник мой открыл, да все сбережения себе присвоил – не знаю. Видела я это преступление, да схватить за руку поостереглась – выдаст меня с головой, тогда ни денег, ни доверия, ни крыши мне более не станет. Такая досада мне случилась непоправимая. Удар сей пришелся в аккурат накануне моего решительного знакомства с иноземным барчуком, о коем я счастливо все те дни размечталася.
На другое утро стояла я охотно на Торговой улице неподалеку от Детинца. Гляжу, голубчик мой германско-подданный в одиночестве на дороге показался. Я как впилась в него глазами, так не отпускала, покуда он со мной не поравнялся. Полез милый в кошель свой за монетами, а я дожидаючи вся извелась, жаждала слова вымолвить. А вместо этого подняла подол рясы, да так перестаралась от волнения, что босая ножка моя по самое колено оголилась и юношу прямо-таки ослепила. Так зарделся лицом бедный мой, что глаза его больше прежнего распахнулись, и сама я здоровенько смутилася. Что наделала я! Погубила себя и его! Не будет мне пощады! Мальчик этот монеты в кувшин бросил, попятился, глазищами удивленно хлопая, насилу опомнился и поспешил восвояси. Ругала я себя до чертиков. Так разволновалась, что носик кувшина в левой груди моей больно отпечатался. А спустя четверть часу, гляжу, возвращается родненький. Приободрился, осмелел, раздухарился. Подошел, чуть улыбнулся мне, весь разрумяненный. И бросая монетку в кувшин, шепнул украдкой: «За околицей в березнячке у сторожки» и, не замешкав, побрел, куда указано. Погодя немного, и я туда же выдвинулась, следуя сему требованию.
Все цвело вокруг. Ласковая теплынь нежила, златоглавый Новгород под солнышком дремал, искрящийся Волхов бодро нес свои воды – все возбуждало во мне радостное настроение. Предвкушала я свое освобождение. Мечтала, как закрутит нас обоих вихорь страстной любви, прости Кресте. Шла я по луговой тропинке к рощице белоствольной. Вокруг лепота Господне. Далеко впереди желанная стройная фигурка виднеется. Земля паром исходит. Березки шепотом Бога восхваляют. Небо, что окиян, глубокое, перьями облачков расписанное. Городская суета звуков сюда не докатывается. Покой вокруг волшебный. Только жаворонки надо мною песни свои журчат. До монастыря отсель не далече, так я не раз уж по ухабистой дорожке тут хаживала, но впервые душой к сим окрестностям велико прониклась. Как заново для себя открыла. Когда дятел в рощице по стволу стукал, чудилось мне, точно это сердце мое бьет взволнованное – так я беспокоилась о нашем с немченком свидании.
Там, в сторожке бревенчатой, пахнущей сырой древесиной, мы и спознались. Маркус лет семнадцати от роду оказался сыном консульским и пребывал на каникулах в поместье губернских друзей Афигеловых. Теперь, стоя предо мною, он поглощал меня своими бездонными глазами. Признался, что полюбил меня с первого взору без оглядки, что стала я первой, кто вошел в его мечты и желания наяву, что прежде столь сильных чувств к дамам не испытывал. А какими словами меня обласкал: «Мой светлый ангел», «Душа из садов райских», «Благодетельница моя святая»… Вот как распалился. А потом смутился чегой-то. И я так ласково спросила: «Небось в первый раз?» Милый мой неохотно кивнул. «Ничего, так даже интересней», – обрадовалась я, и тогда без памяти, в плотской связи, направила его куда следует, так что мальчик мой потерял свою голову светлую. Погубила немчонка безвозвратно. Помилуй меня, Господи.
Более не надеялась я наверстать утраченных денег прежним способом. А тут спаситель мне объявился. Маркус в конце лета должен был вернуться в Петербург на учебу в военно-морской академии. И я за ним договорилась последовать. Обещал он снять квартиру мне и взять на попечение, дабы продолжать наши свидания, а после, когда время наступит благоприятное, вознамерился на мне жениться.
Оставшийся летний месяц с половиною мы в березнячке нашем тайно встречались. Так хорошо мне было с моим мальчиком, как никогда больше. И к церкви, где я с кувшином стояла, мой друг часто захаживал. Монеты мне сыпал. Я тогда больше всех приносила в казну. И не слагалось мне большего счастия, чем разглагольствовать с Маркусом и тайно мечтам предаваться.
Однажды приключился случай такой необыкновенности, что всякий раз как вспомню, так щекотливый трепет охватывает. Стояли мы возле церкви Спаса Преображения, увлеченные беседой привольною, вдруг, цепляю я краем глаза: матушка-настоятельница идет. Смурная, нервная, палкой о камни мостовой стукает – видно, не с той ноги сегодня поднялась. А Маркус рядом, за руку меня держит, глаза влюбленные. А во мне паника: что делать? куда деваться? увидит нас – заподозрит – худо будет. Студ ведь какой! Оценив ситуацию, я мигом сообразила, какова нам сквозит опасность. Укрыться моему другу уже нигде не успеть. И тогда говорю ему, приподнимая подол рясы:
– Ради Бога скройся.
И он юркнул ко мне, словно под купол Рая. Благо риза моя широкая, а юноша – строен, будто пескарь. Забрался, ноги обхватил и лицом в промежность уткнулся, будто ящерка.
Любовник под юбкой, матушка приближается, я к Господу обращаюсь: «Храни меня, Боже, ибо я на Тебя уповаю… Ты держишь жребий мой…»
Вскоре матушка Евдокия с каменным лицом и гордой осанкою подошла ко мне, и мы раскланялись.
– Как успехи, Елена, дочь моя? – поинтересовалась она, поглядывая на кувшин, кой держала я, крепко прижимая к груди.
– Спасибо, матушка, хорошо, – робко произнесла я. – С милостью Господа Бога стою.
А у самой голос дрожит от волнения. Только бы не выдать нас. Выстоять.
– Что-то далеко ты стоишь от церковного крыльца, – заметила она. – Встань поближе, там больше народу ходит, заметней будешь.
– Хорошо, матушка Евдокия, тут тенек от куполов, – мигом придумала я, чем отбрехаться, – немного передохну и вернусь на прежнее место.
А Маркус мой бедный там, под рясою, совсем уж рехнулся – такая блажь на него нашла, чувствую, терпение ему изменяет. Ресницами своими меня внизу всю общекотал. Боюсь, как бы не выдал себя, оголтелый. Да и я тоже еле держалась.
– Ладно, дочь моя, будь по-твоему. Только издергалась ты, будто вши одолели, ради Бога, помойся с дегтем сегодня, – не скрывая раздражения, сказала она.
– Непременно, матушка Евдокия, – кивнула я, стыдливо опустив глаза.
– Будь умницей, дитя мое, во имя Господа нашего Христа, – сказала она подозрительным тоном и зашагала прочь.
– Храни вас Бог, матушка, – ответила я, едва не теряя сознание, чудом держась на ногах от сладкого томления.
До того крепко в беспокойстве я кувшин прижимала, что острый носик его у меня на правой груди отчеканился.
И слава, что скоро ушла настоятельница.
Она направилась в церковь, на паперти бросила юродивому монетку, повернулась к образу, что над входом, перекрестилась пред ликом святым троекратно, склонила голову и уже с лестницы, кинув на меня взгляд, вошла в церковь.
Насилу мы с Маркусом убереглись от постыдного разоблачения и худой участи.
Едва только угроза нашей тайне миновала, я опомнилась, похлопала по подолу, чтоб любимый скорей выбирался, пока матушка Евдокия в церкви, да не тут-то было: Маркус не торопился.
С молитвою о спасении грешных наших душ, дождалась я, когда милый саморучно угомонится. И вот он раскрасневшийся, запыхавшийся, удовлетворенный выбрался на белый свет. Ни слова не говоря, мой Маркус поплелся прочь, даже не оглянулся вовсе. А я, послушная матушке Евдокии, немедленно вернулась на паперть.
Проходили наши с Маркусом счастливые дни. Уже сентябрь с дождями приплыл, небо хмарью завесил, березнячок наш озолотил. Время собираться в дорогу. Маркус пред своим отъездом обещал, что лишь только дела устроит, письмо мне вышлет. Но прошел месяц, за ним сырой октябрь ветрами задул, а там уже и ноябрь крепко морозцем ударил, а письма все нет. Ждала я весточки из столицы, так и не дождалась, наверное, забыл меня Маркус. Разбилось мое сердце. Свет мне уже не мил сделался. Осталась я в монастыре грехи свои замаливать. Думала, никогда уже из стен его не выберусь, да не угадала: в скором времени почувствовала тяжесть во чреве своем. И матушка-настоятельница, видя такой грех на меня особачилась. Изъяснения требовала касательно моего деяния срамного. А потом нашла мне убогое пристанище при церкви, а в монастыре, велела, чтоб ноги моей больше не было, так и прогнала. Спаси нас, Господи.
Широка Русь-матушка, да податься некуда. Посадил Бог праотца нашего древнего здесь и обрек его род на вечное терпение холодов, бескормицы, хищников. По весне на другой год перекрестилась я на все четыре стороны и пошла с ребенком Василием, куда очи смотрят, правды искать. Бог нам прибежище и сила…

Очнулся. Мне очень холодно. Я лежу голый. Набедренной шкуры моей нет. Очень болит бок. Что со мной? Я хочу встать и не могу – тело не слушается. Понял, лежу в глубоком выеме . Лежу на шкурах возле костра. В холодном суморе  мерцают отблески пламени. Скачут странные тени. Стены много разрисованы. Это выем шамана. Он много рисует. Туры, олени, мамонты, наш род с копьями и луками, деревья – много.
Мне пятнадцать стуж от рождения. Я могу охотиться. Что со мной случилось! В лесу деревья уже без листьев. Шумило . Мы гнали зубра к большой выземи . Хотели его поймать. Он падет на колья и умрет. Нас шестнадцать рус. Потом бык развернулся и ударил меня рогом. Тогда я упал. Страшное чудище хотело меня убить. От него моя рана в боку. Из нее струила кровь. Больше ничего не помню.
Теперь я в теми  выема шамана. Он лечит меня. Я позвал его. Он сказал, очень плохая рана. Я чувствовал, как она болит, но я сильнее смерти. Шаман знает, я крепкий рус и буду вновь охотиться. Сейчас он тепло одет в шкуры лося. У него густая серая борода. Он очень старый. Но глаза блестят ярко. На нем много украшений из больших зубов оленей, волка, медведя. Они бряцают от его движений. Он стал класть на мою рану кашицу из перетертых листьев. Я знаю, какие это листья. Когда я был мальчик, мы собирали для шамана крапиву, подорожник, одуванчики. Потом он добавляет в смесь какие-то чудо травы. Это его тайна. Он сам собирает эти травы. Теперь он кладет смесь на мой бок, сверху еще кладет пучки сухого болотного мха и перевязывает листьями камыша. Он тихо поет.
– Скажи, я буду жить? – спросил я шамана.
Шаман нахмурился и ответил:
– Дух-покровитель сказал, ты будешь жить.
Когда он закончил, боль в боку стала тише. Теперь я чувствую себя сильнее.
Потом шаман взял чашку с отваром из грибов и выпил. Затем надел себе на голову медведя с пустыми глазами и зубастой пастью. Взял большой бубен и начал звать духов-помощников. Теперь я слышу его рычание, биение бубна, клацанье бус из кости мамонта, песцовых зубов и ракушек на его накидке из медведя. Шаман движется вокруг костра, прыгает с ноги на ногу, крутится вокруг себя. Так продолжается долго. Он скачет все быстрее, быстрее. Тени его по стенам тоже скачут. Вдруг шаман стал громко кричать, звать духов, рычать. Он упал на колени, затрясся, продолжил бить палкой в бубен. Огонь горит ярко. Пение шамана страшно. Его глаза закатываются и становятся белыми, из рта идет пар, тело трясется. Я боюсь, с ним случится гибель, – духи заберут его. Потом шаман говорит духам, что демон Черн не будет забирать меня в свой мир моры, так сказал дух-покровитель. Долго шаман качался из стороны в сторону с бубном возле костра. И вдруг затих.
Скоро он подошел ко мне. Начал крутиться вокруг меня с бубном. Теперь с духом должен буду говорить я. Тогда он подал мне чашку с отваром чудодейственных растений. Я все выпил. Вскоре стал засыпать. Надо мной начали летать духи-помощники шамана. Они похожи на летучих мышей. Вылетали из бубна. Все быстрее и быстрее носились надо мной. Моя голова закружилась. Вдруг один дух влетел в меня, когда я глубоко вздохнул, я почувствовал в груди холод. Потом стала ночь.
И открыл глаза. Теперь я на лугу. Вокруг стоит дремучий лес. На черном небе сияют солнце, месяц и звезды. Над лугом изогнулась радуга. Она ярко светится. Я поднимаюсь и гляжу вокруг. Очень здесь тихо. Шумило качает ветви деревьев. Но я ничего не слышу. Везде дивные цветы. Никогда таких не видел. Они похожи на звезды. Сверкают разными красками. Потом они поднялись в воздух, закружились вокруг меня, я стал смеяться. Тогда они полетели к лесу. Там, куда духи цветов полетели, сильно закачались кусты. Они широко раздвинулись. Оттуда мне явился большой бык. Он сверху смотрит на меня добром. Тогда я узнал его. Это мой отец. Он подошел ко мне, но я не забоялся его, потому что он отец мне.
– Быков больше не бей, – говорит он. – И оленей, и мамонтов, и птиц не бей. А приручи каждой твари по паре. Заботься о них. Они тебе мяса, молока, яйца больше дадут.
– Не буду никого бить, – говорю я.
– Добро тебе отзовется.
– Да, отец.
– Впереди беловеи  лютые, падет много снега, стаи волков будут рыскать по голодной земле, – предупреждает он. – Уходи с племенем вслед за птицами к солнцу. Там холода нет.
– Все рус пойдут к солнцу, – обещаю я.
Тогда отец посмотрел на мой бок, где большая рана, и под взглядом его она ушла совсем. Тогда он повернулся и пошел в свой дремучий лес. Я остался один. Когда солнце, месяц, звезды погасли, настала темь, и я снова очутился в холодном выеме.
Шаман бил в бубен вокруг меня и пел. Когда я вернулся, он успокоился и очень обрадовался.
– Что ты видел? – спросил он.
– Отца своего видел, – ответил я.
– Расскажи.
И я рассказал, что говорил мне отец, и как ушла рана.
Шаман обрадовался, засмеялся, потом долго хвалил духов-помощников.
Боль в моем боку совсем утекла. Я хотел встать. Шаман обещал: скоро и я смогу идти с другими рус вслед за птицами.

Какое-то невозможное безумие. Черти что творится в нашей советской науке. И куда только приведут эти лихие лжеучения, – тихо возмущался я по пути домой после научной конференции по вопросам генетики, что проходила в университете. – Они давят выдающихся специалистов. Выдают откровенную фальшь за истину. Это отбросит нашу науку назад, тогда как мир продвигается и делает важные открытия. Мы теряем драгоценное время. – Чтобы проветриться на легком морозце я вышел из трамвая на остановку раньше. – Мы лишаем науку преданных ей ученых: Вавилова, Говорова, Кольцова. Их знания отвергаются в пользу губительных заблуждений этого недоучки товарища Лысенко. Невероятная какая-то глупость…
После научного заседания в моей голове роились только тревожные мысли. Усталый, опустошенный, недоумевающий брел я по Арбату в тяжелой задумчивости. Искрящийся снежок хрустел под ногами. В светящихся витринах кое-где уже наряжали новогоднюю елку. В темном вечернем воздухе мелькали крошечные снежинки, они сверкали, как хрупкие проблески надежды в свете уличных фонарей, а потом таяли на моем пальто. Я выдыхал пар возмущения.
Как мог этот уважаемый профессор Хвостов выступить с докладом, поддерживающим какой-то псевдонаучный вздор? – нахлынула на меня очередная волна негодования. – Известный микробиолог через чур яростно поддерживает необоснованные выводы товарища Лысенко. В моих глазах профессор теряет доверие. Всяк очевидно: идеи народных академиков ошибочны. Но зачем поддерживают? Эти сказки о превращении пшеницы до размеров кукурузы… Нет слов… – тут я едва не упал, поскользнувшись на присыпанном снежком льду. – Прислушались бы к Белозерскому и Зильберу – их достижения, их знания, их эксперимент несут гораздо больше научного смысла. Их выводы важнее для сельского хозяйства. Так почему бы не прислушаться? Да уж куда там высоколобому Хвостову и его коллегам. А сколько протестов, сколько опровержений с пеной у рта вызвало мое выступление. Этот Хвостов – народный кормилец разнес бы меня при первой возможности. А какой изворотливый! Он одним глазом суров, а другим – любезен. Лицемер. Даны этому черту рога, чтобы бодаться. Народ, истерзанный гражданской войной, мрет с голоду, а я, видите ли, своими догмами опровергаю фантазии товарища Лысенко. Что за чушь? Ну довольно, Аркадий Семенович, надо успокоиться. Так тоже нельзя. Надо набраться терпения. Справедливость-то она все равно победит. Да только бы не было поздно. Лучших специалистов гнобят. Ну довольно уже. Что-то сердце покалывает. Надо еще провести одно важное дело, потом домой, выпить горячего чаю и в постель. Баиньки. А то доведу себя до больничной койки. Лучше-то не будет. Силы мне нужны. Надо прежде успокоиться. Вот так, хорошо, все будет хорошо… Конечно, жаль, если не дадут продолжать исследования. Но ничего, справлюсь, где наша не пропадала… – Так успокаивая себя, шел я, понурившись, ничего не замечая вокруг. – Их доказательства – все равно, что мыльные пузыри красивы – ласкают глаз власти. Мол, накормим народ, поднимем благосостояние в два счета. Смелые. Это неграмотность в вопросах генетики совершенно сбивает их с толку. Они ничего не способны понять. И не хотят. Изменения признаков у родителей под влиянием окружающей среды потомками не наследуются. Истина! А то было бы все куда проще: детям в школе не нужно учиться – рождались бы сразу профессорами и академиками со всеми знаниями в голове от предков. Неужели это надо оспаривать? Видимо, чтобы уничтожить Вавилова – надо. Он якобы враг народа, иностранный провокатор, морганист. Не дает Советской власти накормить голодающий народ. А товарищ Лысенко бьется на полях страны и достигает оглушительных результатов. Тьфу! Ну вот опять я разошелся. Довольно бы уже. – Я стал глубже вдыхать морозный воздух. Надо было, наконец, уже успокоиться. Я поднял воротник, поправил на голове шляпу, постучал ногами о землю, чтобы сбить с ботинок снежную пыль. – Пятнадцать лет изысканий. Неужели все кончено? Не верится мне…
– Аркадий Семенович! – услышал я с переулка. – Аркадий Семенович! А я вас тут дожидаюсь. Вы вроде бы раньше меня из университета вышли.
Ко мне подошла моя бывшая сотрудница микробиолог Наденька Загорская. Щеки розовые, глаза горят, сияет девчонка. Хотя, вижу, намерзлась тут.
– Не надо бы нам сейчас вместе. Засекут, – завозмущался я и с досадой добавил: – Все дело испортим. Я ведь просил: кафе «Баррикады» в девять тридцать.
– А я не боюсь, – уверенно проговорила она. – Что мы, как преступники все по тайникам прячемся, от всех скрываемся. – Вспылила она. Но тотчас своих слов смутилась. Опустила глаза и промолвила: – Извините, глупая я, не подумала.
– Худо с нами, Надежда, плохи дела, – проговорил я. – Но хотя бы дело наше не пропало бы.
– Не пропадет, Аркадий Семенович, – сказала она тихо.
– Ну ладно, ладно, Наденька, – поспешил я успокоить. – Авось не заметят. Вот что, нам надо уйти отсюда. Дома я вызову тебе такси. Поезжай в кафе «Театральное», что на Тверском бульваре. Ты знаешь. Я следом приеду.
– Хорошо, – сказала он печально и отошла в полумрак соседнего дома к деревьям.
Я не хотел, чтобы о наших с Наденькой отношениях знали. Ради ее благополучия не хотел. С тех пор, как она ушла из моей лаборатории, мы встречались тайком. Пусть хотя бы она будет счастлива. У нее будущее.
Вирусы, бактерии, прочие простейшие существа могут быть одной из движущих сил эволюции. Мы вместе занимались этой темой. Генетические исследования многие тайны нам открывали. Миллионы невидимых существ несут в организм тысячи новых признаков. Мы не знаем как это возможно, но западные ученые, уже проводят исследования. Есть что-то такое неразведанное в наших клетках, что таится и ждет нашего пристального внимания. И мы непременно найдем эти загадочные «корпускулы». Разгадаем тайну, прежде чем сделают это наши европейские коллеги, мы расшифруем этот код. А пока надо жить, надо много работать, познавать окружающий нас мир. Как бы нам не мешали все эти товарищи во главе с Лысенко. Расстрелянная, истерзанная в казематах, замерзшая в лагерях наука. Ничего, поднимется и она, как легендарная Феникс. Надо только верить. С верой легче. Ведь злу не по силам испепелить саму душу.
В кафе мы встретились спустя полчаса. Мой портфель был туго набит. И это нехорошо – подозрительно, ну да времени уже нет, надо торопиться. Наденька сидела за столиком в дальнем углу зала. Народу было немного. Ни одного знакомого. Мы здесь прежде не бывали. И это к лучшему.
Она была в светлом пальто, на голове теплый вязаный берет, вокруг шеи толстый шарф. Ее кожаные перчатки лежали на столе рядом с сумочкой. Милое с румянцем лицо, красивые серые глаза, родинка на щеке. Мне все нравилось в этой девушке.
Ужинать нам от волнения не хотелось. Мы заказали только чаю и бутерброды с ветчиной, а потом выпили-таки по бокалу красного вина. Долго быть вместе нам не следовало.
– Я очень жалею, что меня вынудили оставить лабораторию, – призналась она, расстегивая пальто, так как в кафе было жарко. – Брошенное на полпути дело. А сейчас я занимаюсь совсем не тем, чем хотелось бы. Поверьте, Аркадий Семенович, в душе я с вами. Очень надеюсь вернуться.
– Ничего, Наденька, так надо, – с горестным вздохом произнес я. – Ради нас двоих, тебя, нашего дела. Придет такое время, и мы продолжим,.. все к нам вернется.
– Боюсь, будет поздно.
– Надо бы верить.
– Знайте, Аркадий Семенович, я все равно займусь начатой нами работой, не здесь, так где-нибудь еще.
– Побереги себя Надя. Видишь, что с нами делают, что с Вавиловым, Левитским, Карпеченко. Науке нужны ученые. А что будет, если никого не останется? Пропадет.
– Уеду.
– Может быть, так будет лучше для тебя. Но для России – тупик. Ты единственная в нашей лаборатории, кому я могу доверять. Потому мы с тобой здесь. У меня все с собой.
При этих словах Надя огляделась по сторонам. Ничего подозрительного, недоброго, опасного в кафе не заметилось. Я же был внешне спокоен.
– Все сохраню, – сказала она уверенно. – И его в обиду не дам. – Тут она приложила ладонь к своему животу.
Я улыбнулся, зная, о чем это она.
– Чтобы ни случилось, не бросай наше дело, за ним будущее. Ради науки, ради здоровья людей, ради справедливости, – произнес я тихо.
– Обещаю, – кивнула она.
Свой портфель я сразу, по приходу, поставил у ног Нади. Она заберет его. А я буду уповать на удачу.
– В портфеле все, – сказал я вполголоса.
– Будьте спокойны, Аркадий Семенович, я знаю, что делать.
Я пристально глянул на нее и чуть улыбнулся. Тревожные чувства ни как не отпускали меня. Нам пора было расстаться. Но это труднее всего. Тем более, когда я знал от нее добрую новость.
– Береги его, – попросил я, чуть кивнув на ее живот. – Может быть, ему повезет в жизни. Ну довольно, не надо нам больше вместе. Это опасно для нас троих.
– Я понимаю, – вздохнула Надя и опустила голову, словно стыдясь своих увлажнившихся глаз.
Больше она не смогла ничего сказать. Слезы душили ее. Мы оба понимали, но боялись об этом говорить, лучше не надо этого совсем.
– А помнишь, как мы с тобой лягушек для лаборатории ловили? – сказал я, желая, скрасить эти последние минуты забавным воспоминанием. – Ты на четвертом курсе, если не ошибаюсь, а я – аспирант кафедры микробиологии. Сколько раз я в болоте сидел?
– Раза три не меньше, – ответила она, приободрившись.
– После того мне уже более ничего не страшно, – улыбнулся я. – Если бы не ты, накормил бы я болотную живность досыта, верно?
– А вам приходилось кого-нибудь спасать?
Я задумался, соображая, и ответил:
– Помню, два миллиона лет назад я спас мать и ее ребенка, это было в первый раз.
– Как мило, – улыбнулась она. – От кого же?
– От голодного льва.
– А теперь вы спасаете меня?
– Все это мне кажется сном.
Надя поглядела на меня печально. Не зная, чем продолжить разговор, я бестолково вертел на столе чайную ложку. Надо было скорее со всем этим кончать.
– Я люблю вас, – тихо произнесла девушка.
Тут я глянул на нее пристально.
– Наденька моя… – я хотел ответить ей тем же, но запнулся от подступившего к горлу кома досады и вместо этого заторопился: – Ну все, пора.
Она шмыгнула носом, достала из кармана пальто скомканный носовой платок, промокнула глаза.
– В портфеле ты найдешь еще один сверток. В нем столько, что вам двоим надолго хватит. Даже если решишь уехать.
– Не надо было.
– Ну что ты опять за свое, – покачал я головой, поднимаясь из-за стола. – Ты не представляешь, как я рад. Наденька, жизнь-то продолжается!
Она молча кивнула, и неудержимые слезы покатились по ее щекам. Я больше не хотел ее расстраивать. Подержал ее за руку и сказал:
– Прощай.
Так мы расстались.
Следующим поздним вечером, когда я лежал в постели еще без сна, в дверь позвонили. Надев халат, я пошел открывать, понимая, что в покое меня больше не оставят. На пороге стоял уполномоченный в круглых очках, в черной кожаной куртке, фуражке с кокардой и с папкой в руке. За его спиной столпились пятеро бравых ребят. Человек в кожанке раскрыл передо мной свое удостоверение, дабы я осведомился, с кем имею честь говорить. После чего, достав из папки ордер на обыск, подал мне эту бумагу для ознакомления.
– Мы должны войти, – произнес он требовательно.
Я кивнул и отошел в сторону. Эти люди торопливо прошли в квартиру, по мановению руки Бреденева разошлись по комнатам и принялись шнырять, будто крысы. Я прошел следом за комиссаром в гостиную, где опустился в кресло и стал ждать. Казалось, на сей раз, они решили перевернуть мое жилье вверх дном и вытряхнуть его содержимое из всех щелей. Они были скрупулезны. В те минуты мне даже казалось, они знают все закоулки квартиры, я не помню те ли это люди, что были у меня дней десять назад. Комиссар был другой. Впрочем, для меня они все одинаковы, как некая темная, безмозглая масса, выполняющая заданную функцию. Теперь, можно было подумать, они искали что-то конкретное. Бреденев между тем ходил по комнате, поглядывая за работой своих ребят, и, казалось, пребывал в отрешенной задумчивости. В его руках между тем появлялись то фотографии, то папки с моими бумагами, то колбы с растворами – все то, что подносили ему добросовестные ищейки. Но интереса эти находки у Бреденева не вызывали.
Он шагал из стороны в сторону. И шаг за шагом квартира превращалась в свалку. Этакий вихрь пронесся. Потом комиссар стоял у темного окна, отрешенно глядел на огни отдыхающего от забот города, словно обыск его больше не интересовал. Когда ребята принялись за книжные полки, Бреденев вдруг опомнился и подошел к ним. В следующую минуту к нему в руки попал семейный альбом с фотографиями. Перелистывая его, Бреденев качал головой, и вдруг обратился ко мне:
– Здесь ваши родители?
Я устало кивнул.
– Старый дворянский род, – с искренним сочувствием проговорил он, продолжая рассматривать пожелтевшие снимки с декоративно резными краями. – Кое-кто из моих дальних предков тоже из дворян. Декабристы. Но об этом я обычно предпочитаю помалкивать.
Он положил альбом на журнальный столик и снова принялся прохаживаться по комнате, напустив на себя задумчивый вид, словно находился на перроне в ожидании поезда. Только поезд этот уже никогда не придет. Все пути перекрыты. Потом в его руке оказалась старая немецкая брошюра об исследованиях и выводах, сделанных Томасом Морганом – издание, затерявшееся среди книг, о котором я уже и позабыл. Бреденев полистал брошюру, поглядел на меня и бросил ее на фотоальбом.
Наконец обыск закончился, сегодня он не был столь продолжительным, и ребята собрались в гостиной.
– Все в порядке? – спросил я Бреденева, поднимаясь с кресла.
Он покачал головой.
– Товарищ Лаверский, – провозгласил он с холодным пафосом, – именем Советского народа, по решению правительства Союза Советских Социалистических Республик вы арестованы. Этот ордер выдан сегодняшним числом. – Протянул мне бумагу.
– Но это ошибка, – сказал я, не глядя на бумагу. – В чем меня обвиняют?
Бреденев не ответил. Прежде чем увести, мне позволили надеть пальто, шарф, туфли. А когда все квартиру покинули, комиссар входную дверь опечатал. Морозный воздух обжег мне лицо. Во дворе, прежде чем сесть в машину, я успел заметить, как подглядывали из окон соседи. Теперь будут судачить, как арестовали «нашего ученого» и увезли в известном направлении. И мне было жаль их, жаль себя, жаль Советскую страну. Всех было жаль. Наши начинания, поиск великой истины, познание таинственного кода – все отброшено прочь. А ведь мы уже почти приблизились к тайне, открытие которой спасло бы миллионы жизней, и не хватило нам каких-то месяцев, а может и дней. Не успели мы.
Сердце щемило от понимания того, что знания мои, объявленные вне закона, теперь сгниют вместе со мной далеко, далеко где-нибудь в дебрях Сибири…

Повествование не окончено. Я ощутил это в тот момент, когда собрался поставить последнюю точку. Вместо этого, по какому-то волшебству, она вдруг расстроилась, превратившись в многоточие. Я даже не осознавал, чего больше – досады или удовлетворение испытываю при таких загадочных обстоятельствах. Какое-то смешанное чувство появилось во мне. И все-таки я не высказался до конца. Должно быть что-то еще. Это мне интуиция подсказывала. Я уже затрудняюсь вспомнить то количество дней, которые трудился над этой историей. Их было много. Впрочем, прошло более месяца, пока я все это писал.
За окном бело. Снежные хлопья носятся в утреннем синем воздухе. Ветви рябины оделись в снежные меха. Утро выдалось плодотворным. Пора ставить точку. Чувствую себя опустошенным, словно бумага вытянула из меня силы, но довольным от исполненных намерений. Свобода! Я могу отложить работу на некоторое время, потом вернусь к ней и завершу. Но это потом. А теперь можно перевести дух. Прекрасно! Только некому разделить со мной эту радость: я тут один. Говорят, демоны появляются, когда человек испытывает на себе тяжесть времени. Но сегодня им, похоже, не до меня. Мне хочется с кем-нибудь поговорить.
Тогда я вспомнил, что давно собирался позвонить своей знакомой. Она работает в цветочной лавке «Лилия», что на Арбате. Однажды я купил у нее белую орхидею, а потом время от времени захаживал в ее цветочные владения проведать. Мы не виделись уже больше месяца. Я взялся за телефон.
– Привет! – сказал я.
– Привет! – ответила Виктория весело, словно ждала этого звонка, как счастья.
– Что у тебя хорошего?
– Кроме работы – ничего. И вот ты позвонил. Что-то давно тебя не было видно, как ты?
– Хреново, не могу закончить свою новую пьесу, ни как не идет концовка.
– Ты чего-то боишься?
– Больше всего на свете я боюсь только львов.
– Как странно.
– Впрочем, ничего особенного.
– Уверена, у тебя все получится, ты только не волнуйся.
– Какие планы на вечер? – вдруг спросил я.
– Не знаю, Миша, я еще не думала, в общем, ничего особенного, – оживилась она.
– А я должен закончить пьесу, – твердо сказал я.
На некоторое время повисла тишина, словно бы между нами по проводу мышь пробежала.
– Ты молчишь? Что-то не так? Ты чем-то расстроена? – выпалил я.
– Нет, все в порядке, – ответила она. – Я только думаю… Пытаюсь сообразить, что бы я приготовила тебе на ужин, ведь после работы над пьесой ты будешь голоден.
– Очень.
– Тогда я подумаю.
– Хорошо, но эту историю мы будем дописывать вместе, а чтобы не тратить время на приготовление ужина, проведем этот вечер в кафе, согласна?
– Какая неожиданная идея!
– Тогда до вечера?
– До вечера.
– Зайду к тебе в семь.
Я вошел в «Лилию» в назначенное время. Теперь Виктория кажется мне еще прекраснее. Стройная, синеглазая, улыбчивая девушка чуть моложе меня. Улыбка ее так искренна, так умна и безмятежна, что снова воодушевила меня. Виктория так же хороша собой, как и те чудесные цветы, за которыми ухаживает. Она живо собралась, попрощалась с напарницей до завтра, после чего мы сели в мой старенький серый «Опель» и покатили на Тверской бульвар.
Спустя полчаса мы вошли в то самое кафе «Театральное», в котором, как рассказывала мне мать, ее родители виделись в последний раз. Я не уверен, что обстановка в зале теперь та же, скорее всего нет. Но это не важно, главное, наша история продолжается.


Рецензии
Добрый день! Есть вопросы по РПС. Разрешите с вами связаться по почте, через "Прозу" не удается. Спасибо за рассказ!

Олег Черняк   23.07.2016 10:33     Заявить о нарушении
Здравствуйте! Мой e-mail: dmitri-grigoriev@mail.ru

Григорьев Дмитрий   24.07.2016 13:21   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.