Борис Пастернак не гений, а графоман. Глава I

               

  Книга «Борис Пастернак не гений, а графоман»  вышедшая в 2010 году, являлась продолжением начатого автором в 2006 году исследования творчества Б.Л. Пастернака. Первая книга, посвященная этой теме, «Борис Пастернак. Мифы и реальность» вышла в свет в 2007 году. Поставленной в ней автором задачей было развенчание ореола безупречности, созданного пристрастной критикой вокруг имени поэта. Настоящая книга состоит из четырех отдельных статей, посвященных разным вопросам, связанным с творчеством Пастернака. Статьи в основном сохранены в первоначальной редакции, предусматривавшей их независимую публикацию. Главной темой книги является демонстрация необъективной оценки творчества Б.Л.Пастернака нашим литературоведением и искаженное, с уклоном в апологию отражение его творчества в учебниках для российских общеобразовательных учреждений. Полемизируя с Д.Быковым,автор категорически отвергает его полную легковесных, неискренних оценок и суждений восьмым изданием вышедшую в 2007 году в серии ЖЗЛ книгу«Борис Пастернак». «Борис Пастернак не гений, а графоман» публикуется в сокращенном виде. Из книги изъяты примеры грамматических, смысловых и стилистических огрехов, содержащихся в романе «Доктор Живаго», дублировавшие приведенные в новой моей книги «Затянувшееся безобразие», опубликованной здесь же на сервере «Проза. ру».  «Борис Пастернак не гений, а графоман» я рекомендую читать после «Затянувшегося безобразия», где примеры пастернаковской графомании приведены в полном объеме.

               
                Глава I
                О самом одаренном литераторе и опекающем его               
                не менее одаренном литературоведе.
               
                1
     В 2007 году вышла из печати моя книжка о Пастернаке  «Борис Пастернак. Мифы и реальность». Мнение о творчестве Пастернака и в первую очередь о его неоднократно за время работы над книгой прочитанном мною романе «Доктор Живаго» сложилось у меня окончательно и бесповоротно. Поэтический дар и образное мышление у Бориса Леонидовича были налицо, а вот с литературным даром, т.е. умением (как он говорил) «выжать поэзию во здравие бумаги», или, попросту говоря, написать и оценить написанное – дела обстояли из рук вон плохо. Поэтому и создавал он порой вот такие очевидные парадоксы, утверждая, что использует поэзию во здравие бумаги, а не наоборот, как это делают поэты. Эмоций, восклицаний, ярких метафор и сентиментальных красивостей в его стихах и прозе всегда было в избытке. Но сочетается все это с разного рода смысловыми недоразумениями, конфликтами с грамматикой, неумелой и неряшливой редактурой и другими огрехами, под тяжестью которых чаша весов с поэтическим даром поэта взлетает высоко к небесам, обессмысливая то, что на ней лежит.
 В том же 2007 году в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Жизнь замечательных людей» из печати вышла восьмым изданием книга Дмитрия Быкова «Борис Пастернак». Среди книг серии она оказалась едва ли не самой объемной, сопровождалась солидной помпой и, несмотря на очевидную легковесность ее содержания, была отмечена национальной премией «Большая книга». Дмитрий Быков – личность в литературном мире известная. Слушая на радио Сити FM, как он беседовал с умными людьми, я удивлялся его эрудиции и способности говорить на любую предложенную собеседником тему. Книге Быкова о Пастернаке я искренне обрадовался, ожидая найти в ней профессиональный анализ творчества Б.Л.Пастернака, умный разговор о его стихах и прозе, хотелось проверить и свои оценки. Однако с первой же ее страницы, даже с первых ее слов, стало ясно, что сравнивать не придется. Книга Быкова – это очередной пространный гимн во славу Пастернака, гимн, созданный не объективно мыслящим литературоведом, а пристрастным (предельно пристрастным) фанатом автора заумных стихов и бездарного романа «Доктор Живаго». Правда, в искренность быковского фанатизма поверить трудно. Слишком уж часто он проговаривается и произносит о Пастернаке такие вещи, каких о нем не говорили даже ярые его противники. Читая книгу Быкова, я удивлялся: как же можно так не дорожить собственным авторитетом: провозглашать дифирамбы поэту и тут же демонстрировать, что думаешь ты о нем совсем иначе. Оговорки Быков делал, конечно же, бессознательно, но именно эта их нечаянность и свидетельствует о неискренности похвал, адресовавшихся им Пастернаку. А в похвалах Быков был предельно несдержан. Всем известен анекдот про лучшего портного на этой улице. Быков придумал для своего подопечного более эффектный вариант: «Самый одаренный литератор».       В виду тут он, очевидно,  имел уже не улицу, не город, не страну, а всю планету. Эстафету  от своих предшественников (фанатов Пастернака) Быков принял уверенно и понес ее дальше на самую высокую вершину с целью утвердить там своего героя навеки, но откуда ему вскоре, в том числе и благодаря усилиям самого Быкова, предстоит стремительно покатиться вниз. В истории литературных курьезов еще не было случая, чтобы автор, не имеющий на то заслуг, навеки утвердился в когорте великих. Попасть в эту когорту на время, по очевидному недоразумению, как это случилось с Пастернаком, в связи с незаслуженным присуждением ему по проискам ЦРУ Америки Нобелевской премии, можно. А вот остаться на вершине навеки, как Пушкин или Толстой, не получится, для этого нужно быть по-настоящему великим.
    К книге Быкова я потерял интерес сразу же и навсегда. Заниматься анализом его необъятного и подчиненного одной идее (Слава великому Пастернаку!) труда – дело неблагодарное и ненужное. Придет время, и книга «Борис Пастернак» откроется автору в ее истинном виде и ляжет нелегким грузом на его совесть и сознание. Может быть, уже и легла, только Дмитрий Львович об этом пока помалкивает.
    Но отмахнуться от полного неискренних оценок фолианта Быкова просто так, без хотя бы самого общего разговора о нем, тоже нельзя (восьмое издание – не шутка). А поговорить тут есть о чем. Юного Пастернака, еще не выбравшего даже дела, каким он будет заниматься, и не создавшего ничего достойного внимания, Быков в своей книге запросто называет гением.
Чтобы оценка "гений не прозвучала как ирония, Быкову пришлось изрядно подправить это понятие, приблизив его к скромным возможностям Бориса Леонидовича. В результате гениям оказался приписан ряд качеств им совсем не свойственных. Гений, по мнению Быкова, оказывается, начинает не с демонстрации своих недюжинных творческих возможностей, он «почти всегда начинает с вещей откровенно смешных…» Примеров, подтверждающих эту тоже откровенно смешную мысль, Быков не привел. Да и откуда их было взять? Фразу Быкова о смешных вещах, поначалу создаваемых гениями, можно применить лишь к Пастернаку, ибо только его «гениальность» и совместима с этой фантазийной формулой Быкова. Продолжить сказанное Быковым о гениях, ориентируясь на Пастернака, можно было бы так: «И кончает тоже не менее смешными вещами. А в промежутке между началом и концом пишет еще немало смешного». Эти слова не домысел, а факт, который применительно к Пастернаку можно обильно иллюстрировать примерами, что я и сделал в опубликованной здесь же на «Проза. ру» книжке «Затянувшееся безобразие».
    В угоду Пастернаку Быков лишил гениев еще и такого важного качества, как вкус: «…но мы знаем, что со вкусом у Пастернака, как у всех гениев, далеко не всегда дело обстояло безупречно». Правда, какое-то время спустя, забыв о том, что он писал раньше, Дмитрий Львович вдруг объявит Пастернака «поэтом с безупречным вкусом», ничуть не беспокоясь о собственном престиже и сбитом с толку читателе. Чему же верить? А ничему не верить! У Быкова все надо проверять. Слишком уж очевидны его перегибы в оценках творчества преобразованного им из графоманов в гении поэта.
    Читая высказывания Быкова о гениях, невольно вспоминаешь Эллочку Щукину и названных ею «забавными»  академиков. Гении у Быкова выглядят даже забавнее. Оказывается им (гениям) ничего нельзя заказать: наляпают бог весть чего. Заказы можно делать лишь бездарным посредственностям: «…все, что Пастернак делал для заработка, или из теоретических соображений (как это понять?– В.С.), или по заказу, – много ниже его дарования и даже хуже поденщины посредственных коллег: посредственности лучше годятся для выполнения заказов – у гениев выходит такая гомерическая смесь, что хоть святых выноси».
    Я понимаю: Быкову было нужно восславить Пастернака. Я даже понимаю, почему было нужно, но зачем же так кривить душой  и незаслуженно обижать гениев и делать это за их счет. Посредственности никогда и ни в чем гениев не превосходили. Было бы совсем смешно, если бы это было так. Все дошедшие до нас памятники искусства прошлого, которыми мы восхищаемся, были созданы когда-то лучшими мастерами своего времени по заказам властей и знати, в угоду культовым потребностям или по запросам рынка, т.е. «для заработка». Слава богу, владыки прошлого понимали, что заказы надо делать мастерам (гениям), а не, как считает Быков, бездарным профанам. Творить на уровне «хоть святых выноси» гениям никогда не было свойственно. Пастернак, пожалуй, единственный, кому Быков мог предъявить такую претензию обоснованно. Но Пастернак, увы, не гений и сделанная Быковым оценка – «хоть святых выноси» – работ Пастернака, выполненных им по заказу,  служит тому очевидным свидетельством. То, что написал здесь Быков, тоже заслуживает оценки «хоть святых выноси». Похоже, что и сам он тоже «гений» сродни Пастернаку.
      Книга «Грузинские лирики» Пастернака, названная Быковым слабой и побудившая его написать приведенные выше слова о превосходстве посредственностей перед гениями, не была поэту заказана. Создавал он ее по собственной инициативе, руководствуясь (по словам Быкова) желанием «…открыть русскому читателю целую неведомую литературу». Грузию не зря называют второй родиной Пастернака. Пастернак любил Грузию, и говорил, и писал о ней с эмоциональностью близкой к восторгу. С грузинскими поэтами Пастернак был знаком лично, а с иными из них даже дружил. Его переводы с грузинского «не были рабским копированием». Работая над ними, он явно не чувствовал себя скованным рамками подстрочников. Все недостатки его переводов, о которых говорит Быков (неловкости и неуклюжести их текстов), типично пастернаковские и исходят от него самого. Как умел, так и переводил, и не считал, что делает это плохо.  С таким же «мастерством» и так же лихо Пастернак будет потом переводить и Шекспира. Стихи для переводов Пастернак отбирал сам и был не очень разборчив в этом отборе, действуя соответственно возможностям собственного вкуса. Свои переводы Борис Леонидович с удовольствием читал перед публикой. Стал бы он это делать, если бы считал их выполненными некачественно.
Советские переводчики, переводившие на русский язык стихи народов бывшего Союза, славились мастеровитостью. Их переводы зачастую оказывались гораздо выразительнее оригиналов.              С поэтами Грузии у Пастернака так не получилось.  В целом же Быков оценивал мастерство Пастернака-переводчика достаточно высоко (лучший «Фауст» и непревзойденный «Отелло»). Но переводы Пастернак делал в основном по заказам, т.е. для заработка. По заказу он перевел и шекспировского «Гамлета». Быков, конечно же, знал об этом, однако, на уровне «хоть святых выноси» эти его переводы не оценивал. Правда, в приватных разговорах, в том числе и прозвучавших в эфире, он порой недвусмысленно отдавал предпочтение переводам Лозинского – действительно неплохого переводчика, хотя в когорте гениев и не числившегося.
К рангу великих Быков причислил Пастернака без каких-либо колебаний. Основной принцип, которым он руководствовался, оценивая творчество поэта, предельно прост: Пастернак – гений! Истина эта, по его мнению, общеизвестна и не требует доказательств. Практически все, что исходит от Пастернака, Быков зачисляет ему в похвалу. А тому, что он сделал не так, как было бы надо, обязательно находит оправдательные причины.
    О вещах, написанных поэтом откровенно слабо, о которых не стоило вообще говорить, Быков пишет порой с явно не отвечающей их несовершенству серьезностью, придавая им значение, уровню которого они никак не соответствуют. Вот как отозвался Быков о первой  публикации Пастернаком своих стихов в 1912 году. Было ему (Пастернаку) тогда уже двадцать два года. (Гении, как правило, начинают раньше). Но раньше Пастернак занимался философией и музыкой и было ему не до стихов. «Пастернак – единственный, у кого есть лицо, причем с таким необщим выраженьем, что выраженье это по временам можно принять за мимику безумца, либо за сардоническую насмешку над читателем».
    Не удивились? Правда, написав «единственный, у кого есть лицо», Быков, очевидно, имел в виду не мир российской поэзии, а коллектив авторов альманаха «Лирика», в котором Пастернак дебютировал с пятью небольшими стихотворениями. Что же послужило Быкову поводом для произнесения этого дифирамба в адрес начинающего поэта? Ведь, по оценке самого же Быкова, стихи Пастернака были не выше уровнем стихов других поэтов, напечатанных в альманахе. Были среди них, по его же мнению, и «откровенно слабые». Но Быков всегда умел найти повод, чтобы выделить Пастернака. Главной отличительной особенностью его первых стихов, по мнению Быкова, была «необычайная широта авторской лексики» (много разных слов в одном стихотворении). Быков даже перечислил семь из них, видимо, поразивших его воображение: «азалии, пахота, жуки, сваи, расцветшие миры, менестрели и полынь». Но извлек он эти слова не из одного, как сказал, а из разных стихотворений. Я даже обнаружил одно лишнее, которого в стихах Пастернака не нашел. (Настаивать на лишнем слове не буду, так как перепроверять себя я не стал).
    Лексика этих стихов, как утверждает Быков, «резко выделила Пастернака из ряда современников». Мощно сказано, не правда ли? Напечатал поэт первые пять слабеньких стихов, возможно, даже немного стесняясь их несовершенства, и сразу же по лексическому их наполнению оставил позади всех своих современников: и больших, и малых. Неловко даже называть фамилии тех, кого он опередил. Но – шутки в сторону. Неловко тут называть фамилию лишь самого Быкова, придумавшего это «резко выделила». Современники вообще не заметили ни стихов Пастернака, ни ошеломивших Быкова семи ничем не примечательных слов в его стихах, да и самого альманаха тоже. Затевать разговор о лексике поэта, эклектичной, как и его стихи, у Быкова не было никаких оснований. Нам еще не раз придется удивиться его способности провозглашать немотивированные похвалы в адрес опекаемого им поэта. А забавной лексике Пастернака мы еще поудивляемся, когда будем читать его поэму «Спекторский». 
    Вошедшее в число пяти первых стихотворение «Как бронзовой золой жаровень» Пастернак позже переработал, заменив в нем третью (последнюю) строфу. Вчитайтесь в ее строчки и вы поймете, почему он это сделал.
               
                Где тихо шествующей тайны
                Меж яблонь пепельный прибой,
                Где ты над всем, как помост свайный,
                И даже небо под тобой.
   
     Помост – это ведь просто дощатый настил. Во-первых, настил не бывает свайным, а во-вторых, и это главное, увидеть себя над всем и даже над небом в виде дощатого настила, по-моему, не взлет фантазии поэта, а очевиднейшая смысловая несообразность. Автор, видимо, осознал свою ошибку и в1928 году эту неудачную строфу заменил. Говорю я все это не в укор Пастернаку. В ту пору он еще только вступал в мир поэзии, и судить его строго нельзя. Тут интересно другое, то, как отозвался на эту поправку  Быков. Вот что он сказал об исправленном стихотворении. «Потом он (Пастернак. – В.С.) третью строфу переписал – ушла гордыня, но ушло и ощущение богоравенства, так что смысл несколько выхолостился…» Быков, оказывается, увидел в этой несуразной, потребовавшей переделки строфе гордыню и даже «богоравенство», и не удивился, не воспротивился заносчивости начинающего поэта, в первом же своем стихотворении поставившего себя на один уровень с Богом. Но сколько бы я не перечитывал это четверостишье, даже крошечного намека, даже едва заметной претензии на богоравенство у его автора – не обнаружил. Такой претензии у Пастернака явно не было и не могло быть. В его словах здесь можно увидеть воспарение духа, наивную, почти детскую восторженность начинающего автора, но только не гордыню и тем более не богоравенство. Ведь Пастернак был искренне верующим человеком. (Не лгал же он в своих стихах). А если не лгал, то ощущение богоравенства для него было за пределами возможного.
     Для по-настоящему верующего, к тому же совсем еще молодого и лишь вступающего в жизнь человека возомнить себя равным Богу – дело просто немыслимое. Быков же думает иначе. К Богу он явно относится без должного почтения, с меньшим, пожалуй, даже пиететом, чем к молодому поэту. Пять первых стихотворений, написанных Пастернаком, среди которых были по оценке самого же Быкова и откровенно слабые, Дмитрий Львович уравнял с сотворением Богом неба, земли и всего прочего, наличествующего в нашем мире. А как иначе понять богоравенство поэта? Можно, правда, понять и так: такие стихи мог написать только Бог. Но это было бы уже совсем смешно. Богоравенство Быков будет навязывать Пастернаку еще не раз, нисколько не боясь обидеть этим Бога. Хотя сам Быков и носит на груди крест, и порой даже демонстрирует его собеседникам, его вера явно самодеятельна и далека от настоящего христианского православия. Однако, кое в чем Быков все же прав: я имею в виду  замеченную им у Пастернака «мимику безумца». Эта мимика будет сопутствовать поэту всю его жизнь. О непонятности образных композиций и темнотах его стихов было написано и сказано столько, что даже Быков, хотя и очень нехотя, и с оговорками был вынужден признать наличие у поэта пристрастия к непонятному. Об этом мы еще поговорим.
                2
    В манере Быкова говорить о Пастернаке есть такая особенность. Критические высказывания в адрес Бориса Леонидовича, от кого бы они ни исходили, он, как правило, не признает искренними. Если кто-то приводит нелестные, или просто не совпадающие с его (Быкова) мнением чьи-либо суждения о творчестве поэта, то этого кого-то и значимость того, что этот кто-то говорит или пишет (будь то Ахматова, Набоков или кто-нибудь другой), Быков обязательно попытается принизить, если и не впрямую, то какой-нибудь подспудной репликой, ироничным замечанием о ревности или зависти с его стороны по отношению к Пастернаку, а значимость того, что исходит от Пастернака, постарается поднять на высоту, явно содеянному им не соответствующую.
Поездку Пастернака на Урал (1916-1917гг) Быков, ничуть не смущаясь, объявил «сродни чеховскому бегству на Сахалин». А сравнивать эти поездки нельзя никак: они несравнимы. Чехов совершил свою поездку обдуманно, тщательно к ней подготовившись, движимый лишь осознанием нравственной необходимости свершения им этого поступка. Его поездка и проделанная на Сахалине работа были сродни подвигу.
    А поездка Пастернака состоялась по воле случая. Поехал он по приглашению приятеля и за компанию с ним;  поехал туда, где ему впервые была предложена работа (он ее так долго искал). Работа не гувернера или воспитателя, которой он до того перебивался, а на настоящем производстве и на хороших условиях. Готовить себя к поездке ему было не нужно: уложил вещички и поехал. Жил он там в тепле и уюте, не подвергая свое здоровье риску. Назвав поездку Чехова на Сахалин неуважительно «бегством», о поездке Пастернака Быков написал так: «И занятия его во Всеволодо-Вильве были самые мужские: конные прогулки кавалькадой, кутежи, охота». Сюда же можно добавить и еще одно мужское дело – завязавшийся там у Бориса Леонидовича «роман с Фанни Збарской», женой главного инженера заводов. Куда Чехову до этих пастернаковских свершений: ни прогулок, ни кутежей, ни охоты, ни романов – одна лишь самоотверженная и никак не оплачиваемая работа. Правда, на производстве Пастернак проработал не долго. То ли к месту не пришелся, то ли из-за романа с Фанни Збарской. Вторую половину срока своего пребывания на Урале он уже не работал на заводе, а опять гувернерствовал.
    По противостоянию оценок творчества Пастернака наши книги (моя и Быкова) оказались так же несравнимы, как и их объемы. И, если Быков утверждает, что Пастернак – гений, то по моей оценке, он не только не гений, а очевиднейший примитивно а порой и просто неграмотно писавший графоман. Вот как было сформулировано в моей предыдущей книжке («Борис Пастернак. Мифы и реальность») сложившееся у меня впечатление о его одиозном романе. «Роман Б. Пастернака «Доктор Живаго» представляет собой невиданное в русской литературе сочетание художественного, смыслового, стилистического и грамматического несовершенства». Я полностью солидарен с Владимиром Набоковым, который высказался о пастернаковском романе еще более жестко. ««Доктор Живаго» – это недалекий, неуклюжий, тривиальный и мелодраматический роман с шаблонными ситуациями, сластолюбивыми юристами, неправдоподобными девицами и банальными ситуациями». К сожалению, я познакомился с высказываниями Набокова о «Докторе Живаго» Пастернака лишь через три года после выхода в свет названной выше моей книжки. Случись это раньше, я, наверное, написал бы ее иначе, так, как я написал последнюю свою книжку о Пастернаке – «Затянувшееся безобразие». Называл он (Набоков) роман Пастернака еще и «переполненным всевозможными ляпами». Вот этим самым «ляпам» – смысловым, грамматическим и прочим, внедряться в которые Набоков посчитал ниже своего достоинства, и была посвящена в основном моя первая книга. В ней демонстрируются варианты пастернаковских ляп и раскрывается смысл слов Набокова о романе – «недалекий и неуклюжий». Еще немало ляп, из числа замеченных, не было мною озвучено из опасения превратить мою книжку в совсем уж нудный перечень пастернаковских ошибок и нелепостей. Набоков, пожалуй, единственный, кто обратил внимание на примитивность текстов пастернаковского  романа и сказал об этом, как надо: «Как роман «Доктор Живаго» – ничто…». А вот корифеи советской литературы: Симонов, Федин, Твардовский и др. – меня удивили. Увлеченные поисками в романе идеологической крамолы, они почему-то не только не заметили общей его литературной несостоятельности но иные из них даже высказали похвалу по поводу будто бы обнаруженных ими у «Доктора Живаго» достоинств.   
        Быков же, надо отдать ему должное, ляпы Пастернака разглядел и высказался о них, на первый взгляд, не менее критично, чем даже Набоков. Цитирую из его книги (стр. 720): «Если разбирать «Доктора Живаго» как традиционный реалистический роман, – мы сразу сталкиваемся с таким количеством натяжек, чудес и несообразностей, что объяснить их попросту невозможно. Простое перечисление несуразиц способно отвратить от книги любого, кто ищет в литературе точного отражения эпохи».
    Если в этой фразе заменить последние слова «отражение эпохи» словами «выражение мысли», то она прозвучит совсем правильно. Слова Быкова «отражение эпохи» – это «заячья петля», сбивающая читателя его книги с правильного следа. У Быкова получилось будто «натяжки, чудеса и несообразности» Пастернак создавал лишь при описании эпохи. Но несообразностями полнится весь его роман, о чем бы он ни говорил. Недаром демонстрировать и объяснять названные им несообразностями и несуразицами пастернаковские ляпы Быков не стал. Объяснить их значило бы отказать Пастернаку в гениальности и назвать его так, как он того заслуживает, т.е. графоманом. Тут интересна такая деталь: поскольку Дмитрий Львович все эти ужаснувшие его несуразицы обнаружил, значит, сам-то он читал роман не как новаторский, а как традиционный русский. А обнаружив в нем бесчисленные ляпы, пришел в ужас и стал искать выход из этой катастрофы. И придумал, нашел, как спасти «гения»! Если содержащиеся в романе несообразности и несуразицы объявить элементами литературного новаторства, то все эти ляпы можно будет оценить уже не в осуждение, а в похвалу их автору. Нельзя не отметить находчивости талантливого литератора. Но было бы очень интересно, если бы Быков, озвучив хотя бы пару из обнаруженных им в романе многочисленных несуразиц, или просто неграмотно написанных строчек, показал, как эти смысловые и грамматические огрехи перестают ими быть, если читать  роман как новаторский, а не традиционный. Но делать этого Быков не стал (понятно почему), а сотворил еще один финт, перебив самого себя и сказав: «Прав Юрий Арабов, автор сценария первой отечественной экранизации романа: читать эту книгу надо медленно, как она и писалась. Иногда одного абзаца хватает, чтобы чувствовать себя целый день счастливым…».
     Как называется такой прием, уводящий читателя в сторону от правильных оценок, я уже говорил выше. Если поверить Быкову, то при медленном чтении романа все натяжки и несообразности, которые он обобщенно назвал несуразицами, вдруг разом превратятся в достоинства, делающие читателя книги счастливым. В качестве примера Быков привел очаровавший Арабова, не лишенный карикатурности (этой карикатурности ни тот, ни другой не заметили) кусок текста из романа, в котором Пастернак пишет о жене Юрия Живаго Тоне, приходившей в себя после родов в больничной палате. Об этом фрагменте (никак не демонстрирующем признаков литературного мастерства автора «Доктора Живаго», а скорее, наоборот, являющемся примером того, как писать нельзя) я уже говорил в моей книжке «Борис Пастернак. Мифы и реальность». Поэтому я не буду цитировать его полностью, а приведу лишь начало и конец: «Поднятая к потолку выше, чем это бывает с обыкновенными смертными, Тоня тонула в парах выстраданного, она как бы дымилась от изнеможения. Тоня возвышалась посреди палаты, как высилась(?) бы среди бухты только что причаленная и разгруженная барка… Вместе с ней отдыхали ее надломленные и натруженные снасти и обшивка…» 
     Я не знаю, что пленило Арабова и разделившего его восторги Быкова в этих наполненных мелодрамой и привычной пастернаковской эмоционально выраженной чепухой строчках. Скажу о том, что удивило меня. Во-первых, почему автор отнес Тоню к числу необыкновенных смертных, в связи с чем ее надо было поднимать к потолку выше остальных лежавших в палате женщин? Никаких особых достоинств, которые выделяли бы ее среди соседок по палате, у нее не было. Разве только то, что, переживая смерть близких, она не голосила, как это было принято в народной традиции, а «кричала благим матом». Во-вторых, и это, пожалуй, главное, нигде и ни в какие времена не было принято поднимать рожениц (даже необыкновенных) к потолку. Очевидно, Пастернак написал об этом просто по неведению, не будучи знакомым с технологией родовспоможения в родильных домах и больницах России, и не умея отличить того, что может быть, от того чего не может быть никогда. На эту очевидную пастернаковскую нелепость почему-то не обратили внимания ни Арабов, ни Быков. Хотя именно после прочтения подобной чуши, можно на весь день обрести веселое настроение.
     Роман Пастернака, по утверждению Быкова, глубоко символичен. В прочитанных выше строчках, и правда, можно уловить символику. О том, что подразумевал Пастернак под «надломленными и натруженными снастями и обшивкой барки», которую он сравнил с только что в муках рожавшей женщиной, догадаться не трудно. По оценке Быкова этот эпизод написан великолепно, но читатель, осмысливающий пастернаковскую символику такой, какая она есть, должен был бы откликнуться на «натруженные снасти» скорее ироничной улыбкой, а не восторженной похвалой ее автору. Признаюсь: разгадать символику «паров выстраданного» и почему Тоня, поднятая к потолку, «дымилась», мне не удалось.
     Итак, Быков утверждает, что разбирать «Доктора Живаго» как традиционный реалистический роман нельзя: он сразу превратится в ничто. Но как же тогда его разбирать? Откроем «Новый мир», любой номер с первого по четвертый за 1988 г., в которых впервые на родине поэта был напечатан роман, и под его заголовком «Доктор Живаго» прочитаем – «роман». Никаких оговорок со стороны готовивших роман к печати Е. Б. Пастернака и В.М. Борисова по этому поводу не было сделано. Есть лишь неожиданное их предуведомление о том, что «в публикации сохраняются особенности авторской морфологии и пунктуации». Речь тут, очевидно, идет о допущенных автором отклонениях от норм и правил русской грамматики и, видимо, о тех самых ляпах, о которых я говорил выше.
     Во вступительной статье к роману Д.С. Лихачев написал: «Если бы роман был написан в совершенно иной, новаторской манере, он был бы более понятен. Но роман Пастернака, его форма, его язык кажутся привычными, устоявшимися, принадлежащими к традициям русской романной прозы девятнадцатого века».
И Нобелевскую премию Пастернак получил не за новаторство в литературе, как говорит Быков, а за «продолжение традиций великого русского эпического романа». Массовый читатель, прочитав вступление к роману академика Лихачева, знакомился с «Доктором Живаго», конечно же, как с традиционным романом, и, как обещал Быков, должен был быть ошарашен тьмой натяжек, несообразностей и несуразиц, допущенных автором «в отражении эпохи». Но этого в основном не произошло. Не заметил несуразиц и натяжек в романе и сам Д.С.Лихачев. А почему это «не произошло» произошло, я знаю по себе. Читая роман в первый раз, я читал его бегло и, хотя ощущал очевидный дискомфорт, внедряясь в пастернаковские тексты, но натяжек, несообразностей и несуразиц, которые должны были бы отвратить меня от книги, не заметил. Я не мог тогда даже предположить, что роман, отмеченный Нобелевской премией, может быть написан так  бездарно. При беглом чтении романа мое сознание, видимо, просто перескакивало через пастернаковские ляпы, как бы не веря в возможность их существования.
     Вторично я читал роман лет пятнадцать спустя, уже, будучи пенсионером. Торопиться мне было некуда, и я читал его медленно, как советует это делать Юрий Арабов. Правда, началось тут совсем не то, что обещал Арабов. При медленном, внимательном чтении начинаешь улавливать не прелести пастернаковских текстов (прелестей я не обнаружил), а те самые авторские ляпы, о которых писал Набоков. Словно чертики из табакерки, они вдруг начинают выскакивать (высвечиваться) в тексте романа одна за другой. Впечатления от некоторых из них (как же можно было написать так бездарно?) может и вправду хватить не на день, а на целую неделю. Я взял ручку и стал делать пометки на полях.
          Первый журнал оказался испещрен моими пометами весьма основательно. Количество обнаруженных мною в нем разного рода смысловых и грамматических несуразиц повергло меня в ужас. Дальше было не лучше. Натыкаясь на все новые и новые ляпы, я постепенно осознавал, что творчество Пастернака соответствует не вершине, называемой гениальностью, а пребывает где-то у ее подножия, в мире примитивной графомании. Увидеть это не трудно. Надо лишь читать роман вдумчиво и не торопясь, и ляпы сами заявят о себе: при медленном чтении сознание будет вынуждено внедряться в их графоманскую суть. Но можно поступить проще: прочитать мою книгу «Борис Пастернак. Мифы и реальность». Наиболее выразительные нелепости и несуразицы, содержащиеся в текстах романа, там уже собраны воедино, выделены курсивом и дополнены поясняющим их комментарием.  Здесь я перечислю лишь их категории.  Совет читать «Мифы и реальность» был мною дан в 2010 году. Сейчас на сервере «Проза. ру» опубликована новая моя книжка о Пастернаке – «Затянувшееся безобразие». Очевидно, ее и следует читать тем, кто хочет познакомиться с пастернаковскими ляпами в «Докторе Живаго». Какова же их суть? Во-первых, это многочисленные фразы и абзацы, свидетельствующие о конфликтных отношениях Пастернака с русской грамматикой, попросту говоря, неграмотно и неумело написанные им тексты. В романе есть немало страниц, на которых почти каждое предложение требует редакторской правки. Удивительно, что наши выдающиеся литературоведы: такие как, например, Наталья Борисовна Иванова – этого не видят, хотя подобные ляпы составляют едва ли не большинство в общем их объеме. Во вторую группу я бы включил разного рода смысловые нелепости и недоразумения, являющиеся следствием авторского дилетантизма, отсутствия у него знаний по элементарным вопросам жизни. Среди пастернаковских ляп есть и особая группа, представляющая собой наивную имитацию автором «умных» разговоров на всевозможные, разумеется, тоже «умные», по его разумению, темы.
     Утверждения пастернаковских фанатов о каких-то чрезвычайных достоинствах и новаторских особенностях романа представляют собой беспомощные их попытки замаскировать его литературное несовершенство. Смешно наблюдать, как они, противореча друг другу, пытаются оправдать и спасти то, что спасти невозможно.
    Лихачев (я уже говорил об этом) утверждает, что роман Пастернака написан почти в классической форме «русской романной прозы ХIХ века» и сожалеет о том, что он не был написан в «новаторской манере». Быков же называет роман «абсолютно новаторским по форме» и уверяет, что именно этим он и хорош. Не будем их мирить, потому что оба они неправы. Роман Пастернака, если оценить его по заслугам, просто никакой: не традиционный и не новаторский, а типично графоманский. «Новаторскими» элементами в романе являются лишь сотни тех самых огрехов, о которых я говорил выше и которые никогда не были свойственны русской литературе.

     «Доктор  Живаго» –  далеко не первая попытка Пастернака писать большую прозу. По словам Быкова, «…все попытки Пастернака написать роман, в котором герои действовали бы согласно со своими убеждениями и волей (т.е. так, как обычно пишутся романы. – В.С.) … с 1919 по 1936 год терпели систематический крах». Вот оно оказывается как было! У всех писателей мира, в том числе и далеких от гениальности, получалось, а у гениального Пастернака почему-то не только не получалось, а кончалось крахом. Почти двадцать лет мучился Борис Леонидович, но так и не смог справиться с этой задачей. Но сколько же надо человеку времени, чтобы убедиться в том, что он не способен сделать то, что задумал? Ну, год, от силы два. Но не двадцать же. Очевидно, тем, что не получалось, Пастернак мог заниматься бесконечно. Кстати Быков так и думал и даже написал об этом.
     Но в чем было дело, почему не получалось? А дело, очевидно, было в том, что писать, как все, идти проторенными путями «гениальный» Пастернак просто не мог. Писать, как все, для «гения» – все равно, что писать по заказу. Результат будет – «хоть святых выноси». Такие уж у них «гениев», по определению Быкова, особенности. Но Пастернак не зря двадцать лет тренировался. Ему удалось нащупать свой оригинальный путь. Нащупал он его, увы, не сам, а с помощью неплохо писавшего романы англичанина Диккенса, взяв за образец для подражания его «Повесть о двух городах». Дмитрий Львович Быков про Диккенса умолчал, а приписал ему (Пастернаку) вот такую сочиненную им самим небылицу: «Лишь музыкальный, а в некотором смысле и мистический подход к истории, полный отказ от традиционного психологизма, от устоявшегося восприятия образа и темы «лишнего человека» позволили написать роман-поэму, роман-сказку, в котором не стоит искать бытовую достоверность». Самое удивительное в словах Быкова – это абсолютная его уверенность в том, что все, кому доведется читать его книгу, будут с аппетитом жевать сваренную им «лапшу» и никому из них не будет стыдно за автора, эту «лапшу» им на уши навешивавшего. А что было дальше? А  дальше Быков продолжал заниматься «кулинарией» и наварил еще много лапши по своему вкусу, о чем мы говорить не будем. Желающие могут продегустировать «кулинарные изыски» Дмитрия Львовича в соответствующих главах его книги. 
    На самом же деле дальше было то единственное, что могло быть. Примерно еще два десятка лет спустя, после первой, затянувшейся тоже на двадцать лет безуспешной попытки писать романы, Пастернаком был все-таки написан «Доктор Живаго», оказавшийся продолжением все того же краха. Оно и понятно: если много лет не получалось, то почему же вдруг сразу должно было получиться? Я не буду перечислять все те маленькие и большие хитрости, которые Быков использовал, чтобы вызволить пастернаковскую графоманию из тенет краха. Желающие могут познакомиться с ними, прочитав его книгу. Там они, например, получат возможность удивиться тому, как Быков с полной серьезностью говорит о наличии идейной вражды у Набокова к Пастернаку и его роману. Набоков не мог даже помыслить о возможности идейного противостояния с Пастернаком. Он просто не мог представить его в одном уровне с собой, а видел  где-то вне пределов серьезной литературы в качестве очевидного недоразумения. Говорить о каком-то идейном противостоянии Набокова с Пастернаком можно лишь, издеваясь над истиной. Качественный уровень прозы в «Докторе Живаго» настолько низок, что Набоков не счел для себя возможным хотя бы как-то внедриться в разговоры о его деталях. Качественно роман не идет в сравнение даже с предпринимавшимися ранее самим Пастернаком попытками писать большую прозу. Никаких аналогов, которые можно было бы использовать для сравнения с примитивным «Доктором Живаго», в отечественной литературе не найти. 
               
                3
    Была у Бориса Леонидовича очевидная слабость, очень уж ему нравилось изображать умные разговоры на разные непростые темы. Герои его романа любили вечерами поговорить о высоких материях – литературе, поэзии, вообще об искусстве. Вот, например, как они судили о лицейских стихах Пушкина, разделяя их на стихи с короткими и длинными строчками. В стихах с длинными строчками Пушкин, по их мнению, проявлял юношеское честолюбие: «желание не отстать от старших, пустить дядюшке пыль в глаза мифологизмами, напыщенностью, выдуманной испорченностью и эпикурейством, преждевременным притворным здравомыслием».
     Им казалось, что, как только молодой Пушкин переходил от длинных строчек к коротким, совершалось нечто вроде чуда. «В стихотворение, точно через окно в комнату, врывались с улицы свет и воздух, шум жизни, вещи, сущности. Предметы внешнего мира, предметы обихода, имена существительные, теснясь и наседая, завладевали строчками, вытесняя вон менее определенные части речи. Предметы, предметы, предметы рифмованной колонною выстраивались по краям стихотворения». Читаешь эту невероятнейшую чепуху и недоумеваешь: неужели Борис Леонидович действительно так думал? Неужели он и вправду оценивал стихи (в том числе и пушкинские) по количеству предметов в их строчках, и если их было много и они «рифмованною колонною выстраивались по краям» (почему обязательно по краям?) стихотворения, то полагал, что это хорошо? И не осознавал, что «врывавшиеся» по его произволу в пушкинские стихи с короткими строчками «с улицы свет и воздух, шум жизни, вещи, сущности» – это не разговор о стихах великого поэта, а наивная имитация такого разговора, не имеющая смысла и к творчеству Пушкина не имеющая никакого отношения. Не было у Пушкина выстроившихся по краям стихотворений предметов, а если бы было, то не было бы Пушкина, а был бы еще один Пастернак.
     Не понимал Борис Леонидович, оказывается, и многого другого. Например, того, что имена существительные обозначают предметы, и писать выражение «имена существительные» через запятую в одну строчку со словом «предметы» не следует. Не знал, что части речи не принято делить на более и менее определенные. Не знал и того, что предметы обихода – это предметы внешнего, а не внутреннего мира.
     К рассуждениям Живаго о «преждевременном притворном здравомыслии молодого Пушкина» нельзя отнестись без иронии. Понятие «преждевременное» одинаково неприменимо ни к притворному, ни к непритворному здравомыслию. Разобраться в этом не трудно. К тому же среди стихотворений юного Пушкина, поражающих здравомыслием, имеются стихи, как с длинными, так и с короткими строчками. Не по моей, конечно, оценке, а по мнению А.И. Солженицына (См. «Колеблет твой треножник»). Здравомыслие не бывает преждевременным, а вот запоздало пришедшим или вообще не состоявшимся, как это случилось с Пастернаком, оно вполне может оказаться.
     К Пушкину здравомыслие пришло рано. Сошлюсь опять же на Солженицына, сказавшего о восемнадцатилетнем поэте: «В наше время не каждому и в 60 лет доступно такое видение». За примерами далеко ходить не надо. Приведенные выше наивные разговоры членов семейства Живаго о поэзии молодого Пушкина – красноречивое тому подтверждение. Пастернаку, когда он писал эти строчки, было уже больше шестидесяти. Стихи и проза как молодого, так и зрелого Пушкина отличаются от стихов и прозы Пастернака, в первую очередь, ясным выражением  мысли и полным отсутствием каких-либо ляп, т. е. несуразиц, нелепостей и других подобных им вещей, которыми полнятся тексты Пастернака.
Пушкин никогда не писал о том, чего не знал. Пастернак же позволял себе  делать  это  совершенно безмятежно. Причем его разговоры представляют собой зачастую не желание поделиться с читателем интересной мыслью, а скорее выражают стремление удивить его оригинальностью своего мышления. В романе автор наговорил об искусстве немало разного вздора.
     Быков этого вздора не разглядел и выразил в своей книге полное согласие с автором «Доктора Живаго» и его вздор безмятежно цитировал. «Пастернак подчеркивал, что искусство ничего не изобретает, а только изображает (отсюда сравнение его с губкой…)» «Искусство не изобретает, но подражает и развивает;…Искусство ничего не делает по своему произволу – оно различает уже имеющееся, делает слышным неслышное, но уже существующее». Получилось тут у Пастернака и Быкова, что искусство все время топчется на одном месте.  Но говорить так об искусстве нельзя. Искусство (такова уж суть этого понятия) само по себе ничего не изобретает, не различает, не развивает, не делает слышимым. Искусство, как  и язык, даже великий и могучий, само ничего создать не может. Искусство – всего лишь слово, выражающее понятие, не существующее в отрыве от творческой деятельности человека, представляет собой оценку его творческих замыслов и исполнительского мастерства. Творцом произведения искусства всегда является конкретная, творческая личность.  А человеку свойственно постоянное стремление к новому. По своему произволу и запросам эпохи, человек все время совершенствует то, что было создано раньше, изобретает то, чего никогда не было, поднимает мастерство исполнения всего, что он делает на уровень прежде недосягаемый. В результате появляется тьма нового, в том числе и новые виды искусства. Это становится особенно  заметным, если сравнить век нынешний с веком минувшим.
    Борис Леонидович был универсалом: нелепости он сочинял на самые разные темы. В его стихах о войне, на которой он не бывал, но о которой очень смело писал, можно встретить тьму вопиющих несообразностей. Об этом я уже говорил в предыдущей моей книжке, разобрав в ней в качестве примера его полное дилетантского наива и недоразумений стихотворение «Разведчики». Вот Вам еще  куплет из другого наполненного фантазийной чушью стихотворения про войну, написанного Пастернаком в 1944 году.
               
                Когда нежданно в коноплянике
                Показывались мы ватагой,
                Их танки скатывались в панике
                На дно размокшего оврага.
    
   Здесь все смешно. И конопляник, и ватага, и дно размокшего оврага, и, особенно, в панике скатывающиеся в этот овраг  немецкие танки. Подобные строчки могли выйти из-под пера лишь совершенно невежественного в военном, да и не только в военном деле человека. Один выстрел из танкового орудия и придуманная Пастернаком ватага сразу же оказалась бы на небесах. Немцев Пастернак изобразил тут наивными дурачками, которых запросто можно напугать, испачкав лицо сажей. Но не выглядят умными у него и наши, атаковавшие немецкие танки первобытной ватагой. Подобные несуразицы делают стихи Пастернака о войне похожими на стихи Марютки («Мы встренули их пулями») из «Сорок первого» Лавренева. Самое же удивительное  заключается в том, что нелепые пастернаковские стихи о войне до сих пор печатаются, а автор уложенной в них в рифму чуши числится в классиках и даже гениях.
     Писать сюжетные стихи (такими, в частности, были стихи о войне) Пастернак, как мы видим, не умел. Свидетельством тому служит и его поэма «Спекторский», о которой мы будем говорить в следующей главе. Приемлемо у него получались в основном привычные импровизации на тему, которую он очень любил: о природе и погоде. Да и в разговорах о природе и погоде у него тоже не обходилось без основательных ляп. Пастернаку нельзя верить ни в чем: слишком уж часто он пишет разного рода очевидные не то. Присуще это не только его стихам, но и прозе тоже.
     Номера страниц и номера журналов, где напечатаны пастернаковские несуразицы, о которых я говорю, я не указываю сознательно. Призываю всех, и, в первую очередь, тех, кто поверил в гениальность Пастернака, перечитать его роман заново, перечитать вдумчиво и не торопясь, и убедиться в справедливости его оценки – «ничто», данной ему Владимиром Набоковым.
     Приведенные ниже несколько фраз из «Доктора Живаго» интересны каждая по-своему. Объединяет эти фразы в первую очередь стилистическая и смысловая их неряшливость. Можно ли без улыбки прочитать вот это: «В местности было что-то замкнутое, недосказанное. От нее веяло пугачевщиной в преломлении Пушкина, азиатчиной Аксаковских описаний». У графомана, пожалуй, больше возможностей насмешить читателя, чем у юмориста: «Безделье усталости ничего не оставляло нетронутым, непретворенным. Все претерпевало изменения и принимало другой вид». «Предметы, едва названные на словах, стали не шутя вырисовываться в раме упоминания». Любил Борис Леонидович придавать очевидным банальностям и нелепостям видимость глубокомыслия.
    Читать примитивные тексты Пастернака по-настоящему интересно: постоянно ожидаешь от автора все новых и новых сюрпризов. Можно представить реакцию Набокова, натыкавшегося на подобные образцы стилистики Нобелевского лауреата: «Оба остались наедине, сели на два, стоявших у стены табурета и заговорили по делу». Почему-то Пастернак написал «оба», а не «они». Наедине друг с другом могли остаться лишь оба, а не один из них. А «два табурета» – звучит совсем по-детски.  Двое могут сесть только на два табурета. Этот текст напрашивается на пародию: «Двое сели на два табурета, взяли в две руки две ложки и стали есть два супа».
               
                4
           Пастернак был излишне самоуверен и запустил в жизнь роман, требовавший обстоятельной редактуры. И получилась у него книга, которых свет еще не видывал: почти каждая ее страница вопиет о профессиональной несостоятельности автора. Читаешь пастернаковскую чушь и удивляешься: почему же Быков об этой чуши не говорит? Почему он так легко отмахнулся от слов Набокова, назвавшего роман Пастернака «недалеким», и, отринув мнение  Набокова, объявил его автора гением? И даже написал о романе: «Здесь нет экзальтации и нет ни одного случайного слова» (стр. 721). Так уж и не одного, Дмитрий Львович? А по-моему, их , в том числе и совершенно неприемлемых, в романе пруд пруди: случайных едва ли не больше, чем не случайных. И наивной экзальтации тоже хватает.
    Пастернак явно не осознавал смысла того, что творило его перо, а муза отвернула от него свой лик и не «схватила ему вовремя за руку». Роман Пастернака – неисчерпаемый источник разнообразных несуразиц. Если его перечитать, обязательно найдешь что-нибудь новенькое. Борис Леонидович никогда не обманывает ожиданий. Хотя бы несколько не замеченных раньше ляп обязательно обнаружишь. Вот так написан роман: написан рукой не мастера, а неумелого подмастерья, написан местами просто неграмотно. Неумение найти нужное слово, неуклюжесть формулировок, смысловая невнятица текстов, сочетающаяся со стремлением говорить умно и замысловато, поражают воображение. В целом же его (романа) наполненные смысловыми и грамматическими недоразумениями страницы создают  впечатление полной несостоятельности их автора, как литератора. Оценка же Быковым литературных способностей творца этих грандиозных ляп на уровне гения («Самый одаренный литератор») выглядит просто смехотворной.
    Западные читатели, в том числе и профессиональные литераторы, писавшие о романе отзывы, читали его, безусловно, в значительной степени очищенным переводчиками от пастернаковской «морфологии» и даже не догадывались о степени стилистического и смыслового несовершенства его русского оригинала. Было бы интересно сравнить сделанные в разных странах Европы переводы «Доктора Живаго» с текстом, печатающимся в России. Я думаю, обнаружилась бы масса интересных разночтений.
    Чтобы обнаружить графоманию, роман надо читать обязательно на русском. Быков, отдадим ему должное, пастернаковские ляпы заметил, но сделал в итоге вид, будто их нет. Снисходительное отношение Быкова к литературным ляпам Пастернака объясняется просто. Планку, определяющую уровень требований к текстам Бориса Леонидовича, он опустил в своей книге ниже нулевой отметки, объявив грамотность качеством совсем не обязательным для всех (никого не пощадил, даже самого себя) писателей. Для объяснения этого парадокса потребуется сделать небольшое отступление. Пастернак совсем не сразу определился с выбором рода своей деятельности. Первоначально он выбирал между философией и музыкой. И там и тут, по словам Быкова, его успехи были просто великолепны. Однако, Пастернак без особых колебаний оставил и музыку, и философию. Причиной принятого им решения отказаться от музыкально-композиторской деятельности, к которой его поощрял сам Скрябин, послужило отсутствие у него абсолютного музыкального слуха. По этому поводу Быков высказался так: «Абсолютный слух – то есть способность узнать произвольно взятую ноту – настройщику нужнее чем композитору». «Композитору он (абсолютный музыкальный слух. – В.С.) не более необходим, чем писателю – грамотность» (стр.34). Этой своей потрясающей все основы литературоведения декларацией о том, что писателю грамотность не нужна, Быков сразу же оправдал и грамматические, и синтаксические, да и смысловые ляпы Пастернака тоже. Интересно: какими же наивными дурачками видел Быков читателей своей книги, если так запросто предлагал им подобную ересь.
     Однако, меня все же мучает сомнение: может быть эти слова Быкова не скидка для Пастернака, а собственная его (Быкова) ляпа? Нельзя поверить, что он действительно так думал. Но не будем гадать: написанного пером не вырубишь.
     Отказ Пастернака от философии и музыки Быков объяснял еще и так. Он приписал Пастернаку странную, не свойственную людям и не поддающуюся пониманию особенность: Пастернак, по его мнению, не любил заниматься тем, что у него хорошо получалось. Добившись успеха, он сразу же, без отлагательств, менял сферу своей деятельности: «…пастернаковский лейтмотив – соскочить с поезда на полном ходу,оставить именно тот род занятий, в котором добиваешься наибольшего успеха…» (стр. 32). И еще: «Там, где все получалось, ему (Пастернаку. – В.С.) нечего было делать» (стр. 36).      
    Вывод из этого парадоксального утверждения Быкова очевиден: Пастернак, видимо, в силу каких-то врожденных аномалий, не мог заниматься продолжительное время тем, что у него хорошо получалось. Поэтому выбор им литературы, в качестве дела всей его жизни, напрашивается объяснить именно тем, что он даже не надеялся на то, что тут у него вообще что-нибудь получится. Музыку и философию Пастернак весьма основательно изучал, прежде чем их бросить, а стихи и прозу осваивал самоучкой.
     Чтобы не попасть в им же самим придуманную ловушку, Быков должен был как-то объяснить ситуацию с литературой, в которой Пастернак, по его мнению, проявил себя, как гений, но почему-то не попытался «соскочить с поезда», а продолжал писать и стихи, и прозу, словно у него ничего не получалось. И Быков придумал такое объяснение. По Быкову вся творческая деятельность Пастернака состояла из последовательного штурма разного рода вершин в поэзии и прозе. Одолев одну вершину, он тут же терял к ней интерес и начинал штурмовать другую, продолжая за счет постановки новых задач сохранять охоту к писательству.
     Однако, перечисленные Быковым вершины никак не согласуются с собственными оценками поэта, а порой оказываются даже не вершинами, а глубокими ямами, как, например, его злополучный роман или поэма «Спекторский».
     Некоторых вершин даже в виде ям, не было: Быков их просто придумал. Вот как он сказал о литературных успехах Пастернака: «…став лучшим лириком – бросается в эпос, став признанным эпиком – переходит на прозу; добившись вершины в прозе – начинает осваивать драматургию; разобравшись с современностью – углубляется в историю;»
     Но можно ли словами «переходит», «начинает осваивать», «разобравшись, углубляется» обозначить вершины? И какие вершины в прозе имел в виду Быков? Вершин, сравнимых с русской классикой, у Пастернака не было вообще. Не считать же вершиной бездарно написанного им «Доктора Живаго». Драматургию Быков упомянул тут совсем не к месту. Ведь по им же самим сделанной оценке «Ни одна из его (Пастернака. – В.С.) собственных драматических попыток не имела успеха». Интересно было бы также узнать, что имел в виду Быков, написав «разобравшись с современностью»? Ведь практически всю жизнь Пастернака мучили упреками за его нежелание заниматься именно современностью.
     Есть в словах Быкова и такое ошарашивающее недоразумение. Три кита литературы – это эпос, лирика и драма. Пересаживаться можно лишь с одного из них на другого. А вот переходов с эпоса на прозу или с прозы на драму, как об этом написал Быков, быть уже не может, так как и эпос, и драма – совсем не обязательно – стихи. Быков не только не обнаруживал в текстах Пастернака заведомой чуши, но и сам, как мы видим, время от времени ее создавал.               

                5
       Пастернак, пожалуй, единственный среди российских поэтов и писателей, чье творчество оценивалось и современниками, и потомками предельно неоднозначно. Единого восторга по поводу его стихов и прозы никогда не было. У Пастернака были активные и весьма авторитетные почитатели и пусть менее активные, но не менее авторитетные хулители.
      Горький называл его «вечно начинающим», Хармс – полупоэтом. Бунин откровенно издевался над его стихами, а Набоков над романом. Ходасевич, Берберова и Белый отзывались о невнятице его стихов с иронией, а Северянин вообще не считал Пастернака поэтом. Вот как он оценивал его поэтическое творчество.
               
                Пастернак

                Когда в поэты тщится Пастернак,
                Разумничает Недоразуменье.
                Мое о нем ему нелестно мненье,
                Не отношусь к нему никак.
               
                Им восторгаются – плачевный знак.
                Но я не прихожу в недоуменье:
                Чем бестолковее стихотворенье,
                Тем глубже смысл находит в нем простак.
               
                Безглавых тщательноголовый пастырь,
                Усердно подновляет гниль и застарь
                И бестолочь выделывает. Глядь,
                Состряпанное потною бездарью
                Пронзает в мозг Ивана или Марью,
                За гения принявших заурядь.
    
     Если бы современницей Северянина была Н.Б.Иванова, то вместо Марьи он, наверняка, вписал бы в свое стихотворение Наталью, написавшую уже три восторженных монографии о Пастернаке, и продолжающую вовсю славить великого графомана и, может быть, пишущую уже и четвертую.   
     Быков и Иванова относятся к числу тех, кто запросто называет Пастернака великим и даже гением. Говорят они об этом, как правило, так, словно других, т.е. тех, кто думает о Пастернаке совсем иначе, вообще не существует на свете. Свою книгу о гениальном Пастернаке (в серии ЖЗЛ) Быков начинает словами: «Имя Пастернака – мгновенный укол счастья. В этом признавались люди разных биографий и убеждений, розоволицые комсомольцы и заслуженные диссиденты».
     О том, что существуют и те, для кого имя Пастернака не «укол счастья», а нечто совсем иное, неприемлемое и даже позорное, Быков, как правило, не говорит.         А, если и говорит, то объявляет их оценки  порождением зависти или ревности, хотя наиболее субъективные и далекие от истины суждения о Пастернаке и его творчестве исходят в первую очередь от самого Быкова. Быков забыл о том, что тех, кто считал «Доктора Живаго» достойным внимания романом, на родине поэта, по утверждению самого автора романа, почти не было.
        Быков пишет: «Принято считать, что агрессивность набоковского отзыва (о романе Пастернака. – В. С.) спровоцирована окололитературными обстоятельствами – или, проще говоря, вульгарной завистью…»
    Интересно было бы узнать: кем же это принято так считать? Ведь окололитературными обстоятельствами явно продиктованы собственные  отзывы Быкова о Пастернаке.  Разве перечисленные выше и в книге «Затянувшееся безобразие» бесчисленные ляпы, извлеченные из романа «Доктор Живаго», не свидетельствуют о справедливости оценок Набокова и необъективности оценок Быкова? 
     Быков назвал высказывания Набокова о романе Пастернака издевательскими.    А какими еще могут быть оценки виртуозного стилиста (так оценил мастерство Набокова сам Быков) очевидных поделок графомана, к тому же еще и неграмотно написанных. Вульгарная зависть, приписанная Быковым Набокову – это собственная его вульгарная выдумка. Виртуоз не может завидовать графоману.  Не возмутиться решением Нобелевского комитета, присудившего премию Пастернаку по соображениям внелитературным, Набоков, конечно же, не мог. Отсутствие у «Доктора Живаго» каких-либо литературных достоинств для Набокова было совершенно очевидным. Очевидным это должно было бы быть и для Быкова (видимо, и было), но являясь одним из членов так называемой «конвенции о Пастернаке», Быков говорит о нем, как правило, не то, что думает. Но не будем торопить время.
    Верный прием приобщения человека заурядного к категории великих – это сравнивание его с теми, кто к этой категории причислен давно и безоговорочно.      И пусть их сходство выражается лишь в том, что они одинаково щурились, глядя на заходящее солнце, или чихали, когда к тому возникали позывы, но прием этот все равно срабатывает, так как при сравнивании они оказываются поставленными рядом, как равновеликие. Быков использовал этот прием неоднократно, с полной серьезностью объявлял сродни друг другу поступки Пастернака и Чехова, сравнивал Пастернака с Пушкиным, находил схожими биографии Пастернака и Толстого. Правда, он признавал, что их (Толстого и Пастернака) статусы «соотносятся примерно как яснополянские угодья с переделкинской дачей», т.е. разнятся в десятки, а может быть, и в сотни раз. И, казалось бы, если их статусы так несопоставимы, то зачем же сравнивать? Но, сказав о различии статусов, Быков произнес многозначительно: «и тем не менее…». А за этим «тем не менее» прячется маленькая хитрость, имеющая целью их статусы уровнять. Толстой ведь просто Великий, а Пастернака Быков называет не иначе, как Гением. Великим может быть кто угодно, даже мошенник, а вот Гений – это личность обязательно творческая и в творчестве своем непревзойденная. Поэтому – чей статус выше – попробуй разберись. Гении должны писать гениально. Пастернаковского «Доктора» Быков по существу провозгласил «…чуть ли не единственным полноценным романом о русской революции». Наговорил он о нем и еще не мало всяческих чудес: объявил его даже символистским. По его мнению, «…русскую историю последнего полувека кто-то должен был осмыслить с позиций символистской прозы, внимательной не к событиям, а к их первопричинам». Серьезно отнестись к словам Быкова нельзя. Почему вдруг российскую историю именно этого периода надо было обязательно осмысливать с позиций символизма, или, как сказал Быков, с позиций символистской прозы? Реанимировать символизм, исчерпавший себя задолго до того, как Пастернак начал писать свой роман, не было никакой необходимости. Быков просто не заметил того, что об истории Пастернак написал в своем романе тьму очевиднейшей чуши, написал не потому, что вещал об этом с позиций символистской прозы, а потому, что писал чушь обо всем, к чему прикасалось его перо. 
    О мнимом символизме «Доктора Живаго» мы еще поговорим дальше. Однако, полемизировать с Быковым – дело не простое. Он все время меняет свои определения и называет роман то так, то эдак, не обращая внимания на возникающие при этом противоречия. Спасая роман от переполняющих его «несуразиц», он объявил его «новаторским по форме». Возражая тем, кто предъявлял к роману «в разное время одну и ту же претензию: (Если в разное время и одну и ту же, то, очевидно, обоснованную. – В.С.) неестественность, натянутость, недостоверность…», Быков заявил, что так оно и должно быть (неестественно, натянуто и недостоверно), так как роман Пастернака – это по существу «притча, полная метафор и преувеличений. Она недостоверна, как недостоверна жизнь на мистическом историческом переломе». Если так, то как же тогда отнестись к тому, что Быков говорил о романе раньше: «чуть ли не единственный полноценный роман о русской революции»? Можно ли назвать полноценным роман, главной составляющей которого является недостоверность?
Притча – это жанр, даже не малой, а микроформы. А Пастернак писал «историю полувека». Назвать роман притчей – значит признать его несостоявшимся. Эту идею Быкова можно истолковать лишь как признание им того, что у Пастернака опять не получилось.
      Оправдывая недостоверность романа, Быков объявил недостоверной и саму жизнь на ее историческом переломе. (Можно, оказывается, придумать и такое!) Но чем круче исторический перелом и чем больше с ним связано жертв, а считать их тут приходится на миллионы, тем ощутимее его достоверность.
Пастернак писал о времени, в котором он сам жил и событий которого был очевидцем. Его роман не записи, сделанные во время событий, когда многое «кажется еще непонятным» и нельзя предугадать, чем все закончится. Писал он более чем три десятилетия спустя, когда все утряслось и объяснилось, и, не смотря на это, писал просто потрясающую воображение чепуху, очевидную  недостоверность.
    По ходу своих рассуждений о романе, в зависимости от сиюминутной надобности и сиюминутного движения мысли, Быков называет его то «единственным полноценным», то «новаторским», то «символистским», то «недостоверной притчей, полной метафор и преувеличений», то «романом-поэмой» и «романом-сказкой, в котором не надо искать бытовую достоверность».
Быков не сделал даже попытки объяснить эти свои противоречащие одно другому определения. Правда, «символистский план» романа, назвав его очевидным, он изложил весьма обстоятельно (стр.722). «Лара – Россия, сочетающая в себе неприспособленность к жизни с удивительной ловкостью в быту; роковая женщина и роковая страна, притягивающая к себе мечтателей, авантюристов,поэтов».             А «Юрий Живаго – олицетворение русского христианства, главными чертами которого Пастернак считал жертвенность и щедрость». Остальных героев я называть не буду, так как в плане Быкова они образно выражают лишь сами себя и свою социальную среду.

                6
    Итак, Лара – Россия. Но мать Лары была француженкой, а отец бельгийцем. Как-то не принято в мире людей провозглашать по воле случая приехавших в страну иноземцев образным ее (этой страны) олицетворением. К тому же Россия в основе своей была страной христианского православия, а родители Лары, приехавшие в Россию с запада, очевидно, были католиками. Лара же, судя по всему, была вообще вне религий. Но дело даже не в этом. «Неприспособленность к жизни и удивительная ловкость в быту» – разве этих качеств достаточно для того, чтобы сказать: «Лара – это Россия»? Если так понимать символику, то символом страны можно объявить любого человека. И так же запросто любую книгу можно назвать символистской. Но цена таким определениям – никакая. Если уж провозглашать женщину символом России, то просто необходимо, чтобы она всею жизнью своей соответствовала этому образу.
     Пробежимся по основным моментам жизни Лары. Лара училась: окончила гимназию и Высшие женские курсы. Первым серьезным событием в ее жизни, еще в гимназические годы, оказался недолгий (около шести месяцев) роман с адвокатом Комаровским. Из трех категорий лиц, упомянутых Быковым: «авантюристов, мечтателей и поэтов», Комаровского, очевидно, следует отнести к авантюристам. Особая пикантность этой связи заключалась в том, что Комаровский был любовником не только Лары, но и ее матери, о чем Ларе, конечно же, было известно. Но даже это обстоятельство не удержало ее от соблазна.
     Комаровский увлек Лару удовольствиями театральной и ресторанной жизни, ночными кутежами с вином, музыкой и танцами. Ощущать себя взрослой, принимая ухаживания солидного, состоятельного и импозантного мужчины, ей поначалу было лестно и приятно. Однако, вскоре эта связь стала тяготить Лару. Устроившись воспитательницей дочери известного богача Кологривова – Липы, Лара стала жить отдельно от матери и перестала встречаться с Комаровским. Прошло три года. Липа окончила гимназию, и Лара решила уехать от Кологривовых, но жить не дома, а отдельно, чтобы опять не подпасть под влияние Комаровского. Для этого нужны были деньги, и Лара решила попросить их у того же Комаровского. Вот как (по воле Пастернака, конечно же) она думала об этом: «Ларе казалось, что после всего случившегося (под «случившимся» она, очевидно, имела в виду ее состоявшуюся три года назад любовную связь с Комаровским. – В.С.) и последовавших за этим лет ее отвоеванной свободы он должен помочь ей по-рыцарски, не вступая ни в какие объяснения, бескорыстно и без всякой грязи». А на случай, «если он ей откажет, превратно поймет или как-нибудь унизит», она взяла с собой револьвер брата «на спущенном предохранителе». Предохранитель Пастернак придумал: у револьверов его никогда не было. А то, что придуманный Пастернаком предохранитель был спущен, свидетельствует о том, что его назначение автору было вряд ли понятно. Одним словом, Лара решила идти ва-банк: давай деньги, либо застрелю. В том, что Комаровский должен их дать, она, видимо, не сомневалась, очевидно, считая, что за любовь мужчина должен заплатить. Правда, женщины, берущие за любовь плату, требуют ее сразу, а не три года спустя. Но таковой тут была воля автора. Самое же удивительное в этой истории то, что Лара совсем не задумалась о том, что же с нею будет, если она застрелит Комаровского. А за таким преступлением – вымогательство денег с применением оружия – могло последовать суровейшее наказание. Вся ее дальнейшая жизнь была бы безнадежно исковеркана. Не подумать об этом Лара просто не могла, однако, как это ни странно, не подумала. Но почему?                А потому, что не подумал об этом и сам автор романа. Пастернак заранее решил, что Лара промахнется, а Комаровский откупится от полиции и убережет ее от суда и тюрьмы.
     Придумав такое развитие событий, Пастернак совсем не уразумел того, что Лара в этой истории будет выглядеть легкомысленной девицей, действующей импульсивно и не способной трезво оценивать свое поведение. Принимая решение стрелять, Лара должна была продумать все возможные последствия такого ее поступка. Затевая стрельбу, она ведь не ставила целью промахнуться. Если бы Комаровский был убит, замять дело было бы некому. История с Лариным покушением на Комаровского, пожалуй, одна из наиболее серьезных сюжетных ляп Пастернака в его романе.
     Отправившись на поиски Комаровского с револьвером, спрятанным в муфте, Лара заехала к влюбленному в нее Паше Антипову и предложила ему обвенчаться с нею. Это ее предложение свидетельствует о том, что никаких дурных последствий для себя после разговора с Комаровским она не предвидела. От Паши Лара поехала к Свентицким, где должен был находиться Комаровский. Разговаривать с ним она могла лишь с глазу на глаз, так как просить (по существу требовать) у него денег прилюдно, тем более с угрозой применения оружия, было просто немыслимо. Время для такого разговора Лара выбрала совсем неподходящее.         У Свентицких праздновали Новый год, их дом был полон гостей. Комаровский сидел за столом и играл в карты. Вокруг были люди. Лара время от времени поглядывала на Комаровского со стороны, видимо, ожидая, что он ее заметит. Но он не замечал, и это ее злило. Выстрел прозвучал совсем неожиданно. Поскольку о деталях этой стрельбы автор ничего не рассказал, можно лишь догадываться о том, как это произошло. Судя по тому, что Лара промахнулась, разговор с Комаровским у нее не состоялся. Разговаривая, люди находятся настолько близко друг к другу, что промахнуться просто нельзя. Очевидно, Лара стреляла с расстояния, поддавшись какому-то внезапно возникшему у нее порыву злости. Понять и оправдать этот ее поступок невозможно. Стрелять в Комаровского просто так, без предварительного разговора с ним, у нее не было никаких оснований. В романе Пастернака одна сюжетная нелепость подгоняет другую.
     Дальше все произошло по плану автора. Комаровский не пострадал и замял историю со стрельбой, а Лара осталась на свободе. Никак не выразив признательности Комаровскому, за то, что он спас ее от тюрьмы, она обвенчалась с Пашей Антиповым и уехала с ним на Урал в Юрятин, где оба они стали учительствовать. Там у нее родилась дочка. Отношения с мужем у Лары были непростыми. Паша вскоре ушел добровольцем на фронт, движимый совсем не патриотическими чувствами, а совершая что-то похожее на побег из семьи.
Когда до Лары дошли слухи о том, что Паша то ли в плену, то ли погиб, она отправилась в действующую армию, чтобы выяснить правду о его судьбе. Там, работая медсестрой в госпитале, она познакомилась с представителем третьей категории тянувшихся к ней лиц – поэтом Юрием Живаго.
     В госпитале она встретила очевидца последнего боя, в котором участвовал ее муж Паша. Поговорив с ним (это был Галиуллин), Лара вернулась в Юрятин, где продолжила работать учительницей. Юрий Живаго, живший в это время со своим семейством неподалеку от Юрятина в Варыкине, приезжал туда и увидел однажды Лару в читальном зале юрятинской библиотеки. Узнав адрес Лары, он стал регулярно навещать ее и, в конце концов, стал жить с нею, как с любовницей. Приезжая в Юрятин, он останавливался у нее и оставался на ночь. Во время одной из таких поездок (дорога шла через лес) Юрия Андреевича взяли в плен партизаны. Под угрозой расстрела он вынужден был остаться в лесу и возглавить санчасть партизанского отряда.
     После трех неудачных попыток Живаго удалось убежать от партизан. Он вернулся в Юрятин и опять стал жить с Ларой. От нее он узнал, что его семейство уехало в Москву. Спасаясь от угрожавшего им ареста, Юрий Андреевич вместе с Ларой и ее дочкой Катей уехали из Юрятина в Варыкино. Там к ним неожиданно явился Комаровский. Он уже посещал их в Юрятине, предлагая уехать с ним во Владивосток, чтобы спастись от ареста и возможного расстрела. Тогда оба они отказались ехать, решив спрятаться в Варыкине. Юрий Андреевич и теперь так же категорически отказался, а Лара без него ехать не соглашалась.
    Комаровскому удалось уговорить доктора обмануть Лару, пообещав ей тут же собраться и последовать вслед за ними. Комаровский с Ларой уехали, доктор остался в Варыкине. Так любимая женщина Юрия Андреевича с личного его согласия оказалась в руках ее соблазнителя, уехавшего с нею во Владивосток.
      Лара вновь появилась в романе лишь на последних его страницах. Она приехала в Москву из Иркутска, чтобы устроить дочь в театральное училище или консерваторию, и попала на похороны Юрия Живаго. Как бы исповедуясь ему, лежавшему в гробу, она рассказала о кошмарах, которые ей пришлось пережить после того, как она уехала во Владивосток с Комаровским. («Господи, что я испытала там, что вынесла!») Но еще больше Лару угнетало какое-то ею самой совершенное там преступление. («Назвать это я не могу, не в силах. Когда я дохожу до этого места своей жизни, у меня шевелятся волосы на голове от ужаса».) Может быть, она опять стреляла в Комаровского или в кого-нибудь другого? Кто знает? Через несколько дней после похорон Юрия Живаго Лара исчезла. Автор предположил, что она была арестована и погибла в одном из «женских концлагерей севера».
     В этой краткой пробежке по событиям Лариной жизни невозможно увидеть ничего из того, что можно было бы истолковать, как роднящее ее с образом и судьбой России. События, происходившие в то время в России не были созвучны ее мироощущению, относилась она к ним весьма индифферентно, боялась их и в итоге стала их жертвой. Я не знаю, принадлежит ли идея провозгласить Лару символом России непосредственно Быкову, но абсурдность этой идеи совершенно очевидна. Особенно, если иметь в виду Россию советскую.

               
                7
       Еще более необоснованным выглядит олицетворение Юрия Живаго с русским христианством. И вообще разговоры Быкова о Живаго вызывают недоумение. Цитирую Быкова (стр. 723). «Герой романа сделал в своей жизни все, о чем мечтал и чего не успел сделать вовремя его создатель: он уехал из Москвы сразу после революции, он не сотрудничал с новой властью ни делом, ни помышлением; Он с самого начала писал простые и ясные стихи. Судьба одиночки, изначально уверенного в том, что только они (одиночки) и бывают правы, и стала фабулой романа. В 1947 году Пастернак понял то, над чем бился двадцать лет: сюжетом книги должна была стать его собственная жизнь, какой он хотел бы ее видеть». Ни с чем из того, что написал Быков, согласиться нельзя. Во-первых, невозможно согласиться с тем, что Юрий Живаго сделал все то, что «мечтал и не успел сделать» Борис Леонидович. Уезжать из Москвы Юрий Андреевич не хотел и сделал это лишь под нажимом жены и тестя. Да и уезжали они, рассчитывая обязательно и скоро вернуться. И он вернулся. Что касается сотрудничества с новой властью, то тут Быков совсем не прав. Когда эта власть пригласила Юрия Андреевича и его тестя Александра Александровича для консультаций (Юрий Андреевич даже лечил кого-то из членов правительства), то оба они откликнулись на это приглашение, не высказав никакого неудовольствия. А когда потом им щедро заплатили продуктами, были счастливы и горды своим вкладом в семейное благополучие. Было очевидно: если бы власти предложили им сотрудничество на постоянной основе, то это предложение было бы принято ими тотчас же и с радостью. И на Урал они тогда, конечно же, не поехали бы.      
    И со стихами дело обстояло тоже совсем не так, как написал об этом Быков. Простыми и ясными стихи Юрия Живаго были потому, что к тому времени, когда писался роман, сам Пастернак стал писать просто и понятно. Почти три десятка лет он пробивался к правильному пониманию простоты и, наконец, в начале сороковых обрел то, что так долго искал. Если бы роман был написан раньше, стихи Юрия Живаго, были бы так же заумны и малопонятны, как и все, что писал в то время сам поэт. К простоте и понятности Пастернак и Живаго вышли вместе. К тому же Быков практически согласился с мнением Василия Ливанова, считавшего, что Юрий Живаго (безвольный, слабый, рефлексирующий) был «слишком никаков», чтобы написать стихи, приписанные ему Пастернаком. Это «слишком никаков» и полное фиаско в личной жизни Юрия Андреевича, его болезненность и ранняя смерть, никак не согласуются со словами Быкова о том, что Пастернак рисовал его жизнь такой, какой хотел бы видеть свою.
      Быков, похоже, разделяет приписанное им Юрию Живаго мнение, что «только одиночки и бывают правы». Быков говорит об этом так: ««Доктор Живаго» крик об одном: «Прав я, а не вы все!» Это «все!» звучит многозначительно. Во время гражданской войны Юрий Живаго отмежевался именно от всех: и от красных, и от белых. Но правы тогда были, конечно же, белые, пытавшиеся спасти начинавшую складываться в России демократию от коммунистической диктатуры. В результате победила диктаторская система, в которой Живаго не нашел себе места. Почти сто лет потребовалось стране, чтобы исправить допущенную тогда народом ошибку. Если бы такие, как Живаго, выступили тогда на стороне тех, кто был прав, гражданская война могла бы закончиться иначе.
       Свое одиночество Юрий Андреевич впервые с особой остротой ощутил после возвращения из армии. Царя уже не было, но его свержение почему-то не радовало доктора. По его мнению, все изменилось к худшему. «Странно потускнели и обесцветились друзья. Ни у кого не осталось своего мира, своего мнения…» «Пока порядок вещей позволял обеспеченным блажить и чудесить на счет необеспеченных (как понять это «на счет»? – В.С.) как легко было принять за настоящее лицо и самобытность эту блажь и право на праздность, которым пользовалось меньшинство, пока большинство терпело!»
     Понять доктора мудрено. Создается впечатление, что он (не сам доктор, разумеется, а автор романа Борис Леонидович Пастернак) спутал февральскую революцию с октябрьской. (Случай этот в отечественной литературе беспрецедентный, но у Пастернака не единственный. Похожую ошибку он сделал и в поэме «Спекторский»). Февральская революция не изменила социальной структуры страны: обеспеченные остались обеспеченными, но жили они не в праздности, как об этом говорил доктор. Отец Юрия Живаго пожил какое-то время в праздности, «поблажил, почудесил», и его сын тут же оказался в разряде необеспеченных. Формула: одиночка всегда прав – ошибочная. Если одиночка действительно прав, то он не долго будет пребывать в одиночестве. Юрий Живаго был одиночкой по призванию, по очевидному его самоопределению. Его буквально тянуло в одиночество. На вечеринке, которую он устроил после возвращения из армии, Юрий Андреевич призвал друзей не растерять друг друга перед угрозой надвигающейся смуты. Когда же эта смута наступила, он заявил жене: «Помни, больше нет ни честных, ни друзей», т.е. отрекся сразу и от тех и от других. Поступок явно не христианский, а по сути своей просто безнравственный.
     Для того, чтобы уйти от одиночества и воссоединиться с семьей, высланной за границу, Юрий Андреевич не прилагал практически никаких усилий. Он выбрал другой путь, сошелся и стал жить с дочкой дворника Маркела Мариной и прижил с нею двух дочек. Об этом, видимо, узнали тесть и Тоня в Париже и пять лет не писали ему писем. Потом переписка возобновилась.
      Вот что рассказал Юрий Андреевич Гордону и Дудорову, по-прежнему проявлявшим к нему дружеское участие: «Могу сообщить вам приятную новость. Мне опять стали писать из Парижа… Теперь, совсем недавно, я стал получать письма оттуда. Ото всех них, даже от детей (их было двое: мальчик и девочка. – В.С.). Теплые, ласковые». Дальше он произнес слова просто ужасные, свидетельствующие о том, что радость его, скорее всего, была притворной: «Я тоже иногда им пишу». Вновь созданной семьей доктор не дорожил так же, как и первой, жившей в Париже.
     Незадолго до смерти, он оставил и ее, чтобы жить отдельно и на досуге, без помех писать свои стихи. А это уж совсем не по-христиански. Православная церковь провозглашает всеобщее равенство, призывает к смирению и осуждает гордыню. Но Юрий Живаго считал унизительным такое равенство. Своих друзей Гордона и Дудорова и круг их общения, т.е. московскую университетскую профессуру, он объявил ординарными. О себе же, мысленно противопоставляясь своим друзьям и их окружению, он думал так: «Единственное живое и яркое в вас, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали».
    Попробуйте совместить эту самооценку с тем, что сказал о Юрии Живаго Ливанов и с чем практически согласился Быков: «безвольный, слабый, рефлексирующий». И вот этого патологически настроенного на одиночество человека, не ставшего никем, но противопоставлявшего себя всем, Быков вдруг объявил «олицетворением русского христианства». Объявил только потому, что Пастернак якобы считал главным проявлением христианства «жертвенность и щедрость». Других доводов у него не нашлось. Но жертвенность и щедрость никогда не считались приоритетными особенностями христианского православия. Эти качества могут быть присущи людям, исповедующим любую религию и даже атеистам. К тому же жертвенность доктора была особенной. Жертвы он приносил в основном в угоду своему безволию и самолюбию. Свою любовницу Лару он, обманув ее, отдал в руки Комаровского. Неведомо кому пожертвовал он и обе свои семьи, по существу отказавшись от них. Отрекся он и от своих друзей. Но это совсем не та жертвенность, которую можно было бы причислить к христианской.
     Юрий Живаго был одиночкой во всем, и в вопросах веры тоже. Можно ли вообще считать доктора христианином? Храмов он не посещал, а значит, не исповедовался и не причащался. Какой православный христианин мог себе это позволить? Одним словом, признать Юрия Живаго олицетворением русского христианства – идея столь же бездумная (может быть и безумная), как и провозглашение Лары образом России.
     Перечисленных выше поступков доктора, характеризующих явно невысокие нравственные параметры его личности, Быков почему-то не заметил. Дать оценку Юрию Живаго впрямую он затруднился и сделал это от противного, т.е. выражая не кем он был, а кем он не был (Стр. 731). «Мы можем сказать лишь, кем он не является: он не сломавший себя интеллигент, не обыватель, исповедующий правила «среднего вкуса», не революционный фанатик, не борец с властью, не диссидент, не «умелец жизни». То есть не пошляк».
Звучит все это весьма странно и неубедительно и не соответствует тому, что было на самом деле. Интеллигентом, «сломавшим себя», доктор, может быть, и не был, но сломленным жизнью человеком был, безусловно. Безвольный и слабый он постепенно растерял признаки интеллигентности и к концу жизни превратился в нечто похожее на нынешнего бомжа. «Марина прощала доктору его странные, к этому времени образовавшиеся причуды, капризы опустившегося и осознающего свое падение человека, грязь и беспорядок, которые он заводил. Она терпела его брюзжание, резкости, раздражительность». Доктор не прилагал никаких усилий к тому, чтобы устроиться на работу по специальности. Его воли и фантазии хватало лишь на то, чтобы  ходить по дворам, подрабатывая пилкой дров. Дело доходило до абсурда. Сердобольная Марина, жалеючи доктора, бросала работу, доставлявшую им средства к жизни, и ходила пилить дрова вместе с ним, зарабатывая гроши.
    Что касается «среднего вкуса», то таковым он у доктора, очевидно, и был. Проявления вкуса у литературного героя не могут превышать возможностей, которыми располагает сотворивший его автор. А у автора, как у «всех гениев» вкус, как мы знаем по оценке Быкова, был далеко не безупречным.
       Для завершающей оценки «не пошляк», Быков не сумел обойтись без очередных жертвоприношений. В угоду доктору он провозгласил пошляками сразу целый круг никогда по определению не бывших таковыми лиц, виноватых лишь тем, что в отличие от безвольного доктора они занимали активную жизненную позицию.
    Настало время почитать стихи Пастернака. Познакомимся с его «блестящей», по оценке Быкова, поэмой «Спекторский». Писать о несуразном романе в стихах «Спекторский»,я бы категорически не стал, если бы не высказанная о нем Быковым оценка.


Рецензии
Спасибо за объективную оценку творчества Пастернака. Это не так легко плыть против течения. Я лично думаю, что Пастернак - дутая фигура, и особенно ужасны его переводы.

Ольга Славянка   21.02.2020 14:59     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.