Альма-матер

Моё трепетное отношение ко всему, что связано с детством,  в своё время побудило меня  написать «Записки о минувшем».  Невзирая на невесёлую пропорцию радостей и невзгод в мои детско-отроческие годы, память  по тем временам,  когда  каждый день проживался как  маленькая жизнь, светла и неизгладима.

С не меньшей ностальгией я вспоминаю и многое из своей студенческой жизни. Почти всех своих замечательных однокурсников я не видел с тех далёких незабвенных времён,  но  не могу, да и  не хочу думать о их теперешнем возрасте. В моей памяти  они по-прежнему члены  нашего беспримесного мужского  братства, славные молодые ребята, озорные и серьёзные, скрытные и распахнутые, хитроватые  и простодушные, чудаковатые и одарённые, сплошь полуголодные, живущие   от стипендии до стипендии.

Живо помню преподавателей. Мне кажется, я помню их всех.  И вальяжного профессора-математика  Шнейдмюллера, сосланного поволжского немца, и  всегда одетого с иголочки механика Пономарёва, по прозвищу Федя Портной, и нахмуренно-бровастого,  строгого и педантичного   физика  Коржа, и  миниатюрную аккуратную химичку Копёнкину, из заветной тетрадки которой мы виртуозно скатывали результаты зачётных лабораторок... А как можно забыть рыцарей начерталки, этой грозы первокурсников: недавних фронтовиков  респектабельного Рассохина, багроволицего Цилинского, молодую, статную Елену Литовченко!.. 

****

К учёбе, во всяком случае, на младших курсах, я относился индиферрентно, филонил, частенько пропускал занятия. Словом, особым прилежанием не отличался, учился, что называется «на стипендию». Увы, игра в студенческом оркестре увлекала меня больше, чем «учебный процесс».  На общих лекциях царила скука, кто-то конспектировал, кто-то делал вид, остальные валяли дурака. После обеда народ клонило в сон, с разных концов аудитории доносился храп. Ванька Азаров, долговязый белобрысый очкарик, засыпал как подстреленный — щека на столе, рука неестественно вывернута ладонью вверх. Шутники бросали в неё медяки. На общефакультетских лекциях по физике я, как под гипнозом, засыпал после первой же фразы профессора Коржа: «В п'ошлый 'аз мы гово'или»... и просыпался со звонком.

Контрольные задания, курсовые работы я воспринимал как докучливую обузу, тянул с их выполнением и лишь ощутив неумолимое приближение часа Х, спохватывался, выполнял работу за два-три дня (и ночи), и сдавал её чуть ли не накануне окончания срока. За несколько дней до начала сессии я начинал лихорадочно «заниматься». Лекции я не конспектировал, приходилось пользоваться только учебниками. Голова работала неплохо, на память не жаловался. При помощи «мозгового штурма» мне удавалось прилично залатать прорехи. В одну из сессий  я даже физику, которую, в сущности, проспал, сдал на четвёрку.  Но чего мне это стоило!

Но однажды метод мозгового штурма дал сбой, и я завалил математику. Осипов, молодой преподаватель, которого мы за глаза звали Геной, внешне отличавшийся от нас только тем, что носил галстук, оскорблённый моим интегрально-дифференциальным невежеством, не без ехидства влепил мне двойку, лишив  стипендии на семестр. Остаться без стипендии при нашем скудном семейном бюджете означало катастрофу.

Тем не менее, экзамен нужно было пересдать, чтобы получить положительную оценку. Осипов велел подготовиться и прийти к нему домой. Он жил на 12-ом участке.
Выйдя из трамвая, я больше часа брёл по непролазной грязи в поисках 12-го участка, наконец, дошёл, отыскал нужный барак, постучался в дверь комнаты Осипова. Он был холост, жил один, но почему-то отвёл меня в общую кухню, усадил за столик, показал в учебнике номера задач для решения.

Мой визит к Осипову был чистейшей авантюрой, идиотской надеждой на авось. Я пришёл к нему слишком рано: сессия только закончилась и я ещё не успел подготовиться. Уж больно  хотелось поскорее избавиться от «хвоста». Вечное противоречие между желаемым и возможным... Экзамен я завалил из-за задачи с применением интегральных уравнений. Следовало ожидать, что именно такие задачи будут предложены мне при пересдаче, так оно и вышло. Чуда не произошло. Зря только месил грязь...

Я не стал тянуть, вышел из кухни, постучал к Осипову, он встретил меня удивлённо-вопросительным взглядом. Я сказал, что ещё не готов, попросил перенести сдачу. Подняв брови, Осипов недовольно поморщился, обозвал меня большим оригиналом, но всё же согласился принять через несколько дней.

Ощутив нечто вроде спортивного азарта, да ещё с помощью бывшей одноклассницы, умницы Жени Пропащевой, я быстро разобрался с интегральной проблемой. Главным оказалось ухватить суть, остальное было делом стандартной техники. Через несколько дней я щёлкал уравнения как семечки.

Вскоре я снова приплёлся на 12-й участок. Идя по барачному коридору, прошёл мимо шедшего навстречу парня, он окликнул меня, оказавшись обритым наголо Осиповым.
— Что, не узнал? — засмеялся он. — Пошли!
Получив задание, я быстро выполнил его. Осипов подозрительно посмотрел на меня (пока я решал, он был у себя в комнате) и сказал:
— Слушай, Левин, ты же ещё неделю назад ни черта не знал!
Я пожал плечами.
— Ну-ка, реши ещё парочку примеров! Просто так... для интереса! Если не хочешь, не надо! Положительную отметку я тебе, считай, уже поставил.
— Нет, почему же, — сказал я без особого энтузиазма. — Давайте!
— Вот этот и этот, — показал Осипов и собрался выйти из кухни.
— Не уходите, — попросил я и «с листа» решил обе задачи.
— Ну, знаешь, — с недоверчивым изумлением протянул Осипов. — К твоей башке бы да хорошую  задницу! Наверняка ведь сачковал весь семестр, а? Хочешь простой совет?  Кончай  дёргаться перед сессией, занимайся  спокойно, регулярно. Гарантирую, сбережёшь нервы и время. Вот увидишь! Но извини, больше трояка я тебе поставить не могу, после пары не положено. — И, поглаживая лысый затылок, добавил задумчиво: — Вот чёрт, не надо было ставить двойку в ведомость. Это ж ты будешь теперь целый семестр без стипендии...
Я робко поинтересовался, нельзя ли это как-то исправить, оказалось, что нет, ведомость уже сдана в деканат.
Не скажу, что я на все сто процентов последовал совету Осипова, но подобных провалов больше не допускал.
Геннадий Осипов рано ушёл из жизни от какой-то злой, скоротечной болезни.

****   


Наша немка, Елизавета Васильевна  Володкович, по прозвищу Старушка, которую я на вступительном экзамене неожиданно удивил своим переводом, относилась ко мне с подчёркнутой теплотой, считала меня «лучшим». Я, можно сказать, был её любимчиком. Мог ли я предположить, что её отношение ко мне в одночасье переменится?

Сначала  для сдачи «знаков» (периодический зачётный перевод определённого объёма текста) Старушка предлагала  мне задания, более сложные, чем остальным, а потом предоставила право самому выбирать тексты, как она выразилась, «соответствующие вашему уровню», надеясь на мою добросовестность, и я её не подводил, хотя никогда заранее не готовился, переводил с листа.

Обнаглев, я к очередной сдаче знаков даже не успел подобрать литературу и пришёл на зачёт с пустыми руками. Подошла моя очередь, я схватил первую попавшуюся книжку, какие-то детские сказки (у Вальки Копачинского, одного из слабейших к группе), подсел к Старушке. Она изумлённо посмотрела сначала на книжку, потом на меня. Я покраснел, отвёл глаза.
— Ну-ну, — прошелестела Старушка, брезгливо раскрыла книгу и ткнула пальцем: — Отсюда.

Я начал переводить, неожиданно споткнулся на каком-то многозначном слове и перевёл его неверно, исказив смысл фразы. Это, безусловно, была оговорка, я тут же поправился, но было уже поздно. В досаде немка отшвырнула книгу, она не удержалась на краю стола и упала на пол. Лицо у Старушки искривилось, губы и подбородок задрожали. Не в силах сказать что-либо, она указала мне пальцем на дверь. Я обидел её, оскорбил, не оправдал надежд и доверия.
Угрызения совести мучили меня, в следующий раз я принёс для сдачи довольно сложный научно-популярный текст, Старушка бесстрастно выслушала мой перевод. Вернуть её  прежнее расположение   мне так и не удалось.

****

Учёный-лингвист, доцент Николаев, завкафедрой иностранных языков, читал лекции у нас и в пединституте. Вступительная лекция, которую он прочёл для нашего курса, произвела на меня неизгладимое впечатление. О языках, языковедении Николаев рассказывал с такой страстью, с таким увлечением, будто речь шла о захватывающих приключениях. За какие-то полтора часа я узнал столько нового и интересного, что впечатлений хватило надолго, а некоторые фрагменты лекции запомнились на всю жизнь. К сожалению, это была единственная лекция Николаева, которую мне посчастливилось услышать.

Языками, во всяком случае, тремя основными европейскими, Николаев владел свободно. Мне приходилось слышать его разговоры с сотрудниками кафедры на немецком и английском языках. Его речь лилась абсолютно легко, звучала как музыка, чего нельзя было сказать о собеседниках, говоривших вроде бы тоже свободно, но явно подбиравших слова. Мне иногда казалось, что у Николаева в биографии были какие-то, возможно, не афишируемые, периоды тесного общения с «носителями» языков.

У Николаева была репутация чудаковатого старикана. Достаточно было видеть, как он в своих неизменных жилетке и тюбетейке размашистой походкой идёт посредине коридора, громко стуча палкой и раскланиваясь налево и направо. Он запомнил меня со вступительного экзамена: останавливал на мне взгляд и приветливо здоровался.

Моя сестра Рая с детства мечтала стать врачом. Закончив школу, она поехала поступать в Челябинский мединститут, но столкнувшись с серьёзными бытовыми неурядицами, не дождавшись экзаменов, уехала домой, поступила в МГМИ. Успешно проучившись год (если бы не начерталка, была бы отличницей), повинуясь зову призвания, бросила МГМИ и поступила -таки в медицинский.
Тлеющая во мне тяга к языкам временами разгоралась, и я думал: а не бросить ли мне, подобно Райке, всё к чёртовой матери ради дела  по душе? Останавливали боязнь неизвестности, туманность перспектив, инертность...

Николаев, кроме работы на кафедре, вёл две-три группы. Я не мог оказаться в них хотя бы потому, что это были группы английского языка. Кто знает, может быть, частые и тесные контакты с таким корифеем побудили бы меня отбросить сомнения, подвигли бы на решительный шаг. Но никаких контактов не было, и ничего не произошло.

****

Преподаватель теплотехники, доцент Немудрый, крупный детина с буйной шапкой чёрных волос славился своим чудовищным косноязычием. Он не выговаривал нормально ни одной согласной, да и с гласными не всё было в порядке. Своим густым баритоном он иногда произносил такие замысловатые звукосочетания, что ставил в тупик аудиторию, особенно тех, кто исправно вёл конспект. Видя недоумение на лицах, он часто повторял сказанное. Однажды он произнёс нечто вроде «крлыщька пенсопака». Заметив, что его не поняли, повторил один раз, второй, наконец, раздражаясь и багровея, с досадой махнул рукой, повернулся к доске и написал: «Крышка бензобака». Народ облегчённо вздохнул.

Лекции Немудрого я слушал очень внимательно, не потому что мне было интересно их содержание, а из чистого любопытства: мне нравилось разгадывать значения слов, завуалированных невнятностью их произношения. Мой логопедический интерес был парадоксальным образом вознаграждён: я один из всей группы сдал Немудрому зачёт (что-то там про кривошипно-шатунный механизм) с первого захода. Говорили, что это был один из редчайших случаев за последние годы: даже отличники сдавали зачёт со второй, а то и с третьей попытки.

Манера принятия зачёта Немудрым была весьма своеобразной. Он то и дело прерывал студента своими сакраментальными репликами, их было три: «смешной анекдот», «очень смешной анекдот» и «несмешной анекдот». Реплика «несмешной анекдот» означала окончание аудиенции. То-есть студенту следовало прийти ещё раз. В конце концов, зачёт сдавали все, но были случаи сдачи чуть ли не с пятого раза. Можно представить, как я был изумлён, когда за всё время моего ответа из уст Немудрого ни разу не прозвучало ничего про «анекдот»! Наши отличники, отправленные на «переподготовку», уязвлённо недоумевали.

****


Доцент Дьяконов, по прозвищу Лохматый, вёл у нас металлургию стали. Вальяжный, высокого роста и крепкого телосложения, с гривой длинных взлохмаченных волос, он походил одновременно на циркового атлета и поэта-декадента начала века. Дьяконов был заядлым любителем хоккея, часто, прежде чем приступить к лекции, говорил несколько слов о последней или предстоящей игре, обращаясь, в основном, к нашему «профи», Вальке Копачинскому, Капу, игравшему в нападении институтской сборной. Иногда их можно было встретить на переменах, беседующих о чём-то, наверняка о хоккее.

Полсеместра Кап бороздил лёд стадиона и на экзамен к Дьяконову пришёл совсем неподготовленным.
— Ничего, — хорохорился он, — я его хоккеем отвлеку.
Он хотел зайти последним, но почему-то не вышло, и когда он сел отвечать, в аудитории оставалось ещё двое, одним из них был я. Кап, не боявшийся ни чёрта, ни дьявола, нагловатый и грубоватый, был непривычно напряжён и скован, видимо, не знал, как подступиться к хоккейной теме. Дьяконов его опередил:
— Ну что, Валерий, как вчера сыграли?

Тот сразу ожил, расслабился. Слово за слово, с местных игр перешли на общесоюзные, Валька разошёлся, Дьяконов, откинувшись на спинку стула, слушал с явным удовольcтвием, похохатывал, обращался к Капу на «ты». Внезапно, будто спохватившись, он взглянул на часы, распрямился.
— Ну, так что там у нас?
Валька, не остывший от вольной беседы, лёгким тоном прочитал вслух первый вопрос билета и замолк, наткнувшись на холодный взгляд Дьяконова.
— Ну-ну, я слушаю! — нетерпеливо сказал тот.
 Валька сник, начал мычать что-то нечленораздельное.
— Так-таки ничего? — насмешливо спросил Дьяконов.
Кап словно онемел.
— Идите, подготовьтесь и тогда поговорим.

Ошарашенный коварством «приятеля», Валька пошёл к выходу с потерянным видом. Ещё не закрыв за собой дверь, он, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Вот сука лохматая, а я перед ним распинался!
Я сидел рядом с дверью и Валькины слова слышал хорошо, Дьяконов сидел подальше, но, думаю, расслышал и он.

****


Нисон Львович Гольдштейн по прозвищу Джага читал лекции по теории металлургических процессов. Был он невысокого роста, коренастый, с проседью в густых жёстких тёмных волосах. Его лицо, словно вылепленное из какого-то неподатливого материала, проницательный, цепкий взгляд из-под набрякших век, лохматые чёрные, тоже с проседью, брови придавали его облику суровое, угрюмое выражение. Своё прозвище Нисон Львович получил из-за внешнего сходства с одним из персонажей невероятно нашумевшего индийского фильма «Бродяга», зловещим, свирепым бандитом по имени Джага.

Его знаменитые лекции отличались предельным лаконизмом и чёткостью изложения. Благодаря сочному, прозрачному языку, сложная и довольно занудливая физико-химическая теория становилась доступной и даже занимательной. Он любил сопровождать свои выкладки житейскими, порой парадоксальными примерами. Его сравнение процесса агломерации с курением папиросы врезалось в память навсегда.

Как оказалось, Нисон Львович не был ни суровым, ни свирепым, но был строг и требователен, для него все были равны. Он почти никогда никого не заваливал на экзаменах, да и не за что было: тот, кто просто внимательно слушал его лекции, мог уверенно рассчитывать на положительную отметку. А слушать его было очень увлекательно.

Гольдштейн пользовался всеобщим уважением, имел репутацию глубоко порядочного человека. В нём было что-то такое, что заставляло завидев его, невольно подтянуться, поздороваться по-особому почтительно.
Я никогда не видел Гольдштейна ни смеющимся, ни даже улыбающимся. Порой мне казалось, что его что-то гложет,  в его глазах мне виделось какое-то потаённое внутреннее неблагополучие. Никаких оснований для такого предположения у меня не было, но мне почему-то так казалось.
А прозвище Джага сопровождало Нисона Львовича до конца его жизни.

****

В школе я не любил физкультуру. В институте моё отношение к ней как к тягостной обузе не изменилось. Я возмущался и недоумевал: если у меня нет желания заниматься чем-то добровольно, какого чёрта я должен это делать принудительно? Почему я обязан выполнять «сольные упражнения» на глазах студенческой братии, готовой всегда поржать, сопровождающей твой промах пусть не злыми, но ехидными репликами? Я путался, терялся, получалось ещё хуже. Кроме того, я был весьма невысокого мнения о своём экстерьере: мне казалось, что я слишком худ, тонконог, нелепо выгляжу в трусах и майке.

На первых же занятиях преподаватель физкультуры, мой полный тёзка Гитис, предложил мне серьёзно заняться акробатикой, отметив мои хорошие данные: подходящий рост и неплохую гибкость. По его просьбе я несколько раз перекувырнулся на дорожке из матов, после чего у меня так закружилась голова, что я с трудом удержался на ногах. Гитис успокоил, сказав, что существуют специальные упражнения по укреплению вестибулярного аппарата.
 — Ну так как, будем заниматься? — с энтузиазмом спросил он.
Я промычал что-то неопределённое. Какие, к чёрту кувырки, если меня тошнило даже от тихого раскачивания на качелях!

На каждом занятии Гитис не отставал от меня со своей акробатикой, мне это надоело, и я решил проблему радикально: перестал ходить на физкультуру. Гитиса я избегал. По окончании семестра, перед моей первой сессией, он отказался поставить мне зачёт. Видимо, я не только возмутил Гитиса как прогульщик, но и уязвил его самолюбие. Дело принимало серьёзный оборот: из-за какой-то физкультуры я мог запросто лишиться стипендии, а то и вообще, вылететь из института. Выхода я не видел, разговаривать со мной Гитис не хотел.

Но мир тесен. Выяснилось, что моя тётка, врач, когда-то лечила то ли мать Гитиса, то ли его жену. После долгих колебаний («неловко», «некрасиво») тётка решила поговорить обо мне. Гитис жил недалеко от нас. Вернулась она возбуждённой, раскрасневшейся, бросая на меня гневные взгляды. Переговоры были трудными, разговаривал он с ней неприветливо, обо мне говорил с неприязнью. Тёте Асе пришлось покраснеть и попотеть. Результат: для получения зачёта мне необходимо отработать в спортзале 17 пропущенных часов, причём сделать это до начала сессии, то есть меньше, чем за неделю.

На другой день после лекций я поплёлся на третий этаж в спортзал, взяв внизу ключ у инвалида-вахтёра. В зале стоял адский холод: в разбитые окна, прикрытые фанерками, свистел жгучий ветер, сдувая на пол снег с подоконников. Чтобы согреться, я принялся бегать вдоль стен, подпрыгивать. Пару раз перепрыгнул через коня, чего на уроках никогда не мог сделать — застревал посередине. Несколько раз подтянулся на турнике, это я умел неплохо, попробовал что-то сделать на брусьях. Попытался, но не смог допрыгнуть до колец, подтащил ещё один мат. Подпрыгнул, ухватился за кольца, хотел подтянуться, но куда там, кольца раскачивались на канатах, ходили ходуном. Безвольно повисел, вращаясь вокруг своей оси туда-обратно, руки устали, я мешком упал на жёсткий мат.

Спустился вниз, взял в раздевалке свои шмотки и вернулся в зал. За окнами темнело, тускло освещённое помещение выглядело неуютно, враждебно. У меня было такое ощущение, что за мной наблюдают. А что? Кто-то же по идее должен контролировать мою отработку! Хотя я не представлял, кто бы это мог быть. Лекции вот-вот закончатся, скоро придут вечерники, кому я нужен? Уж не безногий ли вахтёр поднимется подсматривать за мной?

На другой день я пришёл в спортзал сразу с одеждой. Надел пальто-«москвичку», боты «прощай молодость», шапку с опущенными ушами, улёгся на мат рядом с брусьями. Время от времени я постукивал по ним ногой, брусья тряслись, гремели, создавая эффект активного присутствия. Несмотря на полное обмундирование, я замёрз, приволок ещё один мат и залез под него. Пытался читать, но не смог из-за тусклого освещения. Незаметно я уснул и проспал больше часа. Стукнув последний раз по брусьям, поднялся и ушёл домой. Внизу вахтёр, насмешливо посмотрев на меня сказал:
— Чё ты, парень, дурью маешься? Уж больно ты честный!

Не знаю, почему, но я пришёл в спортзал и на третий день. Зайдя в его холодный полумрак, содрогнувшись при виде обрыдлого инвентаря, я тут же вышел из спортзала и больше в нём не появлялся.
Зачёт  был поставлен, стипендия спасена.

****

P.S. Здесь лишь несколько картинок, выхваченных из памяти о той благословенной поре,плотно наполненной всяческими событиями. О них я, быть может, ещё расскажу.   


Рецензии